Мой трудный час настал.
— Двенадцатый… Двенадцатый… Салатин?..[2] Ты слышишь?.. Мы окружены. Скорее помогите!.. Нас только двое. Выдержим… Что? Не слышу… Эх, прервалось!
Телефонная трубка выпадает у Владо из руки и качается на шнуре. Она беспомощна и бессильна, как сломанная нога. Немецкий солдат, взобравшись на ель, перерезал провод и теперь осторожно спускается по стволу.
Молодой человек в красном свитере видит его через амбразуру и сокрушенно повторяет вслух:
— Эх, перерезали!
Он ударяет ногой по трубке. Сердце его бьется учащенно. Они отрезаны! И об этом уже никому нельзя сообщить! Он поднимает винтовку, целится. Поздно. Видит, как солдат спрыгивает с дерева, но все же вслепую стреляет. В ответ по цементной стене раздаются очереди из автоматов.
Владо смотрит на мир, как через замочную скважину. Впереди сверкает полоска снега, а над бронзой сосен распростерлось голубое небо. Узкая полоска заснеженной земли, а для него она теперь — весь мир. И вся жизнь. По ней приближается смерть. Осталось несколько шагов. У нее серые глаза, покрытые инеем брови, белый маскировочный халат, а на каске, как у всех эсэсовцев, череп. Или точнее — смерть похожа на многоголового огнедышащего дракона, потому что врагов больше взвода. Владо кажется, что этот дракон, извиваясь, обхватывает железными когтями цементный подвал, напоминающий блиндаж. С минуты на минуту он может вторгнуться сюда через дверь, которую сторожит Марош, или через отверстие, похожее на амбразуру, около которого притаился он, Владо.
Молодой человек в красном свитере прижимается щекой к холодному прикладу винтовки. Он пришел в себя от первого потрясения, исчез застрявший в горле комок страха, прекратился сердечный спазм. Владо вытирает пот со лба, глубоко дышит, но ноги все еще как не свои. Опершись плечом о стену, он держит палец на спусковом крючке. Мушка закрывает от него белый блестящий снег, весь мир, но мысли о нем как водоворот захватывают его.
Ему не надо целиком сосредоточиваться — достаточно глаза и указательного пальца. Винтовка заряжена. Далее механика простая: глаз видит, рефлекс срабатывает, палец нажимает на спуск, раздается выстрел. К отверстию никто не смеет подойти. Большего не требуется, да большее едва ли можно сделать.
Если бы фашисты могли предположить, что здесь забаррикадировались только двое, они давно ворвались бы внутрь. Телефон! Он заинтересовал немцев. С помощью его они могли бы соединиться с партизанским штабом и потом хитростью выманить остальных.
— Нет, этого им не удастся сделать, — говорит Владо уверенно, со злостью вырывая шнур из трубки. Он кидает трубку на лежащий у печи хворост и сбрасывает со стола аппарат. Чтобы гады им не воспользовались! Он проводит рукой по лбу и останавливает взгляд на рассыпанных картах.
Ему кажется, что красный валет ухмыляется. Красный валет… Им он пошел, когда началась стрельба. «Это наши стреляют, — махнул он рукой, но вдруг встрепенулся — пулеметы!» Ребята повскакали с мест, схватили винтовки и бросились к дверям. Они летели прямо под свинцовый дождь. Войтех долго кричал. Немцы добивали его прикладами. Он бросился в бой как был — с одной побритой щекой. Феро, тот успел даже умыться. За ним — Яно с бородой, похожий на Робинзона. Как ему везло в картах!
Зачем они выбежали? Все они были опытные солдаты, так что он, Владо, в сравнении с ними — зелень! Вначале он тоже потерял голову, но вовремя одумался. Схватив Мароша за рукав, он крикнул: «Куда бежишь? Оставайся здесь!» И сам остался охранять вход…
Выстрел. Да, это Марош. Попал? Он целится через отверстие над дверью. У него лучшая позиция. А вообще, они, как в средневековом замке. Без необходимости не стреляют.
Но чего, собственно говоря, ждут немцы? Они так близко, что это кажется невероятным. Слышны их голоса. Молодой человек в красном свитере напрягает слух. Затаив дыхание, он вслушивается в слова. По-немецки он понимает. Фашисты разговаривают между собой:
— Без гранат мы тех не возьмем. А их больше нет.
— Да, неосмотрительно израсходовали все гранаты, а теперь придется ждать.
— Спрячься, так стоять рискованно!
— Партизан там много, до черта.
— В шестнадцать ноль-ноль здесь будет обер-лейтенант Бриксель.
— Значит, через час.
— Найдут нас?
— Конечно.
Да, без гранат немцы их не возьмут. Фашисты теперь ждут какого-то обер-лейтенанта Брикселя…
Шестнадцать ноль-ноль… Владо быстро смотрит на часы — пятнадцать часов две минуты. Остается час. Еще час! Кажется, они ничего предпринимать не собираются. Ждут, пока придет подкрепление. Сами отдохнут, подымят сигаретами, а потом… Потом фашисты их выкурят, забросают подвал гранатами… Но главное — телефоном они теперь не воспользуются!
Остается час времени. Приблизительно столько надо, чтобы дойти сюда от партизанского штаба. Шансы остаться в живых — минимальные. Подкрепление к немцам придет вовремя, а с ним наступит их конец. Странно как-то. Это что, судьба? Жребий? Случай? Конец пути от рождения к смерти?
До того времени делать нечего, кроме как сторожить полоску снега перед щелью. Ничего другого.
Его передернуло.
— Э-ей, Марош! — позвал он.
Из коридора хриплый голос ответил:
— Что?
— Еще час.
— Ну и что?
— Нервы сдают. Мне не по себе.
Владо опирается локтем о стену, а ноги холодные, словно не свои. Он окликает Мароша, потому что знает, что этот парень не станет жаловаться на судьбу. И тут перед глазами возникает эпизод из детства: Марош лезет по шершавому стволу ели, уже дотрагивается рукой до гнезда сороки, но ветка под ним обламывается, он взвизгивает и летит вниз головой на сухую хвою. На земле он извивается от боли, вытирает рукавом слезы. Марош разбил левое колено, а красное пятно на левом локте быстро синеет. Он дотрагивается до локтя и вскрикивает: сломал! Но через момент уже успокаивается. Хорошо еще, что сломал левую руку, правой будет достаточно, чтобы еще раз попытаться залезть на дерево и посмотреть, есть ли там в гнезде птенцы.
«У Мароша все хорошо, потому что в жизни бывает и хуже. Определенно, — думает Владо, — Марош и сейчас не теряет надежды». И он повторяет:
— Мне что-то не по себе.
Из коридора раздается голос Мароша:
— Не дури. Их много, что я буду делать один?
— А двое? Разве это что-нибудь меняет?
— Еще бы! Не бойся, выдержим!
«Выдержим, — горько повторяет про себя Владо, — а что потом? Продлить жизнь на час! И все же в этих минутах — капля надежды. Что, если немцы опоздают и наши ребята придут раньше? Кто знает. Ясно только одно: впереди час. Час жизни!»
Час времени в жизни человека бывает разным: от стремительно несущегося и переменчивого, как игра лучей солнца в капле росы, до неподвижного, навевающего скуку. Час, проведенный во вражеском окружении, с моментами отчаяния и искрами надежды, придает мыслям, чувствам и воспоминаниям скорость света.
Владо стоит у маленького отверстия-амбразуры в красном свитере, в синих лыжных брюках, в меховой шапке, сдвинутой набекрень. За полуприкрытыми дверями раздается кашель Мароша. Печка отдает свой последний жар. Цементные стены потеют. Тепло разливается по коридору, соединяющему два подвала и ведущему к выходу, к железным дверям со смотровым отверстием.
В цементном подвале человек чувствует себя, как в трюме затонувшего корабля. Подоспеет помощь или нет? Валы ударяют о стены. Сейчас приближается самый страшный из них — девятый, после которого останутся лишь щепки.
Из-под снега торчат закоптелые, обуглившиеся бревна, а недавно на этом месте стоял полукаменный-полудеревянный дом лесника с оленьими рогами над верандой. Осенью, когда треск автоматов заглушил рев оленей, альпийские стрелки вермахта подожгли дом лесника, пастушьи хибарки и сенники. От дома сохранился цементный подвал, и партизаны воспользовались им, чтобы устроить здесь передовой сторожевой пост с телефонной связью для передачи сообщений прямо в штаб подразделения. Удачное расположение обоих подвалов, с коридором и железной дверью, со щелью, похожей на амбразуру, и с глазком над дверью создавало благоприятные условия для обороны. Блиндаж можно было захватить, только забросав его гранатами, или ценою значительных жертв.
Владо смотрит на часы. Волнение исчезает. Наступает момент спокойствия и уравновешенности при сознании полного бессилия, как перед восхождением на виселицу. И тут на губах его появляется легкая улыбка, со лба исчезают морщинки и перед прищуренными глазами возникает лицо девушки.
Часы уже пробили, а в ее ушах все еще звучит мелодия ударов. Дрова весело потрескивают в изразцовой печи. Девушка с горящими щеками отбрасывает одеяло, безразлично смотрит на градусник и вздыхает. Тридцать восемь и один. Третий день не отступает грипп. Она выпивает несколько глотков чаю с малиновым сиропом, и взор ее обращается к фотографии в позолоченной рамке, висящей на стене.
Она смотрит на молодого человека, и мучительная боль сжимает ее сердце: Бриксель, обер-лейтенант Бриксель возглавил сегодня утром налет на партизан!
На тонких пальцах она отсчитывает недели. Десять недель, то есть семьдесят дней, без друга, что кажется ей вечностью… В доме у соседей, помнится, стояла рождественская елка, на столе чернел револьвер. Тогда они встретились в последний раз. Он ушел снова в горы ночью, в пургу.
Комната эта ей необыкновенна близка. Ведь портрет в позолоченной рамке она увидела раньше, чем того, кто на нем изображен. В прошлом году она ночевала здесь впервые. Тогда они приезжали с матерью на тетушкины похороны и, возвращаясь, опоздали на автобус, отправлявшийся в город. Родители Владо, знакомые с мамой, предложили им переночевать в комнате сына.
Отец сказал, что Владо учится в Братиславе. Он вымахал так, что неизвестно, в кого уродился. Владо уже сдал экзамены за второй курс университета. Учеба шла у него хорошо, даже, пожалуй, слишком гладко. Отец гордился сыном, но в то же время и упрекал его. Не слишком ли легко в жизни он ко всему относится: и с девушками переписывается, и в политику лезет. Это, пожалуй, к добру не приведет. Ведь жизнь прожить — не поле перейти. Он изучал русский язык, посещал какие-то тайные сходки. Да разве может группка студентов перевернуть мир? Безусые юнцы! Изменится все и без них. Зачем таскать каштаны из огня для совсем чужих людей. Да, но разве Владо убедишь! Улыбнется, пожмет плечом и снова копается в своих чешских и немецких книжках. Что должно случиться, случится и без них. Даже революция. Закроют костел? Проживут и без него. Дом у них никто не отнимет, да и зарплату тоже. Ведь бухгалтеры всем нужны, без них не обойдутся ни немцы, ни русские. Но Владо — сам мудрец. Разве он будет слушать отца? Такой же вертопрах он, как и вся молодежь сегодня. Ничего, жизнь его поправит, на собственных ошибках научится жить.
Еле кажется, что всплывшие в памяти слова отца Владо вносят холодок в комнату, в которой столько солнца. Девушка смотрит на мебель, на книги в шкафу. В прошлом году эта комната казалась ей сказочной, многому она удивлялась. Владо, Владо… А как он выглядит? Она искала тогда глазами его фотографию, а увидев, думала, какой он: веселый или строгий?. Потом робко спросила, он ли это.
Сейчас пять минут четвертого. Кто-то тихо открывает дверь. Входит пожилая женщина в платочке, сдвинутом на лоб. У нее приятное лицо. Карие глаза и брови похожи на те, что на портрете Владо. Она осматривается кругом, словно хочет убедиться, что из стен не торчат уши, и шепотом говорит:
— Пришла соседка, Бодицка. Владо возвращает тебе булку. Наверное, в ней что-нибудь есть.
Мать Владо подает ей сверток, поправляет подушку, забирает пустую чашку и выходит.
У Елы сильно бьется сердце, глаза блестят. Она осторожно разламывает булку, достает оттуда сложенный листок, расправляет его на ладони и читает с затаенным дыханием:
«Письмо получил. Я все торчу в сожженном лесном домике под Салатином. За меня не бойся. Я осторожен. Все у меня в порядке. Фронт приближается. Мечтаю о встрече. Пошли, как и в прошлый раз, следующие сведения: сколько прибыло новых частей, какое у них вооружение и сколько, это армейские части или СС? Скажи, чтобы нам достали оттиски печати комендатуры. Будь осторожна. Все мои мысли и чувства всегда с тобой. Целую. Владо».
Она вздыхает и поворачивается лицом к окну. Зеленые глаза ее блестят в алмазных лучах. Сегодня она получила весточку. Радостно у нее на душе, радостно и за окном: блестит на солнце снег в саду на кустах, только на дорожках проглядывает земля. Капает с сосулек, свисающих с крыши. Пролетают синицы, которые своим свистом как бы призывают весну.
«Как радостно жить, — думает Ела и смотрит прищуренными глазами на солнце. — Может быть, Владо тоже подставляет лицо ультрафиолетовым лучам и сверкающему снегу. А свитер? Греет ли его красный свитер?» Его связала для Владо мама Мароша. Ела долго смотрела, как быстро набирали петли ее мозолистые, натруженные руки. А Марош тогда сидел на столике на кухне и подтрунивал над Владо: «Когда получите диплом, молодой человек? Наверно, станете адвокатом? Беднота, она глупая, так что ты сможешь хорошо заработать». Владо улыбнулся: «Знаешь, адвокатом я не буду, да и паном никогда не стану». Марош только махнул рукой: «Все вы одного поля ягоды: только дай вам перо в руки вместо косы, как вы станете пана́ми, а в поле и на фабрике работать будем мы».
«Ведь все мы так недалеко друг от друга, — думает Ела, — а кажется, что живем в разных частях света». А может быть, и еще дальше — на разных планетах. В конце концов на пароходе можно приплыть из одной части света в другую, а вот ей к Владо попасть невозможно.
Такова жизнь… За стеной слышны шаги. Взор Елы за окном привлекает запорошенный снегом цементный отлив: однажды Владо писал о хорошем цементном подвале, напоминающем дот. Слышны равномерные глухие звуки, издаваемые тяжелыми солдатскими сапогами с железными подковками. Хмурое, серое лицо часового выныривает из-за угла забора через каждые сорок секунд, поворачивается, как глобус, и снова раздаются шаги. Размеренные, аккуратные, злящие. Они охраняют немецкого майора, который живет в их доме и сейчас куда-то звонит из соседней комнаты. Эти шаги убивают Елу.
Солнечный мартовский день. Ела смотрит на записку. Приближается фронт, война скоро кончится. Она должна бы ликовать от радости, но комнату наполняет непонятное беспокойство. Вдруг ее охватывает страх. Завтрашний день представляется ей, как хождение по краю пропасти в беззвездную ночь. Она садится на кровати, завертывается в одеяло и прикладывает ко лбу холодный компресс. Холод уменьшает жгучее чувство беспокойства, по сосудам он проникает глубоко под кожу, достигает коры головного мозга, ослабляет боль.
«Что со мной, что со мной происходит? — спрашивает себя Ела. — Откуда без причины, без малейшей причины такое волнение?.. Где сейчас Бриксель, что он делает? Нет, с Владо ничего не случится, все должно завершиться хорошо. Война закончится, и нам будет принадлежать весь мир».
Снова слышны шаги, мерзкие, свинцовые шаги, вселяющие тоску и тревогу. И девушка чувствует себя, как в тюрьме, в атмосфере полной неожиданности. А ведь нервы — они не железные.
Владо смотрит на ручные часы. Они продолжают идти.
Когда поднесешь их к уху, они тикают, как сердце птички. Потом они снова прячутся под рукавом красного свитера. Странно, почему он взял в горы этот свитер? Его он, Владо, надел тогда, когда впервые был наедине с Елой. И тогда был ясный, солнечный день. Он помнит его до деталей, как будто это было вчера, а не год назад.
Они едут на лыжах с горы. Ветер свистит в ушах. Летит стайка куропаток. Владо приседает и мгновенно останавливается. Ела пытается подражать ему и падает, но быстро встает, отряхивается. Горная речка шумит подо льдом. Рекс увяз по брюхо в снегу. У него черный намордник, из щелок которого проглядывает розовый язык.
Владо подъезжает к Еле, очищает от снега ее рукав. Смотрит на каштановые волосы, в которых искрятся звездочки снега. Овчарка мгновенно подлетает к ним и пытается схватить Владо за перчатку.
— Рекс, ты что? Ревнуешь?
Владо замечает тонкие пальцы девушки, лежащие на голове Рекса, и дотрагивается до них.
— Холодные, — говорит он и трет их своими ладонями. — Давай левую. Так. Она более теплая. Чему верить? Поговорке или биологии?
— Что ты имеешь в виду?
— Руки холодные, сердце горячее.
— Не знаю, — краснеет Ела и снимает крепления. — Отдохнем.
Они садятся на скрещенные лыжи. Рекс пролезает между ними и прижимается к Еле. Владо смущенно выводит бамбуковой палкой на белом склоне буквы «Е» и «В», смотрит на палку и неожиданно переводит разговор на другое.
— Этот бамбук рос, слыша рев тигра в тропической ночи, а сейчас он здесь, среди снега. Если бы он мог рассказать…
— Я бы испугалась.
— Даже при условии, что мы здесь? — Владо показывает глазами на Рекса. — Но так, наверное, лучше: пусть вещи молчат. Представь себе, если бы часы в моей комнате начали тебе рассказывать.
— Мне стало бы грустно?
— Не знаю, но ты узнала бы мои мысли.
Им снова овладевает смущение. Он приглаживает растрепанные волосы, пытается улыбнуться. Тень крыльев орла проплывает по белой равнине, скользит вверх по крутизне. Владо смотрит на небо, на хищную птицу, сравнивая ее мощные крылья с прозрачным облаком, легким и золотым, как перышко канарейки. Затем подставляет лицо солнцу. Через щелки глаз он видит лыжню. Две параллельные линии удаляются, потом как будто бы сливаются, потом снова расходятся и ведут к замерзшей речке с сосульками на вербах.
У Елы беспокойные пальцы. Они бегают по лыже, как по клавиатуре. Но определенной мелодии они не выстукивают. Ему кажется, что Ела чего-то ждет и боится. Может быть, сейчас она должна будет что-то решить и поэтому волнуется.
Владо замечает это и уже ощущает свое превосходство. Он чувствует, как пропадает выражение растерянности на его лице, как появляется около рта складка, которая делает его лицо серьезным, даже каменным.
— После нас остался след на снегу, — говорит он. — Завтра его найдут лыжники. В этом есть какая-то символика. Знаешь, я иногда думаю, что человек живет для того, чтобы оставить после себя след. Почему ты так смотришь на меня?.. Не всякому дано построить египетскую пирамиду, но след после себя оставляет каждый. Вероятно, в этом и заключается бессмертие.
— Нет, Владо, должно быть что-то вне нас, сверх нас. Понимаешь? Пусть это называется как угодно: бог, судьба, провидение…
— Я верю только в человека, — говорит Владо и краснеет. Это не его изречение, но лучше сказать он не может.
— Человек — маленький, бессильный, — улыбается Ела.
— Он пассивный. Но как только он поймет, что родился для счастья, человек изменится.
— В счастье — эгоизм, Владо.
— Это неправда. Счастье не может существовать, когда кругом несчастье.
Их взгляды встречаются. Девушка опускает голову, ее глаза прячутся за зеленые очки, и Владо видит вместо горящего взгляда Елы отражение солнца. Оно маленькое, как монетка, и совсем холодное.
Ела мажет кремом лоб и нос. Она могла бы среагировать на намек, на его слова о счастье, но стоит сделать маленький шаг, как ей придется все сразу решать… Пусть уж само время решит, так будет лучше и безболезненней. Надо отдалить то, что мучает сегодня, а завтра все будет как нельзя лучше.
Она спокойно растирает крем по лицу и, словно не поняв намека, спрашивает:
— Может ли человек надолго оставить после себя след? Ведь жизнь такая короткая.
— Может. Вот посмотри, молния длилась какую-нибудь долю секунды, а навсегда оставила свой след на липе, что перед нашим домом.
Ела чертит прутиком вербы на снегу. У нее получается круг. На него направлены две стрелки. Девушку охватывает любопытство исследователя, любопытство коварное и требующее быстроты решения. Как будто бы что-то подсознательное ведет ее руку с прутиком. Получился круг и две стрелки.
— Аристотель? — интересуется Владо.
— Нет, физика.
— Две действующие друг против друга силы? Круг — это ты?
— Одна из них действует дольше, другая сильнее. Что будет с кругом?
Она снимает очки. Владо замечает, как лукаво блестят ее глаза, он распрямляет ногу и пожимает плечами:
— Ты ему сказала обо мне?
Ела кивает и снимает с колен лапы Рекса. Владо берет его за ошейник и медленно встает:
— Что будет с кругом? Ты должна была бы отдать предпочтение силе с большим притяжением.
— Сложный экзаменационный вопрос, пан профессор…
Владо вытирает со лба холодный пот. «Пан профессор, пан профессор»… Слова эти звучат у него в ушах. Уже год они держатся в его памяти.
Вечность, счастье… В нескольких шагах от белой полоски с кусочком голубого неба стоят солдаты с изображением черепа и скрещенных костей в петлице. А Ела — в деревне, за железной стеной, которая со всех сторон окружила-его цементный блиндаж.
Ела смотрит на солнце. Кажется ей, что это луна, светлая и большая, что сейчас не день, а тихая серебряная ночь. Владо сидит около нее в станционном кафе, пьет кофе и курит. Он как-то смешно пускает дым через нос, отгоняет его и покашливает.
Хрипло играет патефон, поет Зара Леандер. В ее голосе заключено что-то чувственное и фатальное, жестокое и горько-сладкое.
— «Забудь меня, если можешь, забудь навсегда», — вслух переводит Ела. Она чувствует тепло ладони Владо, косится на буфетчика, убирает свою руку и говорит: — Я уже знаю о тебе столько, что мне даже не верится. Может быть, нам несколько замедлить наш слалом?
— Но стоит ли это делать, — усмехается Владо и гасит в пепельнице недокуренную сигарету. — Посмотри, всему бывает конец. Замедлить? Для чего? Ты для меня не транзитная станция, а конечная остановка.
Патефон медленно затихает, скрипит так, что мурашки пробегают по спине, и умолкает. Буфетчик дремлет. С грохотом проходит товарный состав. Он удивительно длинный и тяжелый. Со свистом исчезая вдали, поезд оставляет за собой серое облако и рождает мысли об окопах, новой пронафталиненной униформе, о запахе эфира, лучах прожекторов, затаенном дыхании во мраке бомбоубежищ и сиренах. Ела готова расплакаться: лед на Ваге перед окном кафе — как замерзшие слезы, холодная вода в реке — как немая и страшная могила для живых, груды угля за станцией — это окаменевшая боль всего мира. Мобилизация страшит: призывают всех, даже студентов. Идут поезда, бесконечно длинные поезда идут на восток.
Шум на станции исчезает. Наступает тишина, успокаивающая, какая-то невероятная. На оттаявшее окно дышит зимняя ночь. Они с Владо пьют вино. Оно кажется ей кислым, но Ела чувствует, как у нее развязывается язык, как ей становится хорошо.
— Знаешь, — говорит Владо, — каждый человек излучает какие-то флюиды. Один их улавливает, другой — нет.
Еле не хочется отказываться от своей идеи:
— Вот видишь, значит, мир не только материя.
— А что же в таком случае передатчик и улавливатель? Идея? Дух?.. Нет, Ела, все реальнее и проще. Передаю я, скажем, по радио на волне икс, и на той же волне ты это поймаешь приемником. И у людей это приблизительно так же.
— Значит, ты веришь в передачу мыслей на расстояние?
— Допускаю. Только я не вижу в этом ничего потустороннего, ничего не связанного с человеком.
Пассажирский поезд опаздывает на двадцать минут. Под фонарем плечистого железнодорожника поблескивают рельсы. Ела смотрит на них через окно, и лицо ее мрачнеет. В бесконечности две линии сливаются в одну. Да, в бесконечности. Разве человек может изменить это? И он представляется ей маленьким, бессильным, как крошка табака в бокале вина. Человек скован судьбой, железной броней, предоставлен действию магнетических сил. Что он может сделать?..
Владо чокается, отпивает и говорит:
— В человеке сосредоточен весь космос. Понимаешь? А если говорить о нас, — добавляет он тихо, — то ты, наверное, еще помнишь из физики: если воткнуть в стол две одинаковые стальные иглы и качнуть одну, то заколеблется и другая…
Поезд уже трогается, но Ела все еще ощущает поцелуй Владо, вкус табака на губах. Через грязное стекло она еще видит худое, продолговатое лицо, залитый синим светом лоб. Потом он исчезает из ее поля зрения, как будто бы проваливается в темноту. Колеса начинают свой перестук, поезд удаляется от станции.
Первый поцелуй, и тотчас же разлука. Еле это напоминает случай, происшедший с ней в детстве. Однажды она несла из леса полную кружку малины, и сердце у нее прыгало от радости. Она бежала вверх по улице и споткнулась о камешек. Кружка вылетела из рук и разбилась. Малина рассыпалась по земле. Колено кровоточило и горело.
Поезд оторвал ее от Владо. Осталась мечта, сильная, беспокойная, страстная, а в сердце — тоска.
Владо исчез, она его не видит, но перед ней висит его портрет. Ела закрывает глаза, как будто бы хочет вернуть воспоминания о тихой серебряной ночи на станции, о светлой большой луне. Она слышит слова, которые будто записались на грампластинке и постоянно звучат в ее ушных раковинах:
«…заколеблется и другая. Двое, настроенные на одну волну, понимают друг друга с полуслова, чувствуют друг друга и на расстоянии. Радость, отчаяние — все они могут передавать и принимать, словно радио».
«Они могут сигнализировать друг другу, — испуганно думает Ела. — Что сейчас сигнализирует ей Владо»? Она напрягает все свои чувства и мысли, но почему-то ничего не улавливает, что-то только сжимает ее сердце, и ей хочется плакать. Так бы и помчалась она к Владо в горы!
Ела смотрит на часы. Они собираются пробить четверть. Она забивается лицом в подушку. На улице слышны железные шаги часового. Ела затыкает уши и повертывается к стене. На нее находит дремота…
Вот они, два мира. Один — солнечный и просторный, мир с заснеженными горными вершинами и деревьями. Другой мир — мрачный и ничтожно малый: под землей, в цементном подвале с железными дверями, темным коридором, щелью, через которую во тьму проникает луч солнца; как жаль, что по нему нельзя выбраться отсюда, как по канату!
А еще было бы лучше очутиться там, наверху, на скале, за пулеметом Петра Зайцева. Через щель в подвал проникают голоса, зловещие, как карканье. Но шагов не слышно, не слышно скрипа тяжелых окованных сапог по морозному снегу. Не видно и голов в касках. Немцы отдыхают и ждут. Ждут обер-лейтенанта Брикселя… Придет ли он вовремя?
Владо знает их по литературе. Они все делают тщательно, точно, почти идеально. Особенно не философствуют, не углубляются в предмет, не стараются быть похожими на доктора Фауста. Они выполняют приказы. Но как случилось, что им не хватило гранат, почему они начали наступление до прихода обер-лейтенанта Брикселя? Владо механически воспринимает отрывки их разговоров и старается представить общую картину.
Лоб его хмурится: немцы все же не просчитались. Направляясь сюда, они натолкнулись на партизанский дозор и израсходовали имевшиеся у них гранаты. Здесь нет ошибки, непоследовательности, а только случай. Поэтому они сейчас и ждут.
Что, если бы они изменили план? Если бы они пошли навстречу обер-лейтенанту Брикселю? Лес близко, а это — спасение. Владо и Марош могли бы убежать и скрыться…
Когда Марош приехал в отпуск с Восточного фронта, они встретились с Владо в заброшенной мельнице, где у Владо был спрятан шапирограф. Марош рассказывал о том, что видел: о жестокости немцев, смелости и самоотверженности русских. Немцы расстреливали беззащитных детей в украинских селах, а словакам в военной форме ничего не оставалось, как только скрипеть зубами. Двое солдат из их отделения куда-то исчезли, должно быть, ушли к партизанам. «Наше место на другой стороне, — говорил тогда Марош, — не с Гитлером, а против него».
Владо записал все, что рассказал ему друг детства, затем перенес это на ленту шапирографа, и они начали печатать листовки. Когда их была уже кипа, они услышали шаги.
Марош прошептал: «Жандармы… пронюхали о нас».
Владо предложил спрятаться в мельничное колесо, но Марош покачал головой и скомандовал: «Бегом, в поле!»
Они выбежали и остались невредимы. Марош глядел на мир более трезво.
…А здесь не поле, а лес! Это еще надежнее, только бы в него попасть!
— Э-ей! — громко шепчет Владо. — Ты их видишь?
— Нет, но слышу, — отвечает голос из коридора.
Немцы не дураки, чтобы отсюда уйти. В их руках телефон и, возможно, язык. Один живой партизан значит для них больше, чем десять мертвых. Спешить им некуда, жертвовать никем они не хотят, поэтому ждут.
Но это означает, что Елу он уже никогда не увидит? Нет, это невозможно, это просто исключено! Однажды уже было так, что когда он шел к ней на свидание, его чуть не схватили, но все закончилось благополучно. Надо только иметь крепкие нервы, тогда и выход найдется. Но как все случилось тогда?..
…Июньский вечер. Он идет по набережной, овеваемый влажным дыханием Дуная. Его несет поток людей. Кажется, что дома пусты, все люди вышли на улицу. Над Братиславой распростерлось голубое южное небо. Как щебет птиц разносятся голоса, веселые и беззаботные. Это звучит молодость. Никто не думает о налетах, о громе пушек, о линии фронта, который медленно приближается и дышит смертоносным огнем.
Владо не воспринимает окружающее. Он думает о другом. Под мышкой у него толстая книга. Он смотрит на часы. Через пятьдесят минут придет поезд. Боже мой, через пятьдесят минут! Как долго ждал он этой встречи! Ела сдала экзамены на аттестат зрелости, а у него уже сдан второй экзамен за третий курс. Они будут вместе четыре дня!
Он входит в трамвай, который качается и звенит, берет в руки книгу, нетерпеливо открывает ее и углубляется в чтение. Толстая книга небрежно завернута в последний номер фашистского «Гардиста». Переплет книги явно не типографский, а шрифт — русский. Обложка привлекает внимание пассажиров, в том числе и верзилу, держащего на руке черный плащ. Тот косится глазами на книгу, весь подается в ее сторону и поднимает брови.
У вокзала Владо выходит. Верзила следует за ним по пятам. Потом преграждает ему путь:
— Что вы читаете?
— А вам какое дело! — возмущается Владо.
Верзила показывает удостоверение, и кровь ударяет Владо в голову: тайная полиция.
— Я сотрудник гестапо. А вы кто?
— Студент философского факультета.
— Что читаете?
— Русскую книгу.
Голос Владо уже не дрожит, волнение быстро проходит. Это единственный выход: удивляться тому, в чем тебя могут заподозрить, в любом случае сохранять хладнокровие и в то же время держаться скромно.
— Пойдемте со мной. — говорит немец. — Большевистскую литературу читать запрещается.
На обложке русские буквы — «Горький». Владо охватывает отчаяние. Значит, с Елой он не встретится, и кто знает, какие неприятности ждут его в гестапо. Он злится на себя, на стоящего рядом с ним верзилу, но тут новая идея приходит ему в голову.
— Посмотрите, это же «Мать» Горького, — говорит он. — Читайте.
Верзила не понимая смотрит на обложку, а Владо добавляет:
— Это писатель, русский эмигрант. Живет в Берлине и пишет против большевиков. Вы разве не слышали о нем?
Владо чувствует, что верзила понемногу отступает, как и их фронты. «Глупый гестаповец попался, — уже язвит в душе Владо. — Теперь он начнет оберегать свою честь, будет строить из себя культурного человека. Ему захочется показать перед этим маленьким словаком, что он знает берлинского русского эмигранта, пишущего в духе пана Розенберга».
— Горький? — уточняет верзила. — Живет в Берлине?
— Да.
— Горький умер, — вдруг выпрямляется немец, — и был он большевиком.
Слова эти были сказаны уверенно. Владо наклоняет голову: ему нечего больше говорить. Может быть, извиниться, объяснить, что он пошутил над ним. Студенты обыкновенно говорили об этих немецких чучелах в черных плащах, что они дураки и палачи, что в толчее они никогда никого не найдут, что постоянно ищут какие-то следы и напрягают слух, но после неудач забираются в кафе и отсиживаются там. А оказывается, они уж не такие идиоты. Вот этот верзила даже знает Горького. Для него он страшнее бомбы, большевик.
— Пойдемте со мной!
Верзила стоит, расставив ноги, перед входом в вокзал, откуда вот-вот должна выйти Ела. Немцы появились в Словакии под личиной друга, а ведут себя как в своей вотчине[3]. Словацкие фашистские правители позволили втянуть страну в войну с Россией. Но простые люди воевать не хотят. Люди посмеиваются: где автобус со всей нашей славной словацкой армией? Но немецкая армия продвигается на восток. Попивая черный кофе, слабый, как чай, люди с волнением называют города, они уже наизусть знают карту Украины и не могут, к сожалению, никуда спрятаться от сообщений главной ставки. Словакию называют самостоятельным государством, свободной страной. А что будет, если он, Владо, сейчас воспротивится верзиле? Нет, пусть уж лучше немец запишет его имя и отпустит, иначе с Елой они не увидятся.
— Нам никто не запрещал читать эту книгу, — возмущаясь, говорит Владо.
— Откуда она у вас?
Владо чувствует, как у него горят уши. Он молча достает из кармана зачетную книжку:
— Запишите, если нужно. Я с вами не пойду.
— Что за разговоры?
— Я жду отца. Запишите, пусть меня вызовут в полицию.
Верзила сразу же кивает. Он берет зачетку, листает ее, записывает имя, номер и исчезает в людском потоке. Владо облегченно вздыхает и бежит на платформу…
…На белой полоске перед отверстием ничего не происходит. Солдаты спорят, придет Бриксель через пять — десять минут или раньше. Конечно, идти сюда из деревни по долине не три часа.
Владо кажется, что время остановилось, что оно окаменело и он останется здесь навсегда. Когда-нибудь, через тысячу или две тысячи лет, их, возможно, найдут здесь вместе с окаменевшими улитками и ветками, будут рассматривать в лупу и потом положат в музее на какое-нибудь почетное место.
Лицо Владо мрачнеет. Он сердится: ему не дают покоя болезненные видения. Но ведь он не истеричная барышня! Прижавшись щекой к холодному прикладу, он глубоко дышит, и морщины исчезают у него со лба. Время его остановилось.
И снова прерванные на минуту воспоминания наполняют его.
…Он сжимает Елину руку, податливую, нежную. Украдкой заглядывает в ее улыбающиеся глаза. В лицо им дышит затемненная июньская Братислава.
Владо далеко в горах, но Еле кажется, что они рядом. Вот они шагают по затемненным улицам, а над головами у них большие чистые звезды.
Ела кладет руку на лоб и засыпает.
…Воспоминания вливаются в сон, как реки в море, они сбрасывают с себя бетонные берега и плотины, бегут вольными волнами во все стороны, расцвечиваются красками неба. Ела берет с собой в сон и звезды. Она и Владо — центр Вселенной. Все в этом мире существует только для них. И звезды летят за ними, как бумажные змеи по ветру, и облака движутся вместе с ними, и столбы с погасшими фонарями.
Деревянный конь стоит у самого берега Дуная. Они садятся на эту милую детскую качалку и громко смеются. Потом Владо берет Елу на руки, несет к скамейке. По ним стреляет своим ослепительным светом прожектор с другого берега, луч его скользит по мутной воде так, словно катится огненный шар.
Она сидит около Владо, в темноте чувствует его улыбку, слышит тихий ответ на упреки. Надо оставить все как есть, прежде всего закончить учебу и ни о чем другом пока не думать.
— Твой диплом, — говорит Ела, — это моя самая большая радость.
Владо громко смеется:
— Качалка, ну и качалка. Вместо хвоста — трубка.
— Что тебе дался этот конь, Владо?
— Однажды в детстве мне подарили к Новому году коня-качалку. Когда мои приятели пришли ко мне посмотреть на эту чудо-игрушку, меня грызла совесть. Правда, правда, Ела. Ребятам игрушек не подарили, а ведь как им хотелось иметь такого коня!
— Нам с сестрой всегда дарили кукол. После войны у каждого ребенка, думаю, будет качалка.
— Не уверен, Ела. Ведь какую еще огромную работу надо проделать. Мир не изменится сразу. Будем работать, будем писать статьи. Но пока у каждого ребенка появится по коню-качалке, утечет еще много воды. Если ты будешь со мной, у нас все будет хорошо.
С ним ей действительно хорошо. Она ни о чем не думает, ничто вообще ее не мучает. Еле кажется, что она лежит на большом усеянном массой цветов лугу, а над ней голубое, спокойное небо. Неважно, что сейчас их окружает асфальт с проросшей грязной травой, а над ними сгущается тьма, которая каждую минуту может быть оглушена сиреной и шумом моторов бомбардировщиков. Вечны только Дунай, бег его волн, стеклянные глаза ленивых рыб. Вечна и их любовь. Все остальное может меняться, подвержено бегу времени, ходу войны. Ела уверена в этом, поэтому она и смотрит на мир через розовые очки.
Что может быть выше их любви? Их любовь — это как кольцо. А у кольца нет конца. Владо закончит учебу, они станут вместе где-нибудь учительствовать. Она будет вместе с ним читать книги, о которых он ей рассказывал. Внешне эти книги довольно спокойные, но сколько в них волнения, новых наблюдений и мыслей о людях, об их будущем! И Владо не сможет жить без них. Она видит, как все смотрят на него исподлобья: и родственники, и коллеги с факультета. Есть, правда, у Владо небольшой круг друзей, таких же чудаков, как и он сам.
Немецкие прожекторы, находящиеся на той стороне Дуная, все время мешают им поцеловаться.
— Даже здесь не дают нам покоя, — шепчет Владо.
Прожекторы следят за ними. Но Ела не обращает на них внимания. Владо рядом, он — гарантия, что никто ее не обидит. И все-таки каждый раз ей приходится зажмуривать глаза и невольно вздрагивать от зловещего света. Ела прижимается к Владо во сне сильнее, чем это было наяву, и отвечает прожекторам гордой усмешкой.
— Они охраняют меня, — говорит она, уже смеясь, и гладит руку Владо…
…Да, и сейчас они ее охраняют. Она не может встретиться с Владо: кругом полно немецких солдат, они захватили у партизан нижнюю часть долины, ходят с овчарками на цепи. Уже два месяца, как она с Владо не виделась…
Две пары глаз отражаются в зеркальном шаре, висящем на елке, пахнет свечками, поблескивают красные яблочки.
Ела не может отдышаться. Позвали ее к Бодицким: пришел Владо. Пришел неожиданно, ночью, и скоро, пока еще темно, должен вернуться в долину. Дома показаться он не может: немцы могли бы его увидеть. Почему пришел он к Бодицкому, рабочему кожевенной фабрики? Он ему ни ровесник, ни родственник, просто сосед, и все же там для Владо двери всегда открыты.
— Вы ангелы, — восхищается Ела, — не боитесь скрывать партизана!
Владо и Ела стоят у елки. Бодицкий сидит сгорбившись за дверями на кухне. Он улыбается. Ему нечего бояться: собака бегает во дворе, ворота заперты, из темных сеней можно забраться на чердак, а оттуда попасть к другим соседям. Всюду надежные люди.
Бодицкий входит в комнату с бумагой в руке. На бумаге чернеет печать со свастикой. Еле кажется, что свастика заполняет всю комнату, как тень ложится на стену и на пол и потом снова возвращается на бумагу.
— Так хорошо?
Он не спускает глаз с лица Владо. Тот кивает:
— Как настоящая.
— Я использовал резиновый каблук, — говорит Бодицкий, показывая на самодельную печать.
Владо сравнивает ее отпечаток с печатью на своем фальшивом удостоверении. Ела восхищена находчивостью Бодицкого. Она видит, как сосед достает из старенького портфельчика кучу удостоверений, как он их складывает.
— Теперь можно спокойно путешествовать, — подсмеивается Бодицкий. — Здесь их более двадцати. Возьми их.
Заметив удивленный взгляд Елы, он добавляет:
— Каждый делает, что может, девушка. Я хромой, для гор непригодный, зато руки у меня хорошие, а о глазах уж и не говорю.
Оказывается, Бодицкий изготовляет фальшивые печати и занимается этим так просто и естественно, как будто бы это какое-то маленькое и незначительное дело. А жена его ходит связной к партизанам. Как хорошо, что Владо находит общий язык с такими людьми! Они его никогда не подведут.
Или, скажем, Марош. Летом он помогал своему однорукому отцу работать в поле, а остальное время работал на кожевенной фабрике. Когда он приехал с фронта в отпуск, работы у него было хоть отбавляй. Он умел хорошо стрелять и бросать гранаты, поэтому решил научить этому делу всех ребят из футбольного клуба, раздобыл где-то учебные гранаты и давай их обучать. В горах, говорят, уже появились советские партизаны, надо ребят подготовить, чтобы они могли помочь им, когда будет туго. Он научил обращаться с винтовкой и Владо.
— Мои коллеги по университету только дискутируют, что надо и чего не надо, а нам нужны действия, — говорил ей Владо…
В сенях громко хлопает дверь, стучат кованые солдатские сапоги. Ела вздрагивает, открывает глаза и смотрит на горы. Сапоги продолжают стучать. Она закрывает глаза и снова погружается в дремоту. «Идут к майору, — вздыхая, думает в полусне она, — наверно, несут донесение о партизанах. Теперь будут обсуждать, как им лучше с ними расправиться».
Владо стоит, опершись локтем о стену. Рука у него немеет. Он освобождает руку, но мускулы его напряжены, он не спускает глаз с белой полосы.
Ему становится тоскливо. Он смотрит на стены своего убежища, как будто бы боится, что в них появятся трещины, через которые могут пролететь пули. Но там, снаружи, тихо, как-то невероятно и подозрительно тихо. Или они хотят чем-нибудь удивить? Едва ли. Все они рассчитали и теперь только ждут.
Тишина и одиночество набрасываются на Владо, словно два паука. Они окутывают его всего своей паутиной. Ему тяжело дышать. Он вздрагивает и кричит:
— Маро-о-о-ш!
— Что?
— Не спишь?
— С ума сошел? Сейчас спать?!
— Да я просто так, — уже тише произносит Владо. — Хотел услышать твой голос.
— Лучше смотри! Не дадимся этим гадам.
Сердце Владо успокаивается. Не дадимся. Он не один, предоставленный только самому себе. Здесь Марош, а если он не собирается сдаваться, значит, все в порядке.
— Смотри! — повторяет Марош.
Для Владо этого достаточно. Знакомый голос горячит ему кровь, ослабляет окутавшую его паутину. Глаз устремлен на мушку, а указательный палец — на спуске. Он сам, как автомат. Большего не надо. Теперь он может вновь предаться воспоминаниям.
Сейчас пятнадцать минут четвертого, а что изменилось? Смерть все так же стоит у дверей и ждет. Ела, конечно, ни о чем не догадывается. Возможно, сейчас она идет по двору и смотрит в сторону долины. Она любит носить на шее его толстый шарф, точно такой же, какой он взял в горы. Может быть, она гладит шарф, как когда-то его руку, отчего шерсть Рекса становилась дыбом. Но в сторону долины она, конечно, посматривает. Он чувствует ее взгляд за столько километров, взгляд чистый, проницательный, преданный.
Он рад, что она покинула город и скрывается в доме его родителей. В городе знали, что за ней ухаживал партизан в черном свитере. Теперь лучше ей исчезнуть из деревни. Если он останется сегодня жив, то пусть Ела придет в горы. Тогда они будут вместе.
Но в одиночестве все же тоскливо. В одиночестве? Разве он один? А Марош? Когда-то в детстве Марош рассказывал Владо: знаешь, медведь — это страшный зверь. Не дай бог встретить одному в горах медведицу с медвежонком. А сколько вреда приносит медведь пастухам, сколько овец покалечит да утащит! Но если человек не один, так он не испугается даже дьявола.
Сейчас их здесь двое. Как хорошо, что рядом с ним Марош. Они не струсят и, возможно, еще рассчитаются с немцами. О них, конечно, знают в партизанском штабе. Наверное, уже вышли им на помощь. Только придут ли вовремя?
Как минуту назад равнодушие с крупинкой надежды превозмогло страх, так сейчас овладевают Владо новые чувства. Он знает, что он не одинок, что о нем думают. Что бы ни случилось, но товарищи сделают все, чтобы их спасти. Он чувствует, что тысячами нитей он связан с Елой, с ребятами в бункерах.
С той стороны речки на Владо смотрит голый бук, затерявшийся среди елей. Сила и твердость бука становятся в глазах Владо тем, что сметет весь этот ужас. Не чувствовать себя одиноким и покинутым — это удивительное состояние! Владо принадлежит отряду так же, как осенний лист буку. Северный ветер оторвет листок, но бук останется, ничто не вырвет такое дерево с корнями. Отряд останется тоже.
И тут инстинкт самосохранения замолкает и свертывается в ногах у Владо, как послушный щенок. Проходит чувство страха, исчезает холодный пот. Перед его взором раскрывается широкий горизонт.
Он чувствует за собой море могучих плеч. Вдалеке в тумане Владо видит чудесную страну, о которой думал еще тогда, когда склонялся с лупой в руке над почтовыми марками. На одной из них были изображены белые стены электростанции и волны, голубые, как океан в географическом атласе, и он шепотом прочел по слогам: «Днепровская плотина». А на другой — башня с пятиконечной звездой. Филателист в коротких штанишках рос и собирал книги об этой удивительной стране, которая изображена на запретных марках.
Вот улыбается советский десантник Петр Зайцев. Папаха у него высокая, словно кивер. Глаза светлые, брови белесоватые, хмурые. Как-то странно: на лбу морщины, а губы улыбающиеся. На висках седина. Глаз у него зоркий, а рука твердая. Она уже однажды спасла Владо, когда Зайцев прикрывал отступление их дозора. В него можно верить. Он научил молодых партизан мужеству, рассказывал им о советской молодежи, которая корчевала в тайге леса, строила новые города и заводы и не отступала ни перед какими трудностями.
Может быть, Зайцев теперь ходит по снежному гребню Салатина. Да что сейчас думать об этом! Час надо выждать. Трудный час. Нет, уже не час, а сорок минут. Никого не подпускать к амбразуре и при этом мечтать. Мечтать о Еле, смотрящей в сторону долины, о партизанских бункерах, о далекой стране, армия которой приближается с каждым восходом солнца.
Время даже во сне идет медленно, как на выпускных экзаменах, когда Ела ждала своей очереди отвечать. Тогда она была уверена в себе, как все добросовестные отличницы, но время, которое тянулось еле-еле, раздражало ее. Лучше бы уже стоять в тесном шумном коридоре и знать, что с гимназией все у тебя позади. А еще лучше бы поскорее придумать остроумный текст телеграммы, которую ждет Владо в Братиславе. За себя она никогда не боялась. Действительно никогда?
В полусне она видит вечер, в городе затемнение в полном соответствии с инструкцией; бежит окруженный шелестом молодой, нежной листвы буков шумный, полноводный Ваг. Дикий апрель проказничает, как будто бы кому-то интересны его шалости! Теперь даже крестьян не интересует погода. Стоит ли сеять? Не разумнее ли сидеть у радио и передвигать булавки с флажками на карте. Если бы они только были! Раскупили все: и карты, и булавки. Что ни семья, то генеральный штаб, словно без них фронт не двигался бы. Еще хорошо, что можно достать булавки с фосфорной головкой. Они светятся у некурящих на левом воротничке. Зажженная сигарета помогает одному пешеходу не натолкнуться вечером на другого.
Ела ищет в темноте руку Владо. Сильный ветер обдувает их. Сердце ее сильно бьется. Рука Владо почему-то холодная. Может быть, повинен в этом толстый портфель? Владо несет его осторожно, как если бы в нем был динамит. Он останавливается около стен и быстро приклеивает к ним большие листы бумаги. Ела широко раскрывает глаза, напрягает слух. Она стоит на страже и знает, что их никто не должен увидеть. Ела боится. Ведь она делает то, что запрещено, и, собственно говоря, понятия не имеет о том, что в листовках написано.
Владо ей объясняет: «Старый мир должен быть уничтожен. От него мы оставим только то, что имеет смысл».
«Мы», «мы», всегда говорит он. А кто стоит за этим загадочным «мы»? Ей кажется, что на них смотрят тысячи и тысячи глаз, бледные лица следят за ними из-за углов, из-за заборов, из-за фонарных столбов. Она даже вздрагивает. Но вдруг иные чувства охватывают ее. «Мы»… Это как раз те лица, те глаза, незнакомые и в то же время близкие», — взволнованно думает она.
Кисть, которую она держит, кажется ей тяжелой, словно свинцовой, в ушах стучит собственное сердце. Шум дождя заглушает тишину. Владо дышит громко. Неожиданно к этому присоединяется стук шагов. Они быстрые и увесистые. Боже мой, никак это директор гимназии? Конечно, это он. Нельзя, чтобы он ее заметил, ведь через два месяца она должна сдавать экзамены на аттестат зрелости…
Сон вдруг меняется. Вместо директора на нее исподлобья смотрит обер-лейтенант Бриксель. Он кричит, и очки прыгают у него на носу. «Нет, это все же директор», — шепчет Ела и бежит вниз по улице. Владо тянет ее за решетчатую калитку. Она затаила дыхание. Пусть шаги удалятся. Дождик шелестит в молодой сирени и стучит по плащам. Она чувствует на лице дыхание Владо и прижимается к его плечу. «Сейчас пройдет», — шепчет он ей прямо в ухо.
Ела ищет у него помощи. Для чего? Ничто ей не угрожает, но ей приятнее, если он ее защищает. И во сне она чувствует свою слабость и силу Владо — любимого, понятного и близкого. Ее жизнь — это ваза из отшлифованного стекла, блестящая и хрупкая. И все же без нее Владо, наверное, было бы очень грустно.
Он нетерпеливый. Налепит сегодня листовку с надписью «Смерть фашизму!» и хочет, чтобы завтра уже маршировали словацкие парни с винтовками в руках. Ела наполняет его жизнь светом и отгоняет нетерпение. Ее жизнь — как хрупкая ваза, поэтому ей так приятно, когда Владо приходится ее беречь.
Шаги на асфальте удаляются. Но вдруг раздается шорох за забором и слышится сердитое рычание. Два собачьих глаза светятся в темноте, как чесночные дольки белеют зубы. Ела пугается, словно собака уже бросилась на нее. Но Владо заслоняет ее своим телом и открывает калитку. Калитка с шумом закрывается, собака лает, но Еле дышится легче, хотя сердце бьется сильно. Она принимает к себе ладонь Владо, они целуются и идут дальше по сырому асфальту.
Дождик расходится все сильнее, и Ела волнуется: ведь вымокнут все листовки, краска на них расплывется, и что же будет с тем миром, о котором мечтает Владо?
Она боится за его мир, а потом смеется сама над собой. Вымокнут листовки? Боже мой, они налепят новые! Ничто не пропадет. А дождь пусть идет.
Они стоят у кое-как затемненного ее окна. У Владо на ресницах поблескивают капельки дождя. Ела пожимает ему руку, кивает головой у калитки, потом из окна и долго смотрит ему вслед, пока он не исчезает во тьме. У нее остается портфель с остатками листовок, клеем и кистью. Она гладит портфель рукой и смотрит в темноту. Ела слышит, как Владо быстро идет по направлению к станции. Нет, с ним она ничего не боится!
Владо кажется, что он сразу постарел, хотя седины в волосах он не видит. Она у него появилась за последние двадцать минут. Ноги и руки его окоченели. Такое впечатление, что начинает умирать тело. Еще недавно все было у него впереди — вся жизнь, а сейчас — только вопрос, кто придет скорее: подкрепление для немцев или партизаны?
Кто придет скорее? От этого зависит все, но в этой игре в его руках нет козыря. Он бессилен. Он не может ни задержать события, ни ускорить их. Ему остается только ждать.
Вспомнилась сказка «Мудрый Матько и дураки»… Висел топор на гвозде, ребенок под ним сидел, мать причитала, люди причитали: что, если топор убьет ребенка? Мудрый Матько подумал и придумал… Да, сказочному мудрецу было легко. А вот как сейчас ему помочь? Торчит он в цементной яме, а над ним висит смерть. Смерть — это не топор на гвозде, а немецкие автоматы и брикселевские гранаты.
Еще недавно в нем бурлила энергия, молодая и неукротимая. В глазах его горели огоньки. А сейчас он пристально смотрит на голый бук, затерявшийся среди елей, и лицо его напоминает оцепеневшую маску.
«Бук, толстый, старый бук. Разве это не смешно, что тот его переживет? Человек погибнет, а бук останется. Яношик[4] тоже погиб, — рассуждает Владо и пожимает плечом, — и все же о нем поется в песнях. Может быть, и он погибнет не зря. Говорят, что умереть не больно: потеряешь сознание — и все. «Смерти я не боюсь, — звучит у него в ушах. — Смерть — это трудный отрезок жизни». Кто это сказал, у кого это написано?»
Деревья останутся. Старые, трухлявые, пораженные червоточиной, выдолбленные дятлами, разбитые молнией, обглоданные, закоптелые, они будут жить еще долгие годы и погибнут гордо, стоя. Деревья, заброшенные старые сады, поросшие лишайником заборы, покинутые мельницы, высохшие русла речек — все это проходит сейчас перед мысленным взором Владо. Когда он представляет их, кажется ему, что время остановилось. Не похож ли он на дикий мак или на бабочку-однодневку. Те тоже долго готовятся к жизни, долго накапливают силы, и вдруг приходит их конец. Мак вянет, у однодневки отвисают крылышки, но скала, на которой они мужали, остается.
«И дома́ переживут человека, — думает он с горькой усмешкой. — В них одни поколения сменяются другими, люди дотрагиваются до их стен ладонями, опираются на них спинами, обнимаются за дверями, кашляют у железных печек, баюкают детей. Человек умирает, и через столетие уже никто не знает, какие руки дотрагивались до этих стен. Да и кого это интересует…»
Родители Владо унаследовали дом от бабушки. Как она любила причесывать ему волосы, которые постоянно падали на лоб. А еще бабушка без устали читала ему сказки. Он хорошо помнит ее голос, хотя она уже несколько лет лежит в сырой земле. Теперь от нее остался только прах…
Владо хмурит лоб и отгоняет от себя грустные мысли…
— Ты действительно так думаешь, что после смерти вообще ничего больше не будет? — спросила его как-то Ела.
— Будет, почему не будет, — отвечал он ей. — После нас останется много: воспоминания, дети, посаженные деревья.
Сквозь золотую листву к ним пробивались лучи солнца.
У Елы лицо нежное, немного бледное. Оно похоже на рассвет. Он видит ее улыбку, вызывающую радость и печаль, как далекую утреннюю зарю, улыбку ласковую, предвещающую высокое напряжение чувств двух людей, причудливую с головокружением игру крепких уз дружбы.
Улыбка… В ней заключено почти все, почти вся молодость: подруга и любимая, мать и жена, открытая ладонь и затаенная искра поцелуя, далекая звезда и осенний сад, ритм волн и скрип снега в лесу…
…Ему видится Ела на белой полоске снега, и слезы навертываются на его глаза.
На стене висят медные ходики, белеет их большой циферблат, поблескивают черные римские цифры, горят позолоченные стрелки. Ела прислушивается к ритмичному тиканию часов, кладет руку на сердце и сравнивает его биение с тиканием старомодных ходиков, переживших уже одну войну. У мамы Владо на чердаке есть тайник. В трудные времена часы пролежали там вместе с мешками муки и гречки, вместе с медной ступкой и котелком. Она правильно предвидела: медь реквизировали, а мука исчезла с рынка.
Ела смотрит на циферблат, на позолоченные стрелки. После этой войны человек будет выше золота, все сосредоточится в его руках, и плоды его труда будут распределяться за круглым столом. Как часто вспоминали об этом Владо и его товарищи. Они рисовали на бумаге квадраты и круги: прибыль, надстройка, класс. Она же познавала эти слова в новом, математически точном значении, слова осязаемые, имеющие грани, иногда выбивающие искру, как кремень.
В сенях снова раздались шаги. Кто это, денщик или майор? А может быть, это обер-лейтенант Бриксель? Шаги военные. Стук в дверь к майору. Вероятно, это Бриксель. Говорят, что он немец как немец, но не все они на одну мерку.
Бриксель — высокомерный, придирчивый, фанатичный. Майор фон Клатт — немного получше, он солидный, пунктуальный, а когда никого нет, любит даже поговорить с домашними. Кажется, что он не фашист-фанатик, а просто военный-профессионал. Что же касается денщика Ганса, то у него больше, чем у других немцев, человеческих черт. Опротивела ему война, все ему надоело, даже сам фюрер. Единственная его утеха — что ему, как денщику, не надо стрелять; он с удовольствием пересидел бы где-нибудь войну, но боится русских.
— Мой майор возит с собой альбом с фотографиями предков, — поведал он как-то Еле. — Все они военные. А мои старики всегда были подальше от пороха.
Дни немцев сочтены, поэтому они нервничают. Майор фон Клатт все чаще ездит куда-то. Земля горит у них под ногами. Сейчас они с тревогой уже перечисляют села по берегу Вага, в которые Ела не раз ездила на велосипеде. Фронт приближается, и они не в силах его остановить…
Человек будет дороже золота… На Елу снова находит сон. Она видит, как поднимаются они с Владо по винтовой лестнице и, словно две тени, проникают в набитую молодежью комнату. Они садятся на кровать, им подмаргивает курчавый светловолосый студент, лица обращаются в их сторону. На почетном месте, под лампой с розовым абажуром, сидит смуглый молодой человек и немного охрипшим голосом читает:
Потерявшие разум
Офицеры-фашисты
В бой вступили с Кавказом
Своей силой нечистой.
Мне поверьте: нелепость —
Покорить эту крепость.
Голос поэта и молчаливое внимание слушающих проникают в нее, волнуют, будоражат мысли и чувства. Кавказ — далекий, новый мир, а здесь — его приверженцы. Владо — один из них, а она… Она принадлежит ему и благодаря ему — всем остальным.
Молодая растрепанная поэтесса читает стихи о ладони нищего, по которой пан в дорогой шубе предсказывает грозу и революцию. Затем встает высокий блондин и громовым голосом с закрытыми глазами произносит:
Хватило одной Березины,
Хватит одного Сталинграда…
— Это тенденциозные вещи, но в них есть сила, — обращается к Еле кудрявый студент. У него светлые голубые глаза и чересчур бледный цвет лица.
Владо ей шепчет:
— Он хороший поэт. Присоединился к нам. Вообще все талантливые люди идут сейчас с нами.
«Пошла бы я с ними? — спрашивает себя Ела. — Нужна ли я им? Вместе с Владо — конечно, а если бы его не было? Не побоялась бы я встречаться с ними? Ведь их могут арестовать, исключить из гимназии, из института».
Им предлагают общественную трибуну: пожалуйста, устройте вечер поэзии. Привлекательное дело! Они смогут лицом к лицу встретиться с публикой, смогут читать свои стихи и выделить в них то, что на бумаге может остаться незамеченным. Но разве они будут выступать вместе с националистическими стихоплетами?
— Нет, — качает головой голубоглазый, — уж лучше отказаться от такого вечера.
— Почему отказаться? — возражают ему. — Для чего они пишут? Для книг, которые выйдут после их смерти? Или для ящика в столе? Или для собственной утехи? Цензура не пропустит острых слов. А вечер — это самый лучший контакт с людьми. Предложение надо в любом случае принять.
Высокий блондин машет над лампой руками. Кажется, что он не говорит, а читает стихи. Его речь не рифмованная, но патетическая.
— Конечно, предложение следует принять, но без участия националистов. Это начинающие поэты, они только что вылупились из скорлупы, это сопляки в сравнении с нами. Так и скажем: хорошо, будем читать стихи, но без тех. Мы уже печатаемся несколько лет и поэтому не будем выступать на одной сцене с сопляками. Или мы, или они.
— Они сразу же догадаются, что это наши проделки, — возражает голубоглазый. — Им известно, что мы иной ориентации, что мы и они — это два разных лагеря. Единство? Очковтирательство! Нет, нам одним вечер провести не дадут.
— Никто бесплатно хлеб не ест. Даже иудин хлеб надо заслужить. Им платят, дали им в руки журнал, как погремушку, требуют от них всесторонней деятельности, в том числе и в области культуры. «Независимое словацкое государство» должно бить в глаза, как пестрая реклама. Пусть будут вечера поэзии. — Смуглый студент сильно взволнован. — Воспользуемся случаем, выступим со стихами против их войны, против… Против всего, что они защищают. И пусть потом будет что будет. Вот так, ребята.
Глаза у них горят, и Ела чувствует, как притягателен запретный плод. Молодые люди, выступающие так откровенно и искренне, не дадут себя одурачить. Она смотрит на них и внутренне восхищается тем, как горячо доказывают они необходимость борьбы с немцами, как смеются над тем, что пишется в фашистских националистических газетах о дружбе с Германией. Они научились бы и стрелять, если бы уже понадобилось. Ну, а что потом? Как бы они поступили, если б им дали в руки бразды правления? Что бы они сделали с заступами и с карандашами? Как поведут себя бунтари-поэты, когда не будет тех, против кого они бунтуют? Запретные плоды — самые сладкие. Молодость беспокойна. Владо такой же: бунтарь, неотесанный, воспламеняющийся, как пучок соломы. А может быть, он серьезнее?
Вопросы, обсуждавшиеся под лампой в студенческой комнате, переносятся с удивительной точностью в сон. Ела слышит звуки песни, которую заглушает передаваемый по радио военный марш. Но там, в студенческой комнате, в доме на площади Гитлера, звучит иное: словацкая молодежь не хочет воевать с русскими.
Марош чихает и ругается. Владо молчит и в мыслях возвращается к прошлому.
Вот он вспоминает Мароша сидящим около него на нарах с картами в руках. Неразговорчивый, немного медлительный, тот пускает дым и с горечью говорит:
— На глазах у меня повесили девушку-украинку, старуху запрягли в телегу. Боже мой, фашисты гнали меня пистолетами, но я стрелял только в землю. Черная была там земля, будто смешанная с сажей. Да еще на утренних молитвах должны были мы, словаки, просить бога о ниспослании победы этим извергам. Как-то раз вел я под конвоем одного штатского да и повернулся к нему спиной: беги, мол, братец. Мы понимаем друг друга, не то что немцев. Да и из-за песни можем поссориться: чья она, их или наша. Славяне же мы! Загнали меня под самые Кавказские горы, как паршивого пса, а мой отец дома, маялся с одной рукой, больной, старый, ни на что не способный. Бывало так, смотришь на звезды, — а они там больше, чем у нас, — слушаешь канонаду, а про себя думаешь: «Господи боже, помоги, чтобы русские поскорее выгнали нас отсюда»…
Марош делает небольшую паузу и, положив на нары карты, продолжает свой рассказ:
— Хватило мне виденного на фронте по горло. И зарекся я: если отпустят на побывку, то на фронт не вернусь, смоюсь. И как видишь, ушел в наши горы. Ничего, я на правильном пути…
А теперь оба они оказались на этих нескольких квадратных метрах под землей, и ничто их не разделяет, разве лишь цементная стена. Объединяет же их общая ненависть к врагу.
Но все же как различны пути, приведшие их в горы!
Марош не читал «Майн кампф», но и без этого он задушил бы Гитлера.
Владо восстанавливает в памяти одно из заседаний Словацкого союза студентов[5]. В его ушах звучат слова руководителя:
— «Майн кампф» — это современная библия. В ней столько любви. К ближнему? Нет, это было бы слишком общо. Во времена Иисуса Христа было достаточно общих фраз, сегодня нужно быть конкретным. Ближним не может быть неариец, а для нас, словаков, верных своему народу, — даже чех. «Майн кампф» — это маяк любви к собственному народу, компас в новом переустройстве мира. Фюрера вело провидение. Именно оно вручило ему судьбы немцев и остальных народов западной культуры, оно внушило ему начать крестовый поход против варваров-большевиков…
Владо не спускает глаз с золотого зуба руководителя студенческого союза и еле сдерживается, чтобы в ярости не ударить кулаком по столу. В его лице столько решимости, что голубоглазый поэт хватает его за рукав и бормочет:
— Сиди, не делай глупостей, Владо.
Пан руководитель стремится представить студентам все в розовом свете:
— Великодушие фюрера и его дружеское отношение к нашему вождю открывает для нас, словаков, двери немецких высших учебных заведений. Самые способные наши коллеги имеют возможность учиться даже в Берлине.
Аудитория гудит, как потревоженный, разгневанный улей.
«Так, пожалуй, чего доброго, закроют наш университет, а нас пошлют в школу эсэсовцев, — думает Владо, — окопы тоже надо копать умеючи. В первую очередь около Братиславы. Да уж лучше под Берлином».
— Тихо, тихо, коллеги, — стискивает зубы пан руководитель, но по мере возможности старается изобразить улыбку. — Есть ли вопросы? Нет? Что у вас?
Встает голубоглазый поэт. Он читал «Майн кампф», но не понял, как будет со словаками. Будут они господами или только рабами в империи?
Руководитель растерянно молчит и потом неуверенно говорит:
— Странный вопрос. Почему словак должен быть рабом? Им он не был уже свыше тысячи лет. Что вам взбрело в голову?
— Я спрашиваю, словак — это славянин? А если да, то по книге «Майн кампф» он должен быть рабом.
Раздается смех. Волна беспокойства прокатывается по аудитории. Аплодисменты, свист, крики.
— Пожалуйста, тихо, коллеги! Братья, тише!
Голос руководителя звучит торжественно. Слушатели несколько успокаиваются.
— Мы надеемся, — добавляет голубоглазый поэт, — что и на ближайшую тысячу лет словаки не будут рабами.
Слышится приглушенный хохот, а Владо встает и подливает масла в огонь:
— Любовь к собственному народу, соединенная с ненавистью к другим народам, — это уже известная теория, пан руководитель, если не говорить к тому же, что она еще дикая и изуверская.
— Это второстепенный вопрос. Конечно, нацизм, пересаженный на нашу родную почву, будет иметь свои особенности. Но сегодня речь идет о том, чтобы определить, где наше место. Вы утверждаете, что знаете. Тем лучше. Усиливается борьба не на жизнь, а на смерть, борьба между Востоком и Западом, между интеллектуализмом и большевизмом, между Европой и Азией. Сегодня нет нейтральных.
Пана руководителя теперь слушает лишь небольшая группка людей, остальные студенты с шумом покидают аудиторию.
Часть их направляется вслед за Владо в кафе. Они садятся за мраморные столики, заказывают черный кофе. Ела сидит у окна.
Владо взволнованно закуривает сигарету. Прислушиваясь к спору, он подыскивает слова. Они должны быть точными, меткими, бить прямо в цель. Двое коллег спорят, третий кивает головой.
— Что касается Востока и Запада, — утверждает один, — то руководитель был все же прав, мне ближе англичанин, чем русский, даже немец, если он не нацист. Конечно, мы славяне, но в первую очередь мы академически образованные люди… Что? Только будем? Ну, хорошо. Нам известно, что высшая форма свободы — на Западе…
— Тупица! — невольно вырывается у Владо.
С такими типами у него ничего не может быть общего. Он пьет слабый черный кофе, сильно затягивается сигаретой и качает головой. Затем подсаживается к Еле, глубоко вдыхает запах ее волос…
Марош кашляет, потом чихает. Воспоминания гаснут, и Владо, неподвижно стоящий у амбразуры, слышит близкий, знакомый голос:
— Черт возьми, еще схватишь насморк!
Владо не знает, вскрикнуть ли ему от отчаяния или рассмеяться. Но у улыбки легкие крылья, и она, как бабочка, садится ему на уста.
Луна подымается у Елы над головой, как фосфоресцирующий воздушный шар. Она могла бы и не светить: город купается в свете лампочек и неоновых огней. Люди срывают с окон затемнение, слепым домам возвращается зрение, развязываются языки колоколов, ветерок шелестит флагами.
Освещены даже маленькие улицы, цветет сирень, она пахнет как никогда. У Владо в руках большой букет. Ела бежит ему навстречу. Он обнимает ее за талию, и их уносит людской поток, деловито шумящий, как улей, когда пчелы в нем откладывают мед. Ей дышится свободно. Сегодня все кажется иным: и освещение, и воздух, и даже луна. У людей необыкновенные лица — веселые, счастливые. Такие она впервые видит во сне. Уже ничто ее не мучает. Война закончилась. Наступил мир. Они идут, влюбленные друг в друга, очарованные красотой и счастьем, спускаются к реке, а вокруг них благоухает сирень.
Потом они поднимаются на лифте, бродят по длиннющим коридорам, открывают двери, где работают люди. Владо пожимает руки своим знакомым. «Значит, не напрасно сидели мы в горах. В сегодняшнем дне есть и наша заслуга. Там будет редакция, — показывает он на старое здание, — я буду писать статьи. Мы с тобой поженимся».
Огромного роста партизан подает ей руку. Благодарит. Говорит, что она была самоотверженной.
Ела не понимает. Из-за нескольких сообщений, которые она послала в горы? Что же здесь самоотверженного?
— Для нас они имели исключительное значение, — говорит партизан. — Из них мы узнавали о неприятеле.
— Я люблю Владо и делала все ради него.
Потом Владо кружит ее по блестящему паркету. Нажимает на дверную ручку. Они в просторной квартире, совсем одни.
— Это наша квартира, — радостно восклицает Владо и неловко закуривает папиросу. — Наша, понимаешь? Только почему голубые двери? Почему голубые?
Ела пробуждается от сна. Фантазия увела ее в свободный, мирный город. А между тем по асфальту стучат окованные железом сапоги и слышится чужая речь.
Бьет половина четвертого. Тихо тлеют в печи угольки. Фантазия покидает сон, и снова находит волна воспоминаний…
Мама Владо стоит у плиты, подкармливает огонь сухими щепками, денщик Ганс приоткрывает крышку банки из-под кофе, а майор фон Клатт держит пустую чашку.
Ела запнулась, и если бы она не была так взволнована, рассмеялась бы. Чудная картинка: немецкий майор, подтянутый, как на обложке иллюстрированного журнала, стоит в деревенской кухне. Он опирается на выбеленный подпечек, на стене висят поварешки, деревянные мешалки и блюда, на старомодном буфете в ряд стоят бутылки со смородиновым вином.
— Не хотите ли попробовать, пан майор? — обращается к фон Клатту мама Владо.
Она произносит немецкую фразу медленно, отделяя слово от слова. Голос ее дрожит. Ела чувствует, что в ней говорит страх. Она боится за сына, иначе не угощала бы таких квартирантов.
Майор не желает. Он отказывается от предложения холодно и корректно.
— Нет, спасибо.
«Если немцы схватят Владо, — думает Ела, — она выпросит его у них… Но разве у фашистов есть хоть кусочек сердца! Они — как машины. Раз партизан — значит, расстрелять. Другого решения у них нет».
Майор фон Клатт, высокий пятидесятилетний мужчина с проседью, держит себя сдержанно и холодно, но присутствие Елы вызывает на его лице улыбку:
— Ах, фройляйн! Посмотрите, на одну чашку кофе четыре повара! А вы выпьете? У меня еще есть натуральный, в зернах.
— Нет, спасибо, я не люблю кофе, — отвечает Ела и думает, зачем она сюда пришла. Она и сама не знает, что привело ее на кухню. — Я ищу маму, — добавляет она.
Чуть не проговорилась. Едва не сказала, что ищет тетю, а ведь для немцев она — дочь в этом доме.
— Счастливая мать, у которой такая милая дочь, — делает комплимент майор. — Вы очень похожи на мать.
— Да что вы, совсем нет, — протестует Ела.
На нее накатывается волна страха. Волна проходит, оставляя беспокойный холод и головокружение. Это что, намек? Может быть, майор что-то знает и теперь проверяет, как она себя поведет? Он живет здесь уже месяц и, конечно, собрал сведения о родителях Владо. Могут найтись и злые люди, которые шепнут…
— У вас обеих есть что-то общее, — не отступает майор, — хотя бывает и большее сходство. Мой сын, например, весь в мать.
Ела думает о Владо и сравнивает его лоб и глаза с мамиными. Наверное, майор разговорился со скуки, а может быть, ради разговорной практики; возможно, он ничего не знает. Она смотрит на него, как он достает из кармана табакерку, как открывает ее. Сердце Елы часто бьется: не раскроет ли он сейчас свои карты?
— Девушка курит? Нет? Мне нравится, когда молодежь не курит. Мой прадед никогда не курил. Был полковником, — голос немца звучит гордо, — сражался с самим Наполеоном. А дед и отец были оба поклонниками табака. В этом я им не уступаю.
Он закуривает, подает чашку Гансу, чтобы тот залил кофе кипятком, потом выпускает через свой узкий аристократический нос облачко дыма, делая это элегантно, с особым смаком, и вдруг быстро спрашивает:
— Ведь у вас, кажется, есть брат, да?
Ела вздрагивает. Ноги ее холодеют, а в голову бросается огонь. Она чувствует, как пылают ее щеки. Затаив дыхание и опустив глаза, она произносит:
— Да, старший.
— Сколько ему лет?
— Двадцать три.
Неожиданно вспомнив о дне рождения Владо, она добавляет:
— В ноябре ему исполнилось, пан майор.
Майор фон Клатт быстро курит и не спускает глаз с ее лица.
— Похож на вас? Да? А где он сейчас?
Мысли путаются у Елы в голове. Ведь с родителями Владо она обо всем точно договорилась. Она глубоко вздыхает и говорит:
— Он студент, учится в Братиславе.
— Но ведь высшие учебные заведения закрыты.
— Студенты копают окопы, пан майор.
Майор с наслаждением пьет черный кофе. Кажется, ответ его удовлетворил. Он гасит сигарету в медной пепельнице, изображающей кабана.
— У девушки есть жених?
Глаза майора снова оживают. Они становятся игриво любопытными.
— Да.
— А где этот счастливец?
Счастливец, счастливец, она чуть не всхлипнула, она знает, какой он несчастный без нее. Нет у нее брата, есть только он.
Она берет себя в руки:
— В Братиславе.
— Он тоже копает окопы? — подозрительно подсмеивается майор, и Ела не выдерживает.
— Ой, печка загасла, — восклицает она и стремглав бросается к двери…
Просыпается она от звука собственного голоса.
— Бриксель мог бы уже прийти, черт возьми!
— Потерпи, потерпи, в четыре придет.
— Задача ясная. Зря не стреляй.
Раздается одиночный выстрел из автомата. Ему вторит эхо Салатина.
…В своих воспоминаниях Владо видит себя все еще стоящим в кафе.
В носу щекочет от приятного запаха черного кофе… Но голоса немцев сбрасывают его с голубой вершины воспоминаний на землю, в подвал, в окружение. Высоко остались над ним воздушные замки. А здесь тишина, она замкнулась, как поверхность воды в озере под Салатином, и затопила все.
Может быть, подведет немецкая точность, может быть, нападут на Брикселя партизаны? Разумеется, они могут по дороге напасть на тех, как напали на этих; ничто не исключено. Но едва ли дозор партизан сможет остановить брикселевских солдат. Фашисты придут вовремя.
Только сейчас Владо вновь понимает смысл их речей: в четыре придет Бриксель, в четыре. Ждать еще полчаса.
В мозг вонзаются раскаленные иглы надежды. Вспыхивает, точно паутина, фантазия.
Владо чувствует под ногами цементный пол, казалось бы, твердый, но ненадежный, наподобие растрескавшегося льда на незнакомой реке. Цемент, а напоминает трясину! Все висит над ним на волоске.
Желания обуревают его. Порыв к жизни сталкивается с сознанием гибели. Кровь ударяет в виски и шумит в ушах, как ветер. Ноги застывают.
Страх? Это только страх?
Почему он начал надеяться? Это увело его в воспоминания. Он оглянулся назад, во вчерашний день, и размечтался о весне, не слышал даже выстрела и голосов.
Холодный пот выступает на лбу. Нет, никто его не спасет. Это не сон. Откроешь глаза и окажешься в белоснежной постели, на ковре — золотое пятно солнца, включишь радио, мама входит с чашечкой кофе… Глупости! За цементной стеной стучит зубами смерть.
Страх проникает в него, как яд. Ему знакомо такое чувство, когда невидимая сила готова разорвать сердце. Однажды, будучи мальчишкой, он заснул в лопушнике, а когда проснулся, то увидел, что прямо около его лица лежит толстая черная змея. Свернувшись в клубок, она подняла голову над лопухом, гипнотизируя своим взглядом мальчика. Владо оцепенел от ужаса, он боялся даже моргнуть, пот покрыл его тело. «Маленькая ящерка, спаси меня от змеи, — шептал он про себя детское заклинание, приписывая ему волшебную силу, — а я спасу тебя от злого человека».
Тогда он спасся и без ящерки — убежал, а сейчас не может спасти сам себя от злого человека и тем более убежать. Страх, как сильный яд… Он разъедает минутную надежду, связывает по рукам и ногам, замораживает мускулы. Владо не может двинуться. Он видит на полу разбитую телефонную трубку, и у него нет сил хотя бы ухмыльнуться. Еще полчаса, и он станет развалиной, недвижимой, разбитой, как эта трубка на полу.
Взгляд его приковывает зеркало, лежащее на скамейке. Это Войтех оставил его. Оно притягивает глаза Владо, засасывает его всего, как топкое болото. Он наклоняется, берет зеркальце и долго смотрится в него. Оно разбито, но Владо видит свое лицо, зеленоватое, как дикое дерево. Ему кажется, что его вид предсказывает преждевременную смерть. И у Войтеха было такое же выражение лица, и у Феро. Сейчас тела их уже холодеют на замерзшей земле.
Он опирается подбородком на щель и вздрагивает от неожиданности: по белой полоске семенит лапками горностай. Замерзшая корка снега способна его удержать. Он даже белее окружающего снега, только хвостик у него черненький.
Владо завидует ему. С какой бы радостью он оказался сейчас в его шкуре. Вылез бы через какую-нибудь дырку, и немцы не поймали бы его. Черт возьми эти сказки! Как легко люди превращаются в них в лягушек или в мух, а потом сбрасывают с себя их кожу. Наступит полночь, и кожа начнет лопаться…
Жизнь не допускает таких превращений. Он сердится и широко раскрывает глаза — горностай высовывает головку из-за сугроба. На мордочке у него чернеет носик, так что Владо даже вскрикивает:
— Гей!
Зверюшка таращит испуганные глазенки, а Владо стискивает зубы. Почему она его не боится? Он еще раз кричит, берет пустую гильзу и бросает ее в сторону горностая.
— Что, что случилось? — слышит он немецкую речь.
— Подожди, не приближайся. Там что-то выбросили, — следует ответ.
— Чепуха, тебе показалось. Это была тень. Птица пролетела.
Владо обдало холодом. Это была тень, птица пролетела. Он для них тень? Или смерть уже так близка? Тень. Тень…
Он представляет себе Войтеха, его выбритое наполовину восковое лицо с водянистым взглядом. Он курит, и только папироса делает его живым. Она тлеет и становится все короче. Да, если что и убывает, так это жизнь. А Войтех уже мертв…
Однажды в пятом классе гимназии Владо надел на скелет пиджак и под общий смех ребят всунул ему в рот папиросу.
Владо даже передернуло: ужасно, он сравнил скелет с Войтехом. А затем он представил себе Войтеха идущим в полутьме, сливающимся с тенью, увидел кладбищенские кресты. Его похоронят или оставят здесь? Да это неважно. На груди его цветет кровавая роза.
— Роза из свинцового семени, — невольно произносит он вслух и осознает, что Войтех действительно мертв. Погибли также Феро и Ян.
«Если бы у меня была военная форма, возможно, я остался бы жив, — думает он. — Боже мой, почему у меня нет формы?! Мне пришлось отбывать военную службу у повстанцев, — сказал бы я, — они не пустили меня с гор. А в штатской одежде я для немцев партизан. Нет, не защитила бы меня и форма. Фашисты — это убийцы. Для них нет законов».
Владо вытирает лоб. Ладонь его холодная и влажная, зубы стучат.
Он пугается сам себя, своей слабости, и что-то в нем самом восстает. К черту эти галлюцинации! Ему хочется что-либо предпринять. Злость, жажда мести и новый слепой прилив смелости не дают ему покоя. Это была тень… Я им покажу тень!
Он прижимает приклад винтовки к плечу и кричит:
— Марош, сейчас они услышат меня!
— Зачем?
Но Владо не отвечает. Он нажимает на спусковой крючок. В долине гремит выстрел.
Печь еще горячая, подбрасывать дров не надо. Ела слышит шаги в сенях. В сон снова врывается действительность. Это наверняка майор фон Клатт. Бухнули двери. Да, майор пошел в комнату, а денщик остался один. На кухне он чувствует себя лучше: в мирное время был поваром. У него нет ничего от военного. Он любит готовить и болтать языком.
Ела хочет у него выведать, не известно ли им что-либо о Владо. Открывает дверь на кухню, а навстречу ей выходит мама Владо. Та кивает ей головой и шепчет:
— Ганс пришел, повыпытывай-ка у него.
Денщик Ганс допивает смородиновое вино и благодушествует:
— Отличное, первоклассное.
Он напрягает слух, прислушивается, потом машет рукой:
— Никого. А мне показалось, что это вышел пан майор. Да нет, он ждет донесения.
— Что у вас нового?
— Хорошее вино, первоклассное.
Ела минуту смотрит, как он подливает вина, и затем быстро спрашивает:
— Скажите, что говорил майор о моем брате?
— Об этом и речи не было. А вот обер-лейтенант Бриксель где-то прослышал, что вы не родная дочь, приемная, понимаете? Что у вас есть жених. Но ведь он в Братиславе, так вам нечего бояться.
Ела представляет лицо обер-лейтенанта Брикселя: прямоугольный лоб, очки, холодный любопытный взгляд, шрам на щеке. У него нюх, как у полицейской ищейки. Среди остальных офицеров он выделяется тем, что говорит на ломаном чешском языке.
— Да я и не боюсь, — вздыхает Ела. — Боюсь только партизан.
Ганс меряет ее недоверчивым взглядом, а Ела продолжает:
— Скажите, их много?
— Сколько было, столько есть, — причмокивает языком Ганс. — Сегодня наши пошли в долину. Обер-лейтенант Бриксель тоже.
— Бриксель, Бриксель…
Это уже говорит не Ганс, а мама Владо, Ела слышит ее голос словно во сне.
Мурашки бегут у Елы по спине, но она вспоминает о письме Владо и его просьбе. У Ганса развязывается язык. Действительно, у него натура повара, и военная форма его только сковывает.
— Пришло новое подкрепление?
Ганс качает головой:
— Откуда его взять? Сейчас все на фронте, сдерживают Ивана. Пришло только восемь жандармов.
— Обер-лейтенант Бриксель поехал кататься на лыжах?
— Что вы? Он готовит нападение на партизан. У них там есть блиндаж с телефоном, по которому они держат связь со штабом красных, понимаете?
Блиндаж, связанный со штабом… Ела сжимает губы, проводит рукой по лицу, бросает страдальческий взгляд на маму. Ее подавляет страх и волнение. Владо писал, что живет в сожженном домике лесника, а не в блиндаже. Да, именно так он написал, в лесном домике.
Волнение отступает, Ела берет себя в руки и с деланным безразличием спрашивает:
— Там, наверное, много снега. А лыжи у ваших есть?
— У альпийских стрелков конечно есть.
Ганс облизывает губы и добавляет:
— Гитлер капут, война капут.
Из пустой гильзы все еще идет дымок. Часы на руке показывают три часа тридцать пять минут. Немецкие стрелки отвечают на выстрел очередью из автомата. Они не ворчат, не предаются настроениям. Они беспристрастны, как хирурги со скальпелем, и совершенны в своем ремесле. Приказ звучит: подождать, пока доставят гранаты, затем заставить замолчать блиндаж и воспользоваться телефонной связью.
Хладнокровно, профессионально они подготавливают убийство, словно их учили этому с раннего детства. Кто-то выстрелил из блиндажа? Это не может вывести солдат из равновесия. Они сидят сбоку, где их не может достать пуля, и ждут.
Марош… Что делает Марош? Что-то он долго молчит, Владо представляет себе Мароша в военной форме, как тот бегает по поляне и обучает молодых парней бросать гранаты. «Дальше бросай, а то нос оторвет! — кричит он. — Дальше бросай, где силушка твоя?» Как жаль, что в блиндаже нет с ними тех, кого Марош обучал стрелять. Если бы они были здесь! А то их только двое. Они связаны друг с другом не на жизнь, а на смерть. Невероятно! Как близки они друг другу — студент и рабочий. Удивительный союз!
Это, собственно говоря, не два человека, а один. Мозг, мускулы, дыхание работают на одной волне, да и движения пальцев согласованы, хотя их разделяет стена.
Без Мароша он не защитился бы. Фашисты ворвались бы в дверь. Одно сердце без другого не может биться. Они связаны биологически, а не метафорически. Оба они составляют единый живой организм, который превозмогает смерть. Жаль, что их здесь только двое. Человек в коллективе совсем иной, нежели один. Общие страдания переживаются легче. Коллектив людей легче переносит на своих плечах несчастье и муки. Тяжесть их равномерно распределяется на каждого. И Владо чувствует силу плеч тех, что идут им на помощь.
Они уже определенно в пути. Ноги их утопают в глубоком снегу, они идут парами, задыхаются. Кто из них придет первым? Ярослав? Зайцев? Эдо или пулеметчик Олег? У него самые длинные ноги, поэтому к нему пристало прозвище Лось.
Они разделятся, несомненно, разделятся. Одна группа обойдет молодняк и ударит немцам в спину, другая нападет из долины. Олег определенно заляжет в подлеске, потом сделает перебежку к высотке, метров на сто (это ему как один метр), и фашисты будут у него как на ладони.
— Володя! Володя!..
Это голос Олега. Ему кажется, что тот зовет его из коридора. Олег смеется басом. Голос у него, как у Шаляпина.
— Ты никогда ничего не боишься, Олег?
— Как не боюсь? Каждый боится, Володя. Один больше, другой меньше.
— По тебе этого не видно.
— Человек должен преодолевать естественные слабости.
— Ты не боишься, что можешь погибнуть?
— Зачем я себя буду этим мучить, Володя!
— Рискуешь ты жизнью, Олег. А скажи, ради чего ты живешь?
Владо слышит его голос, как будто бы он записан на граммофонной пластинке:
— Ради чего, Володя? Ради будущего. В первую очередь ради будущего. В Сибири у меня растет дочка, скоро ей будет три года. Ну вот, хотя бы ради нее, ради ее счастья…
В коридоре выругался Марош и крикнул:
— Стреляю!
Выстрел чуть не оглушил Владо и вернул его снова на землю, в подвал сожженного домика лесника под Салатином. Он смотрит на белую полоску перед щелью, руки выражают волнение, как и глаза, последняя волна страха проходит.
Ради будущего, сказал Олег, он живет ради будущего. Возможно, он и прав. Будущее не кончается смертью человека. Здесь живут его близкие, они будут произносить его имя. Владо вспоминает ульи в саду, гордость и любимое занятие отца. Они долго смотрели с Елой на леток. Пчелы спокойно жужжали в напоенном солнцем воздухе, золотые от пыльцы и утверждающие мир даже под тенью бомбардировщиков.
Удивительно, сколько они летают. Каждой, казалось, хватило бы двух-трех цветков, а они облетят тысячи, собирая пыльцу и нектар для будущего поколения и не задумываясь о том, что улей будет шуметь и тогда, когда молодые пчелы выкинут их, старых, окоченевших, из улья. Рабочие пчелы живут недели, а матка — годы, но без них потомство было бы невозможным.
Люди, которым Владо хотел помочь, может быть, о нем и не вспомнят. Но и без этого им овладевает гордое сознание того, что он является каплей в бурной реке, которая нарушила позорную тишину. Люди за нее не ответчики, они верили сладким словам о боге и о народе. Кто-то должен был крикнуть: не спите, гром и молния! Откройте глаза, воспротивьтесь! Вас ведут в пропасть! Да, кто-то должен был это крикнуть, кто-то, кто сконцентрировал в себе мудрость тысячи умов, кто определил время партизанских костров столь же безошибочно, как пчелы определяют время роения.
Владо кажется, что на него смотрит весь мир, что кто-то фиксирует все его движения и мысли, что его дыхание врывается в дыхание истории. Он слышит возгласы: «Слава героям!» Мурашки бегут у него по спине, а в висках стучит кровь. Это страшное и дурманящее чувство: человек теряет земное притяжение, он витает, как во сне. «Слава героям!»
Человек — это не только собственная шкура и не только клубок нервов. Владо чувствует, как сердце его бьется сильнее, как напряжение растет. Выдержит ли он перед столькими взглядами?
Фанатик, ухмыльнутся коллеги, такие известны еще со времен средневековья. Надо пользоваться жизнью, а мир — он неблагодарный. Это их девиз. Они спасают свою шкуру любой ценой, они даже роют окопы против Владо. Жалкие трусы! Их жизнь лишена цели и смысла.
Совсем другой Марош, с которым связала его судьба. Он стоит здесь потому, что хотел защитить жизнь других, в том числе и тех, кто стремится только наслаждаться жизнью. Может быть, его, Владо, убьют, а Марош останется жив. Может быть, фашисты промахнутся, и Марош сумеет уйти в лес, ведь он все же солдат. Если он останется в живых, то наведет порядок, будет строить новый мир. Человек он разумный и не поддастся влияниям. Но останется ли он жив? А если нет? Если они оба погибнут и никто о них ничего не узнает? Да, и Марош, пожалуй, не спасется.
Владо готов насмерть защищать этот цементный подвал, эти стены, бук за речкой и ели. Он горд тем, что не позволил немецким солдатам выманить с помощью телефона остальных партизан.
Его разрывает желание крикнуть фашистам что-либо оскорбительное, бросить им в лицо какую-нибудь грубость: «Эй, вы, висельники, кровавая падаль со свастикой!» Но разве они ответят? Это же не люди, а убивающие механизмы. Зайцев не стал бы на них орать, да и Олег тоже. Он думал бы о дочке, а за него говорил бы пулемет. Владо тоже должен подавить в себе все слабости, как и Олег.
Владо видит глаза Елы. Видит их, как в тот зимний новогодний вечер, когда она вышла из комнаты. Их уже разделяли стены, но глаза ее все еще стояли перед ним. После нее остался запах одеколона и заколка для волос. Он поднял ее с дивана, погладил пальцем и снова увидел глаза Елы. Были они спокойные, улыбающиеся и удивительно реальные. Ему хотелось поцеловать их, но видение расплылось…
Глаза Елы, теплые, зеленоватые, смотрят на него. Она гордится им. Владо представляет, как альпийские стрелки начнут атаку блиндажа. Взрываются гранаты, свистят пули, огнеметы поджигают землю. Сотрясаются стены, но Владо не сдается. Он отвечает на каждый выстрел выстрелом. Ему представляется, что звонит телефон. Комиссар отряда подбадривает: «Держись, ты — коммунист!»
Владо проводит ладонью по карману брюк. Там лежит сложенный лист бумаги, который имеет для него колоссальную цену. Это — как сама жизнь, даже как будущее.
Придет весна, настоящая и символическая одновременно, и сложенный листок партизанского партбилета с именем Владо и пятиконечной звездой будет одним из миллионов цветов.
— Выдержу, — шепчет он и через минуту уже громче добавляет: — Здесь я защищаю коммунизм.
Эти знакомые, много раз слышанные слова становятся для него предельно близкими, значительными. Сегодня на глубине двух метров, в цементном подвале, они перестают быть фразой. Эти слова — его оружие! Здесь он борется за коммунизм!
В полузабытье Ела перечитывает свое письмо:
«Самый дорогой! Все по-старому. Пришло только восемь жандармов. Сегодня все ушли на задание — захватить какой-то блиндаж с телефоном. Они знали о нем. Бриксель во главе. Боюсь за тебя».
Блиндаж с телефоном? Не лесной домик?
Не буду его мучить своей печалью. Может быть, написать, как о нем выспрашивал майор фон Клатт? Не сообщить ли ему, что майор подозревает и ее?
Ела читает дальше:
«У меня все в порядке. Все здоровы. Я помогаю отцу прикармливать пчел. Помнишь, как мы на них смотрели? Что делает Марош? Он все такой же спокойный и веселый? Веселый, даже когда ворчит? Жду, когда все это кончится».
— Все кончится, — шепчет она, а в ушах ее отдаются шаги часового.
Она пугается собственного голоса. Встает из-за столика и прикрывает письмо. Свеча еще горит, а в печи тихо тлеют угли.
«Что-то у меня не в порядке. Это не только грипп. — Она проводит ладонью по лбу. — Я болезненно ко всему чувствительна, дрожу как в лихорадке. Вчера мне было хорошо и весело, а сегодня? Происходит что-то ужасное. Но что?»
Она слышит шум у двери. Догадывается: это Рекс. Открывает ему дверь. Он жмется к ней, не отходит от ее ног. Не сердит, как иногда, не лает. Ела гладит его по голове, он закрывает глаза. «Что ты выкинул, Рекс, у тебя совесть не чиста?»
Собака ложится у ее ног и смотрит на нее. Нет, Рекс ничего плохого не сделал, но он взволнован: нервно вертит хвостом, озирается, иногда скулит.
«У животных повышенная чувствительность», — думает про себя Ела. Может быть, ее состояние передается Рексу. Владо занимался с ним. Он смотрел на пса и мысленно приказывал ему: сядь, дай лапу. Рекс понимал, как будто бы читал по глазам.
Ела разговаривает с ним, как с человеком, от которого ждет поддержки. Пес нет-нет да и слабо заскулит. Напоминает это тихий плач, сдержанный и жалостный. Он не может усидеть на одном месте. Что-нибудь у него болит? А что, если он предчувствует, что с Владо что-то случилось и вместе с ней испытывает страх?
Где сейчас Марош? Последние два месяца они все время были вместе. С Марошем Владо было бы легче. Он здоровый, этот рабочий ничего не боится. Если они вместе, то все будет хорошо.
Около пустой чашки белеет кусочек сахару. Ела кладет его на ковер перед Рексом, но голова собаки остается неподвижной.
«У него плохое предчувствие», — волнуется Ела и подходит к окну. Она видит каску часового. Тот как раз поворачивается и исчезает за углом дома.
Еле представляется, что немцы заполнили весь двор, они прыгают с факелами в руках и поджигают дом. Она слышит их железные шаги.
Потом она видит Владо лежащим в снегу. Из уголка губ его сочится кровь Она бежит к нему по крутому склону, тонет в сугробах, опускается перед ним, теребит его за плечи, шепчет, чтобы он открыл глаза. Она вскрикивает в отчаянии. Владо открывает глаза, они уже холодные, как кусочки льда. Ела гладит его лоб, слушает сердце, и — о счастье! — оно слабо бьется. Она стоит на коленях в луже крови, зовет, кричит что есть сил. Приходят партизаны с санками и увозят его. Она дежурит около него, и он постепенно возвращается к жизни. Глаза его оживают, он сжимает ей руку. Вот они уже в городе, в больнице. Перед входом стоят военные с красными звездочками на ушанках. Они отдают честь, открывают двери. Владо спасен, операция прошла успешно. Врач улыбается. «Не бойтесь, все в порядке, — говорит он Еле, — через несколько недель пациент выпишется домой».
Потом Ела видит соседку, бледную, как смерть. Она заламывает руки и причитает: «Всех их убили под Салатином, всех. Немцы окружили блиндаж, даже мышь не убежала. Все погибли, правда, двоих живьем схватили и тут же расстреляли».
У Елы шумит в голове. Ей кажется, что она теряет сознание. Владо застрелили! Никто не спасся.
И все же это только предчувствие. Волна ужасов быстро проходит, появляется надежда. Возможно, Владо жив. Нет, он определенно жив, он должен быть жив. Она чувствует это ясно.
Ела снова склоняется над письмом:
«В мыслях я только с тобой. Как бы я хотела броситься к тебе в долину. Жду весточки. Откликнись. Я беспокоюсь. Мне очень, очень тяжело. Я страшно боюсь за тебя».
Рекс скулит и потом долго завывает. Ела громко вздыхает. Что это? Предчувствие или сама беда?
Она не знает. Тыльной стороной руки Ела протирает глаза.
Остается двадцать минут. Нет, время не остановилось. А вообще, какая разница?
Что сейчас делает Ела? Получила ли письмо? Написала ли ответ или пишет его именно сейчас? Что будет делать, если останется одна? Сообщат ей просто, без церемоний: погиб. Ничего не поделаешь, будь сильной. Так уж суждено. Да, именно так ей и скажут и будут утешать: мол, в ином мире вы обязательно встретитесь, а жизнь — это только мирская суета.
Человеку не следовало бы иметь перед другим обязательства, если он идет на что-нибудь трудное. А придает ли любовь отвагу?..
На безоблачном небе поблескивают самолеты. Горы гудят, как далекие раскаты грома. Жаль, что нет листьев на буке — они тряслись бы, как на осине. Что, если бы сбросили бомбу? Может быть, ему удалось бы спастись.
Он наклоняется к щели. Самолеты уже пролетели. Немцы спорят, чьи они: американские или советские. Говорят, что в лесу безопаснее, чем в бомбоубежище. Сердятся, что самолеты полетели бомбить их города. Потом они сидят и ждут. Все точно, в соответствии с приказом. Ждут серьезно, как смерть.
Смерть… Вероятно, ее нельзя избежать. Может быть, именно сейчас засыпало в братиславском тоннеле под Кремлем кого-нибудь из коллег Владо. Самолеты летели с юга. Возможно, засыпало Гудака. Он любил говорить: «Жизнь — это сумасшедший дом, и нечего тут раздумывать». Сейчас он, наверное, задыхается под кучей мокрых булыжников и железных балок. Никогда никому в жизни он не сделал ничего доброго. «Мир, — говорил он, — неблагодарный, поэтому каждое разумное существо должно заботиться только о себе». Гудак… Если он умирает, то не легко у него на душе. Он прожигал жизнь, жил впустую и теперь не знает, за что умирает. «Глупости, — противится своим мыслям Владо. — Я же знаю, что никого не засыпало, а Гудак преспокойно строит укрепления».
У Владо совесть чиста, она его не грызет. Он никому не принес неприятностей, жил честно.
Вновь воспоминания окутывают его. Он погружается в них все глубже и глубже…
Перед ним стоит учитель с закрученными усами. Видно, как за очками в его глазах сверкают молнии гнева. В руках он сгибает бамбуковую палку, усы у него зло топорщатся:
— Безобразники, разбойники, кто притащил жука? — прокатывается по классу угрожающий голос учителя. А по черной доске в это время ползет еще один майский жук. Он перебирается на рамку, выпускает крылышки и жужжа летит над партами. Однако ученики делают вид, что не замечают его. Их нарочито невинные глаза устремлены на учителя, на его высокий морщинистый лоб, но кто-то на задних партах не выдерживает, и оттуда слышен приглушенный смешок.
— Я не потерплю хулиганства! — кричит учитель. — Последний раз спрашиваю: кто притащил сюда жуков?
В кармане у Владо скребется еще один жук. Он незаметно пускает его в парту своего соседа Ферианца. Жук вылезает из парты и падает на пол.
— Нет, нет, пан учитель, — плачущим голосом говорит Ферианц, увидев у себя под ногами жука, — это не я их принес. Честное слово, это не я…
— А кто же тогда? — ударяет его подошедший учитель. — Святой дух?
Сознаться? Владо колеблется. В прошлый раз он разбросал по классу чихательный порошок и получил за это десять ударов палкой по мягкому месту.
Он смотрит на стул, поставленный вместо скамьи для наказаний, и затем на учителя. В нем закипает злость. Но он молчит, а учитель тем временем уже тащит за ухо Ферианца:
— Так говори, разбойник, это ты?..
— Нет, не я, пан учитель, не я!
Ферианц уже заливается слезами. Владо скрипит зубами: сейчас накажут невинного. Сознаться? Поднять руку? Но два озорства подряд — это слишком много. Ему здорово досталось бы: сначала скамья с розгами, потом дисциплинарное взыскание, сидение в школе после уроков… С Ферианцем поступят мягче, у него не было раньше провинностей.
— На скамью! — командует учитель, держа Ферианца за воротник.
Ферианц спускает брюки. Владо считает удары, всхлипывания соседа. Он злится на себя: бьют его одноклассника! Каждый удар Владо воспринимает как будто бьют его. Сознаться? Сейчас это уже бессмысленно. Ферианц получил свое, ему уже не поможешь. Зачем же ложиться еще самому на скамью? И у него не хватило мужества сказать тогда своему школьному товарищу: «Не сердись на меня, это я все устроил, ты поплатился за меня, я побоялся сознаться».
«Если останусь жив, то после войны разыщу его и скажу ему все. Неважно, что с того времени прошло одиннадцать лет», — думал Владо.
Как каждый молодой человек, он преувеличивает переживания детства, и история с майскими жуками кажется ему мучительной и грязной. Он забывает, что был тогда ребенком; стыдится самого себя, сердится и спрашивает: «Разве я лучше, чем Гудак?»
Ему немного смешно: как будто бы он исповедовался. Искупил вину, успокоился, тысячу раз искупил. Но все равно грустно.
Еще был случай, когда он вел себя нечестно, но об этом не знает даже Ела. Владо вспоминает черноглазую Ганку, ее горячие руки, сжатые красные губы. Все это сейчас вдруг потеряло свою прелесть, словно смылось весенними водами…
Владо сидит и пишет письмо. Он якобы узнал, что Ганка встречается с другим. Она была в кино и целовалась, в то время как он корпит над книгами перед экзаменами. Он никогда не скажет ей, кто ему это сообщил, но человек этот — его верный друг. Когда-то у них с Ганкой было все прекрасно, но потом их счастливые деньки прошли и уже никогда не вернутся. Никогда. Он будет о ней хорошо вспоминать, а сейчас дает ей полную свободу. С богом!
— С богом, Ганка, — говорит он и краснеет. Он хотел избавиться от нее легко и безболезненно и поэтому придумал все ее «измены» сам. Но о ней он никогда ничего плохого не слышал.
Звучит выстрел. Владо вздрагивает. В глазах надежда: неужели партизаны? Нет, выстрел единичный, звук его умирает далеким эхом.
— Не попал, — слышит Владо голос немца, — ты плохо целился.
— Она убежала.
«Наверное, лань или серна, — думает Владо. — Даже животных они не щадят. Опустошают все. Если им окажешь сопротивление, они убьют тебя. Нельзя даже сказать, что они не имеют права грабить и убивать. Они не понимают, что правда их переживет. Да, правда».
Майские жуки, скамейка для наказаний, Ганка… И тогда он должен был защищать правду. Запрячешь ее, замаскируешь, а она разрастается, как верба корнями, душит тебя, соки из тебя сосет. Ей всегда надо давать свободу.
Еще шестнадцать минут — и тогда… Не подведет ли немецкая точность? Что же делать? Только ждать. Ждать, как они.
Если бы он Еле признался, ему было бы легче. Двоим в жизни он все-таки причинил зло, а Ела — его совесть, его любовь — об этом ничего не знает.
Ела быстро просыпается и протирает глаза. Ее контакт с Владо прерывается, его образ расплывается.
Мать Владо стоит в дверях, руки ее заломлены, в глазах страх:
— Ганс сказал, что они направились в лесной домик под Салатином. А ты говорила, что там…
Мать боится произнести имя сына, словно стены дома имеют уши. Все эти последние месяцы она живет в постоянном волнении. Ее единственный сын находится в горах в большой опасности, без крыши над головой. По ее глазам видно, что она охотно не поверила бы тому, что сказал Ганс. И конечно, она с радостью услышала бы, что Владо нет под Салатином.
— Но ведь лесной домик сожгли, — шепчет она громче. — Так что там жить нельзя.
«Сожгли, и все же там он живет», — с ужасом думает Ела. Видения и предчувствия выступают, как деревья из тумана в осеннее утро. Они ощутимые, удивительно реальные.
Немцы окружают сожженный домик под Салатином, иначе и не может быть. Именно поэтому она так волнуется и отчаивается, именно поэтому ей снились такие страшные сны.
Она видит скорбное лицо матери Владо. Ела борется с собой, чтобы не расплакаться. Нельзя поддаваться панике. Слезы не помогут, не спасут его.
— Нет, — успокаивает Ела мать Владо, — там, конечно, жить нельзя. Ведь дом сожжен, он сам писал мне об этом.
Мама вытирает слезы и входит в комнату. Открываются двери, и появляется отец Владо, а за ним — волна холодного воздуха.
— Плохо дело, — сразу же выпаливает он и поспешно закуривает сигарету.
— С Владо? — не удерживается Ела.
Отец машет рукой:
— Какое там с Владо? Он в горах. Меня вызывали в комендатуру, спрашивали, где сын…
— Ну и что ты сказал? — спрашивает мать.
— Как что? Что он в Братиславе. Кто-то им выболтал.
Ела закрывается одеялом. Ее обжигают слова отца Владо. Пролетел слух о действиях против партизан под Салатином, а его, видите, волнует вызов в комендатуру.
— Сидел бы лучше он дома, — продолжает отец. — Помогал бы мне в работе, бухгалтерское дело — большое, трудоемкое, а я еле управляюсь один. Или мог бы со своими сверстниками уехать в Братиславу. А он ушел к партизанам. Теперь из-за него нам только лишние неприятности. Как будто там не обошлись бы без Владо? Да вообще, зачем дразнить немцев? Они и так уйдут под натиском русских. Карьеру он мог бы сделать и без гор. И чего он туда пошел?
Ела не выдерживает, бросает через плечо:
— По убеждению.
— По убеждению? — ухмыляется отец. — Это ему Бодицкий напел. Русские прежде всего заинтересованы в его помощи! А нам он чинит одни неприятности. Что, если обо всем этом узнают гестаповцы в Братиславе?
Мама кивает:
— Я бы его спрятала.
Еле хочется спросить: куда, себе под юбку? Она чувствует, что мама очень любит Владо, но боится противиться отцу даже словом. Отец же беспокоится прежде всего о себе.
— С нами ничего не случится, — говорит Ела, — а с Владо может быть плохо, понимаете? Немцы начали против партизан активные действия.
— Те не дадут себя застать врасплох, — машет рукой отец. — Лишь бы меня не таскали по допросам.
Он рывком открывает дверь в соседнюю комнату, мама послушно следует за ним.
Ела укоризненно качает головой. К ней подступает отчаяние. Оно врывается в нее, заполняет всю до предела, как во время проливного дождя мутный поток в светлый ручеек.
Что еще он от Елы утаил? Пожалуй, больше ничего. Или ему трудно вспомнить то, что не хочется вспоминать? Зацепится вроде бы такое воспоминание в глубине какой-нибудь извилины мозга да по прихоти человека зарастет мохом забвения.
Павол Чернак, студент химического факультета, например, почти вылетел у него из головы. А он ведь был всегда на виду там, где что-нибудь происходило. В нем совершенно естественно сочетались серьезность ученого и озорство уличного сорванца, железная выдержка и вспыльчивость.
Не удивительно, что Павол присоединился к так называемой «фосфорной» молодежи военной Братиславы. Вечерами он появлялся с друзьями перед дверями квартир «аризаторов»[6], охрипшим замогильным голосом произносил «Трепещите!» и раскрывал при этом полы пальто, чтобы были видны нарисованные у него на рубашке светящейся краской ребра «скелета». Друзья тотчас же делали то же самое.
Студенты его переименовали из Чернака в Червенака[7]. Может быть, потому, что он постоянно носил красный галстук, а может быть, из-за его «революционных» взглядов. Они его спрашивали, о чем он все время думает, и Павол, смеясь, отвечал, что ищет рецепт дешевой и качественной красной краски, которая после войны якобы будет нарасхват.
При воспоминании об одном эпизоде, связанном с Паволом, Владо грызет совесть. Вот Чернак возвращается из своего обычного «устрашающего» похода, поднимается по лестнице общежития и видит, что Владо с товарищами несут на плечах разобранную кровать.
— Чья это? Мишина? — спрашивает, задыхаясь от быстрого подъема, Чернак и застегивает пальто.
У Владо дьявольски светятся глаза, он кивает:
— Несем ее на четвертый этаж. Пусть Миша ее поищет.
— Здорово придумали! — не удерживается Чернак. — Давайте, я помогу.
Он с детства сильно хромает на одну ногу, но поднимает матрац, взваливает его на голову и быстро идет вверх по лестнице.
Когда он спускается на второй этаж и заходит в свою комнату, то останавливается как вкопанный: шкаф перевернут вверх ногами, а угол, где стояла его кровать, пуст.
— Тебе не следовало бы этого делать, — обращается он с упреком к Владо, и глаза его становятся влажными. — Знаешь же, у меня больная нога.
Студенты громко смеются, а Владо кусает нижнюю губу. Он чувствует свою вину перед другом. Позднее он встретился с ним только раз. Потом вскоре Чернак уехал домой и погиб в начале Словацкого национального восстания при минировании моста.
«Это были всего-навсего глупые шутки», — успокаивает себя Владо и смотрит на белую полоску снега. Тогда он не обидел Чернака, хотя, правда, расстроил его. Но почему сейчас он видит во всем только трагическое? Зачем из мухи делает слона? Или с человеком всегда так бывает, когда перед ним все пути закрыты? Тогда он якобы взвешивает все хорошее и плохое, и его мучает совесть.
Нет, он не должен был утаивать ничего от Елы, даже мелочи. Скроет человек что-либо плохое, а потом сам сильно мучается.
Владо проводит рукой по влажному лбу. Немцы о чем-то вроде заговорили. Он напрягает слух, но не понимает ничего. Это над блиндажом шумит ветер.
Еле кажется, что температура у нее упала. Она не может больше лежать в постели. Встает и быстро одевается. Подходит к окну и с волнением думает о том, что ей снилось. Беспокойство в ее душе растет.
Она снова полна воспоминаний. Ей хочется представить себе Владо веселым и жизнерадостным. Пусть он смеется, пусть дурачится перед ней. Так она уже однажды делала, когда отца увезли в больницу на операцию. Она вспоминала веселые истории, какие у них случались с отцом, и была уверена, что этим она поможет и ему. К сожалению, не помогла: отец умер. Но тогда она все же легче перенесла горечь утраты. Ела вспоминала, как отец, надев маску на лицо, устраивал дома представления кукольного театра, как ловко под его руками на ниточках прыгал Гашпарек и топала ногами баба-яга. Ела с сестрой тогда заливисто смеялись и вскрикивали от радости.
Владо… Она узнавала его по звонку: один короткий, два длинных. Открывает ему дверь, ведет в комнату. Мамы дома нет, а сестра ушла с девочками купаться на речку. Владо втаскивает тяжелый чемодан и ставит его в угол.
— Что у тебя там?
— Кабачки. Представь себе, обыкновенные кабачки.
— Такие тяжелые?
Владо засучивает рукава.
— Через полчаса сюда зайдет мой коллега, возьмет чемодан и улетучится, как камфора.
— Но ты мне скажешь, что там?
Владо открывает чемодан, и Ела смотрит недоумевая. Что это? Консервы? Кружки? Гири?
— Гранаты, — говорит Владо, — только тихо!
Потом появляется в комнате третий. Владо представляет своего коллегу:
— Чернак, Павол Чернак.
Они закуривают и предлагают ей.
— Эти кабачки Павол возьмет с собой в Татры, — улыбается Владо. — Надо развеселить туристов. Там тихо, а у нас в горах уже каждая ветка стреляет. Накормим фашистов такими кабачками.
Они смеются, Чернак особенно заразительно. Он берет гранаты и кладет их снова в чемодан осторожно, как яйца.
— Пойдут на семена, — говорит Чернак.
— Хорошо, урожай должен быть через несколько дней. Ты умеешь с ними обращаться?
— В моих руках они не взорвутся. Это скорее случилось бы у тебя, Владо.
— Ты так не говори. Меня этому учили, — с обидой замечает Владо и хмурит лоб. Но Ела убеждена, что Владо не умеет обращаться с гранатами.
— Меня учили петь, — смеется Чернак, — ну и что из этого получилось? — Он вытягивает больную ногу и добавляет: — Ты в технике ничего не понимаешь.
— Это правда, — соглашается Ела, — Владо не умеет даже карандаш хорошо заточить.
Все же напрасно Ела старается, сейчас она не может представить себе Владо веселым и беззаботным. Даже воспоминание о встрече с Чернаком не может ее развеселить.
Но вот вспоминается другое: слышатся голоса, серьезные и иногда раздраженные. Что-то готовится. В деревне старые коммунисты засиживаются до ночи, даже нотариус с трактирщиком напротив о чем-то таинственно шепчутся. Что же будет? В горах что ни ночь горят костры. А над ними кружатся самолеты с Востока. И вот уже деревенские парни обступают парашютистов. Но что предпримут словацкие солдаты? Они же вооружены. Чего они ждут? Немцы хотят нас полностью оккупировать, об этом даже уже воробьи чирикают. Нужно что-то начинать.
Что-то начинать… Владо был готов, и поэтому он выдержит. Нет, он должен выдержать сейчас! Все должно быть хорошо.
Серебряная тень сосны легла на ложбинку, по которой протекает горная речка. Тень неподвижна, она словно вдавилась глубоко в снег. Солнце опускается, готовое зайти за Салатин. Время идет, уже без пятнадцати четыре.
Может быть, он останется жив. Насколько тогда он будет мудрее! Новый мир не станет лабиринтом для малоопытных. Никто не должен бояться правды. О ней будут говорить книги, учителя, она станет законом для политиков. Все заставит человека быть честным, держаться прямо, не сгибая спины.
Владо хмурит лоб. Как ему недостает сейчас Елы, чтобы рассказать ей о своих переживаниях в канун Нового года. И вот он представляет себя радистом, сидящим за рацией в тылу врага. Он получает ответный сигнал: его слушают. Ела читает его мысли. Он передает.
— Ела, Ела, слышишь меня? Это Владо. Говорю из сожженного лесного домика под Салатином. Слушай меня. Рассуди, Ела, прав ли был я? Начальник штаба дал мне приказ: «Забирай четверых ребят и принеси из деревни спирт. Много больных, да и Новый год надо отметить». Я ему отвечаю: «В деревне полно немцев». — «Ничего, — говорит он, — проберетесь. У врача нет спирта для дезинфекции, понимаешь?»
Пробраться… Снег хрустит у нас под ногами, мы сжимаем приклады. Еще хорошо что темно, хоть глаз выколи. Луны нет, да и звезд не видно. Я горд: впервые у меня под командой четыре человека, можешь себе представить! Ну ничего, направляемся к трактиру Полиака. Слава богу, что стоит он в верхней части деревни. Думаем, пошлем к Полиаку нашу связную Юльку Жлткову, пусть передаст ему, чтобы он подготовил десять литров чистого спирта. Дело опасное, как мне кажется.
Затаив дыхание, мы прячемся за сенниками и стоим неподвижно. Появляется луна. Мы похожи на старые вербы у реки, согнутые и неподвижные. Потом ползем вдоль заснеженной межи то на коленях, то на животе. Где-то вдалеке лают дворняжки. Мы ругаемся про себя и проклинаем всех святых.
Двое парней противятся.
«Это свинство, — говорят они, — ради спирта лезть на смерть!» Я слушаю их и злюсь. Мы не на прогулке, надо действовать. Собаки нас чуют. Мы узнаем о них по лаю. Это немецкие овчарки. Их держат на цепи фашистские дозорные. При такой ученой гадюке можно и вздремнуть: она тебя разбудит, когда надо будет стрелять.
Наши ползут за мной, но тут вдруг начинает противиться Млынарчик. Он показывал нам дорогу к речке. В молодости он сажал здесь деревья, знает каждый сарай. Он ругается: «Черт знает что, из-за спирта отдать душу! Схватят нас здесь, вот увидите, схватят».
Я прислушиваюсь. Вообще весь превращаюсь в слух. Шепчу, что пора отдохнуть. Не сержусь, не спорю. Размышляю. Боже мой, ведь я веду ребят на смерть, веду их навстречу вражеским пулям ради спирта! Это действительно глупость! Нет, это почти преступление. Может быть, вернуться, пока не поздно.
Заглядываю Млынарчику в лицо. Толстые губы его трясутся, глаза расширились от страха. Он рассказывал мне о сыне. Мальчику два года, а он еще не ходит. Трудно с ним матери одной. Нет, не пойдем дальше. Вернемся в бункера, доложим начальнику штаба: «Ничего нельзя было сделать, деревня занята немцами».
Я замираю от ужаса. Чему же я присягал? Разве партизанская присяга это клочок бумаги? А дисциплина? Я получил точный приказ и должен его выполнить во что бы то ни стало. Ведь спирт нужен больным. Предстоят тяжелые бои, будут раненые. Да, спирт нужен не только пьяницам. Понимаешь, Ела?
Вспоминаю присягу… Ведь мы партизаны. Мы добровольно пришли в горы и подчинились боевой дисциплине до последних мелочей. Нет ничего худшего, чем не выполнить приказ, уж лучше пулю в лоб. Сегодня не подчинюсь приказу я, завтра — Млынарчик, послезавтра — Ярослав. «Нет, ребята, — говорю я убежденно, — мы должны идти, прошмыгнем, ведь мы не автобусы. И к тому же спирт нужен врачу».
Разве я обманываю себя и их? Смотрю на Млынарчика. Кажется, я убедил его, хотя сам еще был не уверен, что врач не обошелся бы без спирта. «Подожди, — шепчу я Млынарчику, — я пойду первым».
Согнувшись, я бегу к вербам. Я считаю своим моральным долгом быть первым. Ребята бегут за мной. Мне легче дышится. Скрывает нас прибрежная полоса вербняка и сугробы на берегу. Нас почти не видно. Лицо нам овевает белый пар, нам жарко, предохранители у винтовок сняты. Кто-то сзади меня кашляет. «Тссс»… — поворачиваюсь я. И вот мы уже идем по запорошенному снегом льду. Вступаем осторожно, не знаем, выдержит ли лед, ведь днем была оттепель.
Млынарчик уже стучит в окно к Жлтковым, входит в дом. Через стекло я вижу Юлькино лицо, как она повязывает платок, и вот они уже направляются в трактир. Я смотрю на винтовку Млынарчика, стоящую у забора, и вместе с остальными жду. На соседней улице распевают немцы. Мы ждем и топаем от холода ногами. Подмораживает. Через полчаса Млынарчик и Юлька возвращаются с большой бутылью и переливают спирт в бутылки.
Мы забираем поклажу и, пригнувшись, пробираемся по руслу замерзшей реки. За поворотом выпрямляемся и бежим к сенникам. Тут, наконец, дозорные спохватываются.
Овчарки лают, прожекторы ослепляют нас. Скачками несемся к молодняку, затем передвигаемся по колено в снегу. Свистят пули. Что-то течет у меня по спине.
Я ранен? Нет, в рюкзаке звенят осколки, разбилась одна бутылка. В кустах собираемся вместе. Нет только Млынарчика. Ждем с тяжелым предчувствием. Стреляет миномет. Три мины взрываются далеко от нас. И снег от них летит фонтанами в небо.
Млынарчик не показывается. Мне кажется, что за спиной у меня кто-то говорит: «Погиб, погиб»… Снова слышен лай собак и человеческие голоса.
Мы идем вверх по крутой горе. Я думаю о Млынарчике. Он рухнул, как срубленное дерево. Погиб из-за бутылки спирта. И это на моей совести.
Не нашли мы его и поутру. Слышишь, Ела? Я несу вину за смерть Млынарчика. Вот так. Не веришь? Я исполнил приказ, исполнил по убеждению. Я думал о больных и о дисциплине.
Сидим мы в штабе, повесив головы, нервно курим. Можешь себе представить, как я курю. Начальник штаба смотрит мне в глаза. «Ты должен был быть осторожным», — внушает он мне. Но какая тут осторожность, если я получил приказ принести спирт любой ценой! Начальник штаба умывает руки. Он качает головой. Как же я мог такое допустить? Я должен был на месте разобраться в обстановке.
— Послушай, Марош! — кричит Владо.
— Что?
— Я вот думаю о Млынарчике. Он не должен был погибнуть.
— Так уж было ему суждено.
— Ведь ты знаешь, из-за бутылки спирта погиб. Мне становится не по себе, когда я об этом думаю.
— Лес рубят — щепки летят. А ты не имел права не выполнить приказа. Я своего отца слушался во всем, хотя потом понимал, что не всегда он был прав. Скажу тебе, друг, нет добра без зла.
Владо кажется, что Марош упрощает. Он любит Мароша, но считает, что тот слишком просто смотрит на вещи. Зачем же ненужные жертвы?
Если переживу этот бой, Ела, буду вдаваться в смысл каждого приказа. Но я верю, что тогда уже не будет ничего нечестного, ни приказов, ни побуждений.
Ела! Ты слышишь меня, Ела?
Три часа пятьдесят шесть минут… Все так же раздаются шаги часового. Они то затихают, то становятся слышнее. Сейчас они кажутся более медленными и не такими звякающими. Наверное, произошла смена. Рекс выбегает в садик под окно, садится у забора и скулит. Иногда он поднимает голову к солнцу, словно это не солнце, а луна, и воет.
Ела дрожит. Сколько ей еще ждать известия из долины? Может быть, завтра она вытянет что-нибудь из Ганса? Завтра. Ее страшит видение: к воротам подбегают люди и шепчут: «Вашего убили, вашего». Нет, это не должно случиться! Никто не имеет права отнять у них счастье.
Она нервничает. Ищет в столе сигареты. Зажигает вначале свечку, закуривает, кашляет и случайно гасит пламя. Ее передергивает. Она становится суеверной. Погасшая свечка означает… Она не хочет додумывать до конца. «Нет, свечка погасла не сама, — утешает себя Ела. — Глупости. Владо посмеялся бы надо мной и был бы прав».
Действительно, был бы прав? Нет, здесь речь идет не о свечке, а о мучительной тоске, об отчаянии. Почему так? Почему вчера я была спокойна и даже весела, а сейчас не пойму, что делаю?
Она бросает недокуренную сигарету. Рекс завывает. Ела приоткрывает окно и просит:
— Тихо, Рекс, сиди тихо.
Она успокаивает его, а про себя шепчет: «Я сойду с ума».
Надо занести письмо Бодицким. Через несколько дней тетя Бодицка снова пойдет в долину. У нее всегда все гладко получается. То ее не заметят, а заметят, так она спокойно и уверенно скажет, что идет к сестре — жене лесничего. Немцы обычно не задерживают, только с любопытством спрашивают, что она видела, не встретилась ли с партизанами. В прошлый раз Бодицка ответила, что видела пушку, которую везли по долине на санях, да еще видела что-то большое, как танк. Немцы качали головами; выпила, знать, тетка, а она им божилась, что ни капли спиртного и в рот не брала. Обер-лейтенант Бриксель почесал за ухом. «Черт возьми, — выругался он, — какое же оружие есть у партизан? Конечно, это не пушка, но, может быть, миномет?»
В комнату проникает приятный запах. Мама печет для майора ванильные рожки. Наверное, об этом они договорились с отцом. Если бы возникли какие-нибудь неприятности из-за Владо, такая услужливость могла бы смягчить майора.
Отец Владо думает только о себе. А какой был ее собственный отец? Еле было пятнадцать лет, когда он умер. А бедная мама, она, наверное, сидит на почте, передает телеграммы и не знает, что происходит сейчас с ее дочерью. А вообще, работает ли сейчас почта? Посылают ли люди телеграммы? Может быть, мама сидит дома с сестрой и перешивает Елины платья.
Ей кажется, что в комнате, как в могиле. Солнце уже скрылось, угольки в печке погасли. Тишина. Только слышны шаги на улице да тикание стенных часов. Именно эта тишина и убивает ее.
Она смотрит на двери, потом вдруг снимает зимнее пальто, обвязывает голову шерстяным платком и хватает черную шаль. Ела чувствует, что очень нужна сейчас Владо. Как можно скорее она должна быть у него, даже если над ней будут свистеть пули. Сейчас она побежит к Бодицкой и попросит, чтобы та еще сегодня проводила ее в долину.
Ела выходит во двор, бежит к воротам, а за ней на ветру развевается черная шаль.
Может быть, это тоже только дурной сон?..
Владо уже не раз вели на казнь. Он слышал, как били барабаны, как раздавалась лающая немецкая команда. На него глядели черные дула, поблескивали стальные мушки, но вот неожиданно появился Зайцев и разнес гранатами в пух и прах убийц.
В другой раз ему помог в самый последний момент Ярослав. Он тряс его за плечо, тянул с нар, приговаривая: «Вставай, хватит дрыхнуть! Пора идти на задание!»
Через пять минут будет четыре. Сейчас пока день, а не ночь. Значит, это не сон, как раньше. Солнце освещает белую полоску перед щелью. Владо не спит. Он стоит с винтовкой в руках и защищает цементный подвал. Владо взволнован. Его фантазия бурно бродит, как молодое вино. Воспоминания, желания — все в нем бурлит и перемешивается, порою ему все-таки кажется, что он видит это во сне.
Лишь изредка ему дает о себе знать действительность, холодная и жестокая. Он подсчитывает, сколько может длиться сюда путь от партизанского штаба. Только сейчас он вспоминает, что совершенно забыл о сугробах. Нашим потребуется два часа, значит, они не смогут прийти раньше немцев. Последняя надежда рушится, как подрубленное дерево. Он должен выдержать, сколько будет возможно.
Солнце опускается за Салатин. За горами еще полно его лучей, а в долине, в подвале сожженного домика лесника уже царствуют тени. С сумраком к Владо приходит тоска.
«Когда мне становится очень худо, я начинаю петь», — сказал как-то ему Бодицкий. И сейчас Владо кажется, что он слышит его голос.
Бодицкий — деревенский сосед… Как-то из-за участия в стачке его посадили в тюрьму, там он целый день пел. Избили его за это до крови тюремщики и не успели уйти, как он снова запел. Рабочий характер!
Владо завидует Бодицкому: себе он ничем бы не помог, к тому же Владо не умеет петь. Обычно говорят, что петь — просто, ори да и только. Нет, для этого надо иметь другую натуру. Владо же отводит душу лишь размышлениями.
Как-то раз он посадил в саду ель. Она принялась, но долго не выдержала. Земля оказалась для лесной красавицы неподходящей. Когда приблизился ее конец, в ней вдруг вспыхнул инстинкт самосохранения, забота о будущем. На вершине ее неожиданно появились красные шишки, полные семян. Она зацвела огненным цветом.
Так же и он, его духовный мир, его чувства и мысли не пропадут бесследно. Они будут жить в Еле. В ней — его любовь и все то доброе, что он познал. Его мысли о ней — это красное цветение ели, которая погибает.
Солнце завтра снова выйдет, возможно, ночью появятся звезды. Мир вечен. А может быть, на какой-нибудь планете живут их двойники. Елы и его. Возможно, они так же близки, так же выглядят и, может быть, именно они — настоящие, а мы — только их тени. Тени? Кто же это так представлял жизнь? Огонь в пещере, и отражение пламени и теней на стене. Мы только тени, а жизнь где-то там, вне нас. Во не в другом мире, не в загробном, а в будущем. Каждый живой организм живет ради будущего, сознательно или инстинктивно. Пчелы, ели, матери, солдаты…
Далекие планеты. Возможно, на некоторых из них есть жизнь, но что касается двойников, то это бессмыслица. Если бы у меня были дети, они, думаю, дождались бы полетов в космос.
Есть ли в сегодняшнем мире время и место для любви? Есть, оно всегда и везде найдется для тех, кто думает не только о собственной шкуре.
Что будет делать без него Ела? Не будет ли сломлена ее жизнь? Выйдет ли она замуж?
Мысли о Еле захватывают его целиком.
Немцы начинают что-то шумно обсуждать, но Владо их не слышит. Настороже только глаза да на спуске указательный палец.
Он живет воспоминаниями.
…В росе сверкает августовское утро. Владо закапывает на пасеке железный сундучок с книгами. Он должен вернуться в Братиславу. Если он собирается продолжать учебу, то обязан, как все студенты, отработать осенью в деревне. Веселая работа — считать и записывать мешки во время молотьбы. В прошлом году он уже это делал. Но как теперь будут вести себя его новый приятель Петр Зайцев и остальные советские десантники? Горы гудят как перед бурей. Люди ропщут в деревнях. Парни выискивают на чердаках и в сараях старое оружие, которое когда-то спрятали на всякий случай от жандармов. Назревает что-то необычное, наверное, произойдут большие события. А он в это время будет лоботрясничать у молотилки? Нет!
— Я иду в горы, в Братиславу не поеду, — говорит он отцу и вместо чемодана берет рюкзак.
— Зачем тебе это надо, Владо? — качает плешивой головой отец, не желая понять стремлений сына. — Пусть в горы идут те, кто воевал. А ты еще слишком молод.
— Я решил, отец, не отговаривай меня.
Владо не идет через калитку по направлению к автобусу. Мать и отец провожают его через сад. Он машет им с поза́дей и ускоряет шаг.
Ветер играет в застоявшемся золотом овсе, а межа ведет прямо к реке. Стоит только перепрыгнуть через прясло, как тебя поглотят заросли сирени. За ними скрывается небольшой кирпичный завод, который уже давно бездействует. Седовласый председатель революционного народного комитета ставит здесь печати — дает визу в партизанский край.
Старый кирпичный завод… Покосившийся забор, гора необожженных кирпичей, навес — все это проходило сейчас перед глазами Владо. В детстве он любил ходить туда. Месил глину, лепил головы с длинными носами и большими глазницами, насаживал эти головы на палки, а в глазницы вставлял свечки и зажигал их. Как девчонки визжали при виде таких страшилищ!
Владо кажется, что он босиком идет по молодой траве. Под ноги ему попадаются горячие камешки, которыми усеян берег реки.
Два пути было перед ним, когда он, еще не знавший по-настоящему жизни юноша, должен был решать, по какому пути идти. Он не пошел по тому, который вел к автобусу и в Братиславу. Он выбрал другой.
По этому же пути пошел и солдат, прибывший на побывку с Восточного фронта, Марош. Идти с ним Владо было веселее. Они выбрали правильный, хотя и опасный путь.
«Как бы я сейчас решил? Какую дорогу бы выбрал? — спрашивает сам себя Владо и тут же отвечает: — Нет, я не жалею, даже сейчас не жалею, что выбрал эту. Я снова пошел бы по тропинке, ведущей к старому кирпичному заводу».
Он опять видит картофельное поле, межу, позади, зеленые стебельки, щекочущие ему ноги. Перед ним, как золотая река, волнуется овес…
Видения вновь прерываются. И вот вместо золотого овса белеет полоска снега, Владо кажется, что он видит Елу, как она машет ему шалью…
— Пришли, уже пришли! — слышит он из коридора голос Мароша.
Владо отбрасывает воспоминания, крепко сжимает губы, открывает подсумок. Он не удивлен, что фашисты пришли, что Бриксель явился с гранатами. Но Владо им дешево не дастся. Ведь он чувствует на себе сосредоточенные взгляды партизан, которые идут сюда на помощь по глубокому снегу.
Раздается взрыв, за ним следует новый. Ослепительные и зловещие вспышки врываются в коридор. «Выбили дверь», — мелькает у Владо в голове, и что есть мочи он кричит:
— Ма-рош!!!
Никто не отвечает ему, кроме автоматов. Владо яростно стреляет через щель. Пока он жив, никого не пустит на белую полосу… Может быть, они не отважатся войти в коридор, может быть, подумают, что здесь забаррикадировалось много партизан. А на самом деле?.. Владо один. Пусть один, но он — коммунист!
Солнце давно уже зашло. Дует холодный ветер. В цементном подвале взрываются гранаты. Стены качаются и трескаются, как во время землетрясения.
— Выходи!.. Сдавайся!.. — кричит офицер в очках.
Но Владо его уже не слышит.
Офицер стоит на белой полосе, расставив ноги и сжимая в руке револьвер.
Владо не видит его.
Не видит он и темные фигуры партизан, поспешно спускающихся вниз по Салатину.