Пелагея Андреевна Кондратова, суетливая женщина лет сорока пяти, в пуховом платке и обычных очках, потеряла дочку, первоклассницу. Дите было еще совсем неразумное, хоть и вкрадчивое. Раздавил ее на дороге, прямо против окон Пелагеи Андреевны, как раз, когда она пила чай вприкуску и смотрела на Божий свет, начинающий шофер Ваня Гадов. Ваня был очено труслив, никогда не пил и даже боялся ходить в клозет. Лето было жаркое, и он ехал на непомерно большом, точно разваливающийся дом, грузовике в одной майке и трусиках. Ваня думал о том, как он купит себе новые штаны.
Услышав что-то неладное, вроде писка мыши сквозь грохот мотора, он резко притормозил и, с папиросой в зубах, выглянул из кабины.
Дите уже представляло собой ком жижи, как будто на дороге испражнилась большая, но невидимо-необычная лошадь.
Мячик отлетел в сторону, и какой-то пузан, подхватив его подмышки, утекал со своей добычею в подворотню.
Гадов ошалел от страха: он тут же представил себе, как выбегут родители и будут его бить. Сердце прыгало так ретиво, что ему казалось, что оно выскочит через горло.
Отовсюду ему чудились крики. Сорвавшись с места, в одних трусиках он побежал: скорее, скорее, только чтобы не видеть глаза людей.
Юркнул в подъезд и спрятался в пустующем подвале между старыми комодами.
Везде была тишина; но он всем сознанием своим прислушивался к ней; а не разорвутся ли где-нибудь далеко-далеко вопли.
Между тем на улице были и смех и слезы. Стадо любопытных, еле сдерживая внутренние смешки и пьянящий испуг, обступило мокрый комок и стояло переминаясь с ноги на ногу.
Где-то в углу дюжие милиционеры связывали отца. Ведь он был как ненормальный и мог бы убить кого-нибудь. Мать, лежавшую пластом, отхаживали на лестнице. Рыжая кошка лизала ей пятку.
Санитары из сумасшедшей белой машины совком сгребли остатки девчушки в медицинский мешок и увезли.
Очень скоро на улице стало как обычно, опять понеслись вперед автомобили, проезжая по темному, никому не заметному пятну на асфальте.
Только в доме Кондратовых творился переполох. Бабушка Анастасья совсем потерялась и стала считать полотенца. Откровенно говоря, ей на все было плевать: она так вжилась в собственную будущую смерть, что многое казалось ей естественным. Витя, семнадцатилетний брат покойной — если только можно считать комок покойницей, — так любил играть в футбол, что не понимал различия между смертью и забитым голом. Его еле-еле оторвали от игры в соседнем дворе и привели в дом чуть не за руку, подталкивая. Только Пелагея и ее муж — здоровый, пузатый мужик Петя — были не в себе. Кто-то из соседей советовал Пелагее опомниться и не так переживать, принять слабительное и сходить несколько раз в клозет. «Прочисти желудок, Пелагея, прочисти!» — орала на нее здоровая рыжая баба со щеткой.
На следующий день в доме была мертвая тишина. Бабка Анастасья уехала в Белые Столбы за грибами. Витя сидел у стола хмурый и ковырял в носу.
Родители бродили по комнатам, как тени. Пелагея так ослабела, что не могла есть. Вечером приперся здоровый, разовощекий милиционер.
— Здорово, мать! — заорал он с порога.
Пелагея ничего не ответила, но только мутно посмотрела на него.
Служивый расположился за хозяйским столом, как у себя дома.
— Первое, поймали убийцу, мать, — сказал он, стукнув по стулу. — Сиротой оказался. Если заинтересуешься, приходи к нам… Второе, штраф плати. Твой-то, когда буянил, за нос укусил одного учителя. Нехорошо!
Пошумев, милиционер ушел.
Потянулись скучные дни. Кошмар вошел даже в суп, который они ели. Пелагея точно совсем онемела, и слезы заменили ей слова. Целыми днями она плакала и исчезала из одного пространства в другое.
Петя был сурово-молчалив; Анастасья же сквозь платок с испугом заметила, что он спрятал в комод топор.
Молчание его было столь многозначительным, что Пелагее, хорошо знавшей Петю, казалось, что погибшая Надюша переселилась в него и он ее там в себе хоронит. Его тело казалось ей Надюшиным гробом и оттого — таким молчаливым и таинственным. Она боялась спать с ним в одной постели.
Наконец наступил суд. Ваня Гадов уже находился в тюрьме. Окончательно его добило то, что теперь приходилось спать на жестком. Поэтому он громко, истерически рыдал на суде.
А по ночам — он спал в углу, у параши — ему виделись бесчисленные жалобные свои личики, то появляющиеся, то исчезающие в стене.
Кондратовы, как в тумане, видели во время суда его трясущееся лицо. Но все их внимание было приковано к нему. Прикинув, Ваню посадили на два года. Жалобного, в слюнях, его отправили в лагерь.
А Кондратовы притихли, зажили своей Надюшей. Витя с бабкой Анастасьей, правда, шумели по-прежнему, но теперь в их шум замешался бессознательный мистицизм. Витя даже голы забивал, как все равно молился Господу. А Анастасья, собирая грибы, осторожливо обходила белые.
Может быть, суровое молчание Пелагеи и Пети подавляло их. Бабка Анастасия, бывало, за чаем, дуя в блюдечко, нет-нет, а вздрогнет.
— Петь, Петь, — спрашивала она, — зачем топор-то в комод среди белья положил? ... Ты чего? ... А?
Петя бессмысленно смотрел на нее и говорил:
— Для дела, мать… для дела, — и опять задумывался.
Пелагея часто срывалась с места и убегала в клозет. Оттуда доносилось ее жалобное, похожее на сектантское, пение.
Но вообще звуков было мало. В основном — молчание.
И вдруг среди ночи — Пелагея, теперь принимавшая огромный волосатый живот Пети за Надюшин гроб, спала на отдельной постели, но рядом с мужем, — вдруг среди ночти Пелагея, почуявшая, что муж тоже не спит и думает о том же, о чем она, но по-своему, тихо выговаривала в пустоту:
— Петь, а Петь… а никак Ваня родной… Все-таки Надин убивец… Давай его возьмем к себе на воспитание… Ведь он сирота…
Петя долго, долго молчал. И вдруг в тишине раздался его свист: громкий, длинный, как из трубы.
Больше Пелагея ни о чем его не спрашивала: свист она оценила как согласие.
Недели через две смущенная, раскрасневшаяся Пелагея, хлебнувшая для храбрости сто грамм водки, с ворохом бумаг сидела перед последней инстанцией: ожиревшим, самодовольным гражданином-товарищем. Чин долго не понимал, в чем дело.
— На поруки хотим взять Ваню, на поруки, — рассвирепела наконец Пелагея Андреевна. — В семью убиенной…
— Если только в порядке общественности, — тупо сообразил чин.
— Как хочешь, так и назови, — ответила Пелагея.
Чин, потирая жирную шею, соображал, как лучше нашуметь по этому поводу в какой-нибудь газетке, осоловевшими от власти глазами он смотрел на свою руку, подписывающую: «не возражаю».
…А между тем Ване в лагере приходилось не сладко. Больше всего он жалел свой подвижный зад. Одурев от страха и жалости к себе, так что везде на него лезли видения, он начал с того, что стал предавать кого попало, вообразив, что от этого ему будет лучше. Он почти ничего не знал об окружающих его уголовниках и больше фантазировал, чем предавал. Начальство прямо остолбенело от его рвения. Остолбенели даже уголовники.
«Первый раз вижу такого ненормального Иуду», — говорил старый, порыжевший в лагерях каторжник. Уголовники от неожиданности даже не нашлись сразу убить его. А потом, когда Ваня даже сквозь дурость сообразил, что наделал, то прятался он в уголках, под ногами у начальства, в лазаретах. От страха перед возмездием он все время болел.
Единственным его наслаждением, за которое он судорожно, нравственными зубками уцепился, было подолгу отдыхать в привилегированной уборной, куда ему был открыт доступ. Около уборной стоял часовой с автоматом.
…После того как Ване, наконец, сообщили о странной возможности выйти на волю, к Кондратовым, он, ночью, укрывшись с головой под одеялом истерически думал: «Не пойду… Убить хотят… Заманить!»
Но после того, как он в полоумно-потустороннем страхе наделал столько нелепостей, предавая других, то наконец с большим опозданием холодный рассудок заговорил в нем. Правда, под аккомпанемент трусливого попискивания в сердце.
«Все равно меня тут прирежут, — думал он, размазывая для нежности слюни по животу. — Все равно прирежут… А там черт его знает, как обернется… Сбежать, однако, от Кондратовых не убежишь: ведь берут на поруки только в их семью, будь она проклята… А там черт его знает… Надо хоть мать повидать, поговорить».
Дня через два Ваню отвезли в подходящее место для свидания с Пелагеей Андреевной. Пелагея, когда подходила к месту свидания, думала только о своей Надюше. Наконец она очутилась в комнате. Ваня вошел туда дрожаще-затурканный, с бегающими глазками, и не знал, то ли ему закричать петухом, то ли подпрыгивать козлом. Перепуганный, он сел на скамейку рядом с Пелагеей. Мать убиенной смотрела на него ласково и внимательно. Молчание длилось очень долго.
— Ведь ты любил ее, Ванюша, — вдруг добреньким голоском пропела Пелагея.
Ваня остолбенел и хотел было выжать: «Да ведь я ее и не видел никогда, если только не считать кучки». А ведь кучку, как известно, трудно полюбить.
Но вместо этого Ваня вдруг робко взглянул в глаза Пелагеи и увидел там явно выраженное, тупое доброжелательство. Тогда он тихо выговорил: «Любил».
— Я так и думала, сынок, — спокойно и гордо ответила Пелагея. — Поедем в нашу семью.
У Вани слегка отнялась челюсть, и противоречивые мысли гадливо шевельнулись в нем. Он то с испугом, то с надеждой смотрел на нос Пелагеи Андреевны.
«Такая не схитрит», — говорил в нем инстинкт. Он очень выигрывал своим молчанием: ведь с языка его могло сорваться Бог знает что.
— Я подумаю, мам, — дрожащим голосом произнес он последнее жуткое слово и тут же блудливо-испытующе глянул на Пелагею. Та раскраснелась от радости.
— Я подумаю, — произнес Ваня и, уходя, протянув длинную руку, схватил с колен Пелагеи узелок с провизией.
Его отвели в какую-то узкую одиночную камеру. Здесь на полу он пожирал Пелагеины гостинцы: набивал рот до отказа яйцами вместе с конфетами и сыром… Сердце его радостно колотилось… Инстинктивно, еще не веря разумом, он чуял, что здесь кроется не месть, а что-то другое, непонятное для него, но в общем благополучное. А при виде того, что он опять заключен в мрачную и безысходную клетку, ему захотелось вскочить и завопить: «Я согласен! Я согласен!».
Еще больше сроднясь с самим собой, он в ужасе представлял, что его ждет страшный лагерь, где в каждой темноте нацелен приготовленный для него нож.
«Не хочу, не хочу! — дрожал он. — У Кондратовых-то прежде чем погибну, хоть отъемся малость да посплю на мягком… А там кто его знает».
В тот же день Ваня дал свое согласие. А Пелагея между тем после свидания с сыном побрела в храм. И молилась так, как может молиться только раз в жизни простой, блаженный русский человек, если его пригвоздит самое страшное горе. Роняла про себя необычные, никогда ей и не снившиеся слова.
— Господи! — говорила она, съежившись на корточках у желтой иконы. — Господи! Не может быть так жисть устроена, чтоб один человек был причина погибели другого… Не может… Ваня не убивец, хоть и убивал… Он только прикоснулся к Надюше и связался с ней раз и навсегда… Тайна, о Господи, их связала… Теперь для меня что Ваня, что Надюша… Таперича Ваня не убивец, а жених, воистину жених будущей Наденьки!
И она коснулась своим легким, полуживым лбом горячего от пота и слез пола.
Наступил день встречи с Ванюшей. Кондратовы всей семьей вылезли на какой-то не от мира сего, пыльный вокзал.
Ваня вышел из поезда с тяжелым чемоданом, осторожно озираясь по сторонам, вобрав голову в плечи.
Пелагея бросилась к нему вперед со сдержанной, чуть застенчивой радостью. За ней с бессмысленным взглядом, остолбенело трусил Петя. Анастасье же, живущей своей будущей смертью, было все одно: приезд убийцы она восприняла как приезд квартиранта или просто как повод для обычной суеты.
Один Ваня, чуть отставший, был сконфужен и даже покраснел.
Наконец семейство окружило Гадова.
Ваня, ошалевший от страха и надежд, сразу же громко, на весь вокзал заговорил о погоде. В это время подошли корреспонденты, и после торжественной части Кондратовы с Ваней, закупив водку и закуску, в такси отбыли домой.
Дома за столом было шумно и непонятно. Ваня так перетрусил, что набросился не столько на жратву, сколько на водку. Особенно его пугали бессмысленно-доброжелательные глаза Пети.
Надувшись водки, как воды из-под крана, Ваня таким образом ушел от мира сего.
Непрерывно пил он и следующие дни, опоминаясь только для того, чтобы доползти до бутылки с самогоном и сразу влить в себя самую дикую порцию. И опять, тут же рядом, тяжело и неумолимо засыпал.
Наконец после одного долгого беспробудного сна он очнулся.
Утренние лучи солнца играли у него на лице, и голос Пелагеи Андреевны около него прозвучал: «Сынок, милый, что ж ты пьешь-то, как зверь». Ваня от страха почесался и привстал. Добрые, но уже с сумасшедшинкой, глаза Пелагеи смотрели на него.
Откуда ни возьмись вынырнула большая, в пуху голова Пети.
— Чай, чай надо пить, Ваня, проговорила голова.
С ужасом Ваня заметил, что над его постелью висит огромный портрет Надюши. Это была действительно милая девочка с доверчивыми ясными глазами ребенка. В ее руках был мяч, тот самый, который под шумок украл толстопузый малыш. Озираясь, Ваня в одних трусах пошел к столу. Его нелепая трусливая фигура безразлично освещалась солнцем. Прислуживала Анастасья.
Узнав, что Пелагея спала с ним в одной кровати, Ваня чуть не упал.
— Пупок-то у тебя, Ваня, совсем как у Надюши, — сморщенно проговорила Пелагея, прихлебывая чай.
И мутно, чуть остановившимися глазами посмотрела в лицо Вани.
Ваня обмер. Глянул по сторонам. «А может, все в мою пользу», — появилась наглая мысль.
Наконец все, кроме Анастасьи, разошлись на работу.
Ваня пугливо бродил по дому, и ему казалось, что он все время натыкается на Надюшины вещи. (Пелагея по странности ходатайствовала даже, чтобы перенести Надину могилку им во двор; и место облюбовала: в огороде).
Потянулись легкие незабвенные дни.
— Ешь, сынок, ешь, — говорила Пелагея, пристально вглядываясь в его жующий рот.
По мере того как Ваня чувствовал, что его не хотят убивать, у него разыгрался аппетит.
Но срывы все-таки были. Правда, Пелагея больше не ложилась в его постель. И пугал-то его больше Петя. Он был совсем смирный, как тень Пелагеи, но травмировал Ваню своим нелепо-бессмысленным доброжелательством.
Аккуратно из каких-то далеких углов приводил Ванюше худых, непонятных девок. И только иногда Ване становилось совсем нехорошо: когда Петя, как морж, долго вглядывался в Надюшин портрет и потом тяжело переводил глаза на Ваню. При этом Петя неожиданно, враз, всем телом вздрагивал. Но потом опять опоминался.
А Анастасия мимоходом заметила, что топор из комода он выбросил далеко, за помойку.
Сама-то Анастасия относилась к Ванюше просто, по-хозяйственному: иногда даже мыла ему ноги, запросто, как моют тарелки.
И этой же тряпкой говорливо обтирала Надюшин портрет.
Даже Витя, который сначала относился к Ване недоуменно-здраво, чуть изменился и даже приглашал его играть в футбол.
— Хороший ты край, Ваня, — ласково говорил он ему.
Пелагея уже больше не молилась в храме, как тогда; реальность исчезновения Надюши и присутствия Вани была выше молитв. В ее мозгу появлялся образ Надюши, и тут же она переключалась на Ваню, на жениха; он был рядом, он существовал; иногда даже она путала их имена; когда Ваня уходил в уборную, она, по-темному улыбаясь, говорила иной раз в ошалевшее окружение: «А Надюша в туалет пошла… Дай ей Бог здоровья!»
И Ваня обычно нервно передергивался, когда Пелагея впотьмах ровным петушиным голосом окликала его: «Надюша, Надюша!»
— Больно здоров Иван-то для Надюши, — усомнилась один раз Анастасия.
Очень любила Пелагея некоторые привычки Ванины, особливо как он ел: аппетитливо, выжимая все соки из пищи и урча. Ей казалось, что тем самым он дает жизнь не только себе, но и погибшей Наденьке.
— А вот за дочку, Ванечка, — подносила она ему жирные, в луке, маслящиеся котлеты. — И первый кусок за нее… И второй.
Ваня жадно проглатывал все.
Иногда, расчесывая густые Ванины волосы, искала там Надюшины слезы.
— Много их у тебя, Ваня, — приговаривала она.
Справляли как-то день рождения Ванин. Единственное, что предложил Петя — так он чаще молчал, — это объединить день рождения Вани и Надюши в один.
Пелагея за столом совсем распустилась.
— Ну признайся, Ваня, сукин ты кот, — сказала она, сомлевшими глазами осматривая сына, — ты ведь любил Надюшу… Ну признайся…
Этот день стал переломным. Ваня наглел с каждым часом.
— Ну, конечно, любил! — громко кричал он на весь дом. — Да еще как! — и рвал на себе рубашку.
После этого дня Ваня надел на шею медальон с фотографией Наденьки. Теперь убийца ничего не боялся. И жизнь его пошла как по маслу… Через полгода это уже был настоящий тиран в семье, маленький божок. Везде он паразитировал на Надюшиной гибели, смердел и нередко целовал ее портрет. «Малютка», — называл он ее теперь.
Работать он уже не желал, а хотел, чтобы Кондратовы его откармливали, да получше. С их помощью он приобрел даже документы о своем якобы слабоумии. И начал жить припеваючи: плечи у него стали сальные, гладкие, как у бабы, ел он до невозможности много и очень часто пьянствовал, сидя с распухшей, жирной мордой в радостно-лихорадочных пивнушках.
И лежа под одеялком, не мог нарадоваться на свою судьбу. А к «малютке» он почувствовал что-то похожее на благодарность и нечто вроде юродствующей любви.
На Кондратовых он уже так покрикивал, что Витя сбег из дому. А когда Пелагея раздевала его, пьяного, в постельку, отмывая блевотину, то он ахал и для строгости вспоминал «Надюшу».
Ее имя стало для него вроде талисмана.
Иной раз он вспоминал ее и во время полового акта, когда вдавливался в пухлую женскую плоть.
Теперь, когда Ваню кто-нибудь спрашивал о жизни, о ее смысле, он всегда отвечал, что мы живем в самом лучшем из миров.