Николай Матвеевич Егоров Утреннее море

…Бело-синий свет мгновенно и беззвучно раздвинулся, распространился, размыв тени и сделав бело-синим все, что оказалось в поле зрения: ветку с жесткими листьями, наклонно падающие нити дождя, лоснящийся бок скалы, по которому сбегала прозрачная пленка воды. И тут же сомкнулась какая-то пещерная тьма, в которой оглушающе раскатился близкий гром. А в глазах еще графично светились те же картинки: ветка, наклонные нити дождя, пленка воды на боку скалы. Вода стекала и по рукам, и по лицу, по всему телу, отяжелевшие брюки липли, сковывали движения. Заливало глаза и рот, мешало дышать; думалось, что вот-вот захлебнешься студеными пресными струями. Виль подвинулся вправо, достал закоченевшей рукой ствол деревца над головой, подергал — вроде держится крепко! — и полез, потянулся, пополз вверх. Скоро ему удалось лечь животом на узловатый комель: он передохнул, подул на зудящие руки, отжался и сел, нащупал чуть выше большой выступ.

Тьма как бы усиливала и подчеркивала звуки. Выл ветер. Совсем по-зимнему стучали ветки, густо шелестел дождь. Под ногами клубилась и отдаленно ревела чернопенная мгла, над головою, угрюмо вынашивая новый гром, тянулись отекшие и грубо распоротые тучи.

Где ты сам? Где Олег?..

Все-таки докарабкаешься до него или бесконечно будешь лезть, лезть, лезть? Не определить этого, не угадать, не понять.

Виль устал и озяб, локти и колени остро ныли, саднило грудь. Он осторожно откинулся, щурясь, всмотрелся — вдруг удастся различить Олега, вдруг уже близко этот искатель приключений? Хотелось подать голос: вдруг отзовется он, если жив, если не обмер со страху, если не сорвался с кручи в какую-нибудь черную щель. Виль подумал так, отталкивая жуткое чувство опасения и беспомощности. Знал, что при таком буйстве погоды недолго чему угодно стрястись и с четырнадцатилетним безумцем, и с ним самим, да не верилось в худшее, не допускал он мысли о худшем — такая мысль, если сосредоточишься на ней, и накликает несчастье. Но страшная мысль пробивалась в мозг, и от предчувствия было больно на сердце, до сих пор не знавшем, что такое боль. Как вернешься без него, если не найдешь, не спасешь? Нельзя вернуться одному, вернуться живым без этого птенца, противоестественно вернуться без него!.. Надо крикнуть ему, надо погромче крикнуть! Но рта раскрыть не успел — снова раздвинулся бело-синий свет, потом, через миг, нахлынула, сомкнулась тьма и рухнули слитные удары грома. Они еще грохотали по ущелью, в чернопенной мгле, а снизу, словно сильный и встревоженный всплеск, донеслось девчоночье, Лидии-Лидусино:

— Вилюууурыч!

И сразу же сверху, чуть глухое, как эхо, и обрадованное, мальчишеское:

— Вилюууурыч!…

* * *

В скверике у Пригородного вокзала Виль не раз бывал еще в студенческие годы, когда к поездке на море начинали готовиться едва ли не с осени — копили деньги, подбирали компанию, решали, куда именно ехать, что с собою взять. Ничего не забывали, кроме одного — загодя заказать билеты. И доставали их тут, за час-два до отхода поезда, а то и перед самым гудком к отправлению, когда в последний раз опробывались тормоза и из-под вагонов доносилось змеиное шипение.

Приходили сюда с рюкзаками, разноцветными спортивными сумками, кто — вдобавок — с гитарой, кто с транзисторным радиоприемником или кассетным магнитофоном.

На скамейках — в теплое время, конечно, — свободного местечка не найти. Сваливали вещи в кучу на асфальте, одни бежали в билетную кассу, другие покупали в ларьках на берегу Темернички булки, лимонад, мороженое — сразу на всех. Так и коротали время — пели, ели, приплясывали, если уставали стоять, веселились, предвкушая радость пребывания на море, радость, перед которой любые неудобства — ерунда ерундовская.

Зелени тут немало — кусты охватывают длинные садовые скамейки, а тени почти нет. Но что молодым жара? Накрыл голову джинсовой кепочкой — пусть солнце старается — не проймет!

Виль с завистью к себе недавнему вспомнил все, как только вылез из трамвая; уворачиваясь от мотающихся перед вокзалом пассажиров, дошел до скверика.

Сбор был назначен на воскресный полдень, чтоб родители ради проводов не отпрашивались с работы. Поезд «Ростов — Ереван» отходил через два с половиной часа.

Сухой воздух до предела был напитан горячим светом — в этом свете белели стены вокзала и асфальт, даже черная поверхность Темернички золотилась зеркалом. Пот мгновенно высыхал, но кожа все равно была липкой.

Виль поставил свой чемодан возле других, надвинул на брови кепочку и огляделся. Всюду толкались ребятишки с рюкзачками, в белых рубашках и пилотках, в синих шортиках, джинсах, юбочках, почти на всех — красные галстуки. Будто сбивается караван диковинных, празднично оперенных птиц. Меж детворой — суматошные и распаренные папы и мамы, бабушки и дедушки.

Не зная, чем себя занять сейчас, когда ни моря, ни плавкоманды в его распоряжении, Виль прошел сквер из конца в конец — решил присмотреться к народу, с которым жить, почитай, все лето на море — лучшую пору года.

Ему показалось, что большего беспорядка и суеты он в жизни не наблюдал. Детей — сотни. Многие сотрудники ни детей, ни друг друга не знают. В душу закралась опаска — удастся ли собрать и распределить по вагонам эту ораву? Тут недолго потерять кого-нибудь с путевкой, а беспутевочника увезти с собой.

На первой скамье доктор, полная женщина с густыми бровями, осматривала ребят — ерошила волосы, просила открыть рот, перебирала пальчики на руках. Ей помогала медсестра — она была в белом халате и широкополой шляпе. Резкая тень легла на лицо с округлым подбородком, припухлыми губами и сплошь черными, как бы без зрачков, глазами. Она тоже осматривала детей — одних отправляла к вожатым, других, видимо подозрительных с ее точки зрения, — передавала доктору. Виль отвел взгляд, но тут же снова поглядел на медсестру: что-то в ней привлекало, властно обращало внимание, но что?… Знаешь — не знаешь, а пялиться нечего, говорил он себе, и все равно пялился бы, если бы за спиной не прозвучало, резко и насмешливо:

— Вы считать умеете?

Он обернулся и увидел девчонку лет четырнадцати-пятнадцати, а то и шестнадцати — кто их разберет, нынешних девчонок? Она была курносая и скуластенькая — лицо у нее из тех, что привлекают именно некоторой изящной неправильностью. Ей противостояли, охватывая полукольцом, мама, тоже курносая и скуластенькая, бабушка, которая когда-то явно была курносой и скуластенькой, и папа — коренастый и серьезный. И мама, и бабушка держали на весу перед собой увесистые капроновые сумки.

— Дома я пообедала, — втолковывала девчонка, вскинув голову, — приедем рано утром. Значит, еда мне нужна всего на один ужин!

— Лидия, пусть лучше останется лишнее, чем не хватит! — упрямо сказала мама.

— Лидуся, ты и сама поешь, и подружек угостишь, если какой не дадут с собой, — просительно сказала бабушка.

Папа молчал. Мама выразительно покосилась на него.

— В дороге аппетит повышенный, — изрек папа.

— Да всех!.. Всех — и самых маленьких малышей — нагрузили так, что руки у них обрываются. Посмотрите, что вокруг делается! — возмущалась Лидия-Лидуся. — Бегали люди, доставали, тратились, прямо-таки решали Продовольственную программу. А зачем столько харчей?

— Вот станешь сама матерью, поймешь, — укорила мама.

— В пути — не дома, — оправдывалась бабушка.

— Не кощунствуй, — неуверенно изрек папа.

— Приедем в лагерь, большую часть этого добра выгребут и выбросят, чтоб мы не портили желудки несвежим. Сколько всего пропадет?.. Так кто из нас кощунствует?

«Мыслит, зануда», — подумал Виль, отдавая должное уму Лидии-Лидуси и сочувствуя ее любящим родителям.

Тут Виля движением руки поманил начальник лагеря. Шага не сделал Виль, как в ноги ему кинулась на бегу крошечная девочка-дюймовочка в шапочке, схожей с перевернутым тюльпаном, в ярко расшитой рубашке с длинными рукавами и красных шортиках. Девочка невольно охватила его колени, шапочка с нее слетела, обнажив стриженную под нуль головку. На бледном с мелкими чертами лице сияла дружелюбная улыбка.

Виль подхватил девочку, поднял:

— Ты куда так неосторожно? А если кто нечаянно наступит?

— Не наступит — я увернусь… Мне надо к маме.

Виль опустил ее, посмотрел, куда она помчалась. Девочка, напяливая шапочку, прижалась к боку медсестры.



Начальник лагеря держал по два чемодана в каждой руке.

— Давайте, Виль Юрьевич, перетаскаем вещи сотрудников на перрон. Подадут вагоны, мы быстро покидаем в один, а в пути хозяева разберут.

Виль нагрузился вещами, пошел за Иван Иванычем.

На перроне их догнал и перегнал физрук Антарян, тоже обвешенный сумками. Он был темен и тощ, как араб, но в провяленных и прокопченных мышцах его таилась большая сила — мчался, как налегке.

Начальник лагеря подмигнул Вилю: погляди, мол, как старается! И объяснил:

— В нашей пионерской работе так: делай все, что надо, выручай занятого другим, помогай ему, не жди, чтоб забота тебя искала, сам находи ее.

Набегался и натаскался Виль! Теперь постоять бы в тени, хлебнуть ледяного кваску из той бочки, что желтеет у моста через Темерничку, — благо за благо! Однако подъехал к скверику синий микроавтобус, распахнулись задние дверцы, и физрук Антарян стал подавать мячи, сетки, шахматные доски с погромыхивающими в них фигурками, связки капроновых гимнастических обручей, бумагу и картон в рулонах, коробки настольных игр, бадминтонные ракетки, какие-то тяжелые свертки, куски пенопласта и веревки, ящики с обрезками ткани, металла, дерева, разноцветной проволоки, тюки с пестрой одеждой, неподъемный столовский термос с кипяченой водой. Все это добро перетаскали туда же, на перрон, — к вещам сотрудников. Передохнуть себе не давали — на первый путь уже втягивались вагоны, а в узком пространстве между ларьками у речки и сквериком началось построение.

Нет, что-то невообразимое началось. Вожатые и воспитатели старались поставить ребятишек в колонну по двое, чтоб маленькие впереди, большие — за ними, чтоб оказались в том порядке, в каком садиться в вагоны. То ли по старой дружбе, то ли по новой, возникшей уже здесь, дети сами выбирали себе пары, хотя заметно разнились по росту и возрасту, были записаны в разные вагоны. А родители лезли в строй, ломали его, обнимали и обцеловывали чад своих, пихали им в руки свертки и мешочки с дополнительными, купленными в последний момент в вокзальном буфете лакомствами. Сотрудники лагеря пытались оттеснить настырных и сиротливо сюсюкающих пап и мам, но куда там!

Виль кинулся в конец строя, где больше всего было беспорядка. Его толкали в бока и спину, кричали в уши, требовали: дайте, же еще разочек попрощаться!

Кому-то из вожатых вздумалось организовать песню — высокий и сухой женский голос, надрываясь, взывал:

— Товарищи пионеры!.. Споем, товарищи пионеры! Показали, как мы поем! Все поют, все!

Впереди сбивчиво затянули:

Пооони… бегает по кругу!

Пооони… мальчиков катает!

Пооони… девочек катает!

И в уме… кррруги… считает!

Песня так и не сложилась — старшие по вагонам принялись считать мальчиков и девочек, и отсчитанные двинулись к перрону. От провожатых удалось освободиться, когда поезд, набирая скорость, отчалил от перрона.

Старшим по вагону, в котором ехал Виль, был физрук Даниэл Максимович Антарян. Как только выпихнули последнего родителя, физрук попросил:

— Виль Юрьевич, давайте устраивать ребят: малышей на нижних полках, старших — на верхних. Вы с этого конца, а я в тот пойду — двинемся навстречу…

Как назло, малыши позанимали верхние полки, даже на багажные забрались, а старшие растянулись на нижних. И те, и те упирались: малыши уверяли, что они не свалятся во сне от самого сильного толчка, старшие, здоровяки, делали скорбные лица, доказывали, что они чуть ли не освобождены от уроков физкультуры и, разумеется, от лазания по полкам. Некоторые выложили припасы — к обеду приступили.

Закончили переселение, и неутомимый Даниэл Максимович распорядился:

— Мужчины, разбросаем по полкам матрацы и подушки.

Тошно было браться за них, да в таком количестве, — известно, в каком они состоянии бывают, — но куда денешься, если ты мужчина? Детей непрезентабельный вид спальных принадлежностей не смущал — растянулись на матрацах, кидались подушками. Виль хотел вмешаться, физрук остановил его, философски заметил:

— Бесполезное занятие. Получим и раздадим простыни — все само утрясется!

Да мало было получить и разнести простыни по вагону, следовало и застелить постели, потом настоять на том, чтобы детишки сняли с себя и аккуратно сложили пионерскую форму. Самых маленьких пришлось раздевать собственноручно.

Он и не вспомнил бы, что и ему нужно место, если бы не Даниэл Максимович:

— Я вам, Виль Юрьевич, оставил вторую полку в конце вагона — там вы царь и бог. А я — в другом конце, где проводники. Как поутихнет, соберемся у меня, поужинаем.

Физрук, когда говорил, накручивал на палец прядь волос. Не от того ли они вились у него и торчали черными штопорками? Он торопился, и слова у него сливались — вместо «Виль Юрьевич» получалось «Вилюрыч». Дети сразу усекли и только так называли Виля, а некоторые уже называли его и вовсе сокращенно: «Вилюр». Иронизируя над собой — а без юмора, без самоиронии не вынести бы того, что свалилось на него и Антаряна — больше в вагоне мужчин не оказалось, — так вот, иронизируя над собой, он и обращался к себе по-новому: «Ну, брат Вилюр, это ты отработал! Начинай, брат Вилюр, другое».

Ужин сотрудников был не просто ужином, а совещанием, во время которого и решали свои проблемы. Антарян призвал к бдительности — вагоны на ночь не запираются, надо смотреть да смотреть, ибо мало ли кому вздумается втиснуться сюда? Потом назначил дежурства — с десяти вечера до пяти утра. Время до часу «закрывали» женщины, а остальное — самое тяжелое — на мужчин пришлось: на Виля — с часу до трех, на Даниэла Максимовича — с трех до пяти. В четверть шестого поезд прибывает, стоянка — одна минута, но ее продлят, чтобы высадить лагерь.

— Вы ложитесь сразу, — посоветовал Антарян Вилю, — а я потом, как детей уложим.

Но сразу лечь не удалось, да и не хотелось, да и совесть не позволяла.

Виль укладывал спать ребятишек в своем конце вагона, терпеливо утихомиривал тех, кто скакал с полки на полку, увещевал тех, кто завешивался простынями, устраивая закуты, возвращал обуться тех, кто босиком бежал в туалет. Это заведение ни мальчишки, ни девчонки не посещали в одиночку: если кому-то приспичивало, то тут же приспичивало дюжине соседей, и остановить такое повальное движение было невозможно.

Выматывая взрослых, ребята, к счастью, выматывали и себя. Только что вертелся и кувыркался хлопец, а глядь, раскинулся и замер, или в подушку носом уперся, или в клубочек свернулся и спит!

В одном купе с Вилем оказалась и Лидия-Лидуся. Она заняла верхнюю полку напротив, лежала ничком, подперев голову рукой, глядела в окно. Ветер играл ее густыми волосами, бросал их на лоб и глаза, она, не раздражаясь, отводила тяжелые пряди и глядела, глядела, словно что-то высматривала, выискивала в набегавших и отлетавших полях, деревьях, домах, в медленно поворачивающемся окоеме.

«А ты чего не спишь?» — мысленно обратился Виль к Лидии-Лидусе. Что он вправе сделать ей замечание — в голову не пришло. И вопрос вызвался не заботой о соблюдении общего для всех порядка, а, скорей, любопытством: на чем могла так по-взрослому сосредоточиться эта властная девчонка?

«Захочешь, сама заснешь, не маленькая», — также мысленно сказал он ей, наметив для себя: «Как только последний будет готов, лягу и сам». К числу этих последних Лидию-Лидусю не относил.

Когда стало в вагоне совсем тихо, он услыхал: на нижней полке кто-то, таясь, поскуливает. Виль склонился — девчушка с тугими косичками издавала жалобные звуки.

— Плачешь?

— И совсем нет, — всхлипнула девчонка.

Виль провел рукой по шелковистым волосенкам, по щеке, мокрой от слез.

— Молодец, что не плачешь. Как зовут тебя?

— Светой…

— Спи, Света. Заснешь — проснешься, и вот оно, море!

— Я к маме хочу…

— Ты же на море собралась! Съездим, искупаемся, а потом и вернешься к маме.

Он хотел выпрямиться, но Света не дала — схватила за руку, потянула, сесть заставила. Он подчинился, растерянный: кто его знает, что ей дальше говорить, чем утешать? Говорить, однако, не пришлось — Света сама стала рассказывать о себе: во второй класс перешла с одними пятерками и четверками, не только в простой, но и в музыкальной школе учится, вместе с давней подружкой (давней в восемь лет!) Надей Орловой на блокфлейте играет…

— Что ты уже выучила на той флейте? — с искренним интересом спросил Виль.

— «Пастушок», «Колокольчики»…

— Помнишь мелодии? Напоешь?

Света напевала с придыханиями, в паузах вышептывала что-то в пояснение. Голос ее постепенно слабел, а потом и совсем стих. Заснула.

И так защемило на душе у Виля, точно он сам только что поплакал, тоскуя по маме, к которой немедля и не вернешься — не выпрыгнешь из поезда, не добежишь; защемило, точно он сам уснул, доверчиво напевая, держась за руку совершенно чужого человека, точно ему самому предстояло проснуться утром и обнаружить, что мамы рядом нет, что она далеко в Ростове, а ты катишься к морю — не к дому, а от дома.

Он выпрямился. Лидия-Лидуся отвела голову от окна. Темные глаза ее поощряюще смеялись:

— А вы умеете с малышами. Будто у вас есть дети.

— Чего ты решила, что у меня нет детей?

— А я не решила… Нет их у вас.

— Все-то ты знаешь!

— Не все, — как бы разубеждая, сказала она и предложила: — Вы ложитесь, я присмотрю…

«Выходит, ты имеешь право вести себя после отбоя, как заблагорассудится?» — мысленно упрекнул он ее и сразу одернул себя: «Хотя… Не маленькая, чтоб по команде засыпать. Лежит себе тихо и пусть лежит».

— За кем присматривать?.. За тобой? Так ты, Лидия-Лидуся, уже большая, — с усталой хрипотцой проговорил он, потер лицо руками и вышел в проход.


Свет в вагоне уже приглушили, и мальчишеская фигура его в мягком полумраке казалась особенно стройной и легкой.

Он скрылся в соседнем купе, и Лидия-Лидуся по звукам поняла — поднимает окно, чтоб не дуло. Она опустила ноги на край стола, потянула вверх тяжелое окно, оставив узкую щелку, в которую врывался острый, как лезвие, ветер. Подставила ему подушку и забралась на полку.

Виль вернулся, плотно притворил дверь. Где-то шептались взрослые. Кто-то из детей скрипел зубами, кто-то сонно бормотал: «Смотри… Вилюру скажу…»

Неслышно смеясь, Виль влез на свою полку: «Сосни чуток, браток Вилюр».

Подошел Антарян — обход совершал, — удивленно спросил:

— Чего вы бодрствуете? — и рассудительно добавил: — В пионерлагере, если выпало время, надо кемарить до упора, ни минуты не теряя. Не возместишь потом — работа не даст…

— Сейчас погружусь в сон, — пообещал Виль, не веря, что заснет.

Сколько впечатлений за один день, разве забудешься? Он взглянул на Лидию-Лидусю, она, не поворачивая головы, покосилась в его сторону.

— Спокойной ночи, — шепнул он, лег лицом к стене, положил руку под щеку, закрыл глаза, велел себе: «Спи, а то — смотри — Вилюру скажу…»

Разбудил его Антарян — осторожно потолкал в плечо, показал на часы — ровно час ночи: физрук дал поспать до упора.

— Чего вы чуть раньше не разбудили? — застыдился Виль того, что сам не проснулся.

— Дежурство сдал, — вместо ответа сказал физрук.

— Дежурство принял, — сказал Виль, окончательно стряхивая с себя сон.

Оставшись один, поправил на себе одежду, сходил умыться, причесался — все тщательна, как днем. В вагоне было тепло и душновато. Лидия-Лидуся спала, положив голову на руки. Нашла, что искала — не нашла?

Виль пошел по проходу — у кого свесившуюся руку поднял, на кого сползшую простынь накинул, кого вместе с матрацем к стене придвинул, чтоб на пол не грохнулся. Во сне человек не позирует — какой глубинно есть, такой и есть. И во сне все беззащитны, даже самые нахальные нахалюги. Так, должно быть, выявляется естественная в каждом человеке доля слабости, которая и помогает — всем ли? — понять: без других тебе нельзя. Он сознавал себя тем другим — необходимым и надежным для этих ребятишек другом. Полный вагон душ, за которые он отвечает. Не зря говорил Иван Иваныч Капитонов: «Для нормального развития взрослого человека необходимо, чтоб рядом были дети».

В середине вагона две нижние полки занимали доктор и медсестра с ребенком. Доктор спала, накрывшись с головой. Опала и стриженная налысо девочка-дюймовочка. Мать сидела у нее в ногах, вязала, позвякивая спицами.

Подмывало спросить: «Чего вы не спите? Поздно уж…» Не решился. На обратном пути приостановился, спросил, стараясь быть предельно непринужденным, а вышло натужно, хрипло:

— Не спится?

Он насильно закашлялся.

— Еще как спится! Еле держусь…

Она подвинулась — сесть приглашала. Он сгоряча едва не отказался. Помедлил, сел на краешек полки.

Медсестра была в домашнем халатике без рукавов, с глубоким вырезом на груди. Иссиня-черные волосы ее были заплетены в толстую косу, которая, скользнув по шее, распущенным кончиком чуть прикрывала ямку, что темнела в вырезе. И хоть сумрачно было в вагоне, а возле черной косы кожа белела, как при розовом утреннем свете.

— Катерина у меня слабенькая от рождения. Бывает, что во сне задыхается. Дома я подхватываюсь, как что чую, — стала рассказывать медсестра, видно, довольная тем, что есть возможность поговорить, отогнать сон. — А в дороге боюсь ложиться — намыкалась дочка, устала, как бы беды не случилось.

— А не вредно ей море?

— На море ей хорошо. Каждое лето вожу. С деньгами туговато, так я в пионерлагеря устраиваюсь. Отпуск на все лето не дают, я приспособилась — увольняюсь, а осенью снова поступаю: с моей профессией всюду принимают. Выходит, что нехватку среднего медперсонала корыстно использую. Да ради ребенка на что не пойдешь?

Рассказывая, она не переставала вязать. Движения ее и тут были замедленными, с ленцой, но точными и красивыми. Клубок лежал в мешочке, и, высвобождая пряжу, медсестра касалась локтем руки Виля. Не могла она не замечать этого. Так что же в том заключено: играет или просто не придает значения? Тут же он укорил себя: нашел о чем думать, до тебя ли ей?

Он вдруг вспомнил: кажется, никто ее не провожал. Нет у нее мужа? Или занят был — не у всех ведь выходной в воскресенье. А что с деньгами у нее туговато — не от того, что одна растит свою голомызую улыбчивую Катерину? Был бы при ней муж, сказала бы: «Каждое лето возим ее на море». «Возим», а не «вожу». Впрочем, и у двоих работающих может быть денежный дефицит — если они комнату снимают и на кооперативную квартиру копят, если в очереди на машину стоят. Хоть и грустна она, а благополучной выглядит, свежей и холеной.

— Пойду, — сказал он, не спеша встать.

— Посидите еще, — попросила она. — Дети спят… Вы кем едете в лагерь?

— Плавруком…

— Будете учить детей плавать? Так хочется, чтоб мою Катерину обучили.

— А вы сами не плаваете?

— Слабо. Я в горах выросла, в наших речках не очень расплаваешься.

— Вашей Катерине могу давать отдельные уроки. Она, небось, самая маленькая в лагере?

— Похоже на то… А как вас зовут?

— Вилюр, — неожиданно выпалил он и покраснел. Поправился: — Виль Юрьевич Юрьев. А ребятишки уже переиначили…

— Они скорые на это. Меня вот родители Пирошкой назвали. Пирошка Остаповна Яворивская. Мадьярское имя: папа мой украинец, а мама — мадьярка… Так ребята меж собой зовут меня Пирожком. Не запретишь. А попробуешь запретить, что-нибудь похлеще придумают. Пусть как есть… — Опустив голову к вязанью, Пирошка рассмеялась и сказала: — Гляньте туда…

В дальнем полумраке показалась высокая и тонкая фигура. Она медленно приближалась, и ясно было, что явился кто-то, имеющий право ревизовать. Погодя, Виль узнал девушку, которую мельком видел днем, но сразу запомнил. Может быть, потому, что она не пробиралась, как другие, в тесноте людного скверика, а шла широко и стремительно, точно высокая персона в зале для приемов, где все почтительно расступаются перед нею. Она шагала на человека, не сомневаясь в том, что он отступит, и он отступал. Каштановые волосы ее, ухоженные, подвитые, старомодно распущенные по плечам, взлетали этаким павлиньим хвостом.

Виль принял ее за представительницу обкома профсоюза или обкома комсомола…

Пирошка сделала большие глаза, секунду спустя потупила их, и лицо ее стало постным и чуточку туповатым. Она задержала дыхание и почти не слышно сказала:

— Царица…

Царица подошла, в упор глянула на Виля, поджала губы, и он, не желая того, готовно поднялся.

— Вы дежурный по вагону?

Она осуждала его, она поражалась, что он, будучи при исполнении, праздно сидел возле молодой женщины.

Виль подтвердил, что он дежурный, и выдержал долгую выразительную паузу: мол, а вы кто такая?

Девушка скривила губы — это, наверное, означало: «Как же вы удосужились до сих пор не узнать, кто я? Могли бы, наконец, догадаться!»

— Старшая вожатая, — с хитро сыгранным подобострастием представила ее Пирошка. — Мария Борисовна Годунова.

«Ишь ты, — уважительно подумал Виль, имея в виду не старшую вожатую, а тех ребят, которые дали ей прозвище: ясно же, они имели в виду не столько ее фамилию и имя-отчество, сколько черты характера. — Ишь ты!»

— Когда проснется старший по вагону, — начала диктовать Мария Борисовна, отделяя слово от слова, чтоб лучше дошло, — передайте ему, что все пионеры и октябрята к высадке должны быть в форме, что на перроне каждый вагон должен, приветствуя гостеприимный берег, спеть свою песню. Надо подобрать песню и отрепетировать.

— Так рано?!

Старшая снисходительно объяснила:

— Если объявлен подъем, то все уже не рано. Передайте…

Она круто развернулась и ушла, и волосы ее взлетали на ходу, как самодержавный шлейф.

Он вопросительно посмотрел на Пирошку.

— Не беспокойтесь, дети знают много песен. А если модная — все. Запевать будет, по прошлому году помню, старшая вожатая — у нее красивый голос, и она его не жалеет — ради дела.

Пирошка сложила вязанье в мешочек — решила прилечь. Прикрывая углом простыни колени, она призналась:

— Я ее побаиваюсь. Она так уверена в себе, в своем праве командовать, учить, судить, что невольно подчиняешься. Так и тянет поклониться ей…

Виль пошел по вагону с обходом — из конца в конец и обратно. В середине вагона он бросил взгляд на первую полку. Пирошка лежала на краешке, обнимая Катерину. В тени таинственно белели круглое плечо и чуть полноватое лицо.

А за окном была непроглядная южная тьма. Ночь еще в полной силе, и Пирошка успеет маленько отдохнуть.

Он взобрался на свою полку, лег и только теперь, оставшись наедине с собой, вдруг удивленно подумал: «Как быстро ты, брат, переключился на новую волну! А сказали бы тебе недавно, что поедешь работать в пионерский лагерь, поверил бы ты? Да ни за что!»


Сидя за столом в отделе, он страдал от жары и сознания неотвратимости того, что только что случилось: в путевке ему отказали… Не повезло!

За окном млели в жарюке пыльные кроны тополей, раздраженно фырчали перегревшиеся автобусы. А ведь всего-навсего конец апреля! Дальше-то что будет?

Дальше будет Левбердон[1]. Сыграешь на песочке в волейбол с чертежницами из отдела главного механика, выкупаешься, в тенечке всосешь кружечку бочкового квасу… Не надо париться в очереди за желдорбилетом, не надо исходить по́том в душном вагоне, не надо привыкать к случайным соседям по комнате и столу в заурядном пансионате или доме отдыха. И денежки, что всю зиму откладывал ради одного летнего месяца, целенькими останутся.

А что, если дикарем поехать в Крым или в Сочи? Не студент уже, чтобы часами выстаивать полусъедобный обед в кафешках, тесниться на запруженном народом пляже, спать в случайном доме, а то и в дощатом сарае, выкладывая скудные свои рубли за продавленную раскладушку…

Виль пододвинул отпечатанное на тусклой бумаге инструктивное письмо по экономному использованию топливных ресурсов — к концу дня оно, сокращенное и выправленное, должно лежать на столе заведующего отделом. «Вкалывай, брат, — сказал он себе. — Смирись!»

И тут позвали к телефону.

— Баканов говорит, — доверительно пророкотала трубка. — Подойди ко мне в профком, срочно нужен.

В ухо торжествующим колокольчиком зачастил сигнал отбоя. Неужто нашлась, появилась, подвернулась горящая… одна-единственная горящая путевочка? Чудес на свете не бывает, но что стоит судьбе сотворить маленькое чудо из листочка плотной бумаги, сложенной вдвое и украшенной семью бледно-голубыми буквами «Путевка»? Ну, что ей, судьбе, стоит, в самом деле?! Застегнув пуговицу и подтянув галстук, кинулся к двери. Опомнившись, вернулся, сдернул со спинки стула и надел пиджак — чем лучшее впечатление произведешь на председателя профкома, тем больше шансов на то, что именно тебе, а не другому выделят, вручат, подарят горящую путевочку, если таковая окажется.

У входа в завком задержался, чтоб провести по лицу платком, вытирая капли пота и смахивая следы улыбчивой надежды, которая ненадолго, но широко растянула щеки. В кабинет председателя он вошел спокойно и независимо.

Баканов, седой, костистый, угловатый, сутулился за столом, а у окна, спиной к свету, сидел массивный лысый дядька в тонком черном свитере и серых брюках. Пространная плешь его успела загореть. Под носом топорщились светлые усы. Уши были смяты и приплюснуты к голове — судя по ним и мускулатуре, дядька в молодости занимался борьбой.

Чуть приподнявшись, Баканов пожал Вилю руку, предложил сесть на стул перед столом, радостно спросил:

— Тебе, Юрьев, двадцать четыре стукнуло? — и повел глаза в сторону дядьки — для него задавал вопрос. — Ты у нас комсомолец? Инженер? Спортсмен? В заводской спартакиаде по каким видам выступал? По бегу, по плаванию, по…

— По всему комплексу ге-те-о.

— Вот-вот, по комплексу — от и до! — воскликнул Баканов и всем телом повернулся к дядьке. — Я ж тебе говорил, его хоть плавруком, хоть физруком, хоть вожатым — молодой, энергичный, инициативный. Неженатый. Бездетный.

Он сделал паузу — давая дядьке время разглядеть Виля.

— Вы что, сватаете меня? — рассердился Виль. — Так прежде познакомили бы с тем, кому открываете мою подноготную!

— Горяч, ох, горяч, — добродушно осклабясь, Баканов вышел из-за стола. — Сейчас сведу-познакомлю, сейчас! У этого свата невест знатно! Так сказать, многочисленная у него невеста! Полагаю, она понравится тебе… Слыхал я, что нынче твое заявление на путевку без внимания осталось. Что ж, на всех нам не дают, приходится кого-то ущемлять, приходится… А невеста-то на самом черноморском берегу!

Баканов снова сделал паузу — теперь давал Вилю время осознать, что неведомая многочисленная невеста располагается не где-нибудь, а на желанном берегу моря.

Виль поднялся, пожал плечами. Баканов отечески, будто и вправду сына женил, подтолкнул Виля в спину, к бывшему борцу подвел. Тот медленно выпрямился, протянул широкую и жесткую, но осторожную руку, негромко назвался:

— Капитонов Иван Иванович.

— Сядем, — пригласил Баканов. — Сядем, и я тебе все обскажу и про свата, и про невесту.

Виль опустился на стул рядом с Капитоновым. Баканов сел возле, положил руку на плечо Виля.

— Иван Иванович обыкновенно работает в отделе снабжения. Экономистом. А на лето мы его в пионерлагерь бросаем — начальником. Значит, сейчас он начинает преобразовываться из экономиста в начальника пионерлагеря. Тот лагерь и есть невеста… Ты пионером был? В лагеря ездил? Нравилось?

— Ну, нравилось…

— Это хорошо, что нравилось. В самый раз это. Значит, нет никакого у тебя резона отказываться от должности плаврука.

— От какой?

— Плаврука. Рекомендую тебя и прошу: хоть на одну смену поезжай. А на три согласишься — премируем. Осознаешь: все лето на море и премия вдобавок! Чудеса, да и только!

Ошарашенный, Виль невольно пробормотал:

— Чудес на свете не бывает!

— Бывают, еще как бывают! Вместо путевки на две или на четыре недели тебе предлагают почти три месяца на море с сохранением зарплаты и с гарантией премии.

— Да вы что! — глухо выговорил Виль.

— А на море тебе хочется, ведь хочется?.. Ясно, пионерлагерь не пансионат для взрослых, там и поработать надо. Молодой — не переутомишься. В конце концов, ради удовольствия следует и на кой-какие жертвы решиться…

— Да какой из меня плаврук? И начальник отдела не отпустит. Лето, люди в отпуска пойдут, а я, считай, на три месяца выключусь…

— Начальника отдела беру на себя. А плаврук из тебя выйдет. Не сомневаюсь. Молодой ты, энергичный, инициативный…

Стул вежливо скрипнул — Иван Иванович вздохнул, приложил ладони к лысине, будто грел их, поинтересовался:

— В доме, где живешь, детишек много?

— Табун! И под нами, и над нами, и по соседству — на нашем этаже.

— Разных весовых категорий?

— Как водится.

— Раздражают тебя детишки-то? Не замечал?

Виль мысленно перенесся во двор своего девятиэтажного дома, увидел бегающих, прыгающих, дерущихся, орущих, смеющихся и плачущих мальчишек и девчонок, неуверенно признался:

— Вроде не раздражают…

— Раздражали бы, так ты без всяких «вроде» сказал бы о том, — заключил Иван Иванович. — Соглашайся, у тебя должно получиться. Тем более, что в лагере ты бывал. А я введу тебя в курс — мне довелось и в физруках, и в плавруках походить до того, как в начальники произвели. До отъезда дам тебе подробнейшие инструкции — с чего начинать, чего не забывать, чего избегать…

— Иван Иваныч сам-то мастер спорта! — вставил Баканов.

Капитонов чуть сморщился — к делу, мол, не относится, — тронул плечом плечо Виля:

— В лагере и отдохнешь, и нужное дело сделаешь. И многое для себя у детей почерпнешь. Своих ведь, как я понял, у тебя нет?

— Пока нет, — прыснул Виль.

— Ничего смешного, будут. Для нормального развития взрослого человека необходимо, чтобы рядом были дети.

— А тут сразу триста! — Баканов вскочил. — Триста! Везет тебе, товарищ Юрьев!..


«Ве-зет! Веззз-зет! Веззз-зззет!» — размеренно стучали колеса под вагоном.

— Везет-везет! — шепотом поддакнул Виль.

* * *

Море, берег, горы не проснулись, но уже и не спали — бывает такое состояние в природе, которое удается застать лишь тому, кто бодрствует в ранние часы дня. Солнце заслонялось ближними лесистыми вершинами, однако небо, тронутое лучами, розовело и золотилось. Над гладкой поверхностью воды стлался непрочный туманен, напитанный невесомым, словно бы клубящимся, светом.

Горизонт едва угадывался — небо и море там пока не разделились, были одинаково сизые.

На склонах лежала темно-зеленая тень; стекая в ущелья, она синела.

На траве, на нижних побегах пристанционных кустов тускло светилась роса, хранившая в себе ночной холодок.

Простор. Тишина. Свежесть. Воздух прозрачен, краски мягки, свист птиц осторожен и нежен.

Пляж пуст. Серо-голубые песок и галька у воды окаймлены узкой темной полоской. Решетчатые навесы, трубчатые грибки, загородки для переодевания отбрасывают длинные размытые тени.

Виль сошел на перрон последним и замер, изумленный резкостью перемены, — ночь в пути вдруг выпала из; памяти, и показалось, что он мгновенно перенесся из будничных реальностей Ростова в праздничный и картинный мир субтропического побережья Черного моря. Все чувства его крайне обострились, и в душе возникло предощущение красоты и радости.

— Ничего-ничего не забыли? — с облегчением спросила проводница.

— Опростали вашу посудину, — весело ответил Виль и махнул пилотками, которые собрал, напоследок обшаривая полки. — Спасибо вам и — до встречи в конце лета!

Проводница сменила красный флажок на желтый и поднялась в вагон:

— Авось другой бригаде выпадет везти ваш табунок!

Невыспавшийся «табунок» покорно, без суеты построился на перроне — не было здесь родителей, некому было сбивать ребятишек с толку.

Перед игрушечным вокзальчиком стоял грузовик с откинутым бортом. Чемоданы, ящики, тюки, рюкзачки — все поместилось в нем. В улицу, наискосок шедшую от станции к подножью горы, к зеву ущелья, втянулись налегке.

Старшая вожатая попыталась-таки организовать песню, скомандовала:

— Все-все поют, все песней приветствуют гостеприимное побережье!

Ничего из ее попытки не вышло, да и чудовищно было петь в этот час, круша просторную праздничную тишину и глуша прозрачный птичий пересвист.

Как построились, Виль снова занял место замыкающего, хотя и на этот раз никто никаких указаний ему не давал. Счел, что здесь он нужней. Было и другое обстоятельство — средь замыкающих шла Пирошка. Он не лукавил сам с собой — честно признался, что и это обстоятельство имело свое значение, свою власть. Пирошка была в белом халате. Волосы — когда успела? — уложила на затылке в тяжелый узел. Из-за того шляпа низко надвинулась на лоб, а позади лихо торчала, открывая белую шею.

Держась за руку матери, на ходу пританцовывала Катерина. Порой она сдергивала шапочку, открывая голомызую головку.

Двигались медленно — темп определяли малыши, которые шли впереди колонны. Позади теснились старшие ребята — неловко перебирали своими длинными, жаждущими широкого шага, ногами. Виль присматривался к тем, кто покрупней и покрепче, — из их числа набирать ему плавкоманду.

Физрук Антарян, зажав в руке красный флажок, мотался из головы колонны в хвост ее — он обеспечивал безопасность, когда пересекали поперечные улочки. Как только миновали поселок и свернули на каменистую дорогу, что вела в зев ущелья, Антарян подошел к Вилю:

— Считай, мы дома. Прибудем в лагерь, у каждого появится своя тысяча неотложных забот. Не до новичков будет. Примите мой совет, пока я в состоянии его дать. Начните с подбора плавкоманды и осмотра пляжного имущества… Обратите внимание вот на этих ребят — я их по прошлому году знаю…

Антарян показал, на кого следовало обратить внимание. Виль по давно выработанному для себя правилу старался в каждом новом знакомом выявить определяющую черту, чтоб ею человек сразу врезался в память. И необязательно, чтоб черта была яркой, относящейся к внешности. Один из парней — Олег Чернов — приметался, смешно сказать, тем, что держался возле Лидии-Лидуси как привязанный. Он и отставал на полшага, и, неловко жестикулируя, говорил не с нею, а с мальчиками, но потому, что был напряжен и упорно отводил в сторону взгляд, видно было — весь он устремлен к этой скуластенькой девчонке. Она же не шла, она — ступала, легко и независимо. И словно не слышала Олега, хотя не могла не слышать — громкие и скованные слова произносились им для нее. Иногда она оборачивалась, пытливо вглядывалась в Пирошку.

«Жаль хлопца, прямо-таки капитулировал. Добровольно и безоговорочно капитулировал, — подумал Виль, а чуть погодя мысленно спросил себя: — А ты?»


Над дорогой нависла замшелая скала. Она, как страж, прикрывала вход в ущелье. Ниже дороги бился в камнях ручей, а за ним глыбился неприступный берег. За скалой начиналась пологая поляна — кручи здесь раздавались перед негустым лесом, в котором стояли разноцветные щитовые домики пионерского лагеря «Костер».

У скалы Виль остановился и глянул на море. До него отсюда было близко, если идти напрямик — вдоль ручья, вместе с извилистой тропой нырявшего в тоннель под железнодорожным полотном. Из-за насыпи виднелись крыша солярия и башенка с мачтой.

«Значит, этим путем и будем ходить на море», — отметил Виль и побежал догонять колонну, которая вливалась в широко распахнутые ворота.

Виля на пару с физруком Антаряном поселили в домике, примыкавшем к горе. Над чуть скошенной плоской крышей нависали кроны грабов.

Впихнув чемодан под кровать, Виль пошел на берег ручья — там, на ровной площадке чуть ниже лагерной линейки, шумно торговались вожатые и воспитатели — делили детей, сверяли загодя составленные отрядные списки.

Завхоз, туго упитанная тетка в шортах и майке с ковбоем на груди, вручила Вилю ключи:

— В сараюшке на пляже все ваше плавруцкое имущество. Сходи́те, сами проверьте наличие — я вам доверяю, а потом распишетесь в ведомости.

По дороге за лагерем Виль нагнал Пирошку.

— Иду измерять температуру воды, — объяснила она, показывая палку с привязанным к ней термометром.

— Так сегодня купать детей не будем! Да и завтра — акклиматизация…

— Все равно мы должны знать, какая в море вода. Доктор у нас строгая на этот счет: положено измерять — измеряй!

— А чего Катерину не взяли с собой?

— Она уже в младшем отряде — мне не принадлежит и даже не подчиняется. Она у меня самостоятельная и дисциплинированная.

«У меня, говорит, — усек Виль. — А отец Катерины, супруг, за пределами видимости, что ли?»

Она же, точно прочтя его мысли, просто сказала:

— Мы с доченькой живем-поживаем вдвоем. И пока нам лучше, чем раньше, когда мы были втроем.

«Пока! Значит, не так уж и лучше вам вдвоем», — сочувственно подумал Виль. Ему понравилось, что Пирошка делится искренне, без тех присмешек и хохотков, которыми люди порой прикрывают свои незадачи и боль, стараясь уверить, что им все нипочем.

Вспомнилось, как переехав с родителями в новый дом, Виль приметил молодую и миловидную, стройную и всегда хорошо одетую женщину. Утром и в конце дня он встречал ее во дворе или в подъезде возле лифта. И всегда — с девочкой, разнаряженной, как кукла. Мама приветливо улыбалась всем соседям, девочка вежливо здоровалась. Виль не сомневался: у этой привлекательной женщины благополучная семья — заботливый и обеспеченный муж, ухоженная дочь. Он помногу занят на работе, а дочь и жена ждут его, предвкушают, как он придет вечером, добрый и ласковый за все долгие часы, что провел вне дома. Прошло некоторое время, и мать рассказала Вилю, что бывший муж той женщины — пьяница и скандалист, разведясь, он вывез из дома почти все — даже простыней не оставил. Раз в неделю-две, изрядно хватив, он стучался в квартиру, то умолял бывшую жену вернуться, то в ярости матерился, пока соседи не прогоняли. От беды не спрячешься, не замаскируешься, а до поры затаивать ее от окружающих, оказывается, можно. И у кого не хватает на это сил, а у кого хватает…

На пляже они расстались — Пирошка пошла к воде, а Виль отворил дверь сараюшки, кинул взгляд на аккуратно сложенные тенты, брезентовые мешки, бухты поплавков, связки веревок, ведра, спасательные круги, весла, лопаты. На стене, в рамочке, список имущества. Виль бегло сличил — вроде все на месте. Не пересчитывать же пенопластовые поплавки и не перемерять же веревки! Если завхозша доверяет ему, чего бы он ей не доверял? «Отложим осмотр и ремонт имущества до создания плавкоманды, — запирая сараюшку, подумал он. — И познакомимся друг с другом за работой. За делом и общий язык найдем».

…Пирошка сидела на камне у воды — море доплескивалось до ее босых ног. Она задумчиво смотрела на волны, мирно шуршавшие галькой. Став за спиною, спросил:

— Годится вода?

— Совсем годится, — ответила Пирошка. — Если бы доктор позволила, можно было бы искупать детей один раз. Не позволит…

— А мне можно… мырнуть разок? Вы здесь за доктора…

— Вам можно! Мыряйте!

— А вы что, не хотите? — стягивая рубашку, спросил он.

— Хочу. Только я купальник не надела.

— А в чем есть!

Она обернулась:

— А что есть на мне, то от воды станет еще прозрачней.

— Кто увидит? Пляж пустой. А до дикарей, считайте, метров сто.

— До дикарей… А до вас?

Она, щурясь, снизу вверх смотрела на него, и в уголках ее припухлых губ играла дружелюбная улыбка, делавшая Пирошку похожей на Катерину.

— Купайтесь, я подожду, — таким располагающим тоном произнесла она эти необыкновенно обыкновенные слова, что ребячий восторг ударил Вилю в голову, заставил с маху кинуться в море и долго-долго, до спертого звона в ушах, погружаться в придонную прохладу.


После обеда и тихого часа ребят повели на отрядные места — навести там порядок, распределить выборные должности. У первого отряда было самое дальнее место — выше по ручью, средь дубов и грабов стоял навес, под ним — вкопанные в землю лавочки.

С разрешения воспитателя Виль отозвал Олега Чернова, предложил войти в плавкоманду:

— Море в нашем распоряжении, но в первую очередь мы обеспечиваем купание отрядов, сами купаемся — по обстановке.

Бело-розовое лицо Олега стало густо-красным, а синие глаза посветлели:

— Знаю, что к чему. Я и в том году был в плавкоманде.

— Так по рукам!

Олег пожал протянутую руку крепко, с достоинством. «Чего ж ты при Лидии-Лидусе так тушуешься?» — удивился Виль.

Потом был разговор с братьями-близнецами Вадиком и Костиком Кучугурами. Их, смуглых и длинных, было бы не различить, если бы не прически: у Вадика — жесткие густые волосы копной на голове, у Костика — коротко подстрижены, челка торчит надо лбом, как козырек.

В числе кандидатов были еще два парня, следовало кого-то из них взять в плавкоманду, кого-то оставить в резерве. Но тут к Вилю вышла Лидия-Лидуся.

…Решение она приняла в кратчайший миг. Это было именно решение, а не внезапный порыв. В ее сознании гибкой ветвистой молнией высветилось все, что должно было бы протекать и осмысливаться час, день, возможно, даже месяц-другой, подводя к словам, с которыми она обратилась к плавруку.

Одна веточка вобрала в себя то, что пролегало между жизнью дома и этим вот сейчасочным моментом, когда Лидия-Лидуся сидела на последней скамейке, ощущая, как тычется ей в спину тоненький побег с маленькими резными листьями — не погубят его, с годами он станет крепким грабом с серебристо-серым стволом. Она отводила его за другой побег — побольше, а он, упругий и упрямый, выскальзывал и доставал ее спину. Было смешно, точно с нею заигрывает песик с зеленой лохматой лапой. И глаза ее смеялись, а думала она, — точнее, в неизмеримую долю секунды, но без спешки и суеты подумала, — что этот плаврук Вилюрыч, замеченный ею еще в вагоне, как бы загадывался и там, дома, когда судили-рядили: как семье провести лето? Бабушка давно собиралась на побывку к своей сестре в Подмосковье, в Кратово, где на даче можно отдохнуть от летней ростовской жары и пыли. Папе с мамой профсоюз предлагал путевки в пансионат «Шепси».

— А как ты, Лидия-Лидуся, отнеслась бы к пионерскому лагерю? — отец, как индус, сложил руки перед собой, кончиками пальцев коснулся губ. — Рассмотрим этот вариант?

(В вагоне Вилюрыч неожиданно приятно и непринужденно назвал ее так, как называл осмотрительный и миролюбивый отец, соединявший и примирявший мамину строгую и требовательно взрослую «Лидию» с ласковой, уступчивой и маленькой бабушкиной «Лидусей»).

Что было смотреть и рассматривать? В лагерь она не рвалась — наездилась: с первого класса — каждое лето. Но не сидеть же в пустом доме! Не ехать же в Кратово, чтоб подвергать себя заботе сразу двух бабушек! Не навязываться же родителям, которые не скрывают, что рады почти месяц провести беспечно вдвоем! Да и то, нынешняя поездка в лагерь — последняя в жизни, теперь откажешься, считай, все: на будущий год станешь переростком-перестарком и никакого тогда тебе интереса торчать среди пионерско-октябрятской малышни. А на этот раз, кроме всего прочего, поездка оправдывалась тайной надеждой на то, что в лагере дадут какую-нибудь нагрузку в совете отряда или дружине. Повезет, могут в помвожатые младшего отряда двинуть. Дождаться бы такого! Чтоб дело было, скрашивающее общий для всех детский режим. Серьезное дело, нужное! В этом смысле плавкоманда — находка!

Вторая веточка напомнила вечер в вагоне. Последнюю полку отвели для худощавого мужчины (она еще не знала, как его зовут). Лет ему… Сколько ему может быть, Лидия-Лидуся определить не смогла. Еще недавно Она, не задумываясь, сказала бы: «Старый». Для нее — совсем недавно! — десятиклассники были взрослыми, а со студентов и дальше шли сплошь старые мужчины, совершенно ей не интересные, даже чуждые — они вели себя непонятно, непоследовательно до нелепости. И если с годами и сверстники ее превратятся в таких мужчин, то лучше загодя дать себе зарок — от них подальше! Что в них? Трудно, что ли, без них обойтись? Тем более что доказано: женщины в состоянии быть врачами и инженерами, режиссерами и космонавтами, директорами школ и знаменитыми рабочими-лауреатами.

Как все очень юные на пороге взрослости, она сама себе представлялась цельной, независимой и не подозревала, что находится в самой противоречивой поре своей жизни, что ей предстоит меняться и менять принципы, которые она сегодня считает высокими, вечно незыблемыми, раз навсегда обдуманными и отобранными… Так она видела себя, свои мысли, свои нынешние желания и грядущие поступки. И не могла видеть все иначе, не дано было ей это, не полагалось в ее четырнадцать лет. Хотя новое видение изначально было заложено в ней, таилось до срока, и срок этот уже наступал. Наступал!

И о худощавом мужчине она почему-то не сказала: «Старый». Его возраст отчего-то не имел значения. Ей было интересно видеть и слышать его, доброго, внимательного, простого и непонятного; во всех его совершенно обыкновенных поступках было что-то значительное, содержался непременный смысл. Видно, он когда-то перешел во взрослые, не растеряв, как другие, то лучшее, чем дорожат в детстве…

Кто он? Кем он будет в лагере? И какая помощь потребуется ему? Ведь потребуется! И кто-то должен ко времени оказаться с ним рядом — чуткий, отзывчивый, необходимый. Этот кто-то — нет! — эта кто-то с первого слова все поймет и все сделает как надо, не ожидая благодарности, не нуждаясь в благодарности. Ей гораздо важнее видеть, что она нужна и делает нужное…

Не сомневаясь в себе, в своем праве на небывалое, она встала, перебралась через барьерчик — аккуратно, чтоб не навредить лохматому побегу, — и подошла к плавруку.

— Товарищ плаврук…

— Меня зовут Виль Юрьевич…

— Да-да! А моя фамилия Клименко… Виль Юрьевич, — четко выговорила Лидия-Лидуся (наверное, на языке вертелось «Вилюрыч» или «Вилюр»), — возьмите меня в плавкоманду. У меня второй разряд по плаванию. И я не слабей мальчишек…

— Тебя?.. Гм… Понимаешь…

— Понимаю. Вы хотите сказать, что уже присмотрели подходящих мальчиков, что они все такие хорошие…

— Неплохие…

— Да, неплохие, но среди самых хороших бывают и получше, и похуже…

— Так-то оно так. Не хочется обижать кого-либо…

— Из ребят? Да? А кого-либо из девочек можно и обидеть?

В нем сцепились, борясь, два плаврука: один был за то, чтобы взять Лидию-Лидусю в плавкоманду, второй — против. Тот, что был против, подсказал новый вопрос:

— А чего это захотелось тебе в плавкоманду?

«Виляете?» — прищурились глаза девчонки.

— Все-таки физические нагрузки, — и вправду вильнул он.

— Я сознательная, Виль Юрьевич. И хочу быть там, где трудней.

Свела брови, вскинула подбородок, посерьезнела, будто обиделась, а вокруг зрачков искорки — смеется: мол, вам нужен значительный мотив — вот он, кушайте на здоровье, мол, демагогия порождает демагогию, и как умный человек может не понимать этого?..

Под ее взглядом у Виля даже нос зачесался. Зажал его в пальцах, с прононсом заявил:

— Подумать надо, понимаешь?

— Мне ясно, о чем вы думать станете: вам с ребятами проще, что скажет начальник лагеря, как встретят меня в команде мальчишки?..

Нужно было время, чтобы разобраться в этой непредвиденной ситуации.

— Слушай, — будто в глубоком раздумье он прижал к губам кулак, но соответствующий жесту вопрос не находился и спросил формально, лишь бы заполнить паузу: — А сколько тебе лет?

Смутилась, растянула:

— Чи-чир-на… дцать… Пятнадцатый!

Чего-чего, а этого он не ожидал: она не просто считала года — она уже придавала им значение не по-девчоночьи.

Он помолчал, как бы взвешивая сказанное. Она усмехнулась: хватит, мол, вилять, вы у меня на виду.

— Так ты хотела бы, чтоб я решал тут, при тебе?

— Можно и потом, только не надо думать… как привычней…

— Гм… А как надо?

— Справедливо.

— А допустим, что я… подумал, — осторожно сказал тот плаврук в нем, что был «за». — И надумал. Допустим.

Она открыто улыбнулась, будто наперед знала, что если решение и принято, то такое, какое ожидается ею.

— Только учти, Клименко, плавкоманду утверждает начальник лагеря. А до того…

— Ясно же, — тряхнула она головой, и на этот раз явно убежденная, что не утвердить ее начальник лагеря не посмеет — это было бы до непростительности несправедливо.


Солнце растворилось в бронзовой воде на краю моря. И тотчас же из глубины ущелья, вытесняя остатки доброго дневного тепла, нахлынул неприятный ветер, и на душе стало одиноко и грустно. Зримо и неотвратимо темнели горы, за лесистые бока которых цеплялись редкие клочья тумана. В небе суматошно вспыхивали звезды, и ночь быстро загустевала, обретая фиолетово-черный цвет. До той поры неслышный, ручей угрюмо зашумел, напоминая о далеких временах, когда здесь не было жилья и человек, настигнутый глухим сумраком, боялся всего — тяжелых теней, звериного рыка, грохота осыпающихся камней, сырого холода.

Виль сидел на низком крылечке своей хижины. За нею шелестели листвой грабы, и мнилось, что по скальному склону струится чистая студеная вода — испей ее, и зубы заломит!

Только что закончился педсовет. Начался он вскоре после отбоя и тянулся долго: начальник лагеря давал указания, старшая вожатая давала указания, доктор давала указания. Даже завхозша давала указания о том, как беречь лагерное имущество, которое горит от одного взгляда детей. Потом решали разные частные проблемы. Надвигался разговор о составе плавкоманды. Виль уже жалел о том, что уступил этой настырной Лидии-Лидусе. Нахлопочешься с нею! Она и так достаточно показала себя: обложила — не вырваться было. Он, верно, и не вырывался особо, но это — следствие ее обезоруживающего напора… Есть, правда, некий симптоматичный момент: явила-таки Лидия-Лидуся слабину — прикидывается равнодушной к Олегу, а попросилась в плавкоманду. Не за ним ли? «Злорадствуешь, — уличил себя Виль, втайне одобряя девчонку: — Дай бог, чтоб кто-нибудь из-за тебя, брат Вилюр, так».

Антарян, которому Виль дал список плавкоманды на просмотр, вытаращил большие глаза, предупредил:

— Если хочешь, чтоб у тебя были приключения, настаивай на своем… Женщина, понэмаешь, на корабле.

В особо серьезные моменты в его речи прорезывался армянский акцент.

Потом, когда дошла очередь до плавкоманды, Виль даже обрадовался тому, что не прислушался к словам физрука: примерно то же, но снисходительно выцедила Царица:

— Виль Юрьевич, наверное, любит приключения. В лагере он работает впервые, не знает, что в переходном возрасте дети и без нашего попустительства оригинальничают без меры… Вдумайтесь, Виль Юрьевич: девочка, почти девушка, в плавкоманде — одна среди мальчиков, почти юношей!

— Да что, на корабле, в океане мы? — Виль не знал, как объяснить свое решение, однако теперь был готов защищать его до последнего. — В безвоздушном пространстве мы, что ли?

— Недостает в лагере мальчиков? — неопределенно вымолвил воспитатель первого отряда. — Хотя, конечно, девочки аккуратней и исполнительней.

— Разве? — по-старушечьи усмехнулась Царица.

— Формально рассуждаем. — Иван Иваныч погрел ладони о лысину. — Непривычно, следовательно, чревато. Комсомолка инициативу проявляет, а мы — с подозрением и опаской. Как ей отказать, а? Соврать благовидно? Или неблаговидно врезать — не женское дело? А вообще, что это за пионерский лагерь без приключений?

— Смотря какие приключения, — стыдливо опустила голову Царица. — А то такое произойдет…

— Какое? — резко бросил Иван Иваныч, заставив тем самым Царицу поднять голову. — Какое такое?

— Мало ли что…

Иван Иваныч мерно покачался на стуле, вздохнул:

— А ничего такого не бывает только в раю и аду. Да и то потому, что рая и ада нет…

— На небе нет, — уточнил Антарян. — В пионерлагерь переместились оба-два. На Черноморское побережье…

— Вот-вот, — Иван Иваныч прижал ладонями голый череп. — Чертей-ангелов бояться — с детьми не работать…

После педсовета Антарян, вооружившись фонариком, в компании пионервожатых и воспитателей пошел купаться. Виль отказался — днем выкупался. И еще: не было в компании Пирошки. Он отправился к себе кружным путем — мимо медпункта. В освещенном окне, за занавеской, мелькала неясная тень. Может, это Пирошка, а может, доктор — не разберешь. Отсохни язык — не окликнуть: не взрослый пансионат, чтобы в открытую выявлять свой интерес…

Мгла над морем уравновесилась с мглою ущелья. Ветер стих. Ручей загремел весело. Заснули и смолкли грабы за спиной. Повеяло сырым теплом и пряным запахом ночных цветов.

Снова возникло в душе предощущение красоты и радости, видно, запрограммированных в том мире, в котором дано прожить ему свое двадцать пятое от роду лето.

* * *

Говорят, что люди делятся на жаворонков и сов. Если это так, то Виль — редкая помесь того и другого. Разумеется, в одном отношении; можно было — спал допоздна, надо было — без мук и труда вставал чуть свет; охотно ложился и засыпал едва ли не с заходом солнца, но не страдал, когда обстоятельства заставляли сидеть далеко за полночь, а то и до рассвета.

В пионерском лагере практически все взрослые начинают свой трудовой день до общего подъема: надо привести себя в порядок до того, как встанут дети. Сосед Виля Антарян обязан был быть бодрым, веселым и деятельным к зарядке, чтоб заряжать своим настроением вялых со сна детей, строить их, вместе с ними под музыку выполнять упражнения — такова физруцкая планида! Плавруцкая планида была благосклонна к Вилю — он мог и понежиться утречком. Но что-то подкинуло его раным-раненько, разбудило сразу полностью, и он встал, вышел на крылечко, крикнул Антаряну, который сладко потягивался в постели:

— Слушай, что делается!

А делалось вот что: солнечный свет насквозь пронзал тени меж деревьями и под скалами, золотил парок, еще державшийся над травами. В грабах, прикрывавших собой домик, верещали птицы, словно точили клювики о солнечные лучи.

— Красота! — высунулся в окно Антарян. — Тому, кому нэ надо спешить!

Виль кинулся в дом — бриться. Ему надо было готовиться к празднику открытия: вместе с Антаряном он должен был установить мачту на пионерской линейке, натянуть шнуры с флажками расцвечивания, прибрать костровую площадку и воздвигнуть на ней высокую пирамиду из досок, веток, старой бумаги — из всего, что способно пылать.

Надо было подготовиться и к празднику Нептуна: настроиться на роль вожака чертей, подобрать чертенят, провести с ними хотя бы одну репетицию.

Еще надо было… Чтобы найти себя в этой новой среде, ощутить себя в ней собой, надо было сначала подчиниться ее своеобразному ритму, раствориться в нем с его строгим распорядком, грохотом барабанов, зыком горнов, песнями и речевками хором, с постоянным пребыванием на виду, с необходимостью действовать и думать, есть и отдыхать, как все, вместе со всеми…

Покидав умывальные принадлежности в пластикатовый пакет, он побежал к ручью. Дорожка вывела его к спортплощадке, где лагерь строился перед зарядкой. Играл баянист. Опоздавшие торопливо занимали свои места. Виль отыскал ребят из плавкоманды. Видно, причастность к одному общему делу понуждает людей, больших ли, маленьких ли, кучковаться и тогда, когда к делу-то еще не приступали! Лидия-Лидуся, Олег и Костик с Вадимом стояли в ряд в последней шеренге.

Антарян показывал первое упражнение. Виль замешкался, уходить было неудобно, и ничего не оставалось, как выполнять приказ начальника лагеря: взрослый, оказавшийся на спортплощадке во время зарядки, не имеет права торчать столбом, зевакой стоять и болельщиком — обязан делать зарядку. По команде Антаряна выполняя упражнения, Виль не переставал наблюдать своих ребят. Точнее, не мог не наблюдать — так это было интересно и поучительно.

Лидия-Лидуся была в желтых шортиках и белой майке, открывавшей плечи. Она слышала счет и следовала ему, но движения ее все равно были свободны и плавны, своеобразны: они переходили одно в другое, словно в танце. И, словно в танце, были в ее движениях зрелая законченность и явная характерность. Она раскрывалась такой, какой не виделась еще Вилю, такой, какой, надо думать, сознавала себя, стесняясь своих чи-чир-надцати лет. Так ведь девчонка она, ребенок четырнадцати лет, как их ни произноси. И не верилось, что всего — четырнадцати!

Вот и Олегу Чернову столько же. Крупный и крепкий, он силен и порывист. Заметно, что больших усилий стоят ему округлая точность и широта движений — не дорос он до свободы и раскованности, какие уже дались Лидии-Лидусе.

Вадик начинал упражнения подчеркнуто точно, а к концу комкал их, едва обозначал. Костик хитрил, прикидывался неумехой — под быстрый счет медлил, под медленный — торопился. Антарян погрозил ему длинным пальцем. Костик прижал руки к груди — стараюсь, да не получается! Надо же, близнецы, а какие разные!..

На территории лагеря было несколько умывальников — для каждой группы домиков — свой. К ручью шли немногие — кому казалось, что далековато, кого пугала холодная вода, не так давно выбежавшая из-под вершинных ледников и снежников.

А плавкоманда в полном составе плескалась и брызгалась на камнях, отполированных стремительными струями.


В сараюшке было душно: не такое уж позднее утро — только позавтракали, но солнце здорово напекло крышу и стены. На теле мгновенно выступил пот. А в открытом дверном проеме виднелись освещенный до белизны пляж и слепящая гладь моря — громада воды, которая могуче манила: чего же ты, давай ко мне, окунись, поплавай!

Еще на выходе из лагеря Костик Кучугур, сладостно потянувшись, воскликнул:

— Ах, как мы искупаемся!.. Или не искупаемся, Виль Юрьевич? Так должны же мы знать, что это за море, в которое завтра будем окунать пионеров и октябрят!

Виль и сам подумывал: придя на пляж, кинуть клич: «Отважные, за мной, в пучину!» Как же, дескать, быть у воды, и не порадовать ребят и самому с ними не порадоваться! И тут колыхнулось: «Подлизаться хочешь, брат Вилюр, хочешь вымочить пацанов в море, чтоб шелковыми стали, чтоб влюбленными глазами пялились на тебя, этакого добренького Вилюрыча? Нет, нравится пацанам — не нравится, пусть сначала делом займутся. И ты с ними. Потом, когда будем для пробы заносить якоря, поплаваем — и дело, и удовольствие».

Поручил Олегу и Вадику выволочь из сараюшки на песок мотки капронового шнура с поплавками, растянуть на всю длину, проверить метр за метром, подвязать, где надо, где надо — заменить полураскрошенные куски пенопласта. Сам с Лидией-Лидусей вытащил брезентовые мешки-якоря и тенты. Костику дал задание расплести льняную веревку — нужны суровые нитки для ремонта мешков и тентов.

Олег с Вадиком жарились на солнцепеке — куда сунешься с этими длиннющими гирляндами? Вадик сперва взялся горячо, но потом заскучал и привял, глубже нахлобучил пилотку, раз-другой сходил к фонтанчику, долго пил. Олег работал, именно работал — сосредоточенно, степенно. Лишь иногда выпрямлялся, бросал взгляд на Лидию-Лидусю, не встретив ответного взгляда, отворачивался, энергично брался за шнур и поплавки. Ну и парень! Не разочаровывается, упорно вкалывает, веря: заметит она, оценит!

А она раскладывала тенты, качала головой:

— Грязные, залежались за зиму. Выстирать бы!

— Вот подремонтируем, тогда и простирнем — вода рядом, — сказал Виль, возясь с мешками — брезент во многих местах был пробит и протерт камнями. — Латать придется.

— Повезло нам! Не окажись ты в плавкоманде, пришлось бы нам, мужчинам, заниматься женской ерундовиной, — заговорил Костик, сидевший на камне в тени солярия; он распускал веревку, играя ею: прикладывал к верхней губе — усы! — приспосабливал ниже спины — хвост! — А так, выручаешь ты нас, подруга!

— Она женская, эта ерундовина, потому, что с нею не справитесь вы, — Лидия-Лидуся сделала многозначительную паузу, — друзья-мужчины!

Костик взмахнул полураспущенным концом, хлестнул им по песку, едва не достав Лидию-Лидусю.

— Ты!.. Не очень! — тотчас же вспыхнул Олег.

— А то… что? — артистично вскочил Костик.

— А то… то! — Олег встряхнул поплавки.

Обстановка накалялась. Не хватало еще, чтоб до зарождения дружбы у ребят появилась вражда, пусть нелепая, пусть недолгая, но вражда — отрава, которая бесследно не проходит.

— Парни! Латки будет ставить, кому выпадет! — вмешался Виль, — Кто не умеет, научится… А самых горячих — сейчас в ручей!

— Бррр! — Костик опустился на свой камень, независимо помахивая веревкой.

Лидия-Лидуся снисходительно усмехнулась: мальчишки!.. «Странно, — размышлял Виль. — Чего это она ставит Олега на одну доску с Костиком? Из конспирации, небось?»

А она сходила в сараюшку, нашла там обрезки брезента, показала Вилю:

— Хорошие латки выйдут. Скажите, куда их, я выкрою…

На скуластеньком лице ее обозначился свежий румянец — то ли солнце тронуло кожу, то ли скрытое волнение выдало себя.

Приблизился Олег, посоветовал ей:

— Низ мешков надо обшить сплошняком. Так рациональней.

Лидия-Лидуся как не слышала его — ожидающе смотрела на Виля: что вы скажете?

— Олег прав. Так и сделаем. За совет — спасибо.

Олег подавил вздох, обратился к Вилю:

— Поплавки намотаны на палки, запутываются. Давайте заменим палки рамами. Такими, чтобы концы рожками торчали. А между рожками будем пропускать веревку с поплавками, а? Рациональней будет.

— Молодец ты, Олег, инициативный ты парень, — похвалил Виль, намеренно пережимая тоном и поглядывая на Лидию-Лидусю.

Она, ворочая тяжелый тент, не заметила похвалы, а может, сделала вид, что не заметила.

— Пойди, Олег, в лагерь, раздобудь рейки, попроси в кружке «Умелые руки» гвозди, молоток и ножовку, — сказал Виль, посмотрел на Вадика, пожалел его: — Возьми в помощь себе Вадика. По дороге туда-сюда прикиньте конструкцию рамы, чтоб была легкой и жесткой… Словом, рациональной.

Вадик подхватился, обрадованный:

— Я видел рейки за домиком, в котором садовник с садовничихой живут. Объясним — разрешат взять несколько штук. А с поплавками потом враз справимся, поднажмем и справимся.

— Уговор! — предупредил Виль.

— Уг…говор! — после небольшой паузы заверил Вадик: поборолся сам с собой… если уже знает себя.

— Меня надо было послать, меня! — проводив ребят взором, назидательно произнес Костик. — Садовник сам ни палочки не даст. Олег не решится утащить. Вадик — не сумеет… А я…

— А ты уронил бы высокую репутацию плавкоманды, — закончил Виль.

— Хо! — Костик на итальянский манер помахал перед собой рукой со сложенными в щепотку пальцами. — Кто бы что бы знал бы?

— А как быть со славой? — Лидия-Лидуся иронично цитировала слышанное или читанное. — С восхищением одних и с плохо скрытой завистью других — как быть?

Костик, как косу, приложил к голове Лидии-Лидуси седые пряди расплетенной веревки, зашамкал:

— Вше в швое время, хех-хе! Пролетит четверть века! Поишковая группа пионеров выйдет на след, найдет последнюю дряхлую свидетельницу событий штарушку Клеменчиху. И в школьном мужее появится штенд, а пошреди того штенда — давний портрет Конштантина Кучугура…

Лидия-Лидуся выдернула из пряди длинную нитку, вдела в иглу, сделала первый стежок, всхлипнула:

— Старушка шила и оплакивала юного храбреца, которого начальник лагеря строго наказал в тот же день, когда был свершен подвиг. Потому что в том лагере про всех знали всё, и даже больше…

— Не надо слез! — с надрывом воскликнул Костик, поднял камешек, бросил, но до воды не добросил — далековато было до воды. Он вскинул руку, чтобы повторить попытку, и замер: к солярию приближалась Пирошка. Она была в белом халате, застегнутом на одну пуговицу, в опущенной руке — палка с термометром. Через плечо — махровое полотенце.

— Такая жара, а у вас так много неотложной работы! — растягивая слова, сказала она.

— Поможете? Иголка и нитка найдутся, — с надеждой спросил Виль.

— Оставьте для меня долю — на тихом часе сделаю…

— К обеду мы должны все закончить, — отрезала Лидия-Лидуся.

Пирошка с сожалением развела руки, полы халата разошлись:

— Очень и совсем занята.

Она пошла к морю, халат развевался на ней, как туника. Ноги погружались в песок, и шаг был медленным, торжественно-размеренным.

— Идет делать бесполезное дело, а как важно выступает. — Лидия-Лидуся жеманно подвигала плечами. — Будто от того, что она сунет свой термометр в море, погода изменится. А все равно ведь не купаемся, акклиматизируемся…

— Не язви, — едва не крикнул удивленный и уязвленный Виль. — То, что тебе представляется бесполезным, не обязательно бесполезно.

— А вы не разглядели, что там на термометре? — передразнивая Пирошку, Лидия-Лидуся поднесла к носу вытянутый палец. — Вы так смотрели…

— Я вот на тебя… смотрю, — растерялся Виль. — Впервые встретила женщину, а так изображаешь ее…

— И не впервые… Она и в том году была здесь. В нее все мужчины влюблялись, крутились вокруг.

— Мужчины… А она?

— Она… — Лидия-Лидуся помолчала и заговорила по-иному, уважительно и как бы в назидание: — Она никем, кроме своей Катерины, не интересуется… Детишек лечит хорошо — если бинт присохнет, она снимает, что и не чувствуешь. Рука у нее чуткая, добрая…

— Вот видишь…

А Пирошка подняла руки к плечам, и халат опал на песок. Зайдя в воду, мягко легла на нее, накрылась волной…

Он насильно отвернулся. Отчего-то тянуло посмотреть на Лидию-Лидусю, узнать, что там, на ее скуластеньком лице? Опустив голову, Виль занялся мешком. Лицо горело. Костик, ехидный хитрец, сел возле, стал молча помогать, — выходит, он не только хитрец и ехидна.

Когда, возвращаясь в лагерь, Пирошка поравнялась с ними, Виль вопросительно глянул на нее.

— Море — ой! С собой унесла бы!

— Останьтесь с нами, поделитесь морем, — попросил Костик.

Пирошка, удивленно вглядываясь в мальчика, чуть наклонилась к нему:

— Ты добрый-добрый! Ты такой добрый!

И пошла, не оборачиваясь.

Вернулись Олег с Вадиком, принесли все, за чем ходили: к счастью, встретился им начальник лагеря, которому садовник отказать не мог — планки брали на выбор.

Олег разравнял песок и, чертя на нем тонким прутиком, показал, как можно сделать конструкцию жесткой, не утяжеляя ее, — всего-навсего одной планкой с концами, отпиленными под определенным углом: косые концы упрутся в прямые поперечины, прямые поперечины в свою очередь будут давить на косые концы. Над чертежом склонились все, даже Лидия-Лидуся. Защищая проект, Олег взглядывал на нее, как на главного оппонента: «Хорошо ведь?» Она поскупилась на похвалу — смолчала.

— Простое и рациональное решение, — одобрительно произнес Виль и, увидев, как покраснел довольный Олег, добавил: — Инженерно мыслишь. Постарайся, чтоб и в материале все было четко, строго по замыслу.

— Да мы тут оба с Вадиком мороковали! — Олег честно делил удачу на двоих.

— Понятно, что оба. Молодцы, ребята. Беритесь!

Костик сразу присоединился к Олегу и Вадику. Лидия-Лидуся нет-нет, а бросала шитье, смотрела, как парни плотничают-столярничают. Ей и самой, должно, хотелось пилить шершавые планки ножовкой, вколачивать в дерево ровные глянцевые гвозди, хотелось! А сдерживала себя. Сдерживался и Виль, вдвойне сдерживался. Кому не интересно поработать своими руками, преобразуя материал в оригинальную конструкцию, даже если это элементарная рамка для поплавков? И, кроме того, ребята, конечно, не те мастера, что могут безупречно справиться с новым для них делом. Сам бы ловчей, аккуратней и надежней сработал! Так-то оно так, но раз оттеснишь ребят, другой подменишь — и не научатся они работать и спрашивать с себя, не узнают, что уже умеют, чего еще не умеют, не поймут, как искать собственные ошибки и просчеты и как их исправлять. Терпи, брат Вилюр, терпи, дай парням воли — она скорей, чем занудная опека по каждому поводу, приохотит их к самостоятельности и обстоятельности…

Наступил полдень. Солнце стремилось к зениту, но косые пути по вогнутому небу не давали этому стремлению исполниться. Однако и в окрестностях зенита оно раскалилось чуть ли не до предела. От песка и гальки веяло сухим жаром. Краска неба и моря выгорела, местами вода напоминала расплавленное серебро.

Якорные мешки были залатаны, тенты починены, поплавки намотаны на новенькие рамы.

— Осталось нам, ребята, вымыть тенты, разок затащить якоря. И домой — обедать, — будто подбадривая свою команду, сказал Виль.

— Это ж придется лезть в воду! — выразительно застонал Костик. — Кому охота!

— Если нет добровольцев, придется власть употребить, — притворно нахмурился Виль. — Лида Клименко и Олег Чернов моют тенты. Братья Кучугуры наполняют мешки камнями. Я — так уж и быть — затаскиваю якоря в глубину.

Лидия-Лидуся отошла в сторонку, как бы отделилась, отгородилась от всех. Она неторопливо и сосредоточенно, прямо-таки ритуально раздевалась там, где совсем недавно сбрасывала халат Пирошка, — закрой глаза, увидишь, как это было. И что-то общее выявилось в повадке молодой женщины и в повадке девочки-подростка. Откуда? Почему? Как?.. Он не вопросы себе задавал — понимал, что не ответит на них, — он удивлялся с тем почтением, которое вызывается в нас великими стихиями. А разве мир женщины менее велик, могуч и таинствен, чем мир вселенских стихий? Не меньше, признался Виль, а для кого — и больше…



Олег и Лидия-Лидуся норовили зайти поглубже, по горло, хотя тенты легче было мыть возле берега. Костик и Вадик вытаскивали камни из воды, хотя и на берегу таких увесистых булыг хватало.

Виль взялся за веревочные лямки мешка, Костик и Вадик дружно помогли поднять. Занес его в воду, потом, держась на плаву, оттащил подальше на дно. Нырнул, проверил, как он лег. Завтра к таким мешкам-якорям будут подвязаны гирлянды поплавков и деревянные крестовины с красными флажками. Купайтесь, пионеры-октябрята, а дальше ограждения — ни-ни!

Вадим и Костик стояли на берегу, ждали.

— Все ладно! — крикнул им Виль. — Доставайте мешок.

Вадим прыгнул в воду высокой ласточкой, а Костик разогнался, подскочил, развернулся в воздухе и шлепнулся спиной, к счастью, на глубоком месте.

Братья плавали легко. Дружно, почти без напряжения, потащили мешок до берега, вывалили камни.

То Лидия-Лидуся, то Олег, улучив момент, по очереди выпускали тент из рук, ныряли или по-шальному, как мальки, прядали в сторону и стремглав возвращались, будто оттолкнувшись от невидимой стены. Ловчили наивно, а Виль, вышедший на берег, как не замечал — рад был, что не ошибся: все в команде держались на воде уверенно, непринужденно и шалили с тем знанием меры, какое выдает искушенных в плавании людей.

Может, это почудилось, может, но очень уж явственно почудилось, что ребята нет-нет, а поглядят на него, словно мысленно подбивают: покажите же, как вы умеете! Надо было б воспротивиться желанию блеснуть, но оттого, что посматривают ребята, захотелось блеснуть истинно, чтоб гордились они — и не зря. Это им нужно, понял он, им! И он отступил, разогнался, как Костик, и, сделав сальто, вонзился в воду. Тело скользнуло по-над дном, едва не задев камни, осевшая на них пыль взметнулась, зависла облачком. Легкий, гибкий, упругий, он стрелой прошил зелено-голубую толщу и, расколов сверкающую поверхность, до пояса выплеснулся из воды. Восторг распирал душу, переполнял энергией мускулы — восторг владения собой, восторг сознания того, что до конца подчиняешь себя себе и способен на многое — лишь дерзни! Всего достанет — и силы, и смелости, и уменья! Такое он чувствовал и переживал не раз, когда в школе, в спортивном классе, занимался плаванием и когда, увлекшись легкой атлетикой, стал осваивать многоборье ГТО — тогда он часто с кем-нибудь на пару мчался со стадиона «Труд» в Ботанический сад, наматывал километры, носясь по тропинкам, мощно беря длинные подъемы-тягуны.

Сейчас он проплыл несколько метров вольным стилем, не теряя скорости, перекинулся на спину, затем на бок, как торпеда, как дельфин, как человек-амфибия. По широкой дуге возвращаясь к берегу, он заметил, что ребята замерли на мелком и восхищенно смотрят на него. Довольный собой и смущенный, он расслабленно лег на воду, раскинул руки, сквозь мокрые ресницы глядя в слепящую синеву.

— Виль Юрьевич! — окликнул Костик. — А кто-нибудь еще у нас в лагере умеет так?

Судя по тону, каким был задан вопрос, Костику хотелось, чтобы никто больше так не умел.

— А почему бы нет? — отфыркиваясь, вопросом ответил Виль.

— Того бы и взяли плавруком, — негромко сказал Костику Олег: мол, исключено, чтоб кто-то мог и сравниться!

— Побарахтайтесь еще немного, — поставил точку Виль, — скоро идти в лагерь.

Он поверил в ребят и не боялся за них.

И все-таки старался все время быть хоть немного дальше от берега, чем они, как бы ограждая их от морского простора, от больших глубин. В общем, вел себя как квочка. Он так насмешливо и подумал: «Как квочка».

— Отважные! Пора в лагерь!

Он сразу, образцово-показательно, вылез на берег, а «отважные», эти артисты, демонстрировали, что спешат, а сами тянули время — жалко расставаться с морем, меняя его на опаленную солнцем сушу!

А Виль, знай, усмешливо льстил:

— Молодцы, ребята! Истинные человеки и должны безусловно владеть собой, должны перебарывать в себе эгоистические наклонности!

* * *

Огненная ящерка выскользнула из-под пирамиды, растягиваясь в движении, кинулась вверх — с жердочки на жердочку, и вдруг — упруго пыхнуло жаром! Пламя кружилось, клубилось, рвалось на волю, выталкивая тучи искр, охватывая сушняк, а потом слитно ударило — от земли до завершающего острия пирамиды. Оно пыталось оторваться, разок даже склонилось — наверное, чтоб переломиться и улететь сквозь горло ущелья в простор над невидимым отсюда морем. Но все усилия привели только к тому, что над пирамидой пламя превратилось в дымный, сверкающий искрами и широко качающийся султан.

Пыхнуло и песней, ликующей, как костер.

Меж горами сдвинулась тьма. Зачернели тени на склонах, тушью залило низину и лишь напротив площадки золотыми самородками сверкали в ручье валуны, освещенные костром.

Забылось, что несколько часов назад и он сам складывал пирамиду, которая извергалась теперь огнем и дымом, вселяя в душу детскую радость и почтительный трепет. Рассохшиеся доски перестали быть рассохшимися досками, сучковатые жерди и хрусткий валежник перестали быть сучковатыми жердями и хрустким валежником — все обратилось в пламя и в новом своем таинственном и прекрасном качестве вливалось в небо. Виль должен был следить за тем, чтобы детвора не лезла близко к костру, он и следил, и жалел ребятишек, особенно из младших отрядов, — понимал их. Ему, как им, хотелось подойти к огню вплотную, хватать и швырять обратно выстреленные пламенем головешки. Но кожу лица и глаза так пекло, что приходилось отворачиваться и пятиться.

Костром венчался суматошный и трудный день открытия лагеря. Весь этот день Виль не мог отделаться от зудящего беспокойства: ему казалось, что зря спешили с открытием, вполне можно было отложить хотя бы на денек и подготовиться спокойно и тщательно. Он говорил себе, что, в конце концов, опытным сотрудникам видней, надо положиться на них и не маяться дурью, однако беспокойство заставляло его лихорадочно делать то, что он мог бы делать вполне размеренно. Впрочем, за малым исключением никто в лагере не ходил пешком, все бегали, всюду репетировали сценки, танцы, песни. Горнисты пробовали свои трубы. Барабанщики оглашали ущелье дробным грохотом. Девочки из старших отрядов, воспитательницы и девушки-вожатые гладили всем пионерскую форму, а некоторым срочно стирали и сушили рубашки и шорты. Весь лагерь надо было одеть в чистое, наглаженное! Отряды менялись пилотками, чтоб не было пестроты, чтоб все в красных или все в белых, голубых…

То в одном месте, то в другом возникала Царица. Она двигалась стремительно, жесты у нее были решительные и широкие, как у капитана на корабле в разгар боя.

Вилю она была неприятна. Даже ее смазливое лицо, даже ее красивые и ухоженные волосы, даже ее гибкая фигура были антипатичны ему. И он в ироническом свете видел все, чем она занималась, как ходила, распоряжалась, проверяла, помогала людям. И не мог не признать — работать она умела, всюду поспевала, указания давала точные, ласковым тоном, который многим, видно, нравился, многими, видно, принимался за истинную ласковость. Случалось, кто-то выдвигал контрпредложения. Царица отвергала их — сразу и непоколебимо. С ней не спорили: то ли время жалели, то ли привыкли к ее властности. Не влезал в ее дела и Иван Иваныч — должно быть, загодя сложил все плюсы и минусы, высчитал, что пользы от Царицы больше, чем вреда. Вилю такой итог казался сомнительным.

Так — не так, но один Иван Иваныч оставался в лагере совершенно невозмутимым, а в тихий час, когда взрослые, уложив детей, вовсю вкалывали, начальник лагеря взял старенькое одеяло и ушел в лес — спать. Рассказывали, что так он поступал всегда. Проверяя сторожа или вникая в дела кухни, он не спал ночи напролет, а днем непременно отправлялся отдыхать в одному ему известные уголки леса, неизменно заявляя при этом: «Хоть трава не расти». Однако трава росла, отряды работали, кухня не опаздывала. Виль счел, что Иван Иваныч просто-напросто делал хитрый ход — избавлял себя от нервотрепки и вынуждал сотрудников лагеря стараться выше сил — на них ведь надеются, в них ведь уверены! До поры начальнику везло, а когда-то и не повезет! Скажем, нынче. Неужто других эта мысль не точила?.. Удивительно, что и председатель завкома Баканов специально к открытию прикативший на громадном трайлере, не помешал Ивану Иванычу уйти в лес, больше того — поторопил: «Иди, сосни полчасика-часок, до ночи далеко…»

Средь разнообразного имущества в трайлере оказался белый двухвесельный ялик. На скулах его красной краской было выведено: «Костер». Все добро выгрузили, а ялик трайлером доставили к проходу под железной дорогой — оттуда до решетчатого ангара возле солярия пришлось волочь, подкладывая под киль бревнышки.

Когда шли обратно в лагерь, Баканов приотстал и окликнул Виля:

— Чего бежать, еще набегаешься за лето… Обвыкаешь или как?

— Или как…

— А-а, да! — Баканов коснулся плечом плеча. — Попервах у каждого сумбур впечатлений. Обойдется и у тебя… Для информации могу подсказать кое-что. Дети, они такие: одно у них то, что они полагают и хотят, другое — что обещают себе и другим и как поступают. Это же вулканы! Они извергаются, изверги, и столько тепла и света выделяют, что и сами себя вполне могут порушить. С ними, как с огнем…

— И обжечься могу?

— Всякое бывает. — Баканов задумался. — С тобой не случится, я тебя знаю. Да и Капитонов не даст, упредит. И здешняя атмосфера поможет. Тут, понимаешь, не как в Ростове. Там ты часть дня — дома, часть дня — на работе. Бывает, дома от работы прячешься, а на работе — от дома… Здесь ни от одного, ни от другого не спрячешься — здесь тебе и дом, и работа! Не закостенеешь! Освоишься и, смотришь, понравится тебе и закрепишься… Не только на это лето, но и на следующее — нам сюда стабильные кадры нужны.

— Вон куда вы заглядываете!

— А как же? Без этого нельзя. Я тебе скажу: плаврук, считай, первое лицо в пионерском лагере. Ты — единственный взрослый в плавкоманде. Ты с детьми обеспечиваешь самое главное — безопасность. Брак в работе везде бывает. Случается, планируют его. Тебе не простится и десятая доля процента брака — безмерно опасна эта крошечная доля. Кроме того, когда нет моря, ты — резерв на все случаи… Фигароооо, так сказать…

— Вы соблазняли меня прелестями Черноморского побережья, а теперь что втолковываете?

— Прелести остаются, и они тебе слаще покажутся, чем в отпуске: в отпуске прелести — обычное дело, а в лагере — вознаграждение за ответственную и почетную работу. Усек?

— Усек… Попробуйте на будущий год закадрить меня…

— И пробовать не буду — сам запросишься.

— Поживем — увидим, — сказал Виль Баканову тогда, на пути с пляжа в лагерь. И теперь, стоя между костром и ручьем, повторил: — Поживем — увидим…

Первые жадные порывы костра сменились ровным и мощным горением.

Виль с облегчением отметил, что избавляется от суетного беспокойства, и все существо его проникается ровным и надежным чувством полной причастности к своеобразному миру, в который он вдруг включен был прихотливой судьбой, олицетворившейся в простоватом на вид профсоюзном стратеге Баканове. Тот здорово знал покоряющую силу системы лето — море — горы — дети!

Омываемый волнами сухого и дымного тепла, Виль заново переживал торжественную линейку — там он впервые заметил в себе сильные признаки особого настроя. Там же, на линейке, он увидел, что тем настроем были проникнуты все. И все были выпрямлены и гордо напряжены, когда вносилось дружинное знамя. Всем добавилось в голосе серебра, когда взрослые и дети разом клялись, и разом пели лагерную песню-гимн, и провожали глазами алую птицу флага, воспарявшую к вершине мачты.

Заново трогал и волновал Виля концерт — наивные и искренние выступления мальчишек и девчонок, сплошь талантливых и красивых. Маленькая эстрадка была поставлена спиной к ручью, простейшие скамейки — струганые доски на врытых столбиках — занимали поляну, ограниченную скальной стеной, а над головами — вечереющее небо с первыми несмелыми звездами. Так радостно было, что в висках стучало и, казалось, от надежды вскипала кровь.

Для всех мест не хватило, и часть сотрудников сгрудилась по сторонам. В одной из небольших группок отыскал он, наконец, Пирошку, которую толком не видел весь колготной день. Во время торжественной линейки она мелькнула в своем белом халате возле самого младшего, октябрятского, отряда. В строю того отряда последней стояла Катерина — в голубой пилотке, кружевной рубашке и великоватых шортиках. Виль переместился туда же, по Пирошки уже не было.

— Будь готова, Катерина! — окликнул Виль.

Она даже не обернулась. Он видел сбоку ее серьезное и строгое личико, сведенные бровки и ямочки на пухлых щеках — две ямочки, в которых до поры прятался смех.

На концерт Пирошка пришла в белых брюках и кофточке-безрукавке, резко выделявшихся на фоне сумеречного леса. Он постеснялся подойти к ней. Будь она одна, возможно, решился он. Прилюдно — духу недостало.

Была она и где-то здесь, на костре, не могла не быть. Однако со своего поста Вилю обнаружить ее не удавалось.

Начались танцы. Малышня сорвалась с мест, бегала вокруг костра, совалась к огню. Хоть разорвись — столько живчиков вертелось всюду. И тут подошел Олег Чернов:

— Можно пособлю вам?

— Пособи, пособи!

Олег был вооружен тонкой жердью с рогулькой на конце — он ловко подцеплял головешки и кидал в костер. И той же жердью оттеснял пацанят — сразу по нескольку.

А перед самым появлением Олега к ручью вышла Лидия-Лидуся. Она балансировала на высоком покатом камне, а Олег посматривал в ее сторону. Из-за нее парнишка оказался тут, — наверное, давно ходит по следу, тянется к ней и стесняется ее. Что поделаешь — всегда легче с теми, кто тебе безразличен.

Само собой получилось, что у Виля образовалась своя сфера влияния, у Олега — своя. Они отдалились друг от друга. А Лидия-Лидуся, спрыгнув с камня, медленно направилась к Вилю.

— Можно пригляжу тут с вами?

— А Олегу подсобить не хочешь?

— Он со своей оглоблей и так управляется…

— Ну, раз так, приглядывай со мной.

Она спрыгнула с камня и медленно направилась к Вилюрычу. И опять, как часто случалось в последнее время, Олег испытал сразу два противоположных чувства: досаду оттого, что Лидия не к нему направилась, и трусливое облегчение оттого, что она направилась не к нему. Было в ней что-то притягательное, было и что-то пугающее, сковывающее, лишающее самообладания.

Они там перебросились несколькими словами, и Лидка перехватила одну девчонку-невеличку, дала ей подшлепника, другой погрозила пальцем.

Двоим-троим из наиболее назойливых малышей, наверное, стоило выдать как следует — в назидание всем, чтоб не лезли к огню. Но Олег сдерживался — и потому, что пока хватало терпения, и потому, что не сумел бы обойтись с ними так необидно, играючи, как обходилась Лидка, и потому, что Вилюрыч вовсе не выходил из себя, никого, даже шутя, не шпынял, оставался одновременно настойчивым и мягким, строгим и добрым. Олег попытался было вести себя так же, но не получилось. Отчего? Да оттого, что доступно это лишь по-настоящему и не зря уверенным в себе людям, крепким и независимым людям. Как, например, отцу и как, например, матери — до гибели отца…

Отец был слесарем-инструментальщиком. Он веселый уходил на завод и веселый возвращался домой. Мать объясняла: он любит свое дело, и дело любит его. В свободное время отец возился со стареньким мотоциклом. Соседи говорили, что у другого эта допотопная тачка не сдвинулась бы с места, другой должен был бы приплатить базе вторчермета, чтоб приняли железяку в утиль. Соседи, может быть, и не знали, а Олег не только знал, но и безгранично верил: если бы отцу понадобилось, то у него не хуже лимузина ездил бы и гулкий металлический ящик-гараж. Никогда не падая духом, отец лечил и лечил развалюху, а как только сын научился держаться на своих на двоих, взял его в помощники, разрешал ему трогать любые детали и инструменты. Отец не отбирал того, что ему нужно было, а просил:

— Ну-ка, сынок, подкинь мне отвертку… Подай-ка, сынок, плашку…

Если бы не Олег, отцу пришлось бы самому тянуться за отверткой или вытаскивать плашку из коробки. Значит, нужда в помощи не для вида, а всамделишная.

Отца, ехавшего на мотоцикле, сбило грузовиком. И подломилась мать. Жила, будто по привычке, как придется. Олег старался быть ей такой же надежной опорой, какой был отец. Следил, чтоб она не уходила на службу, не позавтракав. Изо всех сил помогал по дому. Заставлял отдыхать после работы: она, машинистка, брала домой рукописи, перепечатывала за дополнительную плату, мучась болями в пояснице и кончиках пальцев. Олег ограничивал себя во всем, чтоб не было у нее нужды в этом изнуряющем дополнительном заработке. Мать жалела сына, уговаривала не наваливать на себя непосильное. Просила в завкоме путевки, чтоб Олег отдохнул на море. Он не отказывался: надеялся, что ей одной будет полегче — меньше стирать, меньше готовить. Правда, на этот раз выявилась еще одна причина: весной Олег встретил Лидку Клименко — в прошлом году вместе были в «Костре», в одном отряде. Честно сказать, запомнилась она в то лето случайно — ничего в ней такого не было, чтоб замечать. Разве что лицо покруглей да характер повредней. И вдруг открылось: та Лидка и — не та! Лицо заострилось книзу, обозначились полные губы и крутые скулы, глаза вроде чуть косо встали, а в них такая темная глубь, что хотелось неотрывно смотреть и страшновато было смотреть.

А на пригородном вокзале, увидев Лидку, Олег прямо-таки обалдел от радости и испуга: он представил, как здорово, что почти целыми днями будет видеть ее, и как худо пришлось бы ему, не попади они в одну лагерную смену! Глазам было жарко, а губы и руки слово заморозило. Он издали пялился на Лидку, стыдился и пялился, бессильный отвернуться. Родные ее спасали его — отвлекали, и она ничего не заметила. И раздражали его ее родные — дали бы хоть на миг глянуть в сторону, где он…

Ехали в разных концах вагона — у Олега не хватило духу занять место возле Лидки. Он залез на полку и словно слился с нею, одеревенел — не двинулся больше, ни слова не сказал. Обессилила его и обессловила борьба двух чувств, схлестнувшихся в нем; но отчего-то не казавшийся неожиданным, внезапным интерес к Лидке противился прежнему, не сгладившемуся еще пренебрежению ею — не забылся вредный ее характер. Из-за борьбы этих двух чувств он испытывал робость и скованность, тянулся к Лидке и не мог свободно и просто подойти и заговорить с нею.

Он не понимал, что и сам уже меняется, и мечтал измениться, научиться быть самим собой, как остается самим собой Вилюрыч. Это — человек! Он и не гордится, как иные взрослые (не гордится — значит, не зазнается, не преувеличивает своих достоинств), он и не тушуется, истинно уверенный в себе…


Молекулярное движение вокруг костра значительно убыстрилось — малышовским отрядам объявили отбой. Неустанно бегая, меняясь местами, девчонки и мальчишки надеялись, что если и не проведут взрослых, то замотают их и заставят смириться, махнуть рукой: «Не хотите спать, не спите!» Но молекулу за молекулой уводили от костра — в строй, который пытались сколотить.

Ловко обогнув Олега, Катерина бежала на Виля. От Пирошки скрывается? Пока Виль искал глазами Пирошку, Катерина крутнулась, кинулась в сторону и попала в руки Лидии-Лидуси, взлетела на них и, чуть побарахтавшись, затихла — сдалась, позволила отнести себя к отряду. Она, словно из последних сил, с долгими паузами смеялась и весело поскуливала. А Пирошка так и не появилась — не она спугнула, не она преследовала Катерину.

Увидел он ее после, когда, догорая, все больше оседал костер и людской круг все больше сжимался. Увели спать и средние отряды. Танцевать и петь никому уже не хотелось — молча, пристально и задумчиво глядели оставшиеся, как языки пламени сникают, втягиваются под раскаленные угли. Тихо, точно машинально, наигрывал аккордеон и мелодично гремел в камнях ручей.

Местами жар покрыло пеплом, и кострище походило на уменьшившееся небо, в котором переливались, иногда переплетаясь лучами, крупные звезды. Небо же в этот момент походило на раздавшееся кострище, в котором переливаются раскаленные уголья. Эти звезды-уголья там, вверху, тянулись друг к другу лучами и не могли дотянуться.

Пирошка стояла напротив, зябко сложив руки на груди. Виль подошел к ней.

— Красиво?

— Очень. Жаль, что скоро зальют.

— Как — зальют?

— Водой из ведер, — грустно усмехнулась Пирошка. — Так положено. И вы тоже будете заливать…

«Ни за что!» — едва не воскликнул Виль, но сдержался — от ручья несли ведра с водой. И он бросился навстречу Лидии-Лидусе, отобрал у нее тяжеленное ведро, в котором плескалась студеная вода.

Сырой, горячий и душный дым заклубился, где недавно так могуче и празднично пылал высокий, до неба, костер.

Черное кольцо росло от краев к центру. Когда Виль лил воду, Олег и Лидия-Лидуся завороженно следили за тем, как черным кольцом стискивался пятачок жара.

— Пора и вам, ребятки, — сказал Виль. — Спокойной ночи. Завтра праздник Нептуна и первое купание для всех. Начнется наша основная работа.

Они безропотно подчинились — устали за день, перегрузились впечатлениями. Пошли рядышком — дождались своей минуты! Однако совсем скоро они повели себя странно: Лидия-Лидуся заметно ускорила шаг, обгоняя Олега, а он как-то обреченно отставал…

Черный круг зиял на земле. Быстро пустела костровая площадка, а Пирошка не уходила. Не ждала ли она, чтоб сквозь черное пробилась какая-нибудь из залитых звездочек?

* * *

Грабы и дубы вплотную обступили веранду, пристроенную к столовой. Чуть откинься на стуле к дощатому барьеру — и увидишь звезды, точно вперемешку с листьями нанизанные на ветки.

Столы сдвинуты в один длинный и уставлены тарелками с салатом, рыбой, колбасой и хлебом. В алюминиевых чайниках — гранатовый сок, купленный в поселке у старухи армянки, называвшей самодельный свой напиток бургундским. Не так уж давно был ужин, а, посмотрев на закуски, Виль испытал такой голод, словно весь день не ел.

Собирались же долго и долго не садились за столы — воспитателям и вожатым надо было уложить и утихомирить детей, взбудораженных впечатлениями праздничного вечера.

Пирошка пришла одной из последних. Виль призывно поднял руку, потом показал на стул возле себя.

Когда, наконец, все разместились, Баканов поднялся. Слова в его речи были дежурные: поздравляю с открытием первой лагерной смены, желаю педсоставу и всем другим сотрудникам слаженной и содержательной работы. Но по выражению лица, по тону судя, он был искренне расположен ко всем, был крайне рад, что дело сладилось и доверено людям, на которых он полагается, которых уже любит. Переходя от одного к другому, он с каждым чокнулся, каждому что-то сказал. Вернувшись на свое место, озорно провозгласил:

— Ну, соколики, будем!

Это была единственная за вечер общая акция. Потом компания распалась на небольшие группки. Кто оставался за столом, кто кучковался возле барьера, кто время от времени убегал на несколько минут — посмотреть, как спят ребятишки. Музыки не было — какая музыка после отбоя! Переговаривались и смеялись со сдержанной непринужденностью, и это сказало Вилю больше, чем сказали бы любые приказы и инструкции: что ни делаешь, помни — дети в первую очередь!

Пирошка сидела боком к столу, покачивала в руке стакан, и рубиновая влага омывала преломленные на гранях лучики света. И чудилось, что за стеклом медленно плещется густое пламя. Еще чудилось, что розовая тень, упавшая на чистое лицо Пирошки, — от того пламени. И глаза ее были залиты тенью: но эта тень не имела цвета, вернее, воспринималась Вилем не в цвете, а в настроении — грустном и задумчивом.

Состояние Пирошки озадачивало: каждая новая встреча с нею из тех немногих, что случились, была теплей и доверительней прежних — и вдруг эти грусть и задумчивость. Он не мог их объяснить и не мог не обратить на них внимания, потому пытался разговорить Пирошку. Он надеялся, что, поддерживая разговор, она раскроется, приблизится к нему и приблизит его к себе настолько, насколько сама раскроется. Боясь нечаянно задеть ее, он спрашивал о чем-то пустяковом, необязательном. Она отвечала, невесело шутя, необязательно отвечала, все больше замыкаясь в себе. Откуда было знать ему, что она не отдалялась от него, что, напротив, невольно тянулась к нему и загодя, наученная житейским опытом, тревожилась — в таких обстоятельствах тревога растет тем сильней, чем сильней растет новое чувство.

Правда, он подумал было, что у нее была своя жизнь, были свои ожидания и встречи, свои разлуки и обиды; в той минувшей жизни не было его, Виля, и уж никогда не будет; ушли годы, ушли некогда дорогие ей люди, но пережитое не выветривается и встает перед всяким, кто пытается прикоснуться к Пирошкиной судьбе или тем более войти в ту судьбу… А если Пирошка еще и дорожит минувшим, а если она ревниво бережет и защищает то — и счастливое, и горестное? От одного этого предположения в сердце стало пусто, словно оно истаяло, вытекло и будто в груди остался опавший шарик. Однако Пирошка прищурилась, за густыми ресницами вспыхнули и мгновенно потеплели искорки. Веки дрогнули так, что сердце Виля снова наполнилось и обрело вес.

Она звякнула своим стаканом о его стакан:

— За этот самый вечер!.. Мой дедушка Рапаи Миклош, когда угощал своих друзей, обязательно просил выпить за это самое утро, если было утро, за этот самый день, если наступал день, за этот самый вечер, если вечерело.

Не сводя с нее глаз, он допил сок. Она тоже допила и кончиком языка слизнула огненную капельку с верхней губы. И он заговорил, заговорил о том, что лежало в глубоких запасниках его памяти, сохранялось там разрозненно — как запало, так и сохранялось. Он рассказывал предельно откровенно, не подозревая, что именно теперь пробуждает в Пирошке доверие к себе, желание тоже быть откровенной.

Все, о чем он впервые в жизни вспоминал вслух, все, частью виденное, частью слышанное от других, а теперь существовавшее в нем, — все было и печальным, и светлым, солнечным.

Родителей отца он знал только по фотографиям. Дедушка был военным, часто переезжал из гарнизона в гарнизон. И бабушку, тогда шестнадцатилетнюю девочку-сироту, встретил в конце двадцатых на станции — она принесла обед своему дяде-железнодорожнику… Дедушка погиб на войне в сорок втором. Бабушка, получив похоронку, слегла и через день умерла.

Дедушка и бабушка по матери жили в Полтаве. На окраине города был у них небольшой дом с садом и несколькими ульями. Виль гостил у них, и смешно было ему оттого, что старики минуты не могли друг без друга: только и слышно, что дед ищет-окликает бабку, бабка ищет-окликает деда. Они никогда не расставались, даже на войне были вместе: дедушка — фельдшером в полевом госпитале, бабушка — санитаркой.

Они были счастливы, оба дедушки и обе бабушки Виля, — они любили до конца, смолоду и до смерти. Но умирают все, а любовь на всю жизнь дарится не всем!

Отец и мать Виля тоже любили друг друга, ничего не мешало быть им вместе — ни война, ни суровые служебные надобности. Любили, а вместе быть не могли. Они развелись и жили одиноко. Переписывались, порой встречались, пытались все начать сначала и скоро разъезжались — до следующей бесполезной встречи. Вот-вот состарятся, а не могут справиться с тем, что мешает им быть счастливыми. Они сознавали, что сын рано или поздно спросит: чего ж вы мучаетесь и меня мучаете? И сами объясняли: переписываются — встречаются ради него, единственного у них.

— Ради себя они мучаются, — сказал Виль.

— Вы их… осуждаете? — с явным сочувствием к ним спросила Пирошка.

— Что вы? Разве я им судья? Мне жалко их, мне горько за них. И за себя, чего скрывать. И, думая о папе и маме, я думаю о том, как жить самому. Опыт извлекаю, — смущенно рассмеялся он.

Пирошка тронула рукой локоть его — как бы соединила себя с Вилем и как бы от имени двоих воскликнула:

— Почему люди не могут понять друг друга, почему? На одном языке говорят, на одной земле живут, одного хотят — счастья. Чего, кажется, не понять друг друга?

— Про всех не знаю, — взял в руки прохладные пальцы Пирошки, сжал, стараясь согреть. — А про своих ближайших предков знаю, что они поняли бы друг друга, кабы слышали. Не слышат, о чем просят, куда зовут. И выдумывают что-то несусветное — он о ней, она о нем. Спорят, считаются, только и слышишь: «А ты?.. А ты?» Пропадают и понимают, что пропадают. Ждут помощи, мама на папу надеется, папа — на маму. Он ждет, и она ждет. Каждый ждет, вместо того чтобы кинуться первому на выручку. Услышать, прийти, помочь…

— Бывает так: в ухо кричишь, а человек не отзывается, — пожаловалась Пирошка. — Только эхо доносится — отвечает тебе твоим же голосом…

А народу на веранде почти не осталось. Некоторые, заметил Виль, уходили парами. Заметила это и Пирошка, усмехнулась:

— Может, и мы так?.. Немного пройдемся и бай-бай: уже поздно, а подъем не передвинут.

Они сошли с крыльца и, обходя столовую, спустились к ручью. Сверху, от ущелья, тянуло холодом, над мокрыми валунами струился белесый пар. Вода глухо шумела, порой причмокивая и вздыхая, будто и она спала, расслабилась до рассвета, когда волны ее снова станут упругими и загремят, резвей заспешат к морю.

Виль молча снял с себя курточку, Пирошка, тоже молча, подставила плечи.

Дальше они пошли наискосок через футбольное поле к медпункту, белевшему на темном скальном фоне. Трава не шуршала под ногами — на нее легла тяжелая студеная роса. Пирошка охнула.

— Вернемся на дорожку?

— Что вы! — Она сбросила туфли и закружила по траве, почти не поднимая ног, омывая ступни в росе.

— Простынете! — Его знобило оттого, что он представил, как холодно ее босым ногам, и оттого, что ему мучительно хотелось кинуться к ней, подхватить на руки, унести с поля. — Как вы можете?

Она наклонилась, провела рукой по траве, подошла к Вилю — и он понял ее и подставил лицо. Пирошка погладила его щеку мокрой ладошкой:

— Правда, горячая?

— Правда! — согласился он, пораженный тем, что холодное воспринималось им, как горячее.

— Выходит, мы с вами чувствуем одинаково?

Она стояла так близко, что он улавливал запах ее волос и дыхания — чистый, терпкий и странно знакомый запах, вобравший в себя рубиновый аромат деревенского «бургундского», выработанного сухими и теплыми руками старухи армянки.

— Тогда выходит…

Виль спохватился и не закончил, опасаясь, что на словах грубо и однозначно передаст переживаемое им — получится поспешное объяснение. Ведь, говоря о чувстве, она может иметь в виду иное, чем он, вероятно, принимающий желаемое за действительное.

— Мой дедушка Рапаи Миклош считал: то, что кажется нам невероятным, невозможным, недопустимым, диким, часто и оказывается истинным и необходимым, — с непосредственным лукавством сказала Пирошка. — Но не надо, не договаривайте…

— Мудрый у вас дедушка Рапаи Миклош!

— Мудрый и добрый! Все его предсказания и пожелания сбылись. Кроме одного…

Пирошка знакомо тронула рукой его локоть, как бы соединилась с Вилем, потом мягко похлопала, словно стучалась, просила послушать и услышать. Он взял ее пальцы в ладони, поднес к губам — теперь они показались ледяными.

Он видел ее профиль — Пирошка смотрела туда, где над ручьем плыл седой туман и карабкался вверх по скалам невысокий, но густой лес. Из-за гребня гор показалась луна, пролила обильный свет, в котором все засеребрилось — крыши домиков, стволы деревьев, валуны на берегу, даже огни фонарей. Роса на траве студено вспыхнула. А лицо Пирошки, казалось, само излучало матовый свет.

— Когда мне исполнилось четырнадцать, я стала какой-то визгливо веселой и злой. Порой казалась себе самой прекрасной на свете, порой — самой противной. То надеялась и радовалась, то плакала от тоски и разочарования. И не знала, в чем же разочаровалась! Неведомо почему проходило хорошее настроение, и неведомо почему охватывало меня плохое настроение. Всех сразу я любила, всех сразу ненавидела. Вдруг заметила, что взрослые не понимают меня. И я спорила с ними — и когда они соглашались со мной, и когда не соглашались…

Пирошка высвободилась, нашла туфли, обулась. Взяла Виля под руку. Они пошли к раскидистому дубу, стоящему возле медпункта.

— Мама сердилась на меня, папа пожимал плечами, а дедушка Рапаи Миклош понимающе смеялся. И однажды сказал мне: «Ты, внучка, себя ищешь, судьбу на себя примеряешь. Тебе многого хочется, и ты боишься, что не все тебе достанется». Я раскричалась: «Чего такого невозможного я хочу? И откуда ты это знаешь?» А он вытянул перед собой руки, выставил открытые ладони: «Слепой не увидит! Все это на лице твоем, в голосе, в каждом движении. Ты хочешь того, что мало кому на свете досталось: ты хочешь быть и красивой, и счастливой! И чтоб все видели это и не сомневались в тебе, в твоем праве на красоту и счастье». Я, разумеется, возражаю, а чувствую: прав дедушка! И заявляю ему: «Если бы и хотела того, так что толку? Все равно это невозможно: если бы это было по силам людям, все стали бы красивыми и счастливыми. А я твердо знаю: мне на роду написано быть несчастной уродиной, и я заранее презираю всех, кто будет жалеть меня, сочувствовать мне!» Дедушка обнял меня, пощекотал усами щеку: «Ты так говоришь, чтобы отпугнуть недолю — ты не веришь, что можешь оказаться несчастной уродиной. А я точно знаю, что ты будешь красивой и счастливой. Исполни то, что я тебе скажу, и твое желание в свой срок исполнится!.. Рано утром, как только солнце встанет, поднимись на горный луг и выкупайся в росе. Нагая». Я загоготала: «Еще чего не хватало — голой в мокрой траве валяться!» Но на рассвете накинула платье и побежала за село — по тропинке, по склону вышла на зеленый луг у опушки. Небо синее-синее. Дубы и ели в густо-синих тенях — с ночи, небось, не рассеялись. Над горой туман стелется. Это на море туман к небу тянется, в горах он приникает к земле… Выбрала я местечко средь кустов. Трава там была высокая, вся в крупной росе — подол платья мокрый, по ногам капельки сбегают. Стою, а всюду жемчуга рассыпаны — то дымчато-серебристые, то прозрачно-золотистые. Отдышалась, скинула платье и ухнулась в траву. Ожгло меня — сначала холодом, потом жаром. На миг в глазах потемнело, воздух в груди — колом. А затем весело стало, все во мне запело. Невесомая, я могла плыть по траве, могла взлететь в синеву, парить над лугом, над древними дубами и елями… И вдруг — шорох. Испугалась, поднимаю голову, оглядываю опушку, а там, вся освещенная солнцем, серна! Вижу рыжее пятно и маленькую головку с рожками и с черными выпуклыми испуганными и изумленными глазами. Сошлись наши взгляды, скрестились — страх и у меня прошел, и у нее… Она шагнула на открытое место, опрокинулась в траву и ну купаться в росе!.. Никогда я так не верила дедушке, как в то утро! Маленькой я думала, что дедушка понимает язык камней и деревьев, зверей и птиц, цветов и воды — их души и его душа были для меня одинаково просты и таинственны, добры и прекрасны. А в четырнадцать, чего греха таить, сомневаться стала — сказки! Но, лежа в росной траве, убеждена была: не сказки, а настоящие чудеса! И каждой жилкой своей я радовалась: «Буду красивой и счастливой, буду!» Только зря я купалась в росе, зря рассветные травы тревожила… Не раз мне говорили, что я красивая — теперь не выношу этого слова, если оно обращено ко мне… А какое-такое счастье бывает, я не испытала… Ошибся дедушка. Сказочку несбыточную рассказал…

Они стояли под кроной дуба. В листве шуршали капли росы, иногда они срывались и звучно шлепались о землю. Пирошка запахнула куртку под горлом — озябла. Не только от холода.

— А разве ваш дедушка обещал, что счастье дается сразу… Ну, с первой попытки? — спросил Виль. — Может, оно еще впереди…

— Значит, надо его выстрадать? Зачем? Чтобы горчило от него, когда оно выпадет?

— Не выстрадать, так выждать… Наверное, вы понадеялись на то, на что не надо было надеяться. И, разочарованная, не хотите надеяться уже на то, на что понадеяться стоит, даже необходимо!

Пирошка подняла к нему лицо:

— А если придется прождать всю жизнь?

— Ради счастья не жалко и две жизни прождать…

Загрузка...