Джеймс Хилтон
Утерянный Горизонт
На пороге к святилищу.
"Я лишь в том уверен, что этот Шангри-Ла, если направление верно, должна быть еще несколько миль прочь от цивилизации. Я был бы более счастлив, если б мы уменьшали расстояние, а не увеличивали. Проклятие, ты же собирался вывести нас отсюда?"
Кануэй терпеливо отвечал: "Ты неверно оцениваешь ситуацию, Мэллинсон. Мы в той части света о которой известно лишь то, что здесь опасно и трудно даже для полностью снаряженной экспедиции. Если взять во внимание сотни миль подобного склада, которые наверняка окружают нас с обеих сторон, предложение идти обратно в Пешавар кажется мне совсем необещающим."
Барнард кивнул в подтверждение. "Похоже, однако, на чертово везение, если этот ламазери находится где-то рядом."
"Сравнительное везение, может," согласился Кануэй. "После всего, припасы кончились, как вы уже знаете, а местность не из тех где легко выжить."
"А что если это ловушка?" спросил Мэллинсон, но Барнард тут же ответил. "Теплая, милая ловушка," он сказал, "c куском сыра внутри, удовлетворила бы меня вполне."
Утерянный Горизонт.
Джеймс Хилтон.
Пролог.
Сигары почти догорели, и мы начинали испытывать вкус того разочарования что обычно причиняет боль старым школьным друзьям которые возмужав, встретились снова и нашли друг во друге меньше общего чем ожидалось. Разерфорд писал новеллы; Уайлэнд был одним из секретарей при Посольстве; он только что угостил нас ужином в Тэмпэлхофе -- я думаю, без особой радости, хотя с тем хладнокровием которое любой дипломат должен держать наготове в таких случаях. Создалось впечатление, что ничто не могло сблизить нас кроме того единственного факта, что мы были три холостых англичанина в чужой столице; и я уже порешил что в Уайлэнде Тертиусе не смотря на годы и MVO, так и остался знакомый душок самодовольства. Разерфорд мне нравился больше; он здорово вырос из худого, скороспелого младенца, которого я в свое время попеременно то бил то защищал. Вероятность того, что он зарабытывает больше нас и что жизнь его куда интереснее чем наша, сблизило меня и Уайлэнда одним общим чувством -- привкусом зависти.
Вечер, однако, был совсем не скучный. Прекрасный вид огромных, прибывающих в аэропорт со всех сторон Центральной Европы Люфт- Ханза машин, разворачивался перед нами, и ближе к сумеркам, когда зажглись дуговые сигнальные ракеты, сцена пробрела богатое, театральное великолепие. Один из самолетов был английский, и его пилот, в полном летном обмундировании, прошел мимо нашего столика и поздоровался с Уайлэндом, который поначалу не узнал его. Потом вспомнил, и последовало всеобщее представление, и незнакомец был приглашен присоединиться к нам. Он был приятный, веселый юноша которого звали Сэндерс. Уайлэнд сделал несколько извиняющихся замечаний о том как трудно опознавать людей когда они разодеты в Сиблисы и летающие шлемы; на что Сэндерс рассмеялся и ответил: "Да, конечно, это очень знакомо. Не забывайте что я был в Баскуле." Уайлэнд тоже рассмеялся, правда не так спонтанно, и разговор принял другой оборот.
Сэндерс был приятным добавлением к нашей небольшой компании, и все вместе мы выпили довольно много пива. Около десяти Уайлэнд на мгновение оставил нас чтобы переговорить с кем-то за соседним столиком, и Разерфорд, в неожиданном всплеске красноречия заметил: "А кстати, вы недавно вспомнили Баскул. Мне это место немного знакомо. О чем вы говорили упоминая его?"
Сэндерс скромно заулыбался. "А, всего лишь небольшое развлечение, случившееся когда я служил." Но будучи юношей который долго не в силах сдерживать признания, он скоро продолжил: "Дело в том, что афганец или африканец, или еще кто-то увел одну из наших машин, и последствия, как вы можете себе представить, были дьявольские. Самая дерзкая вещь о которой я когда-либо слышал. Паразит подстерег и нокаутировал пилота, украл обмундирование, и влез в кабину так, что ни душа его не заметила. Потом, тоже, отдал механику правильные команды, и был таков, в лучшем виде. Проблема в том, что он никогда не вернулся."
Разерфорд заинтересовался. "Когда это случилось?"
"О, должно быть около года назад. Май, тридцать первое. Мы эвакуировали мирное население из Баскула в Пешавар из-за революции -- может Вы помните это. Все было в некотором беспорядке, иначе, я не думаю чтобы подобное могло случиться. Хотя, случилось же -- и в какой-то мере опять доказывает, что судят о человеке по одежке, не так ли?"
Разерфорд все еще был заинтересован. "Я полагаю, что в подобной ситуации за самолет отвечал не один человек?"
"Безусловно, в обычных, для перевозки войск, но этот был особенный, выстроенный в оригинале для какого-то махариши -- своего рода конструкция для трюков. Индийские обозреватели использовали его для высотных полетов в Кашмире."
"И Вы говорите, он так и не достиг Пешавара?"
"Ни Пешавара, ни чего-либо другого, насколько нам известно. В этом-то и загвоздка. Конечно, если парень был из какого-нибудь племени, он мог направиться прямо в горы, предполагая удерживать пассажиров за выкуп. Однако, я думаю все погибли. На границе целая куча мест где можно разбиться и пропасть без следа."
"Да, подобная местность мне знакома. Сколько пассажиров там было?"
"Четверо, кажется. Трое мужчин и какая-то женщина, миссионерка."
"А одного из мужчин случайно не звали Кануэй?"
Сэндерс удивился. "Да, вообще-то. 'Великолепный' Кануэй -- Вы знали его?"
"Мы учились в одной школе," сказал Разерфорд с некоторой застенчивостью, ибо не смотря на то, что это была правда, замечание, он знал, совсем ему не шло.
"Он был отличный парень, судя по его поведению в Баскуле," продолжал Сэндерс.
Разерфорд кивнул. "Без сомнения...но как удивительно...удивительно..." Наконец он собрался после тумана умоблуждания. "В газетах ничего об этом не писали, или я не думаю чтобы такое прошло мимо меня. Как на этот счет?"
Сэндерсу по всей видимости стало неудобно, и мне показалось что он даже покраснел. "Сказать по правде," он ответил, "я кажется болтаю больше чем следовало бы. Или сейчас это уже не имеет значения -- несвежие новости для каждой столовой, не говоря уже о базарах. Видите ли, об этом молчали, в смысле о том как это случилось. Выглядело бы нехорошо. Люди из правительства выдали лишь то, что пропала одна из машин, да упомянули имена. То есть, то, что не обратило бы на себя внимания посторонних."
В этот момент к нам присоединился Уайлэнд, и Сэндерс повернулся к нему наполовину извиняясь. "Я и говорю, Уайлэнд, ребята тут вспоминали 'Великолепного' Кануэйя. И я, кажется, проболтался насчет Баскульской истории -- надеюсь Вы не думаете что это так важно?"
Уайлэнд на мгновение помрачнел и ничего не ответил. Было ясно что в нем боролись требования вежливости к соотечественникам и официальная честность. "Я не могу перебороть чувство сожаления о том, что все это свелось к обычной истории," сказал он наконец. "Я всегда думал что среди вас, летчиков, это долг чести хранить случившееся в пределах школы." И осадив таким образом юнца, он повернулся к Разерфорду более тактично. "В твоем случае, конечно, нет ничего зазорного, но я надеюсь, ты понимаешь что на границе есть такие ситуации которые нуждаются в некоторой тайне."
"С другой стороны," сухо ответил Разерфорд, "каждому любопытно знать правду."
"Для тех у кого для этого были настоящие причины, никто ничего и не скрывал. Я сам был в Пешаваре в это время, и могу поручиться. Ты хорошо знал Кануэйя -- после школы, я имею в виду?"
"Немного в Оксфорде, да несколько случайных встреч. А ты, ты сталкивался с ним часто?"
"В Ангоре, когда нас там разместили, мы встретились раз или два."
"Тебе он нравился?"
"Я считал его умным, но каким-то несобранным."
Разерфорд улыбался. "Он, без сомнения, был умен. Его университетская карьера была одна из самых захватывающих -- до той поры пока не вспыхнула война. Cиний чемпион по гребле, ведущее лицо Союза, призы за то, и за это, и еще что-то -- и кроме того, я считаю его одним из лучших пианистов любителей, которых я когда-либо слышал. Удивительно одаренный человек, один из тех, кажется, кого Джоуэтт1 подкупил бы для премьер будущего. Хотя, надо заметить, что после Оксфорда о нем мало что было известно. Конечно, война вмешалась в его карьеру. Он был так юн, и я думаю, прошел почти через все.
"Он подорвался или что-то в этом роде," ответил Уайлэнд, "но ничего серьезного. Отошел, получил D.S.O.2 во Франции. Потом, если я не ошибаюсь, вернулся в Оксфорд увлеченный кажется, преподавательством. Я знаю, что в двадцать первом он попал на Восток. Благодаря знанию языков получил работу минуя обычную подготовку. Занимал несколько постов."
Разерфорд улыбался все шире. "Этим, конечно, покрывается все. История никогда не раскроет количество бесспорного таланта утерянного в рутинных расшифровках бумаг F.O. да в разливании чая на дипломатических боях за булочки.
"Он был на консульской, а не дипломатической службе," свысока заметил Уайлэнд. Он не реагировал на шутки Разерфорда, и не выразил и тени протеста когда тот, после небольшой очереди подобных высказываний, поднялся уходить. Так или иначе становилось поздно, и я тоже сказал что пойду. Во время нашего прощания Уайлэнд так и не сменил своей позы, оставаясь молчать в страдании официального приличия, но Сэндерс был очень мил и выразил надежду когда-нибудь снова нас увидеть.
Мне нужно было успеть на трансконтинентальный поезд в довольно мрачном часу рано утром, и когда мы ожидали такси, Разерфорд спросил, не хочу ли я скоротать время у него в готеле. Там была сидячая комната, где, по его словам, мы могли бы поговорить. Я согласился, заметив что это подходило мне замечательно, на что он ответил: "Прекрасно. Мы можем поболтать о Кануэйе, если ты, конечно, не устал от этой темы."
Я сказал что нет, ничуть, не смотря на то что едва знал его. "Он уехал в конце моего первого срока, и я больше никогда не встречал его. Но однажды он был удивительно добр со мной. Я был новичком, и у него не было никаких причин для того чтобы поступать так. Пустяковая вещь, но всегда помнится."
Разерфорд согласился. "Мне тоже он очень нравился, хотя видились мы совсем мало, если судить по времени."
Последовало неожиданное молчание. И на протяжении его чувствовалось что мы оба поглощены мыслью об одном человеке, значение которого покрывало краткость наших случайных встреч с ним. И с тех пор я часто замечал что и другие, будучи знакомы с ним пусть кратко и официально, очень отчетливо помнили его. Кануэй, бесспорно, был неординарным в юности, и для меня, познакомившегося с ним в возрасте боготворения героев, память о нем была все еще романтически ясна. Он был высок и удивительно хорош собой, не только отличался в играх, но и уходил с любым возможным призом предоставленным школой. Директор школы, несколько сентиментальный человек, однажды прозвал его подвиги "велоколепными," что и дало основу его будущему прозвищу, которое только Кануэй, я думаю, был в состоянии хранить. Его речь в День Выступлений была на греческом, а на школьных спектаклях, помню, он затмевал собою всех. В нем было что-то Элизабетинское3 -- небрежная уступчивость, замечательная внешность, и это пылкое соединение умственной и физической энергии. Что-то от Филип Сидни.4 Цивилизация в наши дни не часто порождает на свет таких людей. Что-то подобное я сказал Разерфорду, и он тут же ответил: "Это правда, и в нашем обществе для них всегда находится пренебрежительное словцо. В случае Кануэйя, это -- дилетант. Я полагаю, были те кто звал его дилетантом, такие как Уайлэнд, например. Уайлэнда не выношу. Вообще, людей подобного склада -- вся эта чопорность, огромное самомнение. И ты заметил, абсолютно учительский склад ума? Все эти фразки о "долгах чести" да "сохранении случившегося в пределах школы" -- как если бы круглая Империя была Пятой Формой в Св. Доминике! Хотя с другой стороны, я всегда сцепливаюсь с этими сахибскими5 дипломатами."
Несколько кварталов мы проехали молча, потом он продолжил: "И все же я рад что вечер состоялся. Эта история Сэндерса о том, что произошло в Баскуле, произвела на меня особое впечатление. Видишь ли, я уже слышал ее до этого, но никогда до конца не мог поверить. Она скорее была одной из тех невероятных историй, в которые совсем не хочется верить, разве по одному тривиальному поводу. Но сейчас таких повода два. Я осмелюсь заметить, что по-твоему, я не совсем легковерный человек. Приличная часть моей жизни прошла в путешествиях, и я знаком с тем, что в мире существуют весьма странные вещи -- если, конечно, самому сталкиваться с ними, реже когда это доходит через вторые руки. И все же..."
Неожиданно, как мне показалось, он решил что все эти рассуждения значат для меня очень мало, и оборвался смехом. "Но одно остается определенным -Уайлэнд не из тех кому я бы доверился. Это было бы как попытка продать эпическую поэму Тит - Битсу. Я уж лучше попытаю счастья с тобой."
"Не прельщай себя," ответил я.
"Твоя книга обещает совсем другое."
Своей книги, скорей специального труда (неврология, после всего, "лавочка" не для каждого) я до этого не упоминал вовсе, и потому был приятно удивлен тем что Разерфорд слышал о ней. После моего признание он ответил: "Видишь ли, мне было интересно, по той причине, что в одно время Кануэй страдал амнезией."
Мы уже были в готеле и он отправился к бюро за ключом. Поднимаясь на пятый этаж он продолжил:"Все это лишь прыгание вокруг да около. Дело в том, что Кануэй жив. Был, во всяком случае, несколько месяцев назад."
В ограниченном пространстве во время подъема лифта это было превыше любых комментариев. В корридоре, несколько секунд спустя, я отреагировал: "Ты уверен? Откуда ты знаешь?"
Открывая дверь, он ответил: "Потому что прошлым ноябрем я путешествовал с ним из Шанхая в Хонолулу на японском лайнере." Больше он ничего не сказал до того, как мы расположились в креслах с напитками и при сигарах. "Видишь ли, осенью, на праздник, я был в Китае. С Кануэйем мы не виделись годы. Мы никогда не переписывались, и я не могу сказать что часто вспоминал его, хотя лицо Кануэйя было одним из тех немногих, которые всегда легко приходят ко мне если я хочу их вспомнить. Я был у друга в Ханкое и возвращался Пекинским экспрессом. В поезде я случайно разговорился с очаровательной Матерью Наставницей каких-то французких сестер милосердия. Она направлялась в ЧангКайанг, в свой монастырь, и благодаря моему небольшому знанию французкого, для нее, кажется, было удовольствием поговорить со мной о своей работе и основных делах. Кстати сказать, большой симпатии по отношению к обычным миссионерским предприятиям я не испытываю, но готов признать, как многие в наши дни, что Римские Католики -- это отдельная статья, так как они, по крайней мере, тяжело трудятся и не выставляют себя за уполномоченных офицеров в мире, где и так хватает различных чинов. Хотя, все относительно. Факт тот, что эта лэди, рассказывая мне о миссии в Чанг-Кайангском госпитале, упомянула один из случаев лихорадки, произошедший несколько недель назад с человеком, по их мнению, европейского происхождения, не смотря на то, что он ничего не помнил и был без документов. Его одежда была местной, в ужасном состоянии, и когда он попал к сестрам, то, без сомнения, был очень болен. Он бегло говорил на китайском, и хорошо знал французкий, и если верить моей компаньонке по поезду, так же обращался к монахиням на английском с изящным акцентом, пока не понял их национальности. Я сказал, что не могу представить такого феномена, и немного поддразнил ее насчет распознания акцентов незнакомого ей языка. Так мы шутили о том и об этом, и все закончилось тем, что она пригласила меня посетить их миссию, если я буду где-нибудь поблизости. Это, конечно, казалось тогда таким же вероятным как и мои покорения Эвереста, и когда поезд достиг Чанг-Кайанга, мы расстались с рукопожатием и искренним сожалением о том, что наша встреча подошла к концу. Однако несколько часов спустя я снова оказался в этом городе. Две или три мили после отправления наш поезд сломался, и после того как он с большим трудом оттащил нас обратно к станции, мы выяснили, что сменный паровоз будет не раньше чем через двенадцать часов. Такие вещи нередки на Китайских железных дорогах. С перспективой двенадцати-часового пребывания в Чанг-Кайанге я решил словить милую даму за слово и остановиться у миссионеров.
"Что я и сделал, и был тепло, хотя и с некоторым удивлением, принят. Я думаю, что для некатолика сложнее всего представить, каким образом в католике могут легко совмещаться жесткость служащего и неофициальная широта взглядов. Я понятно выражаюсь? Не обращай внимания. Итак, эти миссионеры оказались довольно приятной компанией. Не успев пробыть там и часу, меня удостоили обеда, и молодой христианский доктор китаец сел со мной разделить трапезу и развлекал меня болтовней на веселой смеси французкого и английского. После этого он и Мать Наставница пошли показывать мне госпиталь, которым они очень гордились. Я сказал им что я писатель, и они были несколько польщены этим, решив, по простоте души, что я помещу их всех в свою книгу. Мы проходили мимо коек, и доктор объяснял причины каждой болезни. Все было безукоризнено чисто и, кажется, в надежных руках. Я полностью забыл о загадочном пациенте с утонченным английским до той поры пока Наставница не сказала, что мы подходим к его койке. Все что я сначала увидел был мужской затылок; по-видимому, он спал. Было предложено окликнуть его по-английски, и я промолвил "Добрый день," первое что пришло в голову, не очень оригинально, конечно. Внезапно мужчина приподнялся и ответил "Добрый день." Наставница была права -- его акцент действительно говорил об образовании. Но удивиться этому у меня не оказалось возможности, так как я тут же узнал его, не смотря на бороду, общие изменения во внешности и тот факт что мы так долго не видились. Это был Кануэй. Я был абсолютно уверен в этом, хотя, с другой стороны, проанализируй я ситуацию, заключение бы было, что это просто нереально. К счастью, я действовал импульсивно. Я назвал его и собственное имена, и не смотря на то, что он смотрел на меня совершенно не узнавая, был уверен что не ошибся. В нем было то особенное небольшое подергивание лицевых мускул, которое я заметил раньше, и глаза были такие же как в Баллиоле, когда мы говорили что в них больше синевы Кэмбриджа чем Оксфорда. Но кроме этого, он был человек в котором просто нельзя ошибаться -- тот, кто однажды был с ним знаком, будет всегда знать его. Конечно же, доктор и Наставница были очень возбуждены. Я сказал им, что я его знаю, он англичанин, и мой друг, и тот факт, что он не узнал меня, объясняется лишь его частичной потерей памяти. Они согласились, правда с удивлением, и у нас состоялся длительный разговор о его болезни. То, каким образом Кануэй попал в Чанг - Кайанг в таком виде, для них было неизвестно.
"Одним словом, я пробыл там более двух недель в надежде что каким-то образом я смогу побудить его все вспомнить. В этом я не преуспел, хотя он вернулся в здоровое состояние, и мы могли подолгу разговаривать. В те моменты когда я открыто говорил ему о том кто был он и кто я, он лишь послушно соглашался. Был он довольно весел, даже в какой-то неясной манере, и кажется, с удовольствием принимал мою компанию. Когда я предложил отвезти его домой, он просто ответил что не возражает. Меня немного волновало это очевидное отсутствие воли. К отъезду же я начал готовиться не откладывая. Доверившись одному из знакомых в консульском оффисе в Ханкое, я сумел сделать пасспорт и все необходимое без той возни что сопутствует подобным ситуациям. Ради Кануэйя я решил держаться подальше от прессы, и с удовольствием замечу, что преуспел в этом. Для газетчиков такая новость была бы большой дракой.
"Из Китая выехали мы по-нормальному. Под парусом прошли по Янг-тцы до Нанкинга, и потом поездом добрались до Шанхая. Там был японский лайнер отчаливающий во 'Фриско6 той же ночью, и поторопившись, мы успели к посадке."
"Ты столько для него сделал," заметил я.
Разерфорд не отрицал. "Но не думаю я бы так беспокоился о ком - либо другом," он добавил. "В нем всегда было что-то особенное, -- трудно объяснить, то, что превращало все эти хлопоты в удовольствие."
"Да," согласился я. "Странное очарование, обаяние, которое приятно вспомить даже сейчас, не смотря на то что в моем воображении он так и остался школьником в костюме для крикета."
"Жаль, что ты не знал его в Оксфорде. Он был просто блестящим -другого слова не найти. После войны, говорят, здорово изменился. Я и сам так считаю. Однако ничего не могу поделать с мыслью, что со всем этим дарованием он должен был заниматься чем-то более достойным. Все эти понятия о Британском Величии не в моем лексиконе мужской карьеры. А Кануэй был -- или должен был быть -- выдающимся. Мы оба, ты и я, знали его, и я думаю не преувеличиваю говоря, что это было время которое забыть невозможно. И даже тогда, когда я повстречал его в глубине Китая, с поврежденным мозгом и мистическим прошлым, в нем была та изюминка которая всех притягивала."
Разерфорд остановился отдавшись воспоминаниям, потом продолжил: "На корабле, как ты уже догадался, мы возобновили старую дружбу. Я рассказывал ему о себе, и он слушал с таким вниманием, что в какой-то мере казалось абсурдным. Он хорошо помнил события с того момента как попал в Чанг Кайанг, и еще, что наверняка заинтересует тебя, его знание языков осталось. Например, он сказал, что должно быть, какое-то время он пребывал в Индии, так как мог говорить на хиндустани.
"В Йокохама пароход пополнился, и среди новых пассажиров был Сивекинг, пианист, на пути в Штаты с концертным туром. Он сидел с нами за обеденным столиком и время от времени переговаривался с Кануэйем по-немецки. Это еще раз доказывает насколько внешне тот был нормален. Кроме частичной потери памяти, которая не проявлялась в обыденной обстановке, никаких аномалий, кажется, за ним не было.
"Несколько дней спустя нашего отплытия из Японии, Сивекинга уговорили дать пиано--концерт на борту, и мы с Кануэйем отправились его послушать. Конечно, играл он замечательно, чуть из Брамса и Скарлатти, и очень много Шопена. Раз или два я глянул на Кануэйя и решил что ему очень нравилось, совершенно нормальная реакция человека с музыкальным прошлым. В самом конце программы представление продолжилось в форме неформальной серии игры на бис, которой Сивекинг очень любезно, на мой взгляд, одарил группу энтузиастов собравшихся вокруг пианино. Снова он играл в основном Шопена; по-видимому, это был его конек. В конце концов покинув инструмент, он направился к двери, все еще в окружении поклонников, но с чувством, что он уже достаточно для них сделал. И в это время начала происходить скорее странная штука. Кануэй сел за пианино и заиграл какую-то быструю, красивую вещь, которую я не узнал, и тем заставил Сивекинга в большом возбуждении вернуться и спросить что это было. После долгой, неловкой паузы Кануэй ответил лишь то, что он не знал. Сивекинг воскликнул что это невероятно, и разгорелся еще больше. После сильного физического и умственного усилия вспомнить, Кануэй наконец сказал, что это был этюд Шопена. Я с этим не согласился, и не был удивлен тому, что Сивекинг отрицал это полностью. Кануэй вдруг начал возмущаться, что ужасно удивило меня, так как до этого он не проявлял особых эмоций ни по какому поводу. "Мой дорогой друг," увещал Сивекинг, "мне известно каждое из существующих произведений Шопена, и уверяю Вас, то что Вы играли им никогда написано не было. Конечно, это полностью его стиль, и он мог бы, но нет. Нет. Покажите мне ноты где это публиковалось." В конце концов Кануэй ответил: "Ах, да, сейчас помню, эта вещь никогда не публиковалась. Мне она известна лишь по той причине, что я знал бывшего ученика Шопена...Вот еще одна вещица я у него выучил.'"
Продолжая, Разерфорд остановился на мне взглядом: "Я не знаю о твоих музыкальных способностях, но думаю ты можешь представить то возбуждение что одолело нас с Сивекингом когда Кануэй продолжил игру. Для меня это был неожиданный взгляд в его прошлое, конечно, озадачивающий -- первая искорка того, что уцелело. Сивекинг, понятно, был поглощен музыкальной стороной, что имело свои проблемы, Шопен, если ты помнишь, умер в 1849.
"Случай этот был в какой-то мере настолько непостижимым, что я должен добавить что существовало около дюжины свидетелей, включая университетского профессора из Калифорнии с неплохой репутацией. Конечно, легко было сказать, что объяснение Кануэйя хронологически абсурдно, почти что так; но музыка, сама музыка нуждалась в объяснении. Если Кануэй не был прав, то что тогда это было? Сивекинг уверил меня, что если бы те два этюда имелись в печати, их копии были бы в репертуаре каждого виртуозо в течении шести месяцев. Даже если это и преувеличение, можно судить о том, как высоко Сивекинг ценил их. После долгого спора мы так ничего и не добились, так как Кануэй настаивал на своем, и мне не терпелось поскорее забрать его и уложить спать, так как выглядел он очень усталым. Последний эпизод был насчет будущей фонографической записи. Сивекинг сказал, что как только он достигнет Америки, то для этого все устроит, а Кануэй, в свою очередь, пообещал выступить перед микрофоном. Я до сих пор жалею, с любой точки зрения, что он никогда не сдержал своего слова."
Разерфорд глянул на часы и дал мне понять, что еще достаточно времени чтобы успеть на поезд, так как его история подходила к концу. "Дело в том что той ночью -- ночью после концерта -- к нему вернулась память. Мы оба отправились спать, и я еще не уснул, когда он пришел ко мне в каюту и сказал об этом. Его лицо сжалось в то, что только могу описать как выражение переполняющей грусти -- какой-то всеохватывающей грусти, если ты понимаешь что я хочу этим выразить -- что-то отдаленное и безличное, Wehmut или Weltschmerz, или как там немцы называют это. Он сказал что может вспомнить все, и что память стала возвращаться к нему во время выступления Сивекинга, правда, поначалу кусками. Очень долго он сидел так на краю моей постели, и я дал ему возможность сосредоточиться и медленно, по-своему рассказать мне все. Я сказал, что был очень рад восстановлению памяти, хотя и раскаивался в том, что для него это было сожалением. Тогда он приподнял голову и наградил меня комплиментом который я всегда буду считать удивительно высоким. "Слава Богу, Разерфорд," он сказал, "что ты обладаешь воображением." Через некоторое время я оделся и уговорил его сделать то же самое, и мы вышли на палубу и стали прогуливаться вдоль, туда и обратно. Ночь была тихая, звездная, и очень теплая, и у моря было бледное, липкое обличье, вроде сгущенного молока. За исключением вибрации моторов, мы могли бы гулять по эспланаде. Я не задавал Кануэйю никаких вопросов, давая возможность начать рассказ самому. Где--то перед рассветом он стал говорить последовательно, и закончил лишь во время завтрака, под палящими солнечными лучами. Говоря "закончил," я не имею в виду, что не оставалось ничего после этого первого признания. В течении последующих двадцати четырех часов он пополнил еще несколько важных пробелов. Мы говорили почти постоянно, так как его переполняло какое-то огромное счастье и потому спать он не мог. Где-то в середине следующей ночи пароход прибыл в Хонолулу. До этого вечером мы выпили у меня в каюте; около десяти он оставил меня, и я больше никогда его не видел."
"Ты не говоришь что - " в моей голове тут же выросла картина тихого, спланированного самоубийства, которое мне однажды пришлось увидеть на почтовом параходе Холилэнд - Кингстаун.
Разерфорд рассмеялся. "О, Лорд, нет -- он был не из тех. Он просто ускользнул от меня. После высадки все было достаточно просто, хотя, я думаю, у него были сложности со слежкой, которую я, конечно, за ним приставил. После всего я узнал, что он поступил на банановый параход идущий на Фиджи."
"Каким образом ты это выяснил?"
"Совершенно прямым. Три месяца спустя он написал мне из Бангкока и вложил копию платежа за все оказанные мною услуги. Он благодарил меня и уверял что находится в хорошей форме. Он так же заметил, что собирается в дальнее путешествие -- северо-восток. И все."
"Что он имел в виду?"
"То-то и оно. На северо-востоке от Бангкока лежит приличное количество разных мест. Даже Берлин, если хочешь."
Разерфорд остановился и наполнил бокалы. История была странная -- или он представил ее в таком свете; мне трудно было судить. Музыкальная часть, не смотря на свою загадочность, не волновала меня так, как вопрос того каким образом Кануэй попал в Китайский госпиталь к миссионерам; я отметил это Разерфорду. Он ответил что в сущности, они обе были составляющие одной проблемы. "Хорошо, но как он попал в Чанг-Кайанг?" я спросил. "Я думаю это он рассказал тебе той ночью на корабле?"
"Он рассказал мне кое-что из этого, и с моей стороны было бы глупо умалчивать после всего того о чем я уже успел поведать. Только скажу сразу, это долгая история, и даже если вкратце набрасывать, у тебя не будет времени успеть на поезд. И кроме того, существует более удобный путь. Мне несколько неловко выдавать секреты своей позорной профессии, но факт тот, что история Кануэйя, после моих долгих над ней размышлений, больше и больше привлекала меня. Я начал с кратких заметок во время наших разговоров на корабле, дабы не забыть детали; позднее, после того как некоторые ее аспекты начали овладевать мной, я не мог удержаться от того, чтобы не вылепить из отрывочных фрагментов целый рассказ. Этим я не говорю, что я что-либо придумал или переправил. В том что он мне рассказал было достаточно материала: он был беглый рассказчик с врожденным умением полноценного общения. Так же, я думаю, я начал понимать его как человека." Он полез в портфель, и вынул стопку печатного манускрипта. "Что ж, все перед тобой, а дальнейшее уже не мне решать."
"То есть ты не думаешь чтобы я этому поверил?"
"О, вряд ли такие категоричные предостережения. Но знай, если ты действительно поверишь, это будет в пользу знаменитого вывода Тертуллина7 -помнишь? quia impossibile est."[8] Не плохой аргумент, возможно. В любом случае, я бы хотел знать твой мнение."
Я взял манускрипт с собой и прочел большую его часть в Остендском экспрессе. Достигнув Англии, я думал вернуть его, но до того как успел отправить, пришло краткое сообщение от Разерфорда, в котором он говорил что опять отправляется в путешествие и в течении нескольких месяцев не будет иметь постоянного адреса. Он собирался в Кашмир, говорилось в послании, а оттуда "на восток." Я не удивился.
Примечания переводчика
1 Бенжамин Джоуэтт (1817 -- 1893) английский просветитель и греческий школяр; вице-президент и преподаватель Оксфордского Унивесрситета (1870-1893).
2 DSO -- Офицерское звание.
3 Имеется в виду королева Элизабэт 1, (1558 -- 1603) отличавшаяся некоторым непостоянством и предрассудками, но удивительно успешная в годы правления.
4 Сидни Филип, (1554-1586) английский автор и придворный, один из ведущих членов двора королевы Элизабет, модель рыцарства эпохи Возрождения.
5 Сахиб, с арабского господин, популярное обращение Мусульман и Индусов в колониальной Индии к должностным лицам европейского происхождения.
6 Сан-Франциско
7 Тертуллиан, (160-220), христианский богослов, лидер секты Монтанистов.
8 "Certum est, quia impossibile" - это определённо потому что невозможно (De carne Christi ч. 5, 4).
Часть первая
В течении той третей недели мая ситуация в Баскуле ухудшилась, и 20 числа были высланы авиационные машины из Пешавара для эвакуации белого населения. Всего насчитывалось около восьмидесяти человек, и большинство были благополучно переправлены через горы в военных транспортировщиках. Так же были задействованы несколько смешанных машин, среди которых был кабинный самолет предоставленный Махариши из Чандапора. В нем, около 10 утра, находилось четверо пассажиров: мисс Роберта Бринклоу, из Восточной Миссии; Гэнри Д. Барнард, американец; Хью Кануэй, H.M. Консул; и капитан Чарлз Мэллинсон, Н.М. Вице-Консул.
Таковыми были имена выданные позднее Индийской и Британской прессой.
Кануэйю было тридцать семь лет. В Баскуле он находился в течении двухгодичного периода, занимая позицию которая, в свете событий, могла бы показаться настойчивой ставкой на дурного коня. Этап этот был прожит; после нескольких недель, может месяцев в Англии, он снова куда-нибудь будет выслан. Токио ли Тегеран, Манила или Мускат; люди его профессии никогда не знали что им предстояло. На Консульской службе он находился в течении десяти лет, достаточный период для того, чтобы оценить собственные шансы так же проницательно, как он это делал для других. То, что сливок отведать ему не придется, он знал, и искренно утешал себя тем, что никогда и не любил их. Благодаря своему предпочтению красочных должностей более формальным -выбор, в большинстве случаев, не из лучших -- он, среди своего окружения, прослыл чем-то вроде плохого игрока. Для него, однако, игра шла неплохо: декада была разнообразной и довольно приятной.
Высокого роста, с глубоким бронзовым загаром, коротко остриженными каштановыми волосами и сланцево - синими глазами, он производил впечатление несколько мрачного, задумчивого человека, но стоило ему рассмеяться, (хоть и случалось это не часто) в нем тут же вспыхивало что-то мальчишеское. Существовало легкое нервное подергивание у его левого глаза, которое обычно становилось заметным когда он слишком много работал или слишком сильно пил, и когда сутки напролет он паковал и уничтожал документы перед эвакуацией, и позднее, во время посадки на самолет, подергивание это очень сильно давало о себе знать. Кануэй был измотан, и потому неизмеримо радовался, что вместо одного из переполненных военных транспортировщиков ему удалось устроиться в роскошный лайнер махариши. Самолет взмывал в небо, и он мягко раскинулся на заднем сидении. Он принадлежал к тому типу людей, которые привыкая к большим неудобствам, ожидают комфорта от мелочей, в виде компексации. Так, с радостью пройдя через все трудности дороги в Самарканд, он из Лондона в Париж летел бы в Золотой Стреле, выкинув на нее последние деньги.
Это произошло после того как полет длился более часа; Мэллисон сказал, что, по его мнению, пилот сбился с курса. Он тут же пересел на переднее сидение. Розовощекий, смышленный юноша за двадцать пять, он, не смотря на отсутствие высшего образования, имел отличный диплом школы. Неудача с экзаменами была основной причиной его высылки в Баскул, где Кануэй и встретил его, и после шести месяцев знакомства, успел полюбить его общество.
Беседа в самолете вымагала усилий, и прикладывать их Кануэйю не хотелось совсем. Он сонно открыл глаза, и сказал, что какой бы курс взят ни был, пилоту виднее всех.
Еще через пол-часа, во время которых усталость и рокот мотора почти его усыпили, Мэллисон снова потревожил его. "Послушай, Кануэй, Феннер должен был быть нашим пилотом, не так ли?"
"Ну да, а что?"
"Только что малый обернулся, и я готов поклясться, что это не он."
"Трудно судить через стеклянный щит."
"Лицо Феннера я везде узнаю."
"В таком случае это кто-то другой. Я не понимаю, какая разница."
"Но Феннер определенно сказал мне, что берет эту машину."
"В таком случае они передумали и дали ему что-нибудь другое."
"Кто же это тогда?"
"Мой милый мальчик, откуда я знаю? Ты что думаешь, я знаю лицо каждого лейтенанта авиации на память?"
"Я знаю многих, но как бы то ни было, этот человек мне не знаком."
"Значит он принадлежит к тому меньшинству, которых ты не знаешь." Кануэй улыбнулся и добавил: "Как только мы прибудем в Пешавар, что очень скоро, ты можешь с ним познакомиться и узнать все, что тебя интересует."
"В таком случае, мы никогда в Пешавар не попадем. Он абсолютно сбился с пути. И не удивительно -- летит проклятый, до того высоко, что не видит, где он находится."
Кануэй не обращал внимания. Он привык путешествовать по воздуху и считал, что так и должно быть. Кроме того, в Пешаваре ничего особенного его не ожидало, и потому он был безразличен займет ли путешествие четыре часа или все шесть. Он был холост; по прибытию не ожидалось никаких нежных встреч. Были друзья, и некоторые из них, возможно, потянут его в клуб и угостят спиртным; приятная перспектива, но не из тех, о которой вздыхают в предвкушении.
Вздохов так же не было, когда перед ним раскидывалось приятное, но в чем-то упущенное прошлое десятилетие. Перемены, приличные интервалы, приход неустройства, наверное; метеорологическая сводка мира и его собственной жизни. Он вспомнил Баскул, Пекин, Макао, другие места -- переезжал он довольно часто. Дальше всего был Оксфорд, где он преподавал около двух лет после войны: лекции по истории Востока, солнечные библиотеки с привкусом пыли, велосипедный спуск по шоссе. Видение притягивало, но не трогало; частица того, кем он мог бы стать, все еще витала где-то внутри.
Знакомый желудочный крен дал понять, что самолет шел на посадку. На него нашло желание отчитать Мэллисона за беспокойство, и он, пожалуй, сделал бы это, если бы юноша не вскочил, и ударившись головой о крышу, не разбудил Барнарда, американца, посапывающего в своем сидении по другую сторону узкого прохода. "Боже мой!" вскрикнул Мэллисон выглядывая в окно. "Вы только посмотрите!"
Кануэй выглянул. Вид был далеко не тот, что он ожидал увидеть, если, конечно, он вообще чего-нибудь ожидал. Вместо аккуратных, геометрически выложенных кантонментов и больших продолговатостей ангаров, простиралась неясная дымка, покрывающая безмерное, выжженое солнцем запустение. Самолет, не смотря на стремительный спуск, был все еще на высоте неприемлимой для обычных полетов. Длинные, рифленные хребты гор могли быть задеты через милю или около того, будучи ближе чем облачное пятно равнины. Это был типичный сценарий границы, не смотря на то, что Кануэйю никогда не случалось видеть его с подобной высоты. Так же, что показалось довольно странным, все это находилось совсем не там, где, по его представлению, должен был быть Пешавар. "Я не узнаю эту часть света," он заметил. Потом, более конфиденциально, чтобы не расстревожить остальных, он добавил прямо на ухо Мэллисону: "Похоже ты прав. Парень действительно сбился с пути."
Самолет устремлялся вниз с бешеной скоростью, и по мере этого, температура воздуха быстро росла; палящая под ним земля напоминала духовку с неожиданно распахнувшейся дверцей. Вершины гор, одна за другой, поднимались над горизонтом зубчатыми силуэтами; теперь полет шел над изгибающейся внизу долиной, сплошь укрытой камнями и остатками высохших водных русел. Картина напоминала пол, засоренный ореховой скорлупой. Самолет подбрасывало и ударяло в воздушных ямах с тем же неудобством, как если он был гребной лодкой воюющей с морем. Все четверо пассажиров были вынуждены держаться за сидения.
"Кажется, он вздумал садится," хрипло крикнул американец.
"Он не сможет!" резко ответил Мэллисон. "Надо быть сумасшедшим чтобы даже пытаться! Он разобьется и после - "
Не смотря ни на что пилот таки приземлился. Небольшое чистое пространство открылось у одной стороны оврага, и с замечательным умением машина была подброшена и остановлена полностью. Последующие события, однако, ситуацию не улучшили, а наоборот, намного ее усложнили. Толпы бородатых туземцев в тюрбанах подступили со всех сторон, окружая самолет и успешно предотвращая высадку кого-либо за исключением пилота. Последний выкарабкался на землю и вступил с ними в оживленную беседу из которой выяснилось, что он не только не Феннер, но и совсем не англичанин, и скорее всего, даже не европеец. В это время канистры с бензином были принесены из близлежащей свалки и опустошены в исключительно вместительные цистерны. Крики четырех заточенных пассажиров были встеречены усмешками и пренебрежительным молчанием, тогда как малейшая попытка высадки вызывала угрожающее движение множества винтовок. Кануэй, немного знающий Пэшто, пытался обратиться к туземцам насколько позволяло ему знание языка, но безуспешно; в то время как пилот на любое замечание любого наречия лишь многозначительно размахивал пистолетом. Полуденное солнце, пылающее на крыше кабины, накалило воздух внутри до такой степени, что находящиеся там люди почти теряли сознание от жары и усилий протеста. Но, по сути, они были бессильны; условием эвакуации было полное отсутствие оружия.
Когда, наконец, цистерны были закручены, через одно из кабинных окон была передана канистра из под бензина наполненная тепловатой водой. Ни один из вопросов не получил ответа, не смотря на то, что персональной вражды никем высказано не было. После дальнейшей беседы пилот снова забрался в кабину, пэтен[1] неуклюже крутанул пропеллер, и полет был продолжен. Взлет с этого ограниченного пространства при дополнительной нагрузке бензина, был еще более внушителен чем приземление. Самолет взмыл вверх, в глубь туманных паров; затем повернул на восток, как если бы устанавливая курс. Была середина дня.
Удивительнейшее, загадочное дело! Не успела прохлада воздуха освежить их, как пассажиры с трудом верили, что подобное действительно имело место; беззаконие, которому среди всего бурного архива границы никто не мог провести параллели или вспомнить прецедента. Это было бы, безусловно, невероятно, если бы они сами не были потерпевшими. Глубокое, исчерпавшее себя возмущение сменилось, как это обычно бывает, недоверием и тревожными мыслями. Тогда Мэллисон выработал теорию, и она, за отсутствием других вариантов, была принята как самая доступная. Их похищение было ради выкупа. Сама выходка не была новинкой, однако особая манера исполнения могла быть названа оригинальной. Успокаивало то, что историю они не писали; после всего, столько похищений случалось до этого, и многие из них имели счастливый конец. Люди из племени держали тебя в своем логове, пока правительство не заплатило, и тебя не выпустили. Отношение было приличным, и так как выплаченные деньги не были твоими собственными, все непрятности заканчивались с освобождением. После всего, конечно, авиация высылала бомбардировку, а у тебя оставалась приличная история до конца твоих дней. Мэллисон несколько нервно сформулировал все это; но Барнард, американец, среагировал очень шутливо. "Что ж, джентельмены, я позволю себе заметить, что с одной стороны это довольно милая история, хотя то, каким образом она венчает вашу авиацию лавровыми венками, представить мне трудно. Вы, британцы, шутите о грабежах в Чикаго и всем остальном, а я не припомню случая чтобы вооруженный человек так вот увел самолет Дядюшки Сэма. И кстати, хотелось бы знать, что этот красавец сделал с настощим пилотом. Небось, обвел его вокруг пальца." Он зевнул. Большой, мясистый мужчина, он имел жесткое лицо на котором морщинки хорошего юмора еще не вытерлись прикосновением пессимизма. В Баскуле о нем было мало что известно, кроме того что он прибыл из Персии, где, предполагалось, имел дело с нефтью.
Кануэй тем временем занимался очень практичным делом. Он собрал каждый клочок имеющихся у всех документов, и составлял послания на различных местных наречиях чтобы с интервалами сбросить их на землю. В такой скудно населенной местности это был шаткий шанс, но все же достойный внимания.
Четвертый пассажир, мисс Бринклоу, сидела с плотно сжатыми губами и выпрямленной спиной, отпуская некоторые замечания и ни одной жалобы. Небольшая, сухая женщина, она сквозила тем неодобрительным чувством, как если бы силком попала на вечеринку с фокусами которые ей совсем не нравились.
Кануэй говорил меньше чем двое других мужчин, так как перевод посланий SOS на местные диалекты был своего рода умственным упражнением и требовал концентрации. Хотя на вопросы он отвечал, и с осторожностью согласился с теорией Мэллисона. Он так же частично поддержал Барнарда в его критичном взгляде на авиацию. "Хотя можно, конечно, представить как это случилось. В той неразберихе что там царила, люди в летных костюмах похожи друг на друга. Никто бы не подумал ставить под вопрос bona fides[2] человека в надлежащей форме и с видимым знанием дела. И этот парень должен был знать это -- сигналы, и все остальное. Определенно то, что летать он умеет...но все же, я должен согласиться с тем, что за подобные штуки кому-то обязаны выписать по заслугам. И выпишут, только я не уверен тому ли, кому бы следовало."
"Не дурно, сэр," ответил Барнард, "должен признаться, что восхищен Вашим умением видеть обе стороны вопроса. Верное расположение духа, сомнений нет, даже в том случае если сами изволили быть добычей."
Американцы, подумал Кануэй, обладают умением преподносить покровительственные вещи без того чтобы оскорбить человека. Он толерантно улыбнулся, но беседы не продолжил. Его усталость была такого качества что затмить ее было не в силах ни одной опасности. Ближе к середине дня, когда Барнард и Мэллисон в своем споре обратились к нему, выяснилось что он уснул.
"Мертво," прокомментировал Мэллисон. "После последних нескольких недель это и неудивительно."
"Вы его друг?"
"Мы вместе работали в Консульстве. Насколько мне известно, последние четыре ночи он вообще не ложился. Нам, кстати, крупно повезло что в этой западне Кануэй оказался с нами. Кроме знания языков, в нем есть та особенная черта, что помогает иметь дело с людьми. Если существует кто-нибудь, кто вытянет нас отсюда, это будет ни кто иной как он. Он знает толк во многих вещах."
"Что ж, в таком случае, пусть он выспится," согласился Барнард.
Мисс Бринклоу выпустила одно из своих редких замечаний. "На мой взгляд, он выглядит как человек большой смелости."
Кануэй был менее уверен в том что он был человеком большой смелости. Его глаза сомкнулись под тяжестью действительной физической усталости, но без того чтобы опуститься в сон. Он отчетливо ощущал каждое движение самолета, и не мог не услышать, в некотором замешательстве, панегирик Мэллисона в его честь. Именно в этот момент на него нашли сомнения, давая о себе знать сжатым внутренним чувством -- реакцией тела на беспокойный умственный допрос. Из своего опыта ему было прекрасно известно, что он не был одним из тех, кто кидается в опасность из-за одной только любви к приключениям. Существовало нечто, временами приносившее ему удовольствие, возбуждение, эффект слабительного на замедленные эмоции, но сказать, что он рад был рисковать собственной жизнью, было нельзя. Двенадцать лет назад он выучился ненавидеть опасности военных окопов Французкого фронта, и несколько раз избежал смерти уменьшая число попыток блестнуть доблестью. Даже его D.S.O. было выиграно не столько физической храбростью, сколько определенной, тяжело выработанной техникой выносливости. И после войны, каждый раз сталкиваясь с опасностью, он встречал ее с растущей потерей удовольствия, если волнение не обещало преувеличенных дивидентов.
Глаза его все еще были закрыты. Он был тронут и где-то испуган словами Мэллисона. Благодаря какому-то року его хладнокровие всегда принималось за мужество, не смотря на то, что в жизни он был куда менее храбр, чем того могло обещать его спокойствие. Все они, кажется, были в проклятом, щекотливом положении, и к настоящему моменту, вместо того чтобы чувствовать переполняющую смелость, его одолевало отвращение ко всем тем тревогам что ожидались впереди. Взять, к примеру, мисс Бринклоу. Он предвидел, что определенные обстоятельства могут заставить его действовать по тому принципу, что будучи женщиной, она значила много больше чем все остальные вместе взятые; и его покоробило от мысли что подобная ситуация, вымагающая диспропорционального поведения, может быть неизбежна.
Не смотря на это, не успев показать признаков борости, он первым делом обратился к мисс Бринклоу. Тут же оценив что была она ни молодой ни красивой -- качества хоть и негативные, неоценимо полезные в тех трудностях которые скоро на них обрушатся, он в какой-то мере даже пожалел ее, так как ни Мэллисон ни американец миссионеров не любили, и особенно женщин. У него самого предрассудков не было, но он боялся что его широкое мировоззрение покажется ей непонятным и потому еще более обескураживающим феноменом. "Мы, кажется попали в неприятную ситуацию," он сказал, наклоняясь к ней на ухо, "но я рад Вашему спокойствию. Честно говоря, я не думаю чтобы с нами случилось что-нибудь ужасное."
"Конечно нет, если в Ваших силах это предотвратить," она ответила; ответ его не успокоил.
"Будьте добры, дайте мне знать если Вам что-нибудь понадобиться для удобства."
Барнард поймал его на слове. "Удобства?" хрипло повторил он. "Нам вполне хорошо и удобно. Мы пытаемся, насколько это возможно, получать удовольствие от полета. Жаль, что не нашлось колоды карт -- можно было бы в бридж сыграть."
Замечание было тепло встречено Кануэйем не смотря на то, что бридж он не любил. "Я не думаю мисс Бринклоу играет," сказал он улыбаясь.
Но миссионерка тут же повернулась к нему и возразила: "Очень даже играю, и не вижу в картах никакого вреда. В Библии ничего об этом не сказано."
Все рассмеялись с благодарностью за ее удачную отговорку. В любом случае, подумал Кануэй, она хотя бы не истеричка.
На протяжении целого дня самолет летел сквозь тонкие туманы высокой атмосферы, слишком высоко для того, чтобы отчетливо представить что простиралось внизу. Временами, в продолжительных интервалах, завеса на мгновение разрывалась, и выростало зубчатое очертание горы или вспышка незнакомого водного потока. Направление можно было грубо определить по солнцу; все еще летели на восток с частичными поворотами на север; но куда это вело зависело от скорости полета, которую Кануэй не мог определить с точностью. Однако казалось вероятным то, что достаточно бензина уже было вытрачено; хотя опять же, все зависило от неопределенных факторов. Кануэй не обладал техническим знанием самолета, зато пилот, без сомнения, был совершенный эксперт. Остановка в укрытой камнями долине была тому демонстрацией, и после этого были еще несколько инцидентов. И Кануэй не мог подавить чувство, сопровождающее его в присутствии любого великолепного, бесспорного умения. К нему столько раз обращались за помощью, что само сознание, что существует тот, кто не только не просит, но и не нуждается в его поддержке, было немного успокаивающим, даже на пол-пути к растущим бедствиям будущего. Но от своих компаньонов он не ожидал таких тонких эмоций. И потом, у них, по его мнению, было больше своих причин для волнений. Мэллисон, например, был обручен с девушкой в Англии; Барнард мог быть женат; у мисс Бринклоу - ее работа или призвание, или как там она это называет. Случилось, что Мэллисон волновался намного сильнее чем другие; по ходу времени его возбуждение росло и даже появилось некоторое негодование по отношению к Кануэйю за то холодное спокойствие, что он совсем недавно восхвалял. Однажды, пересиливая гудение мотора, вспыхнула резкой бурей ссора. "Вот что," со злостью кричал Мэллисон, "мы не привязаны здесь играть в пальцы, пока этот маньяк поступает так, как ему, черт возьми, хочется! Что нас сдерживает от того, чтобы разбить этот щит и расправиться с ним?"
"Ничего абсолютно," ответил Кануэй, "кроме того, что он вооружен, а мы нет, и потом, ни один из нас не имеет малейшего понятия, как после всего посадить эту машину на землю."
"Это то совсем не сложно. Ручаюсь, тебе это под силу."
"Мой дорогой Мэллисон, отчего всегда я, по твоим понятиям, должен показывать чудеса?"
"Ну, в любом случае, все это до чертиков действует мне на нервы. Можем мы заставить этого парня успокоиться?"
"Каким образом ты это представляешь?"
Мэллисон раздражался все больше. "Ну как же, он же тут, не так ли? В шести футах от нас, и мы, трое мужчин, против его одного! Сколько можно глазеть на его проклятую спину? В крайнем случае мы хотя бы добьемся от него в чем дело."
"Что ж, замечательно. Давайте посмотрим." Кануэй сделал несколько шагов по направлению к кабине и к тому месту где находился пилот -- небольшая возвышенность ближе к носу. Существовала стеклянная задвижка, через которую пилот, поворачивая голову и немного нагибаясь, мог общаться с пассажирами. Кануэй постучал в нее костяшками пальцев. Ответ был почти что комический, как он и предполагал. Дверца отъехала в сторону, и молча высунулось пистолетное дуло и ничего больше. Кануэй отступил без единого слова, задвижка снова закрылась.
Мэллисон, наблюдавший происшествие, был лишь частично удовлетворен. "Я не думаю, у него бы хватило наглости выстрелить," он прокоментировал. "Это всего лишь блефф."
"Возможно," согласился Кануэй, "но я позволю тебе удостовериться в этом."
"Я считаю, что нам просто необходимо что-нибудь сделать до того как самим даться в руки."
Кануэй был полон сочувствия. Солдаты покрытые кровью, учебники истории, клич того, что англичане никогда не проигрывают и не сдаются, традиция была хорошо ему знакома. Он сказал: "Затевать драку с крошечным шансом на победу -- идея не из лучших, и я не из тех, кто пойдет в нее."
"Мои одобрения, сэр," сердечно вмешался Барнард. "Оказавшись на крючке, лучше всего признать это и сдасться с приличием. А что касается меня, то пока моя жизнь длится, я предпочитаю вкушать ее с удовольствием и потому закурить сигару. Я надеюсь, вы не думаете, что немного добавочной опасности может нам помешать?"
"На мой взгляд, нисколько, разве что мисс Бринклоу это не по вкусу."
Барнард поспешил загладить вину. "Прошу прощения, мадам, Вы не будете возражать если я закурю?"
"Совершенно нет," любезно ответила она. "Сама я не курю, но люблю запах хорошей сигары."
Кануэй подумал, что из всех женщин способных на подобное замечание, она была самой типичной. В любом случае, возбуждение Мэллисона немного утихло, и чтобы показать свое дружеское к нему расположение, он предложил ему сигарету, не смотря на то, что сам не закурил. "Мне знакомо твое состояние," он мягко сказал. "Ситуация не из лучших, и в какой-то мере то, что мы ничего не можем сделать, ухудшает ее."
"Хотя с другой стороны, в этом есть и свои плюсы," не удержался он от того чтобы не добавить самому себе, так как все еще был ужасно усталым. Так же в его природе была черта, которую другие назвали бы ленью, не смотря на то, что это было нечто другое. Как никто он был способен к усердной работе если она должна была быть выполнена, и редкий мог сравниться с ним когда дело касалось ответственности; но факт был тот, что он никогда не жаждал деятельности, и совсем не любил ответственность. И то и другое были частью его работы, и он исправно исполнял ее, но всегда был рад уступить любому, кто мог функционировать не хуже его. Без сомнения, это частично было виной того, что его успех на службе был менее поразителен чем мог бы быть. У него не хватало амбиций пробить себе дорогу через других, или устроить важный парад занятости когда по-настоящему делать было нечего. Его донесения порой были лаконичны до сухости, и его спокойствие в экстремальных ситуациях, хоть и вызывающее восхищение, часто обличало его в излишней искренности. Начальство любит чувствовать, что человек прилагает старания, и что видимое его безразличие есть всего навсего предлог для сокрытия ряда хороших эмоций. Но внешняя невозмутимость Кануэйя вызывала порой мрачные подозрения, что он действительно был таков, и что независимо от того что случилось, ему было все равно. Хотя это, точно так же как и лень, было несовершенной интерпретацией. Что многим наблюдателям не удавалось увидеть было до смеху просто -- желание покоя, размышления и одиночества.
В настоящий момент, благодаря своей предрасположенности и тому, что заняться было нечем, он откинулся на заднем сидении и определенно уснул. Когда он проснулся, то заметил что и другие, не смотря на свои разнообразные волнения, так же предались сну. Мисс Бринклоу сидела прямо, с закрытыми глазами, словно какой темный, устаревший идол; Мэллисон, развалившись в своем кресле, упадал вперед, держа подбородок кистью руки. Американец даже похрапывал. Очень благоразумно с их стороны, подумал Кануэй; не было никакого смысла изводить себя криком. Но в самом себе он немедленно ощутил особые физические ощущения, легкое головокружение и бой сердца, тенденцию вдыхать резко и с усилием. Подобные симптомы однажды являлись к нему до этого -- в Швейцарских Альпах.
Он повернулся к окну и выглянул наружу. Небо вокруг полностью прояснилось, и озаренное вечернем солнцем, к нему явилось видение от которого на миг оборвалось дыхание. В самой дали, насколько возможно было охватить взглядом, простирались одна за одной цепи снежных вершин, украшенные ледниковыми гирляндами, и плывущие, при появлении, над бесконечной равниной облаков. Они охватывали целую круговую дугу, сливаясь к востоку, у горизонта злобной, почти кричащей окраски, словно декорация в стиле импрессионизма, выполненная полу-сумасшедшим гением. В то время как самолет на этой изумительной сцене, гудел над пропастью в лице отвесной белой стены, которая сама казалась частицей неба до того как солнце не поймало ее. И тогда, словно дюжина наваленных друг на друга Йоангфроу[3] увиденных из Меррен, она вспыхнула великолепным, ослепительным сиянием.
Кануэй был не из тех кого можно легко поразить, и как правило, оставался равнодушен к "видам," особенно самым знаменитым, для которых предусмотрительный муниципалитет предоставлял садовые ложи. Однажды, приглашенный на Тигровый Холм, недалеко от Даржилинга, созерцать рассвет над Эверестом, он нашел высочайшую в мире вершину определенным разочарованием. Но это устрашающее зрелище за оконной панелью было другого качества; в нем отсутствовала та поза которой восхищались. Существовало что-то сырое, чудовищное в этих непреклонных ледяных утесах, что рождало дух странной, возывышенной дерзости в приближении к ним. Он отдался раздумиям, представляя карты, подсчитывая расстояния, оценивая времена и расстояния. Затем, заметив что Мэллисон проснулся тоже, он тронул юношу за руку.
Часть вторая.
Не изменяя себе, Кануэй позволил остальным проснуться без его помощи, и на всеобщие возгласы удивления прореагировал без особой реакции; однако, позже, когда Барнард поинтересовался его мнением, он пустился в объяснения с той беглостью, что могла быть присуща профессору университета при толковании проблемы. По его словам, они, скорей всего, все еще были в Индии; полет на протяжении нескольких часов имел восточное направление, и не смотря на то, что высота не позволяла многого увидеть, курс, похоже, был взят вдоль одной из речных долин, простиравшейся грубо с запада на восток. "Жаль, что я вынужден полагаться на свою память, но впечатление таково, что, наверное, это долина верхнего Индуса. Из чего следует, что к настоящему моменту, она должна привести нас в одну их самых изумительных частей света, и как вы уже заметили, так и случилось."
"В таком случае, Вам известно где мы находимся?" перебил Барнард.
"Нет, наверное -- я сам до этого никогда здесь не был, однако не удивлюсь, если эта гора окажется Нанга Парбат, та самая на которой погиб Маммери. По структуре и общему виду она сходится со всем тем, что я о ней слышал. "
"Вы альпинист?"
"В юности здорово увлекался. Только, конечно, обычные Швейцарские подъемы."
Мэллинсон с раздражением вмешался: "Было бы куда умнее обсудить куда мы летим. Бога ради, может ли кто-нибудь нам сказать?"
"На мой взгляд, мы приближаемся к вон той горной цепи," сказал Барнард. "Как Вы считаете, Кануэй? Я очень извиняюсь за это обращение, но раз уж нам всем выпало делить предстоящие приключения, было бы жаль не отбросить церемоний."
Кануэй посчитал вполне естественным обращаться к нему по имени и принял извинения Барнарда за пустячное излишество. "Да конечно," он согласился, и добавил: "я думаю, эта цепь - не что иное как Каракорамы. Существует несколько проходов если наш дружище вздумает пересечь их."
"Наш дружище?" воскликнул Мэллинсон. "Ты имеешь в виду наш манияк! Я считаю сейчас самое время отбросить теорию похищения. Мы достаточно далеко от границы, и никаких племен тут не существует. По-моему, единственное объяснение то, что парень - лунатик в бреду. Кто кроме сумасшедшего будет летать в подобной местности?"
"Я знаю что никто, кроме чертовски искусного летчика, и не смог бы," возразил Барнард. "Я никогда не был силен в географии, но насколько мне известно, горы эти имеют репутацию одних из самых высоких в мире, и если это так, переход через них будет представлением первого класса."
"И так же велением Бога," неожиданно вставила Мисс Бринклоу.
Кануэй мнения своего не высказал. Веление Бога ли, сумасшедствие лунатика -- для объяснения большинства вещей, ему казалось, у каждого был свой выбор. Или, альтернативно (и размышляя, он окинул нехитрый порядок кабины на фоне окна с безумным природным сценарием), воля человека и сумасшествие Бога. Какое удовлетворение, должно быть, в полной уверенности знать с какой стороны смотреть на эти вещи. Во время его наблюдений и сравнений произошла странная трансформация. Освещение повернулось под таким углом, что обдало синеватым оттенком всю гору, тогда как нижние ее склоны потемнели до фиолетового. Что-то глубже обычного равнодушия поднялось в нем -- не совсем возбуждение, но и не страх, а острая напряженность ожидания. Он сказал: "Вы правы, Барнард, дело становится все более и более замечательным."
"Замечательное или нет, я не из тех кто считает себя облагодетельствованным," настаивал Мэллинсон. "Мы не просили чтобы нас сюда доставили, и одному Богу известно что случится когда мы попадем туда, где бы то ни было. Я не понимаю каким образом факт того, что пилот вдруг вдруг выявился удивительным летчиком, смягчает его преступление. И потом, даже при всем при этом ничего не мешает ему так же быть сумасшедшим. Я однажды слыхал о пилоте который сходил с ума поднимаясь в воздух. Этот же, однако, сумасшедший с самого начала. Вот тебе и вся моя теория, Кануэй."
Кануэй хранил молчание. Его раздражало постоянное перекрикивание гудения машины, и потом, смысла в споре о возможностях было мало. Но когда Мэллинсон таки настоял на его мнении, он ответил: "Очень хорошо организованное безумие, как ты сам видишь. Не забудь о приземлении за бензином, и так же тот факт, что эта единственная из всех машин способная достичь подобной высоты."
"Это не доказательство что он не сумасшедший. У него могло хватить сумасшедствия все это спланировать."
"Безусловно, такое возможно."
"В таком случае нужно определить план действий. Что мы собираемся делать когда он приземлиться? Если, конечно, он не разобьет машину и всех нас не уничтожит. Что мы собираемся делать? Бежать к нему навстречу с поздравлениями о прекрасном полете, да?"
"Ну не о Вашей же жизни," ответил Барнард. "Хотя я оставлю на Вас все попытки поздравлений."
И снова Кануэйю не хотелось продолжать спор, тем более что американец своим уравновешенным юмором был в состоянии сам держать все под контролем. Кануэй уже успел подумать о том, что компания могла бы быть собрана менее удачно. Лишь Мэллинсон склонялся к придирчивости, и это отчасти, могло быть вследствие высоты. Разряженный воздух производил различные эффекты на людей; Кануэй, к примеру, под его действием погружался в смешанное состояние ясности ума и физической апатии, что было довольно приятным. И потому, вдыхая чистый холодный воздух, он ощущал легкие спазмы удовольствия. И не смотря на то, что вся ситуация была, без сомнения, ужасной, у него не хватало сил для негодования на то, что происходило с таким целеустремлением и пленяющим интересом.
Так же при виде высочайшей горы на нашло тепло удовлетворения, что на земле все еще существовали места, отдаленные, недостижимые, нетронутые человеком. Ледяной вал Каракорамов выступал сейчас более поразительно чем когда-либо на фоне северного неба, зловещего, мышинной окраски; горные пики отливали холодным блеском; глубоко величественные и далекие, они хранили достоинство в самой своей безымянности. Те несколько тысяч футов, что отделяли их от известных гигантов, могли полностью предохранить эти вершины от альпинистских экспедиций; в них было меньше заманчивого обаяния для того, кто бьет рекорды. Кануэй был антитезис подобного типа; он был склонен видеть вульгарность в западном идеале превосходства, и предложение "все возможное для наивысшего" ему казалось менее благоразумным и наверное, более избитым нежели "многое для высоты." По сути, он был равнодушен к излишним усилиям, и сами покорения нагоняли на него скуку.
Упали сумерки во время его раздумий над панорамой, окутывая глубины в густой, бархатный мрак подобно расплывающейся вверх краске. И вся горная цепь, уже намного ближе, побледнев, предстала в новом великолепии; поднялась полная луна, дотрагиваясь по очередности до каждой вершины, словно небесный фонарщик, пока весь горизонт не заблистал на фоне черно-синего неба. Воздух становился прохладнее и неприятными покачиваниями машаны заявил о себе знать ветер. Эти новые бедствия подействовали на пассажиров удручающе; никто не рассчитывал, что полет будет продолжаться после захода солнца, и теперь последняя надежда лежала в том, что топливо подходило к концу. Это, однако, должно было случиться скоро. Мэллинсон начал бурное обсуждение этого вопроса, и Кануэй, с некоторой неохотой, так как он действительно не знал, определил расстояние в тысячу миль, из которых большая половина уже была пройдена. "Ну и куда же это ведет нас?" несчастным голосом спросил юноша.
"Трудно сказать, но пожалуй, в одну из частей Тибета. Если это Каракорамы, Тибет простирается за ними. Одна из вершин, между прочим, должна быть К2, та, что обычно считается второй по высоте горой в мире."
"Следующая по списку после Эвереста," прокоментировал Барнард. "Подумать только, какой вид."
"И с точки зрения альпиниста намного сложнее чем Эверест. Герцог из Абруззи покинул ее как абсолютно невозможный пик."
"О, Боже мой," проворчал Мэллинсон c раздражением, но Барнард рассмеялся. "Я полагаю, в этом путешествии Вы выступаете в роли официального проводника, Кануэй, и признаюсь, был бы я подогрет чашечкой кофе с коньяком, и Тибет, и Теннесси предстали бы для меня в одном свете."
"Но что же мы собираемся делать?" снова стал подгонять Мэллинсон. "Зачем мы здесь? Что за смысл во всем этом? Я не понимаю как можно шутить о таких вещах."
"Это все равно что закатывать сцены по этому поводу, молодой человек. Кроме того, если парень действительно не в своем уме, как Вы изволили заявить, в этом, наверное, и нет никакого смысла."
"Он должен быть сумасшедшим. Других объяснений я не могу найти. Как ты считаешь, Кануэй?"
Кануэй покачал головой.
Мисс Бринклоу повернулась кругом так, как она могла бы сделать во время театрального антракта. "Потому как вы не поинтересовались моим мнением, я могу держать его при себе," начала она с ужасной скромностью, "но мне бы хотелось сказать, что я согласна с господином Мэллинсоном. Я уверена что у бедного человека не совсем хорошо с головой. Я имею в виду пилота, конечно. Так или иначе, если он не сумасшедший, никаких оправданий для его действий не существует." Она конфедициально добавила перекрикивая грохот мотора: "И вы знаете, это моя первая поездка по воздуху! Самая первая! До этого ничто бы не заставило меня совершить подобное, не смотря на то, что одна из моих подруг очень пыталась убедить меня лететь из Лондона в Париж."
"А сейчас, вместо этого, Вы летите из Индии в Тибет," сказал Барнард. "Так в жизни и случается."
Она продолжила:"Однажды мне довелось знать одного миссионера который побывал в Тибете. Он рассказывал что те, кто там проживают, очень странные люди. Они верят в то, что мы произошли от обезьян."
"С их стороны, очень умно."
"О, дорогой мой, я не имею в виду современную точку зрения. Их вера насчитывает столетия, это лишь одно из поверий. Конечно, я сама против таких заключений, и считаю Дарвина хуже любого жителя Тибета. Мои убеждения строятся на Библии."
"Фундаментализм, я полагаю?"
Но по всей видимости Мисс Бринклоу не поняла термина. "В свое время я принадлежала к Л.О.М.," прокричала она тонким голосом, "испытывая, однако, разногласия по вопросу баптизма младенцев."
Кануэй все еще находился под впечатлением того, что это было скорее комическое замечание, пока ему не пришло в голову что под инициалами подразумевалось Лондонское Общество Миссионеров. Все еще рисуя неудобства проведения теологического спора на Юстонской Станции, он начал подумывать, что в Мисс Бринклоу было что-то весьма интересное. Он даже пустился в размышление о том, не предложить ли ей что-нибудь из своих вещей на ночь, но решил что она, похоже, была жилистее чем он. И свернувшись калачиком, он закрыл глаза и легко, спокойно уснул.
А полет продолжался.
Их разбудил внезапный крен машины. Кануэй ударился головой об окно и на мгновение был ошеломлен; обратный крен кинул его барахтающимся между двумя рядами сидений. Значительно похолодало. Первым делом он машинально глянул на часы; пол-второго, проспал он, должно быть, прилично. В ушах стоял хлопающий громкий звук, который поначалу он принял за воображаемый, но потом сообразил что мотор был выключен и самолет двигался против ветра. Он выглянул в окно и совсем близко увидел бегущую внизу землю, смутную, улиточно-серую. "Он будет садиться!" закричал Мэллинсон; и Барнард, так же выброшенный из своего сидения, мрачно ответил: "Если ему повезет." Мисс Бринклоу, которую вся эта суматоха, казалось, волновала меньше всего, поправляла шляпку с тем же спокойствием, как если бы перед ней простиралась гавань Довера.
Вскоре самолет достигнул земли. Но в этот раз приземление было плохим -- "О, Господи, как дурно, проклятие, как дурно!" стонал Мэллинсон вцепившись за свое сидение в течении десятисекундной тряски и грохота. Было слышно как что-то натянулось и треснуло, взорвалось одно из колес. "Это добило его," он добавил в тонах страдания и пессимизма. "Поломка в хвосте, и мы застряли здесь, это уж точно."
Кануэй, неразговорчивый в ситуациях кризиса, вытянул свои отекшие ноги и пощупал голову там где он ударился об окно. Синяк, ничего страшного. Надо было что-нибудь сделать, чтобы помочь этим людям. Но когда самолет остановился, из всех четырех он встал последним. "Спокойно," обратился он к Мэллинсону когда тот, взломав дверь кабины, готовился выпрыгнуть наружу; и в относительной тишине, жутко, донесся ответ юноши: "Незачем быть спокойным -все это выглядит как конец света -- так или иначе, вокруг ни души."
Мгновение спустя, в дрожи и холоде, они все смогли убедиться что так и было. Кроме неистовых порывов ветра да поскрипывания их шагов, не доносилось ни звука, и чувство того, что они находятся во власти чего-то сурового и по-дикому меланхоличного -- настроение пропитывающее землю и вохдух вокруг -- легло на души. Луна скрылась за облаками, и звездное небо освещало громадную пустоту поднимающуюся вместе с ветром. При отсутствии знания или мысли, можно было бы подумать что этот унылый мир был вершиной горы, и что восходящие с него горы были горы на вершинах гор. Их целая цепь светилась на далеком горизонте словно ряд собачих зубов.
Мэллинсон, в горячке деятельности уже направился к кабине. "Кто бы ни был этот красавец, на земле он не вызывает страха," он кричал. "Cейчас я за него возьмусь..."
Остальные наблюдали со страхом, загипнотизированные видом такой энергии. Кануэй бросился за ним, но слишком поздно, чтобы предотвратить расследование. Однако после нескольких секунд юноша снова выпрыгнул, схватил его за руку и забормотал на хриплом сдержанном стаккато: "Кануэй, я тебе говорю, все это странно...Я думаю, парень больной, или мертвый, или еще что-нибудь...Я слова из него не смог вытащить. Пошли, посмотришь...Я взял его пистолет, на всяких случай."
"Лучше отдай его мне," сказал Кануэй, и не смотря на некоторый туман от недавнего удара в голову, собрался с силами для последующих действий. Изо всех мест, времен и ситуаций на планете, эта казалось, собрала самые отвратительные неудобства. С трудом он приподнялся так, чтобы можно было увидеть, не совсем хорошо однако, происходящее в кабине. Стоял тяжелый запах бензина, и он не решился зажечь спичку. Различимы были лишь очертания пилота, скатившегося вперед, с головой упавшей на пульт управления. Он встряхнул его, расстегнул шлем и освободил от одежды шею. Через секунду он обернулся и сообщил: "Да, с ним действительно, что-то произошло. Нам нужно вытащить его отсюда." Но наблюдатель так же мог бы отметить, что и с самим Кануэйем призошла перемена. Голос его звучал резче и суровее; он больше не казался колеблющимся на краю каких-то важных сомнений. Время, место, холод, усталость отошли на второй план; существовала задача которую нуждалась в выполнении, и та его половина что подчинялась условностям взяла верх и подготавливалась к работе.
При помощи Барнарда и Мэллинсона пилот был вытащен из своего сидения и поднят наружу. Он не был мертв, но находился без сознания. Кануэй не обладал определеными знаниями в медицине, но как и всем тем, кому приходилось жить вдали от дома, явление болезни было ему знакомо. "Возможно, сердечный приступ под влиянием высоких альтитуд," поставил он диагноз, наклоняясь над незнакомцем. "Вряд ли чем-нибудь мы можем ему сейчас помочь -- от ветра нет никакого укрытия. Лучше посадить его обратно в кабину, и самим сделать тоже самое. Мы не имеем ни малейшего представления о том где находимся, и куда-либо идти до наступления утра безнадежно."
Без обсуждений были приняты его приговор и предложение. Согласился даже Мэллинсон. Они внесли человека в кабину и положили его во весь рост вдоль прохода между сидениями. Внутри было так же холодно, однако существовал заслон от шквалов ветра. И через небольшой промежуток времени, этот ветер полностью поглотил их внимание -- как если бы превратился в лейтмотив той горестной ночи. Это не был обычный ветер. Сильный или холодный ветер. Это было какое-то безумие обитающее вокруг, хозяином говорящее и топающее в своих владениях. Оно кренило загруженную машину и дико ее трясло, и когда Кануэй выглянул сквозь окна наружу, казалось что ветром были мечущиеся осколки звездного света.
Незнакомец лежал без движения, тогда как Кануэй, насколько позволяли ему неудобства закрытого пространства и темноты, обследовал его освещая горящими спичками. Много этого не дало. "Его сердце бьется слабо," наконец он сказал, и тогда Мисс Бринклоу, порывшись в своей сумочке, вызвала небольшую сенсацию. "Я не знаю, поможет ли это бедному человеку," она снисходительно предложила. "Я сама никогда не пригубила ни капли, но всегда ношу при себе ситуаций кризиса. И это и есть ситуация кризиса, не так ли?"
"Я бы сказал, была," мрачно ответил Кануэй. Он раскрутил бутылочку, понюхал содержимое, и влил немного брэнди человеку в рот. "Как раз то, что ему нужно. Спасибо." После некоторого времени стало заметно легкое движение век. С Мэллинсоном внезапно случилась истерика. "Ничего не могу сделать," кричал он с диким смехом. "Мы все выглядим как кучка чертовых идиотов жгущих над трупом спичечки...И красоты в нем особой нет, ну не так ли? Китаяшка, кажется, и ничего больше."
"Возможно." Голос Кануэйя был уравновешен и строг. "Но трупом его еще назвать нельзя. Если нам повезет, мы сможем привести его в себя."
"Нам повезет? Ему повезет, а не нам."
"Оставь свою уверенность. И замолчи хоть на время, каким-то образом."
В Мэллинсоне еще оставалось немного от школьника чтобы заставить его послушаться краткой команды старшего, хотя, конечно, владел он собой плохо. И не смотря на то, что Кануэй испытывал к нему чувство жалости, его более беспокоила непосредственная проблема пилота, потому что он один из всех был в состоянии дать какие-нибудь объяснения их тяжелой ситуации. Кануэйю не хотелось никаких обсуждений строящихся на догадках; их было достаточно за время всего полета. Кроме продолжающейся пытливости ума на него нашло беспокойство, так как он знал, что вся ситуация, полная тревоги и опасности сейчас, грозила вылиться в испытание на выносливость и закончиться катастрофой. Оставаясь бодрствующим в течении той мучительной буйствующей ночи, он смотрел фактам прямо в лицо, так как не было необходимости раскрывать их остальным. По его предположению, полет продолжился намного дальше западных цепей Гималаев навстречу менее известным вершинам Куэн-Лан. В этом случае к настоящему моменту они достигли самую возвышенную и негостеприимную часть земной поверхности, Тибетское плато, двумя милями выше даже в своих наинизших долинах - обширная, необитаемая и широко неисследованная часть ветром выметенной гористой местности. И среди этой унылой земли где-то были брошены они, c удобствами куда более скудными чем на большинстве необитаемых островов. И в этот момент внезапно, словно в ответ любопытству неожиданным его усилением, произошла перемена вдохновляющая, скорее, страх. Луна, которая, он думал, пряталась за облаками, выкатилась над краем некой призрачной возвышенности и, все еще не показываясь, подняла покрывало уходящей в глубь темноты. Кануэй увидел очертания далекой равнины, с округленными, печально глядящими низкими хомами, по обе стороны агатово-черных на фоне глубокого, электрически синего ночного неба. Но глаза его неудержимо влекли к изголовью равнины, где, падая в открытое пространство, великолепная в свете полной луны, выступала вершина, которую он посчитал самой прекрасной на земле. Это был почти идеальный снеговой конус, нехитрый в своих очертаниях, как если бы нарисованный ребенком, невозможный для классификации по шкалам размеров, высот или близости. Он был настолько сияющим, настолько сурово поставленым, что Кануэй на мгновение не мог поверить в его реальность. Затем, прямо перед его глазами, небольшой порыв ветра омрачил края пирамиды, придавая видению образ жизни, до того как падающая лавина снега окончательно подтвердила ее.
В нем заиграло импульсивное желание разбудить всех и разделить зрелище, но после некотрого раздумья он решил, что эффект был бы неуспокаивающим. И с обычной точки зрения, так и было; подобные девственные великолепия лишь подчеркивают факты опасности и одиночества. Существовала реальная возможность того, что ближайшее человеческое поселение находилось в сотнях миль отсюда. Еды у них не было; из оружия был один пистолет; самолет был поврежден и почти не имел горючего, даже если бы кто-нибудь умел летать. Одежда, подходящая для жуткого холода и ветра, у них так же отсутствовала; автомобильной куртки Мэллинсона да его собственного Ulster[4] было совсем недостаточно, и даже Мисс Бринклоу, закутанная во все шерстяное как для полярной экспидиции (до чего же нелепо, подумал он когда в первый раз заметил ее) не будет особо счастлива. Так же все они, за исключением его, были подвержены влиянию высокой альтитуды. Даже Барнард под напряжением погрузился в меланхолию. Мэллинсон что-то про себя бормотал; становилось ясно что с ним может случиться, если эти бедствия продолжаться слишком долго. Глядя в лицо таким мрачным проспектам, Кануэй почувствовал, что не может не взглянуть на Мисс Бринклоу с восхищением. Она не была, он думал, ординарной личностью, ни одна женщина обучавшая афганцев песнопению гимнов и не могла бы быть. Но с другой стороны, после каждого бедствия, она все так же оставалось необычным человеком в пределах обычного, и он был глубоко благодарен ей за это. "Я надеюсь, Вы неплохо себя чувствуете?" спросил он с симпатией, поймав ее взгляд.
"Солдаты во время войны переживали более серьезные вещи," она ответила.
Сравнение не показалось Кануэйю слишком удачным. К слову сказано, в окопах он ни разу не провел настолько непрятной ночи, хотя другие, наверняка, испытали подобное. Его внимание было полностью сконцентрировано на пилоте, который к настоящему моменту прерывисто дышал и слегка пошевеливался. Скорей всего, Мэллинсон был прав называя его китайцем. У него было типичное монгольское лицо и скулы, не смотря на удачную имитацию Британского летчика-лейтенанта. Мэллинсон обозвал его уродливым, но Кануэй, несколько лет проживший в Китае, посчитал его весьма сносным представителем, не смотря на то, что в настоящий момент, в подгорелом кругу спичечного огня, его бледная кожа и приоткрытый рот ничего привлекательного не имели.
Ночь все тянулась, как если бы каждая ее минута была чем-то тяжелым и материальным, что нужно было протолкуть давая дорогу следующему. Лунный свет через время начал бледнеть, а с ним и отдаленный призрак горной вершины; и затем тройное зло темноты, ветра и холода усилилось до рассвета. И тогда, как будто по его сигналу, ветер исчез, оставляя мир в спокойствии сострадания. Впереди, очерченная бледным треугольником, гора показалась снова, поначалу серая, потом серебрянная, и наконец, розовая, когда первые лучи солнца дотронулись до ее вершины. В расходящемся мраке сама равнина начала принимать формы, открывая каменную поверхность покрытую покатой галькой. Картина была не из дружелюбных, но по мере того как Кануэй исследовал ее, на него нашло странное ощущение какого-то изящества в ней и тонкости, ни с точки зрения романтической привлекательности, а качества почти интеллектуального, стального. Белая пирамида в отдалении увлекала разум с такой же страстью что и теорема Евклида, и когда наконец на глубоком, delphinium синем небе взошло солнце, он почувствовал себя снова почти в полном удобстве.
Как только атмосфера начала прогреваться и другие проснулись, он предложил вынести пилота наружу, где резкий сухой воздух и солнечный свет могли бы помочь оживить его. Это было сделано, и они начали второе, более приятное бодрствование. В конце концов человек открыл глаза и начал говорить в конвульсиях. Его четверо пассажиров склонились над ним, внимательно вслушиваясь в звуки, бессмысленные для всех кроме Кануэйя, который время от времени что-то отвечал. После некоторого времени он ослаб, стал говорить с растущим затруднением, и наконец умер. Было позднее утро.
После этого Кануэй повернулся к своим спутникам. "Мне очень жаль, но рассказал он совсем мало -- мало, я имею в виду по сравнению с тем, что бы хотелось знать. Лишь то, что мы находимся в Тибете, что определенно. Он не дал никаких последовательных объяснений тому зачем он привез нас сюда, но кажется, местность была ему знакома. Он говорил на том наречии китайского, который я слабо понимаю, но по-моему, он говорил о близлежащем ламазери, вдоль этой долины, я так понимаю, где мы сможем найти убежище и еду. Он называл его Шангри-Ла. Ла в переводе с Тибетского означает горный проход. Он настаивал на том, чтобы мы шли туда."
"Что совсем не кажется мне причиной того, что мы должны," сказал Мэллинсон. "После всего, он кажется был не в своем уме. Не так ли?"
"Мне известно столько же сколько и тебе. Но если мы не отправимся в это место, куда еще можно пойти?"
"Куда хочешь, мне все равно. Я лишь в том уверен, что этот Шангри-Ла, если направление верно, должен быть еще несколько миль прочь от цивилизации. Я был бы более счастлив, если б мы уменьшали расстояние, а не увеличивали. Проклятие, ты же собирался вывести нас отсюда?"
Кануэй терпеливо отвечал: "Ты неверно оцениваешь ситуацию, Мэллинсон. Мы в той части света о которой известно лишь то, что здесь опасно и трудно даже для полностью снаряженной экспедиции. Если взять во внимание сотни миль подобного склада, которые наверняка окружают нас с обеих сторон, предложение идти обратно в Пешавар кажется мне совсем необещающим."
"Я не думаю, что практически я могла бы это осилить," серьезно сказала Мисс Бринклоу.
Барнард кивнул в подтверждение. "Похоже, однако, на чертово везение, если этот ламазери находится где-то рядом."
"Сравнительное везение, может," согласился Кануэй. После всего, припасы кончились, как вы уже знаете, а местность не из тех где легко выжить. Через несколько часов мы все будем изморены голодом. И грядущей ночью, если придется ночевать здесь, нас снова ожидает столкновение с ветром и холодом. Перспектива не из приятных. На мой взгляд, наш единственный шанс в том, чтобы отыскать каких-нибудь человеческих существ, и где по-другому начать поиски, кроме как там, где нам указали их существование?"
"А что если это ловушка?" спросил Мэллинсон, но Барнард тут же ответил. "Теплая, милая ловушка," он сказал, "c куском сыра внутри, удовлетворила бы меня вполне."
Все рассмеялись кроме Мэллинсона, у которого совсем сдали нервы и был вид обезумевшего. Наконец Кануэй продолжил: "То есть, я понимаю, мы все более или менее согласны? Существует опреленная дорога вдоль этой равнины; она не выглядит слишком покатой, однако мы должны передвигаться медленно. В любом случае, здесь делать нечего. Мы даже не можем похоронить этого человека без динамита. И кроме того, люди из ламазери будут в состоянии обеспечить нас носильщиками для обратной ходки. Они нам будут нужны. Я предлагаю двинуться сразу, так, что если мы не отыщем это место к середине дня, у нас будет время вернуться для еще одной ночи в кабине."
"Ну а если предположить, что мы таки отыщем его?" все еще непреклонный в своих подозрениях говорил Мэллинсон. "Если хоть какая-нибудь гарантия того, что нас не убьют?"
"Никакой абсолютно. Но по-моему, этот риск менее существенен и к тому же более предпочтителен тому, чтобы погибнуть здесь от голода или холода." Ощущая что подобный ход мыслей не совсем подходит ситуации, он добавил: "Кстати сказать, убийство будет самым последним делом в Буддистском монастыре. Вас скорее убьют в английском соборе чем там."
"Как Сэнт Томаса из Кантербюри," отозвалась Мисс Бринклоу, кивая в подчеркнутом согласии, и перечеркивая его мысль полностью. Мэллинсон пожал плечами и ответил в меланхоличном раздражении: "Что ж, очень хорошо. Мы отправляемся в Шангри-Ла. Когда бы, где бы это ни было, попытка не пытка. Давайте только надеяться, что это не на пол-пути в верх по этой горе."
Замечание привело к тому, что глаза всех обратились к сверкающему конусу в который упиралась долина. Абсолютно великолепной выглядела она в полном свете дня; и тут их взгляды превратились в пристальные и застыли: издали, в поле их обозрения, им навстречу двигались человеческие фигуры. "Провидение," прошептала Мисс Бринклоу.
Примечания
1 Пэтен - член одной из этнических групп в Авганистане.
2 Bona fides -- c латыни, хорошая вера, т. е. достоверность.
3 Йоангфроу - вершина в Швейцарских Альпах.
4 Ulster -- длинное, просторное пальто Ирландского происхождения сделанное из плотных иатериалов.
Часть третья.
В Кануэйе всегда присутствовал наблюдатель, независимо от того насколько активна была остальная его часть. И сейчас, в ожидании того, как незнакомцы подойдут ближе, он отбросил суетность решений что он может или не может сделать под влиянием тех или иных обстоятельств. Это была ни храбрость, и ни хладнокровие, и никакая не возвышенная уверенность в собственных силах принимать решение в зависимости от ситуации. С худшей точки зрения, это была разновидность лени, нежелание прерывать чисто наблюдательский интерес к происходящему.
По мере того как фигуры двигались вдоль долины, можно было различить, что их было около дюжины или даже больше, и вместе с собой они несли кресло с верхом в виде колпака. Чуть позже в кресле стал заметен человек облаченный в синее. Кануэй не мог представить откуда они все шли, но то, что подобный отряд должен был проходить именно здесь и в это время, определенно казалось, по выражению Мисс Бринклоу, рукой Провидения. Как только расстояние между ними снизилось до слышимости голоса, он оставил свою группу, и неторопливо пошел вперед, зная как люди Востока почитают ритуал встречи и как неспешно любят выполнять его. Остановившись от них в нескольких ярдах, Кануэй отвесил поклон с полагающей вежливостью. К его сильному удивлению, облаченная фигура поднялась со своего кресла, с величавой неторопливостью прошла вперед и протянула руку. Кануэй ответил тем же, видя перед собой китайца, пожилого или даже старого, с седыми волосами, гладко выбритого, и, скорее, не броско украшенного в шелковый вышитый наряд. В свою очередь, он казалось, тоже подверг Кануэйя подобному роду наблюдений; и затем на точном, и, пожалуй, слишком аккуратном английском языке, промолвил: "Я из ламазери Шангри-Ла."
Кануэй снова поклонился и после соответствующей паузы начал в краткости излагать обстоятельства приведшие его и трех его товарищей в столь редко посещаемую часть света. По окончанию декламации китаец подал жест понимания. "Это бесспорно замечательно," сказал он, и в размышлении глянул на поврежденный аэроплан. "Мое имя Чанг," он добавил, "если Вас не затруднит представить меня своим друзьям."
Кануэй сумел вежливо улыбнуться. Он был поражен этим последним феноменом: китаец, говорящий на идеальном английском и соблюдающий социальный этикет Бонд Стреет, посреди дикой местности Тибета. К этому времени все остальные успели подойти и в различных степенях удивления наблюдали встречу. Кануэй обернулся к ним: "Мисс Бринклоу..., господин Барнард, американец..., господин Мэллинсон...и мое имя - Кануэй. Мы все рады вас видеть, даже при том что, что встреча эта почти так же не поддается объяснению, как и сам факт нашего пребывания здесь. Это можно даже считать двойной удачей, так как прямо сейчас мы думали отправиться к Вашему ламазери. Если б Вы оказали любезность указать направление нашему пути -"
"В этом нет никакой нужды. Я буду несказанно рад служить вашим проводником."
"Я не могу позволить себе причинять Вам такое беспокойство. Это чрезвычайно любезно с Вашей стороны, но если расстояние невелико -"
"Это недалеко, но так же не так просто. Я посчитаю за честь сопровождать Вас и Ваших друзей."
"Но в самом деле -"
"Я должен настоять."
Кануэй решил что, учитывая место и обстоятельства, дискуссия принимала опасный оборот стать смешной. "Очень хорошо," он ответил. "Я уверен, что все мы крайне обязаны."
Мэллинсон, мрачно вытерпевший все эти любезности, наконец вмешался с той режущей резкостью прямотой, что встречается среди солдатов. "Наше пребывание не будет долгим," сухо объявил он. "Все, чем мы будем пользоваться, будет оплачено, и в добавок, мы бы хотели нанять несколько Ваших людей для обратного пути. Мы хотим вернуться в цивилизацию чем скорее тем лучше."
"А Вы настолько уверены, что находитесь вдали от нее?"
Вопрос, заданный очень учтиво, лишь подстегнул юношу к большей резкости. "Я полностью уверен в том, что нахожусь далеко от того места, где бы мне хотелось быть, и это касается всех нас. Мы все будем очень благодарны за временный приют, но еще большей милостью будем считать Вашу помощь в организации всех средств для нашего возвращения. Сколько, по-Вашему, возьмет дорога в Индию?"
"Я, в самом деле, затрудняюсь сказать."
"Что ж, я думаю в этом у нас не будет особых проблем. У меня есть некоторый опыт в наеме местных проводников, и мы будем надеяться, что Ваше влияние поможет заключить нам справедливую сделку."
Понимая, что большая часть этого разговора была излишне агрессивной, Кануэй уже хотел вмешаться, когда, все с тем же безграничным достоинством, последовал ответ: "Я лишь в том могу уверить Вас, господин Мэллинсон, что отношение к Вам будет достопочтенное, и в конечном итоге Вам ни о чем не придется жалеть."
"В конечном итоге?" выделяя каждое слово воскликнул Мэллинсон, но в этот момент были предложены вино и фрукты что помогло избежать сцены. Угощение было распаковано идущей группой, рослыми жителями Тибета в овчинах, меховых шапках и ботинках из кожи яка. Вино имело приятный вкус, не уступая хорошему рейнвейну, когда фрукты состояли из безупречных по спелости манго, вкусных почти боли, после стольких часов голода. Мэллинсон пил и ел с тупым наслаждением; но Кануэй, избавленный от непосредственных волнений и не желающий лелеять будущие, раздумывал каким образом можно возделывать манго на такой альтитуде. Ему так же была интересна гора за пределами долины; по любым стандартам вершина была сенсационной, и его охватывало удивление от мысли что какой-нибудь путешественник еще не использовал ее для того рода книги, что непременно вызывает поездка в Тибет. Глядя на гору, он вообразимо взбирался по ней, выбирая пути по col и couloir до того момента пока Мэллинсон не вернул его внимание обратно на землю; он оглянулся вокруг и заметил что китаец серьезно на него смотрит. "Вы созерцаете вершину, господин Кануэй?" последовал вопрос.
"Да. Это прекрасное зрелище. Я полагаю, у нее есть имя?"
"Она зовется Каракал."
"Не думаю, я когда-нибудь о ней слышал. Она очень высока?"
"Более двадцати восьми тысяч футов."
"Неужели? Я и не предполагал, что за пределами Гималаев может существовать что-либо такого масштаба. Была ли она изучена должным образом? Кому принадлежат эти измерения?"
"Кому по-Вашему они могут принадлежать, мой милый господин? Что есть несовместимого между монашеством и тригонометрией?"
Кануэй проглотил сказанное и ответил: "О, совсем ничего, совсем ничего," после чего вежливо рассмеялся. Неудачная шутка, подумал он, но та, из которой нужно было извлечь все возможное. Очень скоро начался поход в Шангри-Ла.
Медленно, под несложными наклонами, восхождение продолжалось все утро; но так как подобная высота вымагала физических усилий, энергии достаточной для разговоров ни у кого не было. Китаец путешествовал в роскоши, в своем кресле, что могло показаться неблагородным, если бы сидящая в царственном сидении Мисс Бринклоу не выглядела бы абсурдно. Разряженный воздух беспокоил Кануэйя меньше чем остальных, и он с трудом пытался уловить случайный разговор носильщиков кресла. Тибетский он знал очень слабо, достаточно для того лишь, чтобы понять, что люди были рады вернуться в монастырь. Он не мог, даже если бы ему хотелось, продолжить беседу с их лидером, так как последний, с закрытыми глазами и лицом наполовину спрятанным за занавесками, казалось, был погружен в мгновенный и хорошо спланированный сон.
Между тем солнце пригревало, голод и жажда были облегчены, если не удовлетворены, и воздух, чистейший, как с другой планеты, с каждым вдохом становился более драгоценным. Дышать нужно было обдуманно и осторожно, что, не смотря на начальное состояние замешательства, через время побуждало к почти исступленному спокойствию мозга. Все тело двигалось в едином ритме дыхания, ходьбы и мышления; легкие, более не отвлеченный автоматический орган, подчинялись дисциплине гармонии мозга и членов. Таинственное напряжение, которое охватывало Кануэйя в странном сопутствии скептицизма, как-то приятно озадачивало его над тем что он чувствовал. Пару раз он кинул веселое словцо Мэллинсону, но напряжение подъема забирало все усилия юноши. Барнард тоже астматически хватал воздух, тогда как Мисс Бринклоу была вовлечена в какую-то мрачную легочную войну, по каким-то причинам тщательно ею скрываемую. "Мы почти достигли вершины," ободряюще сказал Кануэй.
"Один раз мне пришлось бежать за поездом, и я чувствовала себя точно так же," она ответила.
Точно так же, подумал Кануэй, как существуют люди принимающие сидр за шампанское. Дело вкуса, только и всего.
Он был удивлен тем, что почти не испытывал опасений, и даже те, что были, не касались его самого, за тем исключением, что ситуация ставила в тупик. В жизни бывают моменты, когда душа раскрывается так же широко как мог бы раскрыться кошлек на неожиданно дорогих, но необыкновенных вечерних развлечениях. В то захватывающее дыхание утро при виде Каракала, Кануэй имел подобную реакцию, и на предложение новых впечатлений ответил с желанием, облегчением, но без возбуждения. После десяти лет в различных частях Азии он сделался несколько переборчивым в оценке мест и событий, и нынешняя, он должен был заметить, обещала невероятно.
Через пару миль вдоль долины подъем пошел круче, но к этому времени солнце зашло за облака и вид затуманился серебристой дымкой. Свыше, со снеговых сфер доносилось громыхание снежной лавины и удары грома; воздух похолодал, и затем, с внезапной переменчивостью горных районов, стало ужасно холодно. Поднявшийся шквал ветра и дождя со снегом всех вымочил, добавляя безмерно к их дискомфорту; в один момент даже Кануэй почувствовал, что дальше идти было невозможно. Но вскоре после этого вершина горного хребта, казалось, была достигнута, и носильщики кресла остановились, чтобы изменить позицию своей ноши. Состояние Барнарда и Мэллинсона, оба испытывающих жуткие страдания, привело к дальнейшей отсрочке; но люди Тибета были в явном возбуждении продолжить, и знаками показывали, что остаток пути будет менее утомительным.
После этих уверений было досадно видеть, как они стали разматывать веревки. "Они что уже собираются нас повесить?" сумел воскликнуть Барнард с отчаянной шутливостью; но проводники скоро дали знать, что их намерение было менее зловещим - лишь соединить группу друг с другом в обычной скалолазной манере. Заметив, что веревочное ремесло было знакомо Кануэйю, они стали оказывать ему намного больше уважения и разрешили расположить группу по-своему. Он поставил себя рядом с Мэллинсоном, при том, что люди Тибета находились впереди и по бокам, и Барнарда с Мисс Бринклоу сзади, опять же, в окружении местных жителей. Он тут же заметил, что горцы, на продолжении сна своего вождя, были склонны к тому, чтобы позволить ему заместить его. Он чувствовал знакомое оживление авторитета; если существовали какие-либо трудности, он знал, что обеспечит тем, что он него требовалось -уверенностью и командой. В свое время он был первоклассным альпинистом, и все еще, без сомнения, имел хорошие навыки. "Барнард на Вашей совести," полу-шутливо и наполовину имея это в виду, он сказал Мисс Бринклоу, на что она ответила с орлиной застенчивостью: "Я сделаю все возможное, но Вы знаете, до этого меня никогда не привязывали."
Следующий этап, не смотря на случайные волнения, оказался менее трудным чем того ожидалось, и облегчил разрывающее легкие напряжение подъема. Дорога представляла собой поперечный боковой срез вдоль каменной стены, чья высота над ними была сокрыта дымкой. Может быть по милосердию, дымка эта так же скрывала пропасть на другой стороне, хотя Кануэй, с хорошим глазом на высоту, хотел бы увидеть где он находился. Местами ширина прохода едва достигала двух футов, и умение, с которым носильщики маневрировали кресло в таких местах, восхищало его почти с той же силой, что и нервная система пользователя кресла, который на протяжении всего этого сохранял состояние сна. Люди Тибета были достаточно надежны, но когда дорога расширилась и пошла немного вниз, они, казалось, приобрели больше легкости. Потом они завели песни между собой, и пустились выводить дикие мотивы, которые Кануэй воображал оркестрированными Массене[1] в какой-нибудь Тибетский балет. Дождь перестал и воздух начал теплеть. "Что ж, определенно то, что сами мы никогда бы не отыскали сюда дорогу," пытаясь быть веселым, сказал Кануэй, но для Мэллинсона замечание не было успокаивающим. Он был по-настоящему сильно испуган, и так как самое худшее было позади, находился на грани того, чтобы все это выплеснуть. "И многое бы от этого потеряли?" ядовито возразил он. Дорога продолжалась крайне покато, и в одном месте Кануэй нашел несколько отростков эдельвейса - первое приветствие более гостеприимных уровней. Но его сообщение об этом еще меньше успокоило Мэллинсона. "Мой Бог, Кануэй, ты что думаешь, что разгуливаешь по Альпийским просторам? Каким чертовым приготовлениям мы сами же способствуем, вот что мне хотелось бы знать? И каков план действий на тот момент, когда придется действовать? Что мы собираемся делать?"
Кануэй тихо ответил: "Если б ты имел весь мой опыт, то знал бы, что существуют моменты когда самая удобная вещь - ничего не делать. Опустить руки на то, что с тобой происходит. Война, наверное, была такой. Везение в том, когда, как в этом случае, прикосновение новшества только приправляет неприятность."
"Со мной ты слишком поразительный философ. В Баскуле, во время всей этой кутерьмы, у тебя было другое настроение."
"Конечно, так как там существовала возможность изменить события с моей собственной помощью. Но сейчас, по крайней мере в настоящий момент, такой возможности нет. Мы здесь потому, что мы здесь, если ты ищешь причину. Эта для меня всегда была успокаивающей."
"Я надеюсь, ты понимаешь весь ужас того, что возвращаться назад нам придется по той же дороге которой мы пришли. И последний час, я заметил, мы провели в скатывании по поверхности перпендикулярной горы."
"Я тоже это заметил."
"Ты тоже?" Мэллинсон возбужденно откашлялся. "Я осмелюсь сказать, что человек я надоедливый, но с этим ничего не поделаешь. Мне все это подозрительно. По-моему, мы делаем черезчур много из того, что этим людям от нас хочется. Они заталкивают нас в угол."
"Даже если это так, наша единственная альтернатива выйти оттуда и погибнуть."
"Я знаю, что это логично, но от этого мне не легче. Я боюсь, что не могу смириться с ситуацией так же легко как ты. Я не могу забыть, что два дня назад мы были в консульстве в Баскуле. Почти невыносимо представить все то, что произошло с нами за это время. Я переутомлен. Я чувствую себя виноватым. Все это заставляет меня понять, как мне повезло, что я пропустил войну; должно быть, я впал бы в истерику от происходящего. Весь мир вокруг меня, кажется, сошел с ума. Я, должно быть, сам не в себе, раз говорю тебе такие вещи."
Кануэй покачал головой. "Мой дорогой мальчик, совершенно нет. Тебе двадцать четыре года, и ты находишься где-то в воздухе в двух с половиною милях от земли: это объясняет любое из тех чувств, что находят на тебя в данный момент. Я считаю, что через первое испытание ты прошел на удивление хорошо, лучше чем это бы сделал я твоем возрасте."
"Но неужели ты не ощущаешь всего этого сумасшедствия? То, как мы летели над этими горами, и это ужасное ожидание под ветром, и умирающий пилот, и потом встреча этих людей, не кажется ли тебе все это невероятным, словно кошмарный сон, когда ты оглядываешься назад?"
"Конечно кажется."
"Жаль, в таком случае, что мне не дано понять, каким образом ты остаешься таким хладнокровным к происходящему."
"В самом деле тебе хотелось бы это знать? Я скажу, если хочешь, хотя, наверное, ты посчитаешь меня циничным. Это не единственная безумная часть света, Мэллинсон. Оглядываясь назад, все остальное рисуется для меня точно таким же ночным кошмаром. После всего, если ты должен думать о Баскуле, ты помнишь как сразу перед тем, как мы вылетели, революционеры мучили своих узников выпытывая информацию? Обычная мойка-раскатка, довольно эффективная, конечно, но я вряд ли когда-нибудь видел что-либо более комически ужасное. И ты припоминаешь последнее сообщение дошедшее до нас до того, как оборвалась связь? Это был циркуляр текстильной компании из Манчестера с вопросом знаем ли мы о каких- либо торговых вакансиях по продаже корсетов в Баскуле! Неужели это не достаточно безумно по-твоему? Поверь мне, самое худшее из того, что мы сюда попали, есть обмен одного вида безумия на другое. А что касается войны, то если бы ты там был, то от меня бы ничем не отличался, выучившись бояться с прикушенной губой."
Они все еще говорили когда резкий но краткий подъем лишил их дыхания, собирая в эти несколько шагов напряжение раннего подъема. В этот момент поверхность выравнялась, и из дымки они вышли на чистый солнечный воздух. Впереди, на совсем небольшом расстоянии, простирался ламазери Шангри-Ла.
Первое впечатление, испытанное Кануэйем при виде ламазери было подобно видению, выпорхнувшему наружу из того одиночного ритма, в который отсутствие кислорода заключило все его способности. И, бесспорно, это был странный и наполовину невероятный вид. Словно цветочные лепестки наколотые на утес, группа цветных павильонов осыпала гористый склон, без какого-либо намека на строгий умышленный порядок Райнлэндского замка, а скорее, с утонченностью случая. Это было изысканно и великолепно. Скупые и суровые эмоции сопровождали взгляд вверх, с молочно-голубых крыш на серый каменный бастион над ними, громадный, как Уэттерхорн[2] над Гринделуолд[3]. За ним ослепительной пирамидой вздымались снеговые склоны Каракала. Это очень может быть, думал Кануэй, самым ужасающим горным пейзажем в мире, и он вообразил необъятное давление снега и ледника против которого скалы играли роль гиганской удерживающей стены. Однажды, наверное, в горе произойдет раскол, и половина ледяного великолепия Каракала опрокинется внутрь долины. Он пустился в раздумия над тем, насколько волнующим было сочетание незначительности самого риска и то, как он был страшен.
Перспективы идущие вниз были не менее заманчивы: почти перпендикулярно горная стена продолжала падать во внутрь ущелья, образованного только вследствие одной из катаклизм далекого прошлого. Поверхность долины, туманно отдаленная, радовала глаз зеленью; укрытая от ветров, и скорее исследованная, чем доминируемая ламазери, она показалась Кануэйю восхитительно благосклонным местом; однако, в случае того, что долина была обетованной, жители ее находились в полной изоляции за высотными, абсолютно неизмеримыми горными цепями с дальней стороны. Только к ламазери, казалось, существовал единственный достижимый проход из всех. Во время наблюдения Кануэй почувствовал легкое затмение в понимании; опасениями Мэллинсона, наверное, не нужно было пренебрегать полностью. Но чувство было мгновенным, и скоро слилось в более глубокое, наполовину мистическое и визуальное ощущение окончательности, достижения того места, что было концом.
Он так точно и не запомнил, как он и все остальные прибыли в ламазери, или с какими формальностями их встретили, развязали и завели в окрестности. Прозрачный воздух был будто мечтательным на ощупь, в согласии с фарфорово-голубым небом; с каждым вздохом и взглядом он погружался в глубокий анестетический покой, охватывающий его одинаковой непроницаемостью к беспокойству Мэллинсона, отстроумию Барнарда и образу хорошо подготовленной к самому худшему лэди - Мисс Бринклоу. Он смутно помнил удивление над тем, что внутри было просторно, приятно тепло и довольно чисто; но времени на большее чем заметить эти достоинства у них не было, так как китаец, оставив свое крытое крышей кресло, уже возглавлял дорогу сквозь различные проходные комнаты. Он был весьма любезен. "Я должен просить прощения за то, что на протяжении пути предоставил вас самим себе," он сказал, "но правда в том, что подобного рода путешествия не идут мне, и я должен беречь себя. Я верю, вас это не слишком утомило?"
"Мы справились," ответил Кануэй криво улыбаясь.
"Замечательно. А сейчас, если вы пройдете за мной, я покажу вам ваши апартаменты. Без сомнения вам бы хотелось принять ванну. Наше жилище просто, но я надеюсь, удовлетворительно."
В этот момент Барнард, который все еще страдал отышкой, выпустил астматический смешок. "Что ж," он выдохнул, "я не могу пока сказать, что ваш климат мне по душе -- воздух похоже немного застряет в груди -- но у вас определенно чертовски милый вид из фронтальных окон. В туалет по очереди, или это американский готель?"
"Я думаю, Вы все найдете весьма удовлетворительным, господин Барнард."
Мисс Бринклоу чопорно кивнула. "Я, конечно, должна надеяться."
"И после всего," продолжал китаец, "я посчитаю большой честью, если все вы присоединитесь ко мне за обедом."
Кануэй ответил вежливо. Только Мэллинсон не подал и знака своего отношения ко всем этим непредвиденным любезностям. Так же как Барнард, он страдал от влияния альтитуды, но сейчас, при усилии, он нашел воздуха чтобы воскликнуть: "И после всего, если Вы не возражаете, мы будем составлять планы нашего отбытия. Что касается меня, то чем скорее, тем лучше."
Часть четвертая.
"Итак, вы видите," говорил Чанг, "мы не такие варвары, как вы того ожидали..."
Позднее в тот вечер Кануэй и не склонялся к тому, чтобы отрицать это. Он был в наслаждении смешанного чувства физической расслабленности и ясности ума, которое одно считал действительно цивилизованным. Все, с чем к настоящему моменту он столкнулся в Шангри-Ла, было желаемым сверх любых его ожиданий. Тибетский монастырь имел систему центрального отопления, что сама по себе не была, наверное, особо примечательной в век оснастивший телефонной связью даже Лаза[4]; но что система эта соединяла приспособления западной гигиены с глубоко традициональным и восточным, поразило Кануэйя как нечто чрезвычайно необычное. Так, тончайшего зеленого фарфора ванна, которой он совсем недавно довольствовался, была сделана, согласно надписи, в Экрон, Охайо. Но прислуживающий ему человек, туземец, ухаживал за ним в Китайском стиле, очищая его уши и ноздри, и проводя тонким шелковым тампоном под его нижними веками. Интересно, он думал, получают ли три его компаньона подобное внимание, и если да, то каким образом.
Кануэй прожил в Китае около десяти лет, обитая везде, не только в больших городах, и в общем, считал это время самым счастливым периодом его жизни. Он любил китайцев, и легко принимал их законы. В особенности ему нравилась Китайская кухня, с ее утонченными полутонами вкуса, и потому первое принятие пищи в Шангри-Ла обдало его приятной близостью. Он так же подозревал, что еда могла содержать некое растение или лекарство что облегчало дыхательный процесс, так как он почувствовал разницу не только в себе, но и отметил что друзья его были в бо'льшем облегчении. Чанг, заметил Кануэй, ни к чему кроме маленькой порции зеленого салата не притрагивался, и совсем не пил вина. "Я прошу Вашего прощения," в самом начале объяснил он, "но моя диета крайне ограниченна: я должен заботиться о себе."
Это была причина, предоставленная им раньше, и Кануэй пустился в размышления что за форма индивидуализма беспокоила этого человека. Сейчас, разглядывая его вблизи, он затруднялся определить его возраст; мелковатые и как-то лишенные деталей черты его, и кожа, создающая ощущение мокрой глины, придавали ему вид либо преждевременно состарившегося юноши, либо хорошо сохранившегося старика. Привлекательности в нем, бесспорно, не было; некая стилизированная вежливость исходила от него ароматом, слишком тонким для понимания до тех пор пока о нем не задумаешься. В вышитом наряде из голубого шелка, обычной юпке с боковым разрезом оттенка акварельного неба и того же цвета штанах прилегающих к лодыжкам, он имел холодный металлический шарм, который для Кануэйя был приятен, даже при сознании что по вкусу он был не каждому.
Атмосфера, надо сказать, была больше Китайская чем Тибетская; и само это дало Кануэйю ощущение домашности, хотя, опять же, не из тех что он ожидал разделить с другими. Комната ему тоже нравилась; восхитительно пропорциональна, она была умеренно украшена гобеленами и одним или двумя образцами замечательной глазури. Свет излучали бумажные фонарики, неподвижные в застывшем воздухе. Он чувствовал успокаивающий покой ума и тела, и вновь начатые размышления о возможном зелье врядли теперь были полны страха. Что бы то ни было, если оно вообще существовало, зелье это облегчило дыхание Барнарда и ярость Мэллинсона; оба хорошо пообедали, предпочитая удовлетворение в процессе еды нежели в разговоре. Кануэй тоже был достаточно голоден, и не сожалел о том, что этикет требовал постепенности в подходе к делам значительным. Он никогда и не заботился о том, чтобы ускорить ситуацию, которая сама по себе была приятной, потому манера эта прекрасно для него подходила. И лишь тогда, когда он закурил сигарету, его любопытству была позволена мягкая инициатива: обращаясь к Чангу он заметил: "Вы создаете впечатление крайне счастливого общества и очень гостеприимного к незнакомцам. Однако, я не думаю, что встречаете вы их часто."