Записки мистера Гаскелла

Я прочитал написанное мисс Малтраверз и мало что могу добавить к ее истории. У меня нет ответов на все загадки, и многое остается мне столь же непонятным, как и ей. Проще всего было бы предположить, что сэр Джон Малтраверз страдал помрачением рассудка. Но всякий, кто знал его так близко, как я, сочтет это домыслом; даже если в подобном предположении была бы хоть доля правды, оно все равно не объяснило бы до конца эту странную историю. Тем более что у больного не находили никаких признаков психического расстройства ни доктор Фробишер, высший авторитет в этой области медицины, ни доктор Доуби, ни доктор Братон, знавший сэра Джона с детства. Возможно, к концу жизни у него случались галлюцинации, хотя я не взял бы на себя смелость с определенностью утверждать и это. Но как бы там ни было, к тому времени здоровье его было уже полностью подорвано, и причины недуга оставались неразгаданными.

Когда мы познакомились в Оксфорде, сэр Джон был совершенно здоров как телом, так и духом. Он привлекал к себе сердца своей искренностью, веселым и добрым нравом. Вместе с тем ему была свойственна необычайная нервная возбудимость — это нередко встречается у людей с тонкой душевной организацией, особенно у музыкантов. Однако со временем моего друга будто подменили, он стал замкнутым, нелюдимым, угрюмым. Вслед за психологическим перерождением началось столь же стремительное перерождение физическое. Здоровье его пошатнулось, и хотя врачи не находили никакого определенного заболевания, он день ото дня чах, и в конце концов сошел в могилу.

Мне думается, начало этих необъяснимых перемен совпало с находкой скрипки Страдивари, — неизвестно, было ли это простым совпадением или здесь крылось нечто большее. Лишь незадолго до кончины сэр Джон рассказал мне и своей сестре, каким образом попал к нему этот инструмент, и узнай мы это раньше, то, думаю, смогли бы спасти несчастного.

Хотя сэр Джон посвятил сестру в историю своей находки, тем не менее он открыл ей не всю правду. В тайнике, обнаруженном им в Оксфорде, он нашел, кроме скрипки, две тетради с подробным описанием нескольких лет из жизни одного человека. Им был Адриан Темпл. Как я полагаю, внимательное чтение дневника оказало на сэра Джона страшное влияние и в конце концов погубило его. Рукопись была написана красивым четким почерком по правилам каллиграфии XVIII века. Писавший не торопился и вел дневник аккуратно, вероятно, собираясь в дальнейшем пользоваться своими записями. Блестящий стиль и любопытные факты о событиях той эпохи придавали рукописи немалую историческую ценность. Однако манера изложения несла на себе печать непристойности. Жизнь Адриана Темпла сыграла столь роковую роль в судьбе сэра Джона, что необходимо дать краткое представление о ней, основываясь главным образом на дневнике.

Темпл появился в Оксфорде в 1737 году в возрасте семнадцати лет. Он вырос сиротой, без братьев и сестер, и ему принадлежало имение Ройстон в Дербишире; в ту пору, как и ныне, это были крупные земельные владения. Дневник открывается 1738 годом. Несмотря на свой юный возраст, Адриан уже изведал все запретные наслаждения, доступные ему в Оксфорде. Разумеется, искушений было предостаточно, поскольку он был не только богат, но и хорош собою, а должного воспитания не получил, оставшись еще ребенком без родителей. Однако при всей склонности к порокам он блестяще учился и, получив степень, сразу же стал членом колледжа Святого Иоанна. Ему отвели прекрасные комнаты с видом на знаменитый парк, и с тех пор он лишь изредка бывал в Ройстоне — жил в Оксфорде или уезжал в Европу. В ту пору появился некто Джослин, ставший его секретарем и наперсником. Джослин несомненно был человеком с талантом, но вел жизнь распутную и участвовал во всех оргиях Темпла. В 1743 году они вдвоем отправились в большое путешествие по Европе, и хотя в Италии Темпл был не впервые, вероятно, именно тогда он ощутил притягательную силу язычества Древнего Рима, и это увлечение год от года росло.

Вернувшись из дальних странствий, он оказался в самой гуще событий 1745 года.[10] Будучи горячим сторонником Претендента, он не скрывал свои взгляды. Якобитские настроения были широко распространены в колледже, и если бы прегрешения Темпла ограничивались лишь симпатиями к Стюартам, то скорей всего власти колледжа посмотрели бы на это сквозь пальцы. Но распутный образ жизни молодого человека вызывал всеобщее осуждение, и к тому же всякого рода темные слухи стали ходить о нем. После неудавшегося переворота доктор Холмс, в ту пору глава колледжа, решил сделать из Темпла козла отпущения. Его исключили из членов колледжа и, хотя не подвергли формальному изгнанию, всячески притесняли. Ему пришлось оставить колледж Святого Иоанна и перебраться в колледж Магдалины. Здесь с должным уважением отнеслись к его огромному состоянию и предоставили лучшие комнаты — те, что выходили окнами на Нью-Колледж-лейн и в которых впоследствии поселился сэр Джон Малтраверз.

В первой половине XVIII века еще не угас дух средневековья, и всевозможные оккультные учения нередко находили последователей среди оксфордских мужей. Темпл с ранней юности испытывал тягу ко всему мистическому, они с Джослином общались на языке алхимиков и астрологов и ставили опыты по всем правилам этих древних наук. Именно слухи о том, что он чернокнижник и совершает зловещие ритуалы в садовых беседках колледжа Святого Иоанна, и послужили истинной причиной изгнания Темпла из колледжа. Он познакомился с Фрэнсисом Дэшвудом,[11] и нередко зимней ночью можно было видеть, как он мчался верхом по окутанной туманом долине Темзы к печально известному францисканскому аббатству. В дневнике Темпла не раз встречается упоминание о «францисканцах» и о невообразимых оргиях.

Музыка была его страстью. В то время немного нашлось бы богатых помещиков, умевших играть на скрипке, а Темпл достиг вершин в этом искусстве. Однако он скрывал свое увлечение, поскольку в обществе музыка считалась занятием, недостойным джентльмена. Он владел скрипкой как виртуоз, и именно ему принадлежал инструмент, который через сто с лишним лет попал, к несчастью, в руки сэра Джона. Темпл приобрел его осенью 1738 года во время своего путешествия по Италии. В тот год скончался, дожив до глубокой старости, Антонио Страдивари, величайший скрипичный мастер, и скрипки из его мастерской распродавались с аукциона. Как раз в это время Темпл оказался в Кремоне вместе со своим наставником и на аукционе приобрел этот инструмент, впоследствии столь хорошо нам известный. Как записано в дневнике, он заплатил за него четыре луидора. Странная история была связана со скрипкой. Хотя мастер создал ее в период своего расцвета и она была его лучшим творением, Страдивари не продавал ее, больше тридцати лет висела она в его мастерской. Рассказывали, что по какой-то необъяснимой причуде мастер распорядился перед смертью сжечь скрипку. Однако его воля не была исполнена, скрипка пошла с молотка. Адриан Темпл сразу же оценил несравненные достоинства инструмента. Играл он на ней только в особых случаях, а чтобы надежно ее прятать, придумал тот тайник, который случайно обнаружил сэр Джон.

Последние годы Темпл почти не покидал Италии. Недалеко от Неаполя он построил виллу де Анджелис и с тех пор жил в ней почти весь год, за исключением самых жарких месяцев. Вскоре после того, как была построена вилла, Джослин внезапно покинул своего хозяина и стал монахом ордена картезианцев. По злой записи, сделанной в дневнике, можно было догадаться, что какой-то поступок Темпла потряс даже его развратного приживала, и он скрылся от мира за стенами монастыря одного из самых суровых орденов. В Неаполе Темпл еще глубже погряз в распутстве. В тот период он развлекал себя неоплатонизмом и похвалялся, что, подобно Плотину,[12] дважды прошел круг nous[13] и познал наслаждение божества, но даже эту утонченную философию он обратил на низменные цели. В дневнике не раз упоминалась гальярда Грациани, которую исполняли во время языческих мистерий, возрожденных последователями неоплатоников в Неаполе; Темпл признавался, что мелодия произвела на него сильное впечатление. Последняя запись датирована 16 декабря 1752 года. Темпл пробыл несколько дней в Оксфорде и возвращался в Неаполь. Он как раз дописал вторую тетрадь и решил оставить дневник в тайнике. Вероятно, существовала и третья тетрадь, но она скорей всего исчезла.

Читая дневник, я был поражен легкостью и ясностью слога, с каждой страницей повествование все больше увлекало меня, и интерес ни на минуту не ослабевал. Вместе с тем душу начинала угнетать какая-то невыразимая тяжесть. Я продолжал чтение только потому, что понимал — если я действительно хочу помочь моему бедному другу Малтраверзу, то должен знать все, что так или иначе связано с его заболеванием. Однако я не мог отделаться от ощущения, будто вдыхаю миазмы разложения, и до сих пор некоторые описания неотвязно преследуют меня, несмотря на все усилия изгнать их из памяти. Приехав в Уорт по приглашению мисс Малтраверз, я с трудом узнал своего друга, сэра Джона — так страшно он изменился. И дело было не только в том, что болезнь превратила его в немощного инвалида. Его лицо потухло, утратив живость молодости, как это бывает, когда человек переходит неуловимую, но неизбежную грань между первоначальной порой в своей жизни и зрелостью. Но более всего ужаснулся я неестественной бледности сэра Джона — казалось, передо мною не лицо живого человека, а белый восковой слепок. Он встретил меня спокойно, но был искренне рад моему приезду, и между нами сразу же установилась непринужденность общения, будто наша дружба и не прерывалась на несколько лет. С первого же дня по приезде в Уорт я почти постоянно находился подле него. По правде говоря, меня весьма удивила его почти детская боязнь остаться одному даже на несколько минут. Этот страх особенно усиливался к ночи. Парнем всегда спал в комнате хозяина и если он хотя бы ненадолго отлучался, то посылали за Каротенуто или за мной. Нервы сэра Джона были расстроены до крайности, он вздрагивал от малейшего шума и не переносил темноты. С наступлением сумерек в комнате повсюду зажигали лампы, а у постели больного, даже когда он спал, всегда горел яркий свет.

Мне нередко случалось в романах встречать фразу о том, как на лице героя вдруг появлялось затравленное выражение, и я всегда смеялся над ее фальшивой бессмысленностью. Но приехав в Уорт, я понял, что слова эти не выдумка беллетристов. На бледном лице сэра Джона я увидел именно затравленное выражение. Он точно постоянно ждал чего-то дурного, и временами своей страдальческой обреченностью его вид напоминал мне о преступнике, который знает, что уже выдан ордер на его арест.

Мы подолгу беседовали, сэр Джон откровенно рассказывал мне свою жизнь за последние несколько лет и, казалось, был рад облегчить душу. Как я узнал от него, дневник Адриана Темпла поразил его воображение, чему немало способствовало то нервическое состояние, в котором находился он после того, как увидел призрак у себя в комнате в Оксфорде и портрет Темпла в Ройстоне. Я не берусь объяснить эти происшествия.

Романтическая натура моего друга не могла не поддаться чарам мистицизма, ими было отравлено все повествование Темпла. Как только он прочел дневник, ему страстно захотелось увидеть места, описанные Темплом, и изведать ту необычную жизнь, которую тот вел. Поначалу сэру Джону удавалось подавлять это влечение, но оно не угасало и постепенно завладело всеми его помыслами.

Я убежден, что музыка гальярды сыграла не последнюю роль в падении сэра Джона. Неудивительно, что Михаэль Преториус[14] в «Syntagma musicum», называл гальярду «изобретением дьявола, по наущению которого этот танец сопровождался разнузданными жестами и непристойными телодвижениями». С первого вечера, когда мы исполнили «Ареопагиту», я ощутил ее странное воздействие. Мисс Малтраверз достаточно подробно написала обо всем, и я лишь добавлю, что после кончины сэра Джона я ни разу не слышал этого сочинения, но его мелодия живет в моей памяти и временами против моей воли начинает звучать во мне, всегда вызывая болезненные последствия. Обычно такое случается в моменты полного упадка сил. Я не сомневаюсь, что влияние гальярды испытал и сэр Джон, и его впечатлительная натура не устояла перед ее разрушительной силой.

Я говорю это не случайно, поскольку, по моему глубокому убеждению, музыка способна оказывать на человека различное по своей сути воздействие. Она может пробуждать в нем благие порывы и возвышенные стремления, но может, взывая к его низменным началам, причинять ему вред. Наших нынешних познаний недостаточно, чтобы судить о том, насколько далеко простирается власть музыки, насколько можно управлять разумом человека и, воздействуя на него одной музыкой, способствовать его духовному совершенствованию, а посредством музыки иного рода возбуждать жажду чувственных и пагубных наслаждений. Но в одном я уверен, на достаточно высоком уровне развития человеческой культуры музыка дает самый надежный, если не единственный ключ к той двери, за которой открываются высшие сферы духа.

Во время свадебного путешествия сэра Джона неудержимо притягивало к местам, описанным в дневнике Темпла. Он сам не понимал, почему это происходит, но, как я убедился впоследствии, сопоставив все события, такая мысль постоянно внушалась ему гальярдой. Сэр Джон превосходно знал древние языки, и его познания в истории античности отличались поистине энциклопедической широтой. Рим и Южная Италия вызвали в его душе неизъяснимый трепет восторга. Перед ним была сама история, о которой он читал в книгах, на ее сцене оживали подлинные исторические персонажи, и он пытался проникнуться их мироощущением. В Риме он пропадал в многочисленных книжных лавках и раскопал там сочинения писателей поздней империи и труды александрийских философов, которые были редкостью в Англии. Углубившись в них, он вкусил новых, еще неведомых наслаждений, а его мистические склонности получили новую пищу.

Увлечение языческой философией, тем более столь безоглядное, небезопасно для английского характера и особенно для натур с сильной романтической струей, как у сэра Джона. Со временем это увлечение оказало столь мощное воздействие на его мышление, что если он и не отошел окончательно от христианства — хотя, боюсь, именно это и случилось с ним, — тем не менее пошатнулся в вере и, испробовав многие запретные плоды язычества, наконец дошел до неоплатонизма. Этой соблазнительной философии отдавали восхищенную дань многие выдающиеся умы от Прокла[15] и Юлиана[16] до Августина[17] и мыслителей эпохи Возрождения. И неудивительно, что сэр Джон легко поддался ее соблазнам. Учение о гуманном и неопределенном благе, сильная эстетическая сторона, пантеистическая диалектика и привлекательные суеверные представления об общении с духами — все это вызывало живейший отклик в его восприимчивой душе. Ему страстно захотелось приобщиться к древней языческой философии, и по мере того, как прошлое наполнялось для него все большей реальностью, меркло и отдалялось настоящее. Понемногу он утратил интерес ко всему окружающему, и все естественные привязанности умерли в нем. К какой страшной катастрофе это привело, свидетельствует история, рассказанная мисс Малтраверз. Вскоре после приезда в Неаполь сэр Джон посетил виллу де Анджелис, которую Темпл построил на развалинах загородного дома Помпония. Вилла находилась в полуразрушенном состоянии, и сэр Джон купил ее без особых затруднений, уплатив всю сумму сразу. Затем он основательно перестроил дом, стремясь воспроизвести обстановку поздней империи во всей ее пышности. Как душеприказчик сэра Джона я не раз бывал на вилле, где хранилось множество бесценных произведений искусства. В те давние годы было гораздо легче, чем сейчас, найти предметы древности и стоили они не так дорого, как ныне, но все же шли не за бесценок, и реставрация виллы потребовала немалых расходов.

Казалось, само местоположение дома между Неаполитанским и Байским заливами питало страстную одержимость моего друга историей. Из окон виллы открывался тот божественный вид на море, который некогда пленял Цицерона и Лукулла, Севера и Антониев. Поблизости находились Байи, излюбленный морской курорт римской знати. Этот самый пышный и распутный из всех городов античности пережил потрясения веков, хотя и утратил былую славу, и после того, как был разграблен в XV веке, превратился в бедное селение. Однако зло долговечнее камня, и местные жители уверяли, что в здешних местах до сих пор живы тени постыдного прошлого.

На много миль вдоль морского побережья, облюбованного призраками, почти повсюду можно было наткнуться на развалины какой-либо великолепной виллы, и над всем здесь витал тлетворный дух порока и распутства, он почти ощутимо давил гнетущим бременем. Те, кто бывал в Неаполе, знают, какие пылают здесь закаты и как нежны рассветы, как печет полуденное солнце, а легкий морской ветерок умеряет нестерпимый зной, знают, как благоуханна сень прекрасных рощ. Для тех же, кому не довелось это видеть, бессмысленно пытаться передать это словами. Но прошлое здесь не предано земле, его труп разлагается, заражая ядовитыми испарениями все вокруг. Англичане, подолгу живущие в окрестностях Неаполя, проникаются этой отравой, как случилось с Джоном Малтраверзом. Подобно многим decepti deceptores[18] неоплатонизма, он не стал терзать себя аскезой, чтобы достичь высшего знания, как того требовало это учение. В то же время его слишком утонченную натуру не привлекала безудержная погоня за плотскими наслаждениями, которой предавался Адриан Темпл, и все же в чувственном удовлетворении пытался он познать божественный экстаз и непрерывно устраивал на вилле пышные праздники, которые посещали весьма странные гости.

Такая жизнь больше походила на тяжелый сон, и неудивительно, что душа сэра Джона не знала покоя. Все те жизненные заботы, которыми обычно занят человек, мысли о жене, ребенке, доме, утратили для него какой бы то ни было интерес, и вместе с тем его снедало беспокойство, словно червь вполз в его сердце и сосал его днем и ночью. Хотя сэр Джон и не признавался мне в этом, я подозреваю, что его оксфордский гость не раз чудился ему. Вероятно, побуждаемый туманным намерением «устроить ловушку» призраку, он принялся доискиваться, где и как умер Темпл. Согласно семейному преданию, тот скончался в Неаполе в 1752 году во время эпидемии чумы, но Малтраверза преследовала мысль, что жизнь Адриана Темпла оборвалась как-то иначе. Мне неизвестно, каким образом сэр Джон в конце концов обнаружил скелет и узнал обстоятельства гибели Темпла. Он обещал рассказать все в подробностях, но внезапная смерть помешала ему. И все же кое-что он поведал мне, и в достоверности его слов я не сомневаюсь. После бегства Джослина Адриан Темпл сблизился с неким Паламедом Домакавалли, отпрыском знатного неаполитанского рода. Паламед жил во дворце в самом центре Неаполя. Они были ровесниками, оба богаты и могли позволить себе любую прихоть. Молодые люди стали неразлучны и вместе предавались наслаждениям и буйным оргиям. Вскоре Паламед женился на прекрасной Олимпии из рода Алдобрандини. Но дружба с Темплом продолжалась. Где-то через год после свадьбы в палаццо Домакавалли было большое пиршество, а потом начались танцы. Адриан, который был на балу почетным гостем, крикнул музыкантам, чтобы играли «Ареопагиту», и пустился в пляс с Олимпией. Началась гальярда, но ему не суждено было дотанцевать ее до конца. Паламед приблизился сзади и вонзил кинжал в сердце своего друга. Он узнал в тот день, что Адриан не пощадил чести его жены.

Я пытался связать воедино те отрывочные сведения, которые узнавал от сэра Джона во время наших бесед. Хотя по-прежнему оставались неясны причины столь поразительной метаморфозы моего друга, все же более или менее связная картина событий начинала возникать. Однако я каждый раз вновь заходил в тупик и останавливался в растерянности. Я допускал, что нездоровая обстановка, беспорядочный образ жизни могли привести к утрате способности мыслить здраво, вызвать пристрастие к чувственным наслаждениям и, в конце концов, истощение организма. Но в случае с сэром Джоном все эти причины не могли привести к столь разрушительным последствиям. Насколько мне известно, он никогда не предавался неистовому разгулу, который подорвал бы его силы. Нет, тяжелый недуг, поразивший его тело и душу, нельзя было приписать только нездоровому образу жизни.

Кроме того, у меня возникло сначала смутное, а затем все более отчетливое ощущение, что при всей откровенности, с которой сэр Джон рассказывал мне о своей жизни в последние годы, он что-то недоговаривал. Так лукавит юноша, которого великодушный отец просит признаться во всех долгах, чтобы заплатить по векселям, и хотя бедняга знает доброту отца и понимает, что каждый долг, утаенный сейчас, потом повиснет на нем тяжким ярмом, стыд не позволяет ему открыть всю правду. Вот и бедный сэр Джон что-то утаивал от своего друга, единственным желанием которого было утешить его и облегчить его страдания; без единого слова осуждения выслушал бы я исповедь о самых тяжелых преступлениях. Не могу передать, как это огорчало меня. Я готов был, не задумываясь, пожертвовать собственной жизнью, чтобы спасти своего друга, брата мисс Малтраверз, но неизвестность приводила меня в отчаяние. Я не понимал, с чем мне предстоит сразиться, но чувствовал некое злое противодействие, постоянно ускользавшее от меня, когда я пытался его разгадать. Бывали моменты, когда казалось, что сэр Джон уже готов признаться во всем, но мужество изменяло ему, и слова замирали у него на губах.

Однажды сэр Джон неожиданно спросил меня, полагаю ли я, что человек, не устоявший перед искушением и совершивший грех по своей воле, навсегда лишает себя возможности покаяния и надежды на спасение души. Хотя я верю в Бога, но не разбираюсь в тонкостях теологии, и вопрос, напомнивший мне мои детские сомнения или скорее споры средневековых схоластов, на мгновение привел меня в замешательство. После мимолетного колебания я ответил, что человеку открыто немало путей для спасения души и искренним раскаянием можно искупить вину за самое тяжелое прегрешение. Я колебался одно мгновение, но это не ускользнуло от внимания сэра Джона, и он не открылся мне, сразу же заговорив о другом. Однако его вопрос запомнился мне и подтолкнул на серьезные и тревожные размышления. Я прекрасно отдавал себе отчет, как трудно развеять заблуждения, связанные с религией. Вместе с тем случай с сэром Джоном был гораздо серьезнее, он, насколько мне известно, в то время полностью отступился от христианства.

Не имея возможности добиться от друга признания, я мог полагаться только на доступные мне источники и решил перечитать дневник Адриана Темпла. Это была неприятная задача, но я надеялся обнаружить новые нюансы, которые пролили бы некоторый свет на то, что же в конце концов так тяготило и мучило сэра Джона. Я вновь внимательнейшим образом прочитал рукопись. Однако не обнаружил в ней для себя решительно ничего нового, и уже почти дошел до конца второй тетради, как вдруг одно незначительное обстоятельство привлекло мое внимание. Как я говорил, все страницы в дневнике были аккуратно пронумерованы, записи делались каждый день, и, если даже не случалось ничего достойного упоминания, Темпл все равно ставил дату и напротив нее писал одно слово — nil.[19] И вот однажды вечером, когда сэр Джон уже спал, я сидел в библиотеке и листал дневник, просматривая даты, чтобы убедиться, нет ли пропусков. В конце второй тетради я вдруг заметил, что одна дата отсутствует — 23 октября 1752 года. Взглянув на нумерацию страниц, я увидел, что три страницы — с 349 по 354 — вырваны. Я вновь просмотрел дневник с самого начала и убедился, что остальные страницы на месте. Рукопись была безукоризненной, в ней едва можно было заметить ошибку или подчистку. Присмотревшись, я обнаружил, что кто-то вырезал три страницы у самого переплета, срезы были еще достаточно свежими, во всяком случае не столетней давности. И я понял, что страницы вырезал сэр Джон.

Моим первым побуждением было немедля пойти к нему и попросить объяснений. Вполне вероятно, что речь шла о каком-нибудь пустяке, и сэр Джон быстро развеял бы мое недоумение. Тихо открыв дверь спальни, я увидел, что он спал. Парнем (который бодрствовал при свете, постоянно горевшем в комнате) сказал, что хозяин уже больше часа крепко спит. Зная, как необходим сон подорванному организму, я не стал будить сэра Джона и вернулся в библиотеку. Несколько минут назад, когда я листал дневник, меня клонило в сон, но теперь сонливость как рукой сняло, я находился в состоянии лихорадочного возбуждения. Оно напомнило мне ощущения, которое я испытывал несколько лет назад в Оксфорде, когда мы исполняли гальярду, и тут по внезапному наитию я понял, что в этих трех страницах и скрыта тайна, погубившая моего друга.

Я вновь погрузился в чтение, пытаясь хоть за что-нибудь уцепиться. Записи, предшествовавшие 23 октября, были скупыми и не содержали ровным счетом ничего достойного внимания. Адриан и Джослин вдвоем проводили время на вилле де Анджелис. Запись от 22 числа заканчивалась в конце 348 страницы, затем страницы были вырваны, и запись от 24 октября начиналась с самого начала 355 страницы. Она была краткой и написана явно в досаде после бегства Джослина.

По всей видимости, подобное предательство доверенного лица явилось для Темпла полной неожиданностью, он явно ни о чем не подозревал. Темпл писал, что беглец нашел себе приют у картезианцев в Сан-Марино. Хотя оставалось неясным, что именно побудило его так поступить, Темпл намекал, что тот не перенес какого-то потрясения. Запись заканчивалась весьма желчной тирадой: «Итак, прощай, мой святой отшельник. Хотя я не могу одарить его на прощание проказой, как поступил пророк Елисей со своим слугой, он по крайней мере ушел от меня с лицом белым, как снег».

Я не раз читал эту фразу раньше, и она ничем особенным не привлекала моего внимания. На мой взгляд, странные слова, что Джослин удалился с лицом белым, как снег, означали лишь то, что они расстались в страшной ссоре, и Темпл набросился на своего бывшего приспешника с ругательствами и кулаками. Но ночью в библиотеке эти слова вдруг приобрели для меня совсем иной смысл, и страшное подозрение шевельнулось во мне.

Как известно, болезнь сэра Джона сопровождалась удивительной бледностью. Хотя я довольно долго прожил в Уорте, я никак не мог привыкнуть к полному отсутствию красок в лице больного. Но мне никогда не приходило в голову в этой связи, что Адриан Темпл тоже отличался странной бледностью — это ясно видно на портрете, написанном Баттони. Более того, когда сэр Джон рассказывал о привидении, которое померещилось ему в Оксфорде, он всегда подчеркивал восковую бледность лица своего гостя. По семейному преданию, Темпл стал таким после каких-то магических опытов, и меня пронзила мысль, что слова «белое, как снег» означают лишь одно — на лице Джослина появилась та же самая мертвенная бледность, пометив его точно клеймом.

При мне находились письма, которые покойная леди Малтраверз писала домой во время злополучного свадебного путешествия. Мне передала их мисс Малтраверз, чтобы я мог познакомиться со всеми обстоятельствами загадочной болезни сэра Джона. Я вспомнил, что в одном из писем говорилось о том, что в Неаполе с Джоном случился приступ малярии, и тогда его жена впервые заметила эту странную бледность. Я легко нашел письмо и перечитал его совсем другими глазами. В каждой его строчке звучали недоумение и тревога за мужа, который серьезно заболел. В тот день сэр Джон не находил себе места в непонятной тревоге, и, когда супруги легли спать, он не мог уснуть, оделся и, сказав, что подышит ночным воздухом, ушел. Вернулся он только в шесть утра и был так измучен, что его сразу же уложили в постель. Лицо его покрывала страшная бледность; по мнению врачей, у него случился приступ какой-то редкой малярии.

На письме стояла дата 25 октября, значит, первый приступ случился ночью 23 октября, и, по всей видимости, совпадение с датой на страницах, исчезнувших из дневника, было неслучайным. Я уже не сомневался, что моего друга сгубила та роковая ночь в Неаполе.

Я вспомнил, как доктор Фробишер, осмотрев сэра Джона в Лондоне, спрашивал мисс Малтраверз, не пережил ли ее брат какого-либо душевного потрясения или сильного испуга? Теперь я знал, как ответить на этот вопрос: да, пережил. Я был так уверен в этом, словно Джон сам признался мне во всем. Что именно потрясло его ночью 23 октября, я не мог представить себе, но одно было несомненно: то, что видел сэр Джон, сто лет назад на том же самом месте увидели Адриан Темпл и Джослин. Ужас, который до гробовой доски пометил нечеловеческой бледностью лица всех троих, не оказал такого гибельного воздействия на Темпла, он давно уже безраздельно предался злу, но заставил более слабого Джослина содрогнуться и бежать в монастырь, а сэра Джона свел в могилу.

Такие мысли одолевали меня, пробуждая в душе какую-то смутную тревогу. Была уже глубокая ночь, вокруг царила тишина, а темноте горела только моя одинокая свеча, и мне почудилось, будто сам мрак надвигается на меня. Страх сжал мне сердце, и я понял своего друга, который так боялся оставаться один. Хотя всего лишь дверь отделяла меня от его спальни и я слышал его ровное дыхание, мне вдруг захотелось разбудить его или Парнема, услышать человеческий голос и отвлечься от зловещих мыслей. Усилием воли я взял себя в руки, чтобы еще раз все обдумать и попытаться найти хотя бы приблизительное истолкование этой тайны. Но все мои старания были напрасны. Я только измучил себя, но так ничего и не придумал, кроме одного — по всей видимости, странное совпадение дат говорило о том, что только в эту единственную ночь в году можно было совершать какой-то колдовской обряд или вызывать привидение.

Уже занималось утро, когда я забылся тяжелым сном в кресле. Но спал я недолго, и во сне передо мной проносились какие-то фантастические видения. Я видел сэра Джона, но не больного и истощенного, а в самом расцвете молодости, каким я знал его в Оксфорде. Он стоял у жаровни, в которой пылал огонь, и произносил какие-то невнятные слова, а в углу сидел человек с бледным лицом, рот его кривился в усмешке, и он играл на скрипке гальярду. Парнем разбудил меня в семь часов и сказал, что сэр Джон по-прежнему крепко спит.

Я решил дождаться, когда он проснется, и выспросить у него все об этих вырванных страницах. Хотя мое нетерпение росло с каждым часом, мне пришлось унять свое любопытство, так как сэр Джон не проснулся и к полудню. Утром приехал доктор Братон и успокоил нас, сказав, что такой сон целебен для больного, и будить его ни в коем случае нельзя. В тот день сэр Джон продремал до самого вечера. Когда наконец сонливость прошла, было уже очень поздно, и я не решился заговорить с ним о дневнике, чтобы не тревожить его на ночь глядя.

К ночи он вдруг впал в странное волнение и несколько раз вставал с постели. Такие беспокойные метания, сменившие дневное забытье, должны были бы насторожить меня, поскольку известно, что людей и животных при приближении смерти охватывает подчас необычное волнение, они не находят себе места, стараются не заснуть, словно боятся, что во сне, беспомощных, их и схватит враг. Они сбрасывают простыни, встают с постели и начинают ходить. Так было и в тот сочельник, последний в жизни бедного Джона Малтраверза. Я сидел подле него, пытаясь унять его волнение. Вскоре он стал спокойнее и заснул. В ту ночь я дежурил в его комнате вместо Парнема и после бессонной ночи, проведенной накануне, бросился, не раздеваясь, на постель. Дремал я недолго, меня разбудили звуки скрипки. Я увидел, что сэр Джон встал с постели, достал свой любимый инструмент и, как лунатик, играл на нем. Из скрипки неслась мелодия гальярды, которую я не слышал с оксфордской поры, и она живо разбудила во мне образы прошедшего. Я был в отчаянии, проклинал себя, что заснул и не помешал Джону, и вот теперь он играет мелодию, которая причинила ему столько зла. Я уже готов был осторожно разбудить его, но произошло нечто странное. Едва я приблизился, как скрипка будто развалилась у Джона в руках. Корпус не выдержал натяжения струн и сломался. Когда внезапно ослабли струны, последняя нота оборвалась каким-то чудовищным диссонансом. Будь я суеверен, я бы сказал, что в это мгновение из скрипки вылетел злой дух и в страшных корчах сломал деревянную обитель, где так долго находил убежище. Скрипка Страдивари прозвучала в последний раз, и этот душераздирающий аккорд был последним, который исполнил в своей жизни Малтраверз.

Я боялся, как бы внезапное пробуждение не сказалось плохо на больном, но этого не произошло. Сэр Джон сразу же дал уложить себя в постель, и через несколько минут уже спал. Утром он проснулся значительно бодрее, чем за все последнее время, и в нем словно появилось что-то от прежнего Джона. Казалось, то, что сломалась скрипка, принесло ему невыразимое облегчение, и в это рождественское утро он вдруг всей душой потянулся к добру, откликнувшись на ожившие воспоминания детства и на зов религии, в которой был воспитан. Я радовался такой перемене, какой бы временной она ни оказалась. Сэр Джон выразил желание пойти в церковь на рождественскую службу, и я решил спросить его обо всем, что мне так не терпелось узнать, после возвращения из церкви. Мисс Малтраверз пошла в дом переодеться. Мы с сэром Джоном остались на террасе. Ярко светило солнце. Несколько минут он был погружен в задумчивое молчание, а затем наклонился ко мне, почти вплотную приблизив лицо, и сказал:

— Дорогой Уильям, я должен тебе кое-что рассказать. Я чувствую, что не смогу пойти в церковь, пока не признаюсь тебе во всем.

Не могу передать, какой трепет пробежал по мне. Я понял, что сейчас он откроет тайну вырванных страниц, но я не испытывал удовлетворения, мне вдруг стало жутко. Джон взял меня за руку и стиснул ее, точно ему предстояло перенести мучительную боль и он искал утешения в дружеской поддержке. Затем он проговорил:

— Тебя неприятно поразит то, что я собираюсь рассказать, но прошу, выслушай и не отталкивай меня. Если ты будешь рядом и поможешь мне, я, быть может, обрету спасение. — Он помолчал минуту и продолжал. — Это случилось однажды ночью в октябре, когда мы с Констанцией жили в Неаполе. Я взял скрипку и пошел один на развалины виллы на Scoglio di Venere.[20]

Язык едва повиновался ему, он судорожно вцепился в мою руку, но я чувствовал, как он дрожал, и увидел, что обильный пот выступил у него на лбу. И в это мгновение силы изменили ему:

— Нет, я не могу продолжать, не смею рассказывать, но ты прочтешь обо всем. В дневнике, который я тебе дал, не хватает нескольких страниц…

Напряжение стало невыносимым, и я проговорил:

— Да, да, я знаю, ты вырезал их. Скажи мне, где они.

— Да, я вырезал их, — откликнулся он, — чтобы они не попали какому-нибудь неискушенному человеку. Но прежде ты должен поклясться мне спасением души, что ты никогда не дерзнешь испробовать то, что там написано. Поклянись мне сейчас же, или я ни за что не скажу тебе, куда я их спрятал.

Я уже был вне себя от нетерпения и, чтобы не спорить из-за пустяка, дал клятву, какую он хотел. Джону все труднее было говорить. Он бросил вокруг испуганный взгляд, словно боялся, что нас подслушивают, и продолжал шепотом:

— Ты найдешь их в…

Видеть его мучения было невыносимо тяжело. Когда он произнес эти слова, лицо его исказилось судорогой, речь оборвалась, и он откинулся на подушку. Не знаю почему, но мне вдруг стало страшно. У меня даже появилось отчетливое ощущение, что мы не одни, и я оглянулся, подумав, что вернулась мисс Малтраверз, но на террасе никого не было, кроме нас. Когда Джон произнес эти последние слова, мне почудилось, как что-то быстро пронеслось мимо меня. Джон вскинул руки, отчаянно замахал, словно отбиваясь от врага, который схватил его за горло, и сделал последнюю судорожную попытку заговорить. Но ему сдавило горло, наступило страшное молчание, и все было кончено.

Сэр Джон унес в могилу свою страшную тайну. Хотя из его слов я понял, что вырванные страницы из дневника спрятаны где-то в Уорте и, пользуясь правом душеприказчика, велел обыскать весь дом, они исчезли бесследно, и ничто уже не могло пролить свет на эту историю. Должен признаться, что я был весьма огорчен этим обстоятельством, опасаясь как бы они не нашлись на свет через много лет и не сгубили бы какого-нибудь несчастного, как сгубили сэра Джона.

Можно только гадать, какие события произошли той ночью в Неаполе. Но, вероятно, подобно тому, как некое омерзительное зрелище может поколебать рассудок, так и душа неимоверным напряжением способна вызвать перед собой столь отвратительные образы зла, что сама содрогнется в ужасе. Мне кажется, именно это случилось с Адрианом Темплом и сэром Джоном Малтраверзом.

Трудно вообразить, какими средствами достигается то состояние экстаза, когда перед мысленным взором являются образы зла. Как утверждается в легендах и поверьях, эти дьявольские видения возможны лишь в определенных местах и в строго определенный час. По всей видимости, на исчезнувших страницах дневника и указывались место и час и назывались прочие условия, необходимые для страшного колдовства. Скорее всего сэр Джон в точности все исполнил, и то, что предстало его возбужденному воображению, повергло его в такой ужас, что рассудок не выдержал потрясения. Нет сомнений, что страшный ритуал происходил в ночь на 23 октября, по всей видимости, в одной из тех зловещих пещер, где пережила невольный испуг мисс Малтраверз. Темпл использовал какие-то средневековые заклинания или еще более древние заклятья, с помощью которых вызывали духов в культе Исиды. При его широчайших познаниях в оккультизме он несомненно был с ними знаком. Все они в равной степени сопровождаются омерзительными действиями, цель которых запугать разум и заставить его покориться страшному видению. И, конечно, непременным атрибутом ритуала служила музыка гальярды.

Средневековые теологи и мыслители полагали, что дьявольский образ зла столь ужасает, что человек, узрев его, падает замертво. И поэтому зло не является людям в своем истинном обличье, хотя, если верить преданию о Visio malefica,[21] такое случалось. Как известно, Visio Beatifica,[22] видение божественной благодати или образ совершенного блага, означает небесное блаженство, которое дается праведникам в загробной жизни. Как говорит предание, видение райского блаженства было ниспослано некоторым избранным при жизни, Эноху, Илии, Стефану и Иерониму. Видение же абсолютного зла и адских мучений, на которые обречены проклятые души, также было явлено на земле нескольким страшным грешникам. Его увидел Исав, когда не обрел места для раскаяния, и Иуда, который после него наложил на себя руки. Оно предстало Каину, убившему брата, и каждый раз, как гласит предание, грешник был отмечен клеймом и носил его до могилы. Рассказывают, что некоторые великие алхимики, чтобы погубить своих врагов, вызывали видение преисподни. Но это означало сознательно придать себя власти ада, и тот, кому представало это видение, лишался всякой надежды на спасение души.

Адриану Темплу, несомненно, были хорошо известны эти легенды, и не исключено, что он пытался вызвать видение адской бездны. Однако это всего лишь предположение, ведь на древе зла много ядовитых плодов, и трудно представить, какое обличье принял тот, кто сбивает людей с пути истинного.

В завещании сэр Джон назначил меня и мисс Софию своими душеприказчиками и опекунами своего единственного сына. Через два месяца после его кончины мы разожгли большой камин в библиотеке и, когда слуги легли спать, предали огню нотную тетрадь с «Ареопагитой» и скрипку Страдивари. Дневники Темпла я уничтожил раньше, но, к великому сожалению, так и не смог стереть из памяти их отвратительный грязный след. Возможно, те, для кого искусство превыше всего, придут в ужас, узнав, что я сжег уникальную скрипку, равной которой не было на свете. Я готов ответить на их упреки. Хотя я не считаю себя суеверным человеком и не склонен к пантеистическому соблазну одухотворять материю, перед чем не устоял разум сэра Джона Малтраверза, тем не менее я испытывал столь бесконечное отвращение к скрипке, что не мог допустить, чтобы она осталась в Уорте или перешла в другие руки. И мисс София полностью соглашалась со мной. Нами двигало то же самое чувство, которое удерживает нормальных людей, за исключением дураков и бретеров, от желания спать в комнате, где, по рассказам, появляются привидения, или селиться в домах, над которыми тяготеет чудовищное преступление. Здравомыслящий человек не склонен верить в глупые небылицы о призраках, но порой воображение способно сыграть колдовские шутки с лучшим из нас. Итак, скрипка Страдивари была предана огню. По правде говоря, это было не столь уж серьезное преступление, поскольку, как я уже говорил, у скрипки сломалась басовая рейка. С самого начала не было уверенности, что она выдержит натяжение современных струн. Так оно и вышло. По сути дела, пострадала вся верхняя дека, причем трещины прошли поперек древесного волокна столь причудливым образом, что починить скрипку не представлялось возможным, разве что сделать из нее диковинку. Вот почему не стоит сокрушаться об ее утрате. Сэра Эдварда гораздо больше занимает крикетная бита, чем скрипичный смычок, а если владелец Уорта и Ройстона вдруг пожелает купить скрипку Страдивари, он сможет сделать это без особого ущерба для своего состояния.

Стоя у камина, мы с мисс Софией смотрели на погребальный костер. Когда красный лак вздулся пузырями, мое сердце на мгновение дрогнуло, но я тут же подавил все сомнения. Пламя взметнулось вверх и охватило скрипку, озарив завиток ярким красным сиянием. Как писала мисс Малтраверз, он был причудливой формы и не повторялся ни в одном создании Страдивари. И вдруг на наших глазах завиток стал меняться, и мы увидели то, чего не замечали никогда прежде. Глубокие прорези орнамента внезапно сложились в мужской профиль. Перед нами было худое сморщенное лицо язычника с резкими чертами и лысой головой. У меня мгновенно пронеслась мысль (впоследствии я убедился в своей правоте, увидев старинную камею), что завиток представлял собой изображение головы Порфирия. Так получила объяснение надпись, сделанная на скрипке над клеймом мастера, и подтвердилось мнение сэра Джона, что Страдивари сделал этот инструмент по заказу какого-то горячего приверженца неоплатоников, который посвятил ее своему учителю Порфирию.

Миновал год после смерти сэра Джона. Мы с мисс Малтраверз пришли в церковь Уорта, чтобы взглянуть на простую плиту из черного сланца, надгробный камень на могиле ее брата. Яркий солнечный свет проникал в часовню Малтраверзов, и мы стояли в окружении каменных изваяний представителей этого славного рода. Здесь было и надгробие сэра Эсмуна, и статуи крестоносцев. Когда я смотрел на их рыцарские образы, на шлемы с поднятыми забралами, исполненные твердости лица и молитвенно сложенные руки, я не мог не позавидовать их самоотверженной и незыблемой вере, за которую они сражались и отдавали свои жизни. Нам далеко до них с нашей мнимой ученостью и одряхлевшей верой, но почему-то от их присутствия мне стало легче рядом с мрачной тенью сгубившего себя Джона Малтраверза. Неподалеку у наших ног лежала медная надгробная плита Роджера де Малтраверза. Я привлек внимание моей спутницы к заключительным словам надгробной надписи. «Cujus animae, atque animabus omnium fidelium defunctorum, atque nostris animabus quum ex hac luce transiverimus, propitietur Deus».[23] Хотя я не католик, но у меня из самой глубины души вырвалось Amen. Мисс София, зная латынь, прочитала надпись вслед за мной.

— «Ex hac luce», — произнесла она задумчиво, словно про себя. — И померкнет свет. Увы, увы! Есть люди, для которых и самый свет — тьма.

Загрузка...