Серые дни

Во дворе одной старой заезженной испыленной московской улицы стоит деревянный двухэтажный домик. Внутрь его ведет черная пасть — на парадной лестнице никогда не горит лампочка. На полкрыла верхнего этажа протянулся длинный, заставленный сундуками и всяким хламом коридор, по обе стороны которого — двери комнат-клеток.

Там обитает разнообразный полупьяный житель. Очень много жирных, с отвисающим животом и задом, дядек, лысых, матерщинников и сладострастников. Женщина живет всякая — есть тоненькая, задумчивая и какая-то полуотсутствующая в этом мире кастрюль, тараканов и синего неба, виднеющегося из окон; есть — жирная, грубая, визгливая; такие часто валяются в коридоре пьяные или под чужим мужиком.

Но почти всех женщин объединяет одно: все они стараются забить свои комнаты-клетки стульями, столами, кроватями, горшками и телевизорами. Каждая покупка — дикая радость для одних и плаксивый вой для других.

Некая Вера Петровна (женщина 22-х лет), купив телевизор, всю ночь плясала во дворе при свете ночного фонаря со своим мужем, веселым хохотуном.

И из всех окон смотрели на них, завидовали, ныли и пересчитывали свои денежки.

В сумасшедшем, деревянном чреве дома живут еще дети. Все они садисты и до безумия злы. Кажется, если бы не их относительная рахитичная слабость, то они разнесли бы весь дом, двор, улицу, и если бы могли, весь мир. Но они не могут даже выбить все стекла в своем дворе.

Но зато у них есть жуткое, веселое, бьющее через край своей жизнерадостностью чутье находить слабых. Какая-нибудь старушка-инвалид… И начинается крикливая, сладострастная пляска мучительства.

Живут во дворе также мечтатели. Один из них, Иван Дубов, сапожник-частник, чинит обувь только дамам.

— Мужчине я ни одного гвоздя не вобью, — говорит он мрачно и серьезно. — Потому что удовольствия никакого нет.

Другой — Валя Колесов — любит пить пиво. Он опаздывает на работу, бросает все, пока стоит в длинной, суматошной очереди у грязного пивного ларька. И даже когда умер его крошечный сынок — беленький такой ангелочек — он увильнул и не пошел на похороны, потому что привезли душистое, кипящее пиво.

Даже среди детей есть идеалисты. Один из них, здоровенный садист лет 15-ти, исполосовавший бритвой не одно лицо, тихо замирает, когда выходит гулять Коля-сказочник, мальчик лет 12-ти.

Он отводит Колю в угол двора на бревна и, отогнав всех, смиренно, чуть прикрыв глаза, слушает сказки. Если Коля плохо рассказывает, он его бьет, но не как всех, а покойно и даже уважительно.

В этаком-то домишке живет женщина лет пятидесяти с сыном. Зовут ее Анна Петровна. В молодости она была красива, хрупка и не в меру интеллигентна; муж ей попался грубый, из пролетариев, и давно ее бросил; теперь она — забита, суматошна, а от интеллигентности осталась одна истеричность. Всю свою жизнь она посвятила своему сыну Вите. Вите сейчас — 23 года, учится в техникуме, он — груб, неотесан, одним словом, пошел в отца.

В один прекрасный день Анна Петровна заболела. Это случилось во время стирки, тяжелой и нудной, изломавшей ее тело. Давая себе отдых каждые пять минут, она, как всегда, с экзальтацией думала о сыне, так, чепуху всякую. Это ей страшно помогало. На сей же раз что-то быстро убило ее материнскую романтику. Она почувствовала себя плохо. Вызвали врача. Он пришел, толстый, торопящийся. Пошевелился над ней и сказал, что пройдет. Выйдя же в коридор и пыхнув на Витю бычьими глазами, сказал, что диагноз тяжел и вряд ли она протянет один месяц.

— Пусть сидит дома, в больнице делать нечего, туда возят выздоравливать, а не умирать, — пояснил он.

Разговор подслушала соседка Вера Иосифовна, женщина лет 48. Уйдя в свою одинокую, вдовью комнату, она подняла к грязному потолку свои сине-водянистые глаза и сказала самой себе:

— Как жаль Витю.

Она очень любила Витю и ревновала его к матери.

Может быть, ей удастся усыновить Витю? Правда, он два раза побил ее и один раз облил холодной водой… Она представила, как Витя спит в ее комнате, — и поцеловала ножку кровати.

— А над его головой я повешу портрет Мичурина, — подумала она.

Витя между тем, узнав о близком конце матери, совсем загулял. Он очень любил себя и жил только собой, но в то же время смутно чувствовал, что должен сейчас жалеть и утешать мать.

Эта двойственность раздражала его; поэтому он решил сбежать.

Сказав матери, что их отправляют на практику, он уехал на несколько дней к товарищу.

В маленькой, закопченной комнатушке вместе с какими-то странными, лохматыми и до неестественности крикливыми парнями он жрал водку. Закусывали селедкой и масляными пальцами перебирали рваные карты. Было как-то хохотно, грязно и интересно. Витя чувствовал, что он во власти веселых освободительных сил; что он может, например, стать сейчас на стол, снять штаны или наорать на мать.

Анне Петровне было между тем совсем скверно, болезнь давала себя знать, а за ней некому было ухаживать. Несколько раз заходила, впрочем, Вера Иосифовна; но она, вместо того чтобы помочь, принесла два горшочка с цветами и пыталась поцеловать Анну Петровну.

— Все же, если кто и жалеет меня, то это Витя и Вера Иосифовна, — подумала Анна Петровна.

Вялая, опустошенная, погруженная в мечты о сыне, бродила она по комнате, питаясь, как птичка, остатками еды.

Наконец явился Витя. Он вошел в комнату слегка взлохмаченно-злой, так как в коридоре, подкравшись к нему сзади как тень, его поцеловала в затылок Вера Иосифовна.

— Как, мамаша, здоровье? — все же сказал он, чмокнув мать. — Я не один. Глаша со мной.

— Где ж она? Глашка-то, — спросила Анна Петровна слезящимся от волнения голосом.

— Сейчас придет.

И Витя сразу же стал прибираться в комнате. Вид комнаты вдруг как-то переменился, и Анна Петровна со своей кроватью оказалась в углу.

Большое место заняла огромная, как плот, постель Вити. Вскоре пришла Глаша.

Это была полная, покойная женщина лет тридцати трех, с округлым задом и грудями. Лицо ее было поразительно бессмысленным и отсутствующим. Душевно она была абсолютно пуста, но не обреченной, страшной пустотой, а какой-то здоровой, покойненькой пустотой, полным отсутствием всяких мыслей.

В жизни она любила есть, спать и нежиться. Спала она 10–12 часов в сутки, ела 5–6 раз в день, причем, почему-то любила есть под музыку. Кормили ее очередные любовники, которым она нравилась за простоту и за то, что отдавалась сразу же, без претензий.

Как пришла Глаша, Витя сразу же принялся укладывать мать спать. В дверь постучала и вошла Вера Иосифовна. Она прямо подпрыгивала от охвативших ее мыслей и прежде всего бросилась ласкать Анну Петровну.

— Анна Петровна, баиньки, баиньки, а то вы устанете, — верещала она около нее.

Глаша сидела в углу и молча ела котлеты. Витя, немного остолбеневший от активности Веры Иосифовны, молчал, и в голове его напрягалась и не могла вызреть какая-то тупая и определенная мысль.

— А теперь, детки, я вам постелю, — сказала Вера Иосифовна.

И потом она ушла, оставив незримый туман своей болтовни и истерики.

…Витя и Глаша легли спать. Глаша глухо ворочалась под сильным и решительным телом Вити, и на ее лице появились бледные, неуловимые признаки мыслей, ибо только в этот момент Глаша могла о чем-нибудь думать.

Анна Петровна кряхтела в своей кровати: свое собственное тело казалось ей лишним и ненужным; она вспоминала, как Витя целовал ее в щечку и думала о том, что это спасет ее от любой болезни.

А наутро в разорванных лучах пыльного солнца они втроем казались ошалевшими, дикими от сна, от самих себя.

Пришел доктор. Виктор почему-то стал забивать гвозди в ящик. Глаша ела, поглаживая бедра. Немного очумевший доктор вызвал Витю в коридор.

— Умрет, умрет мать, — буркнул он. И был немало удивлен, когда вынырнувшая откуда-то из темношкафного угла женщина (то была Вера Иосифовна) сунула ему в карман деньги.

Потянулись странные, напряженные, как стук сердца, дни. Глаша совсем как-то опьянела от сытости, от близости Вити и все время просила его «ложиться», даже днем. Выражение ее лица стало осмысленней и даже по-животному одухотворенным.

Валяясь на постели, она часами рассматривала свое круглое белое лицо и пыталась отразить в зеркале выражение лица, какое у нее бывало в момент близости.

Витя же, возвратившись с работы, мастерил и не обращал на нее никакого внимания, с нелепо сосредоточенным видом стуча молотком…

Анна Петровна плакалась, что вдруг умрет и больше никогда не увидит Витеньку. Вера Иосифовна забегала к ним каждый час, меняла цветы в горшочках.

— Все умрут, — успокаивала она Анну Петровну, — главное, плакать не надо.

И гладила тихую, безволосую головку Анны Петровны.

По ночам же, закрывшись одеялом, она мечтала, как усыновит своего Витю.

Иногда Анна Петровна, заботливо поддерживаемая Верой Иосифовной, выходила в садик подышать Божьим воздухом.

Тогда Витя сразу же бросал все дела, лез в шкаф и пересчитывал материны платья.

— Ты, Глашка, будешь у меня одета, — говорил он.

Витя боялся желать смерти матери, но иногда не выдерживал. Впрочем, он любил ее.

Однажды Вера Иосифовна сидела одна на скамеечке в этом одиноком и в то же время таком, как все, дворике; Анна Петровна еще не желала. Небо было огромное, прозрачное, казалось, это была сама безграничная пустота, уходящая далеко ввысь, в беспредельность, повисшая над реальным и странным в своей определенности миром. Чудилось, что нависшая пустота все поглотит или просто пройдет сквозь дома, деревья, тела, растворив их в себе и сделав такими же химеричными и пустыми.

В комнате Анны Петровны было тихо и слегка потусторонне; Глаша ела. Выражение ее лица было каким-то отсутствующим.

Вдруг в немую тишину комнаты вошло чье-то незримое, больное присутствие. Анне Петровне вдруг показалось, что кто-то смотрит на них влюбленно и отчаянно. Но откуда смотрит, она понять не могла.

Прошло еще несколько дней в каком-то дневном свете, в суматохе, в размахивании руками, в делах. Они были удивительно непонятные, и Витя даже забывал, когда было вчера, а когда будет завтра.

Анна Петровна хотела найти себе дело и прогуливалась взад и вперед по комнате. Вера Иосифовна шила Вите зеленые тапочки. Иногда они опять чувствовали чье-то изломанное, робкое и как бы стыдливое присутствие. И только одна соседка заметила, как мимо их двери, по пыльному коридору прошмыгнуло какое-то маленькое, странное существо.

Нарушал этот поток жизни доктор. Он приходил толстый, надутый, но уходил от них всегда немного ошалевший. Он вносил в их мир какое-то нестерпимое ожидание, ожидание смерти. Все они были точно на пристани, ожидая прихода корабля — придет или не придет. И вместе с тем не понимали, зачем им все это нужно.

Однажды Витя и Вера Иосифовна остановили доктора в коридоре.

— Что скажете? — тупо спросил его Витя.

— Болезнь чего-то не так пошла. Сейчас сделаю анализ: тогда сразу видно будет, когда умрет. Приду завтра с ответом.

Новый день начался кошмарно-серо и фантастично.

Витя, спросонок, не разбудив еще Глашу, вместе с соседом-инвалидом ушел пить водку в сарай. У инвалида было по-животному красное выпяченное лицо, точно он все время хотел схватить кого-нибудь зубами.

Глаша лежала на кровати, сонная, разбросавшаяся и неудовлетворенная.

Она смотрела на раму окна и страшно жалела, что сегодня не жила с Витей. Из-за одного пропуска ей казалось, что жизнь от нее уходит.

— И не то жалко, что не жила, — думала Глаша, — а мыслей жалко… Какие были мысли. А вспомнить не могу…

Мысли у нее действительно появлялись во время любви, появлялись самопроизвольно, легко, без усилий, как во сне, и какие-то они были уютные, убаюкивающие, люлечные. Они уносили ее куда-то далеко-далеко в давно забытую людьми страну. Глаша чуть не заплакала от обиды… Где мысли? В голове было пусто и холодно. Она пыталась погладить собственное тело. Посмотрела на лампу, на потолок. «Укрывают они меня от дождя», — подумала она. И опять пожалела себя. Неприязненно взглянула на Витю. «Ишь, ходит, и нет ему до меня дела. Хорошо было бы жить не с Витей, а с планетой», — подумала она.

А Витя пел песни, веселый, смешной и сумасшедший. Вера Иосифовна умиленно на него глядела и даже бросила мыть пол.

Самое же страшное и фантастичное было то, что Анна Петровна озлилась. Ей вдруг показалось, что она все-таки действительно может умереть. Она поверила в это только как в некую вероятность, пусть ничтожную, но уже это ее озлило. Неожиданно она стала швыряться на пол посудой. Побродит-побродит и р-раз, швырнет чего-нибудь, вилку там или нож.

Странно, что сначала никто на это не обратил внимания. А Вера Иосифовна вдруг убежала в лавку купить белых цветов.

Витя под конец совсем отрезвел и стал есть рыбу. Он так погрузился в еду, что опять ни на кого не обращал внимания. Глаша спала в верхнем белье, лишь изредка поднимая голову при звоне посуды, чтобы потом снова сползти вглубь, под одеяло.

— Довольно, мамаша, хулиганить, — сказал наконец Витя.

Неожиданно раздались голоса.

— Вот эта, — пробубнил чей-то глухой голос за дверью, и в комнату вошел необычайно солидный, пожилой человек с портфелем. Вид у него был не в меру самодовольный и вместе с тем пришибленный, оглушенный. Самодовольный человек была вся его внешняя оболочка, жирная и инертная, но в нем также сидел и оглоушенный человечек, который, казалось, вот-вот выпрыгнет из оболочки и накричит, но накричит единственно от страха.

Толстяк аккуратно отер пыль со стула, солидно и как-то чересчур самодовольно сел, но тут же оглядел всех торопливым, перепуганным, как бы выскакивающим из орбит взглядом: а не сделал ли я чего-нибудь неприличное.

Глаша открыла глаза и жирно потянулась всем телом.

Толстяк распахнул портфель и брякнул:

— Я — завуч школы. (Пришибленный человечек спрятался, и на Глашу смотрело солидное, лишь слегка подпрыгивающее в своем довольстве лицо). — Вы Глафира Яковлевна?

— Буду ей, — отвечала Глаша.

— Видите, дело в том, что письмецо на вас есть, от ученика нашего 4-го класса… Лично нашему директору… К награде просит Вас мальчик представить… Чуть не памятник вам поставить.

Витя бросил пищу и подошел к завучу:

— По-ученому что-то говорите… Что вы хотите сказать?

— Ничего, ничего, товарищ, — опять необычайно важно, даже склонив голову набок, ответил завуч. — В письме наш ученик очень хвалил вашу жену… К награде просил представить… На работе повысить… Два письмеца послал: в милицию и администрацию школы… Психологически крайне интересно.

В это время в коридоре опять послышался шум, и в комнату влетела женщина лет пятидесяти вместе с тоненьким, трясущимся существом лет одиннадцати.

— Ты ответишь за свой разврат, сучка, — набросилась она на Глашу, — мальчишку до чего довела… В петлю лезть собрался… Еле вынули…

— Позвольте, позвольте, почему петля? — закричал завуч и двинулся на женщину. — Письмо было, а не петля.

В это время дверь распахнулась и вошла Вера Иосифовна. В руках она держала ослепительно-белый букет цветов. На минуту все смешалось. Мать мальчика кричала, что ее Коля хотел повеситься; завуч самовлюбленно напирал, что было только письмо; Глаша ошалела и была раздражена, что ей не дают спать. Витю же от всех этих криков вдруг потянуло в сарай пить водку.

Лишь приведенный мальчик Коля одиноко стоял в углу; у него был удивительно старческий, взъерошенный вид карлика; но лицо было освещено каким-то странным сиянием, как будто ничего это его не касается и он в раю.

— Знаю, знаю, я все знаю! — затараторила вдруг Вера Иосифовна. — Иван Дубов, сапожник, мне рассказал. Сейчас он тут, в коридоре. Ваня, зайди!

Иван Дубов, корявистый, серьезный мужчина, поправляющий обувь только дамам, сутулясь, вошел в комнату. Вся его фигура излучала необычность.

Все притихли. Только завуч напустил на себя еще большее самодовольство.

— Влюблен был малыш в Глашку-то, — внушительно и осторожно, точно речь шла о починке туфель для незнакомки с другого конца города, сказал Дубов. — Молчаливо был влюблен, не по-здешнему. Я в аккурат вижу, кого у нас во дворе осияет. Глаз у меня на это есть… Наблюдал я за Колькой, совестливо наблюдал, не спугнув его… Часто он подкрадывался к дверям, съеживался в подушечку и в вашу большую замочную скважину часами за Глашкой наблюдал… Никто об этом не знал, ни Глашка, никто. Часы выбирал с хитрецой, когда в коридоре никого не бывало… А Кольку, между прочим, стихи писать тянуло… Посмотрит, посмотрит в щелку в зад и идет на чердак стихи писать…

В это время Анна Петровна швырнула на пол тарелку. Ей стало обидно, что о ней теперь совсем забыли.

«Перед смертью, и то не помнят», — подумала она.

Мать Коли заплакала:

— И вешался-то, негодяй, смешно, на кухне, только рубашку порвал.

— Успокойтесь, мамаша, — вдруг как-то надуто и деловито сказал завуч. — Мальчик, ты почему повесился? — важно спросил он Колю.

— От счастья! — тихо и с какой-то чудотворной испепеляющей улыбкой отвечал старичок-карлик. — От счастья повесился.

Все опять начали кричать. У Глаши вдруг стал очень значительный вид… Она ни на кого не обращала внимания, но улыбалась самой себе. Она представила, как хорошо было бы сейчас выгнать всех, лечь с Витей и, зажмурив глаза, представлять себе этого странного тоненького заморыша — мальчика Колю.

«Чудно как будет… Дух захватит… Ишь, какие у него глаза, — подумала Глаша, — и мысли потекут… Новые мысли… Веселые, сердечные, кружащиеся…»

С блуждающей улыбкой, чуть виляя телом, она подошла к Вите и сказала вслух:

— Выгони всех, и мать тоже… Лечь хочу…

Витя обомлел и матюгнулся. Мамаша Анна Петровна, вдруг вообразив, что ее уже хотят выкинуть из постели, так была поражена, что даже не стала кричать и швыряться, а ушла в себя и задумалась. Завуч тоже чего-то перепугался, всполошился и стал ни с того ни с сего читать энциклопедию. Вере Иосифовне захотелось поцеловать Витю, но и она смутилась. Выбежав на кухню, она все-таки не удержалась и поцеловала чайник.

Иван Дубов как-то резко ушел. Лишь Коля продолжал так же тихо улыбаться. В конце концов в комнате остались только Витя, Глаша и Анна Петровна.

А вечером, деловито и спокойно, как летучая мышь прилетает в свое родное гнездо, пришел доктор.

Почти автоматически он проговорил, что произошла ошибка и анализы доказали, что болезнь Анны Петровны пустяшная, и она выздоровит сама собой.

Вите это показалось странным, ненужным и к тому же нелепым. Он хотел даже накричать на доктора.

Но в общем все осталось по-прежнему, и ничего не изменилось, хотя как будто и произошли события.

Остались и это высокое, пустое небо, и кружащийся в легком, сумасшедшем танце мир, и двор, где Иван Дубов чинит обувь только дамам. Все было так же, как вчера, как будет завтра.

Загрузка...