Время?
Скоро я расскажу об этом, но не сейчас. Сейчас еще слишком рано.
Кафедра Биля была деревянной, с греческими колоннами. На кафедре было выгравировано: «Я и дом мой будем служить Господу», а еще ниже – «В тени крыльев твоих».
То есть защита и тьма. Словно курица, которая собирает своих цыплят под крыло. Как будто для того, чтобы защитить их от хищников.
Над надписью был школьный герб. Внимательные вороны.
Казалось, что вороны смотрят на надпись. Словно они те самые хищные птицы, которые наблюдают за цыплятами.
Сначала ни текст, ни изображение на гербе не были понятны. Потом их смысл нам растолковали, и в какой-то момент стало казаться, что все прояснилось.
Потом в голову пришла мысль, что школа скорее похожа и на курицу, которая защищает, и на Бога, и одновременно – на хищных птиц, то есть на воронов, то есть на Божьих посланников, гоняющихся за цыплятами.
В конце концов уже ничего не было понятно.
За кафедрой и таким образом над головой ведущего урок Биля висела большая картина, изображающая бога Деллинга, открывающего врата утра. Молодой человек открывает большие ворота, и над кафедрой и классом появляется белая лошадь – Ясная Грива, конь дня, на картине была также изображена черная лошадь – Инеистая Грива, конь ночи, он направляется прочь.
Смысл этого раскрыл Биль. Это было изображение и утреннего пения, и знания, и науки.
Мужчина, Деллинг, на картине был довольно худеньким, словно маленький ребенок, и вообще был похож на Августа. Ничего особенного я этим не хочу сказать, на ней не мог быть изображен Август – ведь картина была написана в девятнадцатом веке. Просто после того, как нас разлучили, мне стало казаться, что они похожи.
Значит, получалось, что ты открываешь дверь и знания струятся к тебе, словно солнечный свет. Именно так все нам и объяснили. Значит, знания – это нечто, изначально существующее. Единственное усилие, которое надо сделать,- это открыться им.
Вершиной знания в школе Биля были естественные науки, то же самое было в воспитательном доме, строго говоря, даже в интернате Химмельбьергхус, при этом математические способности ценились выше всего.
Биль окончил биологический факультет, Фредхой преподавал математику и физику.
Нельзя сказать, чтобы другие предметы не имели никакой ценности. Сам Биль, например, вел уроки истории и мифологии.
Но выше всего ставились знания в области естественных наук.
Объяснялось это тем, что науки эти не были отягощены человеческой неуверенностью.
Другие дисциплины, даже письменный и устный пересказ, для которых существовали точные правила, были связаны с некоторой неуверенностью. Даже грамматические таблицы Дидериксена не были верны на сто процентов.
Но в периодической системе элементов не было исключений. От простых, несложных веществ шел постепенный подъем к благородным, сложным и редким. Словно это была лестница, каждой ступени которой соответствует положенное увеличение атомного веса и новое вещество.
Прямо об этом никто не говорил, но нельзя было не задуматься над тем, что это напоминает развитие видов. Поднятие от простых, примитивных организмов к сложным и высокоразвитым.
Прямо об этом никто не говорил. Но именно так все было представлено на плакатах – обзор эволюции напоминал периодическую систему. Внизу находился кислород с водородом и амебы, сверху золото и люди, между ними располагались звенья цепи, словно ступени лестницы.
И вся эта лестница была пронизана временем. Самые последние элементы в периодической системе встречаются только в лаборатории – они созданы человеком. На что у эволюции ушло все время до настоящего момента.
Как правило, на физике и математике мы занимались предметами, которые были довольно далеки от нас самих. Поскольку они были либо очень велики, либо очень малы. Как, например, атомный вес вещества или великие астрономические открытия. И тем не менее иногда наука приближалась к нам. Как в тех случаях, когда речь шла о скрытом дарвинизме, золотом сечении насилия и о законе главенствующего значения начала.
О великих естественнонаучных открытиях Фредхой рассказывал, что они были сделаны великими учеными-математиками и физиками до того, как им исполнилось тридцать лет. Это он повторял часто, его излюбленным примером был Эйнштейн: ему было двадцать пять, когда он опубликовал теорию относительности, когда в 1905 году появилась его annus mirabilis, сказал Фредхой,- если хочешь чего-нибудь совершить в жизни, то делать это надо до тридцати лет.
Когда он говорил это, невозможно было не думать о его собственном сыне Акселе. Если тот хочет успеть что-нибудь совершить, то ему надо поторапливаться. Так как ему уже исполнилось тринадцать, а он еще не начал по-настоящему говорить.
Время и числа. Катарина писала мне о них. Она писала об опытах. Не тех, которые она сама проводила. А которые проводили над ней.
Через две недели после того, как нас разлучили, нам сообщили, что школа будет проводить психологическое обследование определенного количества детей в каждом классе. То есть речь шла об обычных учениках. О каких-то учениках сверх тех, для которых существовали особые условия и которые уже ходили на обследование или консультации.
Сообщение об этом было сделано письменно и разослано по домам.
Если никакого дома не было или если было невозможно связаться с семьей, то учеников, которым было меньше пятнадцати лет, вообще не предупреждали заранее. Им просто сообщили, что их назначили на обследование.
Тому, кто был старше пятнадцати, письмо вручали лично. Наверное, именно так Катарина и узнала об этом. Она, наверное, получила письмо.
О содержании писем от администрации школы особенно не говорили – так уж было принято. Однако со временем стало невозможно все это скрывать: ведь вообще-то уроки пропускали очень редко, да и то только по записке от родителей, а тут все вдруг почувствовали, что надвигаются какие-то перемены, все сразу заметили, что самые обычные ученики вдруг стали пропускать определенные уроки.
Поговаривали, что они ходят к Хессен.
Но еще до того, как поползли слухи, я это знал. Мне об этом написала Катарина.
«Бине-Симон?»
Это было ее первое письмо. Больше там ничего не было написано. Она передала мне его на участке между первым и вторым этажами, после того как прозвенел звонок и мы стали подниматься по лестнице,- это было единственно возможное место.
Так это и было. Это было единственное место. Те тридцать секунд, с того момента, когда мы уходили со двора и поднимались на второй этаж, где мы расставались и она поднималась выше,- это был наш единственный шанс во времени и пространстве.
Была еще большая перемена. Но в это время риск был слишком велик.
Большая перемена продолжалась с 11.40 до 12.30, первые двадцать минут все сидели в классе и ели бутерброды. Только в классах с первого по шестой в это время всегда присутствовал учитель, начиная с седьмого класса никакого контроля не было. Поэтому вполне можно было встретиться в это время.
И однако мы этого не делали – нас бы увидели, нас бы обязательно увидели, рано или поздно о нас бы донесли.
В школе Биля не поощрялись сплетни. Но всех учеников призывали сообщать о серьезных проступках в канцелярию или классному руководителю. Серьезными проступками считались воровство, когда кто-нибудь из учеников крал что-нибудь из чужих портфелей, надписи в туалетах – единственном месте, где не велось постоянное наблюдение, курение и нарушение школьных правил, например в случае, если кому-нибудь запрещалось говорить друг с другом.
В королевском воспитательном доме также призывали сообщать о проступках. Но там это почти никогда не делалось. В тех отдельных исключительных случаях, когда такое все-таки случалось, все выжидали какое-то время, пока не ослабевало внимание учителей, а потом доносчика заставляли спрыгнуть с ивы у озера и вытаскивали его только в самый последний момент, когда он уже начинал захлебываться.
В школе Биля такого правила не было. Ведь большинство учеников были из семей, где о них заботились, им нечего было бояться, что о них донесут. У них никогда не возникало необходимости защитить себя, как это бывает, когда ты находишься на границе.
Никто не видел, как кто-нибудь доносил, все происходило незаметно. И все же было понятно, что это случалось довольно часто. Август и Катарина, должно быть, тоже заметили это – в коридоре мы друг с другом не разговаривали.
На лестнице она немного отстала от своего класса. Нельзя сказать, чтобы она коснулась меня. Но я знал, что обнаружу у себя письмо.
Она всегда ходила очень прямо, даже по лестнице. Я был не ниже ее ростом, я это знал. На год, одиннадцать месяцев и четыре дня моложе – я узнал это из ежегодных школьных альбомов,- но не ниже ее, скорее выше. Во всяком случае, если я полностью выпрямлялся,- я как-то попробовал это сделать, но возникли неприятные ощущения вроде судорог, так что я опять стал ходить как раньше.
Я и глазом не успел моргнуть, как она уже прошла мимо. На ней была черная спортивная мужская куртка.
Перед нашей разлукой, когда я наблюдал за ней и Билем во дворе и позднее, я никогда не задумывался над тем, как она одета, замечал только, что одежда на ней не такая, как у всех. Потом, в последние недели, после того как нас разлучили и я понял, что, возможно, нам никогда больше не придется говорить друг с другом, я стал замечать, что она обычно ходила в старой одежде. В такой, какую носят взрослые, но уже ношеной. Большие свитера с кожаными заплатками на локтях. Или вот эта черная куртка.
Однажды я обратил внимание на то, что некоторые вещи были мужскими. Тогда я понял, что какие-то из этих вещей, должно быть, принадлежали ее отцу, а может быть, и матери.
Я не мог не думать об этом каждый раз, когда видел ее. Прямота и эта одежда, которая ей велика. Одежда ее отца, который повесился. Сила и все-таки какая-то потерянность. Необъяснимое противоречие.
Возможно, это заблуждение – считать, что противоречия можно объяснить.
«Бине-Симон?»
Она написала наверху страницы, внизу оставалось место для ответа.
Я написал «да».
Только через два дня я смог передать ей записку. Я подошел к ней сзади на лестнице и положил ее в карман ее куртки. Никто не обратил на это внимания. Сначала мне показалось, что она ничего не заметила. Потом она одной рукой взялась за волосы, вытянула их из-под свитера и отбросила назад. А затем помахала мне. Той же рукой, которой касалась волос, она, не оборачиваясь, помахала мне.
Прошло два дня, прежде чем я получил ответ. В качестве ответа она прислала еще один вопрос. Она написала его на том же листочке, под моим «да». Там было написано: «Почему его нигде нельзя посмотреть?»
Раньше я никогда не пробовал с кем-нибудь переписываться. Я видел, как другие это делают, но никогда сам не участвовал в переписке.
Случалось, что кто-нибудь передавал кому-нибудь записки на уроках. Может быть, потому что они не могли подождать перемены, может быть, потому что трудно было найти укромное местечко, может быть, от скуки. Я сознательно старался не видеть что в них написано.
Одно из таких писем было изъято Фредхоем. Никакого наказания не последовало. Вместо этого он зачитал письмо вслух. Речь в нем шла о любви, было стыдно, хотя это и не было твое письмо, казалось, что можно было бы поколотить того, кто написал его.
Поэтому сейчас мне было неспокойно. И все-таки я написал ей ответ.
«Почему его нигде нельзя посмотреть?» Она сделала то, что и другие до нее пытались сделать. Она нашла Бине-Симона в школьной картотеке, которой свободно можно было пользоваться в библиотеке, всех даже призывали пользоваться ею. В ней был полный перечень всех имеющихся в школе книг и брошюр. В картотеке было написано то же, что было написано в «Сухой корке»: «Не выдается».
Бине-Симон – так назывался тест на проверку умственных способностей, самый распространенный в Дании, а возможно, и во всей Европе. Это был французский тест, но он был приспособлен к датским условиям. На первой странице было написано: «Датское стандартизированное издание теста на проверку умственных способностей Марии Киркелунд и Софи Рифбьерг. С изменениями комитета, 1943г.».
Внизу было написано: «Эти тесты предназначены для служебного пользования. Издание, в том числе и отрывков, запрещено».
Вот поэтому в картотеке и было написано: «Не выдается».
Я знал это, потому что меня несколько раз тестировали при помощи этих тестов.
Второй раз это было, когда приехали из социального управления Орхуса, чтобы проверить, можно ли рекомендовать меня для сдачи вступительного экзамена в «Сухую корку».
В «Сухую корку» попадали только те, у кого была мать-одиночка, у меня ее не было, или те, у кого были способности к учебе,- в интернате Химмельбьергхус до сих пор таких не бывало,- так что когда обо мне узнали в социальном управлении, они сами приехали с проверкой, и тогда-то они и привезли тест Бине-Симона.
Мне давали его за несколько лет до этого. Тогда они тестировали меня в связи с моей первой попыткой побега. Это не было занесено в мое личное дело.
Таким образом, я уже знал этот тест. Когда я ждал в кабинете, а они пошли за секундомером, я открыл их портфель. Кодовые замки тогда еще не использовались, портфель был закрыт на обычный замок, я надеялся, что смогу успеть выучить некоторые из правильных ответов наизусть, ведь было так важно выбраться оттуда.
Они вернулись очень быстро, я ничего не успел прочитать, однако успел бросить взгляд на обложку.
С тех пор меня тестировали при помощи Бине-Симона в «Сухой корке» и у Хессен. Возможно, они не знали, что я знаком с этими тестами, возможно, они не думали, что это имеет какое-нибудь значение, поскольку для каждой возрастной группы существовал свой тест, так что каждый год тебе давали новые вопросы.
Кое-что из этого я попытался написать в письме Катарине.
На то, чтобы написать ей, ушло много времени, это было непривычным делом, и к тому же трудно было заниматься этим так, чтобы никто не увидел, поэтому я писал по ночам. Я пытался формулировать все четко и правильно, и все же мне становилось плохо, когда я видел свой собственный почерк под написанными ею словами. Через некоторое время я перестал задумываться и просто писал как мог.
Она продолжала спрашивать о тестах.
В «Сухой корке» стали сообщать результаты тестов ученикам вскоре после того, как я туда попал, в 1968 году. До этого времени их держали в тайне, ты делал все задания, зная, что тебя как-то оценивают, но о том, что получилось, тебе ничего не сообщали.
После того как я пробыл там полгода, нам стали сообщать результаты. В это же время меня частично познакомили с моим делом. Мне объяснили, что это в русле новых педагогических течений.
Результаты представляли собой число и какое-то определение. Они были разными для разных тестов. В тесте Бине-Симона ты узнавал, на сколько процентов уровень твоего интеллектуального развития ниже среднего по стране. В языковом тесте Йепсена проверяли, какой у тебя индекс сложности речи: включали магнитофон, а потом записывали все то, что ты говорил, и считали паузы и измеряли, какой длины слова ты использовал. Таким образом, можно было определить, насколько сложен твой язык: чем меньше пауз и чем длиннее слова, тем выше индекс. В стандартизированном тесте Датского педагогического института по выяснению общего уровня чтения подсчитывались количество ошибок и скорость чтения, получались две цифры, которые можно было сравнить со средними по стране для этой возрастной группы.
В «Сухой корке» о самих тестах между собой не говорили, но всегда говорили о результатах.
Катарина не писала о своих результатах ни разу. Она писала о самих заданиях.
Она написала: «Они все на время?»
На это я мог ответить утвердительно. В тестах Бине-Симона было по шесть заданий для каждой возрастной группы, три последних в каждой группе были на время: давалось десять или пятнадцать минут, чтобы прочитать какую-нибудь историю, например историю о кузнечике, и надо было вставить пропущенные слоги. Но и в трех первых заданиях, которые были меньшего размера, они отмечали время.
В интернате Химмельбьергхус и в «Сухой корке», в кабинете, где нас тестировали, были особые психологические часы, большие, похожие на те, которые использовались во время футбольных матчей, их включали, когда начинался тест, и поворачивали в сторону, так что только психологу был виден циферблат. У Хессен были наручные часы с секундомером, я это не сразу заметил. Она могла почти совсем незаметно включать их и останавливать, проверяя, сколько времени прошло.
В языковом тесте Йепсена давалось две минуты на то, чтобы рассказать о какой-нибудь картинке. В стандартизированном тесте по определению навыков чтения про себя норма времени зависела от возраста.
Обо всем этом я и написал ей. Одновременно я попросил ее уничтожить записку, мы по-прежнему писали на одном листке, учитывая все, что там теперь было написано, нам бы не поздоровилось, если бы ее отобрали.
Уровень интеллектуального развития они высчитывали по Бине-Симону. Они начинали с тестов, которые были на ступеньку ниже твоего возраста, и потом спускались вниз, пока ты не оказывался в состоянии выполнить все задания. Потом они шли наверх, пока не доходили до теста, где ты ничего не мог сделать. Таким образом, они высчитывали умственный возраст. У Хессен мой умственный возраст получился 12,9, то есть на год и месяц меньше моего настоящего возраста. Это число делили потом на мой настоящий возраст и умножали на сто. То есть возраст умственного развития, разделенный на мой настоящий возраст и умноженный на сто, равен уровню интеллектуального развития. Мой был чуть больше 92, то есть «средние способности». Результат от 90 до 110 означал средние способности.
Низший показатель, при котором переводили в интернат Химмельбьергхус, был 75. Если уровень интеллектуального развития оказывался ниже 75, но выше 72, то тебя переводили в интернат для умственно отсталых. Если же уровень интеллектуального развития был ниже 72, то ты попадал в разряд слабоумных и оказывался в сумасшедшем доме.
Таким образом, результаты всех тестов сравнивались со временем. И получалось новое число, которое оказывалось мерой ума. Цифрой, полученной в результате измерения, и поэтому довольно объективной. Все, что надо было делать психологу, – это дать ученикам прочитать задания и попросить их ответить на вопросы, записать их ответы на пленку, измерить время, посчитать и найти полученное число в таблицах для оценки. Все ясно и очевидно. То есть результат был, строго говоря, свободен от человеческой неуверенности.
Почти как в естественных науках.
Прошла неделя без писем.
После обеда, когда у нас было свободное время, я спускался в парк и шел к калитке смотреть, как мимо проезжают машины. В некоторых из них сидели дети, направлявшиеся домой со своими родителями. От калитки можно было видеть ту часть флигеля, где жили девочки.
В остальное время я просто сидел в комнате, забившись в угол и выключив свет. Словно зверь в своей клетке, словно лиса.
Я думал об Августе и кухне, хотя теперь его у меня забрали и он не был на моей ответственности. Однажды ночью я подошел к изолятору. Дверь была заперта. За ней была полная тишина. На уроках поговорить с ним было невозможно – за нами все время наблюдали.
От нее пришло письмо. В нем были не ее слова, а точная цитата из теста Бине-Симона, она, должно быть, выучила ее наизусть, когда ей давали этот тест. «Кузнечик, который весело пел все лето, зимой чуть не умер от голода. Тогда он пошел к муравьям, которые жили поблизости, и попросил их одолжить что-нибудь из тех продуктов, которые они запасли к зиме. „Что ты делал летом?" – спросили они. „Я все время пел",- ответил кузнечик. «Ах, вот как, ты пел»,- сказали муравьи.- „Тогда иди теперь потанцуй"».
Внизу она приписала: «В чем мораль?»
Это был такой глубокий вопрос. Значит, она вычислила, что это задание относится к возрастной группе «14 лет» и мне самому его должны были давать. То есть она воспользовалась тем, что я ей написал, и поняла систему тестов Бине-Симона.
Когда мне в свое время давали прочитать эту историю, я чуть было не ответил, что мораль состоит в том, что муравьи не отзывчивы. Однако это совсем не соответствовало другим заданиям. Тогда я попробовал понять Хессен и сказал, что мораль состоит в том, что все надо делать вовремя.
Сказав это, я увидел по ее лицу, что ответил правильно.
Из письма Катарины, хотя это и не было сказано прямо, мне стало ясно, что она тоже чуть было не ответила неправильно. Именно поэтому она послала это задание мне. Она понимала, что мы оба чуть было не ошиблись.
Я знал, что наши письма входят в ее эксперимент со временем. Что она пытается понять. Что мы некоторым образом находимся в лаборатории, когда пишем. Хотя нам и не разрешали говорить друг с другом.
После того как приходило письмо и надо было писать ответ, было легче вставать по утрам. Когда я писал ей, я начинал понимать то, чего раньше не понимал. И сам удивлялся своим собственным ответам.
В каком-то смысле это то, что я с тех пор все время пытаюсь делать.
Много лет спустя мне удалось посмотреть тест Бине-Симона. Я взял его в библиотеке Датской высшей педагогической школы на Эмдрупвай, 101,- он находится в их картотеке тестов, и его все еще используют.
В предисловии написано, что «если каждый случай слабых способностей будет вовремя выявлен и ребенка или молодого человека будут лечить в соответствии с тем результатом, который дает психологическое обследование, то количество дефективных, совершающих нарушения, быстро уменьшится».
В наше время все еще запрещено приводить цитаты из этих тестов. И все же я это делаю. Без всякого злого умысла.
Они хотели помочь. Это ясно и четко написано в предисловии к тестам Бине-Симона, но это еще и тогда было понятно. Они хотели помочь детям и обществу. Определить, кто же является умственно отсталым или дефективным, чтобы поместить их в интернаты или специальные учреждения и предоставить им тот уход, в котором они нуждаются. В этом и состояла их идея. Они хотели помочь жертвам эволюции. Они ждали, словно Биль под аркой. Чтобы выявить тех, кто находится на границе и не может выполнить тесты за необходимое время, и помочь им подняться наверх. Они хотели взять их под свое крыло.
Одновременно они были воронами.
Это противоречие, объяснения которому у меня нет.
Они считали, что детям очень полезно, когда их оценивают.
Так и сейчас считают, это довольно распространено в обществе. Что хорошо, когда тебя оценивают.
Я был с ребенком на детской площадке, теперь я чаще бываю с ней один. Как правило, мы ходим гулять.
Когда мы куда-нибудь идем или гуляем на площадке, то начинаешь чувствовать, что ты делаешь для нее что-то хорошее. Когда ты дома или просто сидишь с ней и не знаешь, что делать, то приходит страх – четкое осознание того, что ты несовершенен.
Мы были на детской площадке, она забралась на какие-то железнодорожные шпалы. Она была, может быть, в одном метре от земли. Стоя там, она крикнула мне:
– Смотри, где я.
Не я ей ответил – не успел. Ответила чужая женщина, тоже гулявшая на площадке со своим ребенком.
– Какая же ты умница,- сказала она.
Я даже не успел осознать, что делаю, когда вскочил, направляясь к ней, чтобы свернуть ей шею. Потом вспомнил, что она мать маленького ребенка и что она женщина,- и понял, что у меня начинается рецидив.
Я сел, но прошло много времени, прежде чем я перестал дрожать.
Ребенок просил внимания. Она просто попросила, чтобы на нее посмотрели. Но ей дали оценку. «Какая ты умница».
Никто никому не желает зла, когда оценивает людей. Это просто потому, что всякого из нас так много раз тестировали. В конце концов уже не можешь иначе мыслить.
Может быть, невозможно это так ясно понять, если ты всегда мог делать более или менее то, чего от тебя ожидали. Может быть, это легче понять, если знаешь, что всю свою жизнь ты будешь на границе.
В последнем письме Катарины речь шла о прогрессивных матрицах Равена. Но с этим тестом я не мог ей помочь, он был рассчитан на детей с высоким или очень высоким интеллектом. Я только слышал о нем, но никогда его не видел.
Я успел получить это письмо, но не успел на него ответить, это произошло в церкви, где нас разоблачили, а письмо отобрали. После этого нас разлучили окончательно.
В году было четыре церковные службы, на которых все обязаны были присутствовать: перед началом Рождественского поста, на Рождество, Пасху и в Троицу. В церковь каждый класс сопровождал тот учитель, у которого перед этим был урок, у нас была математика с Флаэ Билем.
Как правило, перед посещением церкви можно было просто сидеть и решать задачи по задачнику или заниматься своими делами – это были спокойные уроки.
Однако необходимо было держать свои вещи в порядке и придерживать лист бумаги, когда стираешь резинкой, чтобы он не помялся. Это было «пунктиком» Флаэ Биля.
Все знали, что он чувствительная натура. Когда он ударял кого-нибудь за грязь в тетради, он обычно больше ничего уже не мог делать после этого, даже если перед этим вел урок,- просто сидел все оставшееся время за кафедрой, опустив голову.
Я пытался объяснить Августу, как важен порядок, еще до того, как нас разлучили. На мои объяснения он отреагировал очень резко.
– Разрушение Иерусалима,- закричал он,- вот что она говорит. Когда меня отправляют домой, я сплю в гостиной, на выдвижной кровати. Когда они ложатся спать, я начинаю рисовать. Иногда мелок крошится. Если она находит хотя бы маленький кусочек, она начинает плакать. Говорит, что это разрушение Иерусалима. И это о маленькой крошке мелка. А вообще-то она никогда не плачет.
Я не стал ни на чем настаивать – не хотелось его слишком волновать. Но все-таки мне кажется, он стал стараться. Как и в тот раз, когда закрасил фон своей картинки.
Но, видимо, этого было недостаточно – Флаэ Биль был красным как рак, когда влетел в класс. В руках у него была стопка проверенных тетрадей, он швырнул их на стол и схватил ту, что лежала сверху. Потом он подошел к нашему столу.
Его должны были предупредить о том, что от Августа надо держаться на безопасном расстоянии, но он был так зол, что позабыл про все на свете.
– Свинство, – прокричал он. Он задыхался.
Он ударил Августа тетрадью, справа налево, так что голова Августа отклонилась налево, а потом с другой стороны, так что она снова отлетела назад,- и так продолжалось какое-то время. Он никогда не касался учеников, а бил их принадлежащими им тетрадями, где отсутствовал порядок.
Его удары нельзя было сравнить с ударами Биля или Карин Эре. Однако они были действенными, потому что тетрадь как будто удлиняла его руку. При этом унижение казалось большим, поскольку он не желал прикасаться к тебе.
Потом он швырнул тетрадь на пол.
Впервые за все время, пока Август находился в школе, его били. Когда тетрадь коснулась пола, он мгновенно вскочил.
Есть люди, которые никогда не смогут привыкнуть к тому, что их бьют. Это может и не быть связано с тем, где ты вырос: в детском доме или в семье. В большей степени это связано с тем, получал ли ты подзатыльники с раннего детства и пришел ли к выводу, что лучшая стратегия – относиться к ним как к тому, что надо пережить и забыть.
Август тоже никогда не сможет привыкнуть к этому, я это и раньше знал. Когда Флаэ Биль ударил его в первый раз, он отключился, голова моталась из стороны в сторону, но тело окоченело. Тогда я подобрался к нему сзади – я понимал, что сейчас произойдет.
Он потянулся к пальцам Флаэ, рука которого повисла в воздухе, после того как он бросил тетрадь. Август ухватился за два крайних на левой руке, но не успел сломать их. Я закрыл ладонями его глаза и рванул его к себе. Он не произнес ни звука, он был твердым, словно кусок дерева. Потом я посадил его на стул. Флаэ стоял, разглядывая свои пальцы,- он так и не успел осознать, что случилось.
После этого урок закончился. Флаэ выбежал из класса, и ничего из ряда вон выходящего в этом не было. Вряд ли он отправился в кабинет директора докладывать о том, что случилось, – Август был новеньким, Флаэ должен был понимать, что сам виноват. Но дело было в его повышенной чувствительности – из-за нее он и убежал.
Я вывел Августа в коридор, там было пусто, во всех других классах шли уроки. Я пустил его гулять вдоль стен, как он привык.
– Ты перестал есть,- сказал я.
Я уже давно заметил это, но ничего раньше не говорил.
– Я здесь с испытательным сроком,- сказал он.- В этой школе. У меня здесь испытание. Я не выдержу.
Прежде об этом никто не говорил.
Я спросил его, какой у него испытательный срок.
– Они не сказали,- ответил он.- Они приняли какое-то решение, так они сказали. Но не сказали, какое именно.
Мы не разговаривали две недели, я чувствовал, что надо использовать каждую минуту, пока в коридоре никого нет. Я спросил его, а что они говорили о том, для чего все это. Что он должен делать?
– Должен стараться,- сказал он.- Они сказали, что это испытательный срок. Будет возможность показать, что я могу стать лучше.
– Куда тебя отправят, если ничего не получится? – спросил я.
– Назад в Сандбьерггорд.
Других вопросов я задать не успел. За нами пришла новая женщина-инспектор и отвела нас в церковь. Должно быть, ее попросил об этом Флаэ Биль.
За две недели до этого в отделении для девочек освободили одну комнату, в ней до этого хранили свои вещи рабочие. Через несколько дней приехала она. Ее представили во время утреннего пения псалмов. Нам сообщили, что она среди прочего будет временно присматривать за отделением девочек в жилом корпусе, подобно тому как Флаккедам присматривает за мальчиками. В первый раз прозвучало, что наблюдение Флаккедама является временным.
Больше ничего сказано не было.
Церковь находилась позади парка.
Когда мы пробирались к свои местам, к нам подошла Катарина – неожиданно она оказалась рядом с Августом. Она наклонилась за его спиной и засунула что-то в мой карман. Это было письмо. Я бы не стал сразу читать его, но уже несколько дней от нее ничего не было, к тому же среди такой толпы я чувствовал себя в безопасности, и я тут же развернул его. Оно было совсем коротким, она спрашивала о прогрессивных матрицах Равена.
Я поднял на нее взгляд.
– Августа сюда перевели с испытательным сроком,- сказал я.- Он не знает, на какое время, он не знает, что они про него решили, ему это не выдержать, с каждым днем все хуже и хуже, что можно сделать?
– Надо раздобыть его личное дело,- ответила она.
Мы стояли вплотную друг к другу, зажатые толпой, надеясь, что никто ничего не заметит.
– Если они приняли какое-то решение, то там это должно быть записано,- сказала она.
Как только она это произнесла, рядом мгновенно оказался Фредхой.
Это мне надо было быть начеку, ведь я один по-настоящему знал его. Но я потерял бдительность, а он всегда был очень быстрым, невидимым и всегда мгновенно оказывался на месте происшествия.
Он выхватил у меня письмо. Потом взял нас с Катариной, посадил на разные скамьи и привел Августа. Он не подошел к нему спереди, он обошел его и, подобравшись сзади, зажал кисти его рук, а потом отвел его к ряду скамеек прямо передо мной и усадил рядом с собой. Никто ничего не заметил, все было тихо, спокойно и обыденно, как будто он просто показывал ученикам, где им следует сидеть.
Он мог бы сразу же вывести нас из церкви, но он этого не сделал. Вместо этого нас посадили на скамейки, и служба началась так, как будто ничего не случилось.
А мы сидели, прекрасно понимая, что теперь все кончено.
Фредхой знал, что теперь он устроит нам Сумерки Богов. И тем не менее у него хватило сил вести себя так, как будто ничего не случилось, чтобы могло начаться богослужение. Хватило сил, чтобы сделать эту многозначительную паузу.
Теперь можно было сидеть, разглядывая остальных. Можно было думать о том, что если бы ты уважал правила школы и оправдал то доверие, которое тебе было оказано, то ты бы теперь спокойно пел вместе со всеми. Можно было бы по-прежнему находиться на границе, а не быть, как теперь, конченым человеком.
Так можно было думать. Для того-то и была задумана эта пауза.
Была еще и другая причина. Они никуда не торопились: ведь беда уже произошла, и виновные были найдены. А теперь по отношению к нам накопились такой страшный гнев и такая сильная ненависть, что можно было и подождать. Гнев этот не был гневом Фредхоя и даже не был гневом Биля. Они, несмотря ни на что, были людьми и могли забывать – тому имелось несколько примеров. Это был совсем другой гнев. Это был гнев самой школы, он страшнее человеческого. Школа ничего не забывала, она будет помнить до скончания века.
Я уже был близок к тому, чтобы сдаться.
Невозможно было собраться с мыслями, желание отказаться от всего напало на меня, словно внезапная болезнь, с которой ты сам ничего не можешь поделать.
Я думал о том, что будет со мной и Катариной, но больше всего я думал об Августе. Теперь мне стало ясно, что не только в школе Биля ему назначен испытательный срок – у него испытательный срок в этом мире. Его проверяли на то, сможет ли он вообще жить, он был словно очень маленький и больной зверек, который с трудом держался. Если он попадет назад в такое место, как Сандбьерггорд, все будет кончено, они посадят его под замок, и это задушит его.
Все запели, это был псалом «Приди! Все то, что создал Бог…». Биль сам запевал, пока не вступил священник.
Всегда было понятно, что псалом этот имеет для него какое-то особое значение. Когда он пел его, то приближался к чему-то важному. Однажды он прокомментировал его:
Шли друг за другом короли
в величии и силе,
но даже листик не смогли
веленьем дать крапиве.
Об этом четверостишии он сказал, что там, где биология и естественные науки более не властны, справится только Бог.
Ты был словно в маленькой клетке, и стены надвигались на тебя, и все двери были закрыты. Хумлум и Аксель Фредхой давно сдались, и многие другие из тех, кого я знал. И много раз я сам был близок к этому. Но все-таки я держался – дольше, чем большинство, я старался изо всех сил. В воспитательном доме, когда меня сбросили с ивы, вскоре после того, как я там появился, и они долго выжидали, прежде чем поднять меня, я уже был близок к тому, чтобы плюнуть на все и вдохнуть воду. Однако и тогда я верил, что в конце концов меня поднимут к свету. Теперь эта уверенность пропала.
Я огляделся, чтобы последний раз попробовать собраться с мыслями, и увидел Августа, он сидел рядом с Фредхоем, совсем скрюченный.
Все-таки рано было сдаваться. Осталось еще одно дело – надо помочь ему. Если ты больше, чем другой человек, и менее ранимый, и можешь терпеть, когда тебя бьют, и если ты понял грандиозный план, ты должен помочь тому, кто меньше тебя самого.
Я огляделся в своей клетке, все двери были заперты. В отчаянии я стал думать об Иисусе.
Бог всегда казался похожим на Биля. Как правило, он казался очень далеким. Как правило, он занимался великим или малым. Таким, как небеса или крапива. Он очень редко обращался к тебе лично. А если обращался, то обычно для того, чтобы наказать.
Иисуса я до настоящего времени представлял себе таким, как Фредхой. Между высшей властью, Билем и Богом, должен быть своего рода переход, некий человек, который приходит с докладом,- Фредхой и Иисус.
Так было всегда. Сверху – ректор или управляющий, между ним и остальной школой – заместитель. Это был закон, возможно, закон природы.
Но тут мне в голову пришла другая мысль.
Молитвы и песни всегда учили наизусть, это было как с выучиванием дат наизусть, как с битвой при Пуатье, только проще, потому что помогали рифма и мелодия.
Как правило, слова были непонятны. Однако могло случиться так, что Биль вдруг ни с того ни с сего устраивал опрос по псалму. Когда он обнаруживал, что не все понимают смысл, он становился очень опасен. В таких случаях он обычно объяснял некоторые места, как, например, место про листок на крапиве. И тем не менее количество молитв и псалмов было так велико, что все объяснить было невозможно. То есть их учили наизусть, не очень-то понимая смысл.
Но иногда бывало, что ты вдруг сам по себе что-то начинал понимать. Что выученные наизусть слова становились дверью, которая неожиданно приоткрывалась.
Это и случилось со мной сейчас.
Бог был слишком близок к Билю. К Иисусу тоже нельзя было обратиться со своими личными проблемами,- не было никаких оснований ожидать, что тебе помогут. Ведь действительно, ни разу не случалось так, чтобы это помогло.
И все же я думал об Иисусе, ведь мы учили какие-то отрывки наизусть и декламировали их на уроках, хотя и не особенно понимали смысл. Я вспомнил два места. Иисус говорил о времени. Его спрашивали, может ли он пообещать вечную жизнь, то есть свободу от времени. На это он так и не дал определенного ответа. Как и Катарина, когда я в лаборатории спросил ее, могу ли я быть уверенным в том, что поправлюсь, он прямо не ответил. Вместо этого он рассказал, что тот молодой человек, который задал ему этот вопрос, должен делать, если он хочет войти в жизнь, здесь и сейчас.
Иисуса спросили о вечности. А он указал на настоящий момент. Это никогда никто не разъяснял, в Библии полно таких мест. Биль читал ее во время утреннего пения, но ничего не разъяснял.
Что надо делать здесь и сейчас, если хочешь войти в жизнь? Вот на что ответил Иисус, вот первое, о чем я подумал.
Вторым было то, что, может быть, и Иисус попытался коснуться времени, возможно, это был его план. В своей лаборатории, не тогда в яслях в рождественскую ночь, а позже, он собрался с мыслями, чтобы понять высший план. И тогда он сказал тем, кто последовал за ним, что они должны пойти в мир и рассказать об этом плане, пусть даже людям это и не понравится и их будут за это преследовать и изолировать. Они должны это сделать, чтобы все тайное стало явным. И тогда его низвергли в Царство мертвых.
Спуск в Царство мертвых. Вот что я придумал.
Фредхой сидел наискосок от меня, он опирался руками на полку для сборника песнопений, которая была перед ним, одна рука лежала на другой, чувствовался запах его одеколона для бритья, и вообще он чувствовался повсюду.
На его левой руке лежала связка ключей. Так он их обычно носил.
Все замки в школе были одной системы, это были замки «Руко», других тогда не использовали.
Все ключи делились по рангу, выше всего был ключ-проводник, который был только у Биля и который открывал все двери, затем мастер-ключи Фредхоя, Флаккедама и нового инспектора, затем ключи от кабинетов, а ниже всего были ключи обычных учителей.
Это была хорошая система, в ней был только один недостаток, на низшем уровне, например в главной двери и дверях в коридоры замки могли открываться несколькими разными ключами. Чем больше ключей использовалось для замка, тем слабее он становился, тем более восприимчив он становился к чужим ключам.
Сегодня я не смог бы этого сделать. Не говоря уже о том, что сегодня я бы и не захотел, но это бы и не получилось – ведь все так изменилось с тех пор.
В то время это были обыкновенные ключи с пятью зубцами, зубчики входили в замок, выдавливая пять штырьков, после чего цилиндр свободно проворачивался. В наши дни в современных системах, появившихся в результате прогресса в этой области, существует, кроме этого, и параллельный код, к тому же ключи надежно защищены от подделок. Сейчас бы я не смог это сделать.
Я посмотрел на ключи Фредхоя.
Конечно же, я и раньше знал, что они лежат у него на руке. Но я специально старался не смотреть на них.
На связке было несколько простых ключей, а кроме них, несколько небольших ключей от шкафов в кабинете физики. Потом английский ключ от его собственного дома. Потом ключи от машины. Школьный ключ лежал очень неудачно, но я просто подождал немного, в какой-то момент он поменял положение, и ключ стал хорошо виден.
Я сконцентрировал свое внимание на глубине зубчиков, и ни на чем другом. Потом я закрыл глаза. И как будто услышал самого себя в замке. Как будто отвечал про него у доски.
Наконец я запомнил его.
Они не исключили никого из нас – это было совершенно непонятно.
В тот же вечер они убрали Августа из столовой и стали приносить ему еду в его комнату, в изолятор. На следующий день они перевели его классом ниже и посадили с ним Флаккедама в качестве постоянного охранника. Катарины сначала не было видно, я решил, что она исчезла навсегда, но через несколько дней я увидел ее во дворе, она сидела на одной из скамеек, опустив глаза. Меня они вызвали в приемную к Билю. Там были Фредхой, Карин Эре и Стуус в качестве председателя учительского совета, они сообщили мне, что поставили обо всем в известность Совет по вопросам охраны детства и Попечительский совет по делам детей и молодежи, поскольку у меня бесплатное место и экстраординарное разрешение учиться в этой школе. Теперь будет пауза, до того момента, пока не придет ответ от моего опекуна и из Управления по делам детей и молодежи, тогда они рассмотрят сложившуюся ситуацию.
Говорила Карин Эре, она была нашим классным руководителем, Фредхой молчал. Я пытался почувствовать его, ситуация была совершенно непонятна, ведь мне уже делали последнее предупреждение, и все-таки они еще меня не выкинули.
Я ничего не понимал.
Когда Биль впервые рассказывал о битве при Пуатье, он сделал одно дополнение. В связи с этим дополнением он второй раз за все время, пока я его знал, сказал о самом себе «я».
Он сделал паузу, а потом заявил, что, по его собственному мнению, мусульманство – религия мавров – является делом рук самого дьявола. Что, таким образом, битва при Пуатье была битвой между силами света и тьмы. И что если бы победа в этой битве досталась маврам, то современной цивилизации мы бы сейчас не знали.
Это было единственным прямым упоминанием о дьяволе за все время обучения в школе.
И все же никаких сомнений не было: стоило спуститься на семь ступенек к тьме и отодвинуть панель, как становилось ясно, что мы находимся на пути в Царство мертвых.
Сначала я забрал Августа, чувствуя где-то поблизости дыхание Флаккедама и новой инспекторши. На часах было семь минут первого.
Прошло десять дней с тех пор, как мы разговаривали и как нас разоблачили в церкви. В эти дни я видел Августа только во время утреннего пения и издали во дворе.
Дверь я открыл почти беззвучно. Он совсем похудел, будь все иначе, об этом надо было бы сообщить – тогда бы его стали кормить насильно.
Я попросил его встать, но больше ничего объяснять не стал. На нем была пижама и тапочки – на ночь они отбирали у него одежду и ботинки.
Раз в неделю у нас были уроки труда, кабинет труда находился на втором этаже, там были и инструменты для работы по металлу. Труд вел Кластерсен, за год до этого Карстена Суттона поймали за тем, что он нюхал растворители,- в классе в тридцатилитровом бидоне хранился растворитель для нитроцеллюлозы. В этот бидон можно было засунуть голову, мы все попробовали, но попался именно он, поскольку после этого совершенно обезумел. С тех пор Кластерсен очень внимательно наблюдал за нами.
Я показал ему сломанную ракетку для настольного тенниса.
– Разрешите мне починить ее,- попросил я.
Он конечно же не возражал – ведь это был спортивный инвентарь.
Я встал к тем тискам, которые находились в самом дальнем углу. Затем, стараясь, насколько это возможно, приблизиться к оригиналу, вырезал по памяти из металлической пластины ключ Фредхоя. Потом в течение нескольких дней я примерял и подправлял его.
Теперь этим ключом я открыл нам с Августом парадную дверь, на улице был мороз, но снега не было – следов мы не оставили.
Для того чтобы попасть в художественный класс, надо было спуститься на семь ступенек по лестнице, которая начиналась прямо за дверью, находившейся под аркой. На лестнице было две двери: одна из них была сделана наверху, чтобы ученики не могли собираться внизу на лестнице, где их не видит дежурный преподаватель, и собственно дверь в художественный класс. Обе они открывались ключом-проводником.
Долгое время я считал, что только мне известно, как можно попасть в технические коридоры подвала. Но, должно быть, Аксель Фредхой тоже знал это. Именно этим путем он и спустился, однако он, наверное, закрыл за собой дверь, так как его вытаскивали со стороны двора. Всем было невдомек, как он мог оказаться внизу. Не думаю, что он им рассказал об этом,- ведь иначе проход бы закрыли. Может быть, он оказался крепче, чем мы думали, а может быть, он просто-напросто был не состоянии говорить, даже во время допроса.
Ни для кого не было секретом, что эти коридоры существовали.
Когда строили новые туалеты, родителей попросили помочь снести старые,- надо было сэкономить деньги и одновременно еще раз продемонстрировать, что родители тех, кто учится в этой школе, особенно внимательны к школьным проблемам.
Тогда я работал вместе со всеми: мне хотелось посмотреть на родителей, ведь обычно их не видишь.
К тому же разрешили все ломать, мне выдали кувалду, которой можно было смело орудовать.
На стене тогда повесили план школы, чтобы было видно, как все будет выглядеть с новыми туалетами. В которых будет кафель и свет, чистота и порядок, они не будут грязными, черными и вонять, как старые.
На плане можно было разглядеть технические коридоры, я обратил на них внимание, потому что тот несчастный случай произошел всего за месяц до этого. То есть первый из двух несчастных случаев с Акселем Фредхоем.
Коридоры проходили на глубине шести метров под землей и на глубине двух метров под подвальным этажом. Через них проходили отопительные трубы, водопроводные трубы с горячей водой и электрические кабели. Но газовых труб не было – на плане они отсутствовали.
Проход в технические коридоры сохранился, потому что художественный класс появился поздно, гораздо позднее, чем вся школа, возможно, он возник в русле новых педагогических течений. Помещение просто разделили мазонитовыми панелями, все здесь носило отпечаток спешки. Наверное, это было связано с иерархией предметов: изобразительное творчество стояло ниже всего – ниже, чем ткачество и домоводство, ни в одном классе по изобразительному искусству не ставили оценок.
И тем не менее Карин Эре была учительницей изобразительного искусства. Однако сама она, например, никогда не прикасалась к глине. Преподавала она также музыку и датскую литературу, и было ясно, что музыка и литература гораздо ближе ее сердцу.
Я зажег маленькую свечку и поставил ее в алюминиевый цилиндр с маленькими окошечками из прозрачной пластмассы и с вентиляционными отверстиями снизу, он сохранился у меня с прежних времен. Август держался рядом со мной, может быть, он плохо видел. Когда я зажег спичку, он оцепенел, но потом успокоился.
За доской было помещение, выложенное кирпичом, без окон, на полу тоже был кирпич. Здесь было холодно. В полу была большая дыра. Это был спуск в технические коридоры.
Об этом спуске, должно быть, забыли, когда шло строительство. В проходах из северного и южного дворов установили двери, а вентиляционные ходы были закрыты металлическими прутьями с проволочной сеткой. И все же им не удалось полностью обезопасить себя.
Чтобы попасть вниз, надо было встать на обмотку труб, а потом соскользнуть в сам туннель. Там нельзя было выпрямиться в полный рост, даже я, от природы сутулый, упирался головой в потолок.
Из-за труб здесь было теплее, слышно было какое-то гудение, может быть, это был звук отопительного котла.
Слева от нас обмотка труб была по-прежнему черной.
Август схватил меня за руку.
– Я боюсь темноты,- сказал он.
Я остановился – не мог идти дальше, не рассказав ему об этом. Хотя он был меньше меня, совсем ребенок, я должен был все ему объяснить.
Я рассказал все, как было: однажды мальчик, который здесь учился, которого звали Аксель, спрятался в художественном классе специально, чтобы его закрыли, в классе он нашел бутылку бензина, а на большой перемене спустился в туннель. Там он облил обмотку труб бензином и поджег ее, а потом улегся на пол рядом с пламенем.
– Нельзя спокойно лежать, когда горит огонь, – сказал Август.
И все-таки именно так он и сделал. Нам так и не объяснили, что же все-таки произошло, но кто-то услышал, что говорили пожарные, когда выносили его наверх через выход во двор, там, откуда и заметили дым.
– И что,- спросил Август,- что с ним случилось?
Я ответил, что ничего не случилось. Они заметили дым и вызвали пожарных, которые вытащили его оттуда. Больше ничего не было. Ничего, кроме того, что он перестал ездить из школы домой со своим отцом.
Никто никогда не видел, чтобы Аксель и Фредхой разговаривали. Тот, кто не знал, никогда бы не сказал, что они отец и сын. Однако они ездили вместе домой. После школы по средам и пятницам, должно быть в те дни, когда у них одновременно заканчивались уроки, они уезжали вместе, на большом «лендровере» Фредхоя. Машина пересекала парк и исчезала из вида, Аксель всегда сидел на заднем сиденье.
Это прекратилось после несчастного случая. Вместо этого за Акселем стала приезжать его мать, жена Фредхоя.
Она приезжала за ним к воротам, ведущим на улицу, у нее, как и у Фредхоя, был «лендровер», она тоже была заместителем директора в какой-то пригородной школе. Она останавливалась у самой калитки, и Аксель залезал на заднее сиденье. Они отъезжали, не сказав друг другу ни слова.
Тогда я впервые увидел ее. Но Фредхой как-то упомянул о ней.
Произошло это однажды во время урока, когда он читал вслух. Обычно он вслух не читал, программа по математике и физике была такой большой, что времени на это не хватало. Однако могло случиться так, что перед Рождеством он давал нам очень много нового материала и дополнительные домашние задания, и тогда могло остаться несколько уроков, во время которых он читал.
Делал он это прекрасно. Он всегда выбирал книги о знаменитых и умных преступниках, из «Кавалькады преступлений», и «Из чужих залов суда», и «Знаменитых обманщиков». Именно прочитав про одного брачного афериста, он упомянул о своей жене, матери Акселя.
Этот человек убивал женщин в ванной, приподнимая их лодыжки. Какое-то время они могли удерживать голову над водой, но наконец сдавались и тонули. Он получал в наследство все их имущество и снова женился.
Закрыв книгу, Фредхой некоторое время смотрел прямо перед собой. Чувствовалось, что он собирается произнести что-то важное. Потом он сказал, что если для большинства людей брак создает так много сложностей, то это объясняется отсутствием разумного подхода. Вот они с женой, например, решили поделить время. Она принимала решения в первые десять лет их жизни: решала, где они будут жить, какие машины они будут покупать, это оказались «лендроверы». Потом наступили другие десять лет, в течение которых все решал он. Сейчас они закончились, и снова все решает она.
Вообще-то учителя почти никогда не говорили о своих семейных делах. Фредхой впервые коснулся этой темы.
Вот так вот взять – и поделить время. Почти по законам естественных наук.
Я попытался высчитать. Получалось, рождение Акселя должно было быть решением жены Фредхоя.
Все это я и пытался объяснить Августу. Трудно было сказать, слушает он или нет, я не решался говорить громко, а он к тому же все время ходил взад и вперед вдоль стен. Однако далеко он не отходил, только до того места, где начиналась кромешная тьма.
Когда я сделал паузу, он остановился.
– Я не об этом,- сказал он,- почему он это сделал, каково ему было?
Каково ему было? Да, наверное, никак особенно и не было, сказал я, прекрасно, пока не произошел тот случай в ящике для карт полгода спустя, и давай-ка пойдем дальше, нам еще надо кое-что успеть сделать.
Он не двигался с места, а стоял, положив руку на обмотку.
– Одежда очень плохо горит,- сказал он.
Да, сказал я, именно это и спасло Акселя, и давай-ка пойдем. Я попытался двинуться вперед со свечой, чтобы он пошел за мной. Но он повернулся ко мне. Он не смотрел прямо на меня, но я видел, что ему что-то надо сказать, хотя выдавить это из себя ему было очень тяжело. В воспитательном доме из-за плохой еды у всех часто бывал геморрой, происходящее сейчас вызывало в памяти те же ощущения: кровавый нарыв,- но все должно выйти наружу. Очень больно, но другой возможности нет.
– Я не буду терпеть все что угодно,- сказал он,- ни от кого. Они возвращаются домой, а ты лежишь в своей выдвижной кровати. Можно ведь было и сбежать, но тогда он почувствовал бы себя обманутым. Они начинают говорить. Обычно об оценках и рисунках. «Разрушение Иерусалима,- говорит она.- Займись наконец своим сыном». Она науськивает его, знаешь, так бывает?
Я ничего не отвечал.
– Он бросает горящие спички на одеяло. Надо лежать, делая вид, что спишь. Ничего не загорится – ткань плохо горит. Они приходят. Можно было бы убежать от них, но он бы чувствовал себя обманутым. Это должно быть, как…
– Достижение и награда,- говорю я.
– Вот-вот. Ему надо позволить поймать кого-нибудь, иначе будет совсем плохо. Он держит, а она бьет. Всегда вешалкой, по спине. Наконец чувствуешь только задницу, так вот. Почему-то вдруг вспомнилось. Не думай об этом.
Мы помолчали. Но он еще не все сказал.
– Я не буду терпеть все что угодно,- сказал он.- Я их предупреждал. Это было в последний раз.
Он начал дрожать.
– Я мог бы усыновить тебя,- сказал я,- когда мне исполнится двадцать один год, ты мог бы переехать к нам с Катариной.
Дрожь шла изнутри, но она была гораздо сильнее его маленького, хрупкого тела, я поставил свечу на трубу и потянулся, чтобы взять его за руку.
Все произошло слишком быстро, чтобы можно было успеть среагировать. Я услышал звук, прежде чем почувствовал боль,- он сломал мне мизинец. Хрустнуло так, как будто сломали карандаш. Мне пришлось опуститься на колени, когда появилась боль, а он не отпускал палец и продолжал его сжимать. Теперь он смотрел на меня в упор сверху вниз, думаю, он не узнавал меня,- это в нем победил другой Август, от первого почти ничего не осталось.
– Никто не имеет права трогать меня,- заявил он.
Сдавив мне палец, он заглянул мне в глаза, чтобы увидеть боль.
– Знаешь, как бывает под конец?- спросил он.- Под конец становится приятно. Когда она очень долго бьет, все становится чудесно, и хочется просить ее не останавливаться. Но тогда уже почти не можешь говорить. Просто отключаешься.
Я почувствовал, что сейчас потеряю сознание, и опустился на пол. Когда я поднял голову, он уже выпустил палец и замкнулся в себе. Он стоял у свечки, повернувшись ко мне спиной, и смотрел на огонь.
Я думал, что мы сможем вылезти через вентиляционное окно в нижней части южной лестницы, и мы его даже нашли, но оказалось, что оно было заделано проволочной сеткой. При других обстоятельствах я бы мог снять эту сетку, но теперь с таким пальцем это было невозможно.
Мы немного побродили по коридорам, там оказалось больше туннелей, чем, как мне помнилось, было изображено на том рисунке, большинство из них заканчивались тупиками, а в некоторых мы ходили по кругу, в какой-то момент мне пришлось сменить свечку.
О том, чтобы сдаться, не могло быть и речи – я отвечал за Августа. Когда я менял свечу, я стал терять его в темноте, тогда он взял меня за здоровую руку. Я не стал противиться, однако старался все время помнить о своих пальцах.
Наконец мы выбрались через спортивную яму для прыжков.
Учителем физкультуры в школе был Кластерсен, его приняли на работу за год до этого, раньше он был тренером всеми любимой сборной команды по гандболу, и у него была высокая квалификация. Он говорил, что на его тренировках мы будем в первую очередь укреплять мускулатуру и что за полгода мускулатура у всех нас станет очень развитой. Для этого особенно подходят упражнения на снарядах, утверждал он, и особенно важно научиться делать высокие махи и приземляться с большой высоты, поэтому он запретил использовать толстые маты: ведь если тренироваться босиком и использовать жесткие маты или прыгать прямо на пол, можно развить прекрасную мускулатуру. Однако вскоре произошло несколько несчастных случаев. Когда у мальчика по имени Коре Фрюман одновременно лопнули оба ахиллесова сухожилия, школа получила распоряжение о том, что необходимо использовать толстые маты и организовать яму для прыжков.
Яма представляла собой ящик размером четыре на четыре метра, глубина ее была три метра, она была встроена в пол. Ее сделали сразу же после того несчастного случая и должны были заполнить стружкой. Однако до этого дело так и не дошло, ее чем-то прикрыли, и никто ею не пользовался.
Через нее мы и вылезли – она была встроена в технические коридоры, внизу с одной стороны был люк. Из физкультурного зала мы выбрались на южную лестницу, по которой и поднялись наверх.
Было очень тихо. Мы как будто застали школу врасплох, поэтому она по-настоящему не функционировала, она была словно парализована.
И все же она бдительно следила за нами – это нельзя было не почувствовать. Впервые я понял, что само здание составляет единое целое с Билем. Стены наблюдали за нами.
Кстати, прикасаться к стенам не разрешалось. Прислоняться к стенам и дверным косякам запрещено, поскольку это приводит к преждевременному износу, об этом Биль как-то раз сам сообщил нам во время утреннего пения. Он всегда их защищал, а теперь они наблюдали за нами.
И все-таки мы поднялись наверх, я сделал это ради Августа. Я чувствовал, что закон о том, что надо всегда давать взамен, не мог быть законом природы. Когда люди слабы и беспомощны, как, например, Август, то тогда может возникнуть необходимость сделать для них что-нибудь, ничего не получая взамен. Сделать все, что возможно.
И все же что-то я получил взамен. Я спустился вниз и затем поднялся наверх, чтобы помочь ему и защитить его. Теперь казалось, что он помогает мне, что можно освободить себя самого, помогая другим.
Я не могу выразить это точнее.
Мы прошли через кабинет Хессен, дверь во вторую комнату удалось открыть не сразу.
За этой дверью я никогда раньше не был, выглядело здесь все так, как я примерно и представлял себе. Маленькая комнатка, с полками, на которых она хранила мячи и головоломки, которые использовались для тестирования учеников младших классов. Кроме этого, серый шкаф с архивными материалами.
Его я открывать не стал. Мы не нашли бы там того, что искали. И все-таки я немного постоял, касаясь его рукой. Все знали, что он здесь стоит, но никто его никогда не видел.
Август, стоявший позади меня, замер, я обернулся к нему, чтобы прошептать ему или показать жестом, что надо двигаться дальше.
И тут оказалось, что я вижу то помещение, через которое мы только что прошли,- кабинет Хессен.
Мы закрыли за собой дверь, это сделал Август. И все же мы теперь видели через стену ее кабинет. Как будто никакой стены не было.
Август протянул руку по направлению к той комнате. Рука на что-то наткнулась.
– Это стекло,- прошептал он.
Оно было словно большое окно, только в нем не отражалась свечка. Стекла было не видно, только на ощупь можно было определить, что оно есть.
– Это обратная сторона зеркала, – сказал я, – оно прозрачное.
Несколько раз бывало, что я приходил в кабинет к назначенному времени, а вместо Хессен там сидел кто-нибудь из ее ассистентов. Все проходило тогда немного иначе: мы вели ни к чему не обязывающий разговор о том, что случилось за то время, пока мы не виделись.
Теперь я понял, что в таких случаях, пока я просто отдыхал, болтая с ассистентами, которые были намного моложе Хессен, сама она сидела в этой комнате, за зеркалом, и спокойно за всем наблюдала. Это было здорово придумано.
Кабинет Биля, учительская, библиотека, зал для пения и кабинет городского врача находились в коридоре на шестом этаже. В коридоре была дверь, которая вела прямо в кабинет Биля. Перед этой дверью держали тех, кто провинился и ожидал наказания, так что они никому не мешали в канцелярии, где сидела секретарша. При этом наказание усугублялось тем, что они вынуждены были ждать в коридоре, где все время ходили учителя, которые могли их увидеть.
В двери был замок единой системы, но к нему подходил только ключ Биля, поэтому открыть его удалось не сразу, к тому же я мог действовать только одной рукой. Свечки оставалось совсем мало, я ее погасил – нам понадобится последний огарок, чтобы найти бумаги.
Когда стало темно, он придвинулся ко мне.
– Здесь нечего искать,- сказал он.
Голос его был неузнаваем.
Я не нашелся, что ему ответить.
– Я пойду домой,- сказал он.
Он начал уходить в темноту, а потом побежал. Он, должно быть, забыл, где находится, он бежал, словно слепой, но очень быстро. Он ударился о дверной косяк, но встал и побежал дальше, в конце коридора налетел на раковину – я услышал, как он ударился о нее зубами.
Я пошел к нему, он лежал на спине, я протянул руку и почувствовал, что у него изо рта идет кровь. Поднять его я не мог из-за больной руки, так что просто оттащил его назад. Я снял с себя рубашку и, прислонив его к стене, заставил его прижать ее ко рту. Потом включил свет.
Это было рискованно, но без этого было не обойтись.
Андерсен, то есть Дылда, жил в маленьком домике по другую сторону южного двора, в его прихожей была панель с лампочками, которые загорались, когда где-нибудь в здании включали свет. Она была установлена вскоре после моего приезда в школу – наверняка для того, чтобы экономить электричество,- ее было видно, если заглянуть с улицы к нему в окно.
Таким образом, нажимая на выключатель, я прекрасно понимал, что у него в доме сейчас загорится лампочка. И все-таки это было необходимо.
Школьные уборщицы тщательно отбирались и обладали высокой квалификацией. Они работали в школе с тех самых пор, когда Биль только начинал проводить занятия в маленьких классах на Якобсалле в районе Фредериксберг, и с тех пор они следовали за школой по пути ее возвышения. Между ними и руководством школы царили доверительные отношения. Они всегда сообщали обо всех следах курения или сожженного целлулоида или о других следах хулиганства, они видели то, чего другие не замечали, и от них было трудно что-нибудь скрыть. Они бы сразу же увидели кровь Августа – мне надо было ее смыть. Я протер весь коридор своими носками – больше у меня ничего не было. Потом снова надел их.
Когда я вернулся, Август сидел, разглядывая дверь напротив. Она вела к Билю – на верхнем этаже была его служебная квартира. Все это знали, хотя там никто никогда и не бывал: дверь, которая вела на лестницу, была напротив его кабинета, на ней была табличка с его именем. Это была единственная дверь с именем во всей школе. Как будто чтобы показать, что здесь заканчивается общая для всех часть школы. Август сидел, глядя на табличку и прижимая рубашку ко рту. Он ничего не сказал. Я снова погасил свет и отпер дверь в кабинет.
Я дважды бывал там, один раз, когда меня знакомили с Августом, другой раз раньше – меня вызывали, чтобы наказать. Тогда меня впервые ударили в школе Биля – я опоздал пять раз за один месяц,- это было тогда, когда моя болезнь прогрессировала.
В тот раз в кабинет вызвали нас с Йесом Йессеном и еще одного ученика. Биль имел обыкновение звать сразу двух или трех человек, чтобы сэкономить время. Посреди кабинета лежал ковер.
– Не смейте наступать на ковер,- сказал он,- нельзя допускать преждевременного износа вещей.
Положено было стоять убрав руки за спину, чтобы не возникало искушения защитить лицо. Сам Биль расхаживал по комнате, в том числе и по ковру, подогревая себя своей речью, слов я не разбирал, скорее, обращал внимание на цвет его лица, – я заранее знал, когда он ударит. И все-таки это подействовало ошеломляюще, Йес упал, но я удержался на ногах.
Так что и сейчас я как-то непроизвольно обошел ковер по пути к столу. Август встал в уголке. Он успокоился, после того как ударился, видно было, что он очень устал,- ведь он ничего не ел.
Сундук удалось открыть без всякого труда, как будто он вовсе и не был закрыт. Никогда, никогда им и в голову не могло прийти, что кто-то может решиться на такой поступок. Они много чего предусмотрели, они обезопасили себя почти на все случаи жизни, но только не на этот.
При других обстоятельствах этого бы и не произошло. Открыть эту шкатулку означало предать своих товарищей, это была нечестная игра, об этом напоминали вороны на крышке сундука. Они напоминали о том, что есть некая высшая справедливость, от которой ничто не укроется.
Однако сейчас все это делалось, чтобы защитить Августа.
Свечку я зажигать не стал – светила яркая луна, я хорошо видел буквы на папках, в которых хранились документы. Папки лежали в алфавитном порядке, словно это телефонная книга, но все вместе они занимали гораздо больше места.
– По ночам нет звонка,- заметил Август.
Я и не подумал об этом, пока он не сказал.
– Все так, как она говорит,- сказал он.- Здесь другое время, когда звонок не звенит. Как будто времени вообще нет.
Я показал на луну.
– Время встроено в мир,- сказал я.- Луна всходит и заходит, эта система словно часы.
– Но она не звенит звонком каждый раз, когда пройдет пятьдесят минут,- заметил он.
Его личное дело было толстым, я зажег свечку. Он не приблизился ко мне.
– Это ведь никого не касается,- сказал он,- так ведь?
В начале лежала папка с бумагами о его школах, он учился в обычной школе в Рёдовре, эти бумаги я не стал смотреть. За ними следовали результаты психологических тестов в школе и история болезни от школьного врача. Потом какие-то бумаги из социальной комиссии и две папки из клиники детской психиатрии государственной больницы – они обследовали его в два приема. Ни в одну из этих бумаг я не заглянул. Почти в самом низу лежали документы из школы Биля, несколько писем, сначала я пропустил их. Последними лежали несколько напечатанных на машинке страничек и фотографии. Это были фотографии его родителей.
Если уж на то пошло, я хорошо знал эти фотографии по его многочисленным рисункам, он нарисовал все очень точно, так что я должен был все знать. Выстрел был сделан крупной дробью, ее невозможно было не заметить, это и раньше было понятно, только не так ясно. Они лежали тесно прижавшись друг к другу, на них была выходная одежда, они, наверное, вернулись из гостей, а потом они подошли к нему, а он лежал в своей выдвижной кровати и поджидал их.
– Теперь они не забудут об этом,- сказал он.
Он не взглянул ни на фотографии, ни на меня – он смотрел в окно на луну.
– О чем ты?
– Теперь они знают, что я не буду терпеть все что угодно.
У нас почти не оставалось времени, пришлось говорить без обиняков.
– Они выглядят не очень-то живыми,- сказал я.
– Все в порядке,- сказал он,- это просто им на память.
Напечатанные на машинке бумаги оказались полицейскими протоколами, приложенными к заявлению юриста Управления по делам детей и молодежи, который всегда обязан присутствовать при допросах детей до пятнадцати лет, у меня он тоже был. Времени читать это сейчас не было. Оставались только бумаги из школы Биля.
Это было несколько писем из различных инстанций, я пытался прочитать их, но не получилось. Мы слишком задержались, скоро придут уборщицы, и мне очень мешала рука, к тому же эти письма были написаны слишком тяжелым языком, чтобы можно было прочитать их за короткое время. Появилось такое же чувство, как и при проведении стандартизированных тестов на чтение,- осознание того, насколько ты медлителен. Но главная трудность возникла из-за Августа.
Он стоял рядом со мной и смотрел из окна, замкнувшись в себе,- смотреть его документы было все равно что заглядывать внутрь него.
Однако кое-чего я все-таки не мог не заметить. Два письма были от Баунсбак-Коля, начальника Копенгагенского отдела образования. Это было первое, на что я обратил внимание. Второе было то, ради чего мы пришли. Это была бумага об испытательном сроке Августа. Я прочитал ее несколько раз, чтобы выучить наизусть.
– Ты здесь на неограниченный срок,- сказал я,- ты под надзором.
Я прочитал ему вслух: «…после консультаций с Управлением по делам детей и молодежи, Министерством образования, Датским педагогическим институтом, Копенгагенским отделом образования и Высшей датской педагогической школой управление не возражает против того, чтобы школа приняла Августа Йоона в свой интернат под надзор на неопределенный срок».
– Почему они спрашивали так много людей? – сказал он.- Зачем это?
Я ничего не ответил, не было времени над этим задумываться.
– Твой испытательный срок никогда не закончится,- сказал я,- тебе надо держаться, у нас все получится, мы что-нибудь придумаем.
И тут я увидел третью бумагу. Она была похожа на свидетельство о судимости, оно было на имя Августа. Это было невозможно: если тебе меньше пятнадцати, ты не можешь оказаться в списках осужденных – я об этом все знал, таковы были правила. И тут я увидел, откуда оно. Эта была выписка из Государственного отдела регистрации правонарушений. В ней содержалось краткое изложение дела Августа.
Это казалось невероятным. К документам Государственного отдела регистрации правонарушений имели доступ только наблюдатель Попечительского совета по делам детей и молодежи и полиция, которая использовала их вместе со списками осужденных. Данные о тех, кто не мог получить отметку в свидетельстве о судимости, потому что им, например, еще не исполнилось пятнадцати лет, заносились в Государственный отдел регистрации правонарушений, это случалось, например, каждый раз, когда тебя приводили на допрос в полицию, даже если ты и был вне подозрений. Эти сведения должны были быть строго конфиденциальными. И тем не менее в бумагах лежала выписка об Августе.
Я положил его дело на место. На секунду я зажег свет, чтобы убедиться в том, что он не накапал на пол или на ковер. И тут я увидел, что в одном из ящиков стола был нажимной цилиндровый замок.
Ничего странного в этом не было. Биль был директором школы, в его столе должен был быть запирающийся ящик для марок и, возможно, незначительных сумм. Не было никакого смысла смотреть, что там, к тому же мы торопились.
И все же я не удержался – взял со стола скрепку и открыл ящик при помощи ее и плоского ключа. Не знаю, почему я это сделал, наверное по привычке.
Может быть, это было и не по привычке. Может быть, это была попытка заглянуть в Биля.
Во всех школьных бумагах речь всегда шла о других, а не о нем, во всех без исключения. И никогда он ничего не говорил о самом себе.
Именно поэтому все зачитывались его воспоминаниями, в библиотеке было четыре экземпляра, давали их на неделю, книга постоянно в течение девяти месяцев была на руках, ее брали и те, кто вообще никогда ничего не читал, даже то, что задавали. И даже в его воспоминаниях не было ни слова о нем самом.
Возникла мысль, а вдруг в ящике окажется что-то о нем самом.
Это был неглубокий ящик. В нем лежала стопка чистых листков школьных бланков. Под стопкой лежали два листка такой же бумаги, но они были исписаны.
Я посмотрел на Августа. Он уже совсем засыпал, усевшись на стул, и уже начинал вертеться так, как вертелся, когда начинались его кошмары. Так как я был уверен, что он ничего не видит, я взял два нижних листка. Потом снова закрыл ящик.
Я поднял Августа, но из-за руки мог только поддерживать его. Ноги его двигались, а все остальное тело спало.
– Где находится завтра?
Вот такой вопрос она мне задала.
Когда дети плачут, с ними говорят о завтрашнем дне. Если они ушиблись и никак не могут успокоиться, даже после того, как их взяли на руки, то им рассказывают о том, куда они завтра пойдут, кого они завтра увидят. Их внимание отвлекают от слез и переносят на день вперед – в их жизнь привносят время.
Женщина может сделать это с особой осторожностью. Ничего особенно не обещая, не отворачиваясь от боли, она бережно берет ребенка с собой в будущее. Как будто пытаясь сказать, что все мы должны узнать, что такое время. Что, может быть, все-таки возможно стать взрослым и не понести при этом потерь.
Сам я никогда не говорю с ребенком о времени. Мы говорим о другом, и не так уж много, и никогда не говорим о завтрашнем дне. Мне это кажется невозможным – завтра мы можем быть стерты с лица земли, ты знаешь, что сам ты множество раз не мог сдержать обещание, а если говоришь о времени, всегда что-то обещаешь. Поэтому лучше ничего не говорить, совсем ничего.
И все же она довольно часто приходит ко мне. Изредка для того, чтобы получить какое-нибудь объяснение, но чаще всего для того, чтобы самой что-нибудь сказать.
Когда она подходит ко мне, я сажусь на пол – кажется неправильным стоять, возвышаясь над ней, когда она обращается ко мне. Поэтому я сажусь, тогда наши головы оказываются на одном уровне.
– Где находится завтра?
Я знал, что она имеет в виду. Ей были понятны изменения в пространстве, в разных местах все выглядит по-разному. Теперь в ее жизнь привнесли время, но она его не понимает. И она попыталась объяснить его при помощи пространства, которое она постигла.
Катарина говорила то же самое во время своего телефонного звонка после того, как нас полностью разлучили. Говорила в основном она, потому что она меньше рисковала.
Она сказала, что задумалась о том, как мы вспоминаем свое прошлое. Мы представляем себе череду событий и дат, сказала она, с того момента, где мы сейчас находимся, и в обратном порядке. То есть временную линию. Она может быть очень разного цвета, в зависимости от того, что с тобой происходило, например, если ты потерял кого-нибудь, она может стать черной, в других местах – светлее. В некоторых местах этой линии время пойдет быстрее, в других – медленнее. Но все равно в далеком прошлом оно будет представлять собой линию.
Однако самое начало невозможно представить, во всяком случае, у нее не получается, а как это у меня? Она попросила меня подумать об этом.
Для нее, сказала она, а может быть, и для всех линия растворялась, когда она уходила совсем далеко. Когда ты доходил до самого детства, то уже больше не было линии, а был скорее целый пейзаж событий, невозможно было вспомнить их последовательность, может быть, ее и не было, они были словно разбросаны по какой-то равнине. Она считала, что эта равнина относится к той поре, когда время еще не вошло в ее мир.
Она попросила меня подумать об этом.
– Может быть, спросим Августа? – сказала она.- Как это у него, у него тоже равнина или нет?
Когда я сидел на полу перед ребенком и девочка спрашивала меня о завтрашнем дне, я понял, что она все еще стоит на равнине, но уже собирается входить в те туннели, в которых находится время.
Я так хотел понять ее, я старался понять, можно ли на ее лице увидеть время. Но я ничего не мог сказать ей, не мог дать ответ. Я сам не знал, где находится завтра.
– Я не знаю,- сказал я.
И тут я увидел, что ей и не нужен был ответ, что это было неважно. Важно было то, что я сел на пол, чтобы послушать ее.
Она не двигалась. Я почувствовал, что, возможно, никогда так и не станет важно, что я ей говорю, что она никогда не будет оценивать это и относиться к этому очень серьезно. Что можно позволить себе быть медлительным и неточным, и даже не очень знающим, и при этом тебя не накажут, что она все равно сразу не уйдет, а постоит с тобой минутку.
Я спросил Августа о том, как он помнит прошлое.
Была ночь через семь дней после того, как я побывал у него. Они проверяли его несколько раз за вечер, перед тем как погасить свет. У меня ушла неделя на то, чтобы понять их расписание. Оказалось, что оно очень жесткое, Флаккедам и новая инспекторша по очереди приходили раз в час, в начале каждого часа, именно благодаря этой регулярности я и смог обойти их.
Я приходил сразу же после того, как ему давали лекарство в девять часов, теперь у нас было время до 21.30, когда Флаккедам делал обход и гасил свет.
Он лежал на спине и смотрел в потолок.
– Они стали давать мне три нитразепама,- сказал он,- тебе надо поторапливаться, если ты хочешь мне что-то сказать.
Мне нечего было сказать, я просто стоял и смотрел на него, кожа его была похожа на бумагу. В Общине диаконис было отделение, куда принимали брошенных грудных детей, кроме этого, там были дети в кувезе, они были меньше остальных и все же были похожи на стариков. Очень маленькие и все-таки очень старые. Вот на такого ребенка он и был похож.
Два пальца у меня на руке были скреплены пластырем, так сломанный палец меньше болел. Мизинец вообще-то надо было положить в гипс, но тогда бы у них могли возникнуть подозрения. Август делал вид, что не замечает моих пальцев.
Похоже было, что у него температура, я потрогал его лоб, следя при этом за его руками, он был скорее холодным.
– Что бывает, если совсем перестать есть? – спросил он.
– Два дня чувствуешь голод,- ответил я,- потом два дня, когда чувствуешь себе так плохо, будто заболел, потом становится хорошо. Пока ты совсем не потеряешь силы и они не обнаружат это и не начнут кормить тебя насильно.
В школе Нёдебогорд учились и девочки, у некоторых из них была анорексия. Но они надевали по два свитера и прятали на животе подушку, поэтому случалось, что их разоблачали так поздно, что едва удавалось их спасти; об этом я ему ничего не сказал, не было никакого смысла обнадеживать его.
Он начал уставать. Он спросил меня, виделся ли я с Катариной; я сказал, что она попросила меня кое о чем его спросить, и объяснил ему, как, по ее мнению, человек помнит свое прошлое,- а как он помнит свое?
Так же как и мы, сказал он, он тоже помнит линию, ничего особенного тут нет.
Я почувствовал, что тут что-то не так.
– А где она начинается? – спросил я.- Что ты помнишь первым?
– Первое, что я помню,- кабинет,- ответил он,- как я стою в кабинете и смотрю на тебя, там все и начинается.
– Это было всего лишь два с половиной месяца назад,- возразил я,- а что было раньше?
– Раньше ничего не было,- ответил он,- только дыра.
Я не хотел больше задавать вопросов. Я стоял рядом с ним и молчал.
Он заснул. Глаза полностью не закрылись, между веками осталась щелочка, сквозь которую был виден зрачок, притом что по его дыханию было ясно, что он спит. То есть он спал с полуоткрытыми глазами. Это выглядело как-то неправильно, я дотронулся до его век и осторожно их закрыл.
Я бы хотел побыть с ним подольше, но это было невозможно – в любую минуту мог появиться Флаккедам.
Он спал, в этом я был уверен, и все-таки какая-то его часть не спала – один из тех людей, которые находились внутри него. Когда я уже был у двери, он позвал меня, говорил он шепотом.
– Если ты помнишь,- прошептал он,- и у тебя есть прошлое, то тебя можно обвинить и наказать. Если ты ничего не помнишь, то есть для тебя не существует времени, как для других людей, то ты становишься чем-то вроде сумасшедшего, и тогда вместо наказания ты попадаешь под надзор,- тогда у тебя есть какой-то шанс.
На следующее утро меня позвали в кабинет Биля, Фредхоя тоже вызвали туда, они сказали, что пришел ответ из Совета по вопросам охраны детства, а затем школа совместно с Управлением по делам детей и молодежи приняла решение о моей дальнейшей судьбе: в течение нескольких ближайших недель мне подберут подходящий интернат для детей с отклонениями – это было окончательное решение, его утвердил судья.
Девятый класс, в котором училась Катарина, по утрам стоял через два ряда от нас. Фредхой проверял все ряды, перед тем как появлялся Биль и мы начинали петь. У всех классов были постоянные места, однако всегда было трудно соблюдать идеальный порядок по краям, на границе рядов,- тот, кто приходил последним, не мог протиснуться на свое место, а вставал сбоку.
Через девять дней после того, как нас полностью разлучили, Катарина пришла в самый последний момент, но при этом все-таки без опоздания, она оказалась немного впереди меня, почти рядом с Фредхоем. Это притупило их внимание. Невозможно было представить себе, что она на что-нибудь решится.
Каждый ученик по утрам приносил с собой свой собственный песенник, он обязательно должен был быть в переплете – во избежание преждевременного износа. Она открыла свой песенник так, что я не мог не заметить написанные в нем слова, но держала его так, что никому другому не было их видно. Буквы были очень маленькие – меньше был риск, что ее замысел раскроют. Все время, пока мы пели, я пытался разобрать, что там написано,- она спрашивала: «Как зовут твоего опекуна?»
Всем детям-сиротам и всем детям, которых забрали из дома, лишив их родителей родительских прав, назначали опекуна – таков был закон.
Обычно это был юрист из Совета по вопросам охраны детства, своего я однажды видел, это было, когда Комитет по социальным вопросам назначил мне неопределенный срок пребывания в интернате Химмельбьергхус,- тогда именно она сообщила мне об этом. Она сказала все как есть, что она одновременно назначена опекуном двухсот-трехсот детей, то есть формально она была мне и матерью, и отцом, но однако больше мы встречаться не сможем, если только я не захочу жениться до восемнадцати лет или если у меня не появится имущество, которым надо будет распоряжаться. С тех пор я ее не видел.
Это было слишком сложно объяснять Катарине. Я просто написал в своем песеннике: «Йоханна Буль. Совет по вопросам охраны детства», а через три дня перешел на один ряд назад и поднял книгу повыше. Никто ничего не заметил.
На следующий день меня позвали к телефону – мне позвонили.
В школе в распоряжении учеников было два телефона, оба они находились в жилом корпусе: один – на половине мальчиков, другой – на половине девочек.
Оба телефона соединялись с коммутатором школы в приемной Биля, но это были телефоны-автоматы, по ним разрешалось звонить во время большой перемены с 11.40 до 12.30 и по окончании обязательного приготовления уроков с 20.15 до 20.50. Позвонили мне в 12.05, я был в это время во дворе, и за мной пришел один из учеников младших классов, его послал Флаккедам. Он сказал, что меня зовет к телефону мой опекун.
Трубка лежала на маленьком столике с телефонными книгами. Впервые за все проведенное в школе Биля время мне позвонили, если не считать двух случаев, когда звонил представитель Попечительского совета, сам же я никогда никому не звонил. Телефон висел на стене, никакой кабинки не было, это было хорошо: после случая с Вальсангом мне не очень нравились тесные помещения.
Это была Катарина.
Телефоны установили, когда я пробыл в школе год. До этого трудно было получить разрешение позвонить, на то должны были найтись какие-нибудь веские причины, к тому же разрешали звонить только из канцелярии школы: ты разговаривал, чувствуя постоянное напряжение, люди проходили мимо, секретарю было слышно каждое твое слово, и при этом ты понимал, что занимаешь школьный телефон. Во время утреннего пения Биль как-то сказал, что телефоны существуют только для передачи коротких и жизненно важных сообщений.
Должно быть, Катарина позвонила на школьный коммутатор и представилась Йоханной Буль. Это было единственно возможным объяснением. Она позвонила с телефона девочек в приемную, а они решили, что звонят из города, и соединили ее с отделением мальчиков.
Какое-то время мы вообще ничего не говорили. Мы просто стояли и молчали. Мне было слышно ее дыхание, равномерное, отчетливое, почти как часы. А я уже думал, что никогда больше не смогу поговорить с ней, никогда в жизни.
– Как ты там? – спросила она.
– Ничего,- ответил я.- Но Август плох.
Без всякого предупреждения раздался щелчок, и соединение было прервано. Наверное, кто-то спугнул ее.
Она позвонила мне снова.
Это было на следующий день, после приготовления уроков. На этот раз я сам взял трубку – я стоял рядом с телефоном, когда он зазвонил, можно сказать, что я ждал звонка.
После летних каникул моей обязанностью было регулярно выносить кухонные отходы в большие мусорные баки за жилым корпусом. К этой работе все стремились: выполнялась она быстро, к тому же мусорные баки находились в закутке, где можно было какое-то время постоять и где тебя никто не видел. Эту работу мне дали в награду за то, что в течение двух лет у меня не было наказаний и замечаний.
После катастрофы в церкви меня перевели в помещение, где я должен был выполнять любую подвернувшуюся работу; никаких объяснений этому не было дано, но ясно было, что они хотели постоянно держать меня под наблюдением. В каком-то смысле я почувствовал облегчение: из-за того, что случилось с пальцами, стало трудно выполнять тяжелую работу. В тот день, когда позвонила Катарина, я смазывал дверные петли. Занимался я этим и после ужина – надо было быть поблизости от телефона.
В королевском воспитательном доме было запрещено звонить ученикам из города, за исключением случаев смерти близких или чего-нибудь в этом роде. Телефонные звонки могли ослабить ту сопротивляемость, которую в учениках старалась воспитать школа.
Следовательно, к телефону могли позвать, только когда с родственниками произошло что-то действительно страшное. Или когда тебе звонили из отдела социального обеспечения или полиции, что было еще хуже.
Поэтому все привыкли к мысли о том, что телефон – это часть надзора за учениками. И что им пользуются исключительно учителя и администрация школы.
Когда я оказался у телефона, а на другом конце провода была Катарина, все вдруг стало иначе, почти наоборот.
Обычно здесь бывала очередь, в тот день никого не было. Когда телефон зазвонил, я поднял трубку, прежде чем кто-нибудь успел услышать звонок.
Она запыхалась. Она, должно быть, дождалась, пока рядом никого не будет, и бросилась к телефону. Всю осень она работала в саду, теперь они, наверное, и ее перевели в здание.
Я снова подумал о том, что дыхание – как часы, измеряющие то короткое время, когда мы можем быть вместе.
Я ничего не говорил, мы просто стояли, вслушиваясь в дыхание друг друга.
А потом она рассказала мне, что прошлое помнишь как линию, которая в конце заканчивается на равнине. Время от времени автомат начинал пищать, и тогда она опускала еще одну монетку,- откуда она их взяла?
– Мы можем встретиться?
Это я продумал во всех деталях, на тот случай, если она спросит. Есть только одна возможность, сказал я,- встретиться ночью. Я бы помог ей вылезти из окна и спуститься вниз, сможет ли она?
– Меня перевели,- сказала она.- Теперь я сплю в комнате новой инспекторши.
Она сказала это совсем тихо, и все же показалось, что мимо промчалось что-то огромное, вроде поезда, и поезд этот унес с собой последнюю возможность ее увидеть.
– Через несколько дней я уезжаю,- сказал я.- В интернат для умственно отсталых.
Трубку положили. Как и в прошлый раз, не было никакого звука, только что она была здесь – и вот ее нет.
Я постоял некоторое время у телефона, но больше он не зазвонил.
Два дня подряд я на большой перемене сидел в библиотеке.
Если бы все было как обычно, мне бы это запретили, но поскольку пошел снег, ритм жизни школы изменился.
Снег падал медленно, но не прекращался ни на минуту, они не успевали убирать его. Сгребать снег лопатой, посыпать дорожки песком и солью поручили Андерсену, помогали ему те интернатские ученики, которых назначили для работы на улице. Двор был покрыт коркой льда, и повсюду стояли большие снежные сугробы. В связи с этим младшим школьникам на переменах разрешили сидеть в классах, у всех уходило больше времени на то, чтобы подняться наверх из-за того, что одежда была мокрой, и вообще заметно было изменение расписания школы.
И Фредхой, и Карин Эре видели меня в библиотеке, но ничего мне не сказали, может быть, они считали, что я и так достаточно наказан и что больше со мной уже ничего нельзя сделать.
Я сидел, разглядывая старые номера «Синей книги», ежегодного журнала школы, в каждом номере были фотографии классов, я нашел старые фотографии ее класса. Все фотографии, начиная с первого года.
В эти дни я видел ее и по утрам, когда мы пели. Было больно вот так прямо смотреть на нее – на фотографии смотреть было легче.
Раньше девочки завязывали волосы в хвостики, у нее тоже был хвостик, а так она была похожа на саму себя.
С одним исключением – она улыбалась. Было восемь фотографий, с 1963 по 1971-й, на фотографии 1970 года ее не было, школу фотографировали в апреле, когда она исчезла. На первых семи фотографиях она улыбалась. Не так чтобы уж очень, но улыбка все-таки была заметна. Так, что было видно, из какой она семьи и какое у нее было детство. Можно было понять, почему она говорила о светлой равнине.
Потом шла та фотография, на которой ее не было. А потом – последняя фотография, прошлогодняя. На ней она не улыбалась. И одежда была другой. Она была видна только по пояс, на ней был один из ее больших свитеров.
Я положил альбомы в один ряд, так чтобы можно было смотреть на них одновременно. Словно на линию времени.
Неизбежно приходила в голову мысль о том, что было бы, если бы мы были знакомы тогда. Как бы все получилось? Мы бы встретились несколько раз, она могла бы пригласить меня домой, я мог бы познакомиться с ее родителями, и, когда произошла катастрофа, я мог бы помочь ей.
Вот что я думал – думал, что мог бы помочь ей. Я, который и самому себе не мог помочь.
Я смотрел на фотографии, и в конце концов стало казаться, что я вырос вместе с ней. Как будто я не начал расти, попав в школу Биля, рывками и с температурой, но всегда был рядом с ней, и мы спокойно выросли вместе, так что теперь составляем единое целое.
Прежде я никогда подолгу не разглядывал фотографии. Можно было предположить, что они изменятся, когда на них направишь свет внимания. Что они станут слабее, словно страх. Но этого не произошло. Наоборот, они становились все глубже и глубже. Я сидел, глядя на них два дня подряд, я бы пошел туда и на третий день, если бы снова не пошел снег и нас не отправили бегать.
После упражнений на снарядах самым полезным для укрепления мускулатуры считалась легкая атлетика, особенно дисциплины, в которых надо было что-нибудь бросать, однако зимой это делать было сложно, так как тренировки должны были проходить на открытом воздухе.
На улице можно было тренироваться только в беге. Приучив всеми любимую сборную по гандболу бегать зимой по замерзшим болотам и прудам, Кластерсен добился прекрасных результатов. Один из его принципов состоял в том, что если тренируешься в беге, то нет такой погоды, когда нельзя было бы находиться на улице.
Таким образом, тренировки в беге проходили в любое время года, однако особое пристрастие он имел к снегопадам – тут уж можно было быть уверенным, что хотя бы за первые полчаса человек сделает полный круг по парку.
Сам он бежал впереди всех. Это означало, что если ты не был в числе тех, кто хорошо бегает, или если ты специально отставал, то можно было неожиданно оказаться в одиночестве.
Она стояла у дерева, спиной ко мне. Я увидел ее черное пальто, позади нее была стена падающего снега, она отошла от дерева, шагнула сквозь стену и исчезла.
Я свернул с тропинки и спустился к озеру. Тут было одно место, где вода всегда подолгу не замерзала, там стояла цапля, плавали лебеди, и, казалось, они не чувствуют холода. Птицы беспокойно двигались, как будто кто-то только что прошел мимо них.
Мне показалось, что я упустил ее, а может быть, это вовсе и не она была. Снег продолжал создавать замкнутые пространства – нескончаемую вереницу белых комнат. Я стал взбираться вверх по холму, туда, где стояли статуи в холодных снежных одеяниях на зеленых бронзовых телах. Одна из них сдвинулась с места и пошла. Я пошел следом. Мы спустились туда, где летом цвели розы, осенью их срезали, а место это покрыли еловыми ветками. Она тогда работала здесь вместе с другими, я видел ее вскоре после того, как написал то письмо. Теперь все здесь было покрыто снегом – лишь стояли четыре вала, словно вокруг длинной белой могилы.
Она побежала, но долго бежать не смогла. Снег был глубоким, а на ней были только легкие туфельки. Она как бы опустилась и присела. Я подошел сзади. Она повернулась ко мне в профиль.
– Уходи,- сказала она,- уходи!
Должно быть, она кричала, но снег поглощал звуки. Мне была видна половина ее лица. На нем была написана ненависть.
Я не двигался с места – терять мне было нечего. У меня не было ничего, чтобы прикрыть ее,- я выбежал в одном свитере. Я ничего не понимал.
Она встала и пошла, я последовал за ней. Мы спустились к озеру, снег и вода слились в одно целое, нельзя было различить, где верх, а где низ, была лишь серая волна между небом и землей. Мы были заперты здесь – это было словно тюремная камера или белая больничная палата. И все же мы были свободны, нас никто не мог увидеть.
Она не повернула головы, мне пришлось наклониться к ней, чтобы разобрать, что она говорит.
– Ну и уезжай,- крикнула она,- к чертовой матери.
– Меня переводят,- сказал я,- это наказание, его утвердил судья, тут ничего не поделаешь.
Она повернулась ко мне, кожа была белой, прозрачной. Она смотрела на меня, словно что-то искала. Потом она дотронулась до моей руки.
– Так это они тебя переводят?
Она продолжала пристально смотреть на меня, это было почти невозможно вынести.
– Я ждала тебя,- сказала она.- У меня ведь есть расписание, я знала, что ты придешь.
Мы шли рядом. Теперь у нас не оставалось больше никакого выбора. И все же это не имело никакого значения. Она чуть не падала, я взял ее под руку. Мы были в глухом лесу, я защитил ее, я закутал ее в несколько одеял. Темнело, мы шли прямо во тьму, к гибели, но это не имело никакого значения.
Всю жизнь тебе кажется, что ты находишься где-то вне или на границе, и ты стремишься внутрь изо всех сил, но похоже, что это все равно впустую. И тут двери неожиданно распахиваются – и тебя возносят к свету.
Она смотрела на меня, на ресницах у нее был снег и маленькие льдинки, это были слезы – она плакала. И плакала она не от ненависти и не потому, что я ее ударил. Я раньше не знал, что так бывает.
– Я думала, ты хочешь уехать,- сказала она.
Я хотел спросить, можно ли ее поцеловать, но не мог говорить, я пытался, но у меня не получалось. И все же, наверное, я сказал это, потому что это случилось. Губы ее потрескались от холода.
В этом поцелуе было все. Все то, о чем мы мечтали, но так и не успели, и все то, чего теперь никогда не будет, потому что я должен уехать и все пропало, в нем было все.
Время остановилось. Я знал, что буду помнить об этом вечно и что они не могут отнять это у меня никогда в жизни, что бы ни случилось, и в это мгновение исчез весь страх.
Навстречу нам из темноты выступил дом – так нам показалось, хотя это мы двигались ему навстречу. Это был один из складов, он был заперт, но всего лишь на висячий замок на петлях, если отвинтить гайку, то петля упадет.
В воспоминаниях Биля рассказывалось о школьных складах. Когда школа выросла до значительных размеров и к ней добавились старшие классы, появилась необходимость вынести те школьные пособия, которые хотя и представляли собой ценность, но больше не использовались, за пределы главного здания – надеялись, что со временем они послужат основой для создания музея обучения в духе традиций Грундтвига.
Света тут не было. На полу стояли ящики и садовые инструменты, вдоль стен – шкафы со стеклянными дверцами. На улице начинало темнеть, и все же за стеклом шкафа я увидел магдебургские полушария, стеклянные реторты и генератор Ван де Граафа. Кроме этого, множество чучел птиц, даже чучело мангуста, вокруг которого обвилась кобра.
Змея была больше мангуста, она уже основательно обхватила его и начала душить. Одновременно она раскрыла пасть, так что были видны ее ядовитые зубы. Животные застыли в момент перед самым укусом.
Я знал, что мангуст победит. Я не просто хотел этого, я это наверняка знал. Ему было что терять – жизнь его была поставлена на карту, а может быть, и жизнь кого-то другого, кого он должен был защищать от змеи,- и он был меньше и стоял спиной к стене. Он был маленьким, юрким хищником, а змея была большой, холодной и невозмутимой. И все же я знал, что у нее нет никаких шансов.
Мы сели на ящики.
– Что нам делать? – спросила она.
Мгновение назад невозможно было представить, что есть выход,- теперь все изменилось. Я объясню ей, что нам надо убежать из школы, это наверняка можно устроить. В интернате Химмельбьергхус кое-кому после побега удавалось продержаться на свободе недели две или даже больше, а у нас ведь все иначе: вместе с ней мы сможем продержаться до конца дней своих.
Вот это я и хотел ей сказать. Вместо этого я сказал нечто другое.
– Август,- сказал я.
Ни за что на свете нельзя бросить ребенка, не погубив себя, ни за что на свете,- это закон, против которого мы бессильны.
Она знала еще до того, как я сказал это, она знала. Никогда мы не были просто вдвоем, никогда не были просто мы с Катариной. Нас всегда было трое, еще до того, как он появился, а я впервые увидел его.
Я рассказал о технических коридорах, о его личном деле. Говорил я не очень много, да это и не нужно было. Она сидела на ящике наклонившись вперед и слушала меня, и те паузы, которые я делал, понимая все, даже то, что я не мог сказать.
Мы сидели там, и я знал, что именно так чувствуешь себя, когда живешь настоящей жизнью. Сидишь рядом с другим человеком, и тебя понимают, все понимают, и ничего не оценивают, и не могут без тебя обойтись.
Потом мы сидели, не говоря ни слова. Я пытался найти решение, пытался придумать, как нам взять Августа с собой, чтобы всем быть вместе. Я видел перед собой двери с замками, разделявшие нас и его: замок входной двери, и на дверях в коридор, и в его палате, и замки в дверцах шкафа, где они держали его верхнюю одежду и ботинки. А затем, когда мы уже доберемся до него,- замки между нами и свободой, замки на той машине, что нам понадобится, и замки, запирающие деньги, которые нам будут нужны. А за ними – все замки мира, бесконечное множество, ни один человек не сможет открыть такое количество, это будет целый ряд непреодолимых преград, которому никогда не будет конца, сколько бы ты ни боролся и как бы ты ни старался.
Стало ясно, что мы пропали, и тут пришло отчаяние.
Однако оно касалось только Августа, а не Катарины и ни в коем случае не меня. Мне было дано все, и никто никогда не сможет отнять это у меня. Нельзя отчаиваться из-за человека, которому все было дано.
Я был уверен, что Катарина подумала о том же, что и я. Что мы в это мгновение думаем об одном и том же, и нам не надо ничего говорить – в этом я не сомневался.
Тут она встала и подошла к окну, и уже по одной ее походке я понял, что ошибался.
– Если бы в школе не было часов,- сказала она,- что бы тогда было известно о времени?
Голос ее изменился – она находилась в другом мире, она была другим человеком. Глубоко внутри нее, одновременно с ней, но все-таки отдельно от нее, жил другой человек, который теперь взял в ней верх.
Это было как с Августом, но все же иначе. Август был то одним, то другим человеком, между ними не было связи, тот Август, который стоял у стены и тянулся к твоим пальцам, не владел собой.
С Катариной все было иначе. Два человека в ней были связаны, они находились в ней одновременно, но одного из них, того, который сейчас взял в ней верх, я никогда не смогу понять.
Я бы мог сидеть с ней рядом до скончания века. Так было и так будет всю мою оставшуюся жизнь. Если бы ребенок, Август, тоже был с нами, я бы мог вечно сидеть там с женщиной.
Я никогда не хотел ничего другого, и потом мне тоже никогда не хотелось другого. Только чтобы мне дали жить и спокойно сидеть рядом с женщиной и ребенком – этого было бы достаточно.
Теперь я понял, что для Катарины все было по-другому. И что она, а может быть, и каждый человек – словно анфилада белых комнат. Через некоторые из них можно пройти вместе, но их бесконечно много, и ни с одним человеком на свете нельзя пройти через них до конца.
Я бы никогда не смог увести ее с собой. Даже если бы мы могли взять с собой Августа. Другая часть ее, кто-то другой внутри нее,- хотел большего. Он хотел узнать ответ.
Она задавала вопросы в лаборатории о том, что такое время, о том, по какому плану устроено все в школе, и на этот вопрос еще не прозвучал ответ.
Это нелегко понять. Что человеку может быть так важно задать вопрос и получить ответ, что это оказывается важнее всего на свете. Может быть, даже важнее любви.
Понять это невозможно. Приходится смириться с этим и сказать: «Так уж оно устроено. Им обязательно надо знать. И во что бы то ни стало».
Она снова задала вопрос:
– Что было бы известно о времени, если бы не было часов?
Наверное, его все равно бы чувствовали, сказал я, а теперь нам пора идти, уже почти совсем темно, за окном я увидел Кластерсена, он, должно быть, обнаружил, что меня нигде нет, и решил пробежать еще один крут.
Я подумал о ее дыхании в телефонной трубке и вообще о дыхании.
– Человек дышит,- сказал я,- и сердце бьется, это как часы. Солнце и луна всходят и заходят.
– Есть ритм,- сказала она,- есть какой-то порядок, отсутствие беспорядка. Но нет абсолютной регулярности.
На это мне нечего было ответить. Кластерсен исчез в темноте.
– Расскажи снова про те бумаги,- сказала она.- Про начальника отдела образования.
Она встала вплотную ко мне, я медленно все повторил. Я более не мог смотреть ей в глаза. Она взяла меня за руку.
– Я принесла тебе часы,- сказала она. Она надела их мне на руку. Где она взяла их?
– Теперь послушай,- сказала она. И тут она мне кое-что объяснила.
В начале января тысяча девятьсот девяносто третьего года я разъезжал на велосипеде по Копенгагену в поисках определенных часов.
К тому времени я уже работал над этой книгой больше года, при этом постоянно откладывая одну задачу – опять, по прошествии двадцати лет, оказаться в школе.
Было холодно и очень темно, дело было днем, но было сумрачно, словно ночью.
Сначала я отправился куда глаза глядят, первой стала школа на улице Эстер Фаримасгаде,- возможно, потому, что с горки в парке, окружавшем школу Биля, в любую погоду был виден шпиль находящейся с ней по соседству церкви.
Канцелярия школы находилась на высоком первом этаже. Я долго стоял перед секретарями, собираясь с силами.
– Нельзя ли мне посмотреть ваши часы со звонком? – спросит я.- Я пишу книгу.
Часы в корпусе из плексигласа, с красными электронными цифрами, висели очень высоко; мне сказали, что они были установлены еще до того, как секретари пришли работать в эту школу, никто не помнит, когда именно, ходят они безупречно, изредка приходит человек, который проверяет их.
Пока я разговаривал с ними, мимо прошел один учитель, который пять лет назад работал в школе Фредерикссундсвай, по его мнению, там сохранились старинные часы.
И я поехал туда. У них была такая же коробка из плексигласа с цифрами. Но они дали мне номер телефона инженера, который выполнял различные поручения в школе.
Мне удалось связаться с ним несколько дней спустя, он работал в Градостроительном управлении и отвечал за измерение времени в большинстве школ Копенгагенского муниципалитета. Он рассказал мне, что в течение последних двадцати лет частной компании, акционерному обществу «Датский контроль времени», поручали заменять старые часы на современные, кварцевые. Которые работают очень точно и почти не требуют наладки. Которые по большому счету ходят сами по себе. Без всякого вмешательства человека.
Однако он знал, где по-прежнему находятся два старинных часовых механизма. В школе Хели Коре и в школе на улице Принцессы Шарлотты до сих пор работают старые часы со звонком. Те, которые использовались в 60-х и в 70-х. Только время их состарило.
Я поехал в школу Хели Коре – и оказался очень близок к тому, что искал. Часы висели в канцелярии. Корпус у них был тот, что надо, однако торчало слишком много проводов. Мне объяснили, что несколько лет назад механизм заменили на электронный.
В школе на улице Принцессы Шарлотты я их нашел.
Заместитель директора провел меня к ним. Я чувствовал себя очень маленьким, мне казалось, что он на целое поколение старше меня. Потом я понял, что мы с ним примерно одного возраста.
Часы висели высоко на стене. Он придерживал стремянку, на которой я стоял.
Это были именно те часы, которые были мне нужны. Часы, которые я когда-то видел и которые когда-то трогал, один раз, короткое мгновение, однажды утром двадцать два года назад. Заводимые вручную часы с маятником «Бюрк».
Я открыл стекло и заглянул внутрь механизма. Мне хотелось кое-что записать, но оказалось, что в этом не было нужды. Все было именно так, как я запомнил.
Заместитель директора, инженер, секретарши в канцелярии, учитель, который когда-то работал в школе Фредерикссундсвай,- все они забыли обо мне вскоре после нашей встречи. Но пока они разговаривали со мной, они были уверены, что говорят со взрослым человеком.
Это было не так. Они разговаривали с ребенком.
Оказавшись перед ними, я словно лишился кожи, мне нечем было прикрыться. Я чувствовал каждое изменение тона и направление их взгляда, я ощущал их торопливость, вежливость, рассеянность и непонимание. Они забыли обо мне через пять минут после того, как я ушел,- я запомнил их на всю жизнь.
Переступив порог школы, я сразу же превратился в того ребенка, которым был двадцать два года назад, и именно в этом обличии я и встречался со взрослыми.
Они были защищены. Время обернуло вокруг них оболочку. Они шутили и торопились, а наша встреча не оставила в их памяти никакого следа.
Так было тогда, когда я учился в школе Билл, так обстоит дело и сейчас, так будет всегда. Вокруг взрослых обернулось время, со своей торопливостью, своим отвращением, своими амбициями, своей горечью и своими далеко идущими целями. Они уже больше нас не видят, а то, что они увидят, они через пять минут забывают.
А у нас, у нас нет кожи. И мы помним их до скончания века.
Так было в школе. Мы помнили каждое выражение лица, каждую насмешку и каждую похвалу, каждое небрежное замечание, каждое выражение силы и слабости. Для них мы были буднями, для нас они существовали вне времени и казались подавляюще всевластными космическими существами.
Вот о чем я подумал: когда чувствуешь боль и начинаешь думать, что возникающее здесь, в лаборатории, никому не нужно, то на это можно возразить, что ведь это, наверное, единственная возможность рассказать о том, как ты тогда чувствовал мир.
Взрослость, аккуратность и точность, их вокруг достаточно. На самом деле они занимают все пространство вокруг нас. Но чувствовать без кожи – это возможно, наверное, только в тех условиях, которые существуют в лаборатории.
Я не решился открыть дверь в изолятор, где лежал Август,- я не мог рисковать. Вместо этого я подошел к двери и позвал его, это было незадолго до того, как ему должны были давать лекарство. Мы легли на пол и поговорили через щель под дверью. То есть я его не видел, а только едва слышал. Я сказал самое важное: я собираюсь сообщить им о том, что он уже давно не ел.
– Меня отправят в Сандбьерггорд,- сказал он,- там клиника, и тогда – конец.
– Нет,- ответил я.- Они положат тебя в санчасть, по желтым или красным бумагам,- все рассчитано.
Санчасть находилась на шестом этаже, наискосок от зала для пения, рядом с кабинетом городского врача. Она была больше, чем изолятор, и в ней были две кровати, а не просто койка для осмотра, и шкаф, в котором под замком хранились разные инструменты.
Изолятор был для тех, кому немного нездоровилось, или же для тех, кого надо было какое-то время подержать в одиночестве. Санчасть была для настоящих несчастных случаев.
После второго несчастного случая с Акселем Фредхоем его принесли именно сюда, вызвав «скорую помощь». Сюда же принесли и Вернера Петерсена, который был учителем физкультуры до Кластерсена. Он всегда был очень строгим и одновременно нервным: он никак не мог смириться с тем, что кто-нибудь может выйти из помещения раньше его самого, поэтому на уроках физкультуры было строжайше запрещено покидать зал. Следовать этому запрету было нелегко, потому что зимой зал не отапливался и вполне могло появиться желание сходить в туалет, поэтому однажды Коре Фрюман помочился в стоявшую в раздевалке корзину для бумаг. Он сделал это от отчаяния и из самых лучших побуждений, чтобы не ходить в туалет,- уж очень он боялся Вернера Петерсена. Корзина для бумаг была из тростника и пропускала жидкость, все вытекло на пол, и тогда Вернер Петерсен стал его наказывать. Все заметили, что вел он себя не так, как обычно в таких случаях: он совершенно взбесился и орал как сумасшедший. Кто-то привел других учителей, они с ним справились и заперли его в санчасти. Никто не вспоминал об этом случае, вся школа так и не узнала бы ничего о нем, если бы не оказалось, что Коре Фрюман получил травму и от школы потребовали объяснений. Говорили, что у Вернера Петерсена случился нервный срыв – в семье у него уже давно что-то было не в порядке. Он так и не вернулся назад в школу, вместо него приняли на работу Кластерсена.
С тех пор стало ясно, когда они пользуются санчастью. Поскольку она находилась недалеко от учительской и канцелярии и туда можно было попасть прямо с южной лестницы, она очень подходила для тех случаев, о которых не следовало распространяться.
В школе Биля я раньше никогда не сталкивался с тем, чтобы кто-нибудь отказывался от еды. Но в воспитательном доме и особенно в интернате Химмельбьергхус это было обычным делом, там администрация знала, что ничего страшного нет, если только обнаружить это вовремя. Однако об этом предпочитали не говорить, голодающего укладывали в постель, вызывали врача и выписывали обоснование для госпитализации: на желтой бумаге, если существовала опасность только для него самого, и на красной, если он также представлял собой опасность для окружающих. Такой порядок был установлен, это я и объяснил Катарине, когда мы сидели на складе.
Не было ни времени, ни возможности рассказывать все это Августу, я надеялся, что в этой школе все будет так же, в этом состоял наш план. Однако я ни в чем не мог быть уверен. Но и у меня, и у Августа все равно оставались в запасе всего лишь несколько дней. То есть мы находились в той ситуации, когда не существовало ничего, что стоило бы особенно обсуждать.
– Я не могу оставаться один по ночам,- сказал он.
Я попытался успокоить его тем, что они посадят какого-нибудь дежурного к нему.
– Это будет Флаккедам,- сказал он.
Было ясно, что он имеет в виду. Что это еще хуже, чем быть одному.
– Попробуй не съедать таблетки,- сказал я.
Я хотел объяснить ему, что он может просто проглотить таблетки, так чтобы во рту ничего не было, когда Флаккедам будет проверять, но не запивать их водой. Когда Флаккедам уйдет, он может засунуть палец в рот, и тогда он их отрыгнет.
Мне не удалось ему это объяснить, он начал издавать какие-то звуки, словно животное, потом все затихло.
– Это заговор,- сказал он,- ты с ними заодно.
Мне было слышно, как он с трудом отходит от двери. Я прижался губами к самому полу.
– Одна ночь,- сказал я,- самое большее две. Он отошел еще дальше.
– Мы никуда не уедем без тебя,- сказал я.
В тот же вечер я донес о нем Флаккедаму. Я рассказал все как есть: он не ел две недели, за ужином он только делал вид, я решил это рассказать, чтобы защитить товарища, чтобы можно было что-то предпринять.
Флаккедам сразу же вызвал Биля, я видел, как они зашли в изолятор, потом они сразу же перенесли Августа в главное здание, можно было проследить, как они поднимаются по лестнице, похоже, что Август не сопротивлялся. Вскоре после этого в южный двор въехала машина, ее было слышно, но не видно, это была явно не «скорая помощь», я решил, что это городской врач.
В ту ночь я не спал.
В интернате Химмельбьергхус, когда я второй раз отказался бежать, меня заставили выпить «солигнум». Было такое средство для обработки дерева, которым покрывали стены сараев и которое поэтому было легко достать. В нем содержались различные яды для борьбы с грибком, поэтому мне мгновенно стало плохо, и начальство это сразу же обнаружило. Никто не хотел, чтобы этот случай стал известен за пределами школы,- они бы сами промыли мне желудок, но в школе не было необходимого оборудования, тогда медсестра заставила меня принять медный купорос. Никто ничего мне не объяснил – надо было просто его проглотить. Этот факт и то, как он на меня подействовал, я хорошо запомнил.
Медный купорос представлял собой синие кристаллики, я взял примерно столовую ложку из шкафа в художественном классе. Карин Эре при этом находилась там же, но стояла ко мне спиной.
В шкафу хранились различные химические вещества, лак, бензин, чернила для заправки фломастеров, а также медный купорос, который использовался при окраске шелка для создания узоров. Я уже давно заметил его и понял, что это такое, но раньше мне он был ни к чему.
Шкаф был, как правило, на замке, однако во время уроков его открывали. Никто меня не видел, хотя в комнате было полно людей, было понятно почему. Когда я протянул руку и приоткрыл маленькую баночку, я почувствовал, что и время, и место были настолько запретными и невероятными, что я как будто стал невидимым.
Чуть позже на этом же уроке я взял еще и белый халат из шкафа. Это был один из халатов Карин Эре, в нескольких местах немного запачканный краской. Это тоже оказалось совсем несложно. Похоже было, она не видит меня. Поскольку все знали, что я уезжаю из школы, я словно перестал для них существовать.
То, что я задумал, должно было произойти на уроке Фредхоя – это был спаренный урок физики.
Фредхой умел разбираться в учениках. Биль был во всех смыслах значительнее, но Фредхой был самым опасным, потому что его спокойствие, чувство юмора и разумный подход к проблемам заставляли поверить, что он на стороне учеников. И тем не менее он все видел, все понимал и представлял собой смертельную опасность.
Для любого другого учителя можно было найти оправдание или разыграть сцену, изображая, что тебе стало плохо, и тебе бы разрешили уйти. С Фредхоем это было невозможно.
Сейчас его уже нет в живых, он умер несколько лет назад. Когда я узнал об этом, прошло уже много лет после его смерти. Говорили, что с ним случился удар.
В каком-то смысле неудивительно, что именно это стало причиной его смерти. Внутри него всегда чувствовалось какое-то большое давление.
Для меня он и сейчас живой. Он часто приходит ко мне в лабораторию, когда я работаю. Он всегда любезен, точен, забавен, тщательно одет и умен.
И тогда возникает желание склониться перед ним и поблагодарить его за то, что он мне дал, за знания и юмор и нечто другое, вызывающее доверие. Я так и сделал: поклонился, поблагодарил и вспомнил его дружеское отношение.
И тогда пришел страх.
От тех людей, которые открыты и понятны, есть возможность защититься. Например, Биль или Карин Эре – перед ними ты мог чувствовать один лишь страх.
Защититься от Фредхоя было почти невозможно. Он излучал дружелюбие, и это заставляло тебя как бы приблизиться к нему и опереться на него. Хотя ты и знал, что делать этого нельзя, но казалось, что он хочет тебя защитить,- и ты доверялся ему.
И вскоре обнаруживалось: что-то не так.
Я проглотил медный купорос за пять минут до урока – все было рассчитано. Когда я взял его в рот, то тело вспомнило и воспротивилось, но я заставил себя проглотить его.
Реакция наступила через двадцать минут, то есть намного позже, чем в прошлый раз. Она была бурной, если бы я не знал заранее, как это может быть, то был бы потрясен, но у меня уже был опыт.
Это не была обычная тошнота со рвотой, которая все усиливалась,- это было как внезапная болезнь: появились галлюцинации, меня бросило в пот. Фредхой сразу же обратил на меня внимание, по лицу его было видно, как плохо я, должно быть, выгляжу, и у него не возникло никаких подозрений. Потом последовал спазм желудка пять или шесть раз подряд, и он полностью опустошился. Я успел подбежать к раковине, ничего не испачкав.
После этого все было кончено, по прошлому разу я знал, что буду чувствовать слабость, но в остальном все будет нормально.
Однако выглядел я по-прежнему плохо, Фредхой попросил дежурную проводить меня ко мне в комнату. Когда мы спустились на первый этаж, я отправил ее назад. Потом надел часы Катарины и поднялся на шестой этаж.
Дверь в санчасть не была закрыта на ключ. Август лежал на ближайшей к двери кровати. Он был укрыт одеялом, я откинул его – они привязали его ремнями. Он был таким худым, что я не поверил своим глазам. В остальном не было ничего необычного, лечение было таким же, как в случае с девочками, страдавшими анорексией в Нёдебогорде: две капельницы с солевым раствором и сахарным раствором и шланг в носу для кормления через зонд. Кроме ремней на руках и на груди у него был ремень на лбу, чтобы он не мог сбить с себя зонд. Он был где-то далеко: должно быть, ему дали какое-то сильное снотворное.
Глаза его были полуоткрыты, но он спал. Я прикрыл его веки и прошептал ему, хотя он не слышал меня, что ему не надо беспокоиться. Потом мне пришлось уйти: времени больше не было.
В дверях канцелярии было маленькое стеклянное окошечко, сил у меня после медного купороса было немного, но я все-таки подпрыгнул – в помещении никого не было. Я подергал дверь, она была закрыта, но на простой замок.
Я занял позицию перед кабинетом Биля, мне было неизвестно, там он или нет.
Катарина дала следующие инструкции. Раздастся телефонный звонок, между двадцатью пятью минутами и половиной. Канцелярия в это время будет закрыта, секретарша будет в Фонде помощи детям-сиротам королевы Каролины Амалии, который частично финансировал школу, а также оплатил новый переходящий кубок, туда она ходила на заседание каждую среду и четверг. Когда раздастся звонок, мне надо открыть дверь, войти в кабинет и переключить звонок на телефон в отделении девочек.
До этого момента я должен ждать в коридоре.
Таков был план Катарины, другого она придумать не могла, самой ей никогда не приходилось ждать в коридоре на шестом этаже.
Поскольку учительская находилась в конце коридора, мимо все время ходили люди. К тому же в санчасти лежал Август, у него кто-то должен дежурить, школьная медсестра или Флаккедам,- кто-то же должен его постоянно проверять. У меня не было никаких законных оснований стоять в коридоре, я был у всех на виду – сейчас меня увидят и потребуют объяснений.
Поэтому я встал перед кабинетом Биля, это было самое страшное место, но другого выхода не было. Я стоял вытянувшись в струнку, не касаясь стен, убрав руки за спину и опустив голову. Мимо проходили учителя, я на них не смотрел, а они не останавливались. Они считали, что я жду, пока меня вызовут в кабинет Биля для наказания.
Телефон молчал. Я простоял, пока часы не показали тридцать пять минут и даже еще немного. Потом надо было уходить, чтобы не оказаться прямо посреди потока учителей, который пойдет мне навстречу, когда раздастся звонок на большую перемену.
Спускаясь по лестнице, я увидел Флаккедама.
На всякий случай я взглянул в образованную перилами шахту – где-то внизу была видна его рука. Я успел отпереть дверь в коридор на четвертом этаже и спрятаться в учебной ткацкой мастерской, выжидая, пока он пройдет.
Может быть, он шел наверх, чтобы проверить Августа. Я видел только одну его руку, этого было достаточно, чтобы узнать его. Хотя в его руке кое-что изменилось, два крайних пальца были в гипсе. Значит, они все-таки на некоторое время потеряли контроль над Августом.
В эту ночь я опять не спал. Из-за медного купороса я ничего не ел весь день. Всю ночь я просидел, глядя в окно на парк, на школьные здания и думая об Августе. Может быть, пойти к нему, снять его шланги и ремни и сесть рядом с ним, чтобы он понял, что мы не забыли о нем, и мог заснуть. Но повсюду лежал снег, Флаккедам заметил бы следы, и все было бы кончено.
И все-таки я бы пошел. Если бы меня не остановило то, что сказала Катарина.
Я не видел ее с тех пор, как она рассказала мне о своем плане тогда на складе, даже мельком не видел. Но перед тем, как мы расстались, она подарила мне часы и сама застегнула ремешок на руке, а потом она положила руки мне на плечи и, пристально глядя на меня сквозь тьму, сказала: «Два раза, мы попробуем два раза».
Темнота становилась все гуще, тут появилась мысль о том, что все, что мы делаем, напрасно,- в тот момент я был близок к тому, чтобы сдаться.
Я хотел домой.
В интернате Химмельбьергхус и в «Сухой корке» душевые были устроены совершенно одинаково, три душа в ряд, в первом была горячая вода, а в двух последних – холодная, все вставали в ряд, намыливались у раковин, а потом, в довольно быстром темпе, проходили через души. В стене было окошечко, за ним стоял Вальсанг, наблюдая за нами и не рискуя при этом намокнуть.
Однако бывало, что ты оказывался последним, а остальные уже прошли. Тогда можно было подольше постоять под горячей водой. И начинало казаться, что ты дома.
Теперь, сидя в темноте, я мечтал об этом. Я сознательно избегал мыслей о Катарине и Августе. Если бы я не испытывал такой слабости, я попытался бы попасть в душевую. Я думал, что раз уж все было напрасно, то, может быть, стало бы легче, если оказаться под горячим душем, как в «Сухой корке», и почувствовать свое тело и живот, без всяких судорог, и можно было бы отпустить время и сдаться.
В какой-то момент к утру стал появляться свет. У него не было какого-то определенного источника, он вырастал на внешней стороне предметов, на деревьях и камнях, словно серебряное покрытие, еще очень слабый, но однако ясно заметный, словно пассивное сопротивление темноте.
И тут появился Оскар Хумлум.
Он влетел в окно, по-прежнему с той же веревкой, которая была и тогда, и спрыгнул на пол тяжело, но проворно.
– Как ты здесь оказался? – спросил я.
Он ничего не сказал, и тогда я ответил за него – он всегда хотел, чтобы я отвечал за него. Я все-таки был ближе к словам, чем он.
– Это потому, что время приостановилось – сказал я.
По его лицу я видел, что так оно и есть.
Он встал немного позади меня, мы вместе смотрели на свет, и тут я вспомнил то, что долгое время не вспоминалось.
Мы должны были мыться, Вальсанг наблюдал сквозь окошко, Хумлум зашел в душевую передо мной. Он прошел через горячий душ, как будто его не существовало, и, встав под первый холодный, остался там. Он не двигался, он просто стоял, а его кожа сначала стала красной, а потом белой, он стоял, опустив глаза, я знал, что он стоит там, чтобы я подольше мог побыть в горячем душе и чтобы меня оттуда не погнали дальше. Я закрыл глаза, горячая вода закрыла меня стеной,- дольше, чем в тот день, мне никогда не приходилось там стоять.
Я посмотрел на Хумлума, он стоял в полутьме, опустив глаза, как стоял тогда. Я не мог не думать об Августе, который лежал в санчасти, о Катарине, которая спала рядом с новой инспекторшей, и стало ясно, что невозможно сдаться и все бросить. Ведь и тогда тоже – я наконец подтолкнул его дальше, а сам встал под первый холодный душ, а затем под второй, а потом вышел.
Звонок раздался ровно в половине, в этот момент секретарша была в канцелярии – мы оказались на грани катастрофы.
У нас снова был урок с Фредхоем с 10.50 до 11.40, то есть в то время, когда я, согласно плану, должен был уйти из класса. Нам не везло, но ничего не поделаешь – всем естественнонаучным дисциплинам отводилось в расписании больше времени, чем каким-либо другим.
Однако все оказалось не так уж плохо. Поскольку я не выспался, второй день ничего не ел, и к тому же на меня все еще действовал медный купорос, выглядел я не лучшим образом. Когда я подошел в Фредхою и прямо сказал ему, что плохо себя чувствую, он разрешил мне уйти.
– Это уже второй день подряд,- сказал он.- Поговорим после урока.
После урока ничего уже не будет, подумал я, хотя и не очень ясно было, что должно произойти,- после урока школьное время перестанет существовать.
Я поднялся на шестой этаж, по пути мне никто не встретился, я прошел мимо санчасти, не заглянув туда.
Дверь в канцелярию была открыта, я услышал, как секретарша там с кем-то говорит. Это не было предусмотрено планом, Катарина показала на расписание: в среду и четверг с 11.00 до 12.00 ее нет.
Сначала я остановился. Мы все привыкли к тому, что школьное расписание непогрешимо, – когда я учился в школе, в расписание классов почти никогда не вносили изменений. Если ты сталкивался с изменением, то начинал чувствовать свою беспомощность.
Тогда я пошел в санчасть – у меня оставалось всего несколько минут. Август спал, но на этот раз мне пришлось разбудить его, я очень резко потряс его, и он довольно быстро проснулся. Из-за шлангов в носу он не мог говорить.
– Я пришел,- сказал я,- ты должен помочь мне.
Времени для объяснений не было. Я частично освободил его от ремней и дал ему в руки его банку с мочой.
– Скоро зазвонит телефон,- сказал я,- потом ты медленно сосчитаешь до трех, а затем начнешь шуметь, но не очень громко.
Когда я вышел в коридор, была ровно половика. Вокруг не было ни души. Мы двигались по узким туннелям времени и пространства, существовавшим только в это мгновение; через несколько минут раздастся телефонный звонок, все сбегутся – и тогда всему конец. Но в настоящий момент в потоке времени, между секундами, нам удалось освободить себе место.
Тут зазвонил телефон, и я вошел в канцелярию.
– Частная школа Биля,- сказала она.
– Мне кажется, он сейчас задохнется,- сказал я.
Секретарша работала в этой школе уже несколько лет, говорили, что она дальняя родственница Биля, при любых других обстоятельствах она бы сначала закончила разговор и не стала бы вести себя таким образом в присутствии ученика. Но теперь ситуация изменилась, все в школе вышло из равновесия, все чувствовали приближение чего-то неизвестного,- услышав меня, она замерла.
В это мгновение из санчасти раздался звук, это он бросил банку на пол, звук был тревожным, но при этом не слишком громким – как раз таким, как надо.
Я почувствовал, что она начинает терять самообладание. Однако ей хватило выдержки, чтобы сказать в трубку: «Минутку». Потом она выбежала.
Я взял трубку, это был мужской голос.
– Я бы хотел поговорить с Хессен,- сказал он.
Катарина описала мне, как выглядит панель коммутатора, она находилась слева от письменного стола, она сказала, что на ней все четко и понятно написано, так что думать не надо будет, и так оно и оказалось,- если бы надо было думать, я бы пропал.
К коммутатору вели три провода, я не знал, по какому он говорит, я вытащил все три, когда я вытаскивал третий, связь прервалась, этот последний провод я и вставил в тот контакт, на котором было написано: «Телефон учеников». Катарина сказала, что он зазвонит автоматически и чтобы я слушал в наушники. Однако она не могла предусмотреть, что секретарша будет прямо за дверью.
Я слышал, как зазвонил телефон, слышал, как сняли трубку. Потом сказали: «Кабинет психологии».
Это был голос Катарины.
– Это Баунсбак-Коль, – сказал он. – Хессен на месте?
Она ответила так, как будто не слышала вопроса.
– Все так, как мы и сообщали,- сказала она,- у нас большие сложности, мы просим вас немедленно приехать.
– Это совершенно исключено,- ответил он.
– Это касается Августа Йоона, о котором мы сообщали, речь идет о насильственных действиях.
– Я хочу поговорить с Хессен,- настаивал он.
Я запомнил его в день вручения наград на стадионе Гладсаксе, у него была служебная машина с шофером. Хорошо одетый и величественный. Похоже было, что он звонит из своего кабинета.
Мое положение стало еще сложнее, когда я услышал другой звук. Я стоял спиной к двери в кабинет Биля. Оттуда и доносился его голос. По нашему плану его не должно было там быть, но тем не менее он был там.
Теперь я находился в большой опасности, зажатый между секретаршей, Билем и начальником отдела образования.
– Мы снимаем с себя всякую ответственность, – заявила Катарина.- Все рушится.
Он требовал Хессен, а она ему не ответила. Это был голос Катарины, и тем не менее это была не она. Один из тех людей, которые скрывались в ней и которых я никогда не смогу понять, взял верх.
Мне было слышно его дыхание.
– Я сейчас приеду,- сказал он.- Переключите меня на канцелярию.
Я переставил контакт туда, где он был прежде.
– Канцелярия,- ответил я.
– Позовите Биля.
Он не поверил ей. Ему нужна была определенность.
– Его вызвали,- сказал я.- Произошел несчастный случай.
Мне было слышно, как секретарша бежит по коридору. Я положил трубку. Она вошла в дверь.
– Ему плохо,- сказала она,- надо найти Флаккедама.
– Я как раз собирался вниз к нему,- ответил я.- Я попрошу его сразу же подняться сюда.
Она едва понимала, что я говорю.
– Он такой худой,- сказала она.
Не могло быть и речи о том, чтобы теперь возвращаться в класс или в жилой корпус. Фредхой хотел поговорить со мной – возможно, он ищет меня. Не было ни одного места в школе, где бы я мог отсидеться, чувствуя себя в безопасности. Я спустился на лестницу между первым и вторым этажами, напротив младших классов, здесь мне будет видно, когда пойдет кто-нибудь из учителей, и я успею спрятаться. Когда прозвенел звонок, означающий конец времени, отведенного на обед, я влился в общий поток, который вынес меня во двор. Дежурным преподавателем был Флаэ Биль, но он не проявлял никаких признаков беспокойства. В какой-то момент в воротах появился Фредхой, но я пригнулся, а когда снова поднял голову, он уже исчез,- если все ученики собирались вместе, их оказывалось так много, и все были так похожи, что среди них трудно было найти кого-нибудь одного.
Но Катарину я увидел, а когда Флаэ оказался в противоположном конце двора, мы оба подошли к черте, разделяющей двор. Мы шли рядом по обе стороны черты от стены к зданию школы, не глядя друг на друга.
– Он может появиться в любой момент,- сказала она.- Когда прозвенит звонок, не ходи на урок, отправляйся в южный двор встречать его.
– Они будут искать меня,- сказал я.- И тебя тоже.
– Только после урока.
– Времени не хватит,- сказал я.
Вокруг нас играли в пятнашки. Асфальт был покрыт ледяной коркой, все бегали парами, взявшись за руки. Каждая пара состояла из мальчика и девочки. Было скользко, поэтому трудно было крепко держаться друг за друга и пришлось снять рукавички. То есть девочку держали за руку, касаясь ладонью ее ладони. К тому же приближалось Рождество, это усиливало ощущение всеобщей расслабленности.
Мы смотрели, как они играют, еще недавно мы играли вместе с ними, а теперь они вдруг стали казаться совсем далекими. Дело было не только в том, что меня исключили и я скоро отсюда уеду, а поэтому не имело никакого смысла особенно думать о них. Дело было в другом: в Катарине, и в том поцелуе, и в Августе, и в том, что мы уже почти поняли все, и в том, что обратного пути не было.
– Я хочу тебя кое о чем спросить,- сказала она,- ты можешь переставить школьные часы, те, что звонят с урока и на урок?
В воспитательном доме о начале и конце урока возвещал маленький колокольчик, который висел под навесом рядом со зданием школы. Для того чтобы интернатские дети знали о том, что пора в столовую или спать, использовался звонок большего размера, который висел перед входом. Оба эти звонка были подарками королевской семьи. Работа «звонаря», то есть того, кто должен был звонить в звонок, нравилась всем, но звонарем назначали только кого-нибудь из старшеклассников, того, кто как-нибудь особенно отличился.
Пока я был в воспитательном доме, ни разу не случалось, чтобы кто-нибудь другой, кроме звонаря, коснулся звонка. Но поскольку звонки висели у всех на виду, было все-таки назначено официальное наказание для тех, кто, не имея на это права, притронется к звонку, этим наказанием было немедленное исключение.
В школе Биля никто не говорил о возможности такого наказания, звонки были у всех на виду, а сами часы никто не видел, мысль о том, чтобы как-нибудь добраться до них, никому не приходила в голову. Пока Катарина не упомянула об этом, ни я, ни кто-нибудь другой не мог себе такого представить.
– Часы не висят в кабинете Биля,- сказала она.- И в канцелярии их тоже нет. Они должны быть в учительской или за той дверью, которая находится между санчастью и кабинетом Фредхоя.
– Может быть, они у Андерсена? – предположил я.
Она покачала головой.
– Это слишком важно,- возразила она.- Их никогда бы не повесили рядом с землей. Их будут держать на свету. Поблизости от Биля и Фредхоя.
Я ничего не сказал, ничего ей не ответил. Но казалось, она этого и не ждала. Все было кончено. Но в эти последние мгновения мы находились в лаборатории, и все еще было возможно.
Она обернулась ко мне. Потом переступила через черту и подошла вплотную.
– Переставь их на десять минут назад,- сказала она.- Тогда мы все успеем. И обязательно что-нибудь произойдет, возникнет нечто вроде хаоса. При этом десять минут – это не очень много. Это будет ровно столько, сколько нужно.
Мы вместе прошли через физкультурный зал, а потом в обход к южной лестнице незадолго до звонка, чтобы нас не увидел дежурный учитель. Когда мы расставались, она коснулась моей руки.
Начальник отдела образования появился сразу же после звонка, он сам был за рулем, на меня он даже не взглянул.
Я провел его вверх по лестнице и открыл дверь в кабинет. Катарина сидела за письменным столом, там, где обычно сидела Хессен.
– Где Биль? – спросил он.
Сначала она ему не ответила. Она встала и протянула ему руку, он вынужден был пожать ее.
– Катарина,- сказала она.- Я ассистент Хессен.
В это мгновение я другими глазами взглянул на ее одежду. На ней был большой серый свитер. Сидя за письменным столом, она была теперь похожа на более взрослого человека.
Я не слышал, что еще он сказал. Я вышел на лестницу и закрыл за собой дверь.
В дверях, ведущих в коридор шестого этажа, были стеклянные окошки, я постоял, ожидая, пока в коридоре станет пусто, а потом пошел в санчасть за Августом. Он был в совершенно бессознательном состоянии, я освободил ремни и поставил его на ноги, он все время падал, я несколько раз похлопал его ладонью. Он наполовину открыл глаза, хорошо, что хоть это получилось, – на большее времени у нас не было.
Было не совсем ясно, в каком виде надо его демонстрировать, но я подумал, что все должно быть как на приеме у врача, то есть без одежды, в одних трусах. На нем была больничная рубаха, застегивающаяся на груди, и гольфы, их я снял. Я решил, что шланги и бутылочки, прикрепленные к нему, могут сослужить хорошую службу, так что их я оставил, и те, которые были с иголками, и те, которые торчали у него из носа и изо рта. Одному мне было не унести все бутылки: там был солевой раствор, глюкоза и раствор Рингера, который назначали и девочкам в школе Нёдебогорд,- ему пришлось самому нести их. Возможно, сознание того, что на нем лежит какая-то ответственность, поможет ему не заснуть по пути.
Я отпер дверь в маленькую комнатку, примыкавшую к кабинету Хессен. Оттуда мы могли наблюдать через зеркало для занятий гимнастикой Менсендик за Катариной и начальником отдела образования.
Он сидел лицом к нам. У него были седые волосы и бакенбарды, как у Грундтвига, однако он был меньше его и более гладким. Губы его двигались, но нам ничего не было слышно. Я очень осторожно приоткрыл дверь.
– Мы привели его сюда,- сказала Катарина,- чтобы вы сами могли взглянуть на него.
Один из шлангов выпал из носа Августа, в нем не было зонда, так что он, должно быть, предполагался для чего-нибудь другого, может быть для кислорода,- в Нёдебогорде, как правило, давали кислород. Этим шлангом я теперь связал ему руки за спиной – не крепко, только для виду.
– Это ни к чему,- сказал Баунсбак-Коль,- я читал его бумаги.
Я надел белый халат. Это была моя собственная идея, в план это не входило. Потом я открыл дверь и, подтолкнув Августа, поставил его посередине комнаты.
Начальник отдела образования вскочил со стула и отпрянул. Напрасно я беспокоился, что он увидит пятна краски на халате,- на меня он вообще не смотрел.
– Добрый день, дружок,- сказал он Августу,- меня зовут Баунсбак-Коль.
На это Август ничего не ответил – казалось, он спит стоя.
– Я связал ему руки,- сказал я,- никакой опасности нет, к тому же ему дали четыре таблетки нитразепама.
– Мне говорили, что дела у тебя идут получше,- пробормотал он.
На это Август тоже ничего не ответил.
– Выведите его,- сказал Баунсбак-Коль.
Он так и не посмотрел прямо на Августа. Он не мог заставить себя это сделать.
– Он напал на учителя,- заявила Катарина,- он отказывается принимать пищу. Мы госпитализировали его по красному заключению. Он сломал два пальца инспектору Флаккедаму, когда мы несли его сюда наверх. Мы наблюдаем за ним двадцать четыре часа в сутки. Мы больше не можем брать на себя ответственность. Нам необходимо сделать заявление о состоянии дел.
Он повернулся к окну, где за парком виднелся Копенгаген.
– Это, наверное, уже знает весь город,- сказал он.- Уже, наверное, давно поставили в известность Хордрупа?
Лектор семинарии, выпускник теологического факультета Оге Хордруп был инспектором Министерства образования, я видел его только однажды, тогда, когда он произносил речь на открытии жилого корпуса и новых туалетов.
– Вас первого поставили в известность,- возразила Катарина.- Мы считаем, что следует как можно меньше говорить об этом.
– Все происходит на расстоянии менее трех километров птичьего полета от Фолькетинга,- сказал он.- Все это обрушится на меня.
Он засунул руку в карман, я думал, чтобы достать носовой платок, но оказалось, что ему понадобилась расческа, он причесал и волосы, и бакенбарды, не очень понимая при этом, что он делает.
– Все зашло слишком далеко,- продолжал он.- Я еще несколько месяцев назад говорил об этом Билю. Этого надо отправить назад в Сандбьерггорд. Самых трудных из остальных надо поместить туда, откуда они приехали, я сам об этом позабочусь. Но мы не можем полностью остановить все. Слишком уж велики ожидания. В самых высоких сферах.
Я скорее чувствовал его, чем слышал слова. Он разговорился, я понимал, что сейчас наступит кульминация.
– Что говорит Биль? – спросил он.
Катарина не успела ответить ему. Не было никакого перехода – только что он говорил и вдруг закричал как сумасшедший:
– Что, черт побери, говорит Биль?
Никогда до этого взрослые не ругались в школе, не использовали бранные слова, ни разу, это было незыблемым правилом.
– Извините,- пробормотал он,- извините…
Я вывел Августа из комнаты и прикрыл за нами дверь, но не стал ее совсем закрывать. Посадив его на стул, я очень осторожно снял пластырь и убрал капельницы. Он начал сам вытаскивать зонд из горла.
Баунсбак-Коль сел напротив Катарины.
– Это, естественно, на моей ответственности,- сказал он.
Он смотрел прямо на зеркало, я знал, что он не может увидеть нас. Теперь он казался очень усталым.
– Я прочитал его бумаги,- сказал он,- я не понимаю этого. Это ожесточение. Насилие. И все это между родителями и детьми.
– Вы никогда не били своих детей? – спросила Катарина.
Сначала он замер. Потом ответил медленно, как будто был ошеломлен вопросом, а может быть, и своим собственным ответом.
– Я шлепал их,- ответил он.- Такое случается. Но они никогда не давали сдачи.
Он закрыл глаза. Я знал, что сейчас он вспоминает фотографии из полицейского протокола.
Когда он снова заговорил, голос его был тоненьким, как у ребенка.
– Мы все время видим это в газетах. Все чаще и чаще. Дети, которых невозможно понять. Теперь вот его документы лежат на моем письменном столе. Откуда это берется? Эта жестокость. Почему это происходит? Разве это не ваша специальность? Разве вы здесь работаете не для того, чтобы объяснять это?
Она не отвечала ему.
– Это выше моих сил,- произнес он.
Я вспомнил о часах. С тех пор как Катарина подарила мне часы, я постоянно вспоминал о времени. Похоже, что я начинал излечиваться от своей болезни, теперь, когда все равно было уже поздно.
У меня оставалось семь минут.
– Невозможно было противостоять Билю,- сказал он.- С самого первого совещания в министерстве это было fait accompli. Наверное, вы тоже это заметили.
– Я не присутствовала при этом,- ответила Катарина.
– Да, это верно. Там была Хессен. «Человек – это божественный эксперимент, который показывает, как дух и прах могут сливаться воедино». Увлекательно, не так ли? Это Грундтвиг, предисловие к «Скандинавской мифологии». На этом он построил свою речь. От нас требовалось только продолжать этот эксперимент. Сделать школу «Мастерской Солнца», это тоже Грундтвиг, из «Утра нового года». Начинаешь верить всему, что он говорит. «Мы действуем, надеясь на величие грядущих дней». Вы, наверное, это читали, он несколько раз об этом писал.
– Где?
– В ходатайствах.
– Где они? – спросила она.
Он ее не понял.
– Они стоят в том же порядке, что и циркуляры министерства, по датам, с ноября по декабрь шестьдесят девятого года, на полках в канцелярии, там они и собраны, я сам там их несколько раз смотрел.
Минуту назад казалось, что он был на грани срыва. Теперь он постепенно приходил в себя.
– Казалось, что успех в этом деле гарантирован. Он всех увлек. Меня, министра, управление, Фонд помощи детям-сиротам, Педагогический институт, Хордрупа. Деньги нашли. Все было запущено. Вся затея кажется такой перспективной. И тут начинаются эти срывы. В спецшколах они, во всяком случае, никому не видны. Но это-то известная школа, образцовая, в пригороде Копенгагена. А теперь уже получены и частично использованы средства, теперь это не остановить, слишком большие силы задействованы, слишком многое поставлено на карту.
Я встал – оставалось четыре минуты.
– Если бы только в этом было дело,- сказал он.- Но ведь надо подумать и о детях. Например, вот об этом мальчугане. Во что его втравили?
Он закрыл лицо ладонями. Я пошел к двери.
– Мне пора,- сказал он.
В коридоре никого не было. Дверь в учительскую была в самом конце коридора. Я открыл ее и вошел.
Ученикам нечего делать в учительской. Раньше я тут никогда не бывал.
Учительская была большой. Диваны, стулья с обивкой. В классах стояли деревянные стулья или парты, учительский стул был обит кожей, но нигде в других помещениях не было мебели с обивкой.
Пахло кофе и хорошей едой. Не бутербродами, не тем, что готовят на кухне в жилом корпусе. Вкусной едой.
В комнате находились кухарка в халате и двое новых учителей, которые проверяли какие-то работы. У одного из окон стоял Фредхой.
– Извините,- сказал я,- меня послали с сообщением для Хессен.
И закрыл за собой дверь.
На стенах висели картины, это сразу же бросалось в глаза, в классах не разрешалось ничего вешать на стены – ведь нельзя было допустить преждевременного износа. Я заметил также большие электрические часы. Но ничего, что было бы похоже на школьные часы со звонком.
Я побежал по коридору к двери рядом с кабинетом Фредхоя, той, о которой говорила Катарина, и отпер ее своим ключом. Потом вошел и снова закрыл ее на ключ.
Комната была очень узкая, но длинная. На стене слева от меня за стеклом висел маленький круглый приборчик с кнопкой, надпись гласила, что это пожарная сигнализация, рядом была прикреплен листок – это была инструкция по эвакуации.
Кроме сигнализации, в комнате были только часы.
Они висели на стене. Так высоко, что ни одно живое существо не могло бы достать их. Сам механизм был спрятан в закрытой коробке. В крышке было стеклянное окошечко. Виден был сам циферблат и длинный маятник. Под циферблатом находилось зубчатое колесо того типа, который мне раньше не встречался. У меня оставалось две минуты.
Я снял ботинки и носки и, упираясь ногами в обе стены, взобрался наверх.
За год до этого две девочки, которые учились на класс старше нас, пришли в школу босиком.
Биль увидел их, естественно, уже во дворе, однако дал им пройти мимо. Первый урок прошел без всяких замечаний.
Во время утреннего пения им не разрешили встать вместе со всеми – Фредхой поставил их рядом с кафедрой. Потом появился Биль. Он провел пение как обычно, все понимали, что сейчас что-то будет, все знали этих девочек: для школьной постановки они написали песенку, которую запретили, об одной из них поговаривали, что в прошлом году у нее была гонорея.
Когда закончили петь гимн, в зале стало тихо. Биль подождал, пока все полностью не сосредоточили свое внимание на нем. А потом он сказал, что в школе приветствуется умная и обоснованная критика установленного порядка, однако тот путь, который выбрали эти так называемые хиппи, бесплоден и бездарен. Что касается длинных волос и босых ног, каждый может думать, что ему заблагорассудится. Но вне всякого сомнения тот факт, что это негигиенично и что это просто-напросто свинство, которого никто здесь в школе не потерпит. А теперь он просит стоящих рядом с ним девочек отправиться домой и хорошенько поразмыслить над этим, и пусть не возвращаются, пока у них не появится уверенность в том, что они все поняли.
Именно этот случай вспомнился мне в тот момент, вот почему мне пришлось преодолевать себя, ступая по стенам,- до этого мне не приходилось касаться их даже рукой. А тут – ногами, да к тому же босыми.
На часах было написано «Бюрк», я изо всех сил уперся в стены и открыл крышку.
Они были мертвы. Они двигались, но все же не были живыми – так мне показалось. И все же трудно было притронуться к ним.
К коробке шли электрические провода, но шли они не к механизму, механизм предполагал ручной завод, на дне коробки лежали два ключа, а у часов был храповой механизм. Над храповым механизмом был маленький циферблат с секундной стрелкой – оставалась еще минута.
На задней стенке ящика были приклеены листочки бумаги с напечатанными на немецком языке предостережениями, которые я мог только частично разобрать, однако мне были понятны восклицательные знаки и подчеркивания и то, что это инструкция для завода часов. Кроме ключей, на дне ящика лежала коробка с предохранителями на 250 мА и записка с информацией о том, когда часы регулировали в последний раз. Их подводили примерно на одну минуту в конце каждого месяца.
Я попробовал отодвинуть назад минутную стрелку. Это у меня не получилось, она словно примерзла, я ничего не мог поделать.
Шестеренка под механизмом была соединена с какой-то механикой, которую так сразу понять было невозможно. Однако было ясно, что она должна быть как-то связана со звонком, который был электрическим, в ящике было реле с маркой производителя, «Традания, Дания», сам механизм был немецким, так что эти часы были результатом немецко-датского сотрудничества.
На шестеренке были деления от одного до двадцати четырех, на каждый час приходилось по двенадцати маленьких отверстий, а в тех отверстиях, которые соответствовали времени звонка с урока или на урок, торчали очень маленькие винтики. Таким образом, часы были сконструированы, чтобы звонок работал с точностью плюс-минус несколько минут.
На дне ящика лежала также маленькая отвертка. С ее помощью я убрал те винтики, которые сейчас, через десять секунд, должны были завершить цикл.
И тут дверь открылась – и вошел Фредхой. Он смотрел прямо перед собой. Затем подошел к окну и посмотрел на улицу. Потом снова пошел к двери.
Он не взглянул наверх, не увидел меня.
Это не было везением. Дело было в том, что ему это не пришло в голову, такая мысль даже не могла у него появиться.
Ни при каких обстоятельствах не могла. Он никогда не искал детей наверху. Они всегда были под ним. Внизу в классе, или внизу во дворе, или внизу в зале, или внизу в церкви,- всегда внизу. Он больше уже не мог поднять голову к потолку и к свету. Во всяком случае, не для того, чтобы увидеть ребенка.
Я посмотрел на него сверху. Так, как я никогда раньше не смотрел на учителя. Я увидел у него перхоть. На голове и на пиджаке.
Он вышел и запер за собой дверь.
Я переставил винтики на весь оставшийся день – их было десять. Теперь из школьного дня и вселенной исчезло десять минут, как будто их никогда и не было. Трудно было удерживаться там, но я себя заставил. Однако, когда я закончил, сил, чтобы слезть вниз, у меня уже не осталось: на последнем отрезке я свалился и сначала не мог подняться. И тут рядом со мной уселся Оскар Хумлум.
Сперва я его не заметил, но он, должно быть, все время был со мной.
– Теперь мы скоро будем дома,- сказал я.
Он показал на мою ногу – она в один миг распухла. Засунуть ее в ботинок не получилось, но носок мне как-то удалось натянуть.
Я сказал ему, что теперь мне пора отправляться домой, с Августом и Катариной,- и не хочет ли он с нами? Что он об этом думает?
Он покачал головой. Может быть, из-за того места ученика на шведском пароме, может быть, из-за чего-нибудь другого. Он собрался уходить.
Я позвал его, он остановился и обернулся.
– Я должен тебе кое-что сказать,- прошептал я.- После того как мы встретились, после того как мы в первый раз посидели в соседних кабинках, прижавшись к батарее, после этого я уже никогда больше не чувствовал себя совершенно одиноким, даже после того, как ты меня оставил. До этого в моей жизни особенно ничего и не было. Но если однажды кто-то ради тебя стоял под холодным душем, чтобы ты сам мог побыть под горячим, ты уже больше никогда не будешь совсем одинок.
Я отпер дверь в коридор и решил, что все пропало.
Дверь в канцелярию хлопнула, и оттуда выбежала секретарша. Я понимал, что сейчас мне придется завести ее в комнату с часами и заставить хотя бы на какое-то время успокоиться, любыми средствами, но больше ни о чем я подумать не успел.
Она меня вообще не заметила. Она перебежала наискосок через коридор и выбежала на южную лестницу, слышно было, как стучат ее каблуки.
За ней из канцелярии вышла Катарина.
Мы немного постояли друг перед другом в этом коридоре – самом ужасном месте из всех возможных,- попав в маленький водоворот времени.
– Я сказала, что какая-то машина разбита,- объяснила она,- машина, похожая на ее машину, я сказала, что какой-то «таунус» задним ходом въехал в нее, что за рулем был начальник отдела образования, потом он уехал, я сказала, что «маскот» смят в гармошку, пусть спустится и посмотрит.
Под мышкой у нее была большая картонная папка. На ней было написано несколько дат, она держала папку, так, что мне их не было видно. Но я знал, что это окажется ноябрь и декабрь 1969 года.
– Если начинаешь лгать,- сказала она,- то постепенно становится все проще и проще.
Август немного пришел в себя. Когда мы открыли дверь, он приложил палец к губам. Он показывал на громкоговоритель.
Я подошел к нему очень тихо. Из него доносился звук, треск, который то усиливался, то пропадал, нельзя было определить, то ли ищут нас, то ли что-то произошло, просто был слышен какой-то шум.
Когда я отошел от него, Катарина стояла у шкафа с архивными документами, разглядывая его.
– Можно его открыть? – спросила она.
Сначала мне показалось, что нет, но потом я все-таки открыл его.
Она нашла наши личные дела. Потом посчитала остальные.
– Шестьдесят,- сказала она.- Они тестируют шестьдесят учеников. Для чего?
– Мне холодно,- сказал Август.
Мы поделили имевшуюся в нашем распоряжении одежду, Катарина дала ему сапоги и колготки, так что осталась в одном платье с голыми ногами, потом она надела мои ботинки, которые я все равно не мог надеть из-за распухшей ноги, Август надел свое нижнее белье, и я дал ему свой свитер.
Из глубины громкоговорителя до нас доносились жалобные голоса. Катарина подошла к окну.
– У Кластерсена был урок с нашим классом в большом зале,- сказала она.
Большой зал был предназначен для игры в футбол, в нем действовало другое время. Чтобы извлечь максимальную пользу из урока физкультуры, для мытья под душем и переодевания Кластерсен использовал перемены до и после урока. Поэтому в большом зале не было звонка, он вел урок по часам с секундомером. Душ и раздевалка находились в главном здании, они были закрыты во время урока, чтобы кто-нибудь посторонний не мог проникнуть туда и что-нибудь испортить или украсть. И вот теперь Кластерсен отправил учеников в душ, а они обнаружили, что главное здание закрыто, поскольку звонок не прозвенел, как ему было положено, и поэтому дежурный преподаватель не отпер двери. Они ждали на снегу, в шортах и спортивных тапочках.
И тут в громкоговорителе раздался голос Биля.
– Андерсен,- сказал он,- поднимитесь, пожалуйста, ко мне в кабинет.
Впервые кто-то разыскивал кого-то по громкоговорителю.
– У него выходной день,- сказала Катарина, – у Андерсена выходной день.
У нее перед глазами не было расписания, и все-таки она это знала, должно быть, она выучила его наизусть.
– Они хотят, чтобы он открыл им комнату с часами,- предположил я.
– Почему они сами не откроют ее?
– Они не могут,- ответил я.- Я сломал ключ, он застрял в замке.
В эту минуту раздался звонок.
Сразу после звонка возникла пауза. Потом настала тишина. Она была почти абсолютной.
Тишины не должно было быть, должны были звучать голоса и шум шагов в коридоре, но мы ничего не слышали – школа будто вымерла. Я видел по лицам Катарины и Августа, что они ничего не понимают.
– Дело в учителях,- объяснил я,- они в замешательстве, звонок прозвенел на десять минут позже. Они не понимают: это звонок с урока или на урок, к тому же ни у кого не было перемены, сейчас они не знают, что делать. Пройдет минута, и все выйдут в коридоры.
– Тут еще и другое,- сказал Август.
Он встал, мой свитер доходил ему до коленок.
– Они боятся выпускать всех во двор. Они знают, какая неразбериха бывает во дворе. На уроках ты как мертвый. Но во дворе все кипит, вы разве не замечали, что дежурный учитель всегда держится в сторонке? Вообще, они могут управлять всем только при помощи звонка. Он как нож, единственное, что может резать. Без него им снова не загнать всех наверх. Сейчас они не знают, работает он или нет. Они боятся отправлять всех во двор.
Он нетвердо стоял на ногах, особенно в сапогах Катарины. Но я уже и раньше замечал: если он начинал что-нибудь, все равно что, он никогда не останавливался, пока не налетал на какое-нибудь препятствие.
– Вот сейчас они сидят у кафедры и делают вид, что ничего не произошло. Но всем понятно, что что-то не так, давление в классе нарастает и нарастает. И тут появляется одна мысль: учитель-то только один, а нас самих двадцать, никому не устоять против двадцати, даже в младших классах, если они всерьез на что-нибудь решатся. Можно посмотреть по сторонам, фантазия придет тебе на помощь, у каждого есть точилка для карандаша, ведь они у всех должны быть, и ты вытаскиваешь лезвие, оно маленькое, но похоже на бритвенное, встаешь и идешь к кафедре, и все – конец, через минуту он будет лежать на полу, а ты становишься свободным…
– Да,- сказала Катарина,- с ремнями на руках и ногах, двумя капельницами и резиновым шлангом в носу.
Он побывал где-то очень далеко, но мгновенно спустился на землю и в один миг подскочил к ней.
– Что там было с твоим отцом и твоей матерью, сестренка? – спросил он.
Я успел встать между ними, он смотрел прямо на меня, он, который так редко смотрел на кого-нибудь.
Внутри него победил другой человек – возникла опасность.
И все-таки я не мог ударить, я не мог ударить ребенка, что бы ни случилось.
Я протянул ему левую руку, ту, где пальцы были скреплены пластырем, я не пытался защищаться.
– Ну, сломай их теперь в другом месте,- сказал я.
Он остановился и замкнулся в себе, он не смотрел на руку.
– Это не я сделал,- сказал он.- Чего мы ждем, что теперь будет?
В это мгновение в громкоговорителе снова послышался голос Биля.
– Сейчас 13.00,-произнес он.- Все классы незамедлительно спускаются во двор. До 13.20 объявляется перемена.
Катарина вслушивалась, всем телом устремившись к звуку.
– Он боится,- заметила она.
Она заговорила у самого громкоговорителя, я закрыл ей рот рукой.
Голос послышался снова, так отчетливо, как будто Биль стоял рядом с нами.
– Прошу всех учителей, кроме дежурного по двору, немедленно подняться в учительскую.
Катарина убрала мою руку.
– Ты кое-что говорил,- сказала она.- «Время – это то, что необходимо крепко держать». Они боятся пауз.
Мы по-прежнему стояли рядом с громкоговорителем, лучше бы нам было помолчать.
– Он не боится,- возразил я.- Он сам говорил о значащих паузах.
– Это не те паузы. Сейчас все иначе. Это паузы, которые не поддаются контролю. Время и все их планы развалились.
Тут снова послышался голос Биля, но договорить до конца ему не удалось.
– Сообщение всем классам. Если кто-нибудь видел или сейчас видит Питера из седьмого класса, Августа Йоона…
Больше ему ничего сказать не удалось. Август ударил только один раз, но его кулак пробил ткань и разбил ту решетку, которая за ней скрывалась. Потом он взялся за рамку и боднул ее головой, от этого лопнула мембрана, и громкоговоритель оторвался. Тут я подскочил к нему и оттащил его, из руки у него шла кровь, громкоговоритель висел на проводах, связь была прервана.
Теперь мы слушали здание. Далекие голоса, топот ног по лестнице. Мы стояли совсем тихо, прислушиваясь к звукам. Потом мы посмотрели на Катарину.
До этого момента это был ее план. То, что последует дальше, мы в тот день на складе не обсуждали.
– Что теперь? – спросил Август.
В какой-то степени мы конечно же рассчитывали на нее.
Она не ответила, она просто стояла выпрямившись и смотрела на нас. И тогда я понял, что у нее нет ответа на этот вопрос.
– Я знаю, о чем ты думала,- сказал Август.- Ты думала, что, наверное, появится какой-нибудь выход.
Я все время следил за ним, но он был спокоен. Казалось, он сдался.
– Ты думала, что есть же какие-то родственники, у тебя, наверное, есть дядюшка в каком-нибудь министерстве, который может приехать и поговорить с Билем, так ведь? А после этой школы будет другая, та, где учатся двоюродные сестры, школа Буссе или Классенске Легатсколе. Но вот что я скажу тебе, для нас, для меня и для дурачка Питера, для нас…
Сначала он не мог выговорить это, оно до предела заполнило его тело, сделав его твердым как камень. Потом он обмяк, и ему удалось выдавить из себя:
– Для нас не будет ничего,- произнес он.- Одна дыра.
Выражение ее лица никак не изменилось. Казалось, что ее глаза потемнели, стали почти черными. Потом из них побежали слезы. Никаких изменений в лице – просто поток слез из темных глазниц.
Пришло мое время защитить их.
– Мы отправляемся домой,- сказал я.
Мы собирались отправиться в путь. Складывая бумаги, она сразу же заметила это.
– Где дело Августа? – спросила она.
– Я положил его назад,- ответил я.
Невозможно было объяснить ей это. Ей так было важно знать. Никогда не удастся заставить ее понять, что в некоторых случаях бывает лучше не знать.
Она ничего не сказала. Может быть, она все-таки поняла.
Мы послушали у двери, подождав, пока последний учитель пройдет по коридору, а потом спустились по южной лестнице. Мы никого не встретили, во дворе тоже было пусто. Был риск, что нас могут увидеть из дома Андерсена. Однако нам повезло, мы прошли вдоль всего главного здания и большого зала и вышли в парк, и нас никто не окликнул.
Снег кончился, теперь стоял туман, мы вошли в этот туман и исчезли.
Август шел спотыкаясь, мы взяли его за руки, мои носки не спасали от снега, но после того, как я постарался не чувствовать ноги, я перестал замечать и больную ступню, которая совсем распухла.
Мы ничего не видели, кроме белого снега, несколько раз я терял направление, тогда показывался Хумлум, всего лишь на миг, чтобы показать нам, что мы идем правильно.
С самого начала было предопределено, что так все и будет. Будет странствие через пустынные и бесплодные края, но переносить это будет легче, потому что ты будешь идти с ними, такими близкими тебе женщиной и ребенком. И наконец ты придешь к той земле, которая стала землей обетованной.
Теперь она выступила из тумана, мы увидели надпись «Склад», но мы понимали, что надпись эта всегда существовала для отвлечения внимания, уже давно было задумано, что мы попадем сюда.
Все выглядело так, как в тот раз, когда мы с Катариной сидели здесь.
Я закрыл дверь на задвижку и поставил вокруг стола ящики, чтобы все выглядело по-домашнему. Мешал холод. Я подумал, не зажечь ли огонь, но здесь не было вытяжки, и они бы заметили свет, к тому же повсюду стояли канистры с бензином для газонокосилок. Но в одном из шкафов я нашел старые номера «Мира природы», мы засунули их Августу под майку и в колготки. Ему к этому моменту стало хуже, но это скоро пройдет – ведь теперь мы можем ухаживать за ним.
Мы уселись вокруг стола. Оба они устали и сидели, чуть не падая. Вскоре они заснули.
Я охранял их сон. Я привел их сюда, теперь я отвечал за них. Август сидел прислонившись к стене в углу, Катарина положила голову на стол. Я слышал их дыхание. Быстрое дыхание Августа, более медленное Катарины. Я оберегал их, женщину и ребенка,- ничего дурного с ними не случится.
И тут я увидел Оскара Хумлума, он сидел немного в стороне.
– Поспи,- сказал он,- я подежурю.
Я немного вздремнул, но что-то разбудило меня – на меня смотрел Оскар.
– Это голод,- сказал он,- поэтому ты не можешь спать. Он приходит волнами. Когда он приходит, ты должен почувствовать его. Не думать о чем-либо другом, не думать о еде, а направить на него свет внимания.
Я попробовал: голод появился, а потом отступил от меня.
– Откуда ты это знаешь,- спросил я,- ведь тогда ты этого не знал?
– Я тоже стал старше,- ответил он,- это тот шанс, который появляется у тебя оттого, что время идет и ты растешь. Боль не становится меньше. Но тебе становится легче справляться с ней.
Теперь я заметил, что он выглядит старше и спокойнее.
– Оставайся здесь с нами,- сказал я,- навсегда. Никто никогда тебя не сможет исключить.
Он ничего не ответил, он просто дал мне понять, что надо поспать.
Когда я проснулся, Август пришел в себя, он читал ходатайства и дела – Катарина оставила их на столе. Он был в беспокойном состоянии.
Он хотел, чтобы я забрал бумаги, я не взял их, он протянул их Катарине.
– Я прочитал их, пока вы спали,- сказал он.
И начал читать вслух:
«В Управление общеобразовательных школ. Настоящим частная школа Биля просит Управление о разрешении на проведение школой того эксперимента, предварительный план которого обсуждался на собрании в управлении 11 ноября 1969 года и который более подробно излагается ниже».
Он опустил бумагу.
– Вот оно – доказательство,- сказал он.
Он стал рыться в стопке бумаг, если он зачитывал что-нибудь, то медленно и с трудом, голос как будто ощупью искал слова.
«В качестве ректора частной школы Биля настоящим письмом я ходатайствую об утверждении Министерством образования прилагаемого подробно изложенного экспериментального проекта, а также о выделении Министерством средств для покрытия расходов, связанных с проведением проекта».
– Это заговор,- сказал он.- Все рассчитано. Они собрали людей. Теперь их должны уничтожить.
– Свести вместе,- поправила Катарина.- Они хотят взять детей из воспитательных домов и тюрем для малолетних преступников и поместить их в обычную школу. Сведение вместе. В этом и состоит их план.
Оскар делал мне какие-то знаки, и я услышал звук. Это лаял ротвейлер Андерсена. Однако он успокаивающе помахал мне.
Август продолжал, он полностью погрузился в бумаги: «…после совещания со специалистами в области педагогики и психологии настоящим мы просим Фонд помощи детям-сиротам о покрытии расходов в связи с приемом на работу инспектора интернатского отделения, поскольку…»
Он остановился.
– Это Флаккедам,- сказал он.- Эксперимент начинается с этого. А затем распространяется. Почему из этого делают тайну – здесь написано, что это секретно. Зачем это?
Это были те же выписки, которые лежали в его личном деле в кабинете Биля.
– Это из Государственного отдела регистрации правонарушений,- сказал я.- Должно быть, они получили одобрение Министерства юстиции, они секретные.
– Он пишет, что все это ради детей,- сказала она.- Чтобы у них была возможность как можно дольше оставаться детьми. И чтобы их не отягощала ответственность взрослых. Он всегда так считал.
– Да,- сказал я.- Это же он говорил, когда запретил создавать ученический совет.
Август теперь совсем разволновался и не мог сидеть на месте, он встал, руки его касались шкафов, он ощупью двигался вдоль них. Оскар больше не смотрел на меня, он смотрел на Катарину.
– Он пишет, что этот эксперимент опережает свое время,- сказала она.- Что он принадлежит будущему. Что он опережает общественное мнение. Поэтому лучше проводить его так, чтобы никто не знал об этом. И рассказать о нем только тогда, когда будут убедительные результаты.
Август исчез где-то в глубине склада, его не было видно, слышно было только, как он бродит где-то в темноте.
– У них ничего не получилось,- сказала она.- Они, наверное, думали, что могут помочь, сделать из школы «Мастерскую Солнца», как он говорил. Превратить ее в лабораторию, где больше не существует разницы между больными и нормальными. Вот поэтому вас и приняли. Вот поэтому появилась Хессен и проводилось это бесконечное тестирование. Вот почему они приняли на работу Флаккедама. Чтобы обеспечить безопасность.
Теперь мне были видны его глаза, где-то в темноте они вбирали в себя весь оставшийся в помещении свет, сверкая, словно глаза хищника.
– А как же звездочки Карин Эре? – спросил я.- А все полученные нами удары? А оценки и расписание? Этому-то ведь по-прежнему нет объяснения?
– Да,- сказала она.- За их планом скрывается какой-то другой. А о нем мы ничего не знаем.
– Кто же тогда знает? – спросил Август.
– Кто-то больший, чем они.
Неожиданно он оказался перед ней, я хотел что-то предпринять, но не успел. Для Хумлума это тоже было неожиданностью, он тоже не успел подняться с места.
– Нет ничего выше, чем они,- сказал Август.- Они все рассчитали. Вот почему они должны исчезнуть, любым способом…
Вот в этом-то и состояла его стратегия. Ненависть. Но она должна была быть обращена на кого-нибудь, она не могла существовать просто так, сама по себе. А те, кого ненавидишь, должны были быть ответственными. Иначе они не будут ни в чем виноваты.
– Это не поможет,- сказала она.- За ними стоит нечто большее.
У нее был очень настороженный вид. Не только из-за него, но из-за чего-то другого, чего-то вокруг нас. Она была близка к чему-то важному.
– За ними дыра!
Он прокричал это. Затем обернулся и ладонью разбил стекло в шкафу. Потом прижал ладонь к осколкам стекла, которые остались в раме, и начал поворачивать ее. Только тогда к нему подбежал Хумлум и оттащил его в сторону, потом подоспел я.
Катарина стояла выпрямившись, она не сдвинулась с места. Одной рукой я держал его, другой снял с себя рубашку, оторвал от нее рукав и обвязал ему руку. Потом он отошел от меня.
Он шел вдоль шкафов и смотрел через стекло на вещи на полках, на чучела животных. Ему надо было за что-нибудь держаться, чтобы не упасть.
– Все как дома,- сказал он,- по двенадцать штук всего, со старых времен. И все закрыто, а то испачкается. У кого-нибудь есть покурить?
Я протянул ему пачку – это была его собственная – и спички. Я спрятал их перед тем, как пришли за его вещами, после того как его положили в изолятор.
Он сам зажег сигарету, но потом она выпала у него из рук, он наклонился и поднял ее. Втянул в себя дым и закашлялся.
– Черт побери, как хорошо,- сказал он.
Он держал сигарету перевязанной рукой, повязка была уже мокрой. Когда все устроится, я сделаю ему настоящую повязку и промою рану.
– Теперь ей приходится ездить на автобусе, – сказал он,- это я про маму, хотя она это ненавидит. Стоять там, держась за поручни, к которым прикасались другие люди. Хотя она и в перчатках в сеточку. Когда я вернусь, я куплю ей машину.
Казалось, что он говорит во сне. Катарина отвела его назад к столу и усадила. На лбу у него выступил сильный пот, она одной рукой поддерживала его затылок, ладонью другой руки вытирала пот.
– Никто не имеет права трогать меня,- сказал он.
Но он не стал противиться.
Мы сидели вокруг стола. Август склонился к Катарине. Она не трогала его. Просто придвинулась поближе, чтобы ему было удобнее сидеть.
В темноте были слышны какие-то звуки, я посмотрел на Оскара Хумлума, он покачал головой.
– Еще рано,- сказал он.
Август и Катарина сидели, глядя на меня,- все было в порядке. Они меня не оценивали, не желали, чтобы я сделал что-то большее. Я привел их сюда, и все было так, как и должно было быть.
Я понял, как они по-своему чисты, и неважно, что они до этого сделали. Каждый из них по-своему попытался быть самим собой. Не то что я, который никогда ничего из себя не представлял и поэтому всю свою жизнь пытался стать другим. Чтобы попасть внутрь – в настоящую жизнь.
Я видел, что они и это понимают. Что они это понимают и что все в порядке. Что я, несмотря ни на что, все равно имею для них значение.
И тогда куда-то исчезло время. Я увидел, какой Август маленький, как тот ребенок, который появится у меня позднее, хотя он тогда и был старше. В это мгновение они оба слились в одно целое, он и ребенок, и с тех пор стало невозможно их полностью разделить.
Я протянул руку над столом и погладил его по голове, он позволил мне это сделать, под моей рукой его волосы стали теплыми и совсем мягкими. Скоро он заснул. Катарина смотрела на меня.
Я огляделся.
– Хумлум,- сказал я ей.
Она кивнула, как будто уже знала это.
– «Спасайся сам»,- это было последнее, что он сказал. Он знал, что оба мы не сможем выбраться оттуда. На школе было бы вроде как слишком большое пятно, если бы пришлось выставить нас обоих. Он стоял, держа веревку в руках. Потом он наклонил голову и прислушался к звуку поезда – он не очень хорошо видел. Однажды зимой, в туалете, он рассказал мне, что когда ему было девять лет, он жил в приемной семье на Генфоренингсплас. Его будили в половине четвертого утра и отправляли в прачечную Н. Л. Денс, где все делали вид, что ему четырнадцать лет, чтобы это не считалось детским трудом, и где он возил одежду от стиральной машины к гладильщице. Человек, работавший на стиральной машине, был пьян с раннего утра, и однажды что-то случилось с одним краном, и в глаза Хумлуму попала чистящая жидкость, и тогда его забрали из семьи. Но с тех пор он довольно плохо видел, поэтому он определял поезд по звуку, и сейчас тоже.
– Я останусь здесь,- сказал я.- Если ты никуда не поедешь, я тоже останусь здесь.
Он улыбнулся, он меня не слышал – был уже в другом мире.
Вообще-то он оттолкнулся, как обычно, правильно рассчитав время. Но к концу своего полета он задержался и повис. Это последнее мгновение своей жизни он растянул на такое долгое время, что оно задержало обратный полет, но наконец он, словно маятник, двинулся назад – и тут подошел поезд.
Катарина ничего не сказала, она просто кивнула.
Я не поднимал взгляд на Оскара, это было лишним, мы оба знали, что надо было рассказать ей всю правду.
Август что-то произнес. Из-за температуры это прозвучало так, как будто он находился где-то в дальней комнате.
– Может, бывает так, что ты рождаешься не в той семье,- сказал он.- Может, надо было бы тебе оказаться в другом месте.
Это он сказал, но мы все подумали об этом, все четверо, и Оскар тоже.
– Можно ли изменить то, что было? – спросил он.
Это был такой мирный вопрос. Словно ребенок задает вопрос своей матери, и все-таки скорее на равных. Так она и ответила ему.
– Тогда,- сказала она,- когда это случилось с моими родителями, мне казалось, что никогда не перестанет быть больно. Что радость никогда не вернется. Но теперь стало лучше, теперь она все-таки иногда приходит. Так что в каком-то смысле можно.
– А то, что ты сделал с другими?
На это она ему не ответила. Где-то в темноте залаяла собака.
– Я боюсь собак,- сказал он.
Мне захотелось почитать им.
В школе «Сухая корка» нам не читали вслух, считалось, что от чтения становятся неженками, в интернате Химмельбьергхус тоже так считали. Но в Общине диаконис нам читали.
Узнав, что такое чтение, я уже не смог забыть о нем. Мне было все равно, что читали: сегодняшнюю проповедь из Христианской газеты по утрам или Библию по вечерам – я так ждал этого. Читала управляющая, сестра Рагна, она стояла с книгой в конце спальни. Это помогало заснуть. Всегда самым трудным было войти в ночь. Когда светло, легче удерживать все на расстоянии. Когда становится темно, все обрушивается на тебя.
Я хотел почитать им вслух. Именно сейчас для Августа наступал самый тяжелый момент дня. И у нас не было для него никаких лекарств. Мне хотелось смягчить его путь в темноту.
У нас был «Мир природы», но читать это было невозможно. И единственное, что пришло мне на ум, была Библия, но это тоже не годилось – слишком уж это было близко к диаконисам и к Билю.
Тогда я решил говорить о том, что приходило на ум.
– Мы возьмем корабль,- сказал я,- достаточно большой, чтобы на нем можно было жить, и поплывем на юг, где становится теплее. На корабле невозможно никого исключить, у тебя всегда есть право быть там, где ты есть, и все всегда вместе. По вечерам мы можем сидеть и слушать, как плещется вода. Когда мне исполнится двадцать один год, мы тебя усыновим.
Может быть, он и не слышал меня, может быть, он спал, как и положено, но Катарина услышала меня.
То, что ты себе представляешь, как правило, не похоже на действительность. Обычно все оказывается хуже. Это мгновение было точно таким, каким я его себе представлял. Я так и представлял себе: семья соберется вместе. Именно вот так.
– Мне жаль, если я сделала вам больно,- сказала она.
– Не думай об этом,- сказал я.- Все ведь кончилось хорошо. Но как насчет твоего отца и матери?- спросил я.- И что же эксперимент?
– Наверное, я думала, что снова смогу увидеть их,- ответила она.- Но это невозможно. Это была лишь фантазия. И все-таки эксперимент заканчивается. Во всяком случае, первая его часть.
Мне не хотелось быть слишком навязчивым, и я не стал спрашивать почему. Но она поняла мой вопрос, хотя он и не был задан. В нашем нынешнем положении не было нужды так много говорить.
– Время – никакой не закон природы,- сказала она.- Оно есть план. Если посмотреть на него внимательно или начать прикасаться к нему, то оно начинает распадаться. Это результат первой части опыта. Этот план не может иметь отношения к Билю. Слишком уж он великий и всеобъемлющий. Вторая часть – это исследование того, что находится за временем. Мы увидели, как его части начинают расходиться. Дальше надо понять, что находится за ним.
Стоило на нее взглянуть, как это становилось ясно – ей обязательно нужно было получить ответ. Это была потребность, с которой она сама ничего не могла поделать. Это я и хотел сказать ей, но не было возможности.
Август сильно дрожал, она сняла с себя свитер и закутала его.
– Если ты сядешь сюда, нам будет легче согреться,- сказала она.
Она обнимала Августа, а я прислонился к ней. Я все-таки сказал ей это, слова получились сами собой, с этим ничего нельзя было поделать, я сказал, что люблю ее. Впервые в жизни я произнес это.
Я понял, что слова эти относятся и к Августу. Что нельзя сказать такое женщине, чтобы это одновременно не касалось и ребенка.
Она ничего не ответила. Но в этом и не было необходимости. Я давал, не требуя ничего взамен.
Мы все втроем, должно быть, спали, когда он заговорил, это по-прежнему звучало как во сне.
– В другой раз,- сказал он,- надо будет побольше их помучить. А то все было так быстро.
Я всегда знал, что он человек конченый.
Именно Катарина заметила это, она взяла меня за руку.
– Он исчез,- сказала она.
Туман рассеялся, и от звезд и снега стало светло. Мы пошли по его следам, на снегу были капельки крови. По пути нам попалась его повязка.
В школе нигде не было света, здание было темным, окна – черными. Так все выглядело в те ночи, когда мне не спалось. Он прошел через южный двор вдоль стены. Проник внутрь, выдавив стекло в двери. Мне всегда казалось, что очень неразумно делать щеколду у застекленной двери.
Мы поднялись на шестой этаж. Он оставил дверь открытой и не погасил свет в кабинете, но задернул занавески. Это были темные и плотные занавески – некоторые из тестов, например прогрессивные матрицы Равена, показывали на экране со слайдов.
Сначала было тихо, потом в коридоре послышались их шаги.
Мы почувствовали запах сигары Биля. Потом наступила короткая пауза, а потом появился он сам. Он шел, как будто что-то разыскивая: его голова была у самой земли. Невозможно было представить себе, что он может так низко склониться,- он всегда держался прямо. Он был в халате, правая рука была вытянута назад. Она последней показалась в дверях, за ней появился Август. Он держался за три пальца Биля – они были сломаны.
За Августом появилась жена Биля Астрид, она, как всегда, была похожа на скандинавскую богиню: прямая, с серебристыми волосами и величественная.
Лихорадка покрыла пеленой глаза Августа. Видно было, что он очень напуган. Словно маленький ребенок. Но при этом полон решимости. Он тоже обратился теперь к боли. Чтобы стереть ее с лица земли.
– Хорошо, что вы пришли,- сказал он.
Он сказал это, не узнавая нас. Мы стояли в трех метрах от него. На таком расстоянии он уже больше нас не видел.
Он дал Билю немного поднять голову.
– Пришли мои мама и папа,- сказал он.- Чтобы забрать меня.
Биль не смотрел на нас. Все его внимание было сосредоточено на Августе.
– Ты прекрасно знаешь, что случилось с твоим отцом и матерью,- сказал он.
Август, казалось, даже не пошевелился, но послышался эластичный щелчок, когда один из пальцев Биля сломался в новом месте. Он упал на колени.
Август же был невозмутим.
Левую руку он держал так, как будто что-то в ней прятал. Я немного подвинулся, чтобы лучше видеть, он, должно быть, заметил мое движение, потому что вытянул руку вперед. В руке была зажженная сигара Биля. Кроме этого, двухлитровая бутылка с бензином, по-видимому, он нашел ее на складе. Бутылка была с пробкой, между пробкой и стеклянным горлышком был засунут кусочек его повязки.
– Это как фитиль,- сказал он.- Если я поднесу к ней сигару и разобью бутылку, то мы взлетим на воздух.
Астрид Биль посмотрела на мои босые ноги – я был без носков.
– Я ушибся,- сказал я,- и не могу надеть ботинки. Это больше никогда не повторится.
Они ничего не сказали. Может быть, поскольку синяки свидетельствовали о том, что я говорю правду, может быть, потому что ничего не могли сказать.
– Мы сейчас пойдем,- сказал Август Билю.- Нам надо домой. Но перед тем, как мы пойдем, ты должен сделать признание.
Все молчали.
– Я бы мог остаться дома,- продолжал он.- Нам было хорошо, мы могли бы сидеть по вечерам, как мы только что сидели. Не слишком близко друг к другу, никто ни к кому не лезет, совсем не обязательно приставать друг к другу. И все же вместе, в тишине и покое. Если кто-нибудь хочет порисовать, он просто берет карандаш и бумагу, и никто не возражает. Никто не говорит о твоих оценках. Никого не бьют. И тут тебя притаскивают сюда. По ночам тебя привязывают, днем позади тебя сидит Флаккедам. Расскажи маме, как все может кончиться.
Поскольку Биль стоял на коленях, его лицо было на одном уровне с лицом Августа.
– Мы хотели как лучше,- прошептал он.
Еще один палец хрустнул.
Губы Биля вдруг стали похожи на наждачную бумагу, серые и словно посыпанные сухими крупинками. Он посмотрел Августу в глаза.
– Мы хотели помочь,- сказал он.- Не только детям света. И вас мы хотели увести. Из домов призраков в страну живых. Мы хотели собрать всех в датской школе. И тех, кому очень плохо, но кто имеет право на свет.
Тело Августа теперь сильно дрожало, лицо тоже стало дергаться, казалось, он все время корчит гримасы. Только рука, сжимавшая пальцы Биля, не двигалась. В ней сконцентрировалась вся оставшаяся в нем жизнь.
– А как же тьма внутри людей? – спросила Катарина.
– Свет разгонит ее,- ответил Биль.
Август наклонился к самому его уху. Они походили на двух людей, ведущих доверительную беседу.
– Так много света не может быть,- прошептал он.
Он посмотрел на Катарину. Теперь она стояла в полуметре от него, но было видно, что зрение подводит его. Протянув руку, он коснулся ее. Он дотронулся до нее левой рукой, той, в которой были бутылка и сигара. Тыльной стороной ладони он провел вверх по ее шее и щеке, огонек сигары, дым и бутылка оказались в воздухе на уровне ее глаз. Она не пошевельнулась.
– Скоро все кончится,- сказал он.- И тогда я вернусь к тебе. И мы будем сидеть, как мы сидели раньше. И Питер будет с нами. Он сейчас с тобой?
– Да,- ответила она.
– Можно мне оставить бумагу и карандаши?
– Да,- ответила она.
Его рука скользнула вниз по ее щеке.
– Вы подождете меня здесь? – спросил он.
Она не смогла ответить ему.
– Больше не надо ездить на автобусе,- сказал он.- Я купил тебе машину. Она стоит внизу.
Он повел Биля к двери.
– Август! – крикнула она.
Он остановился.
– У них есть дети,- сказала она.- Он – чей-то отец.
На это он ничего не ответил. Он просто вывел Биля из двери, и они исчезли.
Тогда Астрид Биль повернулась и вышла в коридор. Где-то открылась дверь. Мы услышали, как она зашла в соседнюю комнату. Ту, где висели школьные часы. Наверное, они починили замок. Все звуки были очень хорошо слышны: шарканье ее босых ног по полу, тихий скрип, когда она выдавила стекло. Потом завопила сигнализация.
Это был тот сигнал, который обычно звучал из всех громкоговорителей. Но на этот раз он то включался, то выключался, то включался, то выключался, он был невыносим, мы вышли в коридор, чтобы спрятаться от него, и зашли в учительскую.
Было темно, только свет заснеженного парка, звездного неба и огней Копенгагена проникал в комнату. Мы подошли к окну.
Они приехали довольно быстро. Астрид Биль, должно быть, встретила их в воротах. Когда зажгли прожекторы, она несколько раз мелькнула в их свете, по-прежнему в ночной рубашке.
Они поставили машины полукругом, не выключая фар, и включили прожекторы. Здание склада стало черным центром посреди белого снега. На какое-то время все замерло. Потом подъехали еще машины, внизу на снегу появился Фредхой. Потом все затихло. Очень резкий свет, но ничего больше. Пауза.
Потом появился Биль. Он появился из-за сарая, он был один, но по-прежнему шел сгорбившись. Его халат наполовину сполз с него, он был полураздет. Так он и бежал навстречу прожекторам.
Потом появился огонь. Собственно говоря, даже не взрыв, не что-то резкое, просто все мгновенно загорелось. Сначала вспышка от бутылки Августа, потом взрывная волна, когда на воздух взлетели канистры с бензином для газонокосилок, она сначала выбила окна и двери, затем подняла крышу, так что появился доступ кислорода,- все было кончено за минуту.
Там, где мы стояли, на самом верху, мы конечно же не чувствовали тепла, да и не слышали почти ничего.
И все-таки это не помогло, хотя мы крепко обняли друг друга и закрыли глаза, это не помогло. Свет проник через веки, все продолжалось только мгновение, но все же запечатлелось в мозгу. Во всем теле появилась боль. Как будто этот пожар все-таки добрался сюда и сжег наружный слой кожи, так что мы стали двумя ожоговыми ранами, двумя обгоревшими зародышами, приникшими друг к другу.
Я ничего не хотел видеть. Когда я все-таки открыл глаза, я посмотрел на лицо Катарины. Оно было обращено к окну. Оно было сморщенным, как у ребенка в кувезе. Боль брошенного новорожденного на старческом лице.
Но одновременно даже в тот момент – я это и сейчас помню – где-то в глубине, но все же вполне отчетливо: внимание, желание понять.