В 1741 году Ломоносов возвращался морем из Германии на родину и увидал во сне своего отца, выброшенного кораблекрушением на необитаемый остров. Остров, где на камнях лежало бездыханное тело, был Ломоносову знаком: в молодости его вместе с отцом туда иногда заносило бурею. Сон запечатлелся в его памяти. Прибыв в Петербург, бросился он искать кого-нибудь из земляков, чтобы разузнать об отце, и нашел своего родного брата. От него он услышал, что весной, едва только вскрылись воды, отец, по своему обыкновению, отправился в море на рыбный промысел. С тех пор минуло четыре месяца, а об отце и об его артели ни слуху ни духу. Слова брата наполнили его сильным беспокойством, он решил проситься в отпуск и ехать на тот самый остров, чтобы похоронить отца с честью, если сон подтвердится. Отпуска ему не дали, тогда он снарядил в Холмогоры брата, дав ему денег и письмо к тамошней рыбацкой артели. В письме Ломоносов просил земляков при первой же возможности заехать на остров, положение которого и вид берегов он подробно описал, поискать тело отца и, если оно найдется, предать земле. Осенью рыбаки нашли тело Василия Ломоносова на том пустынном острове, который и приснился его сыну, погребли его там, положив на могилу камень, и обо всем написали ему в Петербург.
История эта не сочинена нами: почти слово в слово переписали мы рассказ друга Ломоносова, секретаря Академии наук Якоба Штелина, которому тот про свой вещий сон поведал сам. Рассказ Штелина помещен в предисловии к изданию сочинений Ломоносова 1865 года. Никаких оснований не верить ему у нас нет. Ни солгать, ни пуститься в мистификацию Ломоносов не мог, не мог этого сделать и Штелин. С такими вещами, как смерть близких, не шутят. Ошибка памяти? И у того, и у другого память была превосходной. Мог ли Ломоносов забыть подробности этого столь рокового для него происшествия или перепутать что-нибудь? Нет, это немыслимо.
Перепутать мог Штелин. Но ошибиться здесь можно лишь в незначительных частностях: отец мог уйти в море не четыре, а три месяца назад, брат мог не сразу отыскаться в Петербурге и так далее. Сопоставим рассказ Штелина, который проверить невозможно, с хорошо всем известным рассказом профессора А. А. Иностранцева про сон Менделеева, который проверен полностью, и мы увидим, что в подобных случаях забывается, а что нет.
Про знаменитый сон первым узнал философ И. И. Лапшин, собиравший материал для своей книги «Философия изобретений и изобретения в философии». Иностранцев рассказал ему о сне в 1919 году — спустя полвека после того, как сам о нем услышал от Менделеева. Какое обширное поле для ошибок и искажений! И что же? Всего нашлась одна ошибка, да и то к содержанию сна не относящаяся. По словам Иностранцева, он зашел однажды проведать Менделеева и застал его стоящим у конторки в угнетенном состоянии. «Все в голове сложилось, а выразить таблицей не могу», — сказал Менделеев. «Немного позднее, — пишет Лапшин, — оказалось следующее. Менделеев три дня и три ночи, не ложась спать, проработал у конторки, пробуя скомбинировать результаты своей мысленной конструкции в таблицу, но попытки… оказались неудачными. Наконец, под влиянием крайнего утомления, Менделеев лег спать и тотчас заснул. „Вижу во сне таблицу, где элементы расставлены, как нужно, — рассказал он потом Иностранцеву. — Проснулся, тотчас записал на клочке бумаги, — только в одном месте впоследствии оказалась нужной поправка“.
Клочок этот нашелся, и из него видно, что случившееся было передано Иностранцевым, а вслед за ним и Лапшиным поразительно точно — за исключением одной-единственной детали. Перед тем как заснуть и увидеть во сне окончательный вариант таблицы, Менделеев работал без отдыха не трое суток, а часов семь или восемь. Таблица приснилась ему не ночью, а днем, когда он прилег отдохнуть на часок. Мы не знаем, кто из рассказчиков почувствовал, что «три дня и три ночи» звучат чересчур былинно, но явно неспроста Лапшин находит нужным сказать, что Менделеев «обладал совершенно исключительной работоспособностью, причем он мог 2 — 3 суток не спать и не отрываться от работы, как это было и в вышеприведенном случае. Но зато он мог спать подряд богатырским сном сутки». То ли Лапшин высказал сомнение насчет трех дней и Иностранцев поспешил рассеять его, то ли он сделал это, не дожидаясь вопросов Лапшина, — в конце концов, все это не важно. Важно, что Иностранцев не забыл главного, как не забыл, конечно, и Штелин, которому вообще-то нечего было ни забывать, ни перепутывать, настолько история с вещим сном жива и драматична.
Но, может быть, эта история все-таки не что иное, как редчайшее, случающееся раз в сто лет совпадение, в котором обе формы бытия связаны не прямой, как сказали бы теперь, информационной связью, а связью косвенной, когда воображение и память рисуют сновидцу то, что при определенных обстоятельствах может произойти с человеком, о котором он думает часто и с беспокойством, усиливающимся от долгой разлуки, и вот, по воле случая и тех же обстоятельств, действительно происходит? Сверхъестественно, скажете вы. Да, но не невозможно! И почему вам не кажется сверхъестественным сон, в котором человек видит с необыкновенной отчетливостью таблицу, где все химические элементы — а было их тогда открыто уже семьдесят с чем-то — расставлены «как нужно», и наоборот, кажется бесспорно сверхъестественной, нуждающейся в особых оправданиях способность три дня и три ночи не смыкать глаз и сохранить при этом если не телесную бодрость, то ясность ума? В самом деле, почему существует, например, лечебное голодание, но еще никто не слыхивал о лечебной бессоннице? «К леченью голодом пан Томаш приступил: леченье модное, и в нем источник сил», — писал Мицкевич в «Дзядах». Вон когда еще оно было модным, вон когда о нем уже злословили — полтораста лет назад! «Источник сил», — говорит поэт, источник сил — в отказе от еды, в отказе научно обоснованном, разумеется, с соблюдением врачебных предписаний и все такое, но в отказе! А попробуйте-ка отказаться от сна, и не на три дня и три ночи — куда там! — всего на сутки, и после этого займитесь умственной работой самого низкого ранга — нехватку сил, вот что вы почувствуете! Да можно ли вообще ставить в один ряд сон и еду, как это делаем мы подчас в разного рода перечислениях «условий существования»? Если и можно, то, наверное, лишь так, как это сделал Сервантес: «Да будет благословен тот, кто изобрел сон, этот покров, который скрывает все человеческие мысли, пища, которая насыщает голодных, влага, которая утоляет жаждущих, огонь, который согревает озябших, прохлада, которая спасает от жгучего зноя, — словом, всемирная монета, на которую можно купить все что угодно, и весы, на которых уравниваются император и пастух, мудрец и невежда».
Пища и влага, тепло и прохлада, всемирная монета, самая ценная из всех, — так что же он такое, этот сон, зачем дарован он нам природой, для чего мы спим и видим сны, почему мы нуждаемся в сне больше, чем в чем бы то ни было?
Такие вопросы люди начали задавать себе сравнительно недавно, лет двести назад. До тех пор если их что и занимало в сне, то разве одни сновидения — предмет, безусловно, почтенный, но, согласитесь, далеко не исчерпывающий такого сложного явления, как сон. «Вся наша история, — отмечает в конце XVIII века немецкий ученый и писатель Лихтенберг, — есть исключительно история бодрствующего человека, а об истории спящего еще никто не думал… Почему нельзя отвыкнуть от сна? — спрашивает он. — Почему человек спит? Что такое человек во сне?»
«Можно было бы предположить, — развивает он первый свои вопрос, — что поскольку важнейшие жизненные функции отправляются непрерывно и предназначенные для этого органы никогда не пребывают в покое и не засыпают, как, например, сердце, внутренности, лимфатические сосуды, — то и вообще спать не обязательно. Следовательно, прерывают свою деятельность те органы, которые больше всего необходимы для функций души… Сон представляется мне скорее отдыхом для органов мышления…»
А что же такое человек во сне? «Он растение, и ничего больше, а, следовательно, венец творения должен иногда становиться растением, чтобы днем в течение нескольких часов выступать в качестве венца творения. Рассматривал ли кто-нибудь сон как состояние, связывающее нас с растениями?»
Но неужели «растение, и ничего больше»? Нет, это всего-навсего метафора, и Лихтенберг обнаруживает редкую проницательность, замечая, что «в сонном состоянии человек, разумеется, действует меньше, нежели в бодрствующем, но зато именно здесь больше всего мог бы действовать бодрствующий психолог». Если бы человек был только растением, психологу было бы нечего делать около него. Даже те, кто исследует сегодня своеобразные проявления восприятия и эмоциональной памяти у растений, должны с этим согласиться.
Как ни странно, психологи так и не занялись спящим человеком. Может быть, они считали сон досадным недоразумением? Врачам же и физиологам сон сразу пришелся по душе, так что подход к нему с самого начала получился врачебно-физиологический. На заре XIX века появилась первая теория сна — гемодинамическая. Ее сторонники, среди которых был знаменитый врач и философ Кабанис, были убеждены, что сон проистекает от застоя крови в мозгу, а застой — от горизонтального положения тела, а горизонтальное положение — должно быть, оттого, что в нем всего удобнее отдыхать.
Затем те же врачи и физиологи выяснили, что в работающих органах сосуды расширяются и к ним притекает больше крови, а в неработающих, напротив, сужаются и крови к ним притекает меньше. Во сне мозг не работает, значит, сон — результат отлива крови. Что же тут совершается в первую очередь, а что во вторую — мозг ли перестает работать, иссякает ли приток крови? Итальянский физиолог Анжело Моссо смастерил специальную доску-весы, на нее укладывали человека, уравновешивали его и ждали, пока он заснет. Когда он задремывал, тот конец весов, где находилась его голова, поднимался. Это означало, что во сне кровь отхлынула от головы и голова стала легче. Через некоторое время Моссо таким же способом доказал, что как только человек начинает решать какую-нибудь умственную задачу, кровь у него приливает к голове.
После опытов Моссо исследователи разделились на два лагеря. Те, кого эти опыты убедили, связывали наступление сна с отливом крови от головы, а те, кого они не убедили, — с приливом. О приливе свидетельствовали сначала не экспериментальные данные, а чисто логические рассуждения, восходящие к одной мысли Шопенгауэра. Мозг, говорил этот философ, днем занят умственной работой и поглощен ею настолько, что питаться ему остается только ночью. А раз так, то ночью кровь, несущая с собой питательные вещества, должна усиленно приливать к мозгу. Экспериментальные данные не заставили себя ждать: сквозь трепанационное отверстие в черепе у больных врачи увидели, как кровь во время сна приливает к мозгу.
Впоследствии, уже в наше время, выяснилось, что отливы и приливы крови непосредственной причинной связью ни со сном, ни с бодрствованием не связаны. Сразу после засыпания кровь отливает от головы, а к утру приливает иногда даже больше, чем при самом деятельном бодрствовании. Голова у испытуемого, который засыпал на весах Моссо, поднималась вполне закономерно, но так же закономерно она очутилась бы ниже его ног часа через полтора после засыпания. Об этом во времена Моссо ничего не знали, а дождаться перемены в положении весов не догадались. Да ее и невозможно было дождаться: кому же удастся толком заснуть на качающейся доске? Опыт с трепанационным отверстием основательнее: там человек спал наверняка, но врач видел усиленный приток крови, свойственный не сонному состоянию вообще, а одной из фаз сна. Расставаясь наконец со всеми этими потоками крови, заметим попутно, что не ошибся Моссо и с умственными задачами: пользуясь методами реоэнцефалографии, нейропсихологи установили недавно, какой отдел мозга наполняется кровью, когда человек начинает решать проблемную задачу, а какой — когда задачу на чистое восприятие, скажем, на вычленение фигуры из фона.
По прошествии некоторого времени на сцену выступила гистологическая теория сна. Создатель ее, Дюваль, считал, что сон наступает оттого, что после продолжительного возбуждения нервные клетки в мозгу как бы сжимаются, их отростки сокращаются и между ними прерывается необходимая для бодрствования связь. То же самое, кстати, получается и от приема снотворных — морфия, хлороформа, хлорал-гидрата. Как говорил известный наш физиолог И. Р. Тарханов, для объяснения сна можно было бы соединить гистологическую теорию с химической, допустив, что накопляющиеся продукты усталости и есть как раз те самые раздражители, которые вызывают постепенное размыкание нейронных цепей. Но химическая теория заслуживает специального рассмотрения.
«Организм — это настоящая фабрика ядов… Мы отравлены с головы до ног продуктами наших собственных органов», — писал в своей книге «Сон», вышедшей в 1918 году, химик И. И. Остромысленский. Сон, говорил он, можно сравнить с остановкой машины, в которую прекратился доступ горючего, например, кислорода, вытесненного углекислым газом, или с прочисткой топки, куда набилась зола. Ночью организм очищается от накопившихся ядов и шлаков, а утром снова начинается засорение и отравление.
По мнению химика Прейера, во время бодрствования во всех клетках тела накапливаются продукты легко окисляющиеся, то есть с жадностью пожирающие кислород. На активные нервные процессы кислорода начинает не хватать, и мы засыпаем. Во сне продукты усталости почти не образуются, так как уставать не от чего; они окисляются, разлагаются и выводятся из организма. Кислород снова поступает к нервным центрам, и мы просыпаемся. К продуктам усталости относили мышечный креатин, так называемые мочевые яды Бушара, но больше всего молочную кислоту, образующуюся в сокращающихся мышцах. Впрыскивание в тело молочной кислоты и ее солей вызывает состояние, похожее на мышечную усталость и клонящее ко сну. Недаром ведь кислое молоко, простокваша и кефир обладают легким снотворным действием. Благодаря молоку вечно сонливы и грудные младенцы. Люди, занятые физическим трудом, спят крепко потому, что в их мышцах вырабатывается много молочной кислоты.
Засорение организма золой или ядами равносильно общему физическому и умственному утомлению, а очищение от них — отдыху. Сон — это очистительный отдых. Но мы ведь часто засыпаем, не будучи утомленными, возражает сторонникам химической теории швейцарский психиатр Эдмунд Клапаред, сильная-то усталость и не дает нам иногда заснуть. Выходит, сон вызывается не одними ядами, и даже большое количество яда не в состоянии усыпить нас. И неужели ежедневное отравление не наносит организму никакого вреда? А куда деваются яды при нашей бессоннице? И наконец, если бы мы действительно засыпали под влиянием яда, достигшего определенной концентрации, то почему мы не просыпаемся через час или через два, когда эта концентрация уменьшается до той степени, какая была у нас, допустим, в начале вечера и еще не клонила в сон?
Ну, насчет усталости, не дающей заснуть, все ясно, отвечает Клапареду И. И. Мечников в «Этюдах оптимизма». Сонного яда при бессоннице выделяется даже больше, чем обычно, но возбуждение, в котором при этом находится нервная система, лишает ее чувствительности ко всякого рода наркотикам. Сонный же яд, судя по его действию, несомненно, из их числа, так что нечего удивляться, если людям излишне возбудимым не спится.
Пока идут эти словопрения, французские физиологи Лежандр и Пьерон начинают свои знаменитые опыты на собаках. Привязанным к стене собакам не дают спать день за днем. На десятый день собаки уже не могут ни открыть глаз, ни пошевельнуть лапой; беспомощно висят они в своих ошейниках, оплетенные поддерживающими их лямками. Тут их умерщвляют и подвергают исследованию их мозг. В мозгу творится нечто немыслимое. «С пирамидными нейронами лобной коры происходят поистине страшные вещи, — повествует очевидец, — они словно только что перенесли нападение врагов. Форма их ядер изменилась до неузнаваемости, мембраны изъедены лейкоцитами». Но если собакам перед умерщвлением дают хоть немного поспать — в клетках никаких изменений! То же наблюдает в своей лаборатории и русский физиолог М. М. Манасеина. Щенки держатся у нее без сна не более пяти суток. У них падает температура, сгущается кровь. В коре головного мозга погибших животных Манасеина обнаруживает жировое перерождение нервных центров. Сосуды окружены густым слоем лейкоцитов и кое-где разорваны, будто их и впрямь пожирал какой-то яд. Лежандр и Пьерон так и назвали его: гипнотоксин, сонный яд.
Но существует ли гипнотоксин в действительности? Лежандр и Пьерон брали у долго не спавших собак кровь, спинномозговую жидкость и экстракт из вещества головного мозга и впрыскивали их бодрствующим собакам. Собаки тотчас обнаруживали все признаки утомления и засыпали беспробудным сном. В их нервных клетках появлялись те же изменения, что и у долго не спавших собак. Ясно, что гипнотоксин существует. Но что он собой представляет, Лежандру и Пьерону выяснить не удалось.
Их опыты были продолжены и доведены до наших дней. У больных патологической сонливостью брали спинномозговую жидкость, вводили ее бодрствующим собакам, и те сразу засыпали. Мозговой экстракт, взятый у находившихся в спячке сусликов, оказался превосходным снотворным для кошек. В 1965 году швейцарский нейрофизиолог Монье создал на собаках модель сиамских близнецов. У двух собак было налажено перекрестное кровообращение: кровь от мозга одной собаки текла к туловищу другой, и наоборот. Когда одной собаке раздражали отдел мозга, ведающий засыпанием, она погружалась в сон. Через несколько минут к ней присоединялась другая собака. Монье объяснял это тем, что вместе с кровью первой собаки ко второй прибывает какое-то вещество, стимулирующее сон. Наконец, в 1974 году Монье объявил, что он нашел это вещество. Это был низкомолекулярный пептид; выделен он был из крови спавших кроликов и бодрствующих кроликов погружал в сон в мгновение ока. Вещество было названо дельта-фактором (смысл этого названия читатель поймет, когда мы познакомимся с дельта-сном). Вскоре аналогичное вещество обнаружил в спинномозговой жидкости коз американский биохимик Паппенхаймер.
Так что же, прав был, выходит, Тарханов, говоривший в своей статье «Сон», что «физиологическое назначение сна заключается в том, чтобы дать различным органам отдых, во время которого они пополнили бы израсходованные запасы и избавились бы от продуктов усталости»? Ни то, ни другое во время бодрствования сделать невозможно, «так как запасы тогда расходуются быстрее, чем разрушаются». Трудно противопоставить что-нибудь этой простой идее. Даже если то, что нашли Монье и Паппенхаймер, и не продукт усталости, химическая теория сна ничуть не теряет от этого. На ее стороне логика всех экспериментов и логика самой жизни. Мы засыпаем, чтобы прочистились топки; пополнились запасы горючего, обновилась смазка на шатунах и шестеренках.
Да, но куда же все-таки деваются яды и шлаки при бессоннице? Не однодневной, а постоянной, скажем, у больных неврозом, которые годами спят по пяти часов в сутки, а то и по четыре, и спят на редкость неглубоким сном. Да что больные! Бывает, и здоровый человек вынужден иногда весьма продолжительное время вставать с петухами и ложиться за полночь. Где его яды и шлаки?
А как объяснить поведение настоящих сиамских близнецов, сросшихся боками? Каждый близнец спал когда ему вздумается. В одной московской клинике жили две пары близнецов, сросшихся грудными клетками и имевших общую систему кровообращения; часто и они спали в разное время — одна голова спала, другая бодрствовала. В другой клинике жили близнецы, сросшиеся головами, они тоже засыпали и просыпались независимо друг от друга. Отчего же гипнотоксин одного не усыплял другого и не побуждал соседний мозг к выработке такого же гипнотоксина? Отчего у них вообще гипнотоксин вырабатывался не одновременно?
Не в том ли секрет, что один близнец хотел спать, а другой не хотел? У них была одна кровеносная система, но не одна жизнь. Их эмоции не совпадали, и это оказывалось сильнее всякой химии. Гипнотоксин может быть одним из механизмов сна, но не единственной его причиной. «Мы засыпаем, — говорил Клапаред, пытаясь примириться с химической теорией, — не оттого, что мы отравлены или устали, а чтобы не отравиться и не устать». Сон — это инстинкт, а инстинктов у нас много, и они не всегда направлены к общей цели. Вот почему мы не спим и нам даже не хочется спать, пока не выполнено веление другого инстинкта, требующего от нас усиленного размышления или энергичных действий.
Хорошо, пусть будет инстинкт. Но тогда все дельта-факторы и гипнотоксины — всего-навсего химические спутники сна или, скорее, химические его регуляторы, а сам сон просто-напросто инстинктивный отдых. Отдых — и все, безо всяких там обязательных прочисток, смазок и заправок. Тарханов говорит нам о физиологическом назначении сна, но, может, у него есть не только физиологическое назначение, а, скажем, психологическое. От чего же мы в таком случае отдыхаем?
Да от всего! Если мы чувствуем себя усталыми, физически ли, умственно ли — все равно, мы мечтаем поскорее добраться до постели. Выспавшись, мы ощущаем прилив бодрости, мы полны сил — физических и умственных. Но это не только отдых от работы — это отдых от всяческих забот, которые одолевают человека, отдых и наслаждение. Макбет, зарезав спящего Дункана, «зарезал», как говорил Шекспир, вместе с ним и сон,
Который тихо сматывает нити
С клубка забот, хоронит с миром дни,
Дает усталым труженикам отдых,
Врачующий бальзам больной души,
Сон, это чудо матери-природы,
Вкуснейшее из блюд в земном пиру[1].
С вариаций на ту же тему начинается и написанное в том же 1909 году, что и статья Тарханова, эссе Томаса Манна «Блаженство сна»: «То, что на смену дню опускается ночь и благо сна простирает каждый вечер свой покров, гася и успокаивая все муки, злосчастья, страдания и тоску, то, что это исцеляющее, дающее забвение питье уготовано для наших запекшихся губ, и что всегда и вновь будто прохладная влага охватывает наше трепещущее после борьбы тело, омывает его от пота, пыли и крови, чтобы оно воспряло сильным, обновленным, помолодевшим, почти вернулось к изначальному своему неведению и простоте, обрело первозданную отвагу и радость бытия, — о друг, я всегда считал это одной из самых волнующих милостей, которые существуют среди великих фактов бытия. Исполненные смутных влечений, переходим мы из беспечальной ночи к дню, и начинаются наши скитания. Солнце опаляет нас, мы ступаем по терниям и острым камням, наши ноги кровоточат и грудь задыхается. Какое отчаяние охватило бы нас, если бы взору открылась лишенная цели, пышущая жаром дорога бедствий во всей своей слепящей беспредельности!». Но, к счастью, наступает ночь-избавительница, к счастью, у каждого дня есть своя цель: «Погруженная в зеленый полумрак роща ожидает нас, там слышится журчание ручья, мягкий мох, словно ограда, коснется наших ног, мирное дуновение будет охлаждать наше чело… с распростертыми, как для объятия, руками, откинув голову, приоткрыв рот, смежив в блаженстве веки, вступаем мы под ее сладостную сень…»
Превосходно сказано; но вот новорожденный младенец — откинув голову, приоткрыв рот, смежив в блаженстве веки, дремлет он сутки напролет. От каких терний, от каких злосчастий отдыхает он? Неужели это все молочная кислота? А что заставляет спать целый день дряхлого старца? Почему и мы с вами клюем носом в автобусе, вместо того чтобы наблюдать в окно быстротекущую жизнь, хотя проспали перед тем сном праведника всю ночь, а утром выпили для бодрости две чашки кофе по-турецки? Ни яду днем у нас взяться еще неоткуда, ни усталости? А от каких таких тягот отдыхает целый день наш кот, свернувшийся калачиком в кресле? А суслик, который и вовсе погружается в спячку на девять месяцев, не забывая и в оставшиеся три спать каждую ночь? Может быть, сон не отдохновение от терний и камней бодрствования, а просто другая форма жизни, имеющая на существование те же права, что и бодрствование, или нет, даже больше прав — не равноправная форма, а первичная: может быть, сон — это, так сказать, исходное состояние жизни, а бодрствование — состояние вторичное, вынужденное, а потому и не слишком-то и желанное?
Нечто подобное приходило в голову австрийскому психиатру Зигмунду Фрейду. Сон это такое состояние, в котором я ничего не хочу знать о внешнем мире, пишет он. Я ухожу от этого мира, говоря ему: я хочу спать, оставь меня в покое. Очевидно, психологическая цель сна — отдых, а его психологический признак — потеря интереса к внешнему миру. Мир, в который мы явились так неохотно, продолжает Фрейд, мы не в силах переносить долго, без перерыва, и мы время от времени возвращаемся в состояние, в котором находились до появления на свет. Мы создаем себе условия, сходные с теми, которые были во время нашего пребывания в материнской утробе: тепло, темно и тихо; а некоторые, чтобы заснуть, еще сворачиваются калачиком. Мир словно владеет нами, взрослыми, не вполне, на одну треть мы еще не родились, и всякое пробуждение утром подобно новому рождению. Будто заново родился, говорим мы, хорошенько выспавшись; в этом заключена и верная оценка, и ложная, ибо хотя новорожденный и не утомлен, сомнительно, чтобы он был доволен.
Перед нами довольно отчетливо вырисовываются две противоположные точки зрения на психологическое назначение сна. Одну выражает Лихтенберг: для того, чтобы выступать в роли венца творения, человек должен на время превращаться в растение. Иными словами, мы спим, чтобы лучше бодрствовать. На другой точке зрения стоит Фрейд: мы спим, потому что бодрствование не доставляет нам удовольствия. Эту точку зрения Томас Манн развивает до всех возможных пределов. «Я помню, — говорит он, — как любил сон и забвение в ту раннюю пору, когда забывать мне, вероятно, еще было нечего, и я, пожалуй, могу сказать, благодаря какому впечатлению эта моя бессознательная склонность преобразилась в осознанное пристрастие». Случилось это, когда он впервые услыхал сказку о человеке, который с таким безрассудным упорством стремился использовать время, что проклял сон. Человеку этому небеса даровали страшное преимущество перед другими: они лишили его физической потребности в сне; в глазницах его «словно застыли серые камни» и веки его никогда больше не опускались. Невозможно рассказать во всех подробностях, как раскаивался этот человек и как под бременем проклятия влачил свою жизнь, пока смерть не принесла ему избавления. Томас Манн помнит только, что в день, когда он сам услышал эту сказку, он едва мог дождаться, пока окажется в постели и останется один, чтобы броситься в объятия сна.
«С тех пор, — пишет он, — я всегда с удовлетворением отмечал в книгах все, что там говорилось во славу сна, и когда, например, Месмер высказывает предположение, будто сон, в котором протекает жизнь растений и от которого младенцы в первые дни своей жизни пробуждаются лишь для принятия пищи, является едва ли не самым естественным, изначальным состоянием человека, наилучшим образом способствующим его росту и развитию, — это находит сочувственный отклик в моем сердце. „Разве нельзя сказать: мы бодрствуем лишь для того, чтобы спать?“ — полагает этот гениальный шарлатан. Великолепная мысль, а бодрствование — это, пожалуй, лишь состояние борьбы в защиту сна…» Кто же прав — Лихтенберг или Месмер с Томасом Манном?
Но оказывается, мы еще не рассмотрели всех теорий сна. Предтечи и отцы нервных теорий, о которых пойдет дальше речь, будучи врачами-практиками, не мудрствовали лукаво. Они чувствовали, что ключ к разгадке тайн сна можно найти в исследованиях его патологических состояний и тех мозговых структур, которые каким-то образом связаны с этой патологией.
Начало таким исследованиям было положено девяносто лет назад австрийским окулистом Маутнером. Пациенты Маутнера оказались жертвами эпидемического заболевания, названного «ноной». У них все двоилось в глазах, и временами их одолевала страшная сонливость. Маутнер предположил, что у расстройства глазодвигательного аппарата и у патологической сонливости одна и та же причина — поражение гипоталамуса, очень важного мозгового отдела. Спустя четверть века предположение Маутнера подтвердилось. В начале первой мировой войны соотечественник Маутнера, невролог Экономо, попал в очаг эпидемии «ноны», вспыхнувшей на фронте. Сотни солдат были охвачены патологической сонливостью. Многие засыпали стоя, но, каким бы глубоким ни был их сон, они всегда откликались на зов и правильно отвечали на вопросы. Можно было подумать, что их странное состояние — результат какого-то шока или гипноза. Но это был, как доказал доктор Экономо, летаргический энцефалит, вызываемый вирусом, который предпочитает гнездиться главным образом в задних отделах гипоталамуса и верхних отделах мозгового ствола. Экономо предположил, что в гипоталамусе есть два центра. Поражение одного из них может вызвать патологическую бессонницу, которой жертвы ноны тоже страдали, а поражение другого — непрерывную сонливость. Экономо был на правильном пути: в дальнейшем выяснилось, что сонливость может быть вызвана не только вирусом, но и любой поломкой в этой части мозга.
Правильный путь часто бывает долгим. Возможно, Маутнер и Экономо удивились бы, если бы им сказали, что сонливость у их пациентов связана, скорее всего, не с включением центров сна, а с выключением центров бодрствования. В связи с этим современные авторы приводят в пример сравнительно недавний случай с одной бразильской певицей, которая попала в автомобильную катастрофу, провела после нее девять месяцев без сознания, а потом еще проспала целых семь лет. У нее была повреждена система бодрствования, как раз находящаяся в верхнем отделе мозгового ствола. Во времена Маутнера и Экономо было высказано немало догадок о назначении того или иного отдела мозга. Многие из них подтвердились. Но настоящее изучение мозга началось тогда, когда ученым удалось ввести туда электроды.
На первый взгляд все кажется простым. Физиолог просверливает в разных местах череп и вводит в дырки тонкие серебряные проволочки, изолированные на всем своем протяжении до самого кончика. Проволочки он соединяет с источниками тока или с приборами для регистрации потенциалов, которые, в свою очередь, соединены с усилителями и записывающей аппаратурой. Но не повредит ли электрод мозговую ткань и не исказятся ли от этого полученные сведения? Как удержать электрод на одном месте, чтобы можно было наблюдать более или менее непринужденное поведение животного? И откуда известно, где должен остановиться кончик электрода?
Обо всем этом беспокоиться нечего. Мозг обладает невероятной избыточностью и множеством параллельных каналов связи. Мозговые клетки нечувствительны к боли; небольшое повреждение ткани ничему не повредит и никаких сведений не исказит. Прикрепляют электроды прямо к черепу, который, как считают нейрофизиологи, для этой цели и был создан предусмотрительной природой. С короной из электродов, соединенных с клеммами электрической панели, животное может разгуливать годами. Труднее всего было научиться попадать куда нужно. Анатомам пришлось составить трехмерные карты мозга — человеческого, кошачьего, обезьяньего, крысиного, а инженерам — сконструировать особый прибор, помогающий вводить электрод точно на заданную глубину.
Опыты с вживлением электродов начал в 1924 году швейцарский физиолог Гесс. Гесса интересовал гипоталамус, про который было известно, что он контролирует температуру тела, участвует в регуляции эндокринной системы, сердечных сокращений и дыхания и ведает чувством голода и жажды. Один физиолог обнаружил у козы два участка в гипоталамусе: если разрушали один, коза упорно не желала есть, а если разрушали другой, ела до изнеможения. Такое тесное соседство центров, ведающих частотой сокращения сердца, частотой дыхания и едой, более чем естественно. Когда животное ощущает голод, оно отправляется на охоту. Охота же требует согласованной работы сердца, системы дыхания, желез внутренней секреции. И при охоте должен работать аппарат грубых эмоций. Не находится ли и он в гипоталамусе? Гесс не удивился, обнаружив там участок, при раздражении которого кошка принимала агрессивную позу.
Через тридцать лет в распоряжении нейрофизиологов уже были подобные карты так называемых центров удовольствия и центров наказания, которые обнаружил канадец Джемс Олдс, осваивая технику точного попадания в крысиный мозг. У одной крысы электрод очутился не в той структуре, которая интересовала Олдса, а поблизости от гипоталамуса. Когда крыса приблизилась к месту, откуда ей надлежало броситься наутек, Олдс включал слабый разряд, крыса пустилась бежать, но тут же вернулась. Неужели понравилось? Олдс посадил крысу в ящик, где был рычаг. Если нажать на него, в то же место мозга пройдет такой же разряд. Крыса дотронулась до рычага, и оторвать ее от этого занятия можно было только силой. Электрод находился у нее в центре удовольствия.
Эти центры были разбросаны по всей лимбической системе — в гипоталамусе, в таламусе, в соседних отделах. Раздражение одних было равносильно насыщению едой, раздражение других — удовлетворению полового инстинкта. Раздражение центров удовольствия пришлось по вкусу всем животным. Ради этого они были готовы вытерпеть любую боль. Но поблизости от центров удовольствия находились и центры наказания, и их было больше. Раздражая их у какого-нибудь орангутанга, физиолог рисковал быть растерзанным на куски.
Неподалеку от одного из центров наказания — того самого, который заставлял кошку выгибать спину и злобно шипеть, Гесс нашел зону сна. От раздражения этой зоны слабым гальваническим током кошка засыпала.
Начались поиски центров сна. В том, что они существуют, не сомневался никто, кроме И. П. Павлова. В письмах к Гессу Павлов восхищался его экспериментами, но не желал соглашаться с тем, что в процессах сна ведущая роль принадлежит глубинным мозговым структурам, как думал Гесс. Гесс выражал свое восхищение перед павловскими опытами, но, в свою очередь, не желал признавать господствующей роли за корой больших полушарий, на чем настаивал Павлов.
Сотрудники Павлова обнаружили, что в процессе выработки условных рефлексов собаки иногда погружаются в глубокий сон. Сон этот вызывали некоторые раздражители, которые провоцировали в больших полушариях «тормозной процесс». Павлов говорил: «Торможение и сон — это одно и то же». Вместе с тем он признавал существование и такого стимулятора сна, как иссякание притока внешней информации. Это была дань многолетней традиции, существовавшей со времен зарождения первых нервных теорий сна. Иссяканием сигналов извне Павлов объяснял результаты опытов своих сотрудников, перерезавших у кошек зрительные, слуховые и обонятельные нервы. Это был, как говорил Павлов, «пассивный сон». И у больных летаргическим энцефалитом был пассивный сон. И у кошек, которым Гесс раздражал определенную зону в гипоталамусе, тоже пассивный: у них, как считал Павлов, из-за этого раздражения тоже разрывалось сообщение между полушариями и внешним миром.
Однажды бельгийский нейрофизиолог Бремер взял кошачий мозг и отрезал его от всего остального на уровне первого шейного сегмента. На электроэнцефалограмме, снятой с этого мозга, отражалась нормальная смена сна и бодрствования. Из этого можно было бы сделать вывод, что все аппараты, включающие сон и бодрствование, находятся в изолированном мозге, а не где-нибудь еще. Бремер сделал перерезку на уровне среднего мозга. У него получился препарат, который он назвал «конечный изолированный мозг». Электроэнцефалограмма показала, что он беспрерывно спит. Бремер, подобно Павлову и многим своим предшественникам, рассудил, что сон вызывается снижением притока импульсов к коре. Но каких импульсов? Может быть, не столько внешний мир заставляет нас бодрствовать, сколько внутренний? К такому выводу пришли американский нейрофизиолог Мэгун и его итальянский коллега Моруцци.
Мэгун исследовал больных полиомиелитом, который поражает нижние отделы мозгового ствола. Довольно скоро он установил зависимость между неполадками в мышечном тонусе и разрушением нижних отделов ретикулярной формации — огромной сети нейронов, растянутых по всему стволу. Мэгун и Моруцци доказали, что беспробудный сон, в который у Бремера погрузился «конечный изолированный мозг», вызван был отсечением от полушарий именно ретикулярной формации, чьи активирующие импульсы поддерживают как мышечный тонус, так и уровень бодрствования.
Любые импульсы, приходящие от органов чувств в соответствующие отделы коры, попадают по особым ответвлениям и в ретикулярную формацию. Ближайший сосед ее, гиппокамп, оценивает поступающие сигналы, сравнивая все, что приходит извне, с тем, что хранится в памяти. О результатах анализа сообщается ретикулярной формации: если поступающий сигнал нов или по каким-либо причинам достоин особого изучения, находящаяся в верхних отделах ретикулярной формации активирующая восходящая система посылает в кору дополнительный поток энергии. Организм переходит к активному бодрствованию. Даже во сне этот поток импульсов не прекращается совсем, а лишь снижается до определенного уровня, что позволяет животным просыпаться при приближении опасности.
Однажды физиологи вживили кошке электроды в то место, где происходит сортировка сигналов, идущих от уха к коре. Приборчик, стоявший около клетки с кошкой, издавал щелчки с регулярными интервалами, и такая же регулярная серия пиков возникала на кривой, вычерчиваемой самописцем. Неожиданно экспериментатор показывал кошке мышку. Кошка проявляла интерес к новому раздражителю, и в тот же миг амплитуда пиковых потенциалов, вызываемых щелчками, резко снижалась. Что же происходило в ее мозгу? Ретикулярная формация получала сигнал о мышке и перераспределяла потоки своих активирующих импульсов. Поток, направлявшийся в слуховые зоны коры, ослабевал, а поток, направлявшийся к зрительным, обонятельным и двигательным центрам, усиливался.
Амплитуда пиков снижалась, но не исчезала. Эта «фоновая активность» мозга — энергетическая основа нашего неосознаваемого внимания к фону жизни, к тому, на чем мы не сосредотачиваемся никогда, но что, благодаря этой активности, оседает в нашей памяти, чтобы потом, когда потребуется, всплыть перед нами в виде уже удобном для сознательного восприятия. Без ретикулярной формации не может работать ни внимание, ни восприятие, ни память, ни мышление. Это силовая станция нашего бодрствования, и даже отчасти нашего сна, ибо сон, как мы вскоре увидим, процесс весьма активный, и на него уходит немало энергии.
Сначала Луиджи Гальвани, экспериментируя с лягушачьими лапками, открыл «животное эклектричество». Потом два врача прусской армии Фритч и Гетциг решили посмотреть, что получится, если раздражать током обнаженный мозг. Получилось то же, что и у Гальвани: мертвецы, усеявшие поле под Седаном, где экспериментировали любознательные врачи, шевелили конечностями. Электрические свойства мозга оказались родственны свойствам нерва и мышцы.
Затем испанский нейрогистолог Рамон-и-Кахал открыл, что знаменитое серое вещество мозга состоит из отдельных клеток — нейронов, а белое, менее знаменитое, из их отростков — дендритов. По самому длинному из дендритов, аксону, нервный импульс бежит от одного нейрона к другому. Кончик аксона разветвляется на множество мелких волоконцев. То место, где они приближаются к соседнему нейрону, физиолог Чарльз Шеррингтон называл синапсом. Когда нервный импульс достигает конца аксона, там высвобождается химическое вещество — медиатор (переносчик). Медиатор пересекает синаптический промежуток, возбуждает соседний нейрон, в нем меняется потенциал, импульс бежит к следующему аксону, и так далее. Каждый аксон образует синапсы на телах и дендритах нескольких нейронов, а каждый нейрон получает импульсы от нескольких аксонов. Так что некоторая медлительность медиаторной передачи импульсов окупается бесчисленностью этих импульсов. Шеррингтон сравнил мозг с «чудесным ткацким станком, на котором миллионы сверкающих челноков ткут мимолетный узор, непрестанно меняющийся, но всегда полный значения».
Какого же значения полон этот узор? Первым, кто записал электрические потенциалы мозга, был физиолог-любитель, мэр Ливерпуля лорд Катон. В 1875 году он обнаружил на скальпе у кроликов разность потенциалов между двумя точками. Опыты подобного рода проводили затем русские физиологи В. Я. Данилевский и В. В. Правдич-Неминский. Но настоящая расшифровка «мимолетного узора» началась лишь в 1924 году, когда астрийский психиатр Ганс Бергер приклеил к голове добровольца металлические пластинки, соединил их с гальванометром и увидел на шкале колеблющиеся потенциалы напряжением в несколько тысячных вольта. Изменения биопотенциалов во времени вычерчивались самописцем в виде кривых. Эти изменения Бергер назвал волнами. Так родилась электроэнцефалография.
Когда Бергер опубликовал сообщение о своих исследованиях, встречено оно было равнодушно. Для расцвета электроэнцефалографии потребовалось еще лет десять, в течение которых были разработаны высокочувствительные усилители и началась классификация мозговых волн, или ритмов. Расцвету электроэнцефалографии сопутствовала и бурная вспышка фантазии среди широкой публики. Только и было разговоров, что о чтении мыслей на расстоянии. В какой-то степени эти надежды впоследствии оправдались: находясь у себя в клинике, физиолог может видеть мозговые ритмы космонавта, работающего на орбитальной станции. Ритмы, которые записаны на электроэнцефалограмме, отражают среднее электрическое состояние сотен миллионов нейронов. Но и это состояние способно рассказать о многом и, прежде всего, о преобладающих в данный момент эмоциях. Вот перед нами альфа-ритм — ритм спокойного бодрствования с закрытыми глазами, когда мозг ничем не занят. Человек сосредоточился, и на месте альфа-ритма появился частый, стремительный бета-ритм. У беспокойства или упорного раздумья свой рисунок — тета-ритм, у ожидания — Е-волна. Е-волна затухает, когда стимул оценен и решение принято. У некоторых людей она затухать не желает. Это люди во всем сомневающиеся, эксцентричные, пытающиеся увидеть загадочное в самом очевидном: поэты, изобретатели, чудаки. А вот у этих Е-волны совсем не бывает. Это натуры беспечные; они грешат, каются в своих грехах и тут же забывают о своих клятвах. По электроэнцефалограммам можно судить о степени эмоционального напряжения, о некоторых нервных болезнях, даже об особенностях личности. Лицо ваше может оставаться непроницаемым, но биотокам мозга нет до этого дела: бета-ритм отразит вашу сосредоточенность, Е-волна — любопытство, а тета-ритм — досаду на то, что скрыть свои чувства вам не удалось. Чем не чтение мыслей?
Об уровнях сна и бодрствования судить по записям биотоков еще проще. Бергер обнаружил, что во время сна на электроэнцефалограмме видны медленные высокоамплитудные волны, а во время бодрствования — быстрые низкоамплитудные. Английский нейрофизиолог Эдриан предложил оценивать эти волны с точки зрения синхронизации или десинхронизации работы нейронов. Медленные волны сна отражают собой синхронную, то есть одновременную работу нейронов, а быстрые волны бодрствования — десинхронизацию. При напряженном бодрствовании электроэнцефалограмма выглядит почти плоской линией: нейроны работают вразнобой и не могут сложить свои импульсы в отчетливый рисунок.
Обратите внимание: и в том и в другом случае речь идет о работе нейронов. Когда нейрофизиологи, экспериментируя над животными, начали снимать электроэнцефалограммы уже не со скальпа, а прямо с мозговых структур, стало совершенно очевидно, что сон — это весьма активный процесс, вызванный энергичной деятельностью синхронизирующих систем. Вживленные в кошачий мозг электроды показали, что во время бодрствования половина нейронов возбуждена, а половина заторможена. Во время сна то же: половина возбуждена, а половина заторможена, только половины эти как бы поменялись местами. Впоследствии же обнаружилось, что во сне многие нейроны даже усиливают свою активность и возбудимость нейронных систем в некоторых зонах коры чуть ли не выше, чем у бодрствующего мозга.
Первая классификация стадий сна, основанная на показаниях электроэнцефалографа, была предложена в Англии в конце тридцатых годов. Лет через двадцать ее упростили. Всего получилось четыре стадии сна. Во время первой стадии на электроэнцефалограмме виден альфа-ритм с частотой 8 — 12 герц. Постепенно он становится неравномерным, исчезает, и электроэнцефалограмма представляет собой почти ровную линию, на фоне которой появляются волны более низкой частоты, а именно тета— и бета-ритмы. Это стадия дремоты. На следующей стадии сон сначала еще поверхностный, но уже настоящий. На ленте появляются «сонные веретена» — группы волн с частотой 13 — 14 герц. Быстрые бета-ритмы пропадают; их постепенно замещают низкоамплитудные колебания в дельта-диапазоне. В третьей и четвертой стадиях сначала на фоне сонных веретен, а потом и почти без них нарастает количество медленных дельта-волн с частотой 0,5 — 4 герца и большой амплитудой. Наступает самый глубокий сон, — тот самый дельта-сон, во время которого Монье извлек из кролика дельта-фактор.
Мы подходим к самому главному открытию за всю историю изучения сна. Некоторые ученые считают даже, что до этого открытия вообще никакой истории у исследований сна не было, а была одна предыстория, то есть нечто заслуживающее сожаления и пренебрежения. Во время этой предыстории сон, конечно, изучали, но, во-первых, изучали от случая к случаю, не систематически, а во-вторых, ничего особенного не открыли. Когда же началась история, все чудесным образом переменилось. «За последние двадцать пять лет мы узнали о сне больше, чем за двадцать пять предшествующих веков», — писала в 1977 году американский психолог Кэрол Таврис, и это было мнение подавляющего большинства ученых.
Доктор Натаниэль Клейтман, руководитель лаборатории сна в Чикагском университете, изучал связи между биоритмами и дятельностью вегетативной нервной системы. Объектом его исследований были грудные младенцы. Записывая у них биотоки, он доказал, между прочим, что эти младенцы бодрствуют не два часа в сутки, как думали прежде, а целых восемь часов. Просто они подолгу лежат в задумчивости и с закрытыми глазами. Об этом во всяком случае свидетельствовали их электроэнцефалограммы.
За теми же младенцами наблюдал и Юджин Азеринский, аспирант доктора Клейтмана. В один прекрасный день — это было в 1952 году — он заметил, что во сне у них глазные яблоки время от времени начинают совершать быстрые движения, сопровождающиеся на электроэнцефалограмме столь же быстрыми низковольтными ритмами. Движения глазных яблок наблюдали у спящих, конечно, и раньше, но им не придавали никакого особого значения, не записывали их и не сопоставляли с электроэнцефалограммой. Никому из ученых не приходило в голову, что эти движения могут быть связаны со сновидениями — Клейтман первый догадался об этом — и что они служат признаком совершенно новой, никому еще не ведомой фазы сна, наступавшей сразу за четвертой стадией, которой заканчивалась отработанная десятилетиями классификация.
Началась эра систематических исследований. Детям, за которыми велись наблюдения в лаборатории Клейтмана, прикрепили к ресницам кончики микроскопических электродов и стали изучать новое явление со всех сторон. Затем к экспериментам были привлечены взрослые испытуемые, студенты Чикагского университета, и, разумеется, подопытные животные, в основном кошки. Предметом исследований была REM-фаза сна, названная по первым буквам английских слов rapid eye movement — быстрые движения глаз.
Довольно скоро выяснилось, что у подавляющего большинства взрослых людей быстрые движения глаз начинаются через час-полтора после засыпания и повторяются от четырех до шести раз за ночь. Интервал в час-полтора сохраняется в основном до пробуждения, но длительность быстрых движений глаз к утру возрастает. Первый раз они продолжаются от пяти до десяти минут, а последний — около получаса. Предшествующие им глубокие стадии сна (третья и четвертая) становятся все короче и короче; иногда к утру сохраняются одни только сонные веретена — вторая стадия, и REM-фаза наступает сразу за нею. Электроэнцефалограмма REM-фазы очень похожа на энцефалограмму бодрствования: сплошная десинхронизация. Между тем мышечный тонус в этой фазе еще ниже, чем при глубоком дельта-сне. Мышцы обмякают совсем, разбудить человека в это время труднее всего — и это при электроэнцефалограмме, показывающей чуть ли не бодрствование! Вот почему французский невролог Мишель Жуве и назвал REM-фазу парадоксальным сном. Есть у нее еще одно, третье название — быстрый сон. В наши дни все три названия мирно сосуществуют и пользуются одинаковым статусом. Выбор целиком определяется вкусом автора; автор выбирает последнее — быстрый сон. Для сна обычного, изучавшегося до 1952 года, название сохраняется одно — медленный сон.
Ночной сон складывается, таким образом, из нескольких циклов, а цикл — из четырех стадий медленного сна и стадии быстрого. «Если судить по глубине сна и нарисовать соответствующую кривую, — пишет крупнейший наш невролог, профессор А. М. Вейн, в своей книге „Три трети жизни“, — то у нас получится несколько спусков по лестнице вниз, заканчивающихся подъемами на лифте: после быстрого сна мы сразу поднимаемся в поверхностный. Эти спуски и подъемы образуют своего рода биологический ритм, равный приблизительно полутора часам… Есть предположение, что полуторачасовой ритм является одним из основных биоритмов и в неявной форме не покидает нас и во время бодрствования».
Вот главные черты быстрого сна: десинхронизация ритмов, резкое падение тонуса мышц, особенно на шее и на лице, усиление мозгового кровообращения (вспомним опыт Моссо и наблюдения в трепанационное окошечко!), скачкообразные движения глаз, колебания сердечного ритма и кровяного давления. Но самое, конечно, замечательное, это связь быстрого сна со сновидениями. Почти все испытуемые Клейтмана, которых будили во время быстрого сна, сообщали, что они только что видели сон, и охотно рассказывали его. Если же их будили хотя бы через несколько минут после окончания быстрого сна, они свой сон почти весь забывали. Прежде считалось, что есть люди, которые видят сны, и есть люди, которые снов не видят. А оказалось, что сны видят все, только не все их помнят.
Когда мы появляемся на свет, доля быстрого сна занимает у нас половину всего сна, когда нам два года — треть, когда пять лет — пятую часть. У взрослых, по данным А. М. Вейна, процентное соотношение между всеми стадиями сна такое: первая стадия, дремота, занимает в среднем 12,1 процента ночного сна, вторая, сонные веретена, — 38,1, третья, дельта-сон, — 14,2, четвертая тоже дельта-сон, но более глубокий, — 12,1 и, наконец, быстрый сон — 23,5 процента. Видят ли сны новорожденные, мы обсудим позже; мы же с вами, без сомнения, их видим, причем видим почти буквально, так как быстрые движения глаз означают, что мы смотрим. И учащенное наше дыхание, и переменчивый пульс, и повышающееся давление — все это вегетативный аккомпанемент к смотрению снов. А что обычно кроется за учащенным дыханием, неровным пульсом и скачками давления? Усиленный обмен веществ со значительным расходом энергии, а главное — волнения и переживания. Вот вам и отдых!
Глубина и поверхностность, пассивность и активность — сколько противоположностей переплетено в быстром сне! Да сон ли это в самом деле? Это же настоящее бодрствование, только обращенное внутрь. А может быть, это третье состояние, третья форма жизни? Бодрствование, медленный сон и быстрый сон… Вот о чем думали исследователи, столкнувшись с парадоксами быстрого сна.
Хотя в организации быстрого сна участвуют древние отделы мозга, его распределение на эволюционной лестнице не свидетельствует об его очень уж древнем происхождении. В виде ясно выраженной фазы мы видим его только у птиц, но за редким исключением это всего лишь доли процента общей продолжительности сна. У кроликов он занимает всего три процента ночного сна, у овец тоже, у крыс достигает двадцати, а у кошек — тридцати процентов. Легко догадаться, почему у кошки быстрый сон длиннее, чем у кролика. Кошка хищница, а кролик жертва хищников. Жертвам не полагается видеть сны, они должны держать ушки на макушке. Жвачные тоже жертвы, и у них быстрый сон так же короток, как и у кролика. Они жуют свою жвачку всю ночь — спят с открытыми глазами и жуют. Чтобы жевать, им нужно держать голову и шею выпрямленными, и мышцы у них во сне напряжены. Не сон, а одно мученье!
Лихтенберг, как вы помните, заметил, что важнейшие жизненные функции отправляются непрерывно и предназначенные для этого органы никогда не засыпают. Прерывают во время сна свою деятельность лишь те органы, которые больше всего необходимы «для функций души». Через сто лет, а именно в 1892 г., наука в лице М. М. Манасеиной также зафиксировала, что «во время сна прекращается только сознание в человеке, все же остальные функции если не усиливаются, то, во всяком случае, продолжаются, хотя бы в ослабленном виде». Более чем справедливо: едва только мы начинаем засыпать, вегетативная система наша перестраивается — именно перестраивается, а не ослабевает; вот единственная поправка, которую в этом пункте современная медицина вносит в науку прошлого столетия. Дыхание делается более редким, дышим мы громче, чем во время бодрствования, но не столь глубоко. В дельта-сне дыхание замедляется еще больше и становится неритмичным. Но вот уже и быстрый сон: дыхание то медленное, то частое, а то и вовсе с остановками. Да и как же иначе: сновидения не могут оставить нас равнодушными.
Во сне пульс становится реже, артериальное давление ниже, кровь замедляет свое течение. Но едва только мы достигаем дельта-сна, как пульс учащается, а давление поднимается. В некоторых отделах мозга кровь циркулирует усиленно всю ночь напролет: очевидно, в этих отделах усиливается обмен веществ. Температура тела, не колеблясь и не реагируя на смену фаз, неумолимо снижается: у женщин она падает в среднем до 35,7, а у мужчин до 34,9 градуса. Температура же мозга, напротив, следует за фазами сна: в медленном она снижается, а в быстром, благодаря усиленному притоку крови или усиленному обмену веществ, поднимается и даже бывает выше, чем в бодрствовании.
Влажные ладони — признак волнения, но, оказывается, лишь у бодрствующего человека: во сне у нас ладони сухие, даже если мы прокричим и простонем всю ночь. Во сне меньше выделяется слез: вот отчего, когда нам хочется спать, мы трем глаза, а утром их продираем. В медленном сне желудок работает вяло, а в быстром — энергично: пища переваривается под аккомпанемент сновидений. Отчего так, не совсем ясно. Вообще область сна полна маленьких физиологических загадок, в большинстве своем со сновидениями не связанных. Возьмем, например, зевоту: вот загадка из загадок. Специалист скажет нам, что зевота это сложный акт, в котором участвуют такие-то и такие-то мозговые системы и мышцы. Но что ее вызывает и зачем она? Часто мы зеваем от скуки, что и отметил наш великий поэт: «…Потом на сцену в большом рассеяньи взглянул, отворотился, и зевнул, и молвил: „Всех пора на смену; балеты долго я терпел, но и Дидло мне надоел“. Зеваем оттого, что хотим спать, но зеваем и от волненья. Кардиологи склонны думать, что зевоту вызывает недостаток кислорода, но откуда он берется столь внезапно, как гром среди ясного неба? Зевота заразительна — вот главная ее тайна. Стоит в компании или в вагоне зевнуть одному, как начинает зевать вся компания и весь вагон. Один этнограф утверждал, будто зевота у наших далеких предков, еще не владевших речью, служила сигналом ложиться спать. Но для чего им был такой сигнал? И почему мы сладко зеваем утром, после сна, особенно когда никуда не торопимся? Увы, на все эти актуальные вопросы мы никогда не найдем ответа: наука зевотой специально не занимается.
На активность спящего мозга обращали внимание давно, задолго до открытия быстрых движений глаз. В уже цитировавшейся нами статье «Сон» И. Р. Тарханов специально подчеркивает, что во сне не спят центры дыхания и кровообращения, находящиеся в мозгу, не спят центры речи, ибо во сне мы разговариваем, не спят центры внимания, слуха, обоняния, не спит, наконец, мозжечок, о чем свидетельствуют различные случаи сомнамбулизма, когда спящие люди «производят самые рискованные мышечные акты на крышах домов, чистые чудеса эквилибристики», а также то, что усталые солдаты спят на ходу, а птицы — стоя на одной ноге. Что же тогда спит? Перебрав все, Тарханов приходит к заключению, что «вполне засыпают только те его части, которые составляют анатомическую основу сознания». Вот почему «сон может быть лучше всего охарактеризован как время полного отдохновения сознания».
В начале XX века, когда были написаны эти строки, науке уже было хорошо известно, что всякая функция имеет свое представительство в мозгу. Раз функция отправляется — мозговой ее центр работает, спит функция — должен спать и центр. Тарханов еще не знал, что составляет анатомическую основу сознания, мы же знаем, что искать ее надо в верхних отделах ствола и задних отделах гипоталамуса. Спит ли она? Если бы это было так, мы не могли бы запомнить своих сновидений, а возможно, и видеть их; мать бы не услышала плач своего ребенка, сиделка — стон больного, животное — приближающуюся опасность. Да и вполне ли спит само сознание? Разве не говорит оно нам, когда мы готовы закричать от страшного видения: не надо бояться, ведь это только сон.
Когда восходящую активирующую систему раздражают током, на электроэнцефалограмме появляется плоская линия, спящее животное просыпается, а бодрствующее настораживается. У бодрствования (которое мы здесь удобства ради отождествили с сознанием) один центр, у сна — несколько. Гипногенная зона, которую открыл Гесс, находится в области переднего гипоталамуса и перегородки. Еще одну, в нижней части ствола, нашел Моруцци. Там же через некоторое время обнаружилась и третья зона. Потом в соседних отделах нашли четвертую и пятую. Но среди этих зон, связанных исключительно с медленным сном, есть главная, ведущая: таламокортикальная система. Это она запускает синхронизацию и погружает нас в дремоту. Остальные зоны и отделы выполняют подсобную роль. Что же касается быстрого сна, то у него в мозгу один только центр — ретикулярные ядра варолиева моста.
И вот все эти зоны и центры, все отделы и подотделы, связанные со сном и не связанные, с наступлением сна сами-то и не думают засыпать и выключаться. Они просто переходят на иной режим работы. Ни отделы не отдыхают во сне, ни нервные клетки, причем их поведение во многом определяется уровнем активности во время бодрствования. Нейрофизиолог А. Б. Коган изучал работу нейронов в теменной коре кошки и установил, что если при бодрствовании частота импульсации нейрона была ниже средней, то в медленном сне она в большинстве случаев увеличится, а если выше средней, то уменьшится. Тот же нейрон в быстром сне поведет себя иначе: если была в бодрствовании частота низкой, то в быстром сне она будет еще ниже, а если была высокой — будет еще выше. Средняя частота импульсации всех нейронов с наступлением медленного сна снижается, по сравнению с бодрствованием, на 17 процентов, а с наступлением быстрого — увеличивается на 15 процентов.
Кроме частоты импульсации у нейронной активности есть еще одна характеристика — последовательность импульсов, или их рисунок. У каждой анатомической структуры рисунок свой — у сетчатки глаза один, у гипоталамуса другой, у гиппокампа третий. Особенно интересен рисунок у коры и таламуса — главной гипногенной системы. И в быстром сне и во время бодрствования он одинаков: нейроны разряжаются одиночными импульсами, выдерживая между разрядами нерегулярные интервалы. Как только начинаются быстрые движения глаз, частота импульсов усиливается, точь-в-точь как при бодрствовании, когда мы начинаем во что-нибудь всматриваться. Но это и не удивительно: во время быстрых движений глаз мы всматриваемся в образы наших сновидений. Как замечает нейрофизиолог Л. М. Мухаметов, судя по всему, кора и таламус работают во время быстрого сна и бодрствования одинаково, а психологические различия между этими фазами определяются другими структурами. Как бы то ни было, если те, кто считает быстрый сон третьей формой жизни, и хватили немного через край, то те, кто называет его бодрствованием, обращенным внутрь, попали в самую точку.
Интересно наблюдать как за динамикой нейронной активности, так и за узорами биопотенциалов, например за распространением дельта-волн. Волны эти возникают сначала в коре, а потом в стволовой части мозга. В коре они тоже появляются не во всей сразу: электроды регистрируют их сначала в передних отделах сенсомоторной и теменной коры, а затем уж, через несколько секунд, в других местах. С передних отделов все начинается неспроста: у них самые тесные связи с гипногенными зонами. Ритмы сна распространяются не только спереди назад, но и снизу вверх. В наружных слоях коры еще господствуют сонные веретена, а глубинные уже охвачены дельта-волнами. Таким образом, как пишут Н. Н. Демин, А. Б. Коган и Н. И. Моисеева в своей книге «Нейрофизиология и нейрохимия сна», «развитие сна проявляется в последовательном изменении пространственно-временных отношений» и напоминает прилив, «когда волна за волной накатываются на берег и каждая последующая волна покрывает сушу намного дальше предыдущей».
Приливы эти регулируются химическими процессами, протекающими в нейронах и других мозговых клетках. В промежутках между нейронами, синапсах, выделяются медиаторы — норадреналин, серотонин, ацетилхолин. Норадреналин — инициатор бодрствования и спутник быстрого сна. В медленном сне его совсем мало. Развитие медленного сна поддерживает серотонин. Затем он участвует в запуске быстрого и уходит за кулисы. Американские исследователи Уильям Демент и Барри Джекобс впрыскивали кошкам перед сном вещество, блокирующее поступление серотонина во все отделы мозга. Спали кошки, как обычно, но сны им снились не во время сна, а во время бодрствования: кошки галлюцинировали.
Когда серотонина в мозгу много, сновидения или грезы не формируются, а когда мало, вырываются на свободу. Серотонин, говорит Демент, помогает бодрствующему человеку воспринимать действительность такой, как она есть, а не искаженной галлюцинациями; он связывает сновидения со сном. Если днем уровень серотонина вдруг понизится, как это бывает при приеме наркотиков вроде ЛСД, перед человеком предстанут яркие и страшные миражи. Концентрируется серотонин в ядрах шва, расположенных в стволе, и действует больше всего на зрительную кору и миндалевидное тело — часть лимбической системы, ведающей эмоциями.
У быстрого сна, как мы видим, одна химическая картина, у медленного — другая. Разграничение это распространяется не только на выработку медиаторов, но и на характер вегетативных процессов, о которых говорилось раньше, и на всевозможные гормональные и метаболические превращения. Гормоны надпочечников выделяются ближе к утру, когда преобладает быстрый сон, а гормон роста, вырабатываемый гипофизом, предпочитает медленный сон. В медленном сне мы растем гораздо быстрее, чем в быстром. И расти и смотреть сны одновременно, оказывается, нельзя.
Представим теперь себе, что в ядрах шва усилилась выработка серотонина, а в синем ядре и среднем мозге стала ослабевать выработка норадреналина. Химическим переменам соответствуют перемены электрические: мозг переходит на режим альфа-ритма. Восходящая активирующая система посылает в кору последние импульсы и переходит на «фоновый режим». Синхронизирующие системы подавляют остатки активирующих влияний и начинают перестраивать работу мозга. Накопление серотонина, главным образом в структурах ствола, способствует развитию медленного сна. На электроэнцефалограмме уже преобладают сонные веретена, а через час мы во власти глубокого дельта-сна. Активность синхронизирующих систем достигает предела и обрывается — оживает центр быстрого сна. Серотонин вытесняется норадреналином. Идет новая перестройка мозгового режима: усиливается обмен веществ, кровь энергичнее течет по сосудам, мы смотрим первый сон. Снова оживают синхронизирующие механизмы, быстрый сон сменяется медленным, потом снова приходит быстрый, наконец, наступает пробуждение.
Картина простая. Даже если мы введем в нее дельта-фактор Монье или стимулятор сна Паппенхаймера, она не станет сложнее. В известное время в мозговых химических фабриках усиливается выработка известных веществ, заставляющих аппараты сна активизироваться, а аппарат бодрствования замереть. Затем, по прошествии определенного времени, в других мозговых фабриках увеличивается выработка других веществ, а выработка первых ослабевает. Новые вещества побуждают к деятельности аппарат бодрствования, а аппараты сна выводят из игры. Но что именно запускает работу химических фабрик? Гипнотоксины и прочие продукты усталости на эту роль вроде бы не годятся. Ведь если какой-нибудь продукт усталости и способен вызвать медленный сон, то что же вызывает быстрый сон с его особой химией? А потом — снова медленный? Эта смена типов сна сильно компрометирует химическую теорию, во всяком случае в ее классическом варианте. Так что же включает и регулирует общую химию сна и общую химию бодрствования? Кто там, в мозгу, знает, когда нам пора спать и когда пора просыпаться?
Ученые думают, что об этом знают и регулируют сон наши биологические часы, раз и навсегда заведенные главным биологическим ритмом.
Вся природа пульсирует, откликаясь на колебания космических электромагнитных полей, и мы пульсируем с нею вместе. Все на свете совершается ритмично (можно сказать «циклично» — смысл не изменится). Ритмы солнечной активности, смена времен года, лунных фаз, приливов и отливов, смена дня и ночи, сна и бодрствования, ритмы питания, походки, дыхания, обмена, сердечных сокращений — всюду, куда ни глянь, в космосе и на земле, в живой природе и в неживой, всюду ритмы и пульсации — ритмы двадцатидвухлетние, одиннадцатилетние, годичные, месячные, суточные, часовые, минутные.
Слова «ритм» и «цикл» греческие. Ритмом мы называем равномерное чередование каких-нибудь явлений или элементов — ритм танца, работы, стиха и т. д. Слово «цикл» в переводе означает «круг»; когда мы говорим о цикличности, мы имеем в виду, что нечто проходит полный круг и возвращается к начальной точке. Если промежутки между начальным моментом движения и возвращением в исходную точку более или менее одинаковы, то цикл можно назвать ритмическим.
В американском городе Питсбурге есть научное учреждение — Фонд по изучению циклов. Его сотрудники зафиксировали более пятисот различных явлений, повторяющихся со столь правильными промежутками времени, что приписать эту повторяемость чистой случайности невозможно. По их наблюдениям, устрицы раскрывают створки раковины с наступлением каждого прилива, а живущая у побережья Калифорнии рыба «атерина гренион» устремляется на берег и мечет икру в песок у воды точно через пятнадцать минут после каждого из двух наиболее высоких приливов месяца. Оба эти цикла ритмичны. Ласточки, возвращающиеся каждой весной в калифорнийский городок Сан-Хуан-Капистрано, прилетают чаще всего в день св. Иосифа — 19 марта.
Роясь в архивах компании Гудзонова залива, занимающейся заготовкой и сбытом пушнины, президент Фонда Эдвард Дьюи обнаружил, что с 1735 года по 1969 наибольшее количество рысьих шкур добывалось в среднем каждые 9,6 года. Самый богатый улов атлантического лосося тоже случается каждые 9,6 года. Канадские зайцы-беляки, куницы, совы, ястребы — все они достигают пика своей численности в среднем каждые 9,6 года. Так же как и урожай пшеницы в США и… как заболеваемость сердечными недугами в Новой Англии. Означает ли все это, что природа регулярно отбивает 9,6-годовой ритм? Может быть, это действительно так, но не все животные маршируют под этот барабан. Эпидемии чумы у мышей происходят каждые 4 года. Тяга кузнечиков к самоубийству подчиняется трем циклам — в 9,2 года, 15 лет и 22,7 года.
Темная крячка размножается и выводит птенцов на острове Вознесения, неподалеку от западного побережья Африки. В 1942 году военно-воздушные силы США сделали этот остров пунктом промежуточной посадки для бомбардировщиков. Те, кто выбирал базу, хорошо знали, что остров служит гнездовьем для темной крячки, но они решили, что гнездование происходит раз в год и что, таким образом, большую часть года птицы не будут мешать самолетам. Но бомбардировщики врезались в тучи крячек в самое неожиданное время, и дело часто кончалось катастрофами. Работники Министерства авиации обратились к орнитологу Дж. Чаплину и узнали, что крячки с острова Вознесения выводят птенцов не раз в год, а раз в 9,6 месяца.
Подобные закономерности обнаружены в самых разнообразных областях и даже, если верить ЭдварДу Дьюи, в финансово-экономической. В США публику, естественно, интересует, цикличны ли курсы ценных бумаг на бирже и можно ли их предсказать. На биржевом рынке обращается около двух тысяч видов ценных бумаг, каждая из которых имеет свои индивидуальные особенности, так что предсказывать их падение и повышение почти невозможно. Однако при анализе биржи обнаруживается много циклов разной периодичности. Если несколько коротких циклов совпадают по фазам, получается длинный цикл, и можно сделать прогноз. Вот, например, цены на хлопок. В течение 240 лет, с 1731 года по 1970-й, они колебались с периодичностью в 17,5 года. У курса обыкновенных акций выявлен 9,2-годовой цикл. Пятьдесят раз повторился 9,18-месячный цикл тонно-километров в грузовых перевозках Канадской тихоокеанской железной дороги. Циклы повторяются неуклонно, на протяжении всего того времени, о котором имеются цифровые данные, и длина циклов остается неизменной во все времена. В переменах цен на кованое железо в Англии отмечен цикл в 16,67 года. Существует он чуть ли не семьсот лет.
Дьюи и его сотрудники верят в то, что когда-нибудь они смогут полностью объяснить тайну циклов: понять, чем они вызываются, можно ли регулировать хотя бы некоторые из них и может ли человек приспособиться к тем, которые регулированию не поддаются. Разобраться в этом до конца, говорит Дьюи, было бы равносильно открытию Периодического закона.
Ученые, исследующие циклы и ритмы, в этом пункте согласны с Дьюи. Но его убежденность, что циклическим закономерностям подчиняются социальные сферы, разделяют лишь немногие его приверженцы: подавляющее большинство фактов не на его стороне. Вот биологические явления — другое дело.
Разыщите на мокром песке креветку и бросьте ее в воду. Креветка выплывет обратно на песок. Отнесите ее в сухое место — она возвратится к влаге. Креветок, живших на одном берегу острова, перенесли на противоположный и бросили в воду. Они поплыли не к берегу, а в открытое море, в направлении, к которому они привыкли. Что же их побуждает плыть и служит для них компасом? Не положение ли солнца? Креветок поместили в тень, отразили на них от зеркала солнечные лучи, и это не замедлило сказаться на их поведении. Те, кого бросили в воду, отправились дальше в море, а те, кто остался на суше, поползли в глубь острова. Когда же их перевезли на самолете из восточного полушария в западное, и в один и тот же час измерили угол между направлением их пути и направлением солнечных лучей, и угол этот оказался один и тот же, стало ясно, что у креветок есть часы, которые показывают им время и положение солнца, и, куда бы ни забросила их судьба, часы эти ходят везде одинаково.
Одни животные настраивают свои хронометры на положение солнца, другие — на время прилива и отлива. Когда медуз накрывает прилив, они разжимаются. Положите их в бак с морской водой, где нет ни прилива, ни отлива, — они все равно будут в положенное время сжиматься и разжиматься. Краб умеет ориентироваться и на солнце, и на приливы, а некоторые рыбы — еще и на фазы луны. Птицы летят осенью на юг, поглядывая на звезды.
Чувство времени связано с химическими процессами, а на их скорость влияет температура. Биолог Жак Лёб наблюдал, как быстро стареют мухи, которых содержат при слишком высокой температуре. Рой пчел был приучен прилетать к кормушке в одно и то же время. Затем экспериментаторы взяли хинин, про который давно было известно, что он замедляет обмен веществ, отчего и служит жаропонижающим средством, и подмешали его к пчелиному корму: пчелы стали опаздывать к кормушке. Когда же им подмешали тироксин, который усиливает обмен, они примчались к кормушке раньше времени.
Во всем этом нет ничего удивительного. Раз уж жизнь организмов протекает во времени и в пространстве, должны же у них быть какие-нибудь приборы, связывающие их со временем и с пространством. Удивляться скорее приходится тому, что уж очень подвержены эти приборы воздействию среды. Чуть повысилась температура — и заспешили часы. Чуть понизилась — стали отставать. Где же та самостоятельность, которая должна отличать живое от неживого?
Самостоятельность нашли у краба. Краб обладает строгим суточным ритмом изменения цвета. Днем черный пигмент разливается по клеткам его спины, помогая ему прятаться в тени расселин, а ночью собирается обратно в ядра клеток, и краб бледнеет. Нескольких крабов поместили в темную комнату и стали испытывать на них перемены температуры. Ритм расширения и сокращения пигментных клеток нарушился только тогда, когда температура снизилась до нуля. Попутно обнаружилось, что наибольшее потемнение клеток каждый день наступало на пять минут позже вчерашнего. На пять минут позже наступало в тех местах и время наибольшего отлива. Так было доказано наличие часов, независимых от температуры. Эта независимость и помогает организмам приспосабливаться к среде. Каждая клетка может иметь свои собственные часы. Дитя солнца и земли, клетка чутко откликается на внешние ритмы, но будучи частичкой организма, она прислушивается и к своим собственным ритмам, порождаемым сменой тех процессов, которые происходят в организме. Чем разнообразнее эти процессы и чем активнее весь организм, тем труднее изменить его режим таким простым способом, как перемена температуры.
Весьма возможно, что ходом биологических часов управляет процесс энергетического обмена в клетках. Сотрудник Института биофизики АН СССР Е. Е. Сельков обнаружил во внутриклеточных превращениях веществ циклические явления. Гликоген превращается в пировиноградную кислоту, но и та, в свою очередь, может превратиться в гликоген. Ход встречного процесса регулируется концентрацией вещества: пока его не накопится достаточно много, реакция не пойдет. Может быть, именно из таких реакций и рождаются наши биоритмы.
Среди ученых есть сторонники внешнего происхождения биоритмов и сторонники внутреннего. Первые склоняются к тому, что организм — это пассивная система: чтобы воспринять колебательный режим, ей обязательно нужен внешний толчок. Например, суточный ритм, которому подчиняются многие процессы в организме, постоянно возбуждается вращением Земли вокруг своей оси. Сторонники же внутреннего происхождения биоритмов говорят, что если связь организма с внешним миром прервать и поместить его в искусственную среду с постоянными условиями, то его биоритмы изменят свою периодичность, отклонившись в ту или иную сторону от суточного цикла.
В первых же экспериментах, предпринятых для проверки этих предположений, обнаружилось, что перестройка суточного ритма вызывает у организма решительный протест. Однажды группа английских физиологов решила провести лето на Шпицбергене, где солнце не заходит по нескольку месяцев. Физиологи запаслись особыми часами. У одной половины группы часы за сутки уходили на три часа, и она стала жить по 21-часовому циклу, у другой — отставали на три часа, и у нее установился 27-часовой цикл. Суточный температурный ритм сопротивлялся этим перестройкам неделю, а ритм выделения калия из организма — целых полтора месяца.
Предрасположенность наша к суточному ритму восходит к тем далеким временам, когда выбирались из океана первые холоднокровные. Оказавшись на суше, они стали ощущать на себе неведомые им до тех пор перепады температуры воздуха — смену дневной жары ночной прохладой. С наступлением холодной ночи у них понижалась температура тела, вместе с нею снижалась скорость обменных процессов и, как результат, активность нервной системы. Они цепенели, замирали и оживлялись лишь с первыми лучами солнца. Теплокровные, хоть и обладали уже автоматическим регулятором температуры, были все-таки в известной степени потомками холоднокровных. Как отголосок резких колебаний, которые происходили в их организмах и особенно в организмах их старших родственников, у нас и сохранился суточный ритм колебаний температуры. По мнению английского физиолога Грея Уолтера, никаких других причин спать так долго, как нам обычно хочется, у нас нет. К внутреннему температурному ритму добавились привычки, связанные с приспособлением к среде. Предки наши наделены были дневным, а не ночным зрением. В сетчатке их глаза преобладали колбочки — фоторецепторы, реагирующие только на дневной свет: ночью им просто ничего не оставалось делать, как только спать или, во всяком случае, пребывать в неподвижности, углубившись в свои проблемы.
На Шпицбергене стоял полярный день. Но и во время полярного дня и во время полярной ночи люди все равно спят в среднем по восьми часов и по шестнадцати бодрствуют — суточный цикл сохраняется у них несмотря на то, что смена дня и ночи выглядит весьма условно. А что произойдет с биоритмами, если человек совсем ничего не будет знать о смене дня и ночи и о времени вообще?
Французский спелеолог Мишель Сифр рассказывает в своей книге «В безднах Земли» об экспериментах, которые он и его товарищи проводили в пещерах. В конце 1964 года спелеолог Антуан Сенни спустился в пещеру близ Грасса, чтобы провести там в полной изоляции четыре месяца. Ритм смены бодрствования и сна начал у него меняться с первых же дней. Иногда он бодрствовал тридцать часов подряд, а спал больше двадцати. «Особенно он поразил нас, — пишет Сифр, — когда в течение 22 дней длительность его суток варьировала от 42 до 50 часов /в среднем 48 часов/, с фантастически продолжительными периодами непрерывной активности — от 25 до 45 часов (в среднем 34 часа) и с длительностью сна от 7 до 20 часов. Мы открыли явление, названное нами в 1966 году двухсуточным ритмом, то есть продолжительностью около 48 часов.
На шестьдесят первые сутки этого исключительного эксперимента Тони заставил нас всерьез переволноваться: он проспал 33 часа. Я уже опасался за его жизнь и готовился спуститься, как вдруг раздался телефонный звонок: Тони сообщал мне, что провел ночь хорошо!»
Следующими были Филипп Энглендер и Жак Шабер, люди с совершенно различными характерами. Первый — простой, впечатлительный, общительный, экспансивный, непосредственный, второй — сосредоточенный, уравновешенный, предпочитающий сначала подумать, а потом уже действовать. У кого из них быстрее изменится 24-часовой ритм чередования бодрствования и сна?
Первым этот ритм изменился у Филиппа: уже через две недели он был 48-часовым. Прошло 12 дней, и Сифр, как он пишет, «принял смелое решение» — закрепить этот 48-часовой цикл еще на два месяца посредством лампы в 500 ватт, которая будет гореть над прозрачной палаткой Филиппа по 34 часа все эти дни.
Попытка удалась как нельзя лучше. Впервые человек жил в мире, где сутки удлинились вдвое: 36 часов бодрствования и только 12 часов сна. Как показали электроэнцефалограммы, Филипп прекрасно приспособился к этому режиму. Тогда Сифр решил предоставить Филиппу жить по своему усмотрению и погасил лампу. Но Филипп, вместо того чтобы вернуться к 24-часовому суточному циклу, продолжал сохранять свой 48-часовой ритм бодрствования и сна. Когда ему объявили, что уже 4 января, он воскликнул: «Ого! Я пропустил Новый год! А мне казалось, что еще только начало ноября».
В противоположность Филиппу Жак долго сохранял биологический счет времени, близкий к суткам: интервалы между его пробуждениями составляли в среднем 28 часов. А как будет он чувствовать себя, если 500-ваттная лампа будет гореть над ним не переставая? Чудеса! Жак чувствовал себя превосходно, и сон у него не нарушился. Однако на третий месяц одиночества ритм сна и бодрствования приблизился и у него к 48 часам.
Этот ритм, говорит Сифр, обладает большими преимуществами: каждые сутки выигрывается 2 часа. «В то время как нормальный человек при обычной продолжительности суток в 24 часа должен, чтобы хорошо себя чувствовать, 8 часов из них посвящать сну, так что на еду, работу и развлечения остается только 16 часов, при двухсуточном цикле на сон достаточно 12 часов из 48, что позволяет оставшиеся 36 часов /два раза по 18/ посвятить той или иной деятельности. Астронавты, приспособившиеся с помощью тренировок к этому режиму, могут не опасаться, что с ними повторится то, что произошло на борту „Аполлона-8“, когда Борман, Ловелл и Андерс, сломленные усталостью, внезапно заснули все одновременно».
Мы видим, что суточный ритм может уступить место двухсуточному. Но это в особых условиях. Для этого человека надо лишить нормальной смены дня и ночи и всех ориентиров, по которым он определяет время. На чем основан этот новый ритм, почему он равен 48 часам, а не 60 или 72, пока не выяснено. Но хорошо известно, что в обычных обстоятельствах он не проявляется. Если человек не живет в изоляции, ритм его сна и бодрствования тяготеет к суткам.
По суточному ритму живут не только цыплята или мышата, отлученные от родителей, но и выделенные из организма живые ткани. Однако наследственность у всех разная, поэтому, сохраняя в принципе суточную периодичность, биоритмы могут отличаться по фазе. Одному больному подсадили к его собственному сердцу донорское, и оказалось, что ритм сокращений у этих сердец разный. Фазы были сдвинуты на два с четвертью часа, и заставить биться в унисон оба сердца удалось не сразу.
Очень часто адаптация организма к новым условиям существования — понятие, которым охотно пользуются в наш век, — означает не что иное, как изменение биоритмов. Процесс этот длится всегда, ведь среда обитания меняется беспрерывно. Осенью холодает, а весной теплеет, это естественно. Но бывает, осенью теплеет, а весной холодает, и тогда организм испытывает нагрузку — непредусмотренную перемену внешнего давления, температуры, влажности. Неожиданные известия — нагрузка. Перелет через несколько часовых поясов — тоже нагрузка. И всякая нагрузка, большая или малая, вызывает перестройку ритмических процессов, направленную на то, чтобы поскорее приспособиться к новым условиям.
Система наших ритмов многоярусна и иерархична. На самом нижнем ярусе располагаются ритмы клеточные и субклеточные. Из генерируемых клеткой ритмов складываются более сложные ритмы на следующих ярусах — тканевых. Из тех, в свою очередь, складываются ритмы органов. И каждый следующий ярус не механическая сумма ритмов, а качественно новая подсистема. Во всей этой иерархии есть ритмы ведущие и есть ведомые, и всякая перестройка в организме протекает не сразу, а постепенно. Хотя временное рассогласование ритмов, именуемое десинхронозом, болезненно для организма, в целом это благо, так как дает возможность в любых условиях поддерживать стабильность состояния.
На вершине иерархии ритмов находится гипоталамус. Он и дирижирует всем оркестром ритмов.
Гипоталамус, говорит доктор Б. С. Алякринский, как бы поставлен на границе внешнего и внутреннего мира: с одной стороны, это часть нервной системы, а с другой — нечто вроде эндокринной железы. Как часть нервной системы, он принимает сигналы извне, а как железа — воздействует на внутренние процессы, вырабатывая специальные гормоны, которые адресуются гипофизу, а через него щитовидной железе, надпочечникам и другим отделам. Очень похоже на то, что именно гипоталамус и согласовывает внешние факторы с внутренним миром организма. Если уж искать в организме биологические часы, то в гипоталамусе.
Человеку не всегда легко соблюдать предписанный ему природой ритм. Многим было бы по душе вставать зимой часа на два попозже, но распорядок жизни не дает им такой возможности, и их адаптационным механизмам приходится напрягаться. Вреда это им никакого не приносит, напротив, это тренирует их, держит в форме. У того, кто не выспался, все из рук валится; бывает, целый день проходит без толку, пропадает, но такие небольшие отклонения неизбежны и необходимы, чтобы организм не спасовал перед серьезными отклонениями, для которых может понадобиться напряжение всех душевных и физических сил.
Когда ночного сна оказывается все-таки недостаточно, чтобы восполнить затраты энергии, и усталость накапливается, тогда все ритмы жизнедеятельности замедляются, и организм начинает взывать к помощи уже не суточных, а недельных или месячных ритмов. Кроме них, есть у нас еще сезонные ритмы, годовые, трехлетние (у спортсменов) и семилетние — у людей творческих. Последние обнаружил известный русский биолог Н. Я. Пэрна. В течение семи лет, утверждал он, творческий человек испытывает подъем душевных сил и работоспособности, затем спад, потом снова подъем. Чередование подъемов и спадов, возможно, защищает организм от преждевременного износа.
В конце прошлого века берлинский врач В. Флисс открыл, что приступы астмы и некоторых других заболеваний наступают чаще всего через 28 дней или через 23 дня. Флисс предположил, что физическое самочувствие и настроение человека зависит от двух различных циклов — от 23-дневного цикла силы, стойкости и смелости, то есть «мужского физического компонента», и от 28-дневного цикла чувствительности, любви и интуиции, то есть «женского эмоционального компонента». Австрийский психолог Г. Свобода дополнил наблюдения В. Флисса: он заметил, что с той же периодичностью в 23 или 28 дней возникают заболевания, связанные с простудой, и сердечные приступы, а также всплывают в сознании одинаковые музыкальные мелодии и идеи. Наконец, через несколько лет соотечественник Свободы, инженер А. Тельтшер, обратил внимание на то, что способность студентов усваивать учебный материал меняется с циклом в 33 дня. На основе всех этих исследований возникла теория многодневных биоритмов, провозгласившая, что над людьми властвует триада: физический ритм — в 23 дня, эмоциональный — в 28 дней и интеллектуальный — в 33 дня.
Считается, что в первой половине цикла физическая, эмоциональная или интеллектуальная продуктивность растет, а во второй падает. Когда кривая одного из биоритмов пересекает нулевую линию, переходя из положительной области в отрицательную или наоборот, наступает критический день. Если два биоритма пересекают эту линию одновременно, день выдается вдвойне критический, а если все три — это самый черный день. В этот день человеку лучше не браться ни за что: ему во всем не повезет.
Скептики говорят, что теория триады неверна, ибо основывается на ошибочном предположении, будто все три ритма включаются в момент рождения человека. А этого быть не может: даже суточный ритм температуры тела складывается на четвертой неделе, а ритм сокращения сердца на шестой. Нет таких ритмов, которые рождались бы вместе с человеком, то есть включались бы в один и тот же миг, и никакие циклы из-за непостоянства среды не могут делиться на две половины. Скептикам возражают. Может быть, биоритмы и не включаются в день рождения, но их дальнейшее течение с этим днем все-таки связано, так что учитывать и предсказывать свои или чьи-нибудь критические дни можно. Кроме того, непостоянство среды не может быть постоянным, рано или поздно среда выравнивается, и ритмы вступают в свои права. И наконец, почему ритмам и не быть сильнее среды? Бывает же, и гораздо чаще, чем мы думаем, сильнее «среды» какая-нибудь врожденная черта или наследственное предрасположение.
Одна американская страховая фирма, проанализировав триста несчастных случаев, установила, что двести десять из них, то есть семьдесят процентов, произошли в дни, критические для жертв. Телефонная фирма в Японии освобождает от работы в критические дни своих мотоциклистов, и мотоциклисты больше не попадают в аварии. Такие же результаты получили энтузиасты триады на некоторых транспортных предприятиях Москвы, Киева, Тбилиси, Минска и Душанбе.
Общая теория биоритмов еще только создается. Профессор Н. А. Агаджанян, крупнейший знаток в этой области, считает, что она еще нуждается во многих усовершенствованиях. Прежде всего она должна учитывать влияние Луны и Солнца на наши биоритмы. Существует, например, довольно правдоподобная гипотеза о биологических приливах и отливах, вызываемых Луной в жидких средах организма. А то, что движение Луны влияет на погоду, а через нее — на живые существа, доказано давно. Агаджанян и трое его коллег выдвинули свою гипотезу, объясняющую связь между многодневными ритмами и движением Луны, и свой способ расчета. В своих выводах ученые сомкнулись с Н. Я. Пэрна, который принимал 28-дневный ритм за основной и разбивал его на недельные ритмы. Только основной ритм у них не 28 суток, а 28,426 суток: так правильнее с астрономической точки зрения.
Благодаря биоритмам и биологическим часам мы без труда ориентируемся во времени. Правда, на наше чувство времени влияют тысячи вещей. Когда температура тела у нас повышается, обмен в клетках ускоряется и часы наши тикают быстрее. Тогда нам кажется, что внешнее время замедляет свой ход. В старости, когда процессы обмена затормаживаются, мы вдруг замечаем, что годы бегут. Если мы поглощены делом, время летит для нас незаметно, если ждем чего-нибудь с нетерпением, ожидание становится томительным и время ползет как черепаха. Некоторые наркотики вызывают иллюзию огромного расширения времени: людям кажется, что за одну ночь они прожили сто лет. Человек, погруженный в гипнотический транс, ощущает время острее обычного. Слышит тикание своих внутренних часов и тот, кому под гипнозом внушено действие, связанное со временем. Одному человеку внушили, что ровно через 123 дня он вложит в конверт письмо и пошлет его по известному адресу. Его разбудили; он ничего не помнил; через 23 дня его усыпили снова и спросили, помнит ли он что-нибудь о прошлом сеансе. Он повторил приказ о письме и добавил: «Осталось сто дней». Гипнотизер спросил его, считает ли он дни. «Нет, — последовал ответ, — это делается само собой». Не менее удивительна и способность некоторых людей управлять своими ритмами. Один йог никогда не ел больше горсти риса в день, но выглядел, как атлет. «Я живу только днем, — объяснил он. — Ночью я уменьшаю число своих вдохов в десять раз». В десять раз медленнее протекал у него благодаря этому и обмен веществ.
Нам еще неясно, почему мы спим, но уже ясно, почему мы спим ночью, а не днем. Впрочем, днем мы тоже любим поспать, и утром вставать нам часто неохота. И. И. Остромысленский делил сон на «повелительный», целиком определяемый потребностями организма, и «волевой», вызываемый нашим желанием. Продолжительность «повелительного» сна зависит в основном от возраста. Новорожденные спят в сутки часов шестнадцать, а остальное время, как нам уже известно, посасывают молочко или подремывают — лежат с закрытыми глазами. Сначала самый долгий период непрерывного сна не превышает у них четырех часов, и днем они спят почти столько же, сколько и ночью, но уже недели через три после рождения период этот растягивается до восьми часов, и ночью они спят вдвое больше, чем днем. Мало-помалу дневной сон перестает у нас быть «повелительным» и становится «волевым» — роскошью, наслаждением, привычкой. В шестилетнем возрасте мы готовы спать по десять часов в сутки, а то и по двенадцать, а после двадцати лет не больше девяти. В старости ночью мы спим немного, сон наш неглубок, зато днем любим поспать и после обеда и после завтрака.
Субъективная потребность в длительном сне часто не отражает истинной в нем нужды, вырабатывается она под влиянием привычки, приобретенной в детстве. Некоторые врачи утверждают, что излишний сон развивает у ребенка флегматические черты, нарушает функции кровообращения и пищеварения и даже задерживает умственное развитие. Кто мечтает отоспаться за целый год, достигает своей цели в первую же неделю отпуска — вот лишнее доказательство, что «повелительный» сон не так уж велик, и многое в наших привычках порождено сном «волевым».
В южных странах распространен обычай спать днем часа два, три; люди рано встают и поздно ложатся. В Средней Азии в жару рабочий день начинается на рассвете и заканчивается к полудню. Жарким летом в Ереване жизнь закипает в десять часов вечера: бабушки выводят на прогулку маленьких детей, работают все магазины, женщины спешат за покупками, люди идут в гости. Этот ритм выработался на юге тысячелетиями, и никому он, конечно, не вредит, как не вредит и умеренный дневной сон. В Талмуде сказано, что дневной сон должен длиться не более шестидесяти вздохов, то есть не более пяти минут, и врачи с этим вполне согласны.
Вот филины, совы, летучие мыши: у них дневной сон — как у нас ночной. Да масса животных, оказывается, спит днем: ночные бабочки, клопы и тараканы, сомы и налимы, шакалы и гиены, барсуки, дикобразы, австралийские медведи коала, гиппопотамы… Целый мир живет по ночам, подчиняясь тому же суточному ритму, только поменяв его фазы. Выбрали они для бодрствования ночь в основном из-за устройства своей глазной сетчатки. У филина она состоит из одних палочек, восприимчивых лишь к сумеречному освещению; днем филин совершенно слеп, хотя глаза его и открыты; точно так же слеп ночью голубь, чья сетчатка состоит из одних колбочек — фоторецепторов дневного зрения.
Мир животных таинствен и полон загадок. Зачем трижды за ночь поет петух? Раньше думали, что это он напоминает нечистой силе, что дело близится к рассвету и ей скоро придется сматывать удочки. Но затем это простое и ясное объяснение наука подвергла сомнению, а взамен ничего не предложила. Петухи и куры, впрочем, спят и бодрствуют в определенное время, как и мы, но спят ли инфузории, улитки, устрицы, черви, мухи, раки — точно неизвестно. Существует выражение «сонная муха», но сонная не значит спящая. Биологи считают, что, если речь идет о не слишком развитых в умственном отношении представителях животного царства, лучше говорить о смене периодов активности и покоя. Вот змеи или рыбы, те уж наверняка спят и даже, возможно, видят сны.
Хотя нет, рыбы тоже не совсем спят. Французские физиологи подвергли всестороннему исследованию линя. У него записывали биотоки с мозговых структур, с мышц, регистрировали движения глазных яблок, частоту дыхания и сердечных сокращений. У линя обнаружилось три формы жизни: двигательная активность, или то, что мы назвали бы бодрствованием, полный отдых, во время которого линь лежит на дне неподвижно, и промежуточное состояние, в котором линь два-три раза в минуту помахивает хвостом. Переход от двигательной активности к отдыху на электроэнцефалограмме никак не отражается: у линя нет синхронизирующих структур, которые генерируют медленный сон. Нет у него и быстрого сна как отдельной фазы. Клейтман сказал, что сон «в электроэнцефалографическом смысле» — это привилегия тех, у кого хорошо развит передний мозг, то есть теплокровных, да и то, может быть, не всех.
Еще более интересные результаты были получены в лаборатории сравнительной физиологии сна Института эволюционной морфологии и биохимии имени Сеченова АН СССР (Ленинград). Там исследовали поведение карликового сомика, симпатичного ночного хищника, родом из Северной Америки. У сомика, помимо бодрствования, имеются две формы покоя, одна из которых по общей своей продолжительности преобладает днем, а другая ночью. Их так и назвали: дневной покой и ночной покой, или еще короче: покой № 1 и покой № 2. Отличаются они один от другого главным образом состоянием мышечного тонуса. В покое № 1 сомик обладает восковидной гибкостью: его хвост можно отвести в любую сторону, и он так и останется с повернутым хвостом. В покое № 2 повернуть хвост не удается — поворачивается все тело; такое состояние мышечного тонуса называется ригидным (в просторечьи — досковидным).
В той же лаборатории исследованы были и амфибии, бывшие обитатели океана и самые близкие родственники рыб. Вот наша добрая знакомая, травяная лягушка. Зиму она проводит в состоянии анабиоза, ранней весной просыпается, мечет икру, после чего покидает свое болото и переселяется на сушу. У лягушки найдено три формы покоя: № 1, № 2 и № 3. В покое № 3 у нее, как и у нас во сне, мышцы совсем расслаблены. Но в этом состоянии она бывает редко, предпочитая первые две формы.
В покое № 2 лапки у лягушки подтянуты к брюшку, голова на поверхности воды. Если вы попытаетесь придать ей какое-нибудь положение, она опустит голову еще ниже и совсем сожмется в комочек. Но самое замечательное — это покой № 1 (дневная форма). Внезапно, ни с того ни с сего, лягушка застывает в позе, никак, по нашим понятиям, не вяжущейся с отдыхом, например в позе готовности к прыжку. Ее можно вынуть из воды, распластать на спине, положить на бок, с ней можно делать все что угодно — она не шелохнется. Все мышцы у нее гибки и податливы, как теплый воск. В своей книге «Эволюция сна» руководитель лаборатории, доктор биологических наук И. Г. Карманова пишет, что «обездвиженность» покоя № 1 и хорошо известная врачам каталепсия похожи одна на другую как две капли воды.
Каталепсию впервые описал в 1636 году немецкий ученый Даниэль Швентер. «Самую дикую курицу, — сообщал он, — можно сделать неподвижной, если посадить ее на стол, прижать клюв к столу, провести мелом на столе черту от клюва вперед и затем убрать руки. Курица, совершенно испуганная, сидит тихо, неподвижно, устремив взгляд на черту». Лет через десять естествоиспытатель Атанасиус Кирхер рассказал об аналогичном опыте с петухом. Кирхер считал, что скованность петуха вызывается испугом и полным подчинением воле экспериментатора.
В середине XIX века доктор Брейд предложил называть подобное состояние обездвиженности у животных и человека гипнозом, что в переводе с греческого означает «сон». Брейд наблюдал его, заставляя людей и животных устремлять взгляд на блестящий предмет, помещенный перед их глазами на высоте лба. Брейд думал, что гипнотический транс наступает оттого, что глаза устают смотреть в одну точку и закрываются сами собой.
В начале нашего столетия биолог П. Ю. Шмидт проводил опыты над тропическими прямокрылыми — каразиусами. Насекомые эти малоподвижны, они весь день как будто спят. Шмидт доказал, что они не спят, а пребывают в состоянии оцепенения, которое защищает их от врагов. В таком виде они похожи на стебли или на веточки. Каразиусу, как и лягушке, находящейся в покое № 1, можно придать любую позу — поднять передние лапки, поставить на голову. Однажды Шмидт положил каразиуса передними лапками на одну книгу, задними на другую, растянул в виде мостика, а на спину ему положил груз — каразиус и не подумал ожить.
Все эти проделки насекомых, кур и другой пугливой живности называли то «реакцией неподвижности», то «симуляцией смерти», то гипнозом, то рефлекторной каталепсией, то сном. Но спят ли они в это время или просто цепенеют каким-нибудь особенным образом? Одному кролику перед опытом налепили электроды и стали снимать электроэнцефалограмму. Когда его положили на спину, появились ритмы чрезвычайной тревоги. Затем его погрузили в состояние обездвиженности и эти ритмы превратились в ритмы сна. Вспышки света, шума, даже удар током не могли его разбудить. Выходило, что каталепсия подобна сну.
Доктор Лиддел из Корнельского университета проделал такой опыт. Двух ягнят разделили: одного оставили с матерью, другой стал жить один. Регулярно в обоих помещениях гасили свет и по проводам, прикрепленным к ноге каждого ягненка, подавали небольшой электрический разряд. Ягненок, бывший вдвоем с матерью, слегка подпрыгивал, бежал к матери и, потершись о ее бок, возвращался к своим делам. Одинокий же ягненок, лишенный защиты, цепенел. Около часа он лежал с потухшими глазами в состоянии каталепсии. Причиной его гипнотического состояния был, безусловно, испуг, вызвавший рефлекс «симуляции смерти».
В подобное состояние впадают и люди. Мы так и говорим: остолбенел от неожиданности, оцепенел от ужаса, застыл, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, ноги к земле приросли. Жена Лота, оглянувшаяся на преданный огню и разрушению родной город, недаром превратилась в соляной столб. От ужаса каменеют чаще, чем бросаются в бегство. История знает множество случаев, когда люди во время землетрясения, пожара или бомбардировки погружались в каталептический транс. Павлов называл это состояние охранительным торможением; с психологической точки зрения название очень точное. Человек резко разрывает все связи с внешним миром и этим спасает себя от безумия, а животное еще и вводит в заблуждение врага. Воробья, догадавшегося притвориться мертвым, кошка быстро оставит в покое, неподвижного чибиса ястреб перестает замечать.
Но чего же ради карликовый сомик и травяная лягушка каждый день впадают в оцепенение и надолго? Ведь это их естественное времяпрепровождение, а не реакция на нечто появившееся внезапно. Оказывается, это все-таки реакция, но врожденная, генетически запрограммированная. Обе формы покоя, № 1 и № 2, отражают суточную периодику освещенности. Дневной покой связан с адаптацией животных и максимальному уровню освещенности, а ночной — к минимальному. Оцепенение — своего рода защитная реакция на свет. Много миллионов лет назад, в девонский период, первые амфибии, вылезшие на сушу, подверглись сильному воздействию света, зажмурились и оцепенели, и эта реакция закрепилась у них в последующих поколениях как форма приспособления. Защищенные слоем воды, рыбы такого потрясения не испытали, поэтому они склонны к каталепсии меньше, чем травяные лягушки. По той же причине, объясняет Карманова, так называемым зимним лягушкам каталепсия не свойственна совсем: зимой мало света. Свет заворожил первых амфибий, продолжает завораживать он и нынешних. Он и нас, бывает, завораживает, оттого мы порой глаз не можем отвести от костра, от камина или от пожара, даже просто от ярко освещенного предмета, который вдруг заблестит перед нами или на который нас попросит уставиться гипнотизер.
«Большой огонь по ночам, — рассуждает рассказчик у Достоевского в „Бесах“, — всегда производит впечатление раздражающее и веселящее; на этом основаны фейерверки; но там огни располагаются по изящным, правильным очертаниям и, при полной своей безопасности, производят впечатление игривое и легкое, как после бокала шампанского. Другое дело настоящий пожар: тут ужас и все же как бы некоторое чувство личной опасности, при известном веселящем впечатлении ночного огня, производят в зрителе (разумеется, не в самом погоревшем обывателе) некоторое сотрясение мозга и как бы вызов к его собственным разрушительным инстинктам, которые, увы! таятся во всякой душе, даже в душе самого смиренного и семейного титулярного советника… Это мрачное ощущение почти всегда упоительно. „Я, право, не знаю, можно ли смотреть на пожар без некоторого удовольствия?“ Это, слово в слово, сказал мне Степан Трофимович, возвратясь однажды с одного ночного пожара, на который попал случайно и под первым впечатлением зрелища. Разумеется, тот же любитель ночного огня бросится и сам в огонь спасать погоревшего ребенка или старуху; но ведь это уже совсем другая статья».
Эта завораживаемость могла передаться нам через рептилий — далеких предков птиц и млекопитающих. Привычки рептилий тоже изучены во всех подробностях. У хамелеона нашли три формы жизни — бодрствование, сноподобное состояние и сон. Сноподобное состояние наступало лишь днем, до захода солнца. Хамелеон застывал с открытыми глазами. Сердце у него билось реже, чем при бодрствовании, но чаще, чем во сне; такой же промежуточной была и электромиограмма — запись электрического состояния мышц. Доктор Фланигам и его коллеги, экспериментировавшие с черепахами, утверждали, что рептилии, в отличие от амфибий, спят уже по-настоящему. Хотя у них и не видно электрографических признаков медленной или быстрой фазы, все остальные признаки сна — замедление сердечного ритма, снижение тонуса мышц, характерная поза, закрытые глаза, неспособность отреагировать вмиг — все они налицо.
В лаборатории Кармановой черепахами решили заняться всерьез. Накупили болотных черепах — тех самых, которых мы терзали в раннем детстве и которые, когда мы в начале лета привозили их на дачу, таинственным образом исчезали навсегда в кустах смородины, — накупили, положили в ящики с травой и стали за ними наблюдать. У черепах обнаружили те же три состояния: бодрствование, дневной покой и ночной покой. Когда черепаха бодрствовала, она двигалась, и все ее реакции на внешние раздражители были недвусмысленными. В состоянии дневного покоя черепаха застывала в любой позе с открытыми глазами и вытянутой шеей. Ориентировочная реакция выражалась лишь в движении глазных яблок, но лапы были неподвижны. Ночной же покой действительно оказался сном: мышцы расслаблялись, глаза закрывались. Все было, как у лягушки в покое № 3 и почти как у нас. Сон рептилий и покой № 3 амфибий, считает Карманова, эквивалентны медленному сну теплокровных, это «промежуточный» сон — промежуточный между «настоящим» сном, с его ярко выраженными фазами, и «сноподобными состояниями», или «первичным» сном, то есть покоем № 1 и покоем № 2.
Поразительно, как много времени проводят животные в каталептическом покое № 1: карликовый сомик около 30 процентов суток, болотная черепаха — около 45, а травяная лягушка — целых 60 процентов! Да это не первичный сон, а поистине первичная, основная и излюбленная форма жизни! Не гнушаются каталепсией и птицы: куры отводят ей 18 процентов суток, а совы — 25 процентов. Мы-то с вами уверены, что совы днем спят, а это они не спят, а «находятся в покое», спят же они нормальным, «электрографически выраженным» сном в основном ночью, а бодрствуют в сумерки и тоже ночью. Некоторые млекопитающие тоже неравнодушны к каталепсии: кролики и морские свинки пребывают в ней в общей сложности 5 процентов суточного времени — больше часа!
Древнейшая форма существования, покой № 1, сочетается у птиц с «новейшими» формами — медленным и быстрым сном. У курицы быстрый сон занимает пять процентов времени; кто поумней да похищней, отводит ему еще больше. По мнению некоторых исследователей, быстрый сон сформировался у тех представителей животного мира, у которых была хорошо развита зрительноокуломоторная система. Как бы то ни было, зачатки быстрого сна, намеки на его будущее развитие можно заметить и у рептилий, и у амфибий, и даже у рыб. Эти намеки проявляются на электроэнцефалограмме в виде периодических всплесков ритмов бодрствования на фоне общей картины первичного сна. Выполняют они, как считают эволюционисты, функцию «подбуживания» — не дают лягушке или черепахе заснуть вечным сном. Между «настоящим» сном теплокровных и «ненастоящим» холоднокровных существует очевидная преемственность, или, вернее, родство.
Когда рептилии или амфибии переходят от бодрствования к покою, у них замедляется пульс и дыхание. У нас происходит то же самое. Все мы, от рыб до приматов, возвращаемся во сне к древним формам реагирования, типичным и для эмбрионального развития. Рыбы совершают стереотипные движения хвостом, такие же, какие они совершали миллионы лет назад, лягушки — движения задними лапками, черепахи — «роющие» движения головой и передними лапками: когда-то они были роющими животными. Мы часто принимаем ту позу, в которой были в утробе матери, и нам снятся порой мамонты и динозавры. Когда же у нас разлаживается что-то в психике, мы охотно впадаем в состояние каталепсии и кататонии — прячемся в покой № 1 и покой № 2.
На заре жизни природа предложила своим созданиям несколько форм приспособления к меняющимся обстоятельствам. Главным таким обстоятельством, особенно на суше, была смена дня и ночи, света и тьмы, и первые существа стали подлаживаться к ней: выработалась реакция на свет, реакция на тьму и состояние, необходимое для активного воздействия на среду, для добывания пищи, состояние, которое мы называем бодрствованием. Потом у распространившихся по суше позвоночных возникла потребность в периодическом расслаблении мышц шеи и конечностей. Предназначенные к энергичному преодолению земного притяжения, они должны были научиться как следует отдыхать и набираться сил. Ни восковидная гибкость покоя № 1, ни тем паче одеревенение покоя № 2 такого отдыха не давали. Тогда появился покой № 3 с его расслабленным мышечным тонусом и своеобразной электрической активацией в виде ритмов бодрствования. Первичный сон, то есть покой № 1 и № 2, возник у позвоночных, как полагает Карманова, около 300 миллионов лет назад, а промежуточный — 250 миллионов лет назад, в пермский период, когда господствовали рептилии и формировались млекопитающие, похожие на рептилий. Затем, около 200 миллионов лет назад, возник медленный сон, а еще через пятьдесят миллионов лет к нему присоединился быстрый. Тогда, во второй половине мезозоя, по земле бегали сумчатые, а меж деревьев летали первые птицы.
Сперва, как мы видим, были не сон и бодрствование, а покой и активность. Самая простая и естественная альтернатива: животное либо что-то делает, либо ничего не делает. Третьего не дано. Можно сколько угодно твердить, что сон это не бездеятельность, так как во сне, мол, работают все органы, все клетки, даже само сознание работает, — и все-таки сон это бездеятельность. Во сне мы ничего не делаем. Не делаем, даже когда бродим в качестве лунатиков по карнизам. Во сне с нами д е л а е т с я, с нами п р о и с х о д и т. А мы спим. Мы находимся в покое, все равно под каким номером.
Оцепенение настигает подверженных ему животных в самых разнообразных позах. Спят они тоже в самых разнообразных позах, но у каждого есть излюбленные. Львы предпочитают спать на спине, скрестив лапы на груди; бурые медведи тоже спят на спине, но лапы их торчат во все стороны. Слоны ложатся спать на брюхо, подперев голову бивнями, а горный козел, обладатель больших и тяжелых рогов, вынужден, ложась на брюхо, запрокидывать голову назад, чтобы рога его уперлись в землю. Подбородок козла торчит вверх, точь-в-точь как у тех мучеников, которые стараются, чтобы шея у них загорела ровным загаром и от морщин не остались бы белые полосы. Во сне самки охраняют детенышей: мышь закрывает собой мышат, распластавшись над ними наподобие одеяла; белая медведица спит на боку, прижимая детеныша лапой к груди. Кто спит крепко и видит сны, тому опасно спать в одиночку. Поэтому лисы, ложась в постель, обвивают друг друга хвостами.
Все животные стремятся к тому, чтобы мышцы их расслабились до конца, но не всем это, к сожалению, удается. Собаки и кошки лежат свернувшись, а коровы и козы спят стоя, иногда полулежа, держа голову прямо. Лошади спят когда стоя, а когда и лежа, то же самое и рыбы. Крокодилы зарываются в песок. Одни словно спят целый день, другие словно никогда не ложатся. Не спит кукушка, хлопоча круглые сутки неведомо над чем. В непрерывном движении пребывает пчелиное семейство. Каждые полторы минуты высовывает свой нос из воды дельфин: ему нужно вдохнуть воздуху. День и ночь как угорелые носятся в воде акулы. У них, как и у дельфинов, нет воздушного пузыря, который поддерживает на плаву других рыб, а их жабры только тогда снабжают их кислородом, когда вода струится через них с большой скоростью. Вот им и приходится сновать взад и вперед. Спят ли они, бедняжки? Скорее всего, спят, просто сон раздроблен у них на тысячу кусочков.
Очень многие птицы спят стоя, спрятав голову под крыло, а то и поджав одну ногу. К вечеру они собираются в большие стаи, певчие птицы поют вечерние песни, потом все отправляются спать в определенное место, выбранное еще их далекими предками. Перед сном они ссорятся, болтают, воркуют. Потом — тишина, а на рассвете снова гомон или сборы в дальнюю дорогу. Перед отлетом они вовсе не стараются выспаться; они ведут себя точно так же, как и мы, когда собираемся в путешествие. Аистов прямо охватывает дорожная лихорадка, они возбуждаются сверх меры и даже худеют. Спят ли они в полете? Этот вопрос много лет занимал ученых. И вот однажды орнитологи прикрепили к аистам миниатюрные приборы, записывающие работу их сердца, крыльев и кровеносной системы. Результаты записи передавались по радио на бесшумно летевший неподалеку от птиц планер. Оказалось, что аисты в полете дремлют. Утомившийся аист перелетает в центр косяка и закрывает глаза. Слух у него при этом обостряется, спереди и сзади он слышит щелканье крыльев и не теряет направление и высоту. Минут за десять он набирается сил и перелетает в хвост косяка, а его товарищ летит в центр вздремнуть.
Некоторые животные устраивают себе настоящую постель и делают это с не меньшей тщательностью, чем самые привередливые представители человеческого рода. Шимпанзе, например, всегда строит себе кровать и стелет постель; сооружение это биологи именуют гнездом, а процесс приготовления постели — вполне в духе времени — гнездостроением.
Несколько лет назад группа ленинградских ученых наблюдала за поведением юных шимпанзе, выпущенных на необитаемый островок посреди озер Псковщины. Доктор медицинских наук Л. А. Фирсов вел дневник. Вот что сказано в дневнике о том, как строила себе гнездо обезьяна Чита:
«Осторожно пробираясь между кустов, Чита добралась до пологого берега, сильно заросшего ольшаником… Нужно было поторапливаться, чтобы успеть устроиться ко сну. Обезьяна по-хозяйски потопала по развилке, прошлась по каждой ветке раз-другой и потрясла их… Впадина в самой середине развилки выглядела подходящей. Посидев в ней минуту, Чита решила выстлать ее мягкой подстилкой из тонких веток и листьев… Не сходя с уютной впадинки, Чита притянула к себе толстую ветку от развилки, и, надломив, упрятала под себя. Еще несколько таких веток образовали добротную подстилку». Затем свой матрац Чита покрыла периной из свежих листьев. «Все, кажется, хорошо. Вот только слева какая-то пустота. Дотянувшись до ближайшей ветки, Чита откусила от нее большой кусок и разломала на несколько частей. Скомкав все это, она заделала дыру в гнезде и притоптала все ногами. Остался последний штрих. Чита поднялась, собрала несколько пучков сочной листвы и высыпала ее вокруг себя наподобие пушистого одеяла».
Не успела Чита улечься, как на нижней ветви появился Тарас, вожак всего стада. Он согнал Читу с ее постели и растянулся на ее месте. Чита, рассказывает Фирсов, отправилась по деревьям искать себе новый ночлег. Она добралась до молодого ольшаника, стоявшего между толстых деревьев у обрывистого берега. Под весом Читы ольшинка качнулась и медленно подалась книзу. Ухватившись за ближайшие ветки соседних деревьев, она задержала свой спуск и выровняла свое дерево. Растянутое теперь с двух сторон, оно стояло крепче. Чита огляделась и увидела поблизости еще одно деревце. Но сколько ни тянулась она к ближайшей его веточке, ничего не выходило. Отломав ветку от первого дерева, Чита откусила все лишнее и с ее помощью подтащила к себе нужное деревце. Довольно бормоча, обезьяна принялась быстро переплетать вершины четырех ольшинок, росших почти по кругу… Покрыв получившийся гамачок тонкими ветками с лакированной листвой, обезьяна пересела в него, отпустила ветку, за которую все время держалась, и стала тихо покачиваться под легким ветерком.
Шимпанзе сооружает гнездо за несколько минут, причем делает его не только ночью, но иногда и днем, если ему захочется понежиться в гамаке. Самое главное для него — это выбор места. В какой части леса построить гнездо? На каком дереве? На какой высоте от земли? Рядом с другими гнездами или подальше от них? Вот вопросы, которые каждый раз решает шимпанзе. Но зачем ему столько вопросов, почему нельзя все упростить и выбрать место раз и навсегда? Зачем ему это громоздкое, часто одноразовое сооружение, если он может и вовсе обойтись без него? В своей книге «Поведение антропоидов в природных условиях» Фирсов рассказывает, что ему много раз приходилось видеть обезьян, спящих на толстой ветке или в удобной развилке; сон их был так крепок, что их не могло разбудить даже близкое стрекотанье киноаппарата.
За первый месяц пребывания на острове две обезьяны, Сильва и Чита, построили 54 гнезда. На острове жили еще три обезьяны; две из них гнезд не строили, третьим был Тарас, который спал по очереди в трех своих гнездах. Вот три различных типа поведения. Чаще всего обезьяны выбирали дерево для гнезда на южной стороне острова, там, где росли хмель, черемуха и чистотел, которых не любят комары. Иногда они взбирались на высокие кроны деревьев, стоящих в густом лесу; там комаров меньше и градуса на два теплее, чем внизу. Удобнее всего были для них прочные развилки на самой вершине дерева или там, где одна крупная ветка делилась на более тонкие. Попробовав, достаточно ли прочны избранные им крупные ветки, шимпанзе начинал ломать и пригибать под себя ближайшие тонкие ветки и утаптывать их ногами. Каркас гнезда выстилался более мягким материалом. Обезьяна часто укладывалась то в одном, то в другом направлении, словно примеряясь к гнезду. Бывало, основой для гнезда служили далеко расположенные друг от друга дубовые или липовые ветки. Обезьяна укладывала тогда между ними перемычки из отломанных толстых веток, а потом сооружала каркас. Если она не находила строительного материала на основном дереве, она вплетала в его развилку крупные ветки соседних деревьев. Иногда гнездо устраивалось из сплетенных воедино трех или даже четырех вершин. Такие гнезда были необыкновенно прочны.
Ночные гнезда делались в конце вечерней трапезы, которая завершалась в густых кронах деревьев. Ужинали обезьяны только поблизости от того места, где собирались спать. После того как обезьяна устраивалась и затихала, ей очень трудно было покинуть свое пристанище. Ни громкий зов, ни свет фонарика, ни даже брошенная палка не могли заставить ее вылезти наружу. Обезьяна только издавала негромкие звуки «удивления» или тихо повизгивала.
Как-то Фирсов и его сотрудники наблюдали за поведением шимпанзе во время ночного дождя. Стало накрапывать еще с вечера, когда обезьяны заканчивали свой ужин на липах и дубах. Сильва стала строить гнездо на невысокой ольхе, через пятнадцать минут она уже улеглась на влажные листья своего сооружения. Наблюдателям была видна только спина и загривок Сильвы. Казалось, она уже спала. Столбик термометра остановился на 10 градусах; хлынул дождь. Сильва уселась, затем встала, ухватилась за ствол и несколько раз встряхнула крону ольхи. Посыпался каскад брызг. Сильва проделала это трижды, а затем снова улеглась. В темноте лил дождь и время от времени слышалось сотрясение ольхи.
Через три дня стало еще холоднее. По ночам термометр показывал в метре от земли плюс 6. Один из участников экспедиции, прихватив термометры, добрался до гнезда, из которого только что выкарабкалась Сильва, и начал измерения. Каково же было удивление исследователей, когда они узнали, что поверхность гнезда имеет температуру около 30 градусов, а внутренность 37. Очевидно, в толстом слое зеленой подстилки, подновляемой каждый вечер, под действием влаги, микрофлоры и тяжести обезьяны начинались процессы брожения, выделялось тепло, и гнездо превращалось в парник.
Некоторые обезьяны, родившиеся или выросшие в неволе, строить гнезд не умели, хотя в раннем детстве и играли вместе с другими в гнезда, строя их из тряпок и ковриков. Это были те, у кого не было взрослой обезьяны-учителя. Все обезьяны появляются на свет с врожденной наклонностью к строительству гнезд, но проявляется она лишь тогда, когда детенышу вовремя показывают, как это делается. Если срок упущен, обезьяну уже ни научить строить гнездо невозможно, ни даже приохотить пользоваться гнездом, которое построил другой.
На фоне небывалых успехов гнездостроения кажутся наивными и жалкими все хитроумные манипуляции с бананами и палками, которыми долгие годы терзали обезьян гештальт-психологи и зоологи, пытаясь установить, мыслит ли шимпанзе, а если да, то как — «методом проб и ошибок» или «интуитивными озарениями». Однажды сидевший у профессора Кёлера в клетке шимпанзе Султан соединил две бамбуковые палочки в одну и получившейся длинной палкой дотянулся до положенного в отдалении от клетки банана. «Обезьяна создает орудие труда! — воскликнули психологи. — Следовательно, она мыслит». Если бы они догадались выпустить Султана на волю, им не потребовались бы «серии» экспериментов. Биологи, наблюдавшие за поведением Читы и ее приятельниц, только и делали, что дивились их сообразительности.
Но на что тратилась эта сообразительность, эти незаурядные мыслительные способности? На устройство постелей! Чита и Сильва были прямо помешаны на приготовлениях ко сну. Поистине они бодрствовали, чтобы лучше спать. За месяц они построили себе 54 постели!
Из активности, сказали мы, получилось бодрствование, из покоя — сон. Но покоя было целых три формы, а активности одна. Стоит ли удивляться, что наши дальние родственники, холоднокровные, предпочитают покой любой активности, а наши близкие родственники, обезьяны, львиную долю своей активности отдают на то, чтобы обеспечить себе комфортабельный покой. Покой естествен, активность искусственна, вынужденна. Одни любят восковидную гибкость, другие — одеревенение, третьи — расслабленность. Но мало кто любит суету. Только мы, люди, и любим ее по-настоящему. И нам уже мало шестнадцати часов в сутки для бодрствования. Дикая мысль, что хорошо бы урезать свой сон часика на три, а то и на четыре, чтобы чего-то там успеть, нет-нет да и посещает наши головы.
Да что там дневной и ночной покой! Мало того, что наши собратья впадают то в каталепсию, то в кататонию. Они еще по полгода пребывают в спячке. Как только температура воздуха в странах с холодным и умеренным климатом понижается до пяти градусов тепла по Цельсию, укладываются спать бабочки и жуки, лягушки и жабы, ящерицы и змеи, ежи и медведи. Водоросли, инфузории и амебы собираются в большой шар и укутываются в толстую предохранительную оболочку. Карпы и караси зарываются в ил. По шести месяцев дремлют в пещерах летучие мыши, повиснув вниз головой и зацепившись за выступы стен задними лапками. В жарких странах, на дне высохших водоемов, спят, зарывшись в ил, рыбы. Когда высыхают болота и опаленные зноем растения, лишенные корма черепахи засыпают до зимы. В глубоких норах под землей дремлют, свернувшись в клубок, змеи.
Многие из них пекутся о своем покое не меньше обезьян. Грызуны располагаются на зимовку в одиночку и семьями. Они прорывают себе удобные норы, которые тянутся вглубь иногда на целых три метра, и устраивают там целые склады орехов, зерен и семечек, чтобы было чем подкрепить угасающие силы. Грызуны побивают все рекорды спячки. Суслик-песчаник спит целых девять месяцев подряд. В конце июля он впадает в летнюю спячку, а потом, без перерыва, в зимнюю. Грызуны так потрясли римского поэта Марциала, что он даже написал звучные стихи:
Tota mihi dormitur hyems et pinguinur illo
Tempore sum quo me nil misi somnus alit,
что в переводе означает:
Я сплю всю зиму и оттого жирею,
Пока кто-нибудь не прервет мой сон.
И это не эпиграмма на какого-нибудь там Квинта Курция, а «сатирическое» описание спячки маленького грызуна, который называется соня-полчок (Glis glis L.). Этого соню-полчка современники Марциала ели, или, говоря деликатно и вместе с тем научно, употребляли в пищу.
Невозможно даже перечислить всех, кто впадает в спячку. Зоолог Н. И. Калабухов в своей книге «Спячка животных» пишет, что из 103 видов наземных позвоночных, встречающихся зимой в пределах Орловской области, к 36 относятся животные, которые ложатся на зиму спать. «Если же учесть, — пишет Калабухов, — что видов беспозвоночных, рыб и земноводных гораздо больше, чем сравнительно немногочисленных видов млекопитающих и птиц, проводящих зиму в активном состоянии, то можно с уверенностью сказать, что в наших широтах всех животных, находящихся зимой в оцепенении, во много раз больше, чем животных, находящихся в бодрствующем состоянии». С тех пор как написаны эти строки, прошло пятьдесят лет, количество видов как в Орловской области, так и в других областях поубавилось, но соотношение между активными и впадающими в спячку животными осталось прежним.
Температура тепа у сони-полчка понижается во время спячки в десять раз: с 38 до 3,7 градуса. Но это что! У многих температура падает до нуля, а у некоторых даже до пяти градусов мороза. Спящие животные всего на доли градуса теплее окружающего воздуха. Редкая теплокровная рыба даллия, живущая в водоемах Чукотки и Аляски, засыпает, когда водоемы промерзают насквозь. Если кусок льда со вмерзшей в него даллией положить в таз с теплой водой, она оживет, как только растает лед. В тканях даллии, благодаря какой-то глицериноподобной пропитке, кристаллики льда, которые могли бы их разорвать, не образуются. У всех прочих гипотермическое состояние управляемо: мозговые регуляторы во главе с неутомимым гипоталамусом не дают температуре упасть ниже критического уровня и включают жировой подогрев.
У спящих млекопитающих раз в десять снижается газовый обмен, а дыхание в сорок раз. Свернувшийся в клубочек еж один раз в минуту делает еле уловимый вдох. Мозговые биопотенциалы исчезают у него почти целиком, сохраняясь в одном лишь гиппокампе. Сердце бьется еле-еле, но бьется, даже когда его тело охлаждено до нуля. Это самое удивительное: у животных, не впадающих в спячку, сердце останавливается при температуре тела в 15 градусов. Перед спячкой у животных начинается перестройка деятельности гормональной системы. Они накапливают жир, ферменты, витамины, в том числе витамин Е, тормозящий обмен веществ. Марциал хоть и едал соню-полчка, а ошибся: соня жиреет не зимой, а летом, зимой весь жир уходит на сгорание. Весной соня просыпается худющий как скелет, а к осени прибавляет в весе в три раза. А вот наш любимец Михайло Иваныч Топтыгин впадает, подобно птицам, не в настоящую спячку, а в поверхностное оцепенение. Обмен веществ у него замедляется не намного, сознания он не теряет, его очень легко разбудить.
Если мы еще и гадаем насчет сна и строим разные предположения, то насчет спячки сомнений нет: уж это-то прямое наследие резких перепадов температур. Выдержать их можно было лишь погрузившись в спячку и научившись с наступлением холода снижать свою собственную температуру. От умения переспать смутное время зависела жизнь. Если климат на Земле снова станет суровее, это умение снова пригодится животным. Что они не отказываются от завещанных предками обычаев и спят помногу, свидетельствует, быть может, не столько об их консерватизме, сколько о предусмотрительности. Не хуже нас они знают, что все на свете циклично, и то, что было списано в архив и предано забвению, может в один прекрасный день возвратиться снова.
Все животное и растительное царство засыпает при первой же возможности. Что же первично, что исходно — сон или бодрствование? — спросим мы себя еще раз. И еще раз воскликнем: сон, вне всякого сомнения, сон! Месмер прав: не сон существует для бодрствования, а бодрствование для сна. Если бы травяная лягушка, болотная черепаха, еж, таракан, медведь, суслик, если бы все персонажи книги Калабухова умели говорить, они не задумываясь воскликнули бы вслед за нами: «Сон»! — и взяли бы сторону Месмера.
Они — да. А человек? Ведь он же не впадает ни в зимнюю, ни в летнюю спячку и спит только треть суток. А сколько людей, которые и трети не спят: не могут. Человека же имели в виду Месмер с Томасом Манном, а не лягушку и не суслика. Может, с венцом творения дело обстоит иначе?
С одной стороны, человек — часть животного царства и наследник всех эпох эволюции. В этом своем качестве он и благословляет сон, признавая его чуть ли не целью жизни. Но не ради ли красного словца утверждает он это? Ведь, с другой стороны, человек — воплощение определенной тенденции в развитии того же животного царства. Об этой тенденции Н. Я. Пэрна в своей книге «Сон и его значение» говорит так:
«Из более примитивного и более общего состояния „жизни вообще“ постепенно вырабатывается более сложное, но и более одностороннее состояние „жизни как координированной связи с окружающим“. Этот процесс выработки бодрствования происходил в течение всей биологической эволюции: чем выше организовано живое существо, тем совершеннее оно „умеет бодрствовать“, чем ниже оно на лестнице эволюции, тем оно больше приближается к состоянию полусна. В постепенном развитии бодрствования у ребенка мы видим быстрое и сокращенное повторение этого эволюционного хода».
Справедливость этих слов несомненна. Даже не выходя за рамки своего вида, мы легко можем убедиться в том, что чем выше организовано существо, тем совершеннее оно умеет бодрствовать. Ни Месмер, ни Томас Манн, что бы они там ни говорили, сонями не были: в бодрствовании они находили не меньшее удовольствие, чем в сне. Вейн замечает, что было и есть много теорий сна и не было ни одной теории бодрствования. Поэты слагают оды сну, но никто еще не написал оду бодрствованию. И это естественно: бодрствование так же само собой разумеется, как и проза г-на Журдена.