Завязка этой драмы так не нова, что в 1829 году ее можно было бы счесть окончательно устаревшей, не будь одним из главных действующих лиц старая бретонка, бывшая эмигрантка, урожденная Кергаруэт! Впрочем, следует признать, что в 1829 году дворянство частично вернуло себе в области нравственной то влияние, которого лишилось в области политической. К тому же родители испокон веков были весьма строги в том, что касается брачных уз их детей; разборчивость эта неразрывно связана с историей цивилизации и проистекает из самого духа семейственности. Она царит и в Женеве, и в Вене, и в Немуре, где Зелия Миноре-Левро отказалась, как мы видели, дать согласие на брак своего сына с дочерью незаконнорожденного. Однако всякий социальный закон знает исключения. Поэтому Савиньен надеялся, что врожденное благородство Урсулы сломит гордыню его матери, и сразу ринулся в бой. Не успел Савиньен сесть за стол, как мать стала рассказывать ему об ужасных, с ее точки зрения, письмах, которые она получила от Кергаруэтов и Портандюэров.
— Нынче Рода более не существует[155], матушка, — отвечал Савиньен, — остались одни индивидуумы! Прошли те времена, когда дворяне стояли друг за друга горой. Нынче никому нет дела до того, что вы носите фамилию Портандюэр, что вы отважны, что вы трудитесь на благо государства; вас спрашивают только об одном: «Какой налог вы платите?»
— А король? — спросила старая бретонка.
— Король разрывается между двумя палатами, как мужчина между женой и любовницей. Поэтому мне нужна богатая невеста любого происхождения, пусть даже крестьянская дочь — лишь бы за ней давали миллион и она была сносно воспитана, иначе говоря, лишь бы она окончила пансион.
— Об этом не может быть и речи! — сказала госпожа де Портандюэр.
Услышав эти слова, Савиньен нахмурился. Он знал твердую, как гранит, волю матери, иначе называемую бретонским упорством, и потому решил сразу выяснить ее отношение к щекотливому вопросу о браке.
— Итак, если бы я полюбил, например, воспитанницу нашего соседа, Урсулу, вы не позволили бы мне жениться на ней?
— Пока я жива, нет. После моей смерти ты один будешь отвечать за честь Портандюэров и Кергаруэтов и за чистоту их крови.
— Значит, вы заставите меня умирать от голода и отчаяния во имя слов, которые нынче остаются пустым звуком, если не подкреплены звоном золота.
— Ты будешь служить отечеству и положишься на волю Божию.
— Вы хотите, чтобы я ждал вашей смерти?
— Это было бы чудовищно с твоей стороны, вот и все.
— Людовик XIV едва не женился на племяннице выскочки Мазарини[156].
— Сам Мазарини этому противился,
— А вдова Скаррона[157]?
— Она была урожденная д'Обинье! Да и брак был тайным. Но я очень стара, сын мой, — сказала госпожа де Портандюэр, покачав головой. — Когда меня не станет, женитесь на ком угодно.
Савиньен, любивший и почитавший мать, промолчал, но сразу решил стоять на своем с не меньшим упорством и непременно жениться на Урсуле: благодаря несогласию матери мысль о девушке приобрела, как водится в подобных случаях, сладость запретного плода.
Когда после вечерни доктор Миноре и Урсула, одетая в бело-розовое платье, вошли в холодную гостиную Портандюэров, девушку пробрала нервная дрожь, словно ей предстояло просить о милости королеву Франции. С тех пор как она открыла доктору свое сердце, маленький домик Портандюэров казался ей дворцом, а его хозяйка — средневековой герцогиней, стоящей неизмеримо выше ее, дочери виллана. Никогда еще Урсула не сознавала с такой безысходностью, как велика пропасть, отделяющая виконта де Портандюэра от воспитанницы врача, дочери полкового музыканта — бывшего певца Итальянской оперы и побочного сына органиста.
— Что с вами, дитя мое? — спросила Урсулу старая дама, приглашая ее сесть рядом с собой.
— Сударыня, я смущена честью, которую вы соблаговолили мне оказать...
— Ну, милая, — ответила госпожа де Портандюэр бесконечно язвительным тоном, — я знаю, как ваш опекун любит вас, и стараюсь сделать ему приятное, ведь он вернул мне блудного сына.
— Однако, дорогая матушка, — возразил Савиньен, с болью душевной видя, как сильно покраснела Урсула и какого труда ей стоило сдержать слезы, — даже если бы мы ничем не были обязаны господину кавалеру Миноре, мы, смею заверить, с не меньшей радостью наслаждались бы обществом мадемуазель Мируэ, оказавшей нам честь своим визитом.
Тут юноша с многозначительным видом пожал доктору руку и добавил: «Вы, сударь, — кавалер ордена Святого Михаила, древнейшего французского ордена, а это, без всякого сомнения, равносильно дворянскому званию».
Безупречная красота Урсулы, красота, которой несчастная любовь придала в последние несколько дней ту одухотворенность, которой отличаются портреты кисти великих мастеров, обнажающие самую душу модели, поразила и насторожила госпожу де Портандюэр: старая дворянка заподозрила, что за щедростью доктора скрывается честолюбивый расчет. Ее фраза, обращенная к Урсуле, задела доктора, в ней звучало умышленное пренебрежение к существу, которое он любил больше всего на свете; однако старик не мог сдержать улыбки, когда услышал, что Савиньен величает его кавалером, — он разглядел в этом преувеличении отвагу влюбленного, не боящегося показаться смешным.
— В прежние времена ради того, чтобы получить орден Святого Михаила, люди шли на любые безумства, — сказал бывший лейб-медик, — но ныне, господин виконт, орден этот, равно как и многие другие привилегии, утратил свое значение! Нынче им жалуют лишь врачей да нищих художников. Короли недаром объединили его с орденом Святого Лазаря[158] — бедного малого, которого, если не ошибаюсь, вернуло к жизни чудо! Так что орден Святых Михаила и Лазаря, — своего рода символ нашего существования.
После этой реплики, исполненной достоинства и в тоже время весьма ехидной, наступила тишина; никто не хотел нарушить молчания, которое становилось тягостным, но тут в дверь постучали.
— Вот и наш дорогой кюре, — сказала старая дама и поднялась навстречу аббату Шапрону, оказывая ему честь, которой не удостоились ни Урсула, ни доктор.
Старик с улыбкой смотрел то на свою воспитанницу, то на Савиньена. Человек неумный стал бы сетовать и обижаться на обращение госпожи де Портандюэр, Миноре же с его жизненным опытом без труда обошел этот риф: он принялся обсуждать с виконтом опасность, грозящую Карлу X в связи с назначением Полиньяка главой правительства[159]. Выждав достаточно, чтобы разговор о деньгах не показался местью, доктор как бы между прочим показал старой дворянке бумаги — иск кредиторов и их расписки, подтверждающие расчеты его нотариуса.
— У моего сына нет возражений? — спросила госпожа де Портандюэр, взглянув на Савиньена; тот кивнул. — В таком случае пусть этим займется Дионис, — продолжала она, отодвигая бумаги с презрением, какого, по ее мнению, заслуживали деньги.
Унижать Богатство, по мысли госпожи де Портандюэр, значило возвышать Дворянство и сбивать спесь с Буржуазии. Несколько мгновений спустя на пороге показался Гупиль; он явился по поручению своего патрона за счетами.
— Зачем это? — спросила старая дама.
— Чтобы составить долговое обязательство; тут ведь не было передачи наличных из рук в руки, — отвечал старший клерк, нагло поглядывая по сторонам.
Урсула и Савиньен, впервые в жизни обменявшиеся взглядами с этим отвратительным существом, вздрогнули, словно при виде жабы, и в душу обоих закралось мрачное предчувствие. В языке человеческом нет названия этому смутному, неизъяснимому видению будущего, рождаемому, вероятно, деятельностью внутреннего существа, о котором рассказывал доктору Миноре последователь Сведенборга. Догадываясь, что эта ядовитая гадина сыграет в их жизни роковую роль, Урсула ужаснулась при появлении Гупиля, но вскоре, поняв, что Савиньен разделяет ее чувства, успокоилась и даже ощутила невыразимую радость.
— Этого клерка господина Диониса не назовешь красавцем! — сказал Савиньен, когда за Гупилем закрылась дверь.
— Разве нам есть дело до того, красивы эти люди или безобразны? — промолвила госпожа де Портандюэр.
— Что он безобразен — не его вина, — сказал кюре, — хуже, что он безмерно зол и способен на любую подлость.
Как ни старался доктор быть любезным, вскоре он сделался чопорен и холоден. Юным влюбленным было не по себе. Если бы не добродушие аббата Шапрона, чья кроткая веселость оживляла обед, положение доктора и его воспитанницы сделалось бы невыносимым. За десертом, видя бледность Урсулы, старик сказал ей: «Если тебе нехорошо, дитя мое, мы можем тотчас вернуться домой».
— Что с вами, милочка? — спросила старая дворянка.
— Увы, сударыня, — сурово отвечал доктор, — она привыкла к улыбкам, и душа ее зябнет.
— Совершенно неправильное воспитание, господин доктор, — сказала госпожа де Портандюэр. — Не так ли, господин кюре?
— Да, сударыня, — ответил Миноре, взглянув на священника, который не нашелся, что сказать. — Я признаю, что дал этому ангельскому созданию такое воспитание, что жизнь в свете убила бы ее, но я не умру, пока не огражу ее от холодности, равнодушия и ненависти.
— Крестный!.. Умоляю вас!.. перестаньте. Мне здесь очень хорошо, — вскрикнула Урсула, не отводя глаз от госпожи де Портандюэр; последние слова девушки прозвучали бы слишком многозначительно, произнеси она их, глядя на Савиньена.
— Не знаю, сударыня, хорошо ли у нас мадемуазель Урсуле, — сказал Савиньен, — но меня вы мучаете.
Услышав слова великодушного юноши, Урсула побледнела и попросила госпожу де Портандюэр извинить ее; она поднялась, оперлась на руку своего опекуна, попрощалась, вышла из дома Портандюэров, пересекла улицу, вбежала в гостиную и, уронив голову на крышку фортепьяно, разрыдалась.
— Почему ты не хочешь поверить моему стариковскому опыту, жесткосердое дитя?.. — в отчаянии воскликнул доктор. — Дворяне никогда не согласятся считать себя обязанными нам, простым буржуа. Они уверены, что оказывать им услуги — наш долг. К тому же старая дама заметила, что ты нравишься Савиньену и испугалась, как бы он тебя не полюбил.
— В конце концов, он ведь на свободе, и это главное, — ответила Урсула. — Но пытаться унизить такого человека, как вы!..
— Подожди немного, девочка моя, я скоро вернусь.
Возвратившись к госпоже де Портандюэр, доктор застал у нее Диониса, а также господина Бонграна и мэра Левро — свидетелей, без которых документы, подписанные в городках, где есть всего один нотариус, считаются недействительными. Миноре отозвал Диониса в сторону и шепнул ему на ухо несколько слов, после чего нотариус прочел текст долгового обязательства, согласно которому доктор Миноре ссудил госпоже де Портандюэр сто тысяч франков из пяти процентов под залог всей ее собственности. Когда Дионис закончил чтение, кюре посмотрел на доктора, и тот утвердительно кивнул ему. Бедный священник что-то шепнул своей прихожанке, но старая дама вполголоса ответила: «Я не желаю быть чем-либо обязанной этим людям».
— Сударь, матушка щадит меня, — сказал Савиньен доктору, — деньги будет отдавать она, а право благодарить вас предоставлено мне.
— Однако в конце первого года вам придется выплатить одиннадцать тысяч франков, включая расходы на оформление обязательства, — сказал кюре.
— Сударь, — обратился Миноре к Дионису, — поскольку господин и госпожа де Портандюэр не в состоянии уплатить вам, прибавьте эти деньги к одолженной сумме, я заплачу.
Дионис внес необходимые поправки; общая сумма исчислялась теперь ста семью тысячами франков. Когда все бумаги были подписаны, Миноре, сославшись на усталость, удалился вместе с нотариусом и свидетелями,
— Сударыня, — сказал кюре, когда все ушли, — к чему оскорблять такого превосходного человека, как господин Миноре, который сберег вам в Париже по меньшей мере двадцать пять тысяч франков и выказал немалую деликатность, дав двадцать тысяч из них вашему сыну для уплаты долга чести?
— Ваш Миноре плут, — отвечала старая дама, беря понюшку табаку, — он знает, что делает.
— Матушка полагает, что он хочет завладеть нашей фермой, чтобы вынудить меня жениться на его воспитаннице, — как будто отпрыска Портандюэров и Кергаруэтов можно женить против воли.
Час спустя Савиньен отправился к доктору, где уже собрались влекомые любопытством наследники. Появление юного виконта произвело впечатление тем более сильное, что каждый из присутствующих оценил его по-своему. Девицы Кремьер и Массен шептались, глядя на зардевшуюся Урсулу. Их матери сказали Дезире, что Гупиль, пожалуй, совершенно прав, когда толкует о возможности этого брака. Все впились глазами в доктора, но он не поднялся навстречу виконту и, слегка кивнув ему головой, продолжал партию в триктрак с господином Бонграном.
Холодность доктора поразила наследников.
— Урсула, дитя мое, поиграй нам, — сказал он.
Чтобы скрыть смущение, девушка с радостью села за фортепьяно и взялась за ноты в зеленом переплете; наследники выказали бурную радость и приготовились терпеливо сносить пытку музыкой и необходимость молчать — так жаждали они дознаться, каковы отношения между их дядюшкой и Портандюэрами.
Нередко случается, что простенькая пьеска, исполненная юной девушкой под влиянием глубокого чувства, производит более сильное впечатление, чем грандиозная увертюра, сыгранная с размахом целым оркестром. Во всяком музыкальном произведении помимо замысла композитора живет еще душа исполнителя, которому музыка дает неповторимую возможность сообщать смысл и поэзию самым незначительным фразам. Паганини некогда доказал это своей игрой на скрипке, а сегодня Шопен делает то же самое, играя на таком неблагодарном инструменте, как фортепьяно. Этот гениальный человек — не столько музыкант, сколько звучащая душа, способная выразить себя во всякой музыке, даже в простейших аккордах. Благодаря своему роковому и возвышенному душевному строю Урсула принадлежала к числу этих редких гениев; вдобавок старый Шмуке, учитель, приезжавший в Немур каждую субботу, а во время пребывания Урсулы в Париже занимавшийся с нею ежедневно, довел мастерство своей ученицы до совершенства. Девушка выбрала «Сон Руссо» — юношеское сочинение Герольда[160], не лишенное, впрочем, известной глубины, открывающейся в хорошем исполнении; она вложила в свою игру все томившие ее чувства и оправдала подзаголовок пьесы — «Каприз». Ее душа, изливаясь в аккордах нежных и мечтательных, говорила с душою Савиньена и окутывала ее облаком почти зримых мыслей. Сидя возле рояля, облокотившись на его крышку и подперев голову левой рукой, молодой дворянин любовался Урсулой, которая, глядя вперед, казалось различала за деревянной стенкой инструмента некий таинственный мир. Достало бы и меньшего, чтобы влюбиться без памяти. Искренние чувства наделены магнетической силой, а Урсула, можно сказать, старалась открыть юноше свою душу, как кокетка, наряжаясь, открывает грудь и плечи. Итак, Савиньен откликнулся на зов сердца девушки, которая, стремясь поделиться самым сокровенным, обратилась к единственному искусству, говорящему с мыслью на языке мысли и не прибегающему к словам, краскам и формам. Душевная чистота обладает той же притягательной силой, что и детство, она столь же пленительна и неотразима, а между тем никогда еще душа Урсулы не была так чиста, как в эти мгновения, когда она вступала в новую жизнь. Кюре разрушил грезы юноши, предложив ему быть четвертым в висте. Урсула продолжала играть, наследники все разошлись, за исключением Дезире, которому хотелось вызнать намерения двоюродного дедушки.
— Талант ваш, мадемуазель, так же прекрасен, как и ваша душа, — сказал Савиньен, когда девушка закрыла фортепьяно и села рядом с крестным. — У кого вы учились?
— У немецкого музыканта, который живет неподалеку от улицы Дофин, на набережной Конти, — сказал доктор. — Если бы он не занимался с Урсулой ежедневно, пока мы были в Париже, он приехал бы в Немур сегодня утром.
— Он не только великий музыкант, — сказала Урсула, — у него такая добрая, чистая душа.
— Эти уроки, должно быть, стоят больших денег, — воскликнул Дезире.
Игроки обменялись ироническими улыбками. Когда партия подошла к концу, доктор, чем-то озабоченный, взглянул на Савиньена с видом человека, вынужденного исполнить свой долг.
— Сударь, — сказал он, — я очень благодарен вам за чувства, побудившие вас так скоро отдать мне визит, однако ваша матушка подозревает меня в весьма неблаговидных намерениях, и я дал бы ей основания увериться в этих подозрениях, если бы не попросил вас более не приходить сюда, как ни лестны для меня ваши посещения и как ни приятно мне ваше общество. Я дорожу своим честным именем и душевным покоем, поэтому я обязан прекратить всякие сношения с вами. Передайте вашей матушке, что если я не прошу ее оказать честь мне и моей воспитаннице, отобедав у нас в следующее воскресенье, то лишь оттого, что уверен: в этот день она будет нездорова.
Старик протянул молодому виконту руку, тот почтительно пожал ее со словами: «Вы правы, сударь!» — и вышел, не преминув, впрочем, отвесить Урсуле поклон с видом меланхолическим, но ничуть не унылым.
Дезире вышел вместе с Савиньеном, но не успел сказать ему ни слова, поскольку виконт тут же скрылся в своем доме.
Два дня подряд у наследников только и было разговоров что о размолвке доктора Миноре с Портандюэрами; они отдали должное проницательности Диониса и перестали беспокоиться о судьбе своего наследства. Так в эпоху, когда грани между сословиями стираются, когда мания равенства ставит на одну доску всех индивидуумов и грозит гибелью всякой иерархии, вплоть до военной субординации, последнего оплота власти во Франции, когда, следовательно, преградой страсти может служить лишь личная неприязнь либо имущественное неравенство, — в эту эпоху упрямство старой бретонки и достоинство доктора Миноре воздвигли между двумя влюбленными препятствия, которые, как, впрочем, бывало и прежде, не только не могли истребить любовь, но, напротив, лишь сильнее разжигали ее. Влюбленный ценит женщину тем дороже, чем труднее она ему достается, а Савиньен предвидел борьбу, тяготы, неизвестность — и от одного этого Урсула стала ему дорога; он решил во что бы то ни стало завоевать ее. Быть может, чувства наши повинуются всеобщему закону природы, дарующей долгую жизнь тому, что рождается в муках.
На следующее утро Урсула и Савиньен проснулись с одной и той же мыслью. Такое согласие послужило бы источником любви, не будь оно его пленительным залогом. Раздвинув занавески ровно настолько, чтобы увидеть окно Савиньена, девушка встретилась глазами со своим возлюбленным, стоявшим у окна в доме напротив. Как подумаешь о тех бесценных услугах, какие оказывают влюбленным окна, нельзя не признать, что их недаром обложили налогом[161]. Выразив таким образом свой протест против суровости крестного, Урсула задернула занавески и отворила окно, чтобы опустить жалюзи, сквозь которые она могла смотреть, оставаясь невидимой. За день она раз семь или восемь поднималась к себе в комнату и всякий раз заставала виконта за сочинением какого-то письма: он писал, комкал бумагу и снова брался за перо. Без сомнения, он писал ей! На следующее утро тетушка Буживаль вручила Урсуле следующее послание:
«Мадемуазель Урсуле.
Я прекрасно понимаю, какое недоверие должен внушать молодой человек, оказавшийся по своей вине в том положении, из которого я вышел лишь благодаря вашему опекуну: более чем кто бы то ни было я обязан представить серьезные ручательства своей добропорядочности, поэтому, мадемуазель, я преклоняю перед вами колена и признаюсь в любви с величайшим смирением. Признание мое вызвано не страстным порывом, оно рождено уверенностью в том, что любовь к вам — моя судьба. Я питал безумную страсть к моей юной тетке, графине де Кергаруэт, и страсть эта была столь сильна, что довела меня до тюрьмы, ныне же ваш образ изгнал из моего сердца всякое воспоминание о графине — не сочтете ли вы это одним из доказательств искренности моего чувства? С тех пор как я проснулся в Буроне и увидел вас, по-детски очаровательную во сне, вы безраздельно завладели моей душой. Я не хочу другой жены. Вы обладаете всеми достоинствами, какие я мечтаю видеть в женщине, которая будет носить мою фамилию. Полученное вами воспитание и благородство вашего сердца сделают вас достойным украшением любого, даже самого изысканного общества. Впрочем, я не в силах нарисовать вам ваш верный портрет; я могу лишь любить вас. Услышав вчера вашу игру, я вспомнил слова, сказанные, кажется, именно о вас: «Созданная, чтобы приковывать сердца и пленять взоры, нежная и снисходительная, остроумная и рассудительная, учтивая, словно вся жизнь ее прошла при дворе, бесхитростная, как пустынник, никогда не знавший света, она наделена пламенной душой, которую сдерживает светящаяся в ее глазах божественная стыдливость».
Я оценил вашу прекрасную душу, являющую себя даже в мелочах. Это и придает мне смелости умолять вас, если вы еще никого не любите, позволить доказать своим поведением и заботой о вас, что я вас достоин. Для меня это вопрос Жизни, и вы можете не сомневаться, что я употреблю все силы не только на то, чтобы понравиться вам, но и на то, чтобы заслужить ваше уважение, которое для меня дороже всего на свете. Если я смогу надеяться на это, Урсула, и если вы разрешите мне в сердце моем назвать вас своей возлюбленной, Немур станет для меня раем, а самые горькие тяготы сделаются сладостны, и я буду благодарен вам за них, как все мы благодарны за все сущее Богу. Скажите же мне, что я вправе назвать себя
Урсула поцеловала письмо, еще раз перечитала его, судорожно прижала к груди и стала одеваться, чтобы пойти показать послание Савиньена крестному.
«Боже мой! я чуть не забыла помолиться», — сказала она себе и преклонила колени перед распятием.
Через несколько минут она спустилась в сад и, отыскав своего опекуна, показала ему письмо Савиньена. Оба сели на скамейку под сенью вьющихся растений, напротив китайского павильона; Урсула с нетерпением ждала, что скажет старик, а тот не торопился отвечать, и его молчание казалось девушке бесконечным. Результатом их тайной беседы явилось следующее письмо, большая часть которого была, без сомнения, продиктована доктором.
«Сударь,
Вы оказали мне большую честь, предложив свою руку, но я еще молода и получила такое воспитание, что сочла своим долгом показать ваше письмо своему опекуну, единственному близкому мне человеку, которого я люблю как отца и друга. Высказанные им суровые истины и должны послужить ответом на ваше послание.
Я, господин виконт, бедная девушка, и благосостояние мое всецело зависит не только от доброй воли моего крестного, но и от успеха тех мер, которые он примет, дабы оберечь меня от своих наследников, желающих мне зла. Я — законная дочь капитана Жозефа Мируэ, музыканта 45 пехотного полка, но отец мой, приходившийся шурином моему опекуну, был незаконнорожденным, и на этом основании наследники смогут начать против беззащитной девушки процесс, впрочем, совершено несправедливый. Вы видите, сударь, что бедность — не самое большое несчастье. У меня немало причин для смирения. Я привожу вам эти доводы, которые не имеют никакого значения для любящих и преданных сердец, не ради себя, а ради вас. В самом деле, сударь, если бы я не привела вам их, меня можно было бы заподозрить в корысти, можно было бы счесть, что, ища вашей привязанности, я скрываю от вас препятствия, непреодолимые в глазах света и, главное, в глазах вашей матери. Через четыре месяца мне исполнится шестнадцать лет. Быть может, вы согласитесь, что мы оба слишком молоды и неопытны, чтобы начать совместную жизнь с теми скудными средствами, которыми я обязана доброте покойного господина де Жорди. К тому же опекун мой хочет выдать меня замуж не прежде, чем мне исполнится двадцать лет. Кто знает, что пошлет вам судьба в течение этих четырех лет, прекраснейших в вашей жизни? Не губите же себя из-за бедной девушки.
Я перечислила вам, сударь, доводы моего дорогого опекуна, который не только не противится моему счастью, но, напротив, желает всеми силами ему способствовать и ждет, чтобы вместо него, немощного старца, у меня появился другой покровитель, любящий меня столь же нежно, и мне остается лишь заверить вас, что я тронута и вашим предложением, и вашими добрыми словами. Осмотрительностью моего ответа я обязана старцу, хорошо знающему жизнь, но благодарность, переполняющая мою душу, принадлежит одной мне — девушке, не ведающей никакого другого чувства.
Таким образом, сударь, я могу совершенно искренне назвать себя
Ответа не последовало. Быть может, Савиньен пытался сломить упорство матери? Или письмо Урсулы погасило его пыл? Эти и множество других неразрешимых вопросов жестоко мучили девушку, а следовательно, и доктора, принимавшего близко к сердцу малейшие огорчения своей любимицы. Урсула часто поднималась к себе и смотрела на Савиньена — он с задумчивым видом сидел за столом и то и дело поглядывал на ее окна. Лишь в конце недели Урсула получила от юноши письмо и поняла, что он молчал от избытка любви.
«Мадемуазель Урсуле Мируэ.
Дорогая Урсула, я до некоторой степени бретонец, и, если я что-либо решил, ничто не может заставить меня отступиться от задуманного. Ваш опекун, да продлит Господь его жизнь, прав, но разве я виноват, что люблю вас? Мне хотелось бы знать лишь одно — любите вы меня или нет? Скажите «да», подайте хоть какой-нибудь знак, — и эти четыре года станут прекраснейшей порой моей жизни!
Один из моих друзей передал моему двоюродному деду вице-адмиралу де Кергаруэту письмо, где я прошу помочь мне поступить во флот. Добрый старец, растроганный моими несчастьями, ответил, что офицерского звания мне сейчас не получить даже при поддержке короля, ибо это противоречит уставу. Однако, проучившись три месяца в Тулоне, я смогу по приказу министра выйти в море в качестве рулевого старшины, а затем, приняв участие в сражениях с алжирцами, против которых мы начали войну[162], получу право держать экзамен на гардемарина. Наконец, если в боях с алжирцами я отличусь, то безусловно стану лейтенантом... но как скоро? Этого никто не знает. Но мне твердо обещано, что власти закроют глаза на мои прегрешения и позволят отпрыску Портандюэров поступить во флот. Я знаю, что получу вашу руку только с согласия вашего крестного, и ваше почтение к нему лишь усиливает мою любовь к вам. Поэтому, прежде чем дать ответ своим покровителям, я хочу спросить совета у него — от его слов зависит все мое будущее. Но, что бы ни случилось, знайте: богатая или бедная, дочь полкового музыканта или принцесса, вы — избранница моего сердца. Дорогая Урсула, мы живем в такое время, когда предрассудки, которые прежде разлучили бы нас, уже не так сильны, чтобы помешать нашему браку. Итак, сердце мое принадлежит вам, а залог вашего благополучия я вручу вашему дяде! Он не ведает, что в несколько мгновений я полюбил вас сильнее, чем он за все пятнадцать лет вашей жизни. До вечера».
— Прочтите, крестный, — с гордостью произнесла Урсула, подавая доктору письмо.
— О дитя мое, — воскликнул доктор, окончив чтение, — я доволен даже больше тебя. Этим решением юноша исправляет все свои заблуждения.
Савиньен пришел к соседям после обеда; доктор в это время прогуливался с Урсулой по террасе над рекой. Получив из Парижа новые наряды, влюбленный виконт не преминул подчеркнуть свои природные достоинства и оделся так продуманно и элегантно, как если бы собирался покорять гордую красавицу графиню де Кергаруэт. Завидев его издали, бедная девочка крепко ухватилась за руку дяди, как будто боялась рухнуть в пропасть, и доктор с ужасом услышал, как сильно и часто колотится ее сердце.
— Оставь нас, дитя мое, — сказал он своей воспитаннице после того, как Савиньен почтительно поцеловал ей руку.
Девушка отошла и села на крыльце китайского павильона.
— Сударь, отдадите ли вы это очаровательное создание за капитана корабля? — шепотом спросил виконт у доктора.
— Нет, — ответил Миноре с улыбкой, — боюсь, пришлось бы слишком долго ждать. А вот за лейтенанта — пожалуй.
На глазах у юноши выступили слезы радости, и он с чувством пожал руку старика.
— Итак, мне придется уехать, — сказал Савиньен, — и постараться выучить за полгода то, что ученики морской школы осваивают в течение шести лет.
— Уехать? — вскрикнула Урсула, вскочив на ноги.
— Да, мадемуазель, чтобы стать достойным вас. Поэтому, чем скорее я уеду, тем лучше докажу свою любовь.
— Сегодня третье октября, — сказала девушка, глядя на Савиньена с бесконечной нежностью, — останьтесь до девятнадцатого.
— Да, — кивнул старик, — мы отпразднуем вместе день святого Савиньена.
— Тогда я сегодня же еду в Париж, — воскликнул молодой человек. — Я проведу там неделю, уговорюсь со своими покровителями, куплю книги и навигационные приборы, заручусь благосклонностью министра и постараюсь добиться для себя наилучших условий.
Урсула и ее крестный проводили Савиньена до калитки. Они видели, как он вошел к себе, а вскоре вышел вместе с Тьенеттой, которая несла маленький сундучок.
— Ведь вы богаты, зачем же заставлять его служить во флоте? — спросила Урсула крестного.
— Боюсь, скоро окажется, что и в долги он влез по моей вине, — улыбнулся доктор. — Я вовсе не заставляю его, но мундир, дорогая моя девочка, и крест Почетного легиона, добытый в бою, искупят многие его прегрешения. Лет через шесть он может стать капитаном корабля, а большего я от него и не требую.
— Но ведь он может погибнуть, — сказала Урсула, побледнев.
— Влюбленным, как и пьяницам, помогает Бог, — шутливо ответил доктор.
Вечером втайне от крестного бедная девочка попросила тетушку Буживаль отрезать несколько прядей ее прекрасных золотистых волос; день спустя она упросила своего учителя музыки, старого Шмуке, заказать из них браслет; Шмуке обещал проследить, чтобы волосы не подменили и чтобы браслет был готов к следующему воскресенью. По возвращении Савиньен сообщил доктору и его воспитаннице, что зачислен во флот. 25 октября ему следовало прибыть в Брест. 18 октября он обедал у доктора и весь этот день, равно как и следующий, провел в его доме; несмотря на мудрые советы старика, влюбленные не сумели скрыть свое чувство ни от тетушки Буживаль, ни от аббата Шапрона, мирового судьи и немурского врача.
— Дети, — сказал им доктор, — вы играете с огнем, выставляя напоказ ваше счастье.
В день именин Савиньена во время обедни молодые люди несколько раз встречались глазами; Урсула сгорала от нетерпения, и вот наконец Савиньен пересек улицу, и влюбленные оказались в маленьком саду Миноре совсем одни. Старый доктор по доброте душевной остался в китайском павильоне читать газеты.
— Дорогая Урсула, — сказал Савиньен, — хотите ли вы доставить мне такую радость, какую не доставила бы мать, второй раз дав мне жизнь?
— Я знаю, о чем вы говорите, — перебила его Урсула. — Вот мой ответ, — и, вынув из кармана передника браслет, сплетенный из ее волос, она протянула его юноше, вся дрожа от беспредельной радости. — Носите его во имя нашей любви, — сказала она. — Пусть мой подарок напоминает вам, что моя жизнь неотделима от вашей, и да хранит он вас от всех опасностей!
«Ах, маленькая плутовка! она дарит ему браслет из своих волос, — сказал себе доктор. — Как же она на это решилась? Отрезать такие чудесные волосы!.. Да она не пожалела бы для него и моей жизни!»
— Вы не осудите меня, если, прежде чем уехать, я попрошу вас дать мне слово, что вы не выйдете замуж ни за кого, кроме меня? — спросил Савиньен, поцеловав браслет и глядя на Урсулу со слезами на глазах.
— Я приезжала в Сент-Пелажи и смотрела на ее стены, когда вы там находились, — зардевшись, ответила Урсула, — но если вам этого мало, я повторю: я никогда не полюблю никого, кроме вас, Савиньен, и никогда не назову своим мужем никого, кроме вас!
Заметив, что их почти не видно за деревьями, юноша не смог удержаться от искушения прижать ее к своему сердцу и поцеловать в лоб, но она слабо вскрикнула и упала на скамью; Савиньен опустился рядом с ней, прося прощения, но тотчас увидел перед собой доктора.
— Друг мой, — сказал старик, — Урсула — очень хрупкий цветок, грубое обращение способно убить ее. Ради нее вы должны умерить силу своей любви. О, если бы вы любили ее все шестнадцать лет ее жизни, вам достало бы ее слова, — ехидно добавил он, перефразируя конец последнего письма Савиньена.
Два дня спустя юноша уехал. Хотя он постоянно писал Урсуле, девушку поразил после его отъезда какой-то странный недуг. Словно червь, точащий изнутри прекрасный плод, сердце ее томила тоска. Она потеряла аппетит и побледнела. Когда крестный в первый раз спросил ее, чего ей недостает, она ответила: «Я хочу увидеть море».
— Кто же ездит на море в декабре? — отвечал старик.
— Но мы поедем? — сказала девушка.
Как только поднимался сильный ветер, Урсула, невзирая на ученые рассуждения крестного, кюре и мирового судьи, толковавших о различиях между ветрами на море и на суше, не находила себе места от волнения, воображая, как Савиньен борется с разбушевавшейся стихией. Несколько дней она была счастлива: мировой судья подарил ей гравюру, изображающую гардемарина в мундире. Она искала в газетах известия об экспедиции, в которой принимал участие Савиньен, зачитывалась морскими романами Купера[163] и мечтала выучить морские термины. Эти проявления верности, у других женщин нередко притворные, у воспитанницы доктора Миноре были совершенно естественны; она думала о Савиньене так напряженно, что, прежде чем получить от него очередное письмо, всякий раз видела вещий сон и утром объявляла доктору, что сегодня получит весточку от возлюбленного.
— Теперь, — сказала она, когда это произошло в четвертый раз, и кюре с доктором уже перестали удивляться ее пророчествам, — я спокойна: где бы Савиньен ни был, если его ранят, я тотчас узнаю об этом.
Старый врач помрачнел и погрузился в глубокую задумчивость.
— Что с вами? — спросил у него мировой судья и кюре, когда Урсула вышла из комнаты.
— Будет ли она жить? — ответил он вопросом на вопрос. — Справится ли этот нежный и хрупкий цветок с сердечными тревогами?
Между тем «маленькая сновидица», как прозвал ее кюре, трудилась изо всех сил: понимая, что светская дама должна быть блестяще образованна, она тратила все время, свободное от занятий пением, гармонией и композицией, на чтение книг, которые выбирал для нее в богатой библиотеке крестного аббат Шапрон. Однако, как ни богата занятиями была ее жизнь, она тосковала, хотя и не жаловалась. Нередко она проводила целые часы в своей комнате, глядя на окно Савиньена. В воскресенье после обедни она шла следом за госпожой Портандюэр и смотрела на нее с нежностью, ибо, несмотря на всю суровость старой дворянки, любила в ней мать своего избранника. Урсула сделалась еще благочестивей и каждое утро ходила в церковь, ибо твердо верила, что вещие ее сны — от Бога. Напуганный разрушительным действием этой любовной тоски, доктор в день рождения Урсулы дал обещание съездить с ней в Тулон посмотреть на отплытие эскадры, в которой служил Савиньен. Мировой судья и кюре хранили в тайне цель этого путешествия, возбудившего острое любопытство наследников; считалось, что оно предпринято, чтобы поправить здоровье Урсулы. Увидев Савиньена, который не ждал ее приезда, в форме гардемарина, побывав на прекрасном флагманском корабле и узнав, что министр лестно отрекомендовал юного Портандюэра адмиралу, командующему эскадрой[164], Урсула согласилась поехать в Ниццу, а оттуда берегом Средиземного моря — в Геную, где узнала о благополучном прибытии французского флота к алжирским берегам. Доктор хотел продолжить путешествие и показать Урсуле Италию — как для того, чтобы развлечь свою крестницу, так и для того, чтобы расширить ее кругозор знакомством с чужими краями и нравами, с волшебной землей, изобилующей шедеврами искусства и хранящей блестящие следы стольких цивилизаций, однако известие о сопротивлении, оказанном королем знаменитой Палате 1830 года[165], заставило путешественников возвратиться во Францию. Урсула совершенно поправилась и везла домой сокровище — прелестную модель корабля, на котором служил Савиньен.
Выборы 1830 года укрепили положение наследников, которые, стараниями Дезире Миноре и Гупиля, образовали в Немуре комитет, добившийся, чтобы от Фонтенбло был выдвинут кандидат-либерал. Массен имел огромное влияние на сельских выборщиков. Выборщиками были и пять арендаторов почтмейстера. Более одиннадцати голосов доставил либералам Дионис. Кремьер, Массен, почтмейстер и их сторонники так часто собирались у нотариуса, что вскоре это вошло у них в привычку, и к тому времени, когда доктор возвратился в Немур, гостиная Диониса сделалась штаб-квартирой наследников. Мировой судья и мэр, объединившиеся в борьбе с немурскими либералами и потерпевшие поражение, несмотря на поддержку владельцев соседних замков, сдружились, сплоченные общей неудачей. О результатах этой борьбы, в ходе которой впервые обнаружилось существование в Немуре двух партий и стала очевидна сила наследников, доктор узнал от Бонграна и аббата Шапрона. Тем временем Карл X отбыл из Рамбуйе в Шербур. Дезире Миноре, разделявший взгляды парижского адвокатского сословия, выписал из Немура пятнадцать своих приятелей во главе с Гупилем; почтмейстер дал им лошадей, и они прибыли к Дезире в ночь на 28 июля. Вместе с этим отрядом Гупиль и Дезире участвовали в захвате Ратуши. Дезире Миноре получил орден Почетного легиона и был назначен помощником королевского прокурора в Фонтенбло. Гупиль получил крест. Дионис был избран мэром вместо сьера Левро, а в муниципальный совет вошли Миноре-Левро, ставший помощником мэра, Массен, Кремьер и все прочие завсегдатаи гостиной Диониса. Бонгран сохранил свое место лишь благодаря заступничеству сына, назначенного королевским прокурором в Мелен и всерьез подумывавшего о женитьбе на мадемуазель Левро. Узнав, что трехпроцентная рента идет по сорок пять франков, доктор отправился в Париж и обратил пятьсот сорок тысяч франков в ценные бумаги на предъявителя. Оставшиеся двести семьдесят тысяч франков он также вложил в казну, но уже на свое имя, получив таким образом верных пятнадцать тысяч франков ренты. Таким же образом он распорядился капиталом, который завещал Урсуле старый Жорди, и процентами, накопившимися за девять лет и составившими восемь тысяч франков, что вместе с небольшой суммой, которую он добавил от себя для ровного счета, обеспечило его воспитаннице одну тысячу четыреста франков ренты. Последовав совету хозяина, тетушка Буживаль также приобрела на все свои сбережения, исчислявшиеся пятью тысячами и несколькими сотнями франков, ценные бумаги с тем, чтобы получить триста пятьдесят франков ренты. Эти мудрые меры предосторожности, явившиеся результатом обстоятельных бесед между доктором и мировым судьей, были приняты в самой глубокой тайне, чему способствовали политические смуты. Когда жизнь в стране вернулась в привычное русло, доктор приобрел соседний домик и, сломав его, равно как и стену, отделявшую новоприобретенный участок от его собственного, построил каретный сарай и конюшню. Употребить капитал, приносящий тысячу франков ренты, на хозяйственные постройки было, по мнению всех наследников, чистым безумием. Мнимое это безумие ознаменовало новую эру в жизни доктора: воспользовавшись тем, что лошади и экипажи продавались тогда за бесценок, он купил в Париже трех великолепных лошадей и коляску.
Когда дождливым утром в начале ноября 1830 года старик впервые подъехал к церкви в коляске и, выйдя из нее первым, помог выйти Урсуле, все жители Немура сбежались на площадь, как для того, чтобы рассмотреть экипаж доктора и расспросить его кучера, так и для того, чтобы позлословить по адресу его воспитанницы, чьим безмерным тщеславием Массен, Кремьер, почтмейстер и их супруги объясняли причуды дядюшки.
— Гляди-ка Массен! Карета! — заорал Гупиль. — Ну что, наследство скачет к вам во весь опор?
— Тебе, должно быть, положили хорошее жалованье, Кабироль? — спросил почтмейстер у сына одного из своих кондукторов, оставшегося подле лошадей. — Надо думать, немного эти лошади сносят подков у восьмидесятичетырехлетнего старика. Во сколько же они обошлись?
— В четыре тысячи франков. Коляска, хоть и куплена по случаю, стоила две тысячи, но она очень хороша, с патентованными колесами.
— Как вы сказали, Кабироль? — переспросила госпожа Кремьер.
— Он сказал, что колеса с тентами, — ответил Гупиль. — Это выдумали англичане. Видите: красиво, ловко пригнано, ни за что не цепляется и нет этого отвратительного железного штыря, вылезающего за ось.
— Значит, это называется колеса со стенками? — неосторожно поинтересовалась госпожа Кремьер.
— Ну, разумеется, их можно вешать на стенку!
— А, понятно, — протянула госпожа Кремьер.
— Впрочем, вы порядочная женщина, грешно вас обманывать, дело не в этом, а в том, что у каждого колеса ось спрятана между двумя стенками.
— Да, сударыня, — сказал Кабироль, попавшийся на удочку Гупиля, говорившего самым серьезным тоном.
— Как бы там ни было, это прекрасный экипаж, и только богатый человек может позволить себе такую роскошь, — сказал Кремьер.
— Крошка ни в чем себе не отказывает, — подвел итог Гупиль. — И правильно делает: вот что значит наслаждаться жизнью. А почему у вас, папаша Миноре, нет таких отличных лошадей и колясок? Почему вы позволяете себя унижать? Будь я на вашем месте, я завел бы себе карету не хуже королевской!
— Послушай, Кабироль, — спросил Массен, — это девчонка так разоряет дядюшку?
— Не знаю, — отвечал Кабироль. — Но вообще-то хозяйка в доме она. Из Парижа учителя так и шастают. Говорят, теперь она будет учиться живописи.
— Вот и сняла бы с меня портрет, — сказала госпожа Кремьер.
В провинции до сих пор говорят «снять портрет» вместо «написать».
— А ведь старому немцу не отказали от места, — сказала госпожа Массен.
— Он и сегодня здесь, — подтвердил Кабироль.
— Пашню маслом не испортишь, — заметила госпожа Кремьер, вызвав всеобщий хохот.
— Да, — воскликнул Гупиль, — наследства вам теперь не видать! Урсуле скоро исполнится семнадцать; она хорошеет с каждым днем; юным особам полезны путешествия, а маленькая плутовка вертит дядюшкой, как хочет. В неделю ей приходит не меньше пяти-шести посылок, портнихи и шляпницы приезжают на примерку из Парижа. Недаром моя хозяйка с ума сходит от злости. Подождите, пока кончится обедня, и посмотрите на ее скромненький платочек — настоящий кашемир ценою шестьсот франков.
Последние слова Гупиля произвели на наследников впечатление разорвавшейся бомбы, и старший клерк потирал руки от удовольствия.
Выписанный из Парижа обойщик заново оклеил зеленую гостиную доктора. Видя, какой роскошью окружает себя старый Миноре, горожане осуждали его и за то, что он утаивал от всех свое состояние, хотя на деле у него не меньше шестидесяти тысяч ливров годового дохода, и за то, что он сорит деньгами ради Урсулы. Его изображали то миллионщиком, то распутником. В конце концов все сошлись на том, что «старик спятил». Это настроение умов имело свою положительную сторону, ибо, пойдя по ложному следу, родственники доктора упустили из виду любовь Савиньена и Урсулы, — истинную причину щедрости доктора, который с наслаждением приготовлял свою воспитанницу к роли виконтессы и, имея более пятидесяти тысяч франков дохода, доставлял себе удовольствие баловать свою любимицу.
В феврале 1832 года Урсуле исполнилось семнадцать лет; утром в день своего рождения она поднялась с постели и увидела у окна в доме напротив Савиньена в форме лейтенанта.
— Почему же я ничего об этом не знала? — удивилась она.
Савиньен участвовал в штурме Алжира[166] и получил крест за геройство и отвагу, однако следующие несколько месяцев корвет его провел в плаванье, и у юноши не было возможности отправить доктору письмо, а между тем он не хотел уходить в отставку, не посоветовавшись с опекуном своей возлюбленной. Стремясь сохранить во флоте отпрыска славного рода Портандюэров, новое правительство воспользовалось июльскими волнениями, чтобы присвоить Савиньену звание лейтенанта. Получив двухнедельный отпуск, новоиспеченный лейтенант прибыл из Тулона в почтовой карете, чтобы поздравить Урсулу с днем ее рождения и спросить совета у старого Миноре.
С криком: «Приехал!» — девушка бросилась в спальню крестного.
— Превосходно! — отвечал доктор. — Я догадываюсь, почему он хочет оставить службу; теперь ему можно жить в Немуре.
— Ах! это для меня самый лучший подарок! — воскликнула девушка, обнимая крестного.
Она подала Савиньену знак из окна, и молодой дворянин тотчас явился; Урсула не могла налюбоваться на юного моряка, который, как ей казалось, стал еще красивее. В самом деле, военная служба придает жестам, походке, облику мужчины решительность, степенность и некую прямоту, позволяющую самому поверхностному наблюдателю распознать военного даже в штатской одежде: ничто не доказывает столь неопровержимо, что мужчина создан, чтобы повелевать. Урсула полюбила этого нового Савиньена еще сильнее; рука об руку они прогуливались по саду, и девушка с детской радостью расспрашивала о том, как он в звании гардемарина штурмовал Алжир. Разумелось, что Алжир захватил именно Савиньен. Когда она смотрит на орден Савиньена, говорила Урсула, у нее перед глазами все становится красным. Доктор, из своей комнаты наблюдавший за влюбленными, вскоре вышел к ним. Не открываясь виконту полностью, он все же сказал, что если госпожа де Портандюэр даст согласие на его брак с Урсулой, молодоженам вполне достанет приданого невесты и они обойдутся без жалованья Савиньена.
— Увы, — сказал Савиньен, — чтобы сломить сопротивление моей матери, потребуется немало времени. Перед отъездом я предложил ей на выбор: либо я остаюсь подле нее и женюсь на Урсуле, либо надолго покидаю отчий дом. И вот, зная, что служба моя сопряжена с опасностями, она все же выбрала службу.
— Но, Савиньен, мы ведь будем вместе, — сказала Урсула, нетерпеливо дернув его за руку.
Видеть любимого и не расставаться с ним — для Урсулы любовь исчерпывалась этим, больше ей ничего не было нужно; столько невинности было в ее очаровательном жесте и обиженном голосе, что Савиньен и доктор взглянули на нее с умилением. Юноша отослал прошение об отставке, и день рождения Урсулы превратился благодаря присутствию ее нареченного в настоящее торжество. Прошло несколько месяцев, наступил май, и жизнь в доме доктора Миноре потекла так же спокойно, как прежде, только число завсегдатаев увеличилось еще на одного. Частые посещения молодого виконта были тем скорее истолкованы как визиты жениха, что как ни скромно держались влюбленные на прогулках и в церкви, они не могли скрыть согласие своих сердец. Дионис довел до сведения наследников, что старый доктор не спрашивает с госпожи де Портандюэр процентов и старая дама задолжала их уже за три года.
— Она вынуждена будет уступить и дать согласие на неравный брак сына, — сказал нотариус. — Если это несчастье случится, то, пожалуй, большая часть состояния вашего дядюшки послужит, как говорил дон Базиль[167], доводом неопровержимым.
Поняв, что дядюшка любит Урсулу гораздо больше, чем их, и не преминет обеспечить ей счастливое будущее за их счет, наследники прониклись к Урсуле ненавистью столь же глухой, сколь и глубокой. Со времен Июльской революции они взяли себе за правило каждый вечер собираться у Диониса; посылая проклятия влюбленным, они искали — впрочем, безуспешно — способы расстроить планы старика. Зелия, которая, разумеется, подобно доктору воспользовалась понижением курса, чтобы более выгодно поместить огромные капиталы, нападала на Урсулу и Портандюэров яростнее всех. Однажды, когда Гупиль, умиравший от скуки на вечерах у нотариуса и потому редко посещавший их, явился разведать, о чем здесь толкуют, Зелия неистовствовала пуще обычного: утром она видела, как доктор с Урсулой и Савиньеном возвращались в коляске с загородной прогулки; доброе согласие юной пары не оставляло никакого сомнения.
— Я отдала бы тридцать тысяч франков за то, чтобы Господь призвал дядюшку к себе прежде, чем он выдаст эту жеманную девчонку за виконта, — сказала Зелия.
Гупиль проводил господина и госпожу Миноре почти до самых ворот и, убедившись, что никто не может их подслушать, сказал:
— Помогите мне купить контору Диониса, и я расстрою женитьбу виконта де Портандюэра.
— Каким образом? — спросил великан-почтмейстер.
— Неужели вы полагаете, что я круглый идиот и расскажу вам свой план? — ответил старший клерк вопросом на вопрос.
— Так давай, мой мальчик, расстрой этот брак, а там видно будет, — сказала Зелия.
— Я не стану ввязываться в такие дела, не имея других гарантий, кроме вашего: «там видно будет!» Молодой виконт храбрец, он может меня убить; я должен быть настороже и суметь при нужде сразиться с ним и на шпагах и на пистолетах. Дайте мне денег, и я сделаю все, что нужно.
— Расстрой этот брак, и я дам тебе денег, — сказал почтмейстер.
— Вы уже девять месяцев никак не решитесь одолжить мне жалкие пятнадцать тысяч франков на покупку конторы судебного исполнителя Лекера и хотите, чтобы я поверил вам на слово! Дело ваше — проморгаете наследство и поделом вам.
— Если бы речь шла о пятнадцати тысячах франков и о конторе Лекера, я бы еще подумала, — сказала Зелия, — но выложить пятьдесят тысяч экю!..
— Да ведь я отдам, — пообещал Гупиль, пристально глядя на Зелию, однако почтмейстерша осталась непреклонной. Нашла коса на камень.
— Мы подождем, — сказала Зелия.
«Имей после этого талант творить зло! — подумал Гупиль, уходя. — Но пусть только эти людишки попадутся мне, я выжму их, как лимон».
Проводя время в обществе Савиньена, доктор, мировой судья и кюре убедились, что у юноши превосходный характер. Любовь виконта к Урсуле, столь бескорыстная и верная, вызывала у троих друзей самое живое сочувствие, и в мыслях они давно соединили судьбы детей. Вскоре однообразие патриархальной жизни и уверенность в будущем придали отношениям Урсулы и Савиньена видимость братской любви. Доктор часто оставлял их одних. Он был уверен в очаровательном юноше, который, входя, целовал Урсуле руку, но никогда не стал бы делать этого наедине с ней, с таким почтением оберегал он невинность и душевную чистоту девушки, чья чувствительность, как он уже не раз убеждался, была столь обостренной, что грубое слово, равнодушный взгляд или резкий переход от нежности к суровости могли оказаться для нее смертельными. Смелее всего влюбленные были по вечерам, в присутствии стариков. Так, полные тайных радостей, прошли два года, не ознаменовавшиеся никакими событиями, кроме безуспешных попыток виконта добиться у матери согласия на брак с Урсулой. Он часами уговаривал ее, но госпожа де Портандюэр с упорством истинной бретонки либо выслушивала доводы и просьбы сына молча, либо отвечала отказом. В девятнадцать лет Урсула, изящная, прекрасно воспитанная, превосходная музыкантша, была само совершенство. Она славилась в округе красотой, благородством манер, образованностью, и однажды доктору пришлось отказать маркизе д'Эглемон, просившей руки Урсулы для своего старшего сына[168]. Савиньен случайно узнал об этом сватовстве, которое Урсула, и доктор, и госпожа д'Эглемон хранили в глубокой тайне, лишь полгода спустя. Тронутый подобной щепетильностью, он в очередной раз попытался переубедить мать и услышал в ответ: «Если д'Эглемоны согласны на неравный брак, разве это что-либо меняет для нас?»
В декабре 1834 года набожный старец стал заметно дряхлеть. Встречая доктора, которому исполнилось восемьдесят восемь лет, после обедни и видя, как пожелтело его изборожденное морщинами лицо и потускнели глаза, все в городе толковали о скорой смерти старика. «Вот тут-то все и выяснится», — говорили немурцы наследникам. В самом деле, все ждали смерти доктора Миноре, как разгадки увлекательной задачи. Однако доктор не сознавал, что болен, и ни несчастная Урсула, ни Савиньен, ни мировой судья, ни кюре не решались разрушить его иллюзии; городской врач, навещавший старца каждый вечер, не отваживался прописать ему какое бы то ни было лекарство. У старого Миноре ничего не болело, он просто тихо угасал. Ум его оставался четким, ясным и могучим. У людей такого склада душа владычествует над плотью и дает силы без страха смотреть в глаза смерти. Чтобы отдалить роковой час, кюре освободил своего прихожанина от посещения обедни и позволил ему творить молитву дома; доктор скрупулезно выполнял все предписания церкви: чем ближе подходил он к могиле, тем сильнее любил Господа. При свете вечности все мучившие его вопросы получали разрешение. В начале нового года Урсула добилась, чтобы крестный продал лошадей и карету и уволил Кабироля. Мировой судья, чью тревогу относительно будущего Урсулы полупризнания доктора отнюдь не рассеяли, коснулся однажды вечером деликатного вопроса о наследстве и доказал своему старому другу необходимость освободить Урсулу из-под опеки. Тогда бывшая воспитанница доктора имела бы право получить отчет об опеке и владеть имуществом, что позволило бы увеличить ее долю. Однако, хотя старик и согласился на предоставление дееспособности, он так и не открыл мировому судье своих намерений. Чем более настойчиво пытался мировой судья узнать, каким образом собирается доктор обеспечить Урсулу, тем более недоверчив делался умирающий. Кончилось тем, что напуганный Миноре решительно отказался от мысли доверить мировому судье тайну тридцати шести тысяч франков ренты в облигациях на предъявителя.
— Зачем рисковать? — спросил его Бонгран.
— Чем больше риска, тем меньше шансов проиграть, — отвечал доктор.
Бонгран повел дело с предоставлением дееспособности так споро, что закончил его ко дню двадцатилетия мадемуазель Мируэ. Этому дню рождения Урсулы суждено было стать последним праздником в жизни доктора; смутно предчувствуя близкий конец, старик решил торжественно отметить эту дату и устроил небольшой бал, на который пригласил молодых людей и девиц из семейств Дионисов, Кремьеров, Миноре и Массенов. На парадный обед, предшествовавший балу, были приглашены Савиньен, Бонгран, кюре с его двумя викариями, немурский врач и госпожи Зелия Миноре, Массен и Кремьер, а также Шмуке.
— Я чувствую, что жизнь моя близится к концу, — сказал старик нотариусу в конце вечера. — Прошу вас, приходите завтра вечером составить отчет об опеке, который я должен дать Урсуле, чтобы не осложнять дела с наследством. Благодарение Господу, я ни на су не обманул своих наследников и тратил только доходы с капитала. Господа Кремьер и Массен, а также мой племянник Миноре входят в семейный совет, и им следует прийти вместе с вами.
Массен подслушал эти слова и довел их до сведения всех остальных наследников, отчего они, вот уже четыре года то и дело бросавшиеся из одной крайности в другую и воображавшие себя то богачами, то нищими, пришли в восторг.
— Он тает как светоч, — сказала госпожа Кремьер.
В два часа ночи, когда в гостиной доктора остались только Савиньен, Бонгран и кюре Шапрон, старый Миноре указал на Урсулу, очаровательную в бальном наряде, и сказал: «Я вверяю ее вам, друзья мои! Через несколько дней меня не станет, и я уже не смогу вступиться за нее; возьмите ее под свою защиту до тех пор, пока она не выйдет замуж... Я боюсь за нее».
Слова эти произвели на друзей доктора гнетущее впечатление. Из отчета об опеке, зачитанного через несколько дней в присутствии членов семейного совета, выяснилось, что доктор должен Урсуле десять тысяч шестьсот франков, — в эту сумму входили доходы с ренты в тысячу четыреста франков, купленной на деньги капитана де Жорди, и маленький капитал в пять тысяч франков, составившийся из денежных подарков, которые доктор в течение пятнадцати лет делал своей воспитаннице к праздникам и дням рождения.
Этот отчет в присутствии свидетелей был произведен по совету мирового судьи, который опасался — и, к несчастью, недаром, — что смерть доктора повлечет за собою всяческие осложнения. На следующий день после подписания отчета об опеке, который сделал Урсулу владелицей десяти тысяч шестисот франков и ренты, приносящей в год одну тысячу четыреста франков, старик так ослабел, что уже не смог подняться с постели. Как ни замкнуто он жил, наследники, сновавшие по городу, словно бусины разорвавшихся четок, тотчас проведали, что доктор при смерти. Массен, пришедший осведомиться о здоровье дядюшки, узнал от самой Урсулы, что старик лежит в постели. На беду, немурский врач объявил, что день, когда Миноре сляжет, будет его последним днем. С той минуты, как наследники узнали, что дядюшка совсем плох, они, несмотря на холод, только и делали, что, стоя посреди улицы, на площади или у дверей собственных домов обсуждали это долгожданное событие и высматривали, не идет ли кюре соборовать умирающего. Поэтому, когда через два дня ризничий с распятием в руках, а следом за ним аббат Шапрон в сопровождении викария и двух служек пересекли Главную улицу и направились на улицу Буржуа, наследники присоединились к этой процессии, желая проникнуть в дом дядюшки и проследить, чтобы вожделенные сокровища остались в целости и сохранности, а затем прибрать их к рукам. Доктор, заметив позади священнослужителей наследников, которые преклонили колена, но, даже и не думая молиться, пожирали его глазами, горящими ярче церковных свечей, не мог сдержать лукавой усмешки. Кюре обернулся, увидел наследников и стал читать молитвы гораздо медленнее, чем прежде. Почтмейстеру первому надоело стоять в неудобной позе, вслед за ним с колен поднялась его жена. Массен, боявшийся, как бы Зелия с мужем не прикарманили какую-нибудь мелочь, последовал за ними в гостиную, и вскоре там собрались все наследники.
— Он слишком честный человек, чтобы собороваться понапрасну, — сказал Кремьер, — так что нам не о чем беспокоиться.
— Да, каждый получит примерно по двадцать тысяч франков ренты, — отвечала госпожа Массен.
— Сдается мне, — сказала Зелия, — что последние три года он уже не вкладывал деньги, а копил их...
— Где же он мог их хранить? Наверное, в погребе? — спросил Массен Кремьера.
— Если только у него что-нибудь осталось, — заметил Миноре-Левро.
— Но после его речи на балу какие могут быть сомнения? — воскликнула госпожа Массен.
— Как бы там ни было, — сказал Кремьер, — давайте обсудим, как быть с наследством. Договоримся полюбовно, будем торговаться или потянем жребий? В конце концов, у нас всех равные права.
Завязался спор, и вскоре обстановка накалилась. Через полчаса невнятный гул голосов, в котором выделялся крикливый голос Зелии, был слышен во дворе и даже на улице.
— Должно быть, умер, — говорили зеваки, толпившиеся на улице.
Весь этот шум долетел и до слуха доктора, который различал крик, а точнее, рев Кремьера: «Но дом, дом стоит тридцать тысяч франков! Отдайте его мне в счет тридцати тысяч франков из моей доли!»
— А мы можем заплатить наличными! — язвительно оборвала его Зелия.
— Господин кюре, — сказал старик аббату Шапрону, который, соборовав своего друга, сидел возле его постели, — устройте так, чтобы мне дали покой. Мои наследники способны, наподобие наследников кардинала Хименеса[169], разграбить мой дом еще при моей жизни, а обезьяны, которая вернула бы мне жизнь, у меня нет. Передайте им, что я прошу всех удалиться.
Кюре с врачом спустились вниз, передали наследникам приказание умирающего и, не в силах сдержать негодование, прибавили от себя немало резких слов.
— Госпожа Буживаль, — сказал врач, — закройте калитку и никого не впускайте; кажется, тут и умереть спокойно не дадут. А затем приготовьте горчичники и обложите ими ноги вашего хозяина.
— Дядя ваш не умер и может прожить еще долго, — сказал аббат Шапрон, выпроваживая наследников и их отпрысков. — Он требует полной тишины и никого не хочет видеть, кроме своей воспитанницы. Эта девушка ведет себя совсем не так, как вы!
— Старый ханжа! — закричал Кремьер. — Я останусь сторожить. Здесь, похоже, затевают что-то против нас.
Меж тем почтмейстер потихоньку скрылся в саду — он хотел вернуться в дом и предложить дядюшке свою помощь, чтобы под этим предлогом помешать ему остаться наедине с Урсулой. Он шел крадучись и совсем бесшумно, так как коридор и лестница были устланы коврами, и добрался до двери в спальню дядюшки, оставшись незамеченным. Кюре и врач ушли, тетушка Буживаль готовила горчичники.
— Мы одни? — спросил старик свою воспитанницу.
Урсула встала на цыпочки и выглянула во двор.
— Да, — сказала она, — господин кюре сам закрыл калитку, когда уходил.
— Дорогое мое дитя, — сказал умирающий, — часы мои и даже минуты сочтены. Я ведь врач и понимаю: горчичники не помогут мне протянуть до вечера. Не плачь, Урсула, — продолжал он, видя, что воспитанница его утирает слезы, — выслушай меня внимательно; от того, что я скажу, зависит твой брак с Савиньеном. Как только тетушка Буживаль придет ставить мне горчичники, спустись в китайский павильон; вот ключ; подними мраморную крышку Булева буфета[170], там лежит запечатанное письмо на твое имя, возьми его и возвращайся с ним сюда, ибо пока я не узнаю, что оно в твоих руках, я не смогу умереть спокойно. Когда меня не станет, не объявляй об этом сразу; позови господина де Портандюэра и прочти письмо вместе с ним, а затем исполни мою последнюю волю. Поклянись мне за себя и за него, что исполнишь все, о чем я прошу. Когда все будет сделано, вы объявите о моей смерти, и начнется комедия с наследством. Дай-то Бог, чтобы эти чудовища не обидели тебя!
— Хорошо, крестный.
Почтмейстер не стал дожидаться окончания разговора и на цыпочках обратился в бегство; он помнил, что дверь в кабинет запирается со стороны библиотеки. Много лет назад он присутствовал при споре подрядчика со слесарем, который утверждал, что необходимо повесить замок на дверь, ведущую в кабинет из библиотеки, — на случай, если в китайский павильон, задуманный как летний домик, через окно проникнет из сада вор. Не помня себя от жадности, Миноре по-воровски быстро вставил в замок нож и ввинтил его вместо ключа; кровь стучала у него в висках. Он вошел в кабинет, взял конверт, не тратя времени на чтение, повесил на прежнее место и закрыл замок, а потом пошел в столовую и выждал, пока тетушка Буживаль пойдет ставить хозяину горчичники. После этого он без труда покинул дом; никто его не видел, потому что Урсула считала гораздо более важным проследить за тем, как будут поставлены горчичники, чем выполнить приказание крестного.
— Письмо! Письмо! — слабеющим голосом простонал умирающий. — Сделай то, о чем я просил, вот ключ. Я хочу видеть письмо у тебя в руках.
Глаза его выражали такую тревогу, что тетушка Буживаль сказала Урсуле: «Да сделайте же наконец, что велит крестный, этак вы его уморите!»
Урсула поцеловала старика в лоб, взяла ключ и спустилась было вниз, но тотчас вернулась, ибо до нее донесся пронзительный крик тетушки Буживаль. Не увидев в руках девушки письма, старик приподнялся на постели, желая что-то сказать, страшно, тяжело вздохнул и испустил дух; в глазах его застыл ужас! Бедная Урсула, впервые в жизни видевшая смерть, упала на колени и разрыдалась. Тетушка Буживаль закрыла старцу глаза и сложила ему руки на груди. «Убрав», как она выразилась, покойника, старая кормилица побежала оповестить о смерти хозяина господина Савиньена, наследники же, толпившиеся на углу в окружении зевак и не спускавшие глаз с дома, точь-в-точь как вороны, которые дожидаются, когда труп коня закопают, чтобы тотчас налететь на могилу и разрыть землю когтями и клювами в поисках поживы, с проворством хищных птиц бросились к дому.
Тем временем почтмейстер отправился домой, чтобы узнать содержание таинственного конверта. Вот что он прочел:
«Моей дорогой Урсуле Мируэ,
дочери моего побочного шурина Жозефа Мируэ и Дины Грольман.
Ангел мой, моя отцовская любовь, которую ты так хорошо оправдала, укрепилась не только клятвой, которую я дал твоему несчастному отцу, но и твоим сходством с Урсулой Мируэ, моей покойной женой, которую ты мне всегда напоминала своим изяществом, умом, душевной чистотой и очарованием. Поскольку ты — дочь побочного сына моего тестя, завещание в твою пользу может быть опротестовано...
— Старый негодяй! — вскричал почтмейстер.
Твое удочерение также могло бы дать повод к судебному процессу. Мысль жениться на тебе с тем, чтобы передать тебе мое состояние, никогда не прельщала меня, ибо если бы мне суждено было прожить еще долго, я мог бы помешать твоему счастью, единственным препятствием коему служит упорство госпожи де Портандюэр. Взвесив все эти неблагоприятные обстоятельства и желая, чтобы ты ни в чем не нуждалась...
— Мерзавец, он все предусмотрел!
...я, ничем не обижая моих наследников...
— Иезуит! Как будто он не обязан отказать нам все свое состояние!
...хочу передать тебе мои сбережения, которые я накопил за восемнадцать лет, постоянно и выгодно пуская деньги в оборот с помощью моего нотариуса, с тем, чтобы доставить тебе столько счастья, сколько может дать богатство. Живи ты в бедности, твое воспитание и возвышенный строй мыслей составили бы твое несчастье. К тому же ты обязана принести хорошее приданое очаровательному юноше, который тебя любит. В библиотеке, в последнем шкафу со стороны гостиной, на верхней полке в первом ряду стоят три тома «Пандектов» в красном сафьяновом переплете; вынь из третьего тома, который стоит с самого краю, три облигации трехпроцентной ренты на предъявителя, каждая достоинством в двенадцать тысяч франков...
— Неслыханная подлость! — вскричал почтмейстер. — Нет! Господь не допустит, чтобы меня так провели!
...Забери их себе немедленно, так же как и деньги на текущие расходы, которые лежат в предыдущем томе «Пандектов». Помни, возлюбленное дитя мое, что ты должна слепо повиноваться этому приказанию, ибо исполнение его было мечтой всей моей жизни, и если ты не послушаешься меня, мне придется просить помощи у Господа. Зная твою чрезвычайную щепетильность и опасаясь, как бы ты не стала в чем-либо упрекать себя, я прилагаю к этому письму завещание по всей форме, узаконивающее передачу облигаций господину Савиньену де Портандюэру. Таким образом, возьмешь ли ты эти деньги сама или получишь от своего возлюбленного, они станут твоей законной собственностью.
К письму был приложен листок гербовой бумаги, на котором значилось:
«Мое завещание.
Я, Дени Миноре, доктор медицины, проживающий в Немуре, в здравом уме и твердой памяти, чему порукою дата этого завещания, передаю свою душу Господу и молю его, памятуя о моем чистосердечном раскаянии, простить мне продолжительные мои заблуждения. Видя искреннее расположение ко мне господина виконта Савиньена де Портандюэра, я отказываю ему тридцать шесть тысяч франков пожизненной трехпроцентной ренты, которые следует вычесть из моего состояния, невзирая на требования моих законных наследников.
Составлено и записано моей рукой в Немуре одиннадцатого января одна тысяча восемьсот тридцать первого года.
Почтмейстер, запершийся для пущей безопасности в спальне жены, не медля ни секунды схватил фосфорическую трутницу, но Господь дважды послал ему знамение — две спички не загорелись. Только третья наконец зажглась. Почтмейстер сжег в камине письмо и завещание и, хотя предосторожность эта была совершенно излишней, разворошил золу, чтобы прикрыть остатки бумаги и сургуча. Потом, вне себя от возможности завладеть тридцатью шестью тысячами франков ренты втайне от жены, он чуть не бегом бросился в дом дяди, движимый лишь одной мыслью, мыслью простой и ясной — единственной, какая могла родиться в его неповоротливом уме. Почтмейстер ни на секунду не задумался над тем, что делает; его волновали только способы обойти препятствия — ведь три семейства, наконец ощутившие себя хозяевами положения, уже полностью заняли дом.
— А вы что здесь делаете? — спросил он Массена и Кремьера. — Неужели вы думаете, что мы позволим разграбить дом и бумаги? Мы — законные наследники, мы не можем сидеть сложа руки. Вы, Кремьер, бегите к Дионису и скажите, чтобы он пришел засвидетельствовать смерть. Я, конечно, помощник мэра, но не могу же я подписывать свидетельство о смерти собственного дяди... Вы, Массен, позовите Бонграна, чтобы он наложил печати. А вы, сударыни, — обратился он к Зелии и женам Массена и Кремьера, — присмотрите за Урсулой. Тогда все будет в целости и сохранности. А главное, закройте калитку, чтобы никто не мог выйти!
Дамы, поняв, что почтмейстер прав, побежали в комнату Урсулы и нашли это благородное создание, эту девушку, которую подозревали в стольких грехах, коленопреклоненной; с залитым слезами лицом она молилась. Предчувствуя, что наследницы недолго пробудут наверху, и опасаясь подозрительности своих сонаследников, Миноре, не мешкая, бросился в библиотеку, отыскал нужную книгу, вынул из нее три облигации на предъявителя, а из соседнего тома — десятка три банковских билетов. Как ни груба была натура великана, кража далась ему нелегко; в ушах зашумело, кровь застучала в висках. Хотя на дворе было холодно, спина у почтмейстера взмокла. Ноги у него подкашивались, и в гостиной он рухнул в кресло, словно оглушенный.
— Слыхали, как наследство развязало язык толстяку Миноре? — спросил Массен у Кремьера, выйдя на улицу. — Подите туда, подите сюда! Во всем-то он разбирается.
— Да, для такого увальня он выглядел вполне... — Постойте! — вдруг встревожился Массен. — Но ведь там осталась и его жена! Двое Миноре — это уж чересчур! Делайте, что он сказал, а я бегу назад.
Поэтому не успел почтмейстер опуститься в кресло, как увидел у калитки разгоряченного секретаря суда, который с проворством куницы спешил в дом покойника.
— Ну, что еще стряслось? — спросил почтмейстер, впуская сонаследников во двор.
— Ничего, я вернулся посмотреть, как будут накладывать печати, — ответил Массен, бросив на почтмейстера взгляд дикого кота.
— Скорее бы их наложили — тогда мы сможем разойтись по домам.
— Нет уж, надо непременно оставить здесь сторожа. Старуха Буживаль ради девчонки способна на все. Мы позовем Гупиля.
— Гупиля! — воскликнул почтмейстер. — Ему дашь палец, так он всю руку откусит!
— Там поглядим, — продолжал Массен. — Дом опечатают через час, а ночь наши жены проведут возле покойника — вот заодно и посторожат. Похороны завтра в полдень. Опись начнут не раньше чем через неделю.
— Однако, — усмехнулся великан, — если выставить отсюда девчонку, можно будет позвать служителя из мэрии — он приглядит и за печатями, и за домом.
— Отлично! — воскликнул секретарь. — Возьмите это на себя, вы ведь теперь глава рода Миноре.
— Сударыни, сударыни, — сказал Миноре, — прошу вас, оставайтесь в гостиной; тут не до обеда — надо проследить за тем, как будут наложены печати, чтобы ничего не пропало.
Потом он отозвал в сторону свою жену и поделился с нею планом Массена насчет Урсулы. Все три наследницы, давно мечтавшие расправиться с «девчонкой» и отомстить ей, с восторгом ухватились за идею выгнать ее из дома. Зелия и госпожа Массен попросили Бонграна как друга покойного передать Урсуле, чтобы она покинула дом. Бонгран возмутился:
— Выгоняйте ее сами из дома ее отца, крестного, дяди, благодетеля, опекуна! Идите и вышвырните ее на улицу на глазах у всего города — вы, обязанные получением этого наследства только благородству ее души! Вы считаете ее способной обокрасть вас? Так поставьте сторожа при печатях, вы имеете на это право. Кстати, знайте, что я не стану опечатывать ее комнату, — это ее жилище, и все, что там находится, принадлежит ей. Я извещу девушку о ее правах и попрошу собрать в этой комнате все ее имущество... Не бойтесь, в вашем присутствии, — добавил он, услышав ропот наследников.
— Ну? — спросил сборщик налогов у почтмейстера и дам, изумленных гневной отповедью Бонграна.
— Ай да судья! — воскликнул почтмейстер.
Урсула в полуобмороке сидела на маленькой козетке, запрокинув голову; волосы ее разметались по плечам, к горлу то и дело подступали рыдания. Глаза девушки затуманились от слез, веки покраснели, одним словом, она была в полном изнеможении, и вид ее смягчил бы кого угодно, даже диких зверей — но не наследников.
— Ах, господин Бонгран, после моего праздника — смерть и траур, — в словах Урсулы звучала поэзия, неразлучная с прекрасными душами. — Вы ведь знаете, каким он был; за двадцать лет я не слышала от него ни одного резкого слова! Я думала, что он будет жить до ста лет! Он был мне матерью, — вскрикнула она, — и какой прекрасной матерью!
Она разрыдалась и снова бессильно откинулась на спинку козетки.
— Дитя мое, — сказал мировой судья, услышав шаги наследников на лестнице, — оплакивать его вы сможете всю жизнь, а делом нужно заняться немедленно; соберите все принадлежащие вам вещи, и пусть они хранятся в вашей комнате. Наследники требуют, чтобы я наложил печати...
— О, пусть берут все, что хотят! — гневно воскликнула Урсула, поднявшись. — Все, что у меня есть драгоценного, хранится здесь, — и она ударила себя в грудь.
— Например? — спросил почтмейстер, чья отвратительная физиономия показалась в эту минуту в дверях.
— Воспоминание о его добродетелях, о его жизни, обо всех его речах, память о его небесной душе, — гордо сказала девушка, воздев руку; глаза и все лицо ее сияли.
— И еще ключ! — воскликнул Массен, и поднявшийся наверх вместе с почтмейстером, с кошачьим проворством он метнулся к ключу, выпавшему из-за корсажа Урсулы, и схватил его.
Девушка покраснела.
— Это ключ от его кабинета, он послал меня туда перед смертью.
Обменявшись зловещими улыбками, двое наследников посмотрели на мирового судью; в глазах их было написано оскорбительное подозрение, деланное у почтмейстера и неподдельное у Массена. Урсула поняла, что скрывается за этими взглядами, и вскочила; в лице ее не осталось ни кровинки, глаза метали молнии; охваченная одним из тех порывов, которые могут стоить жизни, она сказала сдавленным голосом: «О господин Бонгран, всем, что находится в этой комнате, я обязана крестному, пусть забирают все, одежда моя на мне, я уйду отсюда и никогда не вернусь». Девушка скрылась в спальне своего опекуна и, несмотря на уговоры слегка сконфуженных наследников, не соглашалась ее покинуть. Она велела тетушке Буживаль снять две комнаты на постоялом дворе при старой почте, а затем подыскать в городе какое-нибудь жилье для них обеих. Потом зашла к себе за молитвенником и до утра молилась и оплакивала покойного вместе с кюре, викарием и Савиньеном. Молодой дворянин пришел вечером, после того как мать его легла спать, и молча преклонил колена рядом со своей возлюбленной, которая печальной улыбкой поблагодарила его за то, что он верен ей и разделяет ее горе.
— Дитя мое, — сказал мировой судья, передавая Урсуле объемистый сверток, — одна из наследниц вашего дядюшки собрала все, что может вам понадобиться в первое время, а остальное ваше имущество вы сможете получить только через несколько дней, когда снимут печати. В ваших интересах я опечатал и вашу комнату.
— Спасибо, сударь, — ответила девушка, пожав ему руку. — Посмотрите на него — правда ведь, он как будто спит?
Лицо старика обрело ту недолговечную красоту, какая отличает лишь лица людей умерших без мучений; оно словно излучало свет.
— Не говорил ли он вам чего-нибудь по секрету перед смертью? — шепотом спросил мировой судья у Урсулы.
— Нет, — ответила девушка, — он, правда, поминал какое-то письмо...
— Превосходно! оно не пропадет, — обрадовался Бонгран. — В таком случае очень кстати для вас, что они потребовали наложить печати.
На рассвете Урсула попрощалась с домом, где протекло ее счастливое детство, со скромной комнаткой, в которой к ней пришла любовь и которая была ей так дорога, что, забыв на мгновение о своем безутешном горе, она заплакала оттого, что ей приходится покидать этот тихий и мирный приют. Бросив последний взгляд на свои окна и на окна Савиньена, она вышла со двора и направилась на постоялый двор в сопровождении тетушки Буживаль, которая несла узел с ее вещами, мирового судьи, который вел ее под руку, и своего нежного покровителя Савиньена. Так сбылось пророчество недоверчивого юриста, чьи мудрые предостережения не возымели действия: Урсулу ждала бедность и притеснения наследников.
Под вечер весь город явился на похороны доктора Миноре. Узнав о том, как обошлись наследники с приемной дочерью покойного, немурцы в большинстве своем нашли их поведение естественным и законным: дело шло о наследстве, покойник был таимник, Урсула могла вообразить, что вправе на что-то претендовать, наследники защищали свое добро, да и вообще они немало унижений хлебнули от девчонки при жизни доктора, который их ни в грош не ставил. Дезире Миноре, который, как говорили злые языки, в новой своей должности не хватал звезд с неба, прибыл к началу заупокойной службы. Урсула не смогла присутствовать на похоронах — смерть крестного и оскорбления наследников так потрясли ее, что у нее началась горячка.
— Посмотрите только на этого лицемера! Он еще плачет, — говорили наследники о Савиньене, глубоко опечаленном смертью доктора.
— Весь вопрос в том, есть ли у него причина плакать, — ответил Гупиль. — Смеяться пока рано, печати еще не сняты.
— Ладно, — сказал Миноре, которому нечего было бояться, — вечно вы нас пугаете зазря.
Когда похоронная процессия двинулась из церкви на кладбище, Гупиль испытал жестокое разочарование: он хотел взять Дезире под руку, но помощник прокурора не дал ему руки, отрекшись таким образом от старого товарища на глазах у всего Немура.
«Не стоит ссориться, иначе я не смогу отомстить», — подумал старший клерк, чье черствое сердце наполнилось обидой, как губка водой.
Чтобы снять печати и начать опись, Бонграну требовалось получить от королевского прокурора, в чьем ведении находилась по закону опека над сиротами, право представлять его. Через десять дней печати наконец были сняты, и Мировой судья начал, строго соблюдая формальности, описывать наследство Миноре. Дионису это дело сулило доходы, Гупиль любил творить зло, поэтому опись затягивалась. В перерыве между своими трудами нотариус, клерк, наследники и свидетели завтракали, как правило, в доме покойного доктора, попивая превосходные вина из его погреба.
В провинции, а особенно в маленьких городках, где каждый живет в собственном доме, нелегко найти жилье. Поэтому всякое заведение продается здесь обычно вместе с домом. Мировой судья, которому прокурор поручил защищать интересы сироты, не нашел иного способа переселить ее с постоялого двора, кроме как купить маленький домик, стоящий на пересечении Главной улицы и моста через Луэн. С улицы вы попадали в прихожую, а оттуда — в единственную комнату первого этажа; за ней располагалась кухня, дверь которой выходила в маленький внутренний дворик площадью не больше тридцати квадратных футов. Оба окна комнаты смотрели на улицу. Узкая лестница, куда свет падал из крохотных окошек, выходящих на реку, вела на второй этаж; там было три комнаты, а над ними — две мансарды. Мировой судья взял взаймы две тысячи франков у тетушки Буживаль, чтобы уплатить первый взнос за этот дом, стоивший в общей сложности шесть тысяч франков, и уговорился с владельцем о рассрочке. Поскольку Урсула хотела выкупить у наследников библиотеку доктора, Бонгран приказал сломать перегородку между двумя комнатами второго этажа, чтобы разместить там длинные книжные шкафы с улицы Буржуа. Савиньен и мировой судья так торопили рабочих, прибиравших, красивших и отделывавших заново новое жилище Урсулы, что к концу марта оно было уже готово, и, перебравшись сюда с постоялого двора, сирота поселилась в точно такой же комнате, как и прежде, так как мировой судья, лишь только были сняты печати, перевез в уродливый дом на Главной улице мебель Урсулы с улицы Буржуа. Тетушка Буживаль обосновалась наверху, в мансарде; молодая хозяйка могла вызвать ее, потянув шнурок звонка, висевший над изголовьем ее постели. Комната, отведенная под библиотеку, и весь первый этаж были покрашены и оклеены новыми обоями, но не обставлены, поскольку распродажа мебели покойного доктора еще не состоялась, а Урсуле хотелось приобрести его вещи. Хотя мировой судья и кюре знали характер Урсулы, они все же опасались, что девушка тяжело перенесет внезапный переход от роскоши и блеска, к которым приучил ее крестный, к жизни, полной лишений. Что же до Савиньена, то ему было больно до слез. Поэтому он тайком не раз доплачивал рабочим и обойщику, стремясь, чтобы новое жилье Урсулы, по крайней мере изнутри, ничуть не отличалось от прежнего. Однако девушка, для которой счастье заключалось в возможности видеться с Савиньеном, восприняла перемену с кротким смирением. Старые друзья Урсулы с восхищением убедились — в который раз! — что боль ей причиняют лишь страдания душевные. Горечь утраты, которую Урсула испытала после смерти крестного, совершенно заслонила от нее ее бедственное положение, а между тем положение это поставило новые преграды на пути к ее браку с Савиньеном. Молодой человек, видя, в каких условиях вынуждена жить его избранница, сделался так печален, что в день переезда в новый дом девушка, выходя из церкви после обедни, шепнула ему: «Любовь терпелива, мы подождем!»
Как только Бонгран вывел первую строку описи наследства, Массен, по наущению Гупиля, который переметнулся на его сторону, движимый тайной ненавистью к Миноре и надеждой, что расчетливый ростовщик окажется податливее, чем прижимистая Зелия, решил потребовать от господина и госпожи де Портандюэр уплаты долга. Старая дама была ошеломлена, узнав, что ей необходимо в двадцать четыре часа заплатить наследникам сто двадцать девять тысяч пятьсот семнадцать франков пятьдесят пять сантимов с процентами за отсрочку, в противном же случае на ее имущество будет наложен арест. О том, чтобы занять такую сумму, нечего было и думать. Савиньен отправился в Фонтенбло посоветоваться с тамошним стряпчим.
«Вы имеете дело со скверными людьми, они не пойдут на мировую и будут преследовать вас по всей форме, чтобы заполучить Бордьерскую ферму, — сказал стряпчий. — Самое лучшее было бы продать ферму добровольно, чтобы избежать судебных издержек».
Эта безотрадная весть сразила старую бретонку, тем более что сын мягко заметил ей, что если бы она согласилась на его брак с Урсулой при жизни доктора, тот, конечно, простил бы долг мужу своей воспитанницы, и ему не грозила бы нищета. Хотя Савиньен ни в чем не упрекал мать, эти доводы вместе с мыслью о скорой и полной потере имущества произвели на нее убийственное впечатление. Узнав об этой беде, Урсула, едва оправившаяся от горячки и от удара, нанесенного ей наследниками, совершенно пала духом. Любить и не иметь возможности помочь любимому — одна из самых страшных мук для женщины благородной и деликатной.
— Я хотела купить дом дяди — я куплю дом вашей матери, — сказала она Савиньену.
— Это невозможно, — возразил он. — Вы несовершеннолетняя и не сможете продать вашу ренту без разрешения прокурора, а он его не даст. Да и вообще нам не выстоять. Весь город радуется разорению дворянского семейства. Эти буржуа готовы наброситься на нас, как свора собак на добычу. К счастью, у меня есть десять тысяч франков, на которые матушка сможет прожить до окончания этого злополучного дела. К тому же опись имущества вашего крестного еще не закончена, и господин Бонгран не теряет надежды найти завещание в вашу пользу. Его, как и меня, очень удивляет, что вы остались без денег. Доктор так часто рассказывал нам о той блестящей будущности, которую он вам уготовил, что мы никак не ожидали подобной развязки.
— Не беда, — ответила Урсула, — я не ропщу; лишь бы я смогла купить книги и мебель крестного, чтобы они не пропали и не оказались в чужих руках.
— Но кто знает, какую цену запросят эти подлые наследники за вещи, которые вы хотите приобрести?
От Монтаржи до Фонтенбло только и было разговоров что о наследниках Миноре и о миллионе, который они разыскивают, но самые тщательные поиски, которые велись в доме доктора с того дня, как были сняты печати, не дали никаких результатов. Сто двадцать девять тысяч франков, которые предстояло взыскать с Портандюэров, пятнадцать тысяч франков трехпроцентной ренты, которая в ту пору шла по семьдесят шесть франков и давала капитал в триста восемьдесят тысяч франков, дом, оцененный в сорок тысяч франков, и его богатая обстановка составляли вместе около шестисот тысяч франков, что, по всеобщему мнению, было не так уж мало. Тем не менее Миноре в это время не раз испытывал жестокую тревогу. Тетушка Буживаль и Савиньен, которые, как и мировой судья, не могли поверить в отсутствие завещания, ежедневно справлялись у Бонграна о результатах поисков. Когда ни чиновников, ни наследников не было поблизости, у старого друга доктора вырывалось порой: «Ничего не понимаю!» Поскольку на взгляд поверхностного провинциального наблюдателя двести тысяч франков, приходившиеся на каждого наследника, были порядочной суммой, никого не заинтересовало, каким образом ухитрялся доктор жить на широкую ногу, имея всего-навсего пятнадцать тысяч франков ренты и не взимая процентов с Портандюэров. Только Бонгран, Савиньен и кюре пытались разгадать эту загадку, чем не раз приводили в трепет почтмейстера.
— А ведь мы весь дом перевернули, они — в поисках денег, а я — в поисках завещания, которое наверняка было написано в пользу господина де Портандюэра, — сказал мировой судья в день, когда опись была закончена. — Они ворошили золу, приподнимали мраморные плиты, шарили в домашних туфлях, проткнули ножом деревянную спинку кровати, вспороли матрасы, разрезали одеяла и покрывала, перетряхнули перину, изучили каждую бумажку, обшарили каждый ящик, вырыли целую яму в погребе, а я поощрял весь этот разгром.
— И каково ваше мнение? — спросил кюре.
— Завещание похищено одним из наследников.
— А деньги?
— Ищи ветра в поле! Разве можно понять что-либо у таких скрытных, хитрых, скупых людей, как Массены или Кремьеры?! Разве можно разобраться в денежных делах такого человека, как Миноре, который скоро получит свои двести тысяч франков из наследства, а сам, по слухам, собирается продать свой патент, дом и долю в почтовой конторе за триста пятьдесят тысяч франков?! Какие суммы! И это, не считая тридцати с чем-то тысяч, которые он ежегодно получает со своих земель. Бедный доктор!
— Может быть, завещание спрятано в одной из книг? — сказал Савиньен.
— Только поэтому я и не отговариваю девочку от покупки библиотеки. В противном случае разве не безумием было бы позволить ей вложить всю наличность в книги, которые она никогда не откроет?
Весь город был уверен, что у воспитанницы доктора обнаружатся огромные капиталы, когда же выяснилось, что все ее богатство сводится к одной тысяче четыремстам франкам годового дохода с ренты да старой мебели, дом доктора и его обстановка сделались предметом всеобщего любопытства. Одни полагали, что банковские билеты следует искать в стульях или диванах, другие — что старик спрятал их в книгах. Поэтому распродажа была произведена наследниками с соблюдением самых диковинных предосторожностей. Дионис, исполнявший роль оценщика, объявлял каждую вещь с оговоркой, что наследники продают только сам предмет, а не те ценные бумаги, которые могут в нем обнаружиться; перед тем как отдать вещь покупателю, наследники сообща общупывали, обстукивали и трясли ее, а затем провожали такими взглядами, какие бросает отец на единственного сына, отплывающего в Индию.
— Ах, мадемуазель! — удрученно сказала тетушка Буживаль, вернувшись с распродажи. — Я больше туда не пойду. Правильно говорит господин Бонгран, вы этого зрелища вовсе бы не вынесли. Все раскидано. Дом, как проходной двор. Самую красивую мебель никто не бережет, они плюхаются в кресла и на диваны, а кругом такая кутерьма, что сам себя позабудешь! Как на пожаре! Одежда свалена во дворе, пустые шкафы стоят распахнутые. Бедный наш доктор, хорошо, что он умер, эта распродажа убила бы его.
Бонгран, покупавший для Урсулы любимые вещи покойного, которые могли украсить ее новый дом, не участвовал в покупке книг. Зная алчность наследников и не желая им переплачивать, он сговорился с меленским старьевщиком-букинистом, который приехал в Немур на распродажу и уже кое-что сторговал. Поскольку наследники не теряли надежды отыскать деньги, книги продавались по одной. Наследники осмотрели и перелистали три тысячи томов, не преминув взять каждый за корешок и потрясти, а также обследовать переплеты и форзацы. В общей сложности библиотека обошлась Урсуле приблизительно в шесть с половиной тысяч франков — половину того, что ей причиталось в наследство. Книжные шкафы были проданы лишь после того, как знаменитый краснодеревщик, выписанный из Парижа, внимательно исследовал их в поисках тайников. Когда мировой судья приказал перенести шкафы и книги к мадемуазель Мируэ, наследники встревожились, но затем, видя, что девушка живет в такой же бедности, как и прежде, успокоились. Миноре приобрел дом дяди, за который сонаследники запросили целых пятьдесят тысяч франков. Они были уверены, что почтмейстер надеется найти в стенах клад, и постарались предусмотреть эту возможность в купчей. Через две недели после ликвидации имущества доктора Миноре его племянник, продавший лошадей и почтовую контору сыну богатого арендатора, обосновался в доме дяди, который он вскоре отремонтировал и обставил, затратив немало денег. Таким образом, Миноре сам обрек себя на жизнь в двух шагах от Урсулы.
— Надеюсь, — сказал он Дионису в тот день, когда Савиньену и его матери было предъявлено требование об уплате долга, — что скоро мы избавимся от этого дворянчика с его мамашей. А потом выгоним и остальных.
— Старуха — дворянка в четырнадцатом колене, — сказал Гупиль, — она не перенесет разорения и отправится умирать в Бретань, а заодно отыщет там жену для сына.
— Не думаю, — ответил нотариус, который утром совершил купчую, составленную Бонграном, — Урсула только что приобрела дом вдовы Рикар.
— Наглая тварь! Только и знает, что досаждать нам, — неосторожно воскликнул почтмейстер.
— Да вам-то что за дело? — спросил Гупиль, удивленный гневом тупоумного гиганта.
— Видите ли, — отвечал Миноре, покраснев как маков цвет, — мой сын имел глупость в нее влюбиться. Поэтому я отдал бы сто экю за то, чтобы девчонка убралась из Немура.
Из этих слов явствует, насколько Урсула, безропотно сносившая нужду, досаждала богачу Миноре. Хлопоты, связанные с ликвидацией имущества доктора, продажи конторы и поездки, вызванные новыми заботами, споры с женой из-за всяких пустяков и из-за нового дома, где Зелия ради сына хотела устроить уютное гнездышко, — вся эта непривычная для него сумятица заставила толстяка Миноре позабыть о своей жертве. Но в середине мая, возвращаясь с прогулки, он услышал звуки фортепьяно, увидел тетушку Буживаль, которая сидела у окна с видом дракона, сторожащего клад, и в душе его шевельнулось неприятное чувство.
Чтобы объяснить, почему жизнь по соседству с Урсулой, которая и не подозревала о том, что ее обокрали, сделалась невыносимой для человека такого склада, как бывший почтмейстер, почему вид девушки, мужественно сносящей невзгоды, внушил ему желание изгнать ее из города и каким образом желание это переросло в страстную ненависть к жертве, потребовалось бы, пожалуй, сочинить целый философский трактат. Быть может, Миноре не чувствовал себя полновластным хозяином тридцати шести тысяч франков ренты, пока та, кому они принадлежали по праву, жила в двух шагах от него? Быть может, ему мерещилось, что преступление его может случайно раскрыться, если ограбленные будут находиться поблизости? Быть может, присутствие Урсулы пробуждало раскаяние в душе этого грубого, можно сказать первобытного человека, который прежде не совершал ничего противозаконного? Быть может, раскаяние это мучило его особенно сильно оттого, что все прочее его добро было нажито честным путем? Сам он, без сомнения, приписывал свои мучения одному лишь присутствию Урсулы, воображая, что с отъездом девушки заживет на славу.
Не в том ли дело, что преступление, так же как и добродетель, тяготеет к законченности, к совершенству?
Начав творить зло, человек доходит по этому пути до конца и вслед за первыми ударами наносит удар смертельный. Быть может, воровство неизбежно ведет к убийству? Совершая кражу, Миноре не задумался ни на секунду — слишком стремительно все происходило; размышления пришли позднее. Между тем, если вы хорошо представляете себе сложение и физиономию этого человека, вы поймете, как сильно должно было его переменить появление мысли! А раскаяние — это больше, чем мысль; оно вызывается чувством столь же откровенным и властным, что и любовь. Но если Миноре без малейшего раздумья завладел состоянием Урсулы, то, почувствовав, что лицезрение обманутой невинности больно ранит его, он так же инстинктивно захотел выгнать ее из Немура. По своей глупости он не подумал о последствиях и, движимый врожденной алчностью, ринулся навстречу опасностям, словно дикое животное, которое не подозревает о ловушках охотника и надеется на свою силу и быстрые ноги. Вскоре богатые буржуа, собиравшиеся у нотариуса Диониса, заметили перемены в поведении и манерах великана, прежде столь беззаботного.
— Не знаю, что такое с Миноре. Он прямо сам не свой, — говорила его жена, от которой он скрыл свой дерзкий набег.
Все кругом склонялись к тому, что Миноре скучает — ибо мысль придала его лицу скучающее выражение — из-за полного безделья, из-за стремительного перехода от жизни деятельной к жизни праздной. В то время как Миноре замышлял погубить Урсулу, тетушка Буживаль всякий день напоминала своей молочной дочери о богатстве, которым та могла бы владеть, и сравнивала ее жалкую участь с тем благоденствием, о котором часто толковал с ней, тетушкой Буживаль, покойный доктор.
— Конечно, — причитала тетушка Буживаль, — я не из корысти так говорю, но ведь покойный хозяин был такой добрый, ни за что не поверю, чтобы он не оставил мне какой-нибудь малости...
— Но ведь у тебя есть я, — обрывала кормилицу Урсула, запрещавшая подобные разговоры.
Она не хотела осквернять корыстными помышлениями печальные, нежные, дорогие ее сердцу воспоминания о благородном старом докторе, чей карандашный портрет, сделанный учителем рисования, украшал ее маленькую гостиную. Живое воображение девушки легко дорисовывало по этому наброску облик крестного, который беспрестанно занимал ее мысли, тем более что жила она в окружении его любимых вещей: его старинного глубокого кресла, безделушек из его кабинета, его доски для триктрака и подаренного им фортепьяно; в скорби своей она видела во всех этих предметах как бы живые существа. Двое верных друзей, аббат Шапрон и господин Бонгран — единственные, кого Урсула принимала в своем новом доме, казались среди этих вещей как бы ожившими воспоминаниями о вчерашнем дне, который связывала с сегодняшним любовь, получившая благословение крестного. Постепенно горе девушки утратило первоначальную остроту, и владевшая ею меланхолия, наложившая отпечаток на всю ее жизнь, придала окружавшим ее вещам неизъяснимую прелесть: в доме ее царили безупречная чистота и порядок; здесь не было никаких украшений, кроме небольшого букета цветов, который каждое утро приносил Савиньен, да изящных безделушек, главным же источником покоя и уюта была сама хозяйка. После завтрака она шла в церковь, возвратившись оттуда, как прежде, занималась музыкой и пением, а затем садилась у окна с шитьем в руках. В четыре часа, возвращаясь с прогулки, которую он совершал в любую погоду, Савиньен подходил к ее полуоткрытому окну и, присев на подоконник, проводил с ней около получаса. Вечером девушку навещали кюре и мировой судья, Савиньену же она запретила приходить вместе с ними. Не приняла она и приглашения от госпожи де Портандюэр, которая, сдавшись на уговоры Савиньена, предложила осиротевшей девушке поселиться в их доме. Урсула с тетушкой Буживаль тратили деньги очень экономно: в месяц у них уходило не больше шестидесяти франков. Старая кормилица трудилась без устали: она стирала и гладила, готовила только два раза в неделю, с согласия хозяйки подавала к столу холодное мясо — Урсула решила откладывать в год по семьсот франков, чтобы расплатиться за дом. Безупречное поведение, скромность и смирение, с каким она перешла от жизни в роскоши, когда малейшая ее прихоть немедленно удовлетворялась, к существованию бедному и убогому, помогли девушке завоевать расположение некоторых жителей города. Урсула добилась того, что ее уважали и не злословили на ее счет. Даже наследники, завладев своими деньгами, отдали должное мужеству девушки. Савиньен восхищался силой духа, удивительной в столь юном существе. Госпожа де Портандюэр несколько раз ласково заговаривала с Урсулой по выходе из церкви, дважды приглашала ее к обеду и оба раза сама заходила за ней. Это было если и не счастье, то хотя бы покой. Однако удача, которой Урсула была обязана мировому судье, тряхнувшему стариной и на время вновь ставшему стряпчим, обострила ненависть, дотоле дремавшую в душе Миноре. Урсула умолила мирового судью похлопотать о Портандюэрах, и, как только все дела с наследством были покончены, Бонгран отправился к старой бретонке, от которой, впрочем, не скрыл, что не может простить ей упорства, с каким она противилась счастью Урсулы, и берется защищать интересы Портандюэров исключительно по просьбе мадемуазель Мируэ. Бонгран нанял одного из своих бывших клерков, ставшего стряпчим в Фонтенбло, и тот с его помощью составил прошение о признании иска Массена недействительным. Он хотел воспользоваться отсрочкой и за то время, которое пройдет между принятием постановления о прекращении судебного преследования и новым иском, возобновить аренду из шести тысяч франков в год и получить с арендатора надбавку и плату вперед за последний год. С этих пор Бонгран, аббат Шапрон, Савиньен и Урсула снова стали по вечерам играть в вист; теперь они собирались у госпожи де Портандюэр; мировой судья и кюре заходили за Урсулой, а в конце вечера провожали ее домой. В июне стараниями Бонграна Массену было отказано в иске. Мировой судья тотчас подписал новый арендный договор на восемнадцать лет, из шести тысяч франков в год, получил с арендатора тридцать две тысячи франков, а затем, не дожидаясь, пока обо всех этих сделках станет известно в городе, отправился к Зелии, которая, как он знал, искала, куда бы вложить деньги, и предложил ей приобрести Бордьерскую ферму за двести двадцать тысяч франков.
— Я бы тотчас согласился, — сказал Миноре, — если бы знал, что Портандюэры тогда уберутся из Немура.
— Но чем они вам мешают? — удивился мировой судья.
— Мы в Немуре обойдемся без дворян.
— Кажется, старая дама говорила, что если дело сладится, на оставшиеся деньги она сможет прожить только в Бретани. Она подумывает о том, чтобы продать свой дом.
— Ну так пусть продаст его мне, — сказал Миноре.
— Ты что-то слишком раскомандовался, — вмешалась Зелия. — На что тебе два дома?
— Если мы сегодня не уговоримся с вами насчет Бордьерской фермы, — продолжал мировой судья, — весь город узнает, что мы возобновили арендный договор, через три дня на нас снова будет наложен арест, и я не смогу довести до конца это дело, хотя я в нем весьма заинтересован. Если вы не согласны, я тотчас отправляюсь в Мелен — тамошние фермеры, мои знакомцы, купят Бордьеры с закрытыми глазами. А вы потеряете возможность вложить капитал из трех процентов в землю Руврского края.
— Зачем же вы в таком случае пришли к нам?
— Затем, что у вас есть деньги, а моим прежним клиентам понадобится несколько дней на то, чтобы отсчитать мне сто двадцать девять тысяч франков. А я тороплюсь.
— Лишь бы она убралась из Немура — и я дам вам деньги! — сказал Миноре.
— Вы понимаете, что я не могу указывать Портандюэрам, как им поступить, но я уверен, что они не останутся в Немуре.
Поверив Бонграну, Миноре с согласия Зелии посулил ему выдать средства, необходимые Портандюэрам для выплаты долга. Купчая была совершена Дионисом, и, к радости мирового судьи, Миноре и Зелия заметили, что деньги за последний год уже уплачены предыдущим хозяевам, лишь когда все было уже подписано. Июнь был на исходе, когда очистка счета госпожи де Портандюэр закончилась, и Бонгран принес ей сто двадцать девять тысяч франков, посоветовав вложить их вместе с десятью тысячами Савиньена в пятипроцентную ренту, что давало бы Портандюэрам шесть тысяч франков в год. Таким образом, старая дама не только ничего не потеряла, но даже получила лишние две тысячи в год, и семейство Портандюэров осталось жить в Немуре. Хотя мировой судья даже не подозревал о том, как мучительно для бывшего почтмейстера присутствие Урсулы, Миноре решил, что его обвели вокруг пальца, и острое чувство обиды лишь усилило его ненависть к несчастной жертве. Так началась подспудная, но возымевшая страшные последствия борьба двух чувств — того, что заставляло Миноре выживать Урсулу из Немура, и того, что давало Урсуле силы сносить гонения, причина которых долгое время была покрыта мраком; так создалось это странное, небывалое положение, подготовленное всеми предшествующими событиями, которые послужили немурской драме своеобразным прологом.
Госпожа Миноре, которой муж преподнес столовое серебро и сервиз стоимостью около двадцати тысяч франков, давала каждое воскресенье роскошный обед для своего сына и его приятелей, приезжавших из Фонтенбло. Ради гостей Зелия выписывала из Парижа всяческие лакомства, так что нотариусу Дионису поневоле приходилось следовать ее примеру. Гупиль, от которого Миноре старались отделаться как от человека с дурной репутацией, недостойного находиться в столь избранном обществе, был впервые приглашен к ним в дом только в конце июля, через месяц после того, как бывший почтмейстер переменил образ жизни. Старший клерк, и без того задетый этой намеренной забывчивостью, принужден был вдобавок обращаться на «вы» к Дезире, который, вступив в должность помощника прокурора, держался церемонно и спесиво даже у себя дома.
— Вы, значит, променяли Эстер на мадемуазель Мируэ? — спросил Гупиль помощника прокурора.
— Во-первых, сударь, Эстер умерла[171]. А во-вторых, мне нет никакого дела до Урсулы.
— Что же в таком случае вы мне плели, папаша Миноре? — весьма непочтительно вскричал Гупиль.
Уличенный во лжи таким человеком, как Гупиль, Миноре непременно смутился бы, если бы не имел видов на старшего клерка и не пригласил его нарочно, памятуя в давнем его предложении расстроить брак Урсулы с молодым Портандюэром. Поэтому вместо ответа он проворно увлек клерка в глубь сада.
— Вам скоро стукнет двадцать восемь, дорогой мой, — сказал Миноре, — а вы все еще не пристроены к настоящему делу. Я желаю вам добра — ведь вы как-никак были товарищем моего сына. Послушайте! Если вы уговорите девицу Мируэ, у которой, кстати, есть сорок тысяч франков, выйти за вас замуж, я дам вам денег на покупку конторы в Орлеане — это так же верно, как то, что меня зовут Миноре.
— Нет, — сказал Гупиль, — Орлеан — это слишком далеко, вот в Монтаржи...
— Нет, — возразил Миноре, — а вот в Сансе...
— Ладно, так и быть! — согласился старший клерк. — Там резиденция архиепископа, а святоши — это неплохо, немного лицемерия — и ты на коне. К тому же девчушка набожна, она там наверняка будет иметь успех.
— Разумеется, — сказал Миноре, — сто тысяч франков я выложу только в день свадьбы нашей родственницы, о чьей судьбе я пекусь в память о моем почтенном дядюшке.
— А может, из уважения ко мне? — ехидно осведомился Гупиль, заподозривший какой-то подвох. — Разве не я подсказал вам, что вы можете получить двадцать четыре тысячи франков годового дохода, скупив земли вокруг Руврского замка — несколько участков подряд, без всякой чересполосицы? С вашими лугами и мельницей на другом берегу Луэна вы могли бы прибавить к тем двадцати четырем еще шестнадцать тысяч франков! Слушайте, папаша, хотите начистоту?
— Да.
— Так вот, чтоб вы знали, с кем имеете дело: я торговал Рувр с парками, садами, службами и лесом для Массена.
— Твое-то какое дело? — вмешалась Зелия.
— Так вот, — продолжал Гупиль, с ненавистью взглянув на Зелию, — если я захочу, Массен завтра купит все это за двести тысяч франков.
— Оставь нас, жена, — сказал великан, взяв Зелию под руку и отводя ее в сторону, — я сам с ним разберусь... Мы были так заняты в последнее время, — сказал он, возвращаясь к Гупилю, — что нам было не до вас, но я надеюсь, что вы по старой дружбе поможете нам с покупкой Рувра.
— Между прочим, прежде владение Рувром давало право на титул маркиза, — лукаво вставил Гупиль, — а в ваших руках эти земли станут приносить пятьдесят тысяч франков в год и составят при нынешних ценах на недвижимость капитал в два миллиона франков.
— Тогда наш помощник прокурора женится на дочери маршала Франции или на какой-нибудь родовитой дворянке и получит место в Париже, — сказал почтмейстер, открывая свою громадную табакерку и угощая Гупиля.
— Так, значит, без обмана? — воскликнул Гупиль, потирая руки.
— Даю честное слово, — ответил Миноре и пожал Гупилю руку.
Хитрый клерк судил о людях по себе и решил, к счастью для Миноре, что женитьба на Урсуле лишь предлог, чтобы примириться с ним, Гупилем, и заставить его порвать с Массеном.
«Сам бы он до этого в жизни не додумался; я узнал руку Зелии, это она его подучила. Что ж! Прощай, Массен. Не пройдет и трех лет, как я стану сансским депутатом», — подумал Гупиль, выйдя от Миноре.
Увидев Бонграна, который направлялся в дом напротив на ежевечернюю партию виста, он бросился к нему.
— Вы принимаете участие в Урсуле Мируэ, дорогой господин Бонгран, — сказал Гупиль, — вам не может быть безразлично ее будущее. Мой план таков: она выходит за нотариуса, имеющего контору в окружном центре. Этот нотариус, который через три года непременно станет депутатом, записывает в брачном контракте, что получил за ней сто тысяч приданого.
— Она может рассчитывать на лучшее, — сухо ответил Бонгран. — Невзгоды подточили здоровье госпожи де Портандюэр, она дряхлеет на глазах и долго не протянет; у Савиньена останется шесть тысяч франков ренты, у Урсулы — капитал в сорок тысяч; я помещу их деньги не хуже Массена, только без обмана, и лет через десять они сколотят небольшое состояние.
— Савиньен сделает глупость, он в любой момент может жениться на мадемуазель дю Рувр[172], единственной наследнице, которой дядюшка и тетушка оставят два громадных состояния.
— Когда придет любовь, не до благоразумья, как сказал Лафонтен[173]. Но кто он такой, этот нотариус? В конце концов мало ли что... — полюбопытствовал Бонгран.
— Я, — ответил Гупиль, и мировой судья содрогнулся.
— Вы? — воскликнул он, не скрывая своего отвращения.
— Ваш покорный слуга, — ответил Гупиль, бросив на мирового судью желчный, дерзкий, ненавидящий взгляд.
— Хотите вы стать женой нотариуса, который запишет за вами сто тысяч приданого? — спросил Бонгран, входя в маленькую гостиную Портандюэров.
Урсула, сидевшая подле хозяйки, и Савиньен разом вздрогнули и посмотрели друг на друга: она с улыбкой, он — не смея выдать свое волнение.
— Я не вольна распоряжаться собой, — ответила Урсула, тайком от госпожи де Портандюэр протянув Савиньену руку.
— Потому-то я и отказал, не спросив вас.
— Но, девочка, мне кажется, что быть женой нотариуса не так уж плохо! — заметила старая дама.
— Я предпочитаю жить в бедности, но в покое, — ответила Урсула, — ведь по сравнению с нищетой, которая ожидала меня после смерти родителей, я купаюсь в роскоши. К тому же моя старая кормилица избавляет меня от множества забот, и я не стану менять милое моему сердцу настоящее на неведомое будущее.
Назавтра госпожа де Портандюэр и Урсула получили анонимные письма, вонзившие в их сердца ядовитое жало. В письме, адресованном старой даме, говорилось следующее:
«Вы любите сына, Вы желаете ему участи, достойной его имени, и при этом поощряете его увлечение честолюбивой нищенкой, принимая у себя в доме какую-то Урсулу, дочь полкового музыканта, хотя могли бы женить его на мадемуазель дю Рувр, за которой два ее дядюшки, маркиз де Ронкероль и шевалье дю Рувр, имеющие каждый по тридцать тысяч ливров годового дохода, собираются дать большое приданое, чтобы не оставлять состояние выжившему из ума маркизу дю Рувру, который наверняка пустит эти деньги на ветер. Единственный сын госпожи де Серизи, тетки Клементины дю Рувр, недавно погиб в Алжире[174], и она, без сомнения, также не обидит племянницу. Некто, желающий вам добра, убежден, что предложение Савиньена будет принято».
А вот письмо, которое получила Урсула:
«Дорогая Урсула, в Немуре живет юноша, который вас боготворит и, видя вас с рукодельем у окна, всякий раз ощущает прилив беззаветной любви. Этот юноша наделен железной волей и непоколебимым упорством: примите же благосклонно его любовь. Намерения его чисты, и он смиренно просит вашей руки в надежде сделать вас счастливой. Состояние его, и ныне немалое, не идет ни в какое сравнение с тем, каким он одарит вас, когда вы станете его женой. Если вы выйдете за него, то очень скоро будете приняты при дворе как жена министра и одна из первых дам в стране. Поскольку он видит вас ежедневно, оставаясь невидимым, поставьте на окно горшок с гвоздикой тетушки Буживаль — тем самым вы дадите вашему поклоннику знать, что согласны увидеться с ним».
Урсула сожгла письмо, не сказав о нем Савиньену. Через два дня она получила новое послание:
«Напрасно, дорогая Урсула, вы не отвечаете тому, кто любит вас больше жизни. Вы надеетесь выйти за Савиньена, но вы жестоко заблуждаетесь. Этому браку не бывать. Госпожа де Портандюэр, которая больше не станет принимать вас у себя, нынче утром, несмотря на нездоровье, пешком отправилась в Рувр, чтобы посватать мадемуазель дю Рувр за Савиньена. Рано или поздно Савиньен согласится. Почему бы и нет? Дядья молодой барышни дают за ней шестьдесят тысяч ливров годового дохода».
Это письмо причинило Урсуле жестокую боль; девушка впервые узнала ревность, и чувство это произвело на ее тонкую и ранимую душу такое действие, что настоящее, будущее и даже прошлое начали представляться ей в черном свете. С той минуты, как она прочла роковое письмо, она словно окаменела; сидя в кресле доктора, глядя перед собой в одну точку, предавалась она горестным раздумьям. Радость жизни в единый миг сменилась в ее душе смертным холодом. Увы! хуже того: ее состояние напоминало ужасное пробуждение мертвых, восстающих из гроба, чтобы узнать, что Бога не существует, — пробуждение, описанное в шедевре чудного гения по имени Жан-Поль[175]. Четырежды тетушка Буживаль пыталась накормить Урсулу завтраком, и всякий раз девушка бессильно опускала руку, не в силах донести до рта кусочек хлеба. Тетушка Буживаль принималась журить Урсулу, но та только махала рукой и произносила ужасные слова: «Подите прочь!» столь же властно, сколь мягко звучали ее приказания прежде. Наблюдая за хозяйкой через стеклянную дверь в кухню, старая кормилица заметила, что лицо девушки то краснеет, то бледнеет — Урсулу бросало то в жар, то в холод. К четырем часам состояние ее ухудшилось; она каждую минуту вскакивала, чтобы посмотреть, не идет ли Савиньен, но Савиньен не показывался. Ревность и сомнения отнимают у любви всякую стыдливость. Урсула, которая до сих пор не позволяла себе ни единого движения, способного выдать ее страсть, надела шляпку, закуталась в шаль и собралась пойти навстречу Савиньену, но остатки целомудрия удержали ее. Она возвратилась в маленькую гостиную и дала волю слезам. Когда вечером на пороге показался кюре, несчастная кормилица кинулась к нему со словами:
— Ах, сударь, ума не приложу, что такое приключилось с барышней, она...
— Я знаю, — грустно перебил священник перепуганную кормилицу.
Аббат Шапрон поведал Урсуле новость, о которой она боялась спрашивать: госпожа де Портандюэр отправилась на обед в Рувр.
— А Савиньен?
— Он тоже.
Урсулу пробрал нервный озноб, заставивший аббата Шапрона содрогнуться, как если бы он прикоснулся к лейденской банке; сердце его болезненно сжалось.
— Так что сегодня мы не пойдем к ним, — сказал кюре, — да и вообще, дитя мое, вам больше не стоит туда ходить. Старая дама окажет вам такой прием, который может вас обидеть. Мы уже почти уговорили ее дать согласие на ваш брак с Савиньеном и не понимаем, что с ней произошло.
— Я готова ко всему и ничему не удивлюсь, — проникновенно сказала Урсула. — Единственное мое утешение — сознание, что я ничем не прогневила Господа.
— Пути господни неисповедимы, дорогая дочь моя, — сказал кюре. — Покоритесь воле Божией.
— Я не хотела бы обижать господина де Портандюэра несправедливыми подозрениями...
— Почему вы не называете его Савиньеном? — спросил кюре, заметивший в тоне Урсулы легкую досаду.
— Моего дорогого Савиньена, — поправилась она и заплакала. — Да, мой добрый друг, — продолжала она, всхлипывая, — какой-то голос и сейчас подсказывает мне, что не только род Савиньена, но и сердце его благородно. Ведь он не просто уверял, что любит меня одну, он доказал мне это своей бесконечной деликатностью, героически сдерживая свою пламенную страсть. Клянусь вам, что когда недавно я пожала Савиньену руку — это было, когда господин Бонгран заговорил про нотариуса, который хочет на мне жениться, — руки наши соприкоснулись впервые в жизни. Хоть он и послал мне в самом начале воздушный поцелуй из окна, затем его любовь всегда чтила самые строгие приличия; больше того, вам, читающему в моем сердце, но не ведающему того, что дозволено знать одним лишь ангелам, — так вот, вам я могу открыть, что любовь сделалась в душе моей основой многих добродетелей: она примирила меня с несчастьями, она, быть может, смягчила горечь непоправимой утраты, так что, нося траурные одежды, я почти весела душой. О! я согрешила. Да, любовь к Савиньену пересилила признательность к крестному, и Господь покарал меня. Как быть! я почитала себя женою Савиньена, я возгордилась, а Господь не прощает гордецам. Ведь вы сами говорили мне, что мы должны поступать только так, как угодно Господу.
Кюре не мог без волнения видеть, как слезы струятся по изможденному лицу девушки. Чем безмятежнее была ее жизнь до сих пор, тем горше было разочарование.
— Но, — продолжала Урсула, — теперь, когда я вновь осиротела, я сумею взрастить в своей душе чувства, подобающие моему положению. В конце концов, разве могу я быть камнем на шее у своего возлюбленного? Зачем ему прозябать здесь? Кто я такая, чтобы претендовать на его руку? Да и разве не люблю я в нем друга, которому готова пожертвовать и счастьем моим, и моими надеждами?.. Вы ведь знаете: я часто упрекала себя, что жду смерти старой дамы, что надеюсь воссоединиться с любимым над ее свежей могилой. Если другая даст Савиньену счастье и богатство, я немедля удалюсь в монастырь — моих денег как раз хватит на вступительный взнос. Двум привязанностям не место в сердце женщины, как двум владыкам не место на небесах. Монашеская жизнь многим прельщает меня.
— Он не мог отпустить мать одну в Рувр, — мягко сказал священник.
— Не будем больше говорить об этом, дорогой господин Шапрон. Сегодня вечером я напишу ему, что он свободен. Я с радостью затворю это окно.
И она рассказала старому священнику об анонимных письмах, прибавив, что не хочет поощрять своего неведомого вздыхателя.
— А ведь госпожа де Портандюэр тоже получила анонимное письмо; оно-то и надоумило ее отправиться в Рувр, — воскликнул кюре. — Без сомнения, на вас ополчились какие-то злые люди.
— Но за что? Мы с Савиньеном никому не сделали зла, никого не обидели.
— Как бы там ни было, дитя мое, воспользуемся этой сумятицей, чтобы привести в порядок библиотеку нашего бедного друга. Книги свалены в кучу, мы с Бонграном будем расставлять их, а заодно поищем, не спрятано ли в них что-нибудь. Положитесь на Господа, но помните, что у вас есть два преданных друга — мировой судья и я.
— Это много, — отвечала девушка, провожая кюре до калитки и вытягивая шейку, словно птичка, выглядывающая из гнезда, — она все еще надеялась увидеть Савиньена.
В эту минуту Миноре и Гупиль, возвращавшиеся с прогулки по лугам, остановились неподалеку, и наследник доктора сказал Урсуле: «Что с вами, кузина? Мы ведь родичи, не так ли? Вы что-то переменились».
Гупиль меж тем бросал на девушку столь пламенные взгляды, что она испугалась и, ничего не ответив, ушла в дом.
— Совсем дикарка, — сказал Миноре священнику.
— Мадемуазель Мируэ права: порядочной девушке не пристало болтать с прохожими.
— О! — сказал Гупиль, — вы ведь знаете, что поклонников у нее хоть отбавляй.
Кюре поспешил откланяться и быстрым шагом направился на улицу Буржуа.
— Ну, — сказал старший клерк бывшему почтмейстеру, — дело пошло! Она бледна как смерть, через две недели и духу ее здесь не будет. Вот увидите.
— С вами лучше не ссориться, — воскликнул Миноре, устрашенный отвратительной улыбкой Гупиля, придававшей его лицу сходство с гетевским Мефистофелем на полотне Жозефа Бридо[176].
— Да уж, пожалуй, — отвечал Гупиль. — Если она не выйдет за меня, я постараюсь, чтоб она сдохла от тоски.
— Если ты сделаешь это, малыш, я подарю тебе нотариальную контору в Париже. И ты сможешь жениться на богачке...
— Бедная барышня! Чем она вам так досадила? — спросил удивленный клерк.
— Она мне осточертела! — прорычал Миноре.
— Подождите до понедельника — увидите, как она у меня попляшет, — сказал Гупиль, испытующе глядя на бывшего почтмейстера.
Назавтра старая тетушка Буживаль явилась к Савиньену и со словами: «Не знаю, что вам пишет моя девочка, но она с утра чуть живая», — подала ему письмо.
Кто, прочтя это письмо, не поймет, какая мука терзала всю ночь сердце Урсулы?
«Дорогой мой Савиньен, говорят, ваша матушка хочет женить вас на мадемуазель дю Рувр, и, быть может, она права. Вы стоите на распутье между жизнью почти нищенской и жизнью в достатке, между женой, милой вашему сердцу, и женой, угодной свету, между волей матери и вашей собственной волей — ведь я до сих пор верю, что я ваша избранница. Савиньен, если вам надобно принять решение, примите его свободно — я этого хочу и потому возвращаю вам слово, которое вы дали не мне, но самому себе в ту минуту, которая никогда не изгладится из моей памяти и которая, как и вся наша любовь, была исполнена ангельской чистоты и нежности. Это воспоминание составит счастье всей моей жизни. Отныне, если вы даже сохраните верность вашей клятве, зловещая страшная мысль будет омрачать мое блаженство. Сегодня вы с легким сердцем миритесь с лишениями, но рано или поздно можете пожалеть, что пренебрегли законами света. Будь вы способны высказать подобную мысль вслух, она сделалась бы моим смертным приговором, но даже если вы промолчите, она будет мерещиться мне в каждой морщинке, бороздящей ваше чело. Дорогой Савиньен, я всегда любила вас больше всего на свете. Я имела на это право, поскольку крестный, хоть и ревновал меня к вам, говорил: «Люби его, дочь моя! В один прекрасный день вы обязательно будете принадлежать друг другу!» Когда мы с ним поехали в Париж, я любила вас без надежды и довольствовалась этим. Не знаю, смогу ли я вернуться к прежнему, но я попытаюсь. Да и кто мы сейчас друг другу? Брат и сестра. Да будет так. Женитесь на этой счастливице, которая может возвратить вашему имени подобающий ему блеск, — ведь союз со мной, по мнению вашей матушки, способен только опорочить ваш род. Больше я никогда не упрекну вас и всегда буду любить. Итак, прощайте».
— Постойте, — вскричал молодой человек.
Он попросил тетушку Буживаль присесть и торопливо написал:
«Дорогая моя Урсула, ваше письмо разбило мне сердце: я вижу, что вы понапрасну измучили себя, что души наши впервые в жизни говорили на разных языках. Если я до сих пор не назвал вас своей женой, то лишь потому, что не могу жениться без согласия матери. Восемь тысяч ливров ренты и прелестный домик на берегу Луэна — разве этого мало для счастья? Мы подсчитали, что с помощью тетушки Буживаль сможем откладывать по пять тысяч франков в год! Однажды вечером, в саду вашего дядюшки, вы позволили мне считать вас моей невестой и теперь не вправе самовольно порвать связующие нас узы. Стоит ли говорить, что вчера я со всей решительностью уверил господина дю Рувра, что, будь я даже свободен, я не пожелал бы связать свою жизнь с юной особой, вовсе мне незнакомой, как бы богата она ни была. Матушка не хочет более вас видеть, и я теряю счастливую возможность проводить вечера в вашем обществе, но не отнимайте у меня тех кратких мгновений, которые я проводил под вашим окном... До вечера. Никто не может разлучить нас».
— Не медлите, голубушка, — сказал Савиньен тетушке Буживаль. — Она не должна тревожиться ни одной лишней минуты...
Под вечер, в четыре часа, возвращаясь с прогулки, которую он ежедневно совершал только для того, чтобы пройти мимо дома Урсулы, Савиньен подошел к окну своей возлюбленной; она еще не совсем оправилась от пережитых волнений и была немного бледна.
— Мне кажется, я только теперь поняла по-настоящему, какое это счастье — видеть вас, — призналась она.
— Вы как-то сказали мне, — с улыбкой заметил Савиньен, — а ведь я помню все ваши слова — «Любовь терпелива, я подожду!» Неужели любовь ваша, дорогое мое дитя, так недоверчива?.. О! вот на чем мы помиримся. Вы уверяли, что любите меня сильнее, чем я вас. Но разве я хоть раз усомнился в ваших чувствах? — И он преподнес девушке букет цветов, составленный так, чтобы выразить все его мысли[177].
— У вас нет причин сомневаться в моих чувствах. К тому же вы многого не знаете, — добавила Урсула смущенно.
Она предупредила почтальона, чтобы ей не приносили никаких писем. Но не успела она проводить глазами Савиньена, повернувшего с Главной улицы на улицу Буржуа, как нашла на своем кресле неведомо как попавшую туда записку: «Трепещите! отвергнутый поклонник страшнее тигра». Несмотря на мольбы Савиньена, она из осторожности не открыла ему зловещую причину своих страхов. Теперь ее снова объял смертный холод, и только память о несказанном счастье, которое она испытала, увидев Савиньена, казалось навсегда потерянного для нее, ненадолго прогоняла страх. Для всякого человека неизвестность — самая мучительная пытка. Для души неведение — бесконечность, неизмеримо обостряющая страдание. Но Урсула страдала особенно сильно. Она вздрагивала от каждого шороха, боялась тишины, не доверяла стенам собственного дома. Она лишилась сна. Ничего не зная о натуре девушки, хрупкой, как цветок, Гупиль, этот гений зла, инстинктивно нашел способ отравить ее существование, нанести ей смертельный удар. Тем не менее следующий день прошел без происшествий. До позднего вечера Урсула играла на фортепьяно, наконец сон сморил ее, и она легла почти успокоенная. В полночь ее разбудила серенада, которую исполнял целый оркестр: кларнет, гобой, флейта, корнет-а-пистон, тромбон, фагот, флажолет и треугольник. Все соседи прилипли к окнам. Бедная девочка, и без того напуганная обилием народа на улице, содрогнулась от ужаса, когда услышала, как хриплый, бесстыдный мужской голос заорал: «В честь красотки Урсулы Мируэ от ее любовника». На следующий день было воскресенье; в городе только и толковали что о ночной серенаде; входя в церковь и выходя оттуда, Урсула ловила на себе жадные, любопытные взгляды столпившихся на площади немурцев. Все они судачили о ночной серенаде и терялись в догадках. Урсула вернулась к себе ни жива ни мертва и больше не показывалась на улице; кюре посоветовал ей прочесть вечернюю молитву дома. В прихожей на каменном полу валялось письмо; девушка подняла его и прочла, надеясь отыскать в нем разгадку ночного происшествия. Самые черствые существа поймут, что должна была она почувствовать, когда взору ее предстали страшные строки:
«Смиритесь с мыслью стать моей женой, богатой и обожаемой. Я этого хочу. Живая или мертвая, вы будете принадлежать мне. Ваш отказ принесет несчастье не только вам одной.
Тот, кто вас любит и кто рано или поздно будет обладать вами».
Странная вещь! В тот миг, когда нежная и кроткая жертва этих козней увядала, подобно сломанному цветку, девицы Массен, Дионис и Кремьер завидовали ей.
— Везет же Урсуле, — судачили они. — Все заняты ею, все ее ублажают, ссорятся из-за нее! Серенада, говорят, была великолепна! С корнет-а-пистоном!
— А что такое пистон?
— Новый музыкальный инструмент! Знаешь, такой длинный! — объяснила Анжелина Кремьер Памеле Массен.
Савиньен с утра отправился в Фонтенбло в надежде узнать, кто нанял музыкантов стоящего там полка, но, поскольку в полковом оркестре на один инструмент приходилось по два музыканта, выяснить, кто именно побывал в Немуре, оказалось невозможно. По просьбе Савиньена полковник запретил музыкантам играть для частных лиц без его разрешения. Молодой дворянин повидал королевского прокурора, опекуна Урсулы, объяснил ему, насколько опасны подобные сцены для девушки хрупкого здоровья и обостренной чувствительности, и попросил заняться поисками злоумышленника. Три дня спустя немурцев вновь разбудили звуки серенады: теперь оркестр состоял из трех скрипачей, флейтиста, гитариста и гобоиста. На этот раз музыканты скрылись в направлении Монтаржи, где в это время выступала труппа бродячих артистов. В паузе между двумя мелодиями чей-то голос пронзительно и слащаво прокричал: «В честь дочери полкового музыканта Мируэ». Так весь Немур узнал профессию отца Урсулы, которую старый Миноре так тщательно скрывал.
На этот раз Савиньен никуда не поехал: днем он получил из Парижа анонимное письмо со страшным пророчеством:
«Ты не женишься на Урсуле. Если ты хочешь, чтобы она осталась жива, поторопись уступить ее тому, кто любит ее сильнее тебя, ибо ради ее прекрасных глаз он сделался музыкантом и актером и скорее умертвит ее, чем отдаст тебе».
Немурский врач трижды за день навестил Урсулу, которую адские козни неизвестного врага потрясли так сильно, что жизнь ее была в опасности. Прелестная девушка, втоптанная в грязь, сносила пытку с терпением христианской мученицы: в глубоком молчании, подняв очи горе и не проронив больше ни слезинки, она горячо молилась, ожидая новых ударов и прося Господа положить конец ее страданиям.
— Я счастлива, что не могу спуститься в гостиную, — сказала она Бонграну и Шапрону, которые старались по возможности не оставлять ее одну, — ведь он подойдет к окну, а я чувствую себя недостойной тех взглядов, которыми он обыкновенно награждает меня! Как вы думаете, он считает меня виноватой?
— Если Савиньен не отыщет того, кто устроил все эти мерзости, он поедет в Париж и попросит вмешаться в дело тамошнюю полицию, — сказал Бонгран.
— Мои враги, должно быть, знают, что я при смерти, — сказала Урсула, — теперь они успокоятся.
Кюре, мировой судья и Савиньен терялись в догадках. Целую неделю Савиньен, Тьенетта, тетушка Буживаль и двое верных друзей кюре были настороже и следили за всеми подозрительными лицами, но Гупиль, действовавший в одиночку, не выдал себя ни единым неосторожным шагом, и мировой судья решил, что злоумышленник напуган делом рук своих. Урсула таяла на глазах и походила на чахоточную англичанку. Ни серенад, ни писем больше не было, и друзья девушки прекратили слежку. Савиньен приписал прекращение ужасных козней тайному дознанию парижской прокуратуры, куда он отправил письма, полученные Урсулой, его матерью и им самим. Однако передышка продлилась недолго. Не успела Урсула немного оправиться после нервной горячки, как однажды июльским утром соседи увидели, что из ее окна свешивается веревочная лестница. Кучер ночного дилижанса заявил, что, проезжая мимо, видел спускавшегося из окна невысокого человека и уже собирался остановиться, но дом Урсулы стоит у моста, дорога идет под гору, лошади понесли, и дилижанс на полной скорости помчался дальше. В гостиной Диониса пришли к заключению, что ночным посетителем был маркиз дю Рувр, в ту пору крайне стесненный в средствах и задолжавший Массену по множеству векселей; поскорей выдав дочь за Савиньена, он мог бы, как толковали гости нотариуса, спасти замок от кредиторов. Госпожа де Портандюэр, по слухам, тоже радовалась всему, что может ославить, опорочить, опозорить Урсулу, однако узнав, что девушка при смерти, старая дама смягчилась. Последняя злобная выходка так тяжело подействовала на кюре Шапрона, что он на несколько дней слег. Бедная Урсула, чья болезнь вновь обострилась, получила по почте письмо и, узнав почерк кюре, распечатала его.
«Дитя мое, — говорилось в письме, — уезжайте из Немура; этим вы обезоружите ваших тайных врагов. Быть может, они покушаются на жизнь Савиньена. Когда я встану с постели, мы поговорим об этом подробнее».
Внизу стояла подпись:
«Преданный вам Шапрон».
Когда обезумевший Савиньен бросился к священнику, тот, не веря своим глазам, дважды перечел письмо; виртуозность, с которой злодеи подделали его почерк и подпись, потрясла его; сам он, разумеется, ничего не писал, а если бы и написал, не стал бы отправлять письмо Урсуле по почте. Роковое действие, произведенное на девушку этой последней жестокостью, заставило Савиньена вновь обратиться к королевскому прокурору.
Молодой дворянин показал ему подложное письмо кюре и сказал:
— На наших глазах средствами, не предусмотренными законом, совершается убийство, причем убийство сироты, которую вы обязаны защищать.
— Если вы знаете способ поймать преступника, я сделаю все необходимое, — отвечал прокурор, — я такого способа не нахожу! Подлое анонимное письмо указывает нам наилучший выход из положения. Отправьте мадемуазель Мируэ в монастырь Поклонения Святому Причастию. Тем временем полицейский комиссар Фонтенбло по моей просьбе выдаст вам разрешение носить оружие в целях самозащиты. Я сам побывал в Рувре и убедился, что господин дю Рувр справедливо возмущен павшими на него подозрениями: Миноре, отец моего помощника, торгует его замок, мадемуазель дю Рувр выходит за богатого польского графа, а сам господин дю Рувр в тот день, когда я навестил его, собирался бежать, чтобы не попасть в долговую тюрьму.
Прокурор расспросил своего помощника, и Дезире, хоть и побоялся высказать свои подозрения вслух, узнал руку Гупиля. Только Гупиль способен был изобрести козни преступные, но не подпадающие ни под одну статью уголовного кодекса. Безнаказанность, покров тайны и постоянная удача окрылили Гупиля. Подлый клерк дурачил Массена, натравливая его на маркиза дю Рувра, с тем чтобы перепуганный маркиз поскорее продал остатки своих владений Миноре, Начав переговоры с одним сансским нотариусом о приобретении его конторы, Гупиль собрался довершить начатое и завоевать Урсулу. По примеру иных молодых парижан, похищающих богатую невесту, он вознамерился выкрасть девушку. Услуги, оказанные им Миноре, Массену и Кремьеру, равно как и покровительство Диониса, давали ему надежду замять дело. Полагая, что Урсула совсем обессилела и не сможет сопротивляться, он решился действовать в открытую. Однако, прежде чем отважиться на последний ход в начатой им подлой игре, он счел необходимым объясниться с Миноре и отправился вместе с ним в Рувр; бывший почтмейстер впервые после совершения купчей посетил свои владения. Миноре только что получил письмо от сына, где тот по секрету расспрашивал его о событиях, происходящих в Немуре, и предупреждал, что вскоре прибудет в город вместе с королевским прокурором, чтобы во избежание новых гнусностей поместить Урсулу в монастырь. Помощник прокурора поручал отцу в случае, если преследование Урсулы — дело рук одного из их друзей, дать тому несколько мудрых советов. Хотя закон не всегда может немедленно покарать преступника, писал Дезире, в конце концов тайное всегда становится явным и виновный попадает под суд.
Миноре тем временем добился своего. Он стал законным владельцем Рувра, одного из прекраснейших замков в Гатине, и красивых доходных угодий вокруг него, приносящих сорок с лишним тысяч франков в год. Теперь Гупиль был не страшен великану. Да и вообще Миноре рассчитывал переселиться в Рувр, где Урсула не была бы ему живым укором.
— Малыш, — сказал он Гупилю, прохаживаясь по террасе, — оставь мою кузину в покое.
— Как это? — изумился клерк, не в силах понять столь странное поведение, ибо глупость также бывает бездонна.
— О, я не какой-нибудь там неблагодарный, ты сторговал мне всего за двести восемьдесят тысяч франков этот прекрасный замок из кирпича и тесаного камня, на постройку которого сегодня пришлось бы потратить не меньше двухсот тысяч экю[178], да в придачу службы, и парк, и сады, и леса... Ну вот... и я, клянусь честью, одолжу тебе из десяти процентов двадцать тысяч франков, чтоб ты мог купить контору немурского судебного исполнителя. А заодно сосватаю тебе одну из девиц Кремьер, старшую.
— Ту, которая толкует про пистоны? — закричал Гупиль.
— Зато кузина дает за ней тридцать тысяч франков. Видишь ли, малыш, ты рожден, чтоб быть судебным исполнителем, как я был рожден, чтоб стать почтмейстером, а от судьбы не уйдешь.
— Ну что ж! — сказал Гупиль, упавший с неба на землю. — Выпишите мне вексель на двадцать тысяч франков, чтоб я мог торговаться с деньгами в руках.
Приближался конец полугодия, и Миноре как раз должен был получить восемнадцать тысяч франков по украденным облигациям, которые он утаил от жены; решив, что избавляется от Гупиля раз и навсегда, он подписал вексель. Старший клерк, видя, что тупоумного великана, Макиавелли с улицы Буржуа[179], обуяла вельможная гордыня, буркнул вместо «прощайте» «до свидания» и бросил на бывшего почтмейстера такой взгляд, от которого содрогнулся бы всякий, кроме безмозглого выскочки, наслаждавшегося зрелищем принадлежавших ему садов и великолепных башен замка в стиле Людовика XIII.
— Ты меня не подождешь? — крикнул он Гупилю, пустившемуся в обратный путь пешком.
— Мы еще встретимся, папаша! — ответил будущий судебный исполнитель, снедаемый жаждой мести и желанием узнать разгадку причудливых перемен в поведении толстяка Миноре.
С того дня, как подлая клевета запятнала ее репутацию, Урсула находилась во власти одной из тех необъяснимых болезней, чей корень таится в душе, и угасала на глазах. Мертвенно бледная, она смотрела кротко и незлобиво, говорила тихо, медленно и очень мало. Одна неотвязная мысль лишала ее покоя: она была убеждена, что утратила право на венец целомудрия, которым народы испокон веков украшали головы дев. Даже в тишине пустого дома ей все время слышались бранные речи, издевательства, насмешки всего города. То была непосильная ноша: невинная душа девушки была слишком ранима, чтобы перенести такое надругательство. Урсула больше не жаловалась, губы ее кривила страдальческая улыбка, а глаза часто обращались к небу, словно она искала у Верховного владыки ангелов защиты от несправедливости. Когда Гупиль добрался до Немура, Урсула с помощью тетушки Буживаль и немурского врача спустилась из своей спальни в гостиную. Здесь ожидалось событие необычайное. Узнав, что девушка, более невинная, чем Кларисса Гарлоу[180], умирает, пав жертвой клеветы, госпожа де Портандюэр решилась повидать ее и утешить. Отчаяние сына, который всю ночь грозил, что покончит с собой, сломило упорство старой бретонки. К тому же госпожа де Портандюэр сочла, что не уронит своего достоинства, если ободрит ни в чем не повинное создание и постарается искупить своим визитом зло, причиненное девушке жителями городка. Она была уверена, что ее мнение значит куда больше, чем мнение толпы; поступок ее должен был послужить укреплению власти дворянства. Приход госпожи де Портандюэр, возвещенный аббатом Шапроном, произвел в душе Урсулы разительную перемену и возвратил отчаявшемуся было врачу, который уже собирался пригласить к больной самых знаменитых парижских докторов, слабую надежду на ее выздоровление. Урсулу усадили в кресло покойного доктора, и так изумительна была ее красота, что, страдающая, в темном платье, она казалась еще прекраснее, чем в счастливую пору жизни. Стоило девушке увидеть Савиньена, который вел под руку свою мать, как лицо ее утратило нездоровую бледность.
— Не вставайте, дитя мое, — остановила Урсулу старая дворянка. — Как ни больна и слаба я сама, я решила прийти к вам и высказать все, что я о вас думаю: я почитаю вас за самую чистую, непорочную и очаровательную девицу во всем Гатине и полагаю, что вы способны составить счастье дворянина.
Вначале Урсула была не в силах вымолвить ни слова, она лишь поцеловала иссохшие руки матери Савиньена и оросила их слезами.
— Ах, сударыня, — сказала она затем слабым голосом, — я никогда бы не осмелилась мечтать о том, чтобы подняться выше состояния, в котором родилась, если бы не данные мне обещания; единственное, что давало мне право надеяться на счастье, — моя безграничная любовь, но злые люди нашли способ разлучить меня с тем, кого я люблю: теперь репутация моя запятнана, и я недостойна его... Никогда, — воскликнула Урсула с такой страстью, что сердца присутствующих болезненно сжались, — никогда я не соглашусь отдать кому бы то ни было опозоренную руку. Я любила слишком сильно... впрочем, теперь я могу произнести это вслух: я люблю Божье создание почти так же сильно, как Бога. И вот Бог...
— Полно, полно, девочка, не клевещите на Бога! Полно, дочь моя, — заставила себя выговорить старая дворянка, — не придавайте такого значения подлой шутке, в которую никто не верит. Обещаю вам: вы будете жить, и жить счастливо.
— Ты будешь счастлива! — сказал Савиньен, опускаясь перед Урсулой на колени и целуя ей руки, — матушка назвала тебя своей дочерью.
— Довольно, — сказал врач, пощупав пульс больной, — радость тоже бывает смертельной.
В эту минуту Гупиль, увидев, что дверь дома приоткрыта, вошел в прихожую, толкнув дверь в маленькую гостиную, и гостям Урсулы предстала его отвратительная физиономия, дышащая жаждой мести, которая разгорелась в его сердце на пути из Рувра.
— Господин де Портандюэр, — прошипел он, словно потревоженная гадюка.
— Что вам угодно? — спросил Савиньен, поднимаясь.
— Мне надобно сказать вам два слова.
Савиньен вышел в прихожую, и Гупиль увел его во внутренний дворик.
— Поклянитесь мне жизнью Урсулы, которую вы любите, и честью дворянина, которой вы дорожите, что никому не расскажете о нашем разговоре, и я открою вам причину несчастий мадемуазель Мируэ.
— Смогу ли я положить им конец?.
— Да.
— Смогу ли я за них отомстить?
— Злоумышленнику — да, его орудию — нет.
— Почему?
— Но... потому что орудие... это я.
Савиньен побледнел.
— Я сейчас мельком видел Урсулу... — сказал клерк.
— Урсулу? — переспросил молодой дворянин, посмотрев Гупилю в глаза.
— Мадемуазель Мируэ, — поправился Гупиль, сразу ставший более почтительным, — и всей душой желаю искупить содеянное. Я раскаиваюсь... Вы можете убить меня на дуэли или любым другим способом, но к чему вам моя кровь? Вы ведь не станете ее пить — она ядовита.
Хладнокровие клерка и желание узнать правду помогли Савиньену сохранить спокойствие; он так взглянул на урода, что тот опустил глаза.
— Так кто же тебя нанял?
— Вы клянетесь?
— В том, что не стану тебе мстить?
— В том, что вы и мадемуазель Мируэ простите меня.
— Она простит, я — никогда!
— Но вы не будете поминать старого?
Какую страшную силу имеет рассудок, когда действует заодно с корыстью! Двое мужчин, один из которых был готов растерзать другого, стояли в маленьком дворике лицом к лицу, вынужденные мирно беседовать, сплоченные одним чувством.
— Я прощу, но не забуду.
— Так не пойдет, — холодно произнес Гупиль.
Савиньен потерял терпение и отвесил Гупилю звонкую пощечину, от которой сам он покачнулся, а клерк едва не упал.
— Я получил по заслугам, — сказал Гупиль, — поделом мне за мою глупость. Я считал вас благороднее, чем вы есть. Вы злоупотребили преимуществом, которое я вам дал... Теперь вы в моей власти! — добавил он с ненавистью.
— Вы убийца, — сказал молодой дворянин.
— Не более, чем нож в руке преступника.
— Я прошу у вас прощения, — выговорил Савиньен.
— Вы уже отомстили? — спросил Гупиль с безжалостной иронией. — Больше вам ничего не нужно?
— Взаимное прощение и полное забвение, — продолжал Савиньен.
— Вашу руку, — сказал клерк, протягивая молодому дворянину свою.
— Вот она, — отвечал Савиньен, снося этот позор ради Урсулы. — Скажите же наконец, кто стоял за вашей спиной?
Гупиль, можно сказать, видел внутренним взором две чаши весов: на одной из них лежала пощечина Савиньена, на другой — ненависть к Миноре. Он колебался, но тут какой-то голос прокричал ему в уши: «Ты будешь нотариусом!» И со словами: «Прощение и забвение? Да, взаимное», — он пожал руку Савиньена.
— Так кто же преследует Урсулу?
— Миноре! Он мечтает сжить ее со света... Почему? Не знаю, но мы еще отыщем причину. Не ставьте меня с ним на одну доску. Если вы не будете мне доверять, я не смогу вам помочь. Теперь вместо того, чтобы обижать Урсулу, я буду ее защищать, вместо того, чтобы служить Миноре, буду стараться расстроить его планы. Цель моей жизни — разорить его, уничтожить. И я втопчу его в грязь, я попляшу на его трупе, я сыграю в кости его костями. Завтра на стенах всех домов Немура, Фонтенбло и Рувра красными буквами будет написано: «Миноре — вор!» О, он у меня попрыгает, клянусь всеми чертями! Теперь мы с вами связаны одной тайной; если хотите, я брошусь к ногам мадемуазель Мируэ, признаюсь ей, что проклинаю безумную страсть, едва не толкнувшую меня на убийство, и постараюсь вымолить у нее прощение. Ей это пойдет на пользу. Мировой судья и кюре могут при сем присутствовать — двух свидетелей довольно, но господин Бонгран должен дать честное слово, что не станет вредить мне на моем поприще. У меня ведь теперь есть поприще.
— Погодите немного, — отвечал Савиньен, ошеломленный тем, что узнал от Гупиля.
Вернувшись в гостиную, он сказал:
— Урсула, дитя мое, человек, причинивший вам столько горя, в ужасе от содеянного, он раскаивается и хочет в присутствии этих господ попросить у вас прощения при условии, что вся эта история будет предана забвению.
— Как, неужели это Гупиль? — воскликнули в один голос кюре, мировой судья и врач.
— Пусть это останется между нами, — сказала Урсула, прикладывая палец к губам.
Гупиль слышал слова Урсулы и видел ее жест: сердце его дрогнуло.
— Мадемуазель, — сказал он взволнованно, — в эту минуту мне хотелось бы, чтобы весь Немур слышал, как я признаюсь вам в роковой страсти, которая лишила меня разума и стала причиной поступков, недостойных человека порядочного. Я стану повторять это повсюду; я скорблю о том, что причинил вам столько зла своими скверными шутками, но радуюсь тому, что, кажется, невольно стал причиной вашего счастья, — не без ехидства добавил он, поднимаясь с колен, — ибо вижу здесь госпожу де Портандюэр...
— Превосходно, Гупиль, — сказал кюре, — мадемуазель простила вас, но вы должны вечно помнить, что едва не убили ее.
— Господин Бонгран, — продолжал Гупиль, обернувшись к мировому судье, — сегодня вечером я пойду к Лекеру торговать его контору; надеюсь, что сегодняшняя сцена не повредит мне в ваших глазах и вы поддержите перед прокуратурой и министерством мое прошение.
Мировой судья задумчиво кивнул, и Гупиль отправился торговать лучшую из двух немурских контор судебных исполнителей. Никто из гостей Урсулы не покинул ее, весь вечер они старались довершить дело, начатое извинением клерка, и вернуть душе девушки радость и покой.
— Об этом узнает весь Немур, — сказал Бонгран.
— Видите, дитя мое, все, что произошло, — вовсе не Божья кара, — подхватил священник.
Миноре возвратился из Рувра только под вечер и сел обедать поздно. В девять вечера, когда уже смеркалось, он отдыхал в китайском павильоне подле своей жены, переваривая обед и строя планы относительно будущего Дезире. Принадлежность к судейскому сословию благотворно подействовала на Дезире: он остепенился, прилежно трудился и имел шансы сменить своего нынешнего начальника, которого, по слухам, должны были перевести в Мелен, на посту королевского прокурора Фонтенбло. Ему оставалось лишь подыскать себе невесту — небогатую дворянку из старинного рода: женившись с умом, он мог бы рассчитывать на место в Париже. А там, глядишь, он стал бы депутатом от Фонтенбло — Зелия считала, что ради этого зиму следует проводить в городе, а в Рувре жить только летом. Гордый тем, как ловко он все устроил, Миноре начисто забыл об Урсуле, хотя именно в эти минуты драматические события, источником которых была его глупость, начали принимать ужасный для него оборот.
— С вами хочет говорить господин де Портандюэр, — услышал Миноре голос Кабироля.
— Пусть войдет, — ответила Зелия.
В сумерках госпожа Миноре не заметила, как внезапно побледнел ее муж, как он вздрогнул, услышав шаги Савиньена и скрип половиц в галерее, где прежде размещалась библиотека доктора. Вора охватил безотчетный страх. Савиньен показался в павильоне и с тростью, не сняв шляпы, застыл на пороге, скрестив руки на груди.
— Я пришел узнать, господин и госпожа Миноре, отчего вы мучили самым низким образом девушку, являющуюся, как известно всему Немуру, моей невестой? Отчего пытались ее опорочить? Отчего добивались ее смерти и натравливали на нее такого негодяя, как Гупиль?.. Отвечайте.
— Ну и чудак вы, господин Савиньен, что спрашиваете у нас о вещах, про которые мы и знать не знаем! — сказала Зелия. — Ваша Урсула для меня — все равно что прошлогодний снег. С тех пор как умер дядюшка Миноре, я про нее и думать забыла! И ни словечка я о ней не говорила Гупилю — я этому прохвосту и собаку бы не доверила. А ты что молчишь, Миноре? Неужели ты позволишь этому господину оскорблять тебя и обвинять в этаких подлостях? Можно подумать, что человек, получающий сорок восемь тысяч ливров дохода со своих земель, владелец замка, которым не погнушался бы и принц, опустится до подобных глупостей! Да встань ты, чего расселся, тряпка ты этакая!
— Не знаю, чего хочет этот господин, — выговорил наконец Миноре, причем было явственно слышно, как дрожит его тоненький и звонкий голосок. — С какой стати мне преследовать эту девочку? Я мог сказать Гупилю, что она мне досаждает, потому что мой сын Дезире в нее втюрился, а я не хочу, чтоб он на ней женился, вот и все.
— Гупиль мне во всем признался, господин Миноре.
Наступила тишина, но тишина страшная; трое собеседников изучающе смотрели друг на друга. Зелия заметила, как ее великана пробрала нервная дрожь.
— Хоть вы и жалкие букашки, я отомщу вам так, что вы надолго это запомните, — продолжал молодой дворянин. — Я не стану сводить счеты с вами, шестидесятисемилетним стариком, и потребую удовлетворения у вашего сына. Пусть только господин Миноре-сын объявится в Немуре, я вызову его, и ему придется драться со мной! Он будет драться, или же я так ославлю его, что он не сможет носа высунуть из дома! А если он не приедет в Немур, я сам поеду в Фонтенбло! Я отомщу, я не позволю безнаказанно пятнать честь бедной беззащитной девушки!
— Но клевета какого-то Гупиля это не... не... — пролепетал Миноре.
— Вы хотите, чтоб я свел вас с ним? — перебил великана Савиньен. — Послушайтесь меня, не предавайте этого дела огласке! О нем знаете вы, я и Гупиль; пусть же так и останется; я окажу вашему сыну честь, вызвав его на поединок, а там уж Господь рассудит, кто прав, кто виноват.
— Нет уж, ни за что на свете! — закричала Зелия. — И вы воображаете, что я позволю Дезире драться с вами, бывшим моряком, который наловчился и фехтовать и стрелять! Если вас обидел Миноре, вот вам Миноре — берите его и деритесь! Но чтоб мой мальчик, который, как вы сами признаете, ни в чем не виноват, отвечал за все?.. Нет уж, сударик, прежде я вас схвачу за хвост да перекину через мост! А ты, Миноре, чего стоишь разинув рот? С тобой что ни сделай, тебе все божья роса! Ты позволяешь этому господину стоять перед твоей женой в шляпе! Для начала, сударик мой, подите-ка отсюда прочь! В чужой монастырь со своим уставом не лезут. Не пойму, что значат все эти ваши штучки; покамест проваливайте, но если вы хоть пальцем тронете Дезире, то будете иметь дело со мной — и вы, и ваша нахалка Урсула.
И она изо всей силы дернула за шнурок звонка, зовя слугу.
— Подумайте хорошенько о том, что я сказал! — повторил Савиньен, не обращая ни малейшего внимания на тираду Зелии, и вышел.
Над четой Миноре повис дамоклов меч.
— Ну, Миноре, — обратилась Зелия к мужу, — может быть ты объяснишь мне, что все это значит? Молодой человек не станет ни с того ни с сего врываться в дом почтенных буржуа, закатывать им чудовищный скандал и требовать крови их единственного сына.
— Это проделки подлой обезьяны Гупиля, которому я обещал помочь стать нотариусом, если он сторгует мне Рувр по сходной цене. Я дал ему вексель на двадцать тысяч франков из десяти процентов, а ему небось мало.
— Да, но с какой стати он еще прежде изводил Урсулу серенадами и позорил ее?
— Он хотел на ней жениться.
— Он? На нищенке, на драной кошке? Слушай, Миноре, не морочь мне голову! ты слишком глуп, милый, чтоб заставить меня поверить в такую чепуху. Здесь что-то нечисто, и ты мне выложишь все как есть.
— Ничего подобного.
— Ничего подобного? А я тебе говорю, что ты лжешь, но тебе придется сказать мне правду!
— Ты оставишь меня в покое?
— Я пойду к этой ядовитой змее, Гупилю, но учти; тебе это выйдет боком.
— Как хочешь.
— Да уж это я и без тебя знаю, что будет, как я хочу. Но хочу я, главное, вот чего — чтоб никто пальцем не тронул Дезире; заруби себе на носу, что если с ним случится беда, я ни перед чем не остановлюсь, даже эшафота не испугаюсь. Дезире! Подумать только... А ты сидишь как пень!
Начавшаяся в тот вечер ссора с женой сулила великану долгие душевные муки. Тупоумный вор понял, что его борьба с самим собой и с Урсулой осложнилась по его собственной вине и что он приобрел ужасного врага. На следующий день, выйдя из дома, чтобы разыскать Гупиля и попытаться задобрить его новой подачкой, он увидел, что стены соседних домов испещрены надписями: «Миноре — вор!» Все, кого он встречал на своем пути, выражали ему сочувствие, интересовались, кто это мог написать, и, поскольку глупость гиганта была общеизвестна, прощали ему невнятность ответов. Глупец извлекает из слабости своего ума больше преимуществ, чем человек умный — из своей сообразительности. Никто и палец о палец не ударит, чтобы помочь гению, борющемуся с превратностями судьбы, но всякий рад ссудить деньгами обанкротившегося лавочника. Знаете почему? Оказывая протекцию недоумку, люди ощущают свое превосходство, с гением же они всего лишь становятся на равную ногу, а этого им мало. Умный человек погубил бы свою репутацию, если бы лепетал с потерянным видом тот вздор, который нес Миноре. Зелия вместе со слугами стерла карающую надпись везде, где можно, но клеймо осталось на совести самого Миноре. Меж тем Гупиль, накануне условившийся с судебным исполнителем о покупке его конторы, бесстыдно отказался платить.
— Видите ли, дорогой Лекер, у меня появилась возможность купить контору господина Диониса, так что ищите себе другого покупателя! Расторгнем нашу купчую — ведь это просто два клочка гербовой бумаги, я вам отдам за них семьдесят сантимов.
Лекер слишком боялся Гупиля, чтобы жаловаться. Вскоре весь Немур узнал, что Миноре поручился Дионису за Гупиля и нотариус продает старшему клерку свою контору. Гупиль написал Савиньену письмо, где взял назад все свои признания касательно Миноре и предупредил молодого дворянина, что новая должность, французское законодательство и почтение к правосудию запрещают ему сражаться на дуэли, но он отлично умеет драться ногами и живо искалечит всякого обидчика, так что лучше с ним не ссориться. Отныне стены немурских домов оставались чистыми. Но Миноре по-прежнему был не в ладах с женой, а Савиньен хранил зловещее молчание. Дней через десять в городе уже ходили слухи о предстоящей женитьбе будущего нотариуса на мадемуазель Массен-старшей. У барышни Массен было восемьдесят тысяч франков и невзрачная внешность, у Гупиля — уродство и контора, так что жених и невеста стоили друг друга.
Однажды в полночь, когда Гупиль выходил от Массенов, двое неизвестных схватили его, избили палками и скрылись. Гупиль, однако, ни словом не обмолвился об этом ночном происшествии и твердил, что видевшая все из окна старая женщина обозналась. Все эти бури в стакане воды привлекли внимание мирового судьи; он понял, что Гупиль обладает таинственной властью над Миноре, и дал себе слово докопаться до истины.
Хотя общественное мнение маленького городка полностью оправдало Урсулу, девушка поправлялась медленно. Телесно она была крайне истощена, зато душа ее и ум бодрствовали, и вот тут-то на ее долю выпали страшные испытания, которые вполне заслуживали бы внимания ученых, если бы, конечно, ученые проникли в столь сокровенные тайны. Через десять дней после визита госпожи де Портандюэр Урсуле приснился сон, и содержанием и, если можно так выразиться, формой подобный сверхъестественному видению. Покойный Миноре, крестный девушки, явился ей и сделал знак следовать за ним; она оделась и в потемках дошла до дома на улице Буржуа, где все оставалось в точности таким, как накануне смерти доктора. Старец был одет так же, как на смертном одре, лицо его было бледно, движения бесшумны, голос звучал тихо, как далекое эхо, однако Урсула отчетливо слышала все, что он говорил. Доктор привел свою воспитанницу в китайский павильон и велел приподнять мраморную крышку маленького буфета работы Буля; как и в день смерти крестного, Урсула выполнила приказание, однако на этот раз она нашла под крышкой тот пакет, который крестный заклинал ее забрать; распечатав его, она прочла письмо и завещание в пользу Савиньена. «Буквы сверкали, словно начертанные солнечным лучом, они слепили мне глаза», — рассказывала Урсула аббату Шапрону. Когда девушка благодарно взглянула на дядю, она увидела на его бескровных губах добрую улыбку. Потом своим тихим, но ясным голосом призрак поведал Урсуле о том, как Миноре подслушивал их в коридоре, как открыл замок и взял бумаги. Потом мертвец правой рукой схватил девушку за руку и повел на почту. Вслед за призраком Урсула пересекла город, вошла в здание почтовой станции, в прежнюю комнату Зелии, и увидела, как вор распечатывает письма, читает их и сжигает. «Спички у него никак не хотели загораться, — рассказывала Урсула, — зажглась только третья, а когда бумаги сгорели, он долго ворошил золу. Потом крестный привел меня обратно в наш старый дом, и я увидела, как господин Миноре-Левро прокрался в библиотеку, вынул из третьего тома «Пандектов» три облигации достоинством двенадцать тысяч франков каждая и банковские билеты, которые оставались у дяди. «Это он — виновник страданий, которые едва не свели тебя в могилу, — сказал крестный, — но Господу угодно, чтоб ты была счастлива! Ты не умрешь и выйдешь за Савиньена. Если ты любишь меня, если ты любишь Савиньена, ты отберешь у моего племянника свое состояние. Поклянись мне в этом». Призрак Миноре, окруженный сиянием, словно Христос на горе Фаворской, так потряс угнетенную душу Урсулы, что она пообещала дяде сделать все, что ему угодно, лишь бы поскорее очнуться. Проснувшись, она увидела, что стоит посреди своей спальни перед портретом крестного, который повесила здесь во время болезни. Она снова легла и, утомленная пережитым волнением, сразу уснула, а когда проснулась, вспомнила о своем необычном видении, но не осмелилась никому рассказать о нем. Незаурядный ум и щепетильность не позволили ей посвятить посторонних в тайну сна, затрагивающего ее денежные интересы, да и вообще она решила, что всему виной болтовня тетушки Буживаль — та перед сном толковала ей о щедрости крестного, веру в которую старая кормилица да сих пор не утратила. Но сон повторился, и на этот раз видение было гораздо страшнее. Теперь ледяная рука крестного легла девушке на плечо, причинив острую, невыразимую боль. «Слушайся мертвых!» — приказал он загробным голосом. И из его пустых глазниц потекли слезы. В третий раз мертвец, схватив Урсулу за длинные косы, показал ей, как Миноре сулит Гупилю деньги, чтобы тот увез ее в Санс. Тогда девушка решилась посвятить в тайну своих сновидений аббата Шапрона.
— Господин кюре, — сказала она ему однажды вечером, — вы верите, что мертвые могут являться живым?
— Дитя мое, священная и мирская история знают подобные случаи, бывали они и в наше время, но церковь никогда не предписывала верить в них, что же до французской науки, то она встречает такие рассказы насмешками.
— А вы сами?
— Сам я верю в могущество Господа, дитя мое, а оно бесконечно.
— А крестный говорил с вами о чем-нибудь подобном?
— Да, и не один раз. Он совершенно переменил мнение на этот счет. Я раз двадцать слышал от него, что возвращение его к Богу началось в тот день, когда одна женщина в Париже рассказала ему, как вы в Немуре молитесь за него, и разглядела красную точку, которой вы отметили в своем календаре день святого Савиньена.
Урсула пронзительно вскрикнула, напугав священника: она вспомнила, как, вернувшись в Немур из Парижа, крестный прочел ее мысли и отобрал у нее календарь.
— Если так, — сказала она, — в моих видениях нет ничего невозможного. Крестный явился мне, как Христос апостолам. Он весь был окружен желтым сиянием, он разговаривал! Я хочу попросить вас отслужить обедню за упокой его души и умолить Господа избавить меня от этих видений, разбивающих мне сердце.
Она самым подробным образом пересказала священнику все три сна, настаивая на том, что все происходило совсем как наяву, что, повинуясь призраку, ее внутреннее вещее «я» двигалось легко и свободно. Особенно поразило священника, знавшего правдивость девушки, точное описание спальни Зелии в старом доме Миноре при почтовой станции — ведь Урсула никогда не была там и наверняка никогда не слышала об этой комнате.
— Откуда же берутся такие странные видения? — спросила девушка. — Как объяснял их крестный?
— Крестный ваш, дитя мое, прибегал к гипотезам. Он исходил из существования духовного мира, мира идей. Если идеи, будучи созданиями человека, живут своей собственной жизнью, они должны иметь формы, скрытые от наших внешних органов, но в определенных обстоятельствах открывающиеся нашим внутренним чувствам. Значит, идеи вашего крестного могли посетить вас, а вы, возможно, придали им его облик. К тому же, если Миноре совершил некие поступки, они могут быть сведены к идеям, ведь всякому действию предшествует мысль. А если идеи движутся в духовном мире, ум ваш мог, проникнув туда, увидеть их. Такие видения ничуть не более странны, чем воспоминания, а воспоминания так же удивительны и необъяснимы, как запахи цветов, которые, быть может, не что иное как мысли растений.
— Бог мой! как расширяете вы границы мира. Но разве возможно, чтобы мертвый разговаривал, ходил, действовал?
— Швед Сведенборг неопровержимо доказал, что он сообщался с мертвыми, — отвечал аббат Шапрон. — Да, кстати, снимите с книжной полки жизнеописание прославленного герцога де Монморанси[181], казненного в Тулузе, — вы прочтете там историю, очень похожую на вашу и на ту, что на сто лет раньше приключилась с Кардано, а ведь герцог де Монморанси не стал бы рассказывать небылицы.
Урсула и кюре поднялись на второй этаж, и добрый старец отыскал среди книг маленькое издание в двенадцатую долю листа, выпущенное в 1666 году в Париже, — жизнеописание Анри де Монморанси, сочиненное одним хорошо знавшим его священником.
— Прочтите, — сказал кюре, раскрыв книгу на странице 175. — Ваш крестный частенько перечитывал эти строки; видите, между страницами остались крошки его табака!
— А самого его уже нет! — сказала Урсула, беря книгу.
Вот что она там прочла:
«При осаде Прива[182] французы потеряли несколько крупных военачальников: здесь погибли два генерала, а именно маркиз д'Уксель, раненный на подступах к крепости, и маркиз де Порт, которому пуля прострелила голову. Он погиб утром того дня, когда ему предстояло стать маршалом Франции. В ту минуту, когда он пал бездыханным, герцог де Монморанси, спавший в своей палатке, проснулся оттого, что какой-то голос, похожий на голоса маркиза, сказал ему: «Прощай». Герцог так любил друга, что приписал случившееся действию своего воображения, и поскольку ночь он, по обыкновению, провел в траншеях, то заснул безмятежным сном. Но тот же голос вторично разбудил его, вновь весьма отчетливо повторив те же самые слова. Тут герцог вспомнил, что некогда, слушая рассуждения философа Питара об отделении души от тела, они с маркизом условились, что тот из них, кто умрет раньше, придет, если сможет, попрощаться с тем, кто останется в живых. Засим, охваченный тревогой и желая проверить, правдиво ли страшное предвещание, герцог немедля послал одного из слуг в палатку маркиза, весьма удаленную от его собственной палатки. Но еще прежде, чем человек его возвратился, к герцогу прибыл гонец от короля с поручением утешить его в том горе, которого он страшился.
Пусть ученые мужи доискиваются причин сего происшествия, о котором я не раз слышал от герцога де Монморанси, я же счел, что сия столь же чудесная, сколь и правдивая история достойна занять свое место в книге».
— Что же мне теперь делать? — спросила Урсула.
— Дитя мое, — сказал кюре, — речь идет о вещах столь серьезных и сулящих вам такую выгоду, что вы должны хранить их в глубокой тайне. Теперь, когда вы рассказали мне о призраке, он, вероятно, больше не появится. К тому же вы достаточно окрепли и можете пойти в церковь; приходите туда завтра, чтобы возблагодарить Господа и помолиться за упокой души вашего крестного. И не сомневайтесь, что тайна ваша в надежных руках.
— Если бы вы только знали, с каким страхом я ложусь спать! Как смотрел на меня крестный! В последний раз он схватил меня за платье, чтобы подольше остаться со мной. Я проснулась вся в слезах.
— Не волнуйтесь, больше он не появится, — успокоил ее кюре.
Не теряя ни минуты, аббат Шапрон отправился к Миноре и попросил принять его без свидетелей в китайском павильоне.
— Нас никто не может услышать? — спросил аббат бывшего почтмейстера.
— Никто, — отвечал Миноре.
— Сударь, вам, должно быть, известен мой нрав, — сказал кюре, кротко, но пристально вглядываясь в лицо Миноре. — Мне надобно поговорить с вами о вещах серьезных, необычайных, касающихся вас одного; не сомневайтесь, что я сохраню все в глубочайшей тайне, но скрыть от вас то, что мне известно, я не вправе. При жизни вашего дяди здесь, — и кюре указал рукой в угол, — стоял маленький буфет работы Буля с мраморной доской, — Миноре мертвенно побледнел, — и под этой мраморной доской ваш дядя оставил письмо своей воспитаннице...
Кюре, ничего не опуская, рассказал Миноре о его собственных деяниях. Услышав о двух спичках, которые никак не зажигались, бывший почтмейстер почувствовал, как волосы у него на голове встают дыбом.
— Кто наплел вам все эти небылицы? — спросил он сдавленным голосом, когда кюре кончил свой рассказ.
— Сам покойный!
От этого ответа Миноре, которому доктор также являлся во сне, затрясся мелкой дрожью.
— Велика же милость Господа, если он из-за меня одного творит чудеса, — съязвил Миноре, которого сознание опасности вдохновило на первую в его жизни остроту.
— Все, что от Бога, естественно, — отвечал священник.
— Эта ваша фантасмагория ничуть меня не пугает, — сказал гигант, постепенно обретая присутствие духа.
— Я пришел не для того, чтобы пугать вас, сударь, ибо я никогда никому не скажу ни слова об этой истории, — ответил кюре. — Правду знаете только вы, вам и отвечать перед Богом.
— Но неужели, господин кюре, вы считаете меня способным на такой подлый обман?
— Я считаю каждого способным только на те преступления, в которых он мне покается на исповеди, — ответил священник проповедническим тоном.
— Преступление? — переспросил Миноре.
— Преступление, влекущее за собой ужасные последствия.
— Отчего же?
— Оттого, что оно не подвластно людскому суду. Преступника, оставшегося безнаказанным в этой жизни, возмездие настигает за гробом. Господь сам вступается за невинных.
— Вы полагаете, что Господу есть дело до подобных пустяков?
— Не обнимай он одним взглядом всю вселенную вплоть до мельчайших пылинок, как вы одним взглядом можете окинуть весь расстилающийся перед вами пейзаж, он не был бы Богом.
— Господин кюре, можете вы мне дать честное слово, что знаете все, что мне рассказали, только от дяди?
— Ваш дядя трижды являлся Урсуле и повторял ей эту историю. Измученная видениями, она посвятила меня в тайну, которая кажется ей настолько невероятной, что она никогда не станет ее разглашать. Поэтому вы можете быть совершенно спокойным.
— Да я и так спокоен, господин Шапрон.
— Надеюсь, — сказал старый священник. — Даже если бы откровения призрака казались мне совершенно бессмысленными, я все равно счел бы своим долгом поведать вам о них — уж слишком поразительны иные детали. Вы человек порядочный, честным путем нажили себе достаточное состояние, и вам нет нужды прибегать к воровству. К тому же вы человек простодушный, вас замучили бы угрызения совести. Все мы, от самого цивилизованного до последнего дикаря, наделены чувством справедливости, которое не позволяет нам мирно наслаждаться добром, приобретенным в обход законов, ибо разумное устройство общества сходно с устройством мироздания. В этом смысле общество имеет божественную природу. Человек не изобретает самостоятельно ни идей, ни форм, он лишь подражает тем вечным соотношениям, что наблюдает во вселенной. И вот что отсюда следует: отправляясь на эшафот, преступник волен унести с собой тайну своих преступлений, однако неведомая сила побуждает его перед смертью признаться в содеянном. Так что, дорогой мой господин Миноре, если вы спокойны, я счастлив за вас.
Миноре был настолько ошеломлен, что даже не проводил кюре до дверей. В приступе ярости, каким подвержены люди сангвинического темперамента, он отвратительно богохульствовал и осыпал Урсулу самой отборной бранью, уверенный, что его никто не слышит.
— Ну, какая муха тебя укусила? — спросила его Зелия, только что проводившая кюре и теперь на цыпочках подкравшаяся к двери.
Не помнивший себя от злости и выведенный из терпения постоянными расспросами жены, Миноре в первый и единственный раз избил ее до полусмерти; увидев, что Зелия лежит на полу и не может подняться, он опомнился, взял ее на руки и сам донес до постели. Гигант тоже слег — пришлось дважды пустить ему кровь. Когда он встал на ноги, все в Немуре тотчас заметили, как сильно он переменился. Он гулял в одиночестве и часто бродил по городу как неприкаянный. Издавна слывший человеком без царя в голове, он с некоторых пор стал слушать собеседников с рассеянным видом, словно завороженный какой-то мыслью. Наконец однажды вечером он подошел на главной улице к мировому судье, который, как обычно, направлялся к Урсуле, чтобы проводить ее к госпоже де Портандюэр.
— Господин Бонгран, мне нужно сообщить нечто важное моей кузине, — сказал он, беря мирового судью под руку, — и я хотел бы сделать это в вашем присутствии, потому что ей могут пригодиться ваши советы.
Они застали Урсулу за книгой; увидев Миноре, девушка поднялась, глядя на него величаво и холодно.
— Дитя мое, господин Миноре хочет поговорить с вами о каком-то деле, — сказал мировой судья. — Кстати, не забудьте дать мне ваши облигации — я еду в Париж и получу деньги за полугодие и для вас и для тетушки Буживаль.
— Кузина, — сказал Миноре, — у дядюшки вы жили в довольстве, не то, что теперь.
— Можно быть счастливым и в бедности, — отвечала Урсула.
— Я подумал, что с деньгами вы были бы еще счастливее, — продолжал Миноре, — и из почтения к памяти дяди хочу помочь вам.
— У вас была возможность почтить его память, — сухо сказала Урсула. — Вы могли оставить его дом, как был, и продать мне — ведь вы запросили за него такую высокую цену только в надежде отыскать там сокровища...
— Как бы там ни было, — с заметным усилием произнес Миноре, — имей вы двенадцать тысяч ливров ренты, вы могли бы выйти замуж и жить в достатке.
— У меня их нет.
— А если бы я вам их дал с условием, что вы купите себе землю в Бретани, на родине госпожи де Портандюэр, которая в этом случае даст согласие на ваш брак с ее сыном?
— Господин Миноре, — сказала Урсула, — у меня нет прав на такую крупную сумму и я не смогу принять ее от вас. Мы с вами не такие уж близкие родственники и еще менее близкие друзья. Я слишком сильно пострадала от клеветы, чтобы подавать повод к злословию. Чем заслужила я эти деньги? На каком основании делаете вы мне такой подарок? На эти вопросы, которые я вправе задать вам, каждый будет отвечать по-своему; я не хочу, чтобы люди решили, будто вы от меня откупаетесь. Ваш дядя не учил меня подлостям. Подарки можно принимать только от друзей: я не смогу питать к вам добрые чувства и поневоле буду неблагодарной, а это не в моих правилах.
— Так вы отказываетесь? — вскричал гигант, пораженный тем, что кто-то может отказываться от богатства.
— Отказываюсь, — повторила Урсула.
— Но с какой стати вы предлагаете мадемуазель Мируэ такие деньги? — спросил бывший стряпчий, пристально глядя на Миноре. — Вы что-то задумали. Что же именно?
— Да, задумал — задумал удалить ее из Немура, чтобы мой сын оставил меня в покое; он влюбился в нее и хочет на ней жениться.
— Ладно, мы подумаем. Дайте нам время на размышления,— сказал мировой судья, поправляя очки.
Он проводил Миноре до дома и похвалил гиганта за попечение о будущности Дезире, а Урсулу осудил за опрометчивость и обещал уговорить ее. Расставшись с Миноре, Бонгран тут же бросился на почтовую станцию, нанял кабриолет и поскакал в Фонтенбло. Выяснив, что помощник прокурора скорее всего проводит вечер у супрефекта, мировой судья, очень довольный, отправился туда. Дезире играл в вист с женой королевского прокурора, женой супрефекта и командиром стоящего в городе полка.
— Я приехал сообщить вам радостную весть, — сказал Бонгран Дезире, — ваш отец согласен женить вас на кузине, Урсуле Мируэ, в которую вы влюблены.
— Я влюблен в Урсулу Мируэ? — захохотал Дезире. — А кто это такая — Урсула Мируэ? Помню, я видел пару раз у покойного Миноре, моего архидвоюродного дедушки, какую-то девочку, красивую, конечно, но на мой вкус чересчур богомольную; я, как и все окружающие, оценил ее прелести, но никогда в жизни эта бесцветная блондинка не смогла бы вскружить мне голову.
Всю эту тираду он произнес, расточая улыбки жене супрефекта — прельстительной, как сказали бы в прошлом веке, брюнетке.
— Вы что, с луны свалились, дорогой мой господин Бонгран? — продолжал Дезире. — Всякий знает, что отец нынче владелец Рувра, помещик, получающий сорок восемь тысяч ливров дохода со своих земель, так что у меня сорок восемь тысяч пожизненных и поземельных оснований оставаться равнодушным к воспитаннице Прокуратуры. Если б я женился на нищенке, эти благородные дамы сочли бы меня круглым дураком.
— И вы никогда не докучали отцу разговорами об Урсуле?
— Никогда.
— Слышали вы эти слова, господин королевский прокурор? — спросил мировой судья, а затем отвел прокурора к окну, где они минут пятнадцать о чем-то беседовали.
Час спустя мировой судья возвратился в Немур, поспешил к Урсуле и послал тетушку Буживаль за Миноре. Гигант явился тотчас.
— Мадемуазель Мируэ... — сказал Бонгран, глядя на Миноре.
— Согласна? — перебил его тот.
— Еще нет, — отвечал мировой судья, поправив очки, — она опасается вашего сына; ведь один такой поклонник уже причинил ей много горя, и она знает цену покоя. Можете ли вы поклясться, что ваш сын от нее без ума и что у вас нет другого намерения, кроме как защитить нашу дорогую Урсулу от новых проделок какого-нибудь негодяя, которого подкупили?
— Конечно. Клянусь, что так.
— Стоп, папаша Миноре! — воскликнул мировой судья и, вынув руку из кармана брюк, хлопнул великана по плечу. — Не спешите лжесвидетельствовать.
Миноре вздрогнул.
— Лжесвидетельствовать?
— Да, потому что ваш сын только что поклялся мне в Фонтенбло в доме супрефекта, в присутствии пяти человек и в том числе королевского прокурора, что он никогда и не помышлял о женитьбе на своей кузине Урсуле Мируэ. Ваши слова показались мне подозрительными, я съездил в Фонтенбло, чтобы их проверить. Значит, у вас есть другие причины дарить мадемуазель Мируэ такое огромное состояние?
Миноре, потрясенный собственной глупостью, стоял разинув рот.
— Но, господин Бонгран, что плохого в том, что я хочу помочь своей родственнице выйти за человека, которого она любит, и стараюсь, чтобы она не сочла эту помощь оскорбительной?
Страх помог Миноре отыскать почти пристойное объяснение, и он утер лоб, на котором выступили крупные капли пота.
— Вам известны причины моего отказа, — сказала Урсула, — я прошу вас больше сюда не приходить. Господин де Портандюэр питает к вам презрение и даже ненависть и, хотя он умалчивает об источнике этих чувств, я не могу принимать вас в своем доме. Мы поженимся сразу после моего совершеннолетия. Я не стыжусь признаться, что счастлива, в этом счастье — все мое богатство, и я не хочу ставить его под угрозу.
— Правду, значит, говорят, что не в деньгах счастье? — сказал великан Миноре и, не в силах вынести испытующего взгляда мирового судьи, отвел глаза.
Он встал и вышел, но на улице ему было так же тошно, как и в маленькой гостиной Урсулы.
«Должно же это когда-нибудь кончиться», — думал он, идя домой.
— Давайте облигации, дитя мое, — сказал мировой судья, удивляясь спокойствию Урсулы, которую столь странное происшествие ничуть не взволновало.
Пока Урсула ходила за облигациями, мировой судья мерил комнату широкими шагами.
— Можете вы мне объяснить поведение этого толстого болвана? — спросил он.
— Не могу, потому что не вправе, — ответила девушка.
Бонгран посмотрел на нее с изумлением.
— В таком случае мы с вами думаем об одном и том же, — ответил он. — Кстати, запишите номера этих двух облигаций на случай, если я их потеряю; это никогда не помешает.
Он сам записал на листке бумаги номера облигаций кормилицы и Урсулы.
— Прощайте, дитя мое; через два дня я вернусь — у меня назначено судебное заседание.
Ночью Урсуле приснился сон еще более необычный, чем все предшествующие. Ей показалось, что кровать ее перенеслась на немурское кладбище и опустилась прямо на могилу дяди. Белая надгробная плита, к ее ужасу, приподнялась, словно крышка альбома. Она пронзительно закричала, а из могилы медленно встал призрак доктора. Сначала она увидела желтый череп и седые волосы, окруженные сверкающим нимбом. Призрак выпрямился, словно под действием высшей силы; из глаз его струилось сияние. Плотская оболочка Урсулы содрогалась от ужаса, тело ее уподобилось пылающей одежде, а внутри, как рассказывала она потом, билось как бы ее второе «я». «Пощадите!» — сказала она крестному. «Поздно! — ответил он мертвым голосом (это удивительное выражение употребила девушка, пересказывая свой новый сон аббату Шапрону). — Его предостерегли, но он не внял предостережению. Дни его сына сочтены. Пусть знает: если он в самое ближайшее время не признается во всем и не вернет всего украденного, сын его умрет страшной насильственной смертью». И со словами: «Вот его приговор!» — призрак указал девушке на ряд цифр, которые сверкали на кладбищенской ограде, словно написанные огнем. Когда призрак вновь лег в могилу, Урсула услышала звук падающего надгробного камня, а затем издали донесся конский топот и пронзительный человеческий крик.
На следующее утро Урсула проснулась совершенно разбитой. Последнее сновидение настолько потрясло ее, что она была не в силах подняться. Девушка послала кормилицу за аббатом Шапроном. Отслужив обедню, добрый старец явился и выслушал Урсулу без малейшего удивления: он верил, что Миноре в самом деле украл облигации, и потому не видел ничего странного в рассказах маленькой ясновидицы. Он поспешно простился с Урсулой и бросился к Миноре.
— Бог мой, господин кюре, — сказала Зелия священнику, — ума не приложу, отчего у мужа так испортился характер. В прежние времена это был большой ребенок, а в последние два месяца я его не узнаю. Он до того дошел, что избил меня — а уж у меня, кажется, такой незлобивый нрав! Его словно подменили. Ищите его среди скал, он там пропадает целыми днями. И что он там забыл?
Дело происходило в сентябре 1836 года; несмотря на жару, священник перешел на другой берег канала и направился по тропинке к скале, у подножия которой сидел Миноре.
— Вас что-то гнетет, господин Миноре, — сказал кюре преступнику, — а мой долг помогать страждущим. К несчастью, я могу лишь подтвердить ваши опасения. Сегодня Урсуле приснился ужасный сон. Ваш дядя восстал из гроба и предрек вашей семье большие беды. Я вовсе не хочу вас пугать, но вы должны знать, что он сказал, потому что...
— Выходит, господин кюре, вы даже среди скал не даете мне покоя... Я не желаю знать новости с того света.
— Прощайте, сударь, я ведь не ради собственного удовольствия шел сюда по жаре, — сказал священник, отирая пот со лба.
— Ну ладно, так что там сказал старикан? — спросил Миноре.
— Вы рискуете потерять сына. Этому призраку, который знает вещи, известные только вам одному, открыто будущее, о котором мы ничего не ведаем! Верните деньги, сударь, верните! Не обрекайте себя на вечные муки из-за горстки золота.
— Но о каких деньгах речь?
— О деньгах, которые доктор оставил Урсуле. Вы взяли себе эти три облигации, теперь я в этом не сомневаюсь. Вначале вы преследовали бедную девушку, а теперь дарите ей целое состояние; вы унизились до лжи, запутались в собственных измышлениях и все время попадаете впросак. Вы неловки, а ваш сообщник Гупиль, для которого нет ничего святого, предал вас. Поторопитесь — ведь за вами наблюдают друзья Урсулы, а они люди умные и проницательные. Верните деньги! Если не для спасения сына, которому, быть может, ничто не угрожает, то хотя бы для спасения вашей души и чести. Неужели вы думаете, что в таком обществе, как наше, в маленьком городке, где все на виду и если и не знают всего, то обо всем догадываются, вы сможете утаить богатство, нажитое нечестным путем? Да что говорить, сын мой, будь вы невинны, вы не стали бы слушать меня так долго.
— Подите к черту! — вскричал Миноре. — Не знаю я, чего вы все ко мне привязались! По мне, уж лучше эти камни, они ничего от меня не требуют.
— Прощайте, дорогой господин Миноре, я вас предостерег. Мы с бедняжкой Урсулой никому ни слова не сказали обо всей этой истории. Но берегитесь, один человек следит за вами. Да смилостивится над вами Господь!
Аббат Шапрон двинулся в обратный путь, но, пройдя несколько шагов, оглянулся, чтобы еще раз взглянуть на Миноре. Тот сидел обхватив голову руками, — с головой у него творилось что-то неладное. Он чувствовал, что сходит с ума. Во-первых, он не знал, что делать с тремя облигациями; получить по ним деньги он не смел, потому что боялся выдать себя; продавать их он тоже не хотел и искал способа перевести их на другое лицо. Он сочинял — подумать только! — целые романы, развязкой которых неизменно служило избавление от проклятых облигаций. В этом бедственном положении он надумал во всем признаться жене и спросить у нее совета. Зелия так ловко умеет обделывать дела, она наверняка что-нибудь придумает! Трехпроцентная рента шла в ту пору по восемьдесят франков, так что за все про все по облигациям можно было получить почти миллион! Вернуть миллион, когда против тебя нет ни одной улики? Это не шутка. Сентябрь и часть октября Миноре по-прежнему мучился раскаянием, но так ни на что и не решился. К удивлению всего городка, он похудел.
Ужасное обстоятельство заставило Миноре наконец признаться во всем Зелии. Дамоклов меч над головами супругов Миноре дрогнул. В середине октября они получили от Дезире следующее письмо:
«Дорогая матушка, я до сих пор не приехал повидать вас, во-первых, потому, что замещал господина прокурора в его отсутствие, а во-вторых, потому, что знал о желании господина де Портандюэра драться со мной. Устав дожидаться моего приезда и не желая долее откладывать свою месть нашей семье, виконт сам приехал в Фонтенбло. Он посетил меня вместе с виконтом де Суланжем, командиром эскадрона гусар, стоящего у нас в городе, и одним своим парижским приятелем, нарочно вызванным из столицы, и в весьма учтивых выражениях объяснил мне, что мой отец — бесспорный виновник подлых выходок, оскорбительных для его невесты Урсулы Мируэ. В доказательство он сослался на признания Гупиля, сделанные в присутствии свидетелей, а также на поведение моего отца, который вначале нарушил обещание вознаградить Гупиля за его гнусные проделки и дал ему денег только на покупку конторы судебного исполнителя, но вскоре, испугавшись, передумал, поручился за Гупиля господину Дионису и помог ему приобрести контору нотариуса. Желая непременно отомстить за Урсулу, но считая для себя невозможным драться с человеком шестидесяти семи лет, виконт попросил у меня удовлетворения по всей форме. У него было время обдумать это решение, сказал он, и оно непоколебимо. Он предупредил меня, что, если я откажусь драться, он оскорбит меня публично в присутствии людей, чьим уважением я дорожу, и мне все равно не избежать дуэли, если я не хочу погубить свою карьеру. Во Франции не любят трусов. Виконт сказал к тому же, что о причинах дуэли свет узнает от людей почтенных, и добавил, что сожалеет о необходимости прибегнуть к крайним мерам. По мнению его секундантов, разумнее всего было бы решить дело, как принято у людей порядочных, не упоминая имени мадемуазель Мируэ. Кроме того, во избежание скандала, следует не мешкая отправиться за границу и драться на чужой земле. Это было бы наилучшим выходом из положения. Его имя, сказал виконт, в десять раз дороже моего состояния, к тому же в нашей дуэли он рискует не только жизнью, но и своим грядущим счастьем. Он попросил меня найти секундантов и все с ними обсудить. Вчера мои и его секунданты встретились и единогласно решили, что я обязан драться. Поэтому через неделю я с двумя друзьями отправлюсь в Женеву. Туда же прибудут господин де Портандюэр с господином де Суланжем и господином де Траем. Мы будем драться на пистолетах; все условия поединка уже обговорены: каждый стреляет не больше трех раз. Чтобы не предавать огласке столь грязное дело — ибо я ничем не могу оправдать поведение отца, — я пишу вам в последнюю минуту. Я не приеду повидать вас, чтобы вы не помешали дуэли — это было бы неприлично. Чтобы проложить себе путь в свете, должно чтить его законы, и там, где у сына виконта десять причин драться, у сына почтмейстера их сотня. Я буду проезжать через Немур ночью и прощусь с вами».
Прочтя письмо, Зелия закатила Миноре такой скандал, что великану пришлось признаться в краже, посвятить жену во все подробности этого дела и рассказать о странных последствиях, которые оно имело повсюду, вплоть до мира снов. Миллион заворожил Зелию не меньше, чем самого Миноре.
— Сиди тихо, — сказала Зелия мужу, даже не выбранив его за совершенные им глупости, — я беру все на себя. Денег мы не отдадим, но Дезире драться не будет.
Госпожа Миноре схватила шаль и шляпку и с письмом сына в руках бросилась к Урсуле. Поскольку был полдень, она застала девушку одну. Несмотря на всю свою самоуверенность, Зелия Миноре смутилась, встретив холодный взгляд сироты, но тотчас подавила страх и заговорила весьма бесцеремонно.
— Взгляните-ка сюда, мадемуазель, — закричала она, протягивая Урсуле письмо помощника прокурора, — сделайте одолжение, прочтите это письмо и скажите, что вы обо всем этом думаете.
Тысяча противоречивых чувств охватили Урсулу при чтении письма. Девушка узнала, как сильно любит ее Савиньен и как бережет он честь той, кого берет в жены, но она была слишком благочестива и слишком милосердна, чтобы желать смерти или страданий даже злейшему врагу.
— Я обещаю вам, сударыня, что эта дуэль не состоится; вы можете быть совершенно спокойны, но прошу вас, оставьте мне это письмо.
— Послушайте, ангел мой, я придумала кое-что получше. Дело вот в чем. Мы купили Рувр — настоящий королевский замок, и земли вокруг него, которые приносят нам сорок восемь тысяч ливров в год; в придачу мы можем дать за Дезире облигации казначейства, которые приносят в год двадцать четыре тысячи ливров. Итого выходит в год семьдесят две тысячи. Согласитесь, такие женихи на дороге не валяются. Вы девочка честолюбивая... и вы совершенно правы, — добавила Зелия в ответ на протестующий жест Урсулы. — Я пришла просить вас стать женой Дезире; вы будете носить имя вашего крестного — ему это было бы приятно. Вы ведь знаете Дезире: он красавец, на хорошем счету в Фонтенбло и скоро станет королевским прокурором. Вы очаровательница, с вашей помощью он скоро получит место в Париже. Мы купим вам хороший дом в столице; с семьюдесятью двумя тысячами франков дохода, не считая жалованья Дезире, можно играть в свете не последнюю роль. Вы будете блистать в самом высшем обществе. Посоветуйтесь со своими друзьями, увидите, что они скажут.
— Я слушаюсь только советов собственного сердца.
— Ладно-ладно! Только не толкуйте мне об этом красавчике Савиньене! Черт возьми, все, что у него есть, — это имя, закрученные кверху усики да черные кудри. Хорошенький юнец, и ничего больше! С мужем, который в два года наделал в Париже долгов на сто тысяч франков, не очень-то разгуляешься на семь тысяч франков ренты. Да и вообще, детка, все мужчины одинаковы, просто вам это невдомек, а мой Дезире, скажу не хвастаясь, может потягаться с сыном короля.
— Вы забываете, сударыня, что ваш сын в данную минуту подвергается опасности, и единственный, кто может его спасти, — это господин де Портандюэр, причем сделает он это лишь ради меня. Но если господин де Портандюэр узнает о постыдных предложениях, которые вы мне делаете, я буду бессильна помочь вашему сыну... Знайте, сударыня, что мне милее бедность, которой вы меня пугаете, чем роскошь, которой думаете меня прельстить. По причинам, которые пока никому неизвестны, но которые рано или поздно раскроются, потому что рано или поздно все тайное становится явным, господин Миноре, подвергая меня отвратительным преследованиям, выставил на всеобщее обозрение чувство, связующее меня с господином де Портандюэром; впрочем, мы можем более не скрывать его, поскольку мать господина Савиньена согласна на наш брак; итак, я имею право сказать вам, что в этом чувстве, законном и дозволенном, — вся моя жизнь. Я ни на что не променяю его, какую бы блестящую будущность и высокое положение в свете вы мне ни сулили. Я полюбила господина Савиньена раз и навсегда. Выйдя за другого, я совершила бы грех, за который была бы наказана. Скажу больше, сударыня, раз уж вы меня вынуждаете: даже если бы я не любила господина де Портандюэра, я все равно не решилась бы разделить радости и горести супружеской жизни с вашим сыном. Господин Савиньен делал долги — но ведь и вы платили по векселям господина Дезире. В характерах наших нет ни того сходства, ни тех различий, что позволяют жить бок о бок без тайной неприязни. Пожалуй, я не могла бы относиться к вашему сыну так снисходительно, как подобает супруге, и вскоре стала бы ему обузой. Не делайте же мне предложение, которого я недостойна и которое я могу отвергнуть, ничуть не огорчив вас, ведь с вашим богатством вы легко отыщете девушек куда красивее, знатнее и богаче меня.
— Так вы клянетесь мне, детка, что молодые люди никуда не поедут и поединка не будет?
— Я полагаю, что это будет самая большая жертва, какую может принести мне господин де Портандюэр, но я не хочу, чтобы мой брачный венец был обагрен кровью.
— В таком случае я благодарю вас, кузина, и желаю счастья.
— А я, сударыня, — сказала Урсула, — желаю вам, чтобы надежды на блестящую будущность вашего сына смогли сбыться.
Этот ответ больно задел мать помощника прокурора и напомнил о пророчестве из последнего сна Урсулы; она вскочила и впилась своими маленькими глазками в чистое, светлое лицо Урсулы, которая тоже поднялась, чтобы проводить свою так называемую кузину; хотя девушка до сих пор носила траур, она была прекрасна и в темном платье.
— Так вы верите в сны? — спросила Зелия.
— Я слишком страдаю от них, чтобы не верить...
— Но в таком случае... — начала было Зелия.
— Прощайте, сударыня, — сказала Урсула, расслышав за дверью шаги кюре.
Аббат Шапрон был поражен, встретив госпожу Миноре в доме Урсулы. Худощавое, разом постаревшее лицо бывшей владелицы почтовой конторы выражало столь сильную тревогу, что священник испытующе взглянул на обеих женщин.
— Верите вы, что к живым могут приходить мертвые? — спросила Зелия у кюре.
— А вы верите, что к живым могут приходить деньги? — с улыбкой ответил вопросом на вопрос кюре.
«Все они тут себе на уме, хотят нас надуть, — подумала Зелия. — Старый священник, старый Бонгран и молодой плут Савиньен — все заодно. Девчонке являлось столько же призраков, сколько у меня волосков на ладони».
Она сделала реверанс и, коротко и сухо простившись с Урсулой и кюре, удалилась.
— Я знаю, зачем Савиньен ездил в Фонтенбло, — сказала Урсула и, посвятив аббата в тайну готовящейся дуэли, попросила его сделать все возможное, чтобы помешать поединку.
— И госпожа Миноре предложила вам руку своего сына?
— Да.
— Значит, Миноре признался жене в краже.
Тут в гостиную вошел мировой судья; услышав о приходе Зелии, чья ненависть к Урсуле была ему известна, и о ее предложении, он взглянул на кюре, как бы говоря: «Выйдемте, мне нужно поговорить с вами об Урсуле наедине».
— Савиньен узнает, что вы отвергли красавчика Дезире с его восьмьюдесятью тысячами франков! — сказал Бонгран.
— Разве это жертва? — отвечала Урсула. — Разве можно говорить о жертвах, если любишь по-настоящему? Да и вообще, какая заслуга в том, чтобы отказать сыну человека, которого презираешь?! Пусть другие возводят свое отвращение в добродетель, но девушке, воспитанной такими людьми, как капитан Жорди, аббат Шапрон и наш дорогой доктор, — она взглянула на портрет крестного, — это не пристало!
Бонгран поцеловал Урсуле руку.
— Знаете ли вы, — спросил мировой судья священника, когда они вышли из дому и направились вверх по Главной улице, — зачем приходила госпожа Миноре?
— Зачем? — переспросил кюре, глядя на судью не без лукавства.
— Она хотела вернуть украденное.
— Так вы полагаете...? — переспросил аббат.
— Я не полагаю, я знаю наверное. Вот смотрите!
Мировой судья указал священнику на Миноре, который шел им навстречу по Главной улице; великан возвращался с прогулки.
— Выступая в суде присяжных, я не раз сталкивался с людьми, мучимыми угрызениями совести, но ничего подобного не видел! От чего могли так побледнеть и одрябнуть гладкие, как кожа на барабане, щеки пышущего здоровьем беззаботного толстяка? Откуда эти черные круги под глазами, утратившими свою деревенскую живость? Кто мог подумать, что этот лоб избороздят морщины, что ум этого колосса будет тревожить хоть какая-нибудь мысль? Он узнал наконец, что у него есть сердце! Я знаю, что такое угрызение совести, как вы, друг мой, знаете, что такое раскаяние; все мучимые угрызениями совести люди, каких мне довелось видеть до сих пор, жили в ожидании наказания либо готовились понести его, чтобы покончить счеты с миром; они покорялись судьбе либо мечтали отомстить; нынче же перед нами — угрызения совести без искупления, угрызения в чистом виде, жадно терзающие свою добычу.
— Вы уже знаете, что мадемуазель Мируэ только что отвергла руку вашего сына? — спросил мировой судья у Миноре, остановив его.
— Но, — добавил кюре, — не беспокойтесь: она не допустит его дуэли с господином де Портандюэром.
— О! Значит, моя жена добилась своего, — сказал Миноре. — Как хорошо, а то я себе места не находил от волнения.
— В самом деле, вас прямо не узнать, — сказал мировой судья.
Миноре переводил взгляд с Бонграна на аббата Шапрона, пытаясь понять, не проболтался ли священник, но видя, как невозмутимо его кроткое и печальное лицо, успокоился.
— Это тем более удивительно, — продолжал мировой судья, — что судьба вас балует. Вы наконец заполучили Рувр, а в придачу к нему у вас есть Бордьеры и прочие фермы да еще мельницы, луга... Одни только облигации казначейства приносят вам сто тысяч ливров ренты.
— У меня нет облигаций казначейства, — быстро ответил Миноре.
— Ладно-ладно! — сказал мировой судья. — Это все равно как с любовью вашего сына к Урсуле: то он воротит от нее нос, то делает ей предложение. А вы, сударь! То вы хотите, чтоб Урсула умерла с горя, то собираетесь женить на ней сына! Что-то тут нечисто...
Миноре хотел ответить, напряг все свои умственные способности, но не придумал ничего лучше, чем сказать: «Странный вы человек, господин мировой судья. Прощайте, господа».
И он, еле переставляя ноги, отправился к себе на улицу Буржуа.
— Он обокрал нашу бедную Урсулу! Но как это доказать?
— С божьей помощью... — ответил кюре.
— Бог наделил нас чувством раскаяния, оно уже проснулось в груди этого человека. Однако на языке юристов это всего лишь презумпция — человеческому правосудию этого мало.
Аббат Шапрон, верный своему долгу священника, промолчал. Как это нередко бывает в подобных случаях, он гораздо чаще, чем хотел, размышлял о краже, в которой Миноре почти сознался, и о счастье Савиньена и Урсулы, единственным препятствием к которому была теперь бедность девушки, поскольку старая дама призналась на исповеди, как она раскаивается в том, что не позволила сыну жениться при жизни доктора. На следующий день, отслужив обедню и сходя с амвона, аббат вдруг остановился, как громом пораженный удивительной мыслью; он знаком попросил Урсулу подождать его и, даже не позавтракав, отправился к ней домой.
— Дитя мое, — сказал кюре девушке, — я хочу взглянуть на те два тома, где, по словам призрака, были спрятаны облигации и банковские билеты.
Урсула и кюре поднялись в библиотеку и сняли с полки третий том «Пандектов». Открыв его, старый священник не без удивления заметил, что страницы книги, гораздо более тонкие, чем переплет, до сих пор хранят отпечаток облигаций. В другом же томе страницы неплотно прилегали одна к другой, словно между ними долго лежал какой-то пакет.
— Что же вы не заходите, господин Бонгран? — крикнула тем временем тетушка Буживаль проходившему мимо мировому судье.
Бонгран вошел в библиотеку как раз в ту минуту, когда кюре надевал очки, чтоб разобрать цифры, записанные рукой покойного Миноре на форзаце из цветной веленевой бумаги, приклеенной к внутренней стороне переплета; их только что заметила Урсула.
— Что это значит? Наш дорогой доктор слишком любил книги, чтобы понапрасну портить форзац, — сказал аббат Шапрон. — Здесь пять номеров, перед первым стоит М, перед последним У, а средние три — без букв.
— Как вы сказали? — вскричал Бонгран. — Позвольте-ка мне взглянуть. Бог мой! Узрев это, даже безбожник уверовал бы во всемогущество Провидения. Человеческое правосудие, думаю я, — не что иное, как продолжение Божественного промысла, правящего мирами!
Он обнял Урсулу и поцеловал ее в лоб.
— О дитя мое! Вы будете счастливы и богаты, обещаю вам!
— Что с вами? — спросил кюре.
— Дорогой мой господин Бонгран, — закричала тетушка Буживаль, хватая судью за полу синего редингота, — да дайте же мне вас расцеловать за такие ваши слова!
— Чтобы мы не обольщались понапрасну, объясните нам, что случилось, — попросил кюре.
— Если чтобы стать богатой, мне придется причинить кому-то зло, — сказала Урсула, опасавшаяся уголовного процесса, — то...
— Да вы только подумайте, — перебил ее мировой судья, — как обрадуется наш дорогой Савиньен!
— Вы с ума сошли, — сказал кюре.
— Нет, милейший кюре, — возразил мировой судья, — я в здравом рассудке. Дело вот в чем: облигации казначейства делятся на серии, число которых равняется числу букв алфавита; на каждой облигации стоит буква серии, только на облигациях на предъявителя букв нет, поскольку они не записаны ни на чье имя. Следовательно, записи, которые вы видите, доказывают, что в тот день, когда наш покойный друг поместил свое состояние в государственную ренту, он записал номер своей облигации достоинством пятнадцать тысяч ливров с буквой М (Миноре), номера без букв — это три облигации на предъявителя, и номер облигации на имя Урсулы Мируэ — видите, ее номер 23 534 с буквой У, а номер облигации с буквой М — 23 533. Это совпадение доказывает, что перед нами — номера пяти облигаций, приобретенных в один и тот же день; доктор записал их на случай пропажи. Я посоветовал ему вложить состояние Урсулы в ренту на предъявителя, и он, должно быть, в один и тот же день поместил туда и сумму, принадлежавшую Урсуле, и ту, которую хотел ей оставить. Я сейчас же бегу к Дионису справиться с описью, и, если номер облигации доктора — в самом деле 23 533 М, мы сможем утверждать наверное, что в один и тот же день, при посредничестве одного и того же биржевого маклера доктор вложил в казну: primo[183], весь свой основной капитал, причем получил одну облигацию, secundo[184], все свои сбережения, причем получил три облигации на предъявителя с номером без буквенной серии, и, tertio[185] — капитал своей воспитанницы, неопровержимые доказательства чему мы отыщем в книге записей о переводе ценных бумаг на другое лицо. Ну, плут Миноре, вот ты и попался. Держите язык за зубами, друзья мои!
Мировой судья стремительно вышел, а кюре, тетушка Буживаль и Урсула, потрясенные до глубины души неисповедимостью путей, которыми Господь ведет невинных к счастью, стали обсуждать происшедшее.
— Это перст Божий! — воскликнул аббат Шапрон.
— Ах, барышня, — сказала тетушка Буживаль, — да я бы сама принесла веревку, чтоб его повесить.
Тем временем мировой судья, стараясь держаться как можно равнодушнее, вошел в контору Диониса, где теперь командовал его преемник Гупиль.
— Я хотел бы навести небольшую справку насчет наследства Миноре, — сказал он.
— Какую именно?
— Старик оставил одну или несколько облигаций трехпроцентной ренты?
— Он оставил одну-единственную облигацию трехпроцентной ренты достоинством пятнадцать тысяч ливров, — ответил Гупиль. — Я сам ее описывал.
— Все-таки загляните в опись, — попросил судья.
Гупиль взял папку, порылся в ней, отыскал подлинник описи, пробежал его глазами и прочел вслух нужное место: «Item[186], облигация... Вот видите?.. под номером 23 533 М».
— Сделайте одолжение, снимите мне теперь же копию с этой статьи описи, я подожду.
— На что вам она? — спросил Гупиль.
— Вы хотите быть нотариусом? — спросил судья, строго взглянув на новоиспеченного преемника Диониса.
— Еще бы! — воскликнул Гупиль. — Мало что ли мной помыкали, прежде чем я выбился в люди. Прошу вас, не сомневайтесь, господин мировой судья, что между жалким клерком по имени Гупиль и господином Жаном Себастьяном Мари Гупилем, немурским нотариусом, супругом мадемуазель Массен, нет ровно ничего общего. Эти двое не знакомы друг с другом, они даже выглядят по-разному, вы разве не видите?
Тут только Бонгран заметил, что на Гупиле белый галстук, сверкающая белизной рубашка с рубиновыми пуговицами, красный бархатный жилет, сшитые в Париже сюртук и панталоны из добротного черного сукна. Обут он был в превосходные сапоги. Волосы, тщательно зачесанные назад, благоухали. Словом, перед Бонграном в самом деле был другой человек.
— Да вы совершенно переменились! — воскликнул мировой судья.
— И физически, и нравственно, сударь! Контора в контрах с безрассудством, богатство — источник чистоты...
— И физически, и нравственно, — повторил мировой судья, поправляя очки.
— Ах, сударь, разве обладатель ренты в сто тысяч экю может быть демократом? Перед вами порядочный человек с тонким вкусом, рожденный для семейного счастья, — прибавил он, заметив, что в комнату вошла госпожа Гупиль. — Я так переменился, — продолжал он, — что почитаю кузину Кремьер женщиной большого ума; я занимаюсь ее образованием, так что дочка ее теперь уже не толкует про пистоны. Да вот, кстати, хотя бы вчера, когда кузина сказала про собаку господина Савиньена, что она великолепна в бегах, я никому не стал пересказывать этот перл и тотчас разъяснил ей разницу между выражениями «в бегах», «на бегах» и «в беге». Короче говоря, я теперь стал другим человеком и никогда не унижусь до пакостей.
— Тогда поторопитесь, — ответил Бонгран, — выписка должна быть у меня через час; этим нотариус Гупиль искупит некоторые грехи старшего клерка.
Попросив городского врача дать ему на время лошадь и кабриолет, мировой судья взял разоблачительные тома «Пандектов», облигацию Урсулы и, получив у Гупиля выписку, отправился в Фонтенбло к королевскому прокурору. Там он без труда доказал, что кто-то — скорее всего, один из наследников — украл из дома доктора три облигации на предъявителя, а затем убедил прокурора, что вор этот — Миноре.
— Это многое объясняет в его поведении, — сказал прокурор.
На всякий случай он тотчас написал протест против передачи кому бы то ни было трех облигаций и, приказав отправить его в казначейство, попросил мирового судью выяснить, какова сумма, полученная по этим трем облигациям, и не проданы ли они. Пока мировой судья наводил справки в Париже, прокурор королевского суда вежливым письмом вызвал к себе госпожу Миноре. Зелия, боявшаяся за сына, оделась, велела запрячь лошадей и поскакала в Фонтенбло. План прокурора был гениально прост. Он намеревался, разлучив жену с мужем, припугнуть ее суровыми законами и добиться признания. Прокурор принял Зелию в своем кабинете и сразу приступил к делу; слова его как громом поразили бывшую почтмейстершу.
— Сударыня, я не считаю вас соучастницей кражи облигаций из наследства Миноре — преступления, расследованием которого занято сейчас правосудие; но муж ваш виновен, и только ваше полное и чистосердечное признание поможет ему избежать суда присяжных. Впрочем, суд над вашим мужем — далеко не единственное, что вам грозит; подумайте о том, что сын ваш может лишиться места и доброго имени. Еще несколько минут, и будет поздно; жандармы уже седлают коней, чтобы отправиться в Немур с постановлением об аресте.
Зелия лишилась чувств. Придя в себя, она во всем призналась.
Без труда доказав ей, что в таком случае она тоже соучастница преступления, прокурор сказал, что если она хочет спасти сына и мужа, следует действовать осторожно.
— Я говорю с вами не как чиновник, а как человек. Жалоб ко мне не поступало, дело пока не предано огласке, но муж ваш повинен в ужасных преступлениях, подлежащих суду людей менее снисходительных, чем я. Дело зашло так далеко, что мне придется посадить вас под арест... О! в моем доме и под ваше честное слово, — поспешил он добавить, видя, что Зелия снова близка к обмороку. — Подумайте о том, что долг мой предписывает мне заключить вас под стражу и начать расследование, но в настоящий момент я выступаю в первую очередь как опекун мадемуазель Урсулы Мируэ, и в ее интересах я хочу договориться с вами по-хорошему.
— Ох! — выдохнула Зелия.
— Напишите вашему мужу вот что... — И он, усадив Зелию за свой письменный стол, продиктовал письмо, принявшее под ее пером следующий вид:
«Мой друк, миня ореставали, и я во всем презналась. Атдай аблегации, каторые дядя аставил гасподину де Портандюэру по завищанию, каторое ты зжег, патаму что гасподин каралефский пракурор сичас написал пратест в Козночество».
— Таким образом вы помешаете ему погубить себя запирательством, — сказал прокурор, посмеявшись над орфографией Зелии. — Мы поищем способ вернуть облигации, не поднимая шума. Жена моя постарается, чтобы пребывание в нашем доме было для вас как можно менее тягостным, а я прошу вас не говорить никому ни слова об этом деле и держаться как можно спокойнее.
Исповедав мать своего помощника и посадив ее под замок, прокурор вызвал к себе Дезире, рассказал ему во всех подробностях о краже, которую совершил его отец, нанеся тем самым ущерб Урсуле — тайно — и своим сонаследникам — явно, и дал ему прочесть письмо Зелии. Дезире вызвался сам поехать в Немур и заставить отца вернуть украденное.
— Дело очень серьезное, — сказал прокурор. — Завещание было уничтожено, и, если эта история получит огласку, ваши родственники Массен и Кремьер могут потребовать свою долю. У меня уже сполна улик против вашего отца. Сейчас я освобожу вашу мать, которой этот небольшой спектакль уже достаточно напомнил о ее долге. Перед ней я притворюсь, будто уступил вашим мольбам. Поезжайте в Немур вместе и доведите это дело до конца. Никого и ничего не бойтесь. Господин Бонгран слишком любит мадемуазель Мируэ, чтобы сболтнуть лишнее.
Зелия и Дезире немедля отправились в Немур. Через три часа после отъезда своего помощника королевский прокурор получил с нарочным письмо, которое мы приводим, исправив орфографические ошибки, ибо грешно смеяться над человеком, с которым стряслась беда.
«Господину прокурору королевского суда в Фонтенбло.
Сударь,
Господь обошелся с нами суровее, чем вы, и нас постигло непоправимое несчастье. На немурском мосту одна из постромок отстегнулась. Слуги на запятках не было, лошади уже чуяли стойло, и сын мой, опасаясь, как бы они не понесли, сам спрыгнул на землю, чтоб пристегнуть постромку. Он уже хотел взобраться в экипаж и снова сесть рядом с матерью, как вдруг лошади рванулись вперед, Дезире не успел схватиться за поручень, подножка кареты ударила его по ногам, он упал, и заднее колесо переехало его. Нарочный, посланный в Париж за самыми лучшими хирургами, передаст вам это письмо, которое сын мой, несмотря на свои мучения, велел мне написать вам, чтобы известить о том, что в деле, которое привело Дезире в Немур, мы полностью покорны вашей воле.
Я до последнего вздоха буду признателен вам за ваше обхождение с нами и не обману вашего доверия.
Ужасное происшествие потрясло весь Немур. Савиньен увидел перед домом Миноре бурлящую толпу и узнал, что рука более могущественная, чем его, отомстила за Урсулу. Молодой дворянин поспешил к своей невесте; девушку и аббата Шапрона несчастный случай ужаснул, но не удивил. На следующий день после того, как парижские врачи осмотрели больного и в один голос высказались за ампутацию обеих ног, Миноре, бледный, потерянный, убитый горем, пришел вместе с кюре к Урсуле, у которой сидели Бонгран и Савиньен.
— Мадемуазель, — сказал он девушке, — я очень виноват перед вами, не все зло, причиненное мною, можно исправить, но есть один грех, который я обязан искупить. Мы с женой дали обет подарить вам в безраздельную собственность наши Руврские владения и если сын наш останется жив, и если мы будем иметь несчастье потерять его.
Тут великан разрыдался.
— Уверяю вас, дорогая Урсула, — сказал кюре, — что вы можете и даже обязаны принять часть этого дара.
— Прощаете ли вы нас? — смиренно спросил великан, опускаясь перед изумленной Урсулой на колени. — Через несколько часов главный хирург Парижской городской больницы начнет операцию, но я не доверяю человеческому умению, я уповаю на милосердие Господне! Если вы простите нас, если вы попросите Господа сохранить нам сына, у него хватит сил вынести эту муку, и он не покинет нас.
— Пойдемте все вместе в церковь! — сказала Урсула вставая.
Но не успела она подняться, как пронзительно вскрикнула и без чувств упала в кресло. Придя в себя, она увидела склонившиеся над ней лица; Миноре бросился за врачом, а друзья девушки, взволнованно глядя на нее, ждали, что она скажет. Слова ее вселили ужас во все сердца.
— Я увидела на пороге крестного, и он подал мне знак, что надежды нет.
В самом деле на следующий день Дезире скончался от послеоперационной горячки. Госпожа Миноре, из чьего сердца материнская любовь вытеснила все прочие чувства, похоронив сына, лишилась разума, и муж поместил ее в клинику доктора Бланша[187], где она умерла в 1841 году.
Через три месяца после описанных событий, в январе 1837 года, Урсула и Савиньен с согласия госпожи де Портандюэр поженились. Миноре дал в приданое за девушкой свои Руврские владения и двадцать четыре тысячи франков ренты в облигациях казначейства, оставив себе только дом дяди и шесть тысяч франков ренты. Он сделался самым милосердным и благочестивым человеком во всем Немуре; он — церковный староста, и все несчастные молятся на него.
«Бедняки заменили мне сына», — говорит он.
Если вам случалось видеть на обочине дороги в тех краях, где дубам обрезают верхушки, старое, иссохшее и словно пораженное молнией дерево, все израненное и, несмотря на свежие побеги, взывающее, как к милости, к топору дровосека, то вы можете вообразить себе бывшего почтмейстера, седого, дряхлого, отощавшего старика, в котором даже немурские старожилы с трудом узнают того блаженного глупца, который в начале нашего повествования ожидал на мосту приезда сына; теперь он даже табак нюхает не так, как прежде, теперь он состоит не из одной только телесной оболочки. Одним словом, по всему видно, что перст Божий отметил этого человека, дабы он послужил миру грозным примером. Старик этот, прежде питавший к воспитаннице своего дяди звериную ненависть, ныне, как некогда доктор Миноре, всей душой привязался к Урсуле и даже взял на себя управление ее немурскими владениями.
Господин и госпожа де Портандюэр проводят пять месяцев в году в Париже, где приобрели в Сен-Жерменском предместье великолепный особняк. Госпожа де Портандюэр-старшая, пожертвовав свой немурский дом сестрам Милосердия, которые открыли там бесплатную школу, переселилась в Рувр, где всем хозяйством заправляет тетушка Буживаль. Старая кормилица, у которой помимо хорошего жалованья, положенного ей на новом месте, есть еще одна тысяча двести франков ренты, вышла замуж за старшего Кабироля, бывшего кондуктора «Дюклерши», — ему недавно исполнилось шестьдесят. Кабироль-сын служит кучером у господина де Портандюэра.
Если, оказавшись на Елисейских полях, вы увидите изящную маленькую карету из тех, что именуются «улитками», обитую роскошным светло-серым шелком с голубым узором, то ваше внимание наверняка привлечет сидящая внутри прелестная молодая женщина; она легонько опирается на руку своего очаровательного спутника, и на лице ее, обрамленном, словно листвой, тысячей белокурых завитков, светятся любовью голубые, как барвинки, глаза. Глядя на влюбленных, вы, возможно, испытаете укол зависти, но вспомните, что эта прекрасная пара, отмеченная Богом, уже испила свою горькую чашу. Эти нежные супруги — не кто иные, как виконт де Портандюэр и его жена. В Париже нет другой такой четы.
— Это самая обворожительная супружеская пара из всех, каких я знаю, — сказала про них недавно графиня де л’Эсторад[188].
Благословите же этих счастливых детей вместо того, чтобы завидовать им; и постарайтесь отыскать себе жену, подобную Урсуле Мируэ — девушке, воспитанной тремя стариками и лучшей из Матерей — Суровой судьбой.
Гупиль, старающийся быть полезным всем немурцам и по праву слывущий самым остроумным человеком в городе, пользуется всеобщим уважением, но Господь покарал его в детях — они безобразны, страдают рахитом и водянкой головного мозга. Предшественник Гупиля Дионис являет собой украшение Палаты депутатов и блистает в ней, к вящей радости короля Франции, лицезрящего на всех балах госпожу Дионис. Госпожа Дионис рассказывает всему Немуру о приемах в Тюильри и о величии французского королевского двора; она царит в Немуре благодаря королю и помогает королю царить в умах немурцев.
Бонгран — председатель меленского суда, а сын его[189] — человек кристальной честности — вот-вот станет прокурором суда второй инстанции.
Госпожа Премьер по-прежнему изрекает восхитительные глупости. Вместо «кошмар» она пишет «кошмарт» — якобы оттого, что перо ставит кляксу. Напутствуя дочь накануне свадьбы, она сказала, что «женщина — главная тупица в домашней колеснице» и что у нее должен быть «глаз-топаз». Кстати, Гупиль записывает весь вздор, который слышит от новой родственницы, в свою «Кремьериану»[190].
— Мы имели несчастье потерять доброго аббата Шапрона, — сказала этой зимой виконтесса де Портандюэр, ходившая за немурским кюре во время его болезни. — За гробом шла вся округа. Но Немуру повезло: преемником этого святого человека стал почтенный кюре из Сен-Ланжа[191].