Орлов начал рыться в карманах и понял, что все они полны ассигнациями. Он достает русские радужные деньги, но старуха качает головой: ей нужен только куруш. Она повторяет что-то про ворота и про то, что молодой господин найдет на этом пути, что ищет.

Странное чувство оставил у Орлова город царицы Савской, иначе именуемой Балкис. План города был неверным и расплывчатым, строгая геометрия была чужда ему, улицы сходились под разными углами, и никогда нельзя было пройти по ним одним и тем же путем. Границы его менялись ежеминутно, и не было в нем правил и исполненных обещаний. Это был город прошлого, и женщины в нем были для Орлова суккубами прошлого. Мария не живет тут, она рядом, за городской стеной, но одновременно где-то далеко. Может, в его будущем. Были тут аир и алой, гранат и кедр, смоковница и кипарис, пальма и яблоня, нарцисс и лилия, струили свои запахи шафран, корица, мирра и нард, но не было в этом городе меда Марии.

Наконец Орлов проснулся почти здоровым, только слабость напоминала о болезни.

Вокруг было все по-прежнему: пустота и хозяин, снова требовавший прибавки. Не было только главного — женщины с запахом меда.

Слуга Орлова снова появился в его жизни, будто человек, выступивший из-за колонны в темной галерее. Он принес вычищенное платье, и было понятно, что ему не сидится на месте.

Этот вертлявый араб вдруг задумался, будто вспоминая, и сказал, что ему кое-что велели передать.

— Что? — выдохнул Орлов. — Что?

С каждым выдохом болезнь покидала его.

Слуга отвечал, что ему сказали, будто госпожа живет в западной части Города. У ворот… ворот… Он забыл, но верно вспомнит, когда они туда доберутся.

И тем же вечером они спешно покинули селение, чтобы наверстать упущенное время.

XV

(мир мужчин)

Тогда Елеазар, сын Саварана, увидел, что один из слонов покрыт бронею царскою и превосходил всех, и казалось, что на нем был царь, — и он предал себя, чтобы спасти народ свой и приобрести себе вечное имя; и смело побежал к нему в средину отряда, поражая направо и налево, и расступались от него и в ту, и в другую сторону; и подбежал он под того слона, лег под него и убил его, и пал на него слон на землю, и он умер там.

1 Макк. 6:43-46

Трое путешественников остановились в гостинице в Старом городе. На рассвете точно так же вопили муэдзины, жара была все та же, а ночь оказалась гораздо холоднее. За обедом хозяин рассказал, что здесь даже бывает снег зимой — он, хозяин, такое помнит.

Орлов не понимал, чего они ждут, Львов начинал нервничать, один Максим Никифорович отстраненно возился со своими пузырьками, как алхимик.

Никто из них не знал, что каждый день мимо них проходят два человека — один, нанятый шотландцем Макинтошем, а другой — капитаном Моруа.

Моруа не рассказал Львову конец этой истории. Он действительно любил мальчика, которого ему подарил шейх. На прощание подарил своему любовнику перстень.

Но перстень увидели люди шейха и не смогли поверить, что это подарок.

Мальчика удавили в тот же день как вора и бросили тело среди отбросов — непогребенным.

Можно было утешаться тем, что из юного тела проросли цветы, но это было бы слишком поэтичным.

На Востоке нет места такой поэзии, она живет только в книгах.

Любовь француза не прошла и, сколько он ни сходился с женщинами и мужчинами, он вспоминал черные глаза своего мальчика. И он знал, что никому не расскажет этой истории до конца.

Он знал, что теперь будет вечно блуждать по лабиринту жизни, и в этом лабиринте не будет ничего, кроме разных минотавров. Любовь осталась в прошлом, и ее не обрести вновь.

Как-то он говорил с русским шпионом о любви, и, хоть Моруа спорил с ним, русский выходил прав: если ты потерял любовь в лабиринте, то больше не обретешь ее снаружи.

И в этот момент Моруа вспоминал, как кричит раненый слон. Он видел такое в Индии. От воспоминаний о давно мертвом юноше ему тоже хотелось закричать, но все кончалось тем, что он просто дул себе в усы, а собеседнику казалось, что он улыбается. А Моруа просто раз и навсегда заблудился в своем лабиринте.

В первый раз, кстати, он увидел лабиринт не на Востоке, а во французском соборе.

Лабиринты были тем или иным способом изображены в Тулузе, Орлеане и Амьене, и все они были картой похода на Иерусалим. В центре лабиринта был Храм Гроба Господня, и если ты достигал его, то мог рассчитывать на спасение.

Немного погодя он понял, что такие лабиринты не предполагали выхода: если ты добился спасения, то зачем куда-то еще идти?

Русские тут занимались понятным шпионским делом: составляли карты для новых походов, правда, мало рассчитывая на спасение — свое и своих армий. Последний месяц, однако, они вели себя странно, у них был какой-то особый приказ, а когда шпион ведет себя непонятно, то это очень тревожно.

Иногда Моруа тоже представлялся картографом, но внутри себя он понимал, что это не так. Он был самозванцем: умея читать карты, он не составил ни одной. Этим занимались специально нанятые люди. Вот шотландский англичанин Макинтош действительно умел производить съемку и рисовать чудесные символы. Но на то он и был подданным британской короны, чтобы счислить все и все записать в свои книги.

Капитан Моруа знал, что те же сведения имеет и этот англичанин. Но англичанин ему не нравился своей прямолинейностью. Или тем, что он был не англичанин, а шотландец. Или тем и другим одновременно. Шотландцы очень непредсказуемы и, видя препятствие, норовят не обойти его, а уничтожить.

Француз же знал, что победить в битве можно, не убивая ни одного врага. Спутать карты в прямом смысле этого слова, завести противника в болото или лишить чужую армию воды. Если ты боишься, что соперник договорится о чем-то тайном на встрече с султаном, то слуга может добавить в его кофе безвредный порошок, и соперник проведет несколько дней на стульчаке. Никакой встречи, разумеется, не будет.

Если русские привезли с собой воздушный шар, то в нем может обнаружиться незаметная дыра, а если это новый картографический аппарат, то в нем случайно, совершенно случайно треснет линза.

И можно продолжать пить кофе с этим прекрасным русским другом и запоминать его истории, чтобы потом присвоить их себе. А этим шотландцам вечно хочется порубить кого-то с диким визгом.

Больше русских капитана Моруа занимал слух об ученом еврее, что умел делать золото из оловянных ложек. Он уже давно приехал откуда-то с севера вместе с дочерью и тут же потерялся в бесчисленных городах Востока. Капитан Моруа то и дело нападал на его след, но, когда он набрасывал плащ на жертву, под плащом оказывалась пустота. Он даже видел золотую ложку, но это была просто золотая ложка, сама по себе ничего не доказывавшая.

Он допускал, что все это миф, но легенды обрастают мускулами и иногда могут сдвинуть не только армии, но скучные финансовые бумаги. А движение таких бумаг часто сильнее движения армий. Кто знает, как изменится расклад сил тут, на Востоке, если Франция сможет выставить против врага полки золотых ложек.

В силу еврейского знания верят и тут, и в Европе. Всем памятен тот пражский еврей, что сделал из глины человека. Правда, нечасто вспоминают, что когда у Голема выдрали изо рта шем1, то он успел сомкнуть глиняные зубы. Кусочек магического пергамента остался меж зубов, и всего несколько букв, оставшиеся на нем, помогают Голему и сейчас бродить между людей.

Но то — глина, а капитана Моруа занимало золото. Ну и немного — три русских шпиона, приехавшие в Иерусалим.

Англичанину нужно, чтобы они умерли, а ему, французу, воевавшему когда-то с русскими, не нужно ничьей смерти. Ему хочется, чтобы пришельцы с севера потерпели бескровное поражение.

Он вспомнил, как англичанин рассказывал ему про механического тигра.

Был 1799 год, когда британцы вломились во дворец султана Типу в Мансуре. Анфилады дворца были полны трупов. Все сподвижники султана плавали в лужах собственной крови, и самого хозяина по прозвищу Тигр опознал камердинер, зажимая рукой собственную рану. Увидев труп, британцы поняли, что завоевали Индию.

Но увидели они и странный музыкальный автомат. Он изображал тигра, терзающего британского солдата в красном мундире. Если органчик внутри тигра заводили, то животное рычало, а солдат, лежащий под ним по стойке смирно, стонал.

Британцы увезли автомат на Острова и там показывали его в музее. Капитан Моруа с грустью думал об этом: обе стороны стоили друг друга. Одни могли испытывать наслаждение от механических стонов, а другие воспроизводили их среди лондонских туманов. И тем, и другим это казалось естественным.

Моруа считал, что все должно быть сделано тихой силой, и у тигра нужно взять не острые когти, а мягкие лапы. Султан должен умереть во дворце от лени и обжорства, а европейцы держать индусов за горло кредитными бумагами. Нет, конечно, может прийти и пора штыков, но сначала — обязательно векселя и кредиты.

Смерть совершенно не обязательна, это удел глупых механических тигров. Они бы придумали еще слона, топчущего британского монарха. Что за глупость придумывать себе фетиш, не победив врага, вырезать из дерева смешную выдуманную победу.

Золото, вот что движет миром и изменяет географию. Пороховой дым, звон сабель — это все скорлупа, оболочка, которая отводит глаза обывателю.

Но и золото — не фетиш, просто дань традиции. Вместо него могло быть что-то редкое, например, уран. Прекрасный металл, к тому же с лечебными свойствами.

Люди мало понимают в смысле денег. А они ведь не что иное, как квитанции о доверии. На каком металле выбиты номера этих квитанций — неважно, какие водяные знаки есть на ценных бумагах — не разберешь.

Все войны есть только войны доверия, а не суетливая толкотня людей в разноцветных мундирах. Кто-то из немцев сказал, что после битвы разница только в боевом духе армий, а потери как будто одинаковы. Немцам в этом смысле можно верить, они воюют, будто строят дом: аккуратно и по правилам. Хорошо, что сейчас они расселись по своим княжествам и дуют пиво, не поднимая головы.

А так-то, если судьба повернется иначе, они пройдут по Европе страшнее, чем Голем, который забыл, кого нужно защищать, а кого — карать.

В это время трое русских сидели в своей комнате и пили разбавленное водой вино.

Они копались в груде бумаг, лежавших посередине. Только подполковник Львов переписывал набело свои отчеты и рисовал карту, капитан Орлов пытался разобрать свои каракули, систематизируя съемку, а добродушный Максим Никифорович старался изобразить на листе что-то непонятное.

Подполковник перегнулся через стол и увидел, что Максим Никифорович рисует слона. Слон этот гордо трубил, но было видно, что на рисунке не настоящее животное, а барельеф на каменной стене.

— Вы знаете, когда у нас в первый раз увидели слона? — спросил он.

— Да, конечно, — ответил художник. — При Иване Четвертом.

— Ну, это времена мифические, а первый объективный слон пришел в Петербург в 1714 году. Персидский шах Хуссейн подарил его Петру. Слона везли на корабле, а от русского берега Каспия до Петербурга он шел сам. Ему нашили сорок четвериков кожаных башмаков, и в дороге он сносил их все. Крестьяне, что работали в поле, замирали, когда видели, как идет слон. Они думали, что это чужеродное божество идет на поклон в столицу. Те, кто побогаче, стелили перед ним ковры, а потом вешали их на стену. В Петербурге слон гулял по прешпекту, то есть Невскому, и обыватели относились к нему иначе. Они были развращены знанием и не испытывали пиетета по отношению к слону. Они кидали в него палки и камни.

До ковров дела, разумеется, не доходило.

Этот слон жил напротив Мраморного дворца, а следующий слон поселился у Фонтанки. Наконец Надир-шах прислал русским четырнадцать слонов, в честь которых назвали Слоновую улицу. При Екатерине их отправили в Царское село, где они живут и поныне.

— Я видел, — ответил Максим Никифорович. — Но там они слишком печальны, чтобы брать их в расчет.

XVI

(путь через тоннель)

Человек, что норовит залезть под землю, — подозрителен. Ибо Аллах не видит его в этот момент, и человек этот находится наедине со своим грехом.

Аль-Шурави

Подполковник Львов сидел за столом и рисовал карту, точно так же, как он делал три дня до этого. Он рисовал карту, создавая второй мир, отражение первого, состоявшего из зноя, пыли, крика ослов, камней и ненужных людей. Карта выходила куда лучше, чем мир за стеной.

Максим Никифорович, повозившись со своими пробирками, заснул. И это было самое здоровое, что он мог сделать, хотя сон его был полон слонами, идущими по лабиринту, лабиринт превращался в основание храма, на стенах лабиринта вырастали новые, белокаменные стены, и они были украшены чудесными птицами. Птица Сирин и птица Гамаюн смотрели на него, но делали это недолго. Храм опадал камнями, будто дерево — листьями. И сразу же начиналось новое строительство, и Максим Никифорович пыхтя, помогал Богу в этом деле.

Капитан Орлов в мыслях своих был далеко. Его наполняло глухое раздражение. Он не знал, чего ждут русские путешественники в этом месте, какое указание может явиться им, откуда прискачет гонец.

Он привык двигаться по жизни стремительно, и время его текло быстро.

Поэтому он знал, что сейчас тихо выйдет с постоялого двора, шагнет в тень, и вот тогда время его понесется вскачь в предвкушении чего-то более важного, чем отметки широты и долготы в его тетрадках.

Сейчас он двинется вдоль стены тихо, ничто не скрипнет, не метнется пламя свечей. Был капитан Орлов, и вот нет капитана Орлова, только вздохнет во сне Максим Никифорович, потому что спящие чувствуют перемены лучше, чем бодрствующие, только ничего не помнят, проснувшись.

А вот капитан Моруа сидел один в армянской кофейне и разглядывал рисунки на стенах.

Они изображали странных птиц с головами святых и небо, вовсе не похожее на небо Палестины. Судьба разрешила армянам иметь любые изображения, и вот на стенах теснились эти сказочные птицы, бежало стадо слонов, поднявших свои хоботы, висело несколько мусульманских ковров с причудливым рисунком и китайский гобелен несколько фривольного содержания.

Капитан Моруа ощущал себя в середине лабиринта улиц Великого Города. Отчего, интересно, у турок нет подробной карты города (он узнавал)? Человек сперва полагается на свою память, потом ленится и думает, что карта ему не понадобится, а потом теряет время, шагая по грязным камням по кругу, время от времени обнаруживая все тот же дом.

Капитан Моруа считал, что лабиринт, само его понятие, что-то вроде карты. Это карта жизни.

Один человек входит в неизвестность, и вот уже он заблудился и много лет бродит впотьмах. Другой относится к этому как к развлечению, ищет выход или цель, а не найдя, не расстраивается.

Люди гордые ступают в холодную воду горя, когда понимают, что они не Тесей, а один из его предшественников, которому суждено обратиться в прах на безымянном повороте тропинки.

Одними движет любовь, другими — корысть, третьими — любопытство.

Но лабиринт остается картой их жизни, причем не всякий подозревает, что стены лабиринта могут двигаться. Минотавр может оказаться несчастным повелителем темного царства, а Ариадна циничной женщиной, посылающей своих поклонников на смерть — одного за другим.

Капитан Моруа не знал, что Джон Макинтош сейчас проходит мимо него вместе со своим ассасином. Они тихо переговариваются во тьме, и эту пару отделяет от француза всего несколько ярдов.

Точно так же шотландский англичанин не подозревает о том, что француз сидит со своим кувшином вина при свете свечей и язвительно рассуждает о методах британской короны.

И уж точно они оба не знают, что внизу, под ними, в той же точке карты, идет при зыбком свете такой же свечи, что и в армянском шалмане, русский офицер.

Орлов изо дня в день совершал особое путешествие, не отпрашиваясь у подполковника.

Он выходил из гостиницы, делал несколько кругов по кварталу, проверял, не следит ли кто за ним, а потом сворачивал в неприметный дворик. Там специальным ключом он отпирал железную дверь, которая был почти не видна под плющом.

Спустившись в подвал, он зажигал свечу и начинал путешествие по узкому проходу.

Сверху капала вода, и не всегда она была приятна на запах.

Под ногами журчал ручей.

Свеча выхватывала следы кирки на потолке, выбоины, похожие на письмена.

Иногда ему хотелось свернуть в боковой проход, потому что там была римская тайна или соломоново золото, но он тут же вспоминал о цели своего путешествия.

И вот наконец он стучал в другую железную дверь условным стуком — тремя короткими ударами, и безмолвная старуха отворяла железо, тоннель наполнялся светом еще одной свечи, и его вели вверх по лестнице.

Там, на том шаге, который он не мог угадать, его шею обвивали две руки, пахнущие медом.

Все дело в том, что лабиринт для Тесея был домом Минотавра, а Ариадна ждала его вовне. Для капитана Орлова подземный лабиринт Иерусалима был домом Ариадны, а минотавры, унылые в своей опасности, бродили вокруг. И на несколько часов о них можно было забыть.

А капитан Моруа все находился в своем уединении. Что ему были империи и чужие цари, что ему были богатства и звон сабель — одиночество сидело с ним за столом, и иногда оно превращалось в мальчика с оливковыми глазами.

Чтобы не смотреть на него, он думал о картографии. По мнению капитана Моруа, картография была самой главной наукой, ей служили геометрия и физика, потому что картография превращала мир в плоскость, уменьшала его и делала доступным. Он без всякого страха думал о русских. Это какой-нибудь лавочник в Париже или Риме возбуждается, увидев карту, на которой Россия нависает над Европой. Смени картографическую проекцию, и Россия будет маленькой, а если учесть, сколько ее территории покрыто льдом, сколько непроходимыми джунглями, которые московиты называют тайгой, то страна выйдет совсем не такой большой, как о ней думают.

Он видел старые карты России, составленные в прошлом.

Капитан Моруа был отчасти философом, и для него эти жухлые листы были свидетельствами о душе Запада больше, чем о жизни Востока. На них Волга считалась притоком Камы, а не наоборот. С Рифейских гор струилась влага, текущая на юг, а сами горы были расположены не вертикально в плоскости листа, а горизонтально. Впрочем, все равно Волга звалась Ра, Днепр был Борисфеном, а Дон — Танаисом. На картах было загадочное озеро Волок, из которого происходили упомянутые реки, но куда интереснее капитану казалась история с европейскими картами, где северные земли России были ясны, но чем дальше двигались путешественники на юг и восток, тем менее карты были подробны. С Архангельском торговали давно, на севере было много купцов и иностранцев, а вот дальше пробирались единицы, оттого пространство размывалось, наполнялось разными чудовищами, а то и псеглавцами. Это были карты переменного разрешения.

Так и все у русских: сперва что-то определенное, а потом — пустое пространство, на котором, чтобы украсить карту, человек рисует верблюда или юрту, все кажется фантастическим. И видно, как карта доносит на своего создателя: на севере он точно был и, возможно, что-то видел, а вот южный край изображен с чужих слов и с верой в то, что никто в ближайшем будущем этого не проверит.

А будущее, что падающий лист — кто его поймает. Кто умрет первым: сочинитель, путешественник, или все вовсе переменится так, что никто не упрекнет картографа в том, что он повернул реку не в том направлении. На старой карте Дженкинсона в углу сидел гордый и жестокий царь Иван Четвертый, а сам лист был больше населен фигурами, чем достоверными реками и озерами. На ней была могила Тамерлана, язычники, поклоняющиеся камням, и хлебопашцы. Мюнстер на полях своей карты сообщал, что столица русских названа по реке Москус, которая течет на юг и впадает в Оку близ города Колюмны, окружность Москвы составляет 14 миль, но все остальное пространство Московии покрыто лесами, и чтобы не рисовать лишних деревьев, изобразил шатры, моржа и тура. Людей изображать было скучно, ибо знали, что московиты могут выставить триста тысяч дворян и вдвое больше крестьян. Эти цифры были абстракцией, потому что и дворян, и крестьян перемешало Смутное время.

При этом русские всегда были скрытными, карты секретными, дороги непроходимыми, — а вместо них русские придумали направления. Старые чертежи земли, которые они делали сами, не учитывали кривизны поверхности и скорее были представлением, чем картой. Их буйный царь Петр наплодил геодезистов, которые создали Российский Атлас, изданный в 1745 году, уже после его смерти.

Капитан Моруа видел множество карт: работы Хенрика Ходиуса и Фридерика де Витта, амстердамское издание Питера Шенка. Перед его глазами прошли карты Иоганна Хомана, которому Якоб Брюс повелел изменить название с «Московское царство» на «Российская империя», и Анри Шентелена, карты Леонарда Эйлера и Николя Девиля. Девиль, впрочем, впал в немилость за излишнее любопытство. Разглядывал он и карты Бюшинга и Бакмейстера, но одно стало ему очевидным: русские по-прежнему жили на земле переменных границ, и картография их страны была не точнее картографии облаков, несущихся по небу.

Ничто не было определено у них, и ничто не было конечно. Отдельные области Империи меняли свое подчинение, большие — распадались, мелкие собирались вместе, и этот процесс напоминал брожение в колбе.

Оттого один край карты был точен, другой — приблизителен, а после они менялись местами. Русские могли быстро вырезать кусок из чужой карты и переклеить его на свою, как когда-то случилось с Иерусалимом, который они поместили к западу от Москвы, и с тех пор там, среди снегов, тек новый Иордан, а на горе Сион стоял их русский монастырь. Все это было поэзией, но военные картографы, с которыми имел дело капитан Моруа, знали свое дело хорошо, и он, с помощью шпиона получив на полтора часа их бумаги, восхитился их добросовестностью.

Возможно, когда-нибудь в будущем над землей полетит гигантский шар, и картографы в его корзине сумеют сделать мгновенный чертеж, абсолютно точный и бесстрастный. Или у них будут в руках специальные приборы, которые наверняка придумает человечество для картографической съемки.

А пока капитан имел дело с русскими шпионами, занимающимися съемкой, в которой на четверть была поэзия, а на три четверти точность прицела настоящего дуэлянта.

Несчастный шотландец, с которым он интриговал против русских, был материалистом, чуждым поэзии, и думал, что карта есть плод сухого расчета. А вот тут Моруа был на стороне русских: карта — всегда поэзия, во всем, начиная с цвета и руки гравера и кончая подписями и рисунками.

И капитан Моруа стоял на пути русских поэтов с перьями и тушью, и дешевое вино за дорогую цену лишь ослабляло его тревоги. Война неизбежна, как и победа над Востоком, но ему будет жаль победить русских.

Нет, в одиночку ему не справиться, нужно договориться с англичанином, но так, чтобы он не видел всей картины, будто полкарты прикрыто от него ладонью. Пусть он будет тараном, а Моруа станет держаться частью в стороне, чтобы завершить дело и убрать лишние штрихи, как чертежник убирает лишние линии с карты.

XVII

(серые драгуны на зеленой траве)

Из всех диких зверей самое опасное — это женщина.

Св. Иоанн Хризостом

Ночью Макинтош пошел к своей женщине. Ею была молодая вдова, мужа которой когда-то убили разбойники, напавшие на караван. Вдова не растратила свою тоску, и эта тоска превратилась в страсть и желание ласки. И им обоим такая жизнь выходила к выгоде: гость, обеспечивая ласку, вдруг думал, что он не так стар, как ему кажется. Они изображали животное о двух спинах, потом кораблик, затем коня и всадника, короче говоря, вдова оказалось неутомима. И тут запреты обходились другими правилами, а те уточнялись иными, и оказывалось, что грех не так велик, как могло показаться.

Правда, вдова имела дочь, такую маленькую, что ей позволяли играть с куклами. Она странно смотрела на Джона Макинтоша, когда он входил в комнату матери. Детский взгляд не имел в себе ненависти, не сочился любопытством, он был именно странным, пустым и плоским, как у той куклы без лица, с которой играла девочка. Шотландец иногда представлял свою жизнь тут, как если бы он стал тем, кем притворялся. Наверняка он справился бы с непростым ремеслом торговли и слыл бы среди соседей ученым человеком. Он разъяснял бы им хадисы, а они, глядя на его крашеную хной бороду, понимали, что перед ними хаджи, бывший в Мекке. Но странный взгляд девочки с куклой ломал эту картину, потому что Макинтош равнодушно относился к детям, а девочка, кажется, ревновала.

Когда шотландец уходил от вдовы, то оставлял несколько монет на шкафчике у кровати, а в иные дни дарил женщине драгоценности все из той же лавки. Драгоценности выходили похожими на настоящие, а отношения между мужчиной и женщиной — похожи на семью, в которой муж много работает по торговой части и не всегда ночует дома.

Вдова никогда не спрашивала шотландца, сколько он проживет еще под этим блеклым от зноя небом, нужно ли ему вернуться на родину и не совершит ли он путешествие в другую сторону — за пустыню, что безбрежна и тянется до края света. Казалось, ее все устраивало, только вот дочь вдовы смотрела ему в спину одинаковым пустым взглядом, за которым он не мог угадать ее чувств.

Иногда Макинтош жалел, что не подружился с девочкой, но он вообще ни с кем не дружил. К тому же взрослые женщины забывают быстро, а дети помнят расставание всю жизнь.

Через несколько дней его шпионы доложили о перемещениях русских. Пришельцы отправили массу писем с нарочным в порт. И особенно шотландцу не понравилось, что у паломников есть огромный деревянный ящик.

На следующий день из пустыни пришла пыльная буря. Она всегда наводила на шотландца тоску, в хамсин ему снились беспокойные сны. Он снова несся по полю вместе со своими драгунами, полк выворачивал на врага, который не успевал построиться в каре, чужие солдаты валились как трава под косой. Но драгуны входили в раж и двигались, не слыша приказов. Лавину выносило на главную батарею, и тут их, измотанных и усталых, окружали французские уланы. Макинтош задыхался, и в этот момент благодетельный шрапнельный шарик прекращал его мучения. Только во сне он попадал не в плечо, а в лоб, и Джон Макинтош вдруг ощущал, как он плывет над всем этим адом, постепенно сливаясь с дымом от выстрелов.

На всякий случай поутру он выпил два порошка из заветной шкатулки.

Потом шотландец вызвал на встречу особого человека. Его он старался не тревожить, приберегая на крайний случай, как солдаты берегут лишнюю горсть пороха. Вечером в лавку прокрался вор. Он не вошел, а сгустился из знойного воздуха, как возникает маленький смерч на улице, вбирая в себя разные предметы, от мусора и денег до чужих драгоценностей. Этот гость стоил дороже всех людей шотландца.

Макинтош объяснил ему, где живут русские и каков образ их жизни. Шотландца интересовали бумаги, но еще ему хотелось знать, что находится в ящике, который они все время таскают с собой.

Вор, в отличие от соглядатаев, брал деньги и до, и после поручения. Если его просили что-то украсть, цена выходила высока, но если чему-то следовало исчезнуть, цена была втрое выше. И особенно, если исчезали люди, а не предметы. Но мир устроен так, что ты строишь планы, а Аллах распоряжается и этими планами, и тобой, и вообще всяким предметом на земле — живым и неживым. Ты думаешь, что план твой сработает, но в него забегает мышь, в прогрызенную дырку ветер-хамсин нагоняет песок, а песок делает твой план тяжелым и неподъемным. Ты думал, что предусмотрел все, а Аллах наказывает тебя, потому как без наказаний человек становится сумасшедшим.

Когда шотландец сунул монеты в его руку, то еще раз убедился в способностях вора: тот не стал класть монеты в рот или за пазуху, они как бы растворились в его теле. Да и сам вор растворился, будто его и не было.

После этого Макинтош пошел к вдове, внезапно чувствуя себя чудовищно усталым.

Он провел на ложе и вечер, и ночь, и весь следующий день, но не предавался обычной гимнастике любви, а просто спал без снов.

Он проснулся, когда вдова, поцеловав его в лоб, оделась и вышла. Макинтош умылся и справил нужду в горшок. Он чувствовал себя гораздо лучше и улыбнулся девочке, которая что-то делала с куклой — то ли пришивала к ней блестки, то ли рисовала что-то.

Шатаясь, Макинтош вернулся в постель и задремал. Вскоре он понял, что не отличает дня от ночи, а на шкафчике рядом с кроватью сидит кукла. Только теперь на ее круглом лице, между кромкой платка и воротом платья, стали видны глаза и рот.

Кукла смотрела на него равнодушно, но от такого равнодушия шотландца стал бить озноб. Он вспомнил, что закон велел на ночь закрывать кукол платком, чтобы они в темноте не вмешивались в сны людей.

Он пошарил вокруг в поисках какой-нибудь тряпки, но руки не слушались. Ему показалось, что рядом на кровати находится женщина. Она выглядела очень красивой, но это не была вдова купца. Тревожное чувство затопило его, кажется, он даже обмочился. Но шотландец не успел испытать стыд, потому что женщина обняла его, и он почувствовал запах пыли и праха от ее хиджаба. Блестки царапнули щеку шотландца, и он покорился. Сверху над ним нависло лицо невыразимой красоты, в которое он всматривался, но так и не мог всмотреться. Оно казалось вытканном на ковре, похожем на те ковры, что лежали в лавке, или нарисованном на холсте, как картины, которые он видел во дворцах далеко отсюда. Лицо стало больше потолка, да что там — больше неба.

Лицо приблизилось, тряпичная рука захлестнула горло, и Джон Макинтош захрипел. Он почувствовал, как поднимается в воздух, и все это — загадочный ящик, французский офицер, русский паломник, надежда на пенсию в маленьком замке, похожем на хижину, пропадают. Только несутся серые кони, и топот их копыт становится все громче.

XVIII

(дрожь земли)

Они тебе скажут: «Верь как хочешь». А сами положат тебя в свою корзину и понесут тебя туда же, куда они захотят.

Паисий Святогорец

В ночи капитан Моруа вдруг почувствовал дрожь. Сперва он подумал, что возвращается старая болезнь — в болотах он подцепил какую-то лихорадку, и раз в месяц его била по ночам дрожь и тело покрывалось бисеринками пота. Но сейчас никакой болезни он не ощутил, а вот дрожь вокруг не прекращалась — будто нерадивые слуги вдруг решили переставлять мебель в соседней комнате. Но никаких слуг в соседней комнате не было.

Дрожала земля, и капитан Моруа понял, что это землетрясение. Не такое сильное, чтобы испугаться. К тому же Святому городу вряд ли уготована судьба Лиссабона. Надо просто подождать, и все успокоится.

Один старый русский путешественник научил его считать до ста артиллерийским счетом, капитан Моруа не знал, что такое «артиллерийский счет», но старик только подмигнул ему вместо объяснений. Этот путешественник вообще был довольно странный и прыгал тут по камням на одной ноге. Моруа время от времени думал, не он ли пустил то ядро, что оторвало русскому ногу, но на всякий случай не спрашивал его о подробностях. Этот же старик научил его в момент ужаса или глубокого испуга дышать в кувшин с широким горлом. Не сказать, что это было частой проблемой, но однажды помогло капитану, и он вспомнил русского добрым словом.

Наверняка этот паломник давно умер среди своих снегов, а вот его полезный совет пригодился. Советы же, как известно, живут дольше людей.

Моруа в своих скитаниях по этой стране видел очень странное место.

Это был мост через Иордан. Рядом были руины столь странного свойства, что Моруа спешился. Казалось, рука Господня разорвала землю в этом месте и сдвинула горы и холмы в сторону. Даже остатки мощных каменных стен были смещены на десять шагов. Видимо, Господу не понравилась эта карта, но, разорвав ее, Он не стал комкать обрывки.

Оказалось, евреи звали это место «Гешер бнот Яаков».

Когда французу это перевели, он сказал:

— Дурак! У Якова была одна дочь! Переспроси!

Толмач извинился, но настаивал. Он говорил, что крестоносцы считали, что это место — то, в котором Яков переходил реку. Они устроили тут женский монастырь Святого Якова, и это внесло путаницу. Яковов и Яаковов было много, кто и где из них омочил ноги в этой воде, никто не помнил. Балдуин построил тут пограничную крепость. Саладин предложил ему сто тысяч динаров, чтобы укрепления были срыты. Балдуин отослал их обратно, и тогда Саладин прислал всадников, и они смели крестоносцев.

Крепость была разрушена, а ее руины назывались Байт аль-Ахзан, что означает по-арабски «Дом печали».

— А было ли тут трясение земли? — спросил капитан Моруа своего провожатого.

Оказалось, что в этих местах оно происходит регулярно, и всякий человек под конец жизни помнит хотя бы одно. Но…

— Что «но»? — оживился Моруа.

Ему объяснили, что любое землетрясение вызывает странные видения будущего и прошлого. Оживляются предсказатели, но даже простым людям являются причудливые картины. Один немец, который был тут до него, объяснял это истерическим состоянием, происходящим от испуга. Некий англичанин на тот же вопрос отвечал, что все дело в ядовитых и удушливых газах, выходящих из разломов в земной коре. Ему, толмачу, нет дела до причин, но он знает, что в этот час особенно хороши предсказания о грядущих войнах и голоде.

Капитан Моруа скривился и, не мешкая, продолжил путь.

В этот момент русские путешественники ужинали. Горячий ветер дунул им в окна, звякнули цепи, на которых висели лампы, метнулось в стороны пламя, но все вмиг успокоилось.

Однако в самый неожиданный момент, когда они уже собирались спать, к ним прибежал молодой армянский монах.

Вчетвером они ступили в лабиринт улиц, а монах катился перед ними спасительным клубком.

Путешествие закончилось в саду под старой оливой. Другой монах, такой же дряхлый, как сама олива, сидел на камне. Быков и Орлов остались стоять, а Львов присел рядом с монахом.

— Отец Сергий говорит, что вы скажете, когда и где.

— Да.

Ответ был не громче движения листьев.

— Завтра. Завтра на рассвете. К северу от города, стойте на горе и все увидите.

Подполковник достал из нагрудной сумки конверт, развернул вложенную для прочности бумагу и извлек наконец небольшую акварель.

— Это Воскресенск. Отец Сергий сказал, что вам будет приятно.

— Поздно… — прошелестел старик. — Я слеп. Идите, я за вас помолюсь.

Монашек все равно принял картонку, и гости вышли.

До гостиницы дошли молча.

В их тесной комнате подполковник начал:

— Капитан, простите меня за то, что я сразу не поставил вас в известность. Но нам предстоит совершить нечто важное или, может, не совершить. Дело наше настолько призрачно, что я не печалюсь о будущей неудаче. Капитан, вы знаете о Небесном Иерусалиме?

— В пределах Святого Писания, господин подполковник, — отвечал Орлов, несколько смущенный пафосом и переходом на официальное обращение.

«Два сына было у Авраама — один от рабыни Агари по закону, другой — от Сарры по обету», — процитировал он на память.

— Верно, капитан: рожденный от Агари — нынешний Иерусалим, а рожденный от Сарры — будущий. Скиния всех людей — то есть последний город всех нас. Место спасения, устроенное не вполне понятным образом.

— Ну, это для тех, кого возьмут вверх, — не удержался капитан.

— Максим Никифорович, — махнул рукой Львов (тот при этих словах поклонился), — привез прибор собственного изобретения, который позволит сделать мгновенную картину происходящего. Изобретение это прекрасно, в высшей степени полезно, а в нашем Отечестве полезность давно определяется тем, охотятся ли англичане с французами за ее секретом или нет. Так вот, охотятся. Кстати, мне, Максим Никифорович, очень не понравился тот англичанин, что поселился тут вслед за нами. Вы уж смотрите в оба глаза за вашей машиной.

А мы с вами, капитан, всего лишь охрана при аппарате — для того, чтобы он сделал, может быть, единственную моментальную картину Небесного Иерусалима. Но, капитан… Я говорю с вами не как с подчиненным. Я не приказываю вам от имени Корпуса топографов или Военно-картографического депо, а прошу вас как своего товарища произвести вместе со мной глазомерную съемку. Съемку того, что, может быть, будет нам явлено. Я выбрал вас, потому что вы храбры и быстры, были в разных переделках, но, главное, быстро чертите и пишете. Не знаю, будет ли удача Максиму Никифоровичу с его аппаратом, но мы, топографы, должны сделать свое дело.

Одним словом, старцу в монастыре было видение, что Град Небесный явится нам, а уж сумеем ли отразить его на бумаге — неведомо никому.

Они разошлись по своим местам, но, кажется, никто не спал в своих постелях.

Капитан лежал, вовсе не раздевшись, и смотрел в потолок. Он еще не до конца поверил Львову. Но не таков был подполковник, чтобы шутить этакие шутки.

Максим Никифорович сидел на кровати в длинной рубахе и слушал свое колотящееся сердце. Вот для чего он призван сюда, и вот чему послужит его изобретение, что покоится сейчас в больших ящиках в соседней комнате.

Он сделает свое дело — создаст уранотипию Небесного града, а там и помирать можно. После такого все разговоры о славе и предназначении станут пустыми.

Максим Никифорович слышал только свое бешено колотящееся сердце, что заглушало все остальные звуки: шорох крыльев вспугнутых голубей, шаги ночных прохожих, тонкую игру ветра в листьях и тот звук, что издает Иерусалимское небо, когда по нему, уставшему от жары, движутся холодные звезды. Это звук трескающихся льдинок, что доступен только очень спокойному человеку — звездочету или меняле, что норовит обсчитать зазевавшегося паломника.

XIX

(масленица)

Не осуждай ближнего: тебе грех его известен, а покаяние неизвестно.

Преподобный Авва Дорофей

Кторову иногда снился сон, в котором он вновь был на Святой земле.

Там он попал в лабиринт, что располагался в горах севернее Генисаретского озера. Лабиринт внешне был не страшен, он был очерчен лишь белыми камнями, составлявшими круги вокруг землянки в центре. Кторов мог бы легко переступить через цепочку камней, но отчего-то этого сделать было нельзя. А можно было только блуждать по концентрическим кругам. И вот, устав от бесконечной ходьбы под палящим солнцем, Кторов все же добирался до землянки-избушки, сложенной из камня. Внутри была тьма и прохлада, и он ступал туда с надеждой на избавление от зноя. И зной действительно исчезал, но тьма смыкалась за ним, и вот он уже снова был в лабиринте, только теперь нужно было блуждать в темноте, не то стараясь найти что-то в центре, не то снова выбраться на свет, в цепкие лапы жары и под жесткие лучи здешнего безжалостного солнца. Он шел, держась правой рукой за холодный камень, покрытый испариной, и чувствовал полное одиночество.

Когда-то он лишился женщины, которую любил, и никто не смог занять ее место в его сердце. И вдруг он слышал ее голос. Она как Ариадна, не сумевшая запасти клубок, командовала им, будто завзятый картограф. Пятнадцать градусов влево на развилке, а потом двести шагов, затем передохни, а теперь еще пятьдесят шагов, и этот путь выходил у него удивительно удачно в черном ужасе ночного кошмара. Появлялась вера в то, что он дойдет куда-то — к свету или тьме, все равно.

Лишь одного он не спрашивал у этого женского голоса: куда пропала та, кого он любил тем мимолетным летом.

И вот он шел и шел, видя странные письмена на стенах, которые не мог прочитать, фигурки охотников на неведомых зверей, которых он не мог определить. Кторов понимал, что прямо там во тьме, которая оказывалась пробита странным зеленоватым светом, он мог бы сделать десятки открытий, но женский голос звал его дальше: дескать, другие были здесь, много видели и хотели написать книги, да ничего хорошего из этого не вышло.

И он просыпался в поту и слезах, а вокруг него был сырой воздух Петербурга, налившийся в комнату сквозь открытое окно.

Поэтому полковник Кторов вытягивался в своей мокрой от горя кровати и старался успокоить бешено колотящееся сердце, считая до ста равномерным счетом.

На Масленицу в Петербурге случилась оттепель. Еще на пестрой неделе город шевелился, приуготовляясь к блинному жору, а тут он разгулялся.

Кторов встретил профессора Витковского, и они решили пройтись. Один писатель говорил, что людей высшего сословия пугает грязь, оттого они и называют ее грязью, а простой народ не пугаясь зовет ее сыростью. Кторова и Витковского окружала сырость, но профессор не замечал ее и говорил о том, что Юлий Цезарь запретил театральным куклам разговаривать, позволив передавать содержание спектакля исключительно движениями и жестами — все из-за обидных слов в свой адрес. Среди криков, блинного чада и сырости Кторову эта тема казалась особенно забавной.

На Адмиралтейском бульваре построили торговые ряды, будто великан разбросал мусор по улицам. Пахло дурным рыбьим духом из чанов. Блины горели на сковородках, народ толпился у котлов с непонятным варевом.

Рядом ходил по канату специально выписанный француз Монжу. Вокруг столбов с канатом собралась толпа, и обыватели с надеждой ждали, когда же француз сорвется и упадет.

Был тут и шатер с вывеской «Зеркальный лабиринт». Рядом с ним, уже выйдя, стоял дородный купец, который крутил головой от изумления, а что он видел внутри шатра, никто не понимал. Напрасно его дергали за рукава два сына, купец только мычал, но всякому было видно, что деньги за вход потрачены не зря.

Для господ поприличнее какой-то итальянец в палатке показывал свою родную комедию с носатыми игрушками и специальной шарманкой. Шарманка повизгивала, пел сам итальянец, голосила какая-то женщина, вместе с ним дергавшая кукол за нитки. Носатый Пульчинелла терзал деревянную гитару под чужим балконом, но оставался весел, несмотря на то, что его чувства не принимались девой в расчет.

А в другую палатку зазывал старик в зипуне, крича, что тут всякий увидит звездное небо посреди дня, а по небу перед щедрым человеком пролетят птицы Сирин и Алконост, а кто жадный будет, того Сирин клюнет, а Алконост яйца оторвет.

Заезжий фокусник, по виду — турок, верещал, что на глазах удивленной публики тут же превратит оловянные ложки в золотые.

Поодаль стояла ширма с русским Петрушкой. Тут все выходило попроще, зато честнее. Петрушка оказался тоже носат, будто итальянец, заблудившийся в России во время нашествия двунадесяти языков. Но он давно обрусел, и когда полицейский кричал Петрушке, что у того нет документов, тот верещал в ответ, что есть и паспорт, и печать в паспорте, и значится там Петр Петрович Уксусов, а не какой-нибудь «Болванов».

Кторов зачем-то остановился и стал смотреть представление. Витковский между тем, что-то бормоча под нос, продолжал идти. Он не заметил утраты собеседника.

Перед Кторовым, как барином в шинели, расступились и дали лучшее место. Петрушка тузил своих врагов, но вдруг набежавшая тряпичная собака оторвала ему ногу. Кукла не особенно расстроилась потерей и отправилась свататься. Невеста оказалась несговорчива, а Петрушка кричал (уже охрипшим голосом кукольника): «Принеси себя в жертву! Принеси себя в жертву!»

Кторов ощутил, как у него мерзнут ноги, особенно та, деревянная. Где-то далеко шел профессор университета, хранитель восточной коллекции Витольд Витковский и что-то бормотал под нос. Кторов казался себе тут не нужным — ни в масленичной толпе, ни сумасшедшему профессору, ни начальству в Генеральном штабе. Никому, кроме тех, кто сейчас находился в Сирии. Он жил чужой жертвой и был одинок.

Ничего не видя, полковник Кторов прошел через толпу, не заметив ее, и вдруг выскочил на пустое место.

Он находился на границе круга зевак.

Огромная кукла торчала в центре этого круга. На щеках Масленицы свеклой кто-то вывел два пятна, и Кторов с некоторой брезгливостью подумал о простонародном культе румяности.

Стоя на границе толпы и масленичной пустоты, Кторов вдруг вспомнил слова своей рязанской няни о лесных чудесах. Он и сам потом видел в лесу ведьмины круги, вернее, окружности, идеальные, будто проведенные циркулем на штабной карте. Они состояли из белесых грибов, проросших точно по замкнутой линии. Говорили, если ступить внутрь, начнется что-то страшное, как в каких-нибудь макабрических повестях. Точно, он вспомнил, недавно вышел том малороссийских рассказов, и там монах спасался от нечистой силы, очертив вокруг себя круг. Но тут роли поменялись, Масленица стояла в центре, готовая к смерти. Или не поменялись?

Неподалеку от Кторова переминался городовой. Рядом торчали два мужика с лопатами. Там же лежала куча песка — на пожарный случай. Все ждали главного.

И в этот момент из толпы выбежал молодец в красной рубахе. В руке у него пылал смоляной факел.

Молодец метнул свое оружие к ногам Масленицы, и тут полыхнуло.

Кторов смотрел в лицо Масленицы и вдруг увидел, что оно приобрело странные, совершенно человеческие черты. Прекрасная женщина стояла по колено в пламени, и огонь поднимался все выше.

Женщина на костре походила на Орлеанскую деву, и Кторов почувствовал себя одним из своры убийц. Он понял, что его любовь давно погибла, рассыпалась пеплом по полям, она убита безумным ревнивцем, и нет ей поминания на земле. Старик на деревянной ноге ощущал жар на своем лице и понимал, что в огне погибает не опостылевшая сырая зима. Там приносится жертва, и понятно, как исчезла его любовь.

Масленица строго смотрела ему в лицо, и глаза ее были печальны. Кторов видел, что она все знает и что будут войны. Многие умрут, мир продолжится без них, и никто не пожалеет убитых. Потом придут новые войны, такие же бессмысленные, и снова будет бушевать пламя.

Огонь бесновался, и сквозь пламя стали видны прутья, будто кости скелета. От жара они выгибались, и чудилось, будто человек в огне машет руками, прощаясь.

Кторов отвернулся и зашагал прочь, стараясь не оскользнуться на мокром снегу, перемешанном с глиной.

XX

(тетраморф)

Я бываю безумным лишь когда дует северо-западный и северный ветры; когда же дует южный, то я всегда сумею отличить ястреба от цапли.

Уильям Шекспир. «Гамлет»

Капитан Моруа вдруг обнаружил, что забыл вкус вина. Он много лет не был на родине, да что там — в тех странах, где вино привычно. Найти вино можно было и здесь, но привычка была утеряна, а привычка — это главное из того, что составляет удовольствие.

Он привык к тому восторгу, который доставляет глоток воды среди зноя, а вкус вина, легкий дурман от него, казался приметой детства. Хотя как раз арабы придумали слово «алкоголь». Арабы тут были подданными турок, но сама природа принадлежала им, как она принадлежала раньше изгнанным евреям.

Меж тем Моруа читал книгу из русской жизни. Книгу написал немец, живший в России, — по крайней мере так значилось в предисловии. Это был роман, полный страстей, и рассказывал он о часовщике-турке, поехавшем служить русскому царю. Было у турка три шубы, потому что его предупредили, что русское лето хуже турецкой зимы. Предупредили его также, что у русских всего по три, потому что они почитают Троицу, а летом у них три праздника. Это три Спаса, каждый из которых наполнен особым смыслом.

И действительно, лето кончалось, и был турку явлен Медовый спас. Тогда турок надел первую шубу, самую холодную. За первым праздником пришел Яблочный спас, и тогда турок надел вторую. Наконец пришел Ореховый спас, и турок надел третью шубу, но все равно не согрелся.

Согрелся он в постели царицы, которая положила глаз на молодого красавца. Так сошлись южный зной и жар русской печи. Тут время остановилось, как всегда бывает в любовных романах, прежде чем все завертится снова. Но русский царь, что утром до завтрака смотрел, как рубят головы, прознал об их связи, и турок бежал из Московии.

Моруа подозревал, что с сюжетом что-то не так, но ему были важны детали. Он выписал в книжечку названия — Медовый спас, Спас яблочный и Спас ореховый, и подумал, что этим можно блеснуть в разговоре с русским топографом.

Несмотря на свою наивность, роман капитану Моруа нравился. Нравилась ему мысль о том, что на Руси полагается ходить в трех шубах, и то, что русские женщины любят турок, в которых сохраняется жар родного солнца, и то, что в романе было множество деталей — вроде русских храмов, на которых днем и ночью гремят колокола, и что время в России течет то взад, то вперед, и что русские считают себя жителями третьего Рима, который наследует Константинополю, а Константинополь в свою очередь наследует Риму на берегах Тибра. Обычно, произведя этот счет, русские спохватывались и говорили, что все это не так важно, потому что по-настоящему Москва наследует другому вечному городу, в центре которого сейчас сидел капитан Моруа, тоскуя по французскому вину.

Он перелистывал страницы, русская царица заламывала руки, и груди ее тряслись от желания (тут немецкий автор был особенно подробен), турецкий часовщик спускался по связанным простыням с кремлевской стены к реке, где его ждал утлый челн, а царь грозил ему из окна топором.

Этот челн нес турка по Волге, где его укрывали от царской погони единоверцы, но самым интересным для капитана Моруа оставались те вставки, где автор описывал копию Иерусалима, который построил русский царь (видимо, после того, как насытился видом отрубленных голов и позавтракав).

Русский Иерусалим стоял в ледяной пустыне, и местный хамсин, за неимением песка, обсыпал обетованный город колючим снегом. Русский Кедрон замерз, русский Иордан покрылся льдом, Хермон и Фавор были запорошены белым, и царь, за недостижимостью турка, заносил топор над головой своей жены. Так было принято в далекой стране в те годы.

С деталями надо было быть осторожнее, потому что немцам веры не было, они вечно соперничают с русскими и поэтому так друг на друга похожи.

Впрочем, французские литераторы тоже доверия не вызывали. Моруа читал роман, писанный французом про молодого оборванца, что бежал из монастыря, пристал к солдатам и за геройство в битве со шведами царь сделал его дворянином. Но молодой повеса тут же сошелся с женой царя, и тот решил отрубить ему голову. Спасло молодого повесу то, что царь утонул во время наводнения. Подробные описания страсти, смятых простыней, криков и пряток за портьерой капитан Моруа пропускал. Но автор, помимо любви, был любителем птиц и так же детально, как соединение человеческих тел, описывал жизнь птиц далекой страны — орлов, ястребов, куропаток, голубей и тетеревов. Это был неполный список, но капитан увлекся и стал запоминать их повадки. О птицах родной страны он давно забыл, а вот эти птицы его занимали.

Это было лучше, чем истории о башибузуках, и минаретах, и любви к прекрасной турчанке, которая, разумеется, попадает на невольничий рынок, а оттуда — в гарем. Конечно, она погибает в конце от страсти, освобождая влюбленного европейца от обязательств. Таких романов Моруа прочитал тоже несколько.

Со странным аппаратом, что привезли русские, дело было устроено, теперь предстояло выяснить, что за алхимик явился на Святой земле. Кажется, он тоже явился из России. В алхимию Моруа не верил, но верил в ее идею, что заставляет людей совершать безумства.

Он помнил старую притчу, хорошо описывающую отношения людей с золотом.

Один человек решил найти магический камень, который превращал бы простое железо в золото. Он повесил себе на шею большую железную цепь и отправился в дорогу. Когда он видел камень, он прикладывал его к цепи и смотрел, не стала ли она золотой. Прошло много лет, а человек все бродил по свету в поисках магического камня. Он машинально прикладывал камни к цепи, отбрасывал их в сторону и, забывая посмотреть на цепь, шел дальше. Как-то, присев отдохнуть, он случайно посмотрел на цепь. Она была золотой.

Это была притча, описывающая отношения людей и любых ценностей. Но золото было фетишем, ценностью абсолютной, заставляющей людей делать необычные поступки. А если людей, смущенных чудом, наберется достаточное количество, это уже фактор политический, и нужно понять, как это повлияет на торговлю и движение войск. Никакого превращения может и не быть, но что-то заставляет отчаянных людей надеть на шею железное ярмо и, бросив дом и семью, посвятить себя поискам. Таких людей можно объединить или, наоборот, воспользоваться расстройством их умов.

Пока капитан Моруа рассуждал о ценности золота, неподалеку от него, в темной келье лежал человек, которого называли Сергий. Но чаще всего его называли просто «человек».

Монах именем Сергий умирал. Вернее, отходил — так было бы правильнее, потому что это происходило не первый год.

Ему казалось, что он выполнил свое предназначение, и уже не так важно, воспользуются ли его знанием те, кто идет вслед.

Он начал перерождаться и вдруг почувствовал себя греком, приехавшим на Русь и стоящим в трех шубах посреди ледяной Москвы.

Потом он вспомнил свою другую жизнь, в которой он брел по Украине воевать шведов, а потом долго глядел в пустое небо.

Наконец он вспомнил, как по совету ветра попал сюда.

Повитуха думала, что он родился мертвым, но, на самом деле, он досматривал там, на другой стороне, свои прожитые жизни. Наконец он понял, что его бьют уже на этой стороне, и завопил.

Повитуха действительно крепко его отлупила, и все тело долго болело, когда его брали на руки.

Впрочем, была еще такая примета: кто родился в безветренную погоду, тому быть немым.

Был он последним ребенком человека, высоко поднявшегося при царе Петре, но с большим умом, опустившимся в свое имение и больше не поднимавшим головы. Однажды отец исчез, и только спустя месяца два семья узнала, что он ушел в монастырь.

Младенца записали в армию, но по недостатку средств в какой-то заштатный полк.

Когда пришла пора отправляться в армию, он решил навестить отца и приехал в Ново-Иерусалимский монастырь. Однако отец давно умер. Юноше показали могилу, и он долго стоял у простого креста. Упругий ветер дул ему в лицо, потом переходил на плечи, щекотал бока, а затем подпирал спину. После ветер переходил на круги своя, и мальчик думал, что отец обнимает его.

Начиналась война с турками. С турками воевали всегда, и это не удивляло молодого офицера.

Однако в первом же бою он свалился с лошади, и его взяли в плен.

Первым делом его побили — не больно, но обидно. И тогда он вспомнил, как его шлепала испуганная повитуха. Начиналась новая жизнь, а в момент перехода человека всегда бьют — люди или судьба.

Потом у него отобрали все ценное, но накормили и напоили.

Офицер воспрял духом.

Он решил бежать, потому что бегство — первое, что приходит военно-служащему человеку в затруднительном положении.

Однако он перепутал направление, вернее, доверился ветру, который подталкивал его в спину. Ветер был суров, как раздраженный отец, но иногда сам уставал и давал офицеру несколько часов на отдых.

Он шел на юг, Святая земля приближалась.

Он остановился в одном селении, где его принимали за безумца, но все же кормили.

В это селение пришел человек, он был тоже с севера, но был сыт и гладок. Первым делом он стал дарить людям ложки. Ложки были дешевые, сделанные из олова, но крестьянам это нравилось. Урожая не было уже три года, и вот он уродился. Надо было работать на току, но ветра не хватало, чтобы отделить зерна от шелухи.

И пришелец сказал, что готов продать людям северный ветер.

Люди говорили, что у них нет денег. Тогда продавец ложек рассердился. Он говорил, что тот, кто не хочет пожертвовать чем-то ради будущего, недостоин этого будущего: «Если у вас не будет ветра, то вы не сможете веять пшеницу и вас постигнет голод. Купите ветра в другом месте, если сумеете».

И он поднялся на большой холм рядом с деревней и растянул там большую циновку.

И действительно, даже тот ветер, который был, прекратился.

По небу уныло ползли тяжелые дождевые тучи, похожие на откормленных овец.

Первым сдался самый богатый крестьянин. Он поднялся на холм с дарами. На его глазах продавец ложек сунул палец между нитками циновки, поковырялся там и проделал дырку.

Как только уплативший дань вернулся к себе, то понял, что через его ток идет ровный ветер, и принялся работать. Другие мрачно смотрели, как он веет пшеницу, как уменьшаются скирды, и как их богатый односельчанин раскладывает солому и пшеницу по мешкам.

Они заняли его место на току, но ветра уже не было. Крестьяне переглянулись и толпой пошли на холм, где сидел продавец ложек. Они захватили с собой деньги и еду, продавец ложек на их глазах менял одно на другое. И некоторые возвращались обратно с едой, оставив у продавца ложек деньги. Он не делал запасов, и все поняли, что продавец ложек скоро покинет это место.

Правда, он стал прикармливать безумца в лохмотьях, что жил тут.

Чужак кормил чужака, и никого это не удивляло.

Продавец ложек кормил русского, пришедшего с севера, и оказалось, что ему знаком северный язык.

Видимо, он жил на севере.

И продавец ложек объяснял оживающему беглецу смысл ветра. Ветер — это воля богов, это их язык, на котором они говорят с людьми, когда им лень употреблять слова. Додонский оракул вообще считал ветер голосом самого Зевса. В книге Иова сказано: «Вспомни, что жизнь моя дуновение». А Иезекииль говорил, что дух четырех ветров, если дохнет на убитых, то они оживут.

Другие люди говорят, что ветер порождают сказочные птицы, что поддерживают трон Аллаха на небесах.

Ветров всего четыре: северный ветер, который греки называли Бореем. Это ветер хороший, хотя и холодный. Он прекрасен здесь, но вреден в Магрибе, потому что там он приносит ненастье. Соломон говорил, что северный ветер производит дождь, а тайный язык — недовольные лица. Именно этот ветер уничтожил корабли Ксеркса, поэтому тот, кто родился при северном ветре, обязательно увидит войну.

Если хороший человек будет правильно молиться, то может высунуть руку из двери, когда дует северный ветер. И когда он сожмет пальцы, в них окажется монетка или какая-нибудь такая же волшебная вещь. А если при северном ветре кто-то сумеет отличить ястреба от цапли, то сможет управлять ветром. При южном ветре это-то дело несложное.

Ветер южный несет туман и тепло. Но это тепло вредно телу и утомительно. Европейцы, которых здесь по-прежнему называют «франками», говорят, что хамсин, проносясь над морем на север, порождает горячий и влажный сирокко. А этот ветер в тяжелый год наполняется красным песком Сахары, проливает его кровавым дождем на землю латинян.

Ветер с востока сухой и приходит из пустыни. Это ветер-бедствие, ветер-убийца, потому что в руках его песок пустыни, который он рассыпает над людьми. От него начинается засуха и ужас. Арабы называют ветер из пустыни самумом, что означает «ядовитый». Он удушлив, как горящая печь, он символ лжи и обмана. Убийство, совершенное в час самума, рассматривалось арабами со снисхождением. Он горяч и ужасен, прекращает дыхание путника. Бедуины в этот час прижимаются к лежащим верблюдам и закрывают лица плащами. Восточный ветер наносил вред растительности и был опасен на море.

Ветер с запада приходит с моря и несет бурю.

А рожденные в безветренный день будут глухими.

— Зачем ты мне это рассказываешь? — спросил беглец.

Продавец ложек отвечал, что человек в лохмотьях находится не на своем месте. Его несет ветер, гонит по земле, будто комок веток, который не имеет корней. Такому страннику нужно понимать значение ветра, чтобы продолжать движение.

— А какая тебе выгода от этого? — продолжал вопрошать беглец.

— Никакая, а может, очень большая. Вдруг ты найдешь свое место, разбогатеешь, и тут я приду к тебе. И ты купишь у меня не оловянные ложки, а золотые, и они, кстати, у меня есть.

Продавец ложек предложил беглецу остаться в селении и продолжать торговать ветром от его имени. Русскому это не понравилось, он чувствовал, что ему нужно двигаться дальше.

Они вышли вместе, но продавец ложек ехал на ослике, а русский шел пешком. Пути их скоро разделились, и беглец долго шел один.

Однажды он увидел одинокого умирающего человека в черной рясе. Это был монах-паломник.

Русскому беглецу было очень интересно, откуда умирающий, но тот уже не мог говорить.

Когда монах умер, русский похоронил его по православному обряду, но взял его платье. Мертвым одежда не нужна, а когда Господь призовет всех на последний суд, то все будут голые или одеты в то, что выдадут им ангелы.

Беглец стоял у кучи камней, держа в руках подрясник. В этот момент подул северный ветер и стал шевелить лохмотья его военной формы. Он сменился ветром с запада, и на лбу беглеца выступил пот, ветер перешел к югу, и путник глотнул его, как вино из кувшина, а когда ветер стал западным, его бросило в жар. Когда ветер снова стал северным, то быстро утих. Беглец понял, что, надевая чужую форму, принимает чужую судьбу. И это его устроило.

Он переоделся и стал из офицера монахом.

После этого он продолжил путь на юг — к Иерусалиму.

Как-то он ночевал в руинах какого-то замка, который поставили крестоносцы на этой земле. Он спал, как зверь, и сон его был беспокоен. Вдруг он почувствовал, что земля под ним движется, левая нога не поспевала за правой, и он перевалился со спины на бок. Будто знойный удушливый газ окутал его, и кто-то сказал прямо над ухом:

— Не бойся ничего, ты часть целого и должен жить долго, чтобы передать весть.

Фальшивый монах хотел спросить, что это за весть, но ветер — он не понял, западный или восточный — унес облако.

Вместо него появилось сморщенное, как печеное яблоко, лицо няни, и послышался ее голос:

— А мы ему: батюшка Покров, натопи нашу хату без дров! А батюшка Покров не натопит хату без дров. Будет на него ветер с севера, с востока — быть зиме суровой, дует с юга — на снега, на теплую зиму; переменный — и ей быть переменной.

Потом все смешалось, и человек в монашеской одежде снова забылся сном.

Поутру он видел, как бурлил Иордан, потому что что-то сместилось от трясения земли и воды потекли чуть иначе.

Монах шел и шел, солнце вставало слева и рушилось по правую сторону, и в голове бродило странное воспоминание из чужой жизни о том, что временем можно управлять, если двигаться посолонь или в другую сторону.

Однажды на этом пути он вошел в лес. На жаре испарялась смола, и он на мгновение почувствовал себя в русской бане.

Что-то упиралось ему в бок, пока он спал, и только утром он посмотрел, что это. С удивлением новоявленный монах обнаружил, что из земли торчит слоновий бивень. Рядом, скрытый толстым слоем упавших иголок, оказался второй. Много лет назад здесь умер слон. Монах недолго гадал, откуда он взялся, потому что выдумать ничего не мог. Возможно, этого слона вели на продажу или в дар. А может, у него была какая-то тайна, которой он никогда не узнает.

Наконец он пришел к городу, Городу Городов, и тут силы оставили его.

Его нашли другие паломники и, ориентируясь на покрой его платья, принесли в монастырь Восточной веры. Так и было — самозванец был найден в окрестностях монастыря, и когда его внесли за ограду, для него началась новая жизнь.

Его спросили имя, и он отвечал — Сергий.

Это было правдой.

В монастыре о нем пошла добрая слава. Его любили птицы, время подчинялось ему, так же пришелец легко предсказывал, какой ветер будет дуть вечером, а какой — завтра.

Он прожил в монастыре много лет, понемногу сокращая свои путешествия в Город и замыкаясь в своей келье, как в скорлупе яйца.

Когда зрение стало оставлять его, он не испугался. В темноте к нему являлись яркие видения — одни из прошлого, а другие из будущего. Он видел странные процессии, шедшие по бывшей столице в знак перемены времени. Он видел странных птиц в далеком небе, а также карты неизвестных городов.

И наконец к нему пришел образ Небесного Града, о котором он позволил себе сообщить настоятелю. Тот отправил бумагу специальному человеку в Константинополе, а затем она уплыла на корабле в Одессу. И вот его видение превратилось в трех путешественников, явившихся в его темноту.

Теперь он вспоминал птиц и зверей.

Те, кто пришли к нему, вероятно, не были людьми. По крайней мере, он не был в этом уверен. Они имели человеческий облик, но были в послании, а не в собственной воле. Теперь ему и вовсе казалось, что он составляет с ними одно существо. Лев, бык, орел и он — их человек, самый несовершенный из них оттого, что прожил слишком много жизней. Они были перед ним как львенок, телок и орленок, со своими изобретениями и надеждами, метаниями, а также требованием устава и справедливости.

Они были одним существом, предсказанным пророком Иезекиилем, стражами четырех углов Господнего Трона и четырех пределов рая.

Тетраморфом называли и четырех евангелистов, и в образе льва представал Марк, тельцом был Лука, Иоанн — орлом, а Матфей исполнял роль ангела. Но старик понимал, что все они не претендуют на роль херувимов или евангелистов. Иезекииль говорил, что у каждого из этих существ по четыре лица, а ноги их сверкают как блестящая медь. Но явившиеся к старику были обычными людьми. Сапоги их не сверкали, а были покрыты пылью. Они обросли бородами, и пыль пряталась и там.

Иоанн считал, что у них должно быть по шести крыл, и еще они «исполнены очей», и старик усмехнулся где-то внутри себя: очки и линзы имелись у гостей в избытке, были у них также бинокли и специальные приборы, как у всяких картографов. Усмешка возникла и исчезла где-то там под кожей, потому что лицо монаха отвыкло от любых гримас.

Но главное, что сказал Иоанн, — это те слова, которые должны сказать все части тетраморфа, возможно, друг другу: «Иди и смотри».

Эти трое должны идти на рассвете прочь из Старого города, подняться на Масличную гору и смотреть.

И он, старик, будет с ними, потому что части тетраморфа нераздельны и не зависят от расстояния.

Он увидит то, что видят они, и тогда жизнь его будет исполнена, а смерти вовсе нет.

Что ему смерть, когда он столько лет пролежал в темноте. Лучше этих молодых людей с их войнами, мундирами, саблями и пистолетами он знает, что никакая смерть не прерывает смысл, если он есть в жизни.

Убивают какого-нибудь мудреца, и вот уже другой продолжает его книгу, мать бледнеет, но младенец ее растет и крепнет, разевает рот мореход, исчезая в бушующем море, но корабль плывет.

И этим людям, несовершенным и бестолковым, снедаемым страстями и страхом, будет завтра явлен Новый Иерусалим, с лабиринтом его вечных улиц, что ждут тех, кто ходил по городу, что принял его, старика, за своего, и тех, кто сейчас едет по берегу Иордана, по недоразумению называемому Истрой, на телеге, груженной дровами, к монастырю.

Нет неправильных мест для Откровения. Если нужно было бы, Небесный Град был виден с белой крепостной стены, среди русских деревень, но темнота сказала монаху, что ждать видения нужно здесь.

Как-то, когда он еще выходил из кельи, то разговорился с одним старым хасидом, что приехал на Святую землю из Малороссии. Там он был богат, и чтобы не потерять богатство, приобрел множество золотых ложек и покрасил их так, чтобы они выглядели оловянными.

Сперва ему нравилось тут, но скоро хасид обнаружил, что летом слишком жарко, а воды в этом краю мало, несмотря на то, что море близко. Арабы любили хасидов ничуть не больше, чем русские жандармы, а их дети швырялись камнями ничуть не хуже, чем украинские. Хасид понял, что он тоскует по снегу, хотя раньше ненавидел холод.

Он решил вернуться, но прежде захотел поговорить с ребе Симхи-Бунемом из Ворки, сыном праведника ребе Менахем-Мендла.

Тот спросил беглеца о причине отъезда, и ему перечислили весь список: грязь и жажду, небо, прокаленное зноем, и ветры, которые несут из пустыни песок, и дожди, которые полны грязью из-за этого песка. Упомянута была и человеческая ненависть, и вонь на узких улицах и турецкие башибузуки.

И ребе сказал, что хасид перепутал город. Он просто приехал не туда, а вот те, кто верно выбрал путь, живут совершенно в другом Иерусалиме.

Хасид задумался, а задумавшись, остался и был счастлив. Ну, или так, по крайней мере, он говорил.

Сейчас хасид, судя по всему, давно лежал на кладбище под Масличной горой, а вот старый русский монах мерно дышал в своей келье. В нем не было ровно никакого волнения, только уверенное спокойствие.

Он нравился этому городу, как и город нравился ему, несмотря на запахи мочи — ослиной и человеческой, истошные крики иноверцев, которые он слышал через каменные стены, опасности и войны, которые не истончаются на этой земле. Но старик знал, что если бы он сейчас сидел в холодной келье монастыря под Москвой, то думал бы ровно так же.

Все справедливо, когда достигнуто нужное сочетание — четыре из четырех, единое целое с четырьмя парами глаз, которые они продирают сейчас, умываются и готовятся в путь.

XXI

(видение)

Всякому овощу свой черед. Было на свете три дома — дом-один, дом-два, дом-три, а четвертому дому не бывать. Первый дом разрушили варвары, второй — римляне, а в третьем стоит печь, в печи — котел, в котле — утка, в утке яйцо, а кто спросит, что в яйце — тот молодец.

Еще в темноте три путешественника вышли с постоялого двора и вступили в лабиринт городских улиц.

Они шли сквозь него, и лабиринт расступался перед ними, как масло перед сталью. Слуги с трудом поспевали за ними. И дело было не в том, что они тащили несколько больших тюков. Странники двигались так, будто перед ними был не лабиринт, а его план, по которому был проложен маршрут.

Наконец троица забралась на гору над великим городом и отослала слуг.

Время, казалось, потекло вспять, как когда-то оно текло на Севере, когда люди в шубах ходили вокруг своих церквей.

Гора пахла горькими и сладкими травами. Восток начал бледнеть.

Иерусалим с его редкими огоньками лежал внизу, как темный муравейник.

Вместе они установили прибор, оказавшийся величиной с собачью будку.

Глядя в оптическую трубу, Максим Никифорович стал что-то настраивать.

Внезапно — хотя о настоящей внезапности тут речи не было, но все же это вышло неожиданно — над горизонтом сгустилось белое облако, которое сразу же стало шириться и дробиться.

— Не мираж ли это, господа? — скептически спросил Орлов.

— Нет, — медленно произнес подполковник, — нет, это не мираж.

Перед ними из облаков и ветра строился город.

Подполковник с капитаном только крестились, а художник уже начал жать на какие-то рычаги в своем аппарате.

Внутри треснуло, и Максим Никифорович вдруг завыл от ужаса. Аппарат был испорчен: деревянный ящик был разбит, будто по нему ударили топором, а стеклянные пластинки оказались расколоты.

Топографы не обратили внимания на этот вой и вонзили карандаши в планшеты. Они лихорадочно фиксировали размеры и форму облачной аномалии.

Это был куб, уходящий далеко за пределы горизонта.

Капитан помнил, что он должен быть в двенадцать тысяч стадий с каждой стороны, и по привычке перевел это в версты. Получалось, как от Петербурга до Парижа.

Город над ними состоял пока из прямоугольных конструкций, но они постоянно двигались, будто уточняя свое положение.

Топографы увидели, что пророчество сбывается буквально — Небесный Иерусалим был отражением Иерусалима земного, только на месте его центра еще не устоялась погода, и там картина была смазана потоками ветра.

Орлов вспомнил апостольские слова «…а храма я не видел в нем — Бог и Агнец святыня его», и если так, то храм небесному городу не нужен.

Золото улиц, река, деревья, все попадало, как на военную карту — капитан по привычке прикинул, выдержит ли мост повозку в пятьсот пудов, и выходило, что выдержит.

За спиной у него со скрежетом елозил карандаш, а подполковник, не отрываясь от небес, налаживал угломер.

Вдруг по городу пошла рябь, и он вывернулся или, точнее, перевернулся.

Город уже не интересовала земля. Он перестал быть отражением того, что было под ним, и обратился остриями крыш к небу.

Теперь они видели несколько основ у Города. Город стоял на них, как на облачном слоеном пироге. Первая основа была из ясписа, то есть яшмы, вторая из сапфира, третья из халцедона, четвертая из смарагда-изумруда, пятая из сардоникса, огненного сердолика, шестая из простого сердолика, седьмая из хризолита, восьмая из вирилла, то есть берилла, девятая из топаза, десятая — хризопраза, одиннадцатая из гиацинта, а двенадцатая — была аметистовой.

Все, как им было обещано апостолом, и все ложилось на карту города с загадочными пометками «яш.», «1-хрспрз» — и так далее.

— Ничего не упускать! — Подполковник вцепился в свою удачу, как гусары во французский арьергард.

С отцом подполковника действительно случилась досадная неприятность на большой войне — его поручик преследовал французского маршала и сорвал у него эполет. Эполет был неважной заменой пленному маршалу.

Ему не хватило десяти секунд.

Но и у его сына тут счет шел на секунды, хотя удача была верной.

Два карандаша беспрерывно двигались по бумаге, шевелились губы, заучивая словесное объяснение, которое будет записано позднее.

Капитан по себе знал, что видение, а особенно сновидение, почти невозможно записать через несколько минут после пробуждения. Когда он как-то сказал об этом подполковнику, тот посмотрел на него странно, склонив голову, но ничего не сказал. Видимо, у него была похожая история.

Теперь они работали споро.

Сразу — иначе все растворится как дым.

Видение перед ними поворачивалось и бледнело.

Наконец налетел порыв сильного утреннего ветра и Город превратился в облака и синеву.

Видение пропало.

Округлость холма была забросана листами, Максим Никифорович плакал, обнимая свой аппарат. Он знал, что поможет своим товарищам разве что памятью художника. Дело его жизни лежало в его руках, будто мертвый ребенок, исполненный линз. Чтобы исправить дело, нужно отставить химию и вернуться к карандашу и кисти.

Запели птицы.

Наверх поднялись слуги с припасами и начали сервировать завтрак.

Старший из них быстро заговорил. Вернее, быстро затрещал как митральеза, спрашивая о чем-то.

— Что басурман хочет? — поинтересовался Максим Никифорович.

Орлов перевел медленно и отчетливо: «Он говорит, что хотел узнать, что это делали господа, когда так долго кричали и показывали пальцами в пустое небо».

НЕКОТОРЫЕ ПОЛЕЗНЫЕ СВЕДЕНИЯ

О РУССКИХ ПУТЕШЕСТВЕННИКАХ

Какая культурная значимость этой работы? Она заключается в том, что если ты хочешь читать войну и мир двенадцатого года, то читай документы, а не читай «Войну и мир» Толстого: а если хочешь получить эмоциональную зарядку от Наташи Ростовой, то читай «Войну и мир». Культурный человек тот, который заражается эмоциональным настроением от реальных фактов, а не от выдумки. Замечателен в этом отношении спор Бабеля с Буденным. Буденный говорит: ты исказил Конармию, а Бабель говорит: я и не собирался ее писать. Какой мне нужен был материал, тот я и брал. А если хочешь читать про Конармию, то возьми документы и читай. Буденный требует от писателя фактичности, и в этом мы с ним согласны.

Осип Брик. «О работе Виктора Шкловского „Матерьял и стиль в романе Льва Толстого ‘Война и мир‘”»

АВРААМ СЕРГЕЕВИЧ НОРОВ

(7 апреля 1853 — 23 марта 1858)

Что вижу я! Лишь в сказках

Мы зрим такой наряд;

На маленьких салазках

Министры все катят.

С горы со криком громким

In corpore, сполна,

Скользя, свои к потомкам

Уносят имена.

Се Норов, се Путятин,

Се Панин, се Метлин…

Алексей Толстой. «История Государства

Российского от Гостомысла до Тимашева»

Авраам Сергеевич Норов родился в селе Ключи Балашовского уезда Саратовской губернии. Отец его Сергей Александрович Норов (1762 — 1849) был предводителем дворянства. Сначала мальчик получал домашнее образование. Затем его отправили в Благородный пансион при Московском университете, но настоящий поворот в его судьбе произошел в 1810 году, когда Норов, сдав экзамены на звание юнкера, начал службу в лейб-гвардии артиллерийской бригаде. Через год он стал прапорщиком, а еще через полгода после производства Наполеон вступил в пределы империи.

Норов участвовал в Бородинском сражении в качестве командира полубатареи (то есть двух пушек) на Багратионовых флешах. Ядром ему оторвало ступню, и ногу отняли по колено.

Норов, однако, остался в армии и дослужился до полковника. (В пору ядер и картечи в званиях росли быстро.) Как и полагалось образованным людям того времени, Норов в молодости был масоном. Сперва он состоял в ложе «Соединенные друзья», а затем в ложах «Три добродетели» и «Елизаветы к добродетели». Получил степень мастера, но с началом двадцатых годов перестал посещать заседания. Главным его адресом, не считая петербуржских, было родовое имение в Нижнем Якимце Раненбургского уезда Рязанской губернии.

В 1821 — 1822 годах Норов был в Европе. О своем путешествии написал несколько очерков для русских журналов («Поездка в Овернью», «Литературный вечер в Риме», «Остров Нордерней. Послание к Д. П. Глебову»). Через пять лет был отправлен под командованием адмирала Синявина в Англию. По материалам своей командировки также написал путевой очерк («Прогулка в окрестностях Лондона», 1827). С этим связана мистическая история его посмертного восприятия: часто пишут о том, что его яркая фигура на деревянной ноге послужила для впечатлительного Стивенсона прообразом капитана Сильвера. Никаких реальных оснований этому не усматривается.

Норов знал около двадцати языков (а может, и больше) и понимал иероглифы.

Выйдя в отставку, Авраам Сергеевич служил в Министерстве внутренних дел. С 1830 года член Комиссии принятия прошений на Высочайшее имя. С 1849 сенатор. В 1850 году стал товарищем министра народного просвещения, а в апреле 1853 года — министром. Норов пробыл в этой должности пять лет, за которые возросло количество студентов в университетах, была возобновлена посылка ученых за рубеж и возникли начатки женского образования.

Стуча деревянной ногой, он объездил Ближний Восток, научился читать иероглифы, оставил множество заметок. Норов совершил два путешествия на Святую Землю. Первое — в 1834 году, когда он взял отпуск для паломничества ко Гробу Господню. Он побывал в Палестине, Малой Азии и Иерусалиме. При этом он пользовался Библией в качестве путеводителя, искренне полагая естественность всех географических точек и расстояний в ней. Отправился в путешествие по Египту, проплыл по всему Нилу и добрался до Судана. Эти путешествия напоминают приключенческий роман — то герой выкопает египетскую статую и привезет ее в Эрмитаж, то срисует драгоценную роспись в подземном храме. Второе путешествие на Святую землю Норов совершил в 1861 году, после чего написал книгу «Иерусалим и Синай. Записки второго путешествия на Восток» (ее напечатали уже после его смерти). Изо всех этих странствий он вынес массу наблюдений, картографического и этнографического материала. На его рисунки и описания ссылаются до сих пор, потому что многое из того, что он запечатлел в блокнотах, потом исчезло. Неудивительно, что в 1851 году его избрали действительным членом Императорской Санкт-Петербургской Академии наук по отделению русского языка и словесности. А членом Общества любителей российской словесности он был задолго до этого, еще с 1819 года — известно множество его переводов из итальянской поэзии. Лично знал многих литераторов того времени, был в переписке с Пушкиным, на смерть которого написал стихотворение «Погас луч неба, светлый гений» — впрочем, довольно дурное. Большая часть наследия Норова была издана (в пяти томах) в 1854 году. Написал книгу даже об Атлантиде. Согласно книге Норова, Атлантида — это Эгейская Атлантида (Эгеида). Он говорит, что Атлантида располагалась на островах от Кипра до Сицилии, а остров Лесбос, у Геракловых столпов Босфора, являлся их северным форпостом: «в рассказе у Солона море, окружающее остров Атлантиду, названо словом Пелагос, а не Океан, которое должно было бы употребить, если место действия происходило на Океане Атлантическом».

Библиотека Норова из 15 тысяч томов была передана Румянцевскому музею.

Он умер семидесяти трех лет, 23 января 1869 года. Напоследок он написал заметки о толстовском романе «Война и мир» в таком духе: «Неужели таково было наше общество, неужели такова была наша армия, спрашивали меня многие? Если бы книга графа Толстого была писана иностранцем, то всякий сказал бы, что он не имел под рукою ничего, кроме частных рассказов; но книга писана русским и не названа романом (хотя мы принимаем ее за роман), и поэтому не так могут взглянуть на нее читатели, не имеющие ни времени, ни случая поверить ее с документами, или поговорить с небольшим числом оставшихся очевидцев великих отечественных событий. Будучи в числе сих последних (quorum pars minima fui), я не мог без оскорбленного патриотического чувства дочитать этот роман, имеющий претензии быть историческим, и, не смотря на преклонность лет моих, счел как бы своим долгом написать несколько строк в память моих бывших начальников и боевых сослуживцев».

Дело не только в том, что Толстому Норов и прочие очевидцы выказывали претензии в неточностях движения войск, они говорили о совершенно другом поведении исторических персонажей, о других мотивировках слов, речей, поведения и принятии решений. И при всех поправках на оскорбленную гордость, это довольно ценные замечания. Из этого не следует, что книга Толстого не является национальным сокровищем. Из этого следует то, что это сокровище имеет сложную структуру и им нужно уметь пользоваться. Для какого-то читателя это роман не о войне 1812 года, а о месте человека в истории и прихотливости человеческой гордости и предубеждений. Но для миллионов читателей это текст, из которого выводится история русского похода и (опционально) загадочной славянской души, о чем нам так весело рассказал американский режиссер Вуди Аллен. Это проблема старая, об нее спотыкались не только обидевшийся Норов, но и русские формалисты. И, хоть убейся о памятники на Бородинском поле, неодолимая сила этого романа в том, что он замещает историю Отечественной войны — и ничего теперь с этим нельзя поделать.

Норова похоронили в Сергиевой Приморской пустыни в Санкт-Петербурге.

Жена пережила его на два года, а все дети их умерли во младенчестве.

ОСИП-ЮЛИАН ИВАНОВИЧ СЕНКОВСКИЙ

(9 марта 1800 — 4 марта 1858)

Коль ты к Смирдину войдешь,

Ничего там не найдешь,

Ничего ты там не купишь,

Лишь Сенковского толкнешь

Иль в Булгарина наступишь.

Пушкин в 1836 году

Большая часть современных читателей помнит об Осипе Сенковском, писавшем одно время под псевдонимом «Барон Брамбеус», только цитату из гоголевского «Ревизора»:

«Хлестаков. ...У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем Барона Брамбеуса... все это я написал.

Анна Андреевна. Скажите, так это вы были Брамбеус?

Хлестаков. Как же, я им всем поправляю статьи. Мне Смирдин дает за это сорок тысяч».

Издатель «Библиотеки для чтения» платил ее редактору 15000 рублей в год, да не в этом дело. Популярность Сенковского в первой половине XIX века была ни с чем не сравнима.

Некрасов в отрывке «Карета. Предсмертные записки дурака» (1841) писал: «Есть люди, которые завидуют Наполеону и Суворову, Шекспиру и Брамбеусу, Крезу и Синебрюхову2; есть другие, которые завидуют Палемону и Бавкиде, Петрарку и Лауре, Петру и Ивану, Станиславу и Анне; есть третьи, которые завидуют Манфреду и Фаусту; четвертые… одним словом, все мы чему-нибудь завидуем».

Осип Сенковский происходил из старинной шляхетской семьи Сарбевских. Получив домашнее образование, он поступил в Виленский университет и еще студентом отправился в Стамбул для практики в восточных языках. Уже тогда он проявил свой литературный дар — как в переводах (Лукмана и Хафиза), так в университетском «Товариществе шалунов». Репутация Сенковского как специалиста по Востоку была такова, что виленские ученые собрали денег на его путешествие по Турции, Сирии и Египту (1819 — 1821). Оттуда он привез множество диковин (в основном рукописей), но к моменту возвращения решил переехать в столицу Империи, так что рукописи попали не в Вильну, а в Петербург. По некоторым данным, он чуть было не перевез туда же Дендерский зодиак, но обстоятельства и война помешали этому.

В Петербурге служил переводчиком в Иностранной коллегии, а в 1822 — 1847 годах — профессором в Петербургском университете, не переставая заниматься переводами.

В знаменитый тыняновский роман «Смерть Вазир-Мухтара» Сенковский попадает с чуть измененной фамилией — Сеньковский. «Высокий молодой человек был известный профессор и журналист Сеньковский. Он обычно водил на лекции пса. Это было его вызовом и презрительным вольнодумством, похожим на старческое чудачество. Тайный советник был молодой духом немец, молодой профессор был старый, как Польша, поляк. Поэтому молодой девяностолетний немец начал до Грибоедова доказывать древнему безбородому поляку, что пес будет мешать на экзамене.

— Он воспитанный и этого никогда себе не позволит, — сухо ответил Аделунгу Сеньковский.

С ученой старомодной грацией академик привел пример того, как растерзали псы подглядывавшего за Дианой Актеона.

— Зато Пирра выкормила сука, — сказал профессор сурово, держа за цепь пса, — а купающейся Дианы мы на экзаменах, увы, не увидим.

Академик не сдавался и нашел какую-то связь между храмом Дианы Эфесской и школой восточной мудрости.

Но профессор возразил, что школа из всех семи чудес света скорее напоминает висячие сады Семирамиды по шаткости своего положения.

Академик вздумал обидеться и буркнул что-то официальное про Северную Семирамиду, поощрявшую, однако же, в свое царствование науки. Положение школы, управляемой им, весьма надежно, особенно имея в виду политические интересы.

Тут профессор, вместо того чтобы тоже принять официальный вид, прекратить спор и сдать пса сторожу, поднял оскорбительный крик о Семирамиде и упомянул что-то об ее конях».

Тынянов описывает Сеньковского как странную птицу, похожую на сварливого попугая: «Разоблаченный из мантии, он был неправдоподобен. Светло-бронзовый фрак с обгрызенными фалдочками, шалевый жилет и полосатый галстучек выдавали путешественника-иностранца. Гриделеневые брючки были меланхоличны, а палевые штиблеты звучали резко, как журнальная полемика. Так он нарядился на официальный экзамен».

Почему важен этот эпизод? Потому что Тынянов дает слово Грибоедову, который думает о своей смене: «Вот он, ветреная голова. Вот он, новое светило, профессор, писатель, путешественник. Новый остроумец, который грядет заменить старых комиков двадцатых годов, сданных сразу в архив, глубокий ученый, склонный к скандалам со псом.

Грибоедов с какой-то боязнью сжал его руку.

Рука была холодная, это было новое, незнакомое поколение».

Удивительным образом Сенковский занимался всем: от литературы Востока до скандинавских саг, от этнографии до истории музыки. Заходил он и на территорию точных наук: от математики и физики до химии и медицины. Можно сказать, что он был поверхностен (так всегда бывает с расширением своих научных интересов до горизонта и далее), но при этом получил целый ворох степеней и званий. И одними интригами такого не добиться. Да, по рекомендации Булгарина он стал членом Петербургского Вольного Общества Любителей Словесности. Но он был еще членом Азиатского Общества в Лондоне, Копенгагенского научного общества, членом Варшавского Общества Любителей Наук, Ученого общества в Кракове и, наконец, членом-корреспондентом Российской Императорской Академии наук, став основоположником российской ориенталистики.

Последний раз Сенковский-Сеньковский появляется на страницах тыняновского романа в наглухо запертой комнате без окон, где воздух плотен, как кисель. Перед Сеньковским лежит на красной подушечке, как мертвец в гробу, алмаз, который персы прислали взамен убитого Грибоедова. Сеньковский с лупой изучает надписи на алмазе и бормочет: «„Пишите. Каджар... Фетх-Али... Шах султан... Тысяча двести сорок два… Написали? В скобках: тысяча восемьсот двадцать четыре. Это награвировали всего пять лет назад. Надпись груба... да, она груба... Видите, как глубоко... Пишите: Бурхан... Низам... Шах Второй... Тысячный год. По-видимому, правитель индийский. Шестнадцатый век”. „Пишите, — грубо сказал он, — сын... Джахангир-шаха... Тысяча пятьдесят первый год. Напишите в скобках: Великий Могол. Великий Могол. Написали? Тысяча шестьсот сорок первый год после рождества Христова. Скобки.

Цена крови. Его убил его сын, Авренг-Зеб, чтобы захватить, — и он ткнул пальцем в подушку. — И еще он убил своего брата, я не помню, как его звали, Авренг-Зеб”».

Итак, Сенковский был знаменит как ученый, успешен, и вдруг отошел от всего этого, устроился цензором (и был от этой должности отставлен) и после этого по-настоящему занялся литературой.

Он писал и раньше, комбинируя собственную выдумку и переводы (тоже собственные) восточных текстов. Бедуины и бедуинки, турки и арабы, и прочий восточный орнамент пользовались спросом в «Полярной звезде» и «Северных цветах». Ничто не мешало ему участвовать в изданиях совершенно разных направлений — например, в «Полярной звезде» Бестужева и Рылеева, а затем в «Северной пчеле», где еще в 1827 году он сочинил памфлет с длинным названием: «Письмо Тутунджи-оглы-Мустафа-аги, истинного турецкого философа, г-ну Фаддею Булгарину, редактору „Северной пчелы”; переведено с русского и опубликовано с ученым комментарием Кутлук-Фулада, бывшего посла при дворах бухарском и хивинском, а ныне торговца сушеным урюком в Самарканде». И, наконец, в альманахе Смирдина появились тексты под псевдонимом «барон Брамбеус», взятом из лубочной повести.

Каверин писал: «Сенковский был карьерист, авантюрист, ренегат и циник. Это не помешало (а может быть, помогло) ему стать профессором Петербургского университета, когда ему еще не минуло и 22-х лет, знаменитым журналистом и крупным предпринимателем, поставившим свой журнал на рельсы промышленного предприятия».

У Тынянова Сеньковский подходит к Грибоедову с предложением совместно основать журнал. Специально подчеркивается, что у просителя гнилые зубы, он кричит, что презирает в Петербурге всех, кроме Грибоедова, а у него готов быть подчиненным, будет журнал, будут популярные статьи о путешествиях, будут переводные глупые романы, и они вдвоем завоюют если не весь мир, то русское общество. Но Грибоедов говорит с ним, как Гаев с буфетчиком: «Отойди, милейший, от тебя курицей пахнет». Впрочем, нет, он говорит вежливо, что давно отложился от всякого письма, да и что такое — русские журналы? Глупость какая-то. И тот самый пес утаскивает Сенковского-Сеньковского в петербургский туман.

Потом Тынянов употребит и совсем жесткую метафору: «Как ворон на падаль, пожаловал Сеньковский».

Сенковский действительно сделал журнал, который «опрокинул всех». Он придумал издание для простой публики (тут оговоркой нужно вставить «дворянской»). Удивительно долго, с 1834 по1847 год, он был редактором ежемесячного журнала «Библиотека для чтения» — «журнал словесности, наук, художеств, промышленности, новостей и мод, составляемый из литературных и ученых трудов…» Издателем был Смирдин.

Белинский так писал про это начинание: «Представьте себе семейство степного помещика, семейство, читающее все, что ему попадется, с обложки до обложки; еще не успело оно дочитаться до последней обложки, еще не успело перечесть, где принимается подписка, и оглавление статей, составляющих содержание номера, а уж к нему летит другая книжка, и такая же толстая, такая же жирная, такая же болтливая, словоохотливая, говорящая вдруг одним и несколькими языками… Не правда ли, что такой журнал — клад для провинции?..»

Сенковский стал очень знаменит и очень богат. У него был прекрасный дом, при котором высадили два сада — цветочный и фруктовый. Кипела жизнь литературного салона, он много работал — и надорвался.

История «Библиотеки для чтения» кончилась.

Потом он по-прежнему много писал, но какая-то жизненная энергия истончалась, как таяли и капиталы. Он понемногу, как говорят в народе, «закукливался». Из яркой бабочки превращался снова в кокон.

Все шло вспять. Жена его Аделаида Александровна боготворила мужа, хотя, как говорили, он женился на ней, чтобы быть ближе к ее старшей сестре. Это открытие не помешало Аделаиде Александровне, и она, тоже склонная к литературной работе, написала очерк о супруге, а после его смерти издала собрание его сочинений.

Могила Сенковского утеряна.

ПЕТР ПЕТРОВИЧ ЛЬВОВ

(1802 —1840)

Петр Петрович Львов — офицер, российский государственный деятель. В конце жизни был витебским губернатором. Происходил из дворян Тверской губернии, отец — статский советник Петр Петрович Львов (1781 — до 1836). Мать — Варвара Сергеевна, в девичестве Березина. В 1820-м выпущен прапорщиком из Московского училища колонновожатых в прообраз Генерального штаба — Свиту Е.И.В. по квартирмейстерской части. В 1823 году был направлен в Главный штаб 2-й армии на Южную Украину, затем производил топографические съемки в Бессарабии. Подпоручик с 1826, с 1827 года служил в Петербурге в 3-м отделении Военно-топографического депо. Сперва назывался «Львов 5-й» — по старшинству.

На Русско-турецкой войне (1828 — 1829) отличился в сражениях под Варной, Силистрией и Шумлой. Составил карту Варны и окрестностей во время ее осады русскими. Крепость пала, и ключи от нее были поднесены Николаю I. В 1829 году Львов назначен адъютантом главнокомандующего генерал-фельдмаршала И. И. Дибича. В марте 1830-го отправлен в экспедицию через Стамбул и всю Турцию в Тифлис. После успешного завершения ее награжден перстнем с алмазами и «во внимание к особенным трудам в течение войны с Оттоманскою Портою 1828 и 1829 годов» годовым окладом жалованья3.

В 1831 году участвует в подавлении польского восстания, в сражении при Ливах тяжело ранен пулей в ногу. После смерти Дибича от холеры стал адъютантом Паскевича, затем пожалован капитаном, а в 1833-м, уже подполковником, возвращается в Генеральный штаб.

«Поскольку вероятным театром военных действий могла стать Восточная Анатолия и Сирия, в 1834 г. в этот регион для изучения местных условий в различных аспектах был командирован подполковник генерального штаба П. П. Львов 1-й. После возвращения из командировки в 1835 г. он представил в Департамент генерального штаба описание Сирии с приложением подробных карт Анатолии и Сирии. В своем очерке автор рассматривал географические и природные условия страны, сообщал сведения об основных этнических группах с их бытовыми и религиозными особенностями, характеризовал важнейшие населенные пункты Сирии и Палестины как в экономическом, так и военно-политическом аспектах»4. По результатам поездки представил ценное военно-географическое описание Сирии — «края и по сие время дурно известного Европе», и топографические данные, послужившие основой для составления более точной карты Азиатской Турции5.

Согласно «Отчету о занятиях Генерального штаба по военно-ученой части с января месяца 1828 г. по 1 июля 1837 г.»: «...в 1833 г. в Западную Анатолию — Генерального штаба полковник Вронченко; в Восточную Анатолию и Сирию — полковник Львов. Оба возвратились с 1835 г. на 1836 год. Первый из них представил вычерченную сеть осмотренных дорог, из коих в последствии составил карту Западной Анатолии, которая уже и гравируется. Сверх сего, определено им астрономически 100 пунктов и составлено описание Малой Азии в военном, статистическом, этнографическом и коммерческом отношениях. Разрешено напечатать 2 последние части, не заключающие никаких военных сведений и рассуждений. Полковник Львов по возвращении в С. Петербург, составил из сети осмотренных им дорог карту Восточной Анатолии и представил топографическое обозрение сей части Малой Азии. Ныне занимается составлением остальной части описания и карты Сирии»6.

Эта карта представляла собой дополненную и исправленную английскую карту Аарона Арроусмита. Арроусмит (1750 — 1770) выпустил больше сотни карт и атласов, и в частности «General Atlas» (1817). Карта Львова была важна тем, что на ней было показано все побережье от Газы до Алеппо, то есть место сражений недавней войны мятежного Египта правительственных войск. Россия выступила на стороне Стамбула, который только что проиграл войну с ней, и высадила десант в Стамбуле. Дело было в том, что ослабление Османской империи было невыгодно России. Было понятно также, что вторая Турецко-египетская война неизбежна. Все это делало работу Львова чрезвычайно важной.

После возвращения произведен в полковники и пожалован пожизненной пенсией в две тысячи рублей «в вознаграждение отличного исполнения важной и опасной командировки».

Обработка материалов и составление описания виденного продолжались около двух лет, а 27 декабря 1837 года Львов подал прошение об отставке, в котором писал: «Ныне хотя и имею ревностное и усердное желание продолжать воинскую Вашего императорского величества службу, но расстроенное здоровье, полученная в сражении против польских мятежников тяжелая рана и домашние обстоятельства вынуждают с прискорбием оставить оную»7.

После увольнения сразу же стал вице-директором 3-го департамента государственных имуществ. Во время службы был беден, и в формулярном списке 1837 года говорится об отсутствии недвижимого имущества, как родового, так и благоприобретенного. Жена его была Мария Федоровна, в девичестве Ладыженская. После смерти Львова она вышла за барона фон Розена, адъютанта Московского генерал-губернатора.

Даты жизни самого Львова противоречивы.

МИХАИЛ ПАВЛОВИЧ ВРОНЧЕНКО

(январь 1802 — 14 октября 1855)

Михаил Вронченко родился в семье белорусского православного священника. Отец его, протодиакон, происходил из польской шляхты. Окончил гимназию в Могилёве, а затем поступил в Московский университет. Университета не закончил, поступив в Училище колонновожатых, откуда выпущен 29 января 1822 года в звании прапорщика.

Поступил в свиту Его Величества по квартирмейстерской части. Первоначально оставлен при Училище как руководитель практиками учащихся. В продолжение службы в российской армии, наряду со своим соотечественником генерал-лейтенантом Юзефом (Иосифом) Ходзько, стал одним из лучших военных геодезистов Российской империи XIX века.

В 1823 году начал заниматься военной картографией в Виленской губернии. Принимал участие в триангуляционной съемке под руководством К. И. Теннера. Выстроил триангуляционную сеть между Вильно и Динабургом. С 1824 по 1827 год учился в Дерптском университете, совершенствуясь в геодезии и астрономии.

Накануне Турецкой войны (в которой он участвовал) производил картографическую съемку в Бессарабии и астрономические определения мест в Болгарии.

В 1834 — 1836 годах под дипломатическим прикрытием побывал в Малой Азии в разведывательной миссии. Заболел малярией, но, оправившись, продолжил свое дело. В результате создал множество карт местности и сводную карту масштаба 1:840000. Опубликовал отчет об этой экспедиции, превратившийся позднее в книгу «Обозрение Малой Азии в нынешнем ее состоянии, составленное русским путешественником М. В.»8.

На докладе Николаю I заявил о том, что Турцию нужно рассматривать как вероятного противника в будущей войне. Поэтому Генеральный штаб срочно издал карты вероятных мест боевых действий с подробными пояснениями.

В 1837 году служил в комиссии по управлению Закавказским краем, в 1843 — 1846 годах был председателем Комитета об образовании евреев. Стал одним из членов-учредителей Русского географического общества в 1845 году.

В 1847 — 1846 руководил триангуляционными съемками в Рязанской, Орловской, Тамбовской и Воронежской губерниях и Новороссийском крае. Качество этих работ было признано образцовым.

Знал не менее десяти языков, в том числе латынь, греческий и новогреческий, английский, немецкий, французский, польский и турецкий. В Вильно общался с поэтом Мицкевичем, поэму которого «Дзяды» перевел на русский. Известны также его переводы «Гамлета», «Макбета» и первой части «Фауста». Во время учебы в Дерптском университете завел знакомство с поэтом Языковым.

Перевод «Фауста» не понравился Тургеневу, а Константин Полевой в воспоминаниях пересказывал слова Пушкина: «Рассуждая о стихотворных переводах Вронченки, производивших тогда впечатление своими неотъемлемыми достоинствами, он [Пушкин] сказал: „Да, они хороши, потому что дают понятие о подлиннике своем, но та беда, что к каждому стиху Вронченки привешена гирька”»9. Так или иначе, Вронченко обладал литературным даром, вовсе не свойственным всем генералам русской армии, а его заслуги перед картографией отмечены специальной медалью в его честь.

Старший брат Михаила Павловича — действительный статский советник и сенатор Федор Павлович Вронченко (1779 — 1852) был министром финансов в 1844 — 1852. Его именем назван корабль. Пароход колесного типа «Граф Вронченко» принимал участие в Крымской войне (в противостоянии англичанам на Балтике).

МАКСИМ НИКИФОРОВИЧ ВОРОБЬЕВ

(6 августа 1787 — 30 августа 1855)

Максим Никифорович Воробьев родился в Пскове 6 августа 1787 года. Его отец, обер-офицер, служил вахтером в академии, в которую мальчик поступил в десятилетнем возрасте. Учился в классе профессора Тома де Томона и выказал большой талант в том жанре пейзажа.

В 1809 Воробьев был направлен помощником к пейзажисту Ф. Я. Алексееву, руководившему экспедицией по описанию исторических местностей Средней России. Воробьев написал многочисленные виды русских городов.

Во время Заграничного похода русской армии художник состоял при главной квартире в Германии и Франции.

В 1820 году Воробьев совершил путешествие в Палестину по распоряжению будущего императора Николая Павловича. В апреле он в Стамбуле, но только в сентябре достигает Яффо. Тайным образом (скрытно от турецких властей) Максим Никифорович сделал множество зарисовок священных мест, а кроме этого, вымерил Храм Гроба Господня, поскольку будущий Государь Николай Павлович собирался реставрировать храм Воскресения Христова в Новом Иерусалиме. В общей сложности Воробьев проводит в Палестине около месяца10.

В 1823-м художник назначен профессором пейзажного класса Императорской Академии художеств в Санкт-Петербурге. Там написал множество палестинских пейзажей, равно как батальных сцен Русско-турецкой войны 1828 года.

В 1840 году умерла его любимая жена Клеопатра Логиновна, и Воробьев стал искать утешения в питье. Заказы (в том числе, высочайшие), составлявшие основу дохода художника, прекратились, и после его смерти в доме обнаружилось множество картин, для распродажи которых и покрытия долгов был даже устроен аукцион.

Скончался 30 августа 1855 года в Санкт-Петербурге. Был похоронен на Смоленском кладбище, рядом с женой. В 1936 году его прах перенесен в Александро-Невскую лавру. Сын его Сократ Максимович Воробьев (1817—1888), как и отец, преподавал в Императорской Академии художеств, в классе пейзажной живописи.

Notes

[

←1

]

Шем — табличка или свиток, которую создатель Голема вложил ему в рот, чтобы оживить глиняное тело. Происходит от выражения Shem ha-Mephorash, то есть Имя Неназываемого, или Тетраграмматон. Иначе говоря, четырехбуквенное Имя Господа, которое нельзя произносить вслух, в отличие от допускаемых в речи эпитетов, которые его заменяют.

[

←2

]

Андрей Немзер по этому поводу писал: «Синебрюхов — типичная купеческая фамилия». Но она не просто типичная, но и реальная. Пивоваренное дело Синебрюховых было известно хорошо, а потом уже в девяностые фамилия использовалась как товарная марка для алкогольной продукции.

[

←3

]

Рыженкова М. Р. Русский офицер в Сирии. Вступительная статья. — В кн.: Сирия, Ливан и Палестина в описаниях российских путешественников, консульских и военных обзорах первой половины XIX века. М., Центральный государственный военно-исторический архив СССР, «Наука», Глав. ред. восточной лит-ры, 1991, стр. 176.

[

←4

]

История отечественного востоковедения до середины XIX века. М., «Наука», 1990, стр. 185.

[

←5

]

Басханов М. К. Русские военные востоковеды до 1917 г. Биобиблиографический словарь. М., «Восточная литература» РАН, 2005, стр. 147.

[

←6

]

Алексеев М. Н. Военная разведка в Российской Империи от Александра I до Александра II. М., «Вече», 2010, стр. 113.

[

←7

]

Рыженкова М. Р. Русский офицер в Сирии. Вступительная статья. — В кн.: Сирия, Ливан и Палестина в описаниях российских путешественников, консульских и военных обзорах первой половины XIX века. М., Центральный государственный военно-исторический архив СССР, «Наука», Глав. ред. восточной лит-ры, 1991, стр. 177.

[

←8

]

Обозрение Малой Азии в нынешнем ее состоянии, составленное русским путешественником М. В.» — Санкт-Петербург, Типография Карла Крайя, 1839 — 1840.

[

←9

]

Полевой К. А. Записки // Исторический вестник 1887, № 6, стр. 568.

[

←10

]

Фрумин М. Максим Воробьев — первый русский художник в Святой земле. — Иерусалимский православный семинар. Сборник докладов. 2008 — 2009. М., «Индрик», 2010, стр. 21 — 37.

Загрузка...