Мы уже говорили, что нет людей, которые бы не видели снов, а есть лишь люди, которые их не помнят. Доказано это было в лаборатории Клейтмана еще в начале пятидесятых годов.
Много ночей подряд Клейтман и его сотрудники будили своих испытуемых в разных фазах сна, и когда глаза у них двигались, и когда были неподвижны. «Вам что-нибудь снилось?» — спрашивали они. «Нет», — следовал ответ, если вопрос задавали посреди медленного сна, и «да», если посреди быстрого. Так было в восьмидесяти процентах случаев. На медленный сон пришлось только семь процентов утвердительных ответов. Были это какие-то отрывочные воспоминания, не очень-то и похожие на сновидения.
В этих опытах, между прочим, обнаружилось, что продолжительность событий сновидения пропорциональна продолжительности быстрых движений глаз. Раньше думали, что сон снится несколько минут или даже несколько секунд. Укоренению этого взгляда способствовала книга доктора Альфреда Мори «Сон и сновидения», появившаяся в середине XIX века. Мори рассказывал в ней, как внешние раздражители вплетаются в сон и с какой быстротой протекают сновидения, которые мы воспринимаем как долгие события. Однажды во сне он увидел, как его ведут на казнь, подводят к гильотине, завязывают ему руки за спиной, ставят на колени, и вот уже страшный нож касается его шеи. Тут Мори закричал и проснулся. Придя в себя, он обнаружил, что ему на затылок свалилась бронзовая стрелка, украшавшая спинку кровати.
Достоверность рассказа Мори сомнению не подлежит. Его сновидение не могло, конечно, длиться больше двух-трех секунд, пока он ощущал удар, интерпретировал его своим спящим мозгом и просыпался. Но когда внешний раздражитель бывает не так силен или его не бывает совсем, сновидение протекает в более медленном темпе и длится ровно столько, сколько и полагается в обычной жизни длиться событиям, составляющим его сюжет. Если человека будили через десять минут после начала быстрого сна и он рассказывал о том, что видел, то обычно эти увиденные им сны могли бы занять в реальной жизни десять минут, а если будили через двадцать — то двадцать.
Но самое главное, что сны видят все, и по нескольку раз за ночь. Видят даже те, кто слеп от рождения, то есть не видят, а воспринимают всеми своими обостренными чувствами, и прежде всего слухом. «Когда я однажды разбудил испытуемого, который всегда был слепым, — пишет Освальд, — он рассказал мне, что во сне он с приятелем был в мастерской для слепых. Там они засунули в футбольный мяч четки и потом ударяли по мячу и слушали, как они там перекатывались и гремели, точно горох».
Существуют люди, которые помнят все свои сны, во всяком случае наутро. Как правило, это натуры артистические, отличающиеся сильным темпераментом и богатым воображением. Такой натурой была, например, сестра В. А. Поссе, литератора и издателя журнала «Жизнь для всех», портрет которой он оставил в своих воспоминаниях; таким был и он сам: «Лидочка была не слишком красивая, но миловидная шатенка с близорукими, но очень наблюдательными глазами. Одной из ее особенностей были необычайно сложные сны; их она обычно рассказывала горничной Ольге, когда та причесывала ее длинные, густые волосы… Эта снотворческая способность в высшей степени присуща и мне. Чем старше я становлюсь, тем больше я вижу снов и тем сложнее они становятся. Это целые повести и даже романы, в которых наряду со мной принимают участие и те, которых я видал и знал, и совершенно незнакомые, нередко исторические личности прежних времен. Все мы, живя, то есть любя, страдая, ненавидя, произнося длинные речи, участвуем в революционных боях и т. п. Эта сонная жизнь несравненно богаче жизни действительной, но она очень утомительна. После наиболее сложных снов я просыпаюсь разбитым».
Полную противоположность таким натурам составляют те, кто обычно утверждает, что сны им не снятся или они их не помнят. Но почему они не помнят? Может быть, их сновидения им просто не интересны? Освальд пишет, что такие люди напоминают ему лейкотомированных больных.
В некоторых странах нейрохирурги, чтобы облегчить страдания безнадежных психических больных, делают им лейкотомию — перерезают связи лобных долей коры с подкорковыми отделами. Лейкотомия спасает от буйного помешательства, но после нее в корне меняется личность. Будучи изолированы от остальных мозговых отделов, лобные доли перестают выполнять свои основные обязанности. А они помогают нам строить планы своих поступков, намечать цели, сличать свои действия с исходными намерениями, обнаруживать ошибки и исправлять их. Человек, у которого повреждены или изолированы лобные доли, начинает жить только сегодняшним днем; он склонен к одним и тем же стереотипным действиям и поступкам, речь его тоже становится стереотипной, он инертен и добродушно-безразличен ко всему на свете, в том числе и к собственным ощущениям, впечатлениям и воспоминаниям.
Все до единого, кто перенес операцию лейкотомии, утверждают, что они перестали видеть сны. Но если их разбудить ночью, во время быстрых движений глаз, они бормочут, что да, действительно, они только что видели сон, пересказывают его «в двух словах», тотчас же отворачиваются к стенке и засыпают вновь. Они просто не желают утруждать себя запоминанием снов. Но ведь это больные, скажете вы, они перенесли операцию на мозге, у них и должны быть отклонения от нормы. Да, конечно, но обратите внимание на черты лейкотомированной личности. Разве не встречаем мы здоровых людей, обладающих подобными чертами? Людей, добродушно-безразличных ко всему, даже словно бы и к себе, людей инертных, склонных к стереотипному поведению, людей-мотыльков, живущих сегодняшним днем. Вечно они забывают все на свете, все путают, хватаются то за одно, то за другое, и все это не от забывчивости, не от «склероза», а от равнодушия, безответственности и беспечности.
Но конечно, люди не помнят своих сновидений не только потому, что они им не интересны, а не интересны они им бывают не только из-за их собственного какого-нибудь душевного изъяна, вроде безразличия ко всему на свете, в том числе и к своей внутренней жизни (или к внутренней жизни — в особенности). Прежде всего, снам вообще свойственно быстро забываться, и человек, если он не придает им преувеличенного значения, сохраняет в памяти надолго только исключительные сны, которые либо сбываются, либо еще чем-нибудь поражают его воображение. Чаще всего от сна остается общее настроение, да и оно длится недолго, тускнея при свете дня. Данте говорит в «Рае»:
Как человек, который видит сон
И после сна хранит его волненье,
А остального самый след сметен,
Таков и я, во мне мое виденье
Чуть теплится, но нега все жива
И сердцу источает наслажденье…
Чуть теплится! Недаром Поссе не удалось записать ни одного своего сна. Он пробовал не однажды сделать это, но каждый раз, как он признается, «творческое настроение почему-то гасило сонные впечатления». Да так и должно быть: они забывались, как только он прикасался к перу. Много ли вы помните своих снов? Ну пять, ну десять, не больше. Если бы мы запоминали все свои сны так же отчетливо, как явь, даже не все, а хотя бы десятую часть, сон и явь мешались бы у нас в голове и мы бы в конце концов перестали их отличать друг от друга. Мы должны забывать сны, и снятся они нам совсем не для того, чтобы мы их помнили. Вот мы их и забываем — почти все и почти сразу же. Писатель А. М. Ремизов, правда, записывал свои красочные, фантастические сны, и, будучи еще талантливым художником, сопровождал их замысловатыми иллюстрациями. Этот факт долго смущал нас, пока мы не прочли в воспоминаниях одного очень близкого ему человека, что большую часть своих снов, если не все, он просто придумывал.
И кроме того, они действительно неинтересны — в подавляющем большинстве случаев. За ними чаще всего не кроется ничего такого, что побуждало бы человека возвращаться к ним. Кто из нас не испытывал тягостного ощущения скуки и неловкости, когда кто-нибудь начинал за завтраком рассказывать нам свой сон? Сам рассказчик еще во власти пережитого, но нам-то ясно видно, что все это не так значительно, как ему кажется, и вовсе не так интересно. Да он и сам уже это чувствует, только не хочет сознаться себе в этом и, несмотря на наши поощрительные кивания, комкает конец рассказа.
После первых сенсационных сообщений из лаборатории Клейтмана нью-йоркские исследователи проделали такой опыт. Они опросили несколько сот человек и отобрали из них две группы. В первую вошли те, кто утверждал, что часто видит сны, а во вторую — кто не видит их никогда. За каждым неусыпно по ночам вели наблюдения и каждого будили то в одной, то в другой фазе сна. Как заявили члены первой группы, они видели сны в 53 случаях из ста, если их будили в медленном сне, и в 93 случаях из ста, если их будили в быстром. У второй группы получилось соответственно 70 и 46, то есть сны они в медленном сне видели чаще, чем в быстром. Что это означало? Почему те, кто не запоминает своих сновидений, видят их по преимуществу в медленном сне?
Сначала исследователи подумали, что эти люди просто ошибаются. Может быть, они просто обладают способностью помнить в медленном сне о том, что они видели во время предшествовавшего ему быстрого сна? С другой стороны, почему бы и не сниться снам в медленном сне? Может быть, не все они связаны с быстрыми движениями глаз?
Загадку удалось разрешить психологу Дэвиду Фулкесу, когда он слегка изменил форму вопроса, с которым обращались к испытуемым. Обычно их будили и спрашивали, видели ли они сон или нет, а Фулкес стал спрашивать: «Что-нибудь проносилось у вас в голове?» Эта перемена дала поразительные результаты. Почти три четверти всех разбуженных ответили утвердительно. Но то, о чем они рассказывали, было мало похоже на сновидения, поставляемые быстрым сном. В быстром сне почти всегда яркие события, невероятные сцены, приключения, сопровождаемые сильными эмоциями. В медленном — почти чистое размышление, и в основном о минувших событиях, или вялые грезы, мало отличающиеся от яви. Может быть, эти люди вкладывают в понятие сновидения нечто причудливое, фантастическое, чего в жизни не бывает, а такое в медленной фазе им как раз и не снится. Иногда они рассказывают утром, что они думали во сне. Вот этот испытуемый думал, что едет в машине по пустыне. Электроэнцефалограмма показывает, что в это время он спал, но он отказывается называть сновидением то, что он видел во сне, ибо сон его был чересчур реалистичен, неинтересен. Ему кажется, что он просто представлял себе свою поездку, и все.
Спокойные, похожие на мысли сны медленной фазы только подтверждают, что сновидения связаны с движениями глаз. Эти полусны-полумысли снятся лишь в стадиях дремоты и сонных веретен, когда глаза совершают плавные, неторопливые движения — под стать неторопливости и обыденности сюжетов. В глубоком дельта-сне, когда глаза неподвижны, людям не снится ничего и ничто не проносится у них в голове. Это доказано в тысячах опытов. Глаза неподвижны — смотреть нечего.
Зато во время быстрых движений глаз человек смотрит сон — буквально смотрит! В ходе экспериментов Клейтман и его сотрудники научились по рассказам о сновидениях, предшествовавших пробуждению, угадывать, какие движения глаз можно ожидать на электроокулограмме, а по электроокулограмме, насколько «динамичным» было сновидение. Выяснилось даже, что интервалы между движениями глаз соответствуют таким моментам в сновидении, когда человек останавливает взгляд. Во сне, пишет Вейн, «происходит то же, что и во время бодрствования, когда мы сидим, например, закрыв глаза, и представляем себе игру в теннис или в футбол: наши глазные яблоки непроизвольно следуют за полетом воображаемого мяча. В некоторых случаях, правда, быстрые движения глаз случаются не в быстром сне, и сны не сопровождаются глазодвигательной динамикой. Но в целом можно смело говорить, что сны мы смотрим физиологически почти буквально».
Совпадение движений глаз с движениями сюжета сновидения считается почти доказанным. Некоторые исследователи, правда, утверждают, что в каждом периоде быстрого сна сохраняется постоянное, присущее этому периоду соотношение вертикальных, горизонтальных и косых движений глаз. В первом периоде, например, преобладают вертикальные движения. Так что предсказать, какие будут движения глаз у человека, можно, даже не спрашивая, что ему снилось. Но и угадать, что снилось, удается не всегда. Одной женщине приснилось, что она поднимается на пять ступенек. И действительно, глаза ее совершили под веками пять вертикальных движений, словно она следила за своими собственными действиями. У другой глаза двигались из стороны в сторону: ей снилась игра в теннис. Зато у третьей глаза тоже двигались по горизонтали, но снился ей вертикальный ряд пуговиц.
Сновидения связаны не только с движениями глаз, но и с работой сердечно-сосудистой системы. Какие тут закономерности, кажется, догадаться нетрудно, но быстрый сон назвали парадоксальным недаром. Когда человек видит приятный сон, пульс у него частит, а когда неприятный, держится нормы. Непрерывные колебания частоты пульса служат аккомпанементом к спокойному сновидению и отражают, как ни странно, относительное безразличие спящего к тому, что он видит. С дыханием происходит то же самое: если оно колеблется, сон снится спокойный, а если оно ровное, сон может быть бурным и агрессивным.
Однажды доктор Уильям Демент проводил свои обычные опыты: будил испытуемых во время быстрых движений глаз и расспрашивал о сновидениях. На вторую ночь он заметил, что периоды быстрых движений наступают чаще обычного. Организм упорно требовал быстрого сна. А что получится, если человека лишить быстрого сна совсем? Дементу пришлось поработать как следует: не успевал только что разбуженный опять заснуть, как его тут же приходилось будить снова — быстрый сон приходил к нему сразу, как только он закрывал глаза, без предваряющей его медленной фазы. Чтобы подавить у своих испытуемых быстрый сон, Дементу пришлось будить каждого раз тридцать.
Так начались эксперименты по выборочному лишению сна, которые должны были дать ответ, зачем человеку быстрый сон и зачем медленный и что произойдет, если ему будет недоставать того или другого.
Сколько времени человек может протянуть без еды, известно с глубокой древности. Одним есть было нечего, другим есть не давали, третьи по разным соображениям сами не ели. Выяснилось: здоровый человек без еды протянет месяца полтора-два (без еды, но не без питья!). Без сна — другое дело. Голодом, как мы уже отметили, лечились во все времена, с бессонницей этого не случалось, лечиться ею невозможно, ею можно только пытать. В некоторых варварских империях пытка бессонницей была когда-то в большом ходу. Пытали просто: днем заставляли смотреть на солнце, а ночью били над ухом в барабан. Редко кто выдерживал больше недели.
В конце XIX века лишение сна стало объектом научных экспериментов. Что происходило с бедными собаками, читатель помнит. Собаки держались десять дней и погибали. Крысы оказались выносливее. Юных и пожилых крыс сажали на дощечки и пускали плавать по воде. Пожилые держались за свои дощечки несколько дней, волей-неволей бодрствуя, потом их мышцы слабели, они засыпали и соскальзывали с дощечек в воду. Молодые ухитрялись держаться более двадцати дней. Может, они и спали в эти дни, но урывками, вроде акул.
Опыты над людьми, с научной, разумеется, целью, начались тоже давно, в 1896 году. Тогда американские врачи Патрик и Гильберт исследовали трех добровольцев, не спавших 90 часов. Самое интересное, что выяснилось тогда, это то, что после двенадцатичасового сна силы всех троих восстановились полностью. Через полвека уже пошла погоня за рекордами: один студент Колумбийского университета провел без сна 264 часа — больше десяти суток! Рекорд этот решил недавно побить некий юноша из Питсбурга. Но он совершил роковую ошибку: после 126 часов бдения нечаянно взглянул на телевизор и тут же захрапел. Рекорд остался недостижимым.
Кто на третий, а кто на четвертый день бессонницы, но все начинают ощущать резкий упадок сил. Люди спотыкаются о несуществующие предметы, не говорят, а бормочут, запинаясь на каждом слове, становятся некритичными к себе; задачи, требующие внимания, им не под силу. Количество ошибок в психологических тестах возрастает не по линейному закону, а периодически, словно у человека, который не спит, время от времени падает уровень бодрствования и он опускается в поверхностный сон. Электроэнцефалограмма это подтверждает: человек ходит, разговаривает, а приборы вычерчивают волны дремоты и сонные веретена. Постепенно бодрствующий становится все более суетлив и беспокоен; ему кажется, что под ним колышется пол, что голову его сдавливают обручем, он то и дело протирает глаза, как будто в них попали пылинки, Память отказывает ему. Через девяносто часов бессонницы он начинает галлюцинировать, через сто — не способен решить простейшую психологическую задачку. Еще сто часов, и человек ощущает себя жертвой заговора. Его собственное «я» как бы отделяется от него, воля его подавлена, экспериментатор может внушить ему все что угодно.
Освальд описывает один такой эксперимент. Два студента-добровольца, Артур и Сэнди, не спят уже несколько дней. Освальд и его коллега Бергер, сменяя друг друга, наблюдают за ними. Утром, выпив кофе, оба студента отправляются вместе с Освальдом по магазинам. На улице Артур отстает от Сэнди, вглядывается в его спину, затем догоняет компанию и уверяет Освальда, что у Сэнди на спине что-то написано. Начинаются галлюцинации! Вечером все должны быть в телестудии. Когда об этом заходит речь, Артур говорит, что он видел, как в кофе ему подмешали какое-то снадобье, чтобы вынудить его рассказать телезрителям все его секреты. Вот и мания преследования… За обедом Артур слышит, как Освальд разговаривает о чем-то с Бергером, и ему кажется, что они говорят об этом снадобье. В солонку тоже что-то подсыпали. После обеда Освальд передает Бергеру какие-то записи. Ну, конечно, это записи всех его секретов.
Вот они все в машине и едут в телестудию. Бергер расспрашивает Сэнди о его состоянии, а затем Сэнди по команде Бергера начинает быстро скрещивать и расставлять ноги. Артур воображает, что это Бергер гипнотизирует Сэнди, на самом же деле тот выполняет известное упражнение, чтобы не задремать. Потом они все начинают играть в какую-то словесную игру, но Артур играть отказывается: он боится, что тут-то и разоблачат его скрытые желания. Он убежден, что его привезли не в телестудию, а в психиатрическую лечебницу. Вечером все кончается, он ложится спать, спит беспробудным сном четырнадцать часов и наутро просыпается совершенно нормальным человеком.
Такой же опыт провел на себе нью-йоркский радиокомментатор Питер Трипп. Он не спал двести часов. После третьих суток его стали преследовать кошмары. Чернильные пятна и отблески света на столе он принимал за мерзких насекомых; на полу копошились зеленоватые кролики, жующие бумагу. Из ящиков стола вырывались языки пламени. Вельветовый костюм врача был облеплен шевелящимися гусеницами. После ста часов бессонницы он забыл свое имя, свою профессию и понятия не имел, где находится.
Трипп и все другие добровольцы, вне всякого сомнения, были отчаянные ребята. Не спать даже сутки — пытка. Чтобы не заснуть, человек должен обязательно заниматься какими-нибудь делами и быть в непрестанном движении. Стоит только принять более или менее неподвижную позу, попасть в монотонную обстановку — пиши пропало. С человеком, который не спит третьи сутки, можно разговаривать, но собеседник он неважный. Через каждые полтора-два часа он галлюцинирует. Врачи сразу же предположили, что в форме галлюцинаций к людям прорывается быстрый сон с его сновидениями. Очевидно, поэтому, после того как эксперимент закончен, испытуемые спят в основном глубоким медленным сном, которого им больше всего и не хватало. Впрочем, и медленный сон стремится прорваться в бодрствование. Это обнаружил у себя сам Клейтман, не спавший вместе со своими добровольцами семь с половиной суток подряд и принимавший для бодрости стимулятор бензендрин. После ста двадцати часов на его электроэнцефалограмме начали появляться дельта-волны. Прогнать их Клейтман мог лишь огромным усилием воли. В эти минуты грань между бодрствованием и сном исчезала.
Лишение быстрого сна действовало на людей не совсем так, как лишение сна вообще. После первой ночи без сновидений, после второй и даже после третьей почти все они были необычайно возбуждены, рассеянны, порой агрессивны, память то и дело изменяла им, временами на них нападал зверский аппетит. Некоторые испытывали беспричинный страх. На пятые сутки все начинали галлюцинировать. В палате, где проводили время испытуемые Демента, было светло, но им казалось, что кругом мрак, а из мрака тянутся к ним растения-людоеды, и ожившие тумбочки хотят их проглотить.
Сначала думали, что, лишая человека быстрого сна, его лишают одних сновидений, а все его реакции вызваны только их нехваткой. Но вскоре Демент заметил, что к его испытуемым, как только они засыпают, возвращаются не только сновидения, но и весь быстрый сон как цельное состояние, со всей своей физиологией и биохимией. К тем же результатам пришел и французский исследователь Мишель Жуве в своих опытах над кошками. Он отделял у кошек зрительную кору, и им вроде бы уже нечего было видеть во сне, да и нечем. Но регулярные перемены в уровне мышечного тонуса, в пульсе и дыхании свидетельствовали о том, что медленный и быстрый сон продолжают у них исправно сменять друг друга. О приходе быстрого сна можно было догадаться по полному расслаблению мышц. В этот миг Жуве подносил к лапке кошки электрод, мышцы напрягались и кошка как бы просыпалась. Как и к испытуемым Демента, быстрый сон возвращался к ним все чаще и чаще.
Удивительно все-таки было то, что физиологическая «отдача» быстрого сна оказалась ничтожной по сравнению с его нехваткой. Люди провели без него пять суток, а когда опыт кончился и их оставили в покое, доля его в «восстановительную» ночь возросла только на 25 процентов, а во вторую ночь вошла в норму. Даже после двухнедельного эксперимента она ни у кого не превысила 60 процентов всего сна. Ясно, что быстрый сон в разных своих формах приходил к людям во время бодрствования; недаром оба эти состояния так друг на друга похожи.
Что же удалось узнать про быстрый сон за те четверть с лишним века, которые прошли со дня его открытия? Как отчетливо выраженная фаза он в эволюционном ряду появляется только у теплокровных: холоднокровные обходятся одними всплесками активности. Млекопитающие проводят в нем от шести до тридцати процентов всего сна. Сон новорожденных котят, как и новорожденных приматов, иногда на три четверти быстрый. Чем лучше развит мозг у вида, тем больше его представители спят быстрым сном; чем старше особь, тем меньше у нее доля быстрого сна. Объясняется это тем, что быстрый и медленный сон формируются в разные сроки. Сначала у нас с вами появляется быстрый сон, потом дельта-сон, года в два или в три — сонные веретена и только в восемь-девять лет — стадия дремоты. До восьми лет мы, оказывается, не умеем по-настоящему дремать: либо бодрствуем, либо спим крепким сном; так, во всяком случае, свидетельствует электроэнцефалограмма. Причина тут может быть только одна: неравномерность развития мозговых структур, ведающих каждой стадией сна. Сначала достигают зрелости древние отделы, включающие быстрый сон, потом отделы, включающие медленный. Но тогда, выходит, не правы те, кто думает, что медленный сон появился в эволюции раньше быстрого? Ведь в первом периоде своего развития особь в общих чертах проходит развитие вида, или, как говорят биологи, онтогенез повторяет филогенез. С другой стороны, почему тогда дельта-сон формируется раньше дремоты? Разве оцепенение, которому были так, привержены наши далекие предки (если, конечно, все эти амфибии и ящеры действительно были вашими предками), — разве оно не ближе к дремоте, чем к дельта-сну? Может быть, филогенез повторяется не во всем и из этого правила есть исключения?
У ребенка и у взрослого электроэнцефалограммы медленного сна разные, а быстрого — одинаковые. Но это совпадение, как замечает в своей книге «Активность спящего мозга» ленинградский физиолог А. Н. Шепавальников, ничего ровным счетом не означает. У больного с опухолью в мозгу, у здорового человека под наркозом и у бодрствующего трехлетнего ребенка — у всех у них на электроэнцефалограмме видны одни и те же высокоамплитудные волны с частотой 3 — 4 герца. Многие исследователи убеждены, что на первых порах жизни быстрый сон выполняет роль особого механизма, способствующего ускоренному развитию центральной нервной системы. Специальными «квазисенсорными» импульсами он тренирует и укрепляет растущий мозг. Вот для чего он появляется раньше всех других стадий сна и надолго захватывает ключевые позиции.
Но недаром его прозвали парадоксальным! Ведь если судить по улыбкам, вскрикиваниям, причмокиваниям, особым движениям, дети видят сны с первых же минут жизни. Что же им снится? Неужели им есть что вспомнить из жизни в материнской утробе? Из какого материала лепятся их сновидения? Скорее всего, они просто потрясены открывшимся перед ними миром. Мир этот не так уж беден на взгляд ребенка, впервые открывшего глаза. А может быть, у него уже есть и то, что мы называем проблемами, и эти проблемы являются к нему во сне?
Противоречия и неясности на каждом шагу. Все как будто уверены, что быстрые движения глаз связаны с образами сновидений непосредственно, и по ним уже угадывают не только характер сна, но и его сюжет. Но тут выясняется, что каждому периоду быстрого сна свойственно определенное соотношение вертикальных, горизонтальных и прочих движений, а сюжет сна как бы не при чем. Для чего же тогда природа изобрела быстрые движения глаз? А для того, полагает доктор Ральф Бергер из Эдинбургского университета, чтобы не ослабевало наше глубинное зрение. Быстрые движения это упражнения для глаз. Не будь их, мир бы двоился у нас в глазах после пробуждения. Вот отчего, говорит Бергер, животные с хорошим глубинным зрением проводят в быстром сне больше времени, чем животные с плохим зрением. Может быть, и наши грудные младенцы не сны смотрят, а упражняют свой окуломоторный аппарат, чтобы, когда они откроют глаза, все в нем было уже скоординировано.
Эволюционисты сразу же решили, что быстрый сон существует затем, чтобы «подбуживать» спящих и не давать им уснуть навеки. Мысль эта пришла им в голову в процессе наблюдений за рыбами, лягушками и черепахами. Может быть, ритмы бодрствования, возникающие время от времени на фоне бесконечного транса, в котором пребывают эти твари, и правда служат для того, чтобы покой № 1 или покой № 2 не превратились в вечный покой. Но быстрый сон млекопитающих вряд ли предназначен для этого. Почему его доля увеличивается к утру, когда медленный сон совсем не глубок? Почему, когда человека лишают быстрого сна, он и не думает погружаться в медленный, а наоборот, возбуждается до крайности? Да, кстати, как мы скоро увидим, медленный сон наш, хоть и глубок в своей дельта-стадии, но от превращения в необратимое коматозное состояние весьма далек. Да и кроме того, земноводные или пресмыкающиеся, которые, может, и нуждаются в подбуживании, спят ведь не медленным сном, а «первичным» или в лучшем случае «промежуточным». Нет, проводить тут аналогии рискованно.
Что тут чему служит, вообще понять нелегко. Когда начинается быстрый сон, тело наше расслабляется, а крупные мышцы буквально парализуются. Если бы этого не было, мы бы во время бурных своих сновидений не лежали в постели, а бегали по комнате. Когда у кошек разрушали в мозгу механизм, подавляющий мышечный тонус, они в течение всего быстрого сна носились по клетке, шипя и фыркая как угорелые. Так что же, сновидения придуманы для того, чтобы сон не переходил в кому, или наш мышечный паралич — для того, чтобы мы не бегали по комнате во время сновидений, а спокойно досматривали их до конца?
Десятка, наверное, полтора гипотез было высказано насчет быстрого сна. Говорили, что во время быстрого сна организм очищается от вредных продуктов обмена веществ, что именно он нейтрализует опасные гипнотоксины, накапливающиеся в период бодрствования, и восстанавливает функции мозговых структур, угнетаемые в процессе медленного сна. У младенцев он стимулирует развитие мозга, а у того, кто постарше, запускает по ночам нейронные механизмы и помогает содержимому кратковременной памяти перейти в долговременную.
Моруцци предположил, что некоторые нервные клетки, непосредственно связанные с высшими психическими функциями, все-таки нуждаются в отдыхе, а восстанавливать свои силы они могут лишь в такой обстановке, когда приток стимулов извне минимален. Чувствительные эти нейроны в быстром сне отдыхают, а активность развивают либо те нейроны, которые в отдыхе не нуждаются, либо те, которые отдыхают во время бодрствования. Нет, возражает доктор Хартман из университета Тафтса, главная функция быстрого сна — восстановление высокого уровня серотонина, запасы которого истощаются за день. Серотонин же помогает нам сосредоточиваться на наших делах и нормально мыслить, без него мы бы жили в мире грез.
Года четыре назад в экспериментах как будто подтвердилось давнишнее предположение, что во время быстрого сна в наших мозговых полушариях происходит синтез белков и нуклеиновых кислот. Волны медленного сна, утверждают исследователи, связаны с метаболизмом в глиальных клетках, а волны быстрого — с метаболизмом в нейронах. Может быть, активные конформационные изменения в молекулах нейронных мембран — одна из причин плоской электроэнцефалограммы быстрого сна, столь поразившей его первооткрывателей. Энтузиасты всей этой биохимии говорят, чтобы мы не придавали своим снам вообще никакого значения. Наши сны — всего-навсего результат молекулярных перестроек, вернее, не результат, а побочный продукт, нечто вроде отходов. Усиленный метаболизм порождает в нейронах дополнительную электрическую активность, ансамбли нейронов, связанные со следами памяти, хаотически возбуждаются, и мы видим сны. Но для чего же тогда специальные мозговые механизмы приковывают нас к постели и заставляют эти сны смотреть? Почему некоторые наши сны полны глубокого смысла? Почему иногда во сне мы видим целую цепь событий или положений, скрепленных такой логикой, такой причинной связью, которой способна похвалиться не всякая научная гипотеза? Можно ли добиться такой связи одним хаотическим возбуждением нейронов?
Быстрый сон с его парадоксами настолько увлек всех, что на медленный, «ортодоксальный», долго не обращали внимания. Он был чем-то вроде фона для быстрого; подобно бодрствованию, он подразумевался сам собой. Но вот как-то раз очередную партию добровольцев несколько ночей подряд лишали предутреннего быстрого сна. В восстановительную ночь экспериментаторы с удивлением обнаружили, что взять реванш желает отнюдь не быстрый сон, а медленный, точнее, самая глубокая его стадия — дельта-сон. Доля быстрого сна увеличилась у добровольцев лишь на следующую ночь. Выходит, дельта-сон не только граничит с быстрым сном, но он еще и связан с ним функционально. Страдает один — страдает и другой.
Различия между медленным сном и быстрым были хорошо известны. У медленного четыре ярко выраженные стадии, у быстрого одна. В медленном глаза двигаются плавно, а потом совсем замирают, в быстром — находятся в непрестанном движении. Медленному свойственна одна вегетатика, быстрому — другая. В быстром снятся сны, в медленном в лучшем случае проносятся «мысли», а то и ничего не проносится. Если нас случайно разбудят посреди медленного сна, допустим в стадии сонных веретен, мы будем чувствовать себя намного хуже, чем после пробуждения из быстрого сна. Вот тут-то нам и говорят наши близкие: «Хорош! Не с той ноги встал?» Можно, оказывается, проспать дольше, но ощущать себя невыспавшимся, если проснешься неудачно. Физиологи думают, что в подобных случаях остаются незавершенными какие-то нейрохимические циклы, присущие медленному сну, и эта незавершенность неблагоприятно сказывается на работоспособности мозга и на общем эмоциональном состоянии. Так оно, наверно, и есть, ведь мы же с вами знаем, что у быстрого сна своя химия, а у медленного своя.
Но в то же время обе эти химии неразделимы, и одна как бы вытекает из другой. Медиатор быстрого сна, норадреналин, синтезируется во время медленной фазы, а при разрушении ядер шва, содержащих серотанин, приходят в беспорядок и медленный сон и быстрый. Электростимуляция ретикулярной формации вызывает быстрый сон лишь на фоне медленного. По всему видно, что обе фазы, несмотря на все свои различия, принадлежат к единой сбалансированной системе.
Быстрый сон неразрывно связан со сновидениями. А какая психическая деятельность свойственна медленному сну и есть ли она у него? Должна быть! Ведь если между обеими фазами существует химическая, физиологическая и функциональная взаимозависимость, они должны быть связаны и психически. Установив эту связь, мы, быть может, узнаем, для чего предназначен медленный сон, а заодно и внесем большую ясность в наши представления о быстром. Итак, что же происходит с психикой в медленном сне?
Ну, прежде всего, «мысли», сопутствующие медленным движениям глаз в стадии сонных веретен. Они «проносятся в голове» по меньшей мере у шестидесяти процентов всех людей. Кроме того, есть очень много людей, у которых «мысли» медленного сна мало чем отличаются от ярких и четких образов быстрого сна. Во-первых, это те, кто любит поговорить во сне. Кстати, три четверти всех ночных разговоров и бормотаний приходится на медленный сон и лишь четверть на быстрый. Во-вторых, это те, у кого в жизни воображение небогатое. Им во время медленной фазы снятся не вялые и близкие к реальности «мысли», а настоящие сны, буйные и фантастические, — справедливость торжествует хотя бы во сне! И наконец, лица, страдающие расстройствами сна. Неврологи получали от них содержательные отчеты о сновидениях не посреди быстрого сна, а посреди медленного, причем в самом начале ночи, когда медленному сну быстрый еще не предшествовал и своими собственными сновидениями на спящего никак повлиять не мог.
Такова стадия сонных веретен. А как обстоит дело с более глубоким дельта-сном? В основном это прибежище лунатиков и сомнамбул. Если лунатику прикрепить к голове эклектроды и связать их по радио с электроэнцефалографом, то в разгар его акробатического этюда или прогулки будет зарегистрирован либо дельта-ритм, либо альфа-ритм, но альфа-ритм особый, не подавляемый никакими внешними раздражителями и не исчезающий даже при открытых глазах. Такой альфа-ритм бывает еще и у загипнотизированных.
Случается, правда, что человек, разбуженный в дельта-сне, рассказывает о сновидениях. Чаще всего это бывает под утро. Иногда даже кажется, что некоторые темы, особенно отчетливо звучащие во время быстрого сна, как бы разрабатываются и варьируются в следующем за ним медленном сне, захватывая и дельта-стадию. Но может быть, отчеты разбуженных отражают всего лишь воспоминания о том, что было в быстром сне? Отчего бы и нет? Ведь в наши обычные сновидения вплетаются воспоминания о событиях, которые мы переживаем в бодрствовании.
Если человека, который разговаривал в быстром сне, разбудить и спросить, что ему снилось, совпадение между тем, о чем он говорил во сне, и что снилось, будет полное. Разбудите его в первом или во втором дельта-сне, если он продолжал разговаривать, и спросите снова. Если он вспомнит свой сон, совпадения либо не будет совсем, либо оно окажется ничтожным. Но чем ближе к утру, тем больше тематика разговоров совпадает со сновидениями, и тут дело, конечно, не обходится без влияния предшествующего быстрого сна.
Так что же все-таки происходит? Видим мы сны в дельта-стадиях, но не помним их из-за того, что сны эти протекают при особых условиях, не связанных с движениями глаз и не позволяющих образам этих снов ясно отпечатываться в памяти, или никаких снов мы не видим, а все, о чем рассказываем, не что иное, как воспоминание о видениях быстрого сна или о «мыслях» сонных веретен?
Окончательного ответа на этот вопрос пока нет. С сонными веретенами все ясно. Ясно и с первой стадией медленного сна — со стадией дремоты. Она тоже часто бывает наполнена «мыслями», а иногда и подлинными сновидениями: ритм дремоты похож на ритм быстрого сна. И только дельта-сон стоит особняком. Редко кто помнит, что с ним происходит в дельта-сне, а в семидесяти случаях из ста люди вообще отрицают какую бы то ни было психическую деятельность в это время — ни снов, ни мыслей, ни даже смутных ощущений. Но отрицает же половина людей свои бесспорные сновидения. И те не помнят ничего, и эти тоже могут не помнить.
Скептики наличие сновидений в дельта-сне не признают. Но даже если это всего лишь воспоминания о быстрой фазе, мы все равно видим две несомненные вещи — связь между двумя фазами в сфере памяти и психическую деятельность, пусть даже и ограниченную одними воспоминаниями. Перед нами — единая система.
И ограничивается ли эта деятельность одними пассивными воспоминаниями? Динамика вегетативных явлений свидетельствует о другом. После того как человек засыпает, пульс его замедляется, но это замедление доходит лишь до конца стадии сонных веретен. Как только на сцене появляются дельта-волны, сердце начинает биться все чаще и чаще, к концу же дельта-сна частота пульса достигает предела. Такую же динамику обнаруживает и кожно-гальваническая реакция — один из основных показателей эмоциональной активности. Малейшее наше волнение, которого мы сами можем даже не почувствовать, влияет на работу потовых желез, кожа становится более влажной, ее электрическое сопротивление меняется, и на кривой, которую вычерчивает подключенный к датчику самописец, появляется соответствующий пик. В состоянии спокойного бодрствования реакция эта выражена очень слабо. Когда человек засыпает, она исчезает совсем и появляется лишь вместе с дельта-ритмом. Во второй половине дельта-сна, то есть в четвертой, самой глубокой стадии медленного сна, она уже не прекращается ни на секунду. Разыгрывается целая эмоциональная буря. Но вот после краткой промежуточной стадии, похожей на дремоту, наступает быстрый сон с его сновидениями. И что же? Кожно-гальваническая реакция появляется лишь время от времени, словно все переживания уже позади. В основном она совпадает с резкими вспышками быстрых движений глаз. Если человека разбудить после такой вспышки, он расскажет о ярком сновидении. Это понятно. Но почему кожно-гальваническая реакция сильнее проявляется в медленном сне, а не в быстром? Сны-то в медленной фазе более «умственные», чем в быстром, а в дельта-стадии их, может быть, и вовсе нет. Что же мы там переживаем?
Во время сна, говорит Марсель Пруст, человек держит вокруг себя нить часов, порядок лет и миров. Просыпаясь, он инстинктивно, в мгновение ока, угадывает, где он находится и сколько времени он провел погруженный в сон. Но весь этот порядок может быть нарушен. Пусть перед утром, после бессонницы, сон овладеет им во время чтения, в позе для него непривычной. Тогда, пробудившись, он в первую минуту не узнает часа, ему будет казаться, что он прилег несколько мгновений назад. Если же он заснет совсем уж в несвойственной ему позе, например сидя в кресле, после обеда, тогда в мирах, вышедших из орбит, все перепутается, волшебное кресло помчит его через время и пространство, и в момент, когда он поднимет веки, ему покажется, что он лег несколько месяцев тому назад в другом месте.
«Но достаточно бывало, — продолжает Пруст, — чтобы в моей собственной постели сон мой был глубок и давал полный отдых моему уму; тогда ум мой терял план места, в котором я заснул, и когда я просыпался среди ночи, то, не соображая, где я, я не сознавал в первое мгновение и кто я такой; у меня бывало только… чувство существования, как оно может брезжить в глубине животного; я бывал более свободным от культурного достояния, чем пещерный человек; но тут воспоминание о нескольких местах, где я живал и где мог бы находиться, приходило ко мне, как помощь свыше, чтобы извлечь меня из небытия… В одну секунду я пробегал века культуры, и смутные представления керосиновых ламп, затем рубашек с отложными воротничками мало-помалу восстанавливали своеобразные черты моего „я“… Когда я просыпался, все вращалось вокруг меня во тьме: предметы, местности, годы. Тело мое, слишком онемевшее для того, чтобы двигаться, старалось по форме своей усталости определить положение своих членов, чтобы на основании этого угадать направление стены, место предметов обстановки, чтобы воссоздать и назвать жилище, в котором оно находилось. Память его, память его боков, колен, плеч, последовательно рисовала ему несколько комнат, в которых могло бы спать, между тем как вокруг него, меняя свои места соответственно форме воображаемой комнаты, вращались в потемках невидимые стены. И прежде даже, чем мое сознание, которое, сопоставляя все обстоятельства, стояло в нерешительности на пороге времени и форм, успевало отождествить помещение, мое тело припоминало для каждого род кровати, место дверей, расположение окон, направление коридора, вместе с мыслями, которые были у меня, когда я засыпал, и которые я снова находил при пробуждении. Мой онемевший бок, пытаясь угадать свое положение в пространстве, воображал себя, например, вытянувшимся у стены в большой кровати с балдахином, и тотчас я говорил себе: „Вот как, я не выдержал и уснул, хотя мама не пришла пожелать мне покойной ночи“: я был в деревне у дедушки, умершего много лет назад; и мое тело, бок, на котором я лежал, верные хранители прошлого, приводили мне на память пламя ночника из богемского стекла в форме урны, подвешенного к потолку на цепочках, камин из сиенского мрамора в моей спальне в Комбре в далекие дни, которые в этот миг я воображал себе настоящими…
Затем воскресало воспоминание нового положения; стена тянулась в другом направлении: я был в своей комнате у г-жи де Сен-Лу, в деревне: боже мой! уже по крайней мере десять часов, вероятно, обед уже окончен! Я слишком затянул мой послеполуденный сон… Эти кружащиеся и смутные клочки воспоминаний никогда не длились больше нескольких секунд… Я мысленно видел то одну, то другую комнату, в которых мне доводилось жить, и в заключение вспоминал их все в долгих мечтаниях, следовавших за моим пробуждением… Конечно, теперь я уже совсем проснулся, тело мое описало последний круг, и добрый ангел уверенности остановил все кругом меня, уложил меня под мои одеяла, в моей комнате и поставил на свои места в темноте мой комод, мой письменный стол, мой камин, окно на улицу и две двери».
Пруст пишет о том, что ощущает человек спросонок за те несколько мгновений, пока его сознание совершает переход от сна к бодрствованию. Это рассказ здорового человека, наделенного богатым воображением и недюжинной памятью, сохраняющей все оттенки чувственных ощущений и перипетий рассудка. У всякого здорового человека события, происходящие во внешнем мире или в сознании, фиксируются памятью в непрерывной последовательности; благодаря этому он всегда безошибочно ориентируется во времени и хорошо знает, что относится к прошлому, что к настоящему, а что к будущему.
Иначе чувствуют себя люди, у которых из-за различных поломок в мозгу расстроена память, например больные корсаковским синдромом. У этих больных поражены структуры, участвующие в сличении новых впечатлений с хранящимися в памяти образами-эталонами, и они не в состоянии фиксировать происходящее. Кошелек непосредственной памяти у них прохудился. Им очень трудно, а чаще просто невозможно удержать в сознании то, что с ними случилось минуту назад. О времени они имеют самое смутное представление; свое далекое прошлое, когда они еще не были больны, они помнят более или менее прилично, но недавнее прошлое сжимается у них в несколько отрывочных фрагментов. Чем больше впечатлений сохраняет память, тем больше человек «переоценивает» время — Пруст способен описывать то, что происходит в течение нескольких секунд, на пяти или шести страницах. Чем хуже у человека память, чем меньше она может удержать впечатлений, тем сильнее он «недооценивает» свое время. Вся жизнь может показаться такому человеку промчавшейся, как краткий сон. Корсаковский синдром с его нарушенной фиксацией событий демонстрирует нам самую крайнюю степень такой «недооценки» времени.
А как люди оценивают время, которое они провели во сне? Существует ли какая-нибудь зависимость между той или иной стадией сна и качеством фиксации происходящего? В поисках ответа на эти вопросы московский физиолог В. П. Данилин провел довольно простой эксперимент. Несколько ночей подряд молодых добровольцев будили посреди различных стадий сна и расспрашивали о том, что проносилось у них в голове перед самым пробуждением и сколько времени, как им кажется, они спали. Оценка признавалась правильной, если отклонение не превышало пятнадцати минут на час реального времени. Данилин исходил из предположения, что правильная оценка должна во всех случаях означать непрерывную фиксацию «событий», а неправильная — фиксацию прерывистую, или, во всяком случае, неудовлетворительную.
Ответ на свои вопросы Данилин получил. Когда испытуемых в первых трех циклах «медленный сон — быстрый сон» будили посреди дельта-сна, то в половине случаев они «недооценивали» предшествующий период. Ошибка достигала иногда пятидесяти минут на час: после четырех часов сна человек мог сказать, что спал минут сорок. Правильно или «избыточно» оценивалось время лишь тогда, когда испытуемые говорили, что им снился сон. Если же их будили посреди быстрого сна, оценка была правильной независимо от того, снились ли им, по их словам, сны или не снились, причем оценка распространялась и на сам быстрый сон, и на весь предшествовавший ему период. Выходило, что последовательность психофизиологических процессов, дающая нам ощущение протяженности времени, фиксируется в дельта-сне плохо. Если у кого это и получалось, то лишь благодаря внедрению в дельта-сон частичек быстрого сна, побудивших людей рассказывать о сновидениях, — своего рода событиях, внешних по отношению к дельта-сну.
Отчего же дельта-сон обладает такой плохой памятью на время, а быстрый сон — хорошей? Оттого, считают В. П. Данилин и его коллега Л. П. Латаш, что первый «углублен в себя», в свои «мысли», подобен человеку, который, глубоко задумавшись, не замечает ничего вокруг, а второй, напротив, окидывает свободным взглядом все, что предваряло его, и подводит итоги — его деятельность имеет как бы внешний характер и больше связана с временными категориями. Во время быстрого сна, входящего в первые три цикла, идет своеобразная доработка и введение в память того, о чем «думалось» в дельта-сне. Вот под утро, в четвертом и пятом цикле, когда быстрому сну дельта-сон почти не предшествует и он уже занят самим собой, человек так же «недооценивает» время, как и в дельта-сне.
Конечный продукт одного сна, пишет Латаш, становится исходным продуктом для другого. Истощается продукт одного сна — нет работы и для другого. Разные фазы и стадии сна предстают перед нами как звенья одной цепи, как последовательность взаимосвязанных периодов осознаваемой и неосознаваемой психической активности, которая все-таки не что иное, как переработка информации, усвоение и запоминание того, что воспринималось и о чем думалось накануне.
Снова на сцену выступает информационная теория. Теперь она уже не так простодушна и уязвима, как прежде. Она опирается не только на общие соображения, вроде того, что кошелек непосредственной памяти не резиновый или что для нормального переваривания пищи надо время от времени останавливать процесс жевания. В ее распоряжении все данные о быстром сне и о медленном, об их взаимосвязях и о парадоксах их вегетатики. И каждый факт она умеет истолковывать в свою пользу.
После того как неврологи научились лишать человека быстрого сна и благодаря этому многое узнали про быстрый сон, они решили проделать то же самое и с медленным. Но как отделить его от сна вообще, если весь сон на три четверти медленный? Лишить человека быстрого сна легко: побежали по электроэнцефалограмме ритмы быстрого сна, заметались глаза — буди. А тут когда будить? Человека можно по-настоящему лишить только глубокого дельта-сна, «подбуживая» его звуковыми сигналами, не настолько сильными, чтобы он проснулся, но достаточно ощутимыми, чтобы перевести его в стадию сонных веретен или дремоты.
На лишение дельта-сна человек реагирует точно так же, как и на лишение сна вообще: после двух-трех ночей, проведенных под аккомпанемент звуковых «подбуживаний», у него снижается работоспособность, он ощущает усталость и делает ошибки при выполнении задач, требующих тонкости анализа и быстроты реагирования. Сходство реакций на сплошную бессонницу и на лишение дельта-сна свидетельствует о том, что дельта-сон — самый главный сон. А что самое основное в этих реакциях? Да физическое истощение — это же каждому видно! Значит, дельта-сон прежде всего выполняет восстановительную функцию — дает организму обыкновенный физический отдых. Физическое утомление — ведь оно же существует на самом деле. Люди устают от всякой работы. Так говорят сторонники теории восстановления, или энергетической теории, — самой простой, можно сказать, обывательской теории сна.
Но каким же образом способствует физическому отдыху и накоплению сил вегетативно-эмоциональный сумбур и неупорядоченная двигательная активность? «Эмоциональные бури, разыгрывающиеся в дельта-сне, всплески эмоциональной активности в быстром — разве это похоже на накопление энергии? Да это же чистейший ее расход! — замечает А. М. Вейн. — А увеличение частоты пульса в медленном сне, достигающее своего апогея как раз к концу дельта-сна? Сколько раз автору этих строк приходилось наблюдать усиление этих ночных вегетативных сдвигов у больных с невротическими нарушениями сна, и без того измотанных днем сердцебиением и депрессией. Уж раз им удалось как следует заснуть, самое, казалось бы, время набираться энергии их нейронам. А ночные кошмары, непосредственно со сновидениями не связанные и тоже возникающие в дельта-сне! Это прямо разряд какого-то конденсатора».
Человек может провести месяц за письменным столом, может на сенокосе, а может и на курорте — итог будет один: если его дня на три полностью лишить сна, то в первую же ночь, когда он уляжется спать, прежде всего начнется «отдача» дельта-сна, а уж потом быстрого. Нет, задача у дельта-сна, видимо, пошире, чем просто восстановление сил. Если бы это было не так, не разыгрывались бы в это время вегетативные бури. Все зависит от того, что мы будем подразумевать под словом восстановление, говорит Латаш, стараясь примирить информационную теорию с нашей привычной точкой зрения. Информационная теория не противоречит энергетической концепции восстановления, ибо переработка информации во сне не подменяет собой переработку во время бодрствования, а дополняет ее. Восстановление в широком значении этого слова — это не покой и пассивное накопление ресурсов, вернее, не только покой, которого у нас во сне достаточно, но прежде всего своеобразная мозговая деятельность, направленная на реорганизацию воспринятой информации. После такой реорганизации и возникает у нас ощущение свежести и отдыха, свежести как физической, так и умственной. Такое же ощущение бывает у нас и после хорошей утренней зарядки. Строго говоря, зарядка — это ведь расход сил и энергии, но так как расход этот особым образом организован, он превращается в приход, в заряд, оттого и название — зарядка.
Информационной теории близка точка зрения Вейна. К концу дня, говорит он, наш мозг напоминает затоварившийся склад. На складе неразбериха, им уже трудно пользоваться. Надо на время закрыть его и навести в нем порядок. Этой цели и служит сон. Кстати, на наведение порядка всегда приходится затрачивать какую-то энергию: само собой ничего не делается. В одной из своих работ Вейн вспоминает слова Норберта Винера из его «Кибернетики»: «Из всех нормальных процессов ближе всего к непатологическому очищению сон. Часто наилучший способ избавиться от тяжелого беспокойства или умственной путаницы — переспать их». Под очищением Винер, конечно, подразумевает не нейтрализацию гипнотоксинов, не отсеивание «лишней информации» и не забвение причин беспокойства; об этих причинах мы помним и наутро. Винер, как и мы, надеется на то, что к утру наши проблемы станут яснее и путаница распутается, а если и не станут, то уж голова прояснится наверняка. Утро вечера мудренее, говорим мы, откладывая окончательное решение на завтра. Размышления над занимающими нас проблемами продолжаются, как мы знаем, и во сне; благодаря отсутствию внешних помех они, быть может, становятся продуктивнее. Одни ищут формулу бензола, другие ждут появления цирковой наездницы, бросающей в публику цветы. Но в большинстве случаев никто ничего сознательно не ищет и не ждет, а инстинктивно ощущает необходимость в очищении от умственной путаницы и от накопившихся за день смутных и порой тревожных эмоций.
Как бы то ни было, восстановление все равно налицо — восстановление душевного равновесия, восприимчивости, внимания. И разумеется, восстановление физических сил — никто этого не отрицает. И восстановление наших внутренних кирпичиков — синтез белков, который, по мнению многих исследователей, усиливается в дельта-сне. Информационная теория готова признать все, даже гипнотоксины, но при условии, если во главе будет поставлена «содержательная сторона мозговой активности», то есть психическая деятельность, имеющая целенаправленный характер.
Считалось когда-то, что сновидения лишены какого бы то ни было значения, что это всего лишь побочный результат мозговой активности. Но вот было установлено, что если искусственно подавлять их, они будут проникать в медленный сон или воплощаться в галлюцинации. «Энергетиков» это убедило, они согласились с тем, что сны необходимы и что быстрый сон и психическая активность — синонимы. Но медленный сон они все еще хотят оставить себе; медленный сон, говорят они, это другое дело, это перерыв, полное отключение, отдых, и больше ничего. «Мысли», проносящиеся в стадиях сонных веретен и дремоты, не более чем случайные воспоминания о том, что приходило в голову накануне или в быстром сне. Но отчего же так активизируются наши эмоции во время дельта-сна? Отчего мы так взволнованы и на что так бурно реагируем? Не на синтез же белков или на нейтрализацию «продуктов усталости»! Не логичнее ли предположить, что реагируем мы на свои впечатления, мысли и чувства, что в дельта-сне мы заняты их оценкой, классификацией, упорядочиванием и подготовкой к окончательной обработке и отделке, происходящей во время быстрого сна? Не потому ли мы так болезненно отзываемся на нехватку дельта-сна и не на него ли больше всего полагаемся, столь часто повторяя, что утро вечера мудренее?
Мы готовы принять информационную теорию в любом ее варианте, благо она сама готова принять многое. Нам, безусловно, импонирует ее непредвзятость, терпимость и широта. Но к сожалению, свои рассуждения она не всегда доводит до конца: кое-что недоговаривает, кое-где отделывается расплывчатыми метафорами, а кое о чем умалчивает совсем. Как, например, представляют себе ее сторонники «реорганизацию» информации или наведение порядка на складе? Что же именно происходит с информацией в первых трех циклах «медленный сон — быстрый сон» и, если к концу третьего цикла реорганизация завершается и информация в память уже «введена», то какой цели служат четвертый и пятый циклы, часто обходящиеся без дельта-сна и состоящие в основном из сонных веретен и быстрого сна? Все задачи, какие только можно придумать, решены, а мы зачем-то спим. Неужто так сильна инерция суточного ритма и мы спим только потому, что на дворе еще темно? А если это действительно так, то почему наша инерция предпочитает именно быстрый сон, а не дремоту, например, что было бы гораздо естественней?
Рассуждая таким образом, мы неизбежно приходим к выводу, что коли инерция делает столь странный выбор, то это вовсе не инерция и суточный ритм тут ни при чем. Если он и заставляет нас отходить ко сну, то зачем ему приковывать нас к постели расслаблением мышц и завлекательными утренними сновидениями? Пусть бы шло, как идет. Так нет же! Мало нам трех циклов; без пяти или хотя бы без четырех вся наша психика полетит кувырком, и мы забудем, что такое полноценное, нормальное бодрствование.
Наши вопросы и недоумения спешит рассеять еще одна теория, которую развивает доктор медицинских наук Н. И. Моисеева из Института экспериментальной медицины в Ленинграде. В течение дня, каким бы он ни был, говорит она, ритмическая согласованность в работе мозговых структур приходит в упадок. Все структуры участвовали в процессе бодрствования по-разному, и вот теперь, к вечеру, одна уже выработалась целиком, и ей надо срочно восстанавливать свой биохимический баланс, другая израсходовала свои ресурсы наполовину, а третьей так и не пришлось поработать, и все ее функциональные, химические и прочие возможности будут ждать своего часа. Словом, гармонии в биоритмах никакой, один хаос и разноголосица, отчего мы и чувствуем себя разбитыми и соображаем плохо (вот он, затоварившийся склад!). Надо, чтобы все структуры снова настроились на один лад.
Как же происходит эта настройка? Во время медленного сна скорее всего идет регулировка внутренних ритмов каждой мозговой структуры, каждого нашего органа, каждой клеточки, а во время быстрого налаживаются гармонические взаимоотношения между ними. Может быть, схема эта чересчур груба, но то, что одна из задач сна — настройка биоритмов организма на оптимальный режим, это несомненно. Человек погружается в сон, и присущие бодрствованию функциональные связи между мозговыми структурами на время распадаются — об этом можно судить по снятым с каждой из них электроэнцефалограммам. Структуры как бы замыкаются в себе, настраиваются, саморегулируются, затем связи постепенно восстанавливаются, начинается общая регулировка, и вот уже наш оркестр биоритмов готов к разучиванию новой музыки дня. Сделать это во время бодрствования, ясное дело, невозможно: структурам и их ритмам не до себя, они заняты игрой или, выражаясь строго научно, активным взаимодействием со средой.
По мнению Моисеевой, эталоном для создания оптимальной согласованности всех ритмов служит модель «потребного биоритмического фона», создающаяся во время бодрствования на основе врожденной программы поведения и сигналов, приходящих извне. Во сне эта модель проходит проверку. Если модель получилась удачной, сна особенно много не потребуется, если же она нуждается в доработке — приходится спать дольше. Для создания модели нужна внешняя информация. Чем больше получит ее организм, тем меньше, как это ни парадоксально, понадобится ему сна. Вот почему когда мы заняты кипучей деятельностью или когда наши эмоции получают основательную нагрузку, мы спим гораздо меньше, чем когда отдыхаем в санатории или убиваем время за телевизором. Однообразные в сущности и поверхностные впечатления туриста, с этой точки зрения, могут содержать несравненно меньше информации, чем «впечатления» инженера, выполняющего ответственный заказ и просиживающего ночи напролет за чертежами, или чувства и мысли не смыкающих глаз влюбленных, которые не видят в целом мире ничего, кроме себя, но зато видят друг в друге целый мир. Кто думает о сне, когда влюблен!
Быть может, в сновидениях и отражается этот процесс переналадки и упорядочения фазовых отношений между структурами, которые как бы переговариваются друг с другом. Кроме того, во время сновидений происходит своеобразная тренировка нервных центров: клетки, бездельничавшие во время бодрствования, вынуждены заниматься «функциональной» гимнастикой, чтобы не потерять форму. Недаром ведь после стресса, когда нервные клетки все до единой получают хорошую встряску, человек спит как убитый и ему ничего не снится. А кто ведет жизнь вялую и о встрясках давно забыл, тот со сновидениями буквально не расстается.
Логично, не правда ли? Кстати, подобным встряскам и тренировкам подвергается мозг у тех, кого терзают припадки эпилепсии. Лет пятнадцать назад физиолог В. М. Окуджава, ныне академик Академии наук Грузинской ССР и ректор Тбилисского университета, обратил внимание на то, что во время эпилептического припадка активизируются те же самые структуры мозгового ствола, что и во время быстрого сна, а когда человек засыпает потом глубоким сном, сон этот во многом похож на быстрый. Из этого следовало, во-первых, что всякий припадок не угасает сам собой, как считали прежде, а подавляется развивающейся к концу его десинхронизацией работы нейронов, и во-вторых, что повторение припадков у больных должно привести к сокращению доли быстрого сна, ибо потребность в нем, хотя и не совсем приятным образом, будет отчасти удовлетворена. Так оно и оказалось.
Такую же взаимосвязь, но уже в опытах на животных, обнаружили и сотрудники Института физиологии грузинской Академии наук М. Г. Коридзе, М. М. Мгалоблишвили и М. Г. Кавкасидзе. Кошек систематически лишали быстрого сна; те впадали в истерику и буйствовали среди своих галлюцинаций. Затем в восстановительном периоде следовала повышенная отдача быстрого сна. Все шло как по писаному. Но если вслед за лишением быстрого сна у кошек удавалось вызвать эпилептические судороги, что делается обычно электростимуляцией гиппокампа, то длительность быстрого сна в восстановительном периоде заметно сокращалась. Сокращалась она и в том случае, когда кошкам в медленный сон искусственно вводили быстрый, вызывая так называемое электрографическое пробуждение — состояние, при котором усиливался гиппокампальный тета-ритм. После такого медленного сна наступала очередная фаза быстрого и она была короче, чем обычно.
С гиппокампальным тета-ритмом связана еще одна теория сна, выдвинутая академиком-секретарем Отделения физиологии и экспериментальной медицины Академии наук Грузинской ССР Т. Н. Ониани.
Существует два типа бодрствования — спокойное и напряженное. Спокойное поддерживается деятельностью ретикуло-таламокортикальной системы (активирующие импульсы, которые посылает ретикулярная формация, побуждают к усиленной работе таламус и кору головного мозга), а напряженное, кроме того, еще и деятельностью лимбической системы — важнейшего функционального образования, куда входят и часть ретикулярной формации, и ядра таламуса, и гипоталамус, и гиппокамп, и где находятся все центры наших эмоций.
Сочетание работы этих двух систем создает необходимую основу для целенаправленных и координированных реакций, ради которых и возникает напряженное бодрствование. Во время быстрого сна работает одна лимбическая система: эмоции взбудоражены, а координированные реакции парализованы. По активности мозговых структур, говорит Ониани, быстрый сон — аналог не спокойного, а напряженного бодрствования. У спокойного бодрствования, как и у медленного сна, аналогов нет.
Сам быстрый сон, подобно бодрствованию вообще, тоже можно разделить на две стадии. На фоне сплошной десинхронизации, длящейся от пяти до двадцати секунд и сопровождающейся быстрыми движениями глаз, начинается бурное развитие тета-ритма, генерируемого гиппокампом. Это эмоциональная стадия быстрого сна. Затем тета-ритм ослабевает, а тем временем в новой коре, особенно в сенсомоторной ее области, усиливается альфа-ритм — признак эмоционального безразличия. Затем ослабевает альфа-ритм, и в гиппокампе вновь нарастает тета-ритм. Обе стадии, эмоциональная и неэмоциональная, чередуются во время быстрого сна несколько раз, причем первая всегда длиннее второй.
Во время бодрствования тета-ритм — постоянный спутник эмоционального напряжения. В опытах на кошках физиологи из лаборатории Ониани установили, что ни реакция страха или агрессии, ни сильный голод или сильная жажда — ни одно из подобных состояний не обходится без гиппокампального тета-ритма. Когда же кошка успокаивается, когда она получает еду или молоко и ее потребности удовлетворяются, тета-ритм уступает место альфа-ритму — вестнику блаженной дремоты. В быстром сне — такое же чередование: кажется, будто из глубин мозга вырастает какая-то потребность, которая затем находит удовлетворение. Потом она вырастает снова, снова удовлетворяется, и так до наступления медленного сна или до пробуждения. Усилению тета-ритма в быстром сне сопутствуют те же вегетативные явления, которыми и сопровождается насыщенное сильными эмоциями напряженное бодрствование. Как в бодрствовании, так и во сне гиппокампальный тета-ритм проистекает от одного и того же источника: это отражение мощного потока импульсов, генерируемых соседом гиппокампа — уже известным нам задним гипоталамусом, одним из активнейших участников напряженного бодрствования. Одни и те же структуры, одни и те же ритмы, и, очевидно, одни и те же эмоции, только в быстром сне мышцы расслаблены да сознание «обращено внутрь» — к сновидениям. Вот и вся разница.
Химические факторы сна, которые искали еще Лежандр и Пьерон, без сомнения, существуют, хотя это, конечно, не яды и не шлаки, как представляли их себе в начале века. Ониани убежден, что в процессе бодрствования в мозгу накапливаются такие вещества, которые, достигнув определенной концентрации, могут нарушить мозговой гомеостаз. Под гомеостазом он подразумевает весь комплекс процессов и состояний, на котором зиждется оптимальная работа мозга. Как только концентрация веществ достигает некоего «контрольного» уровня, запускается механизм сна, и сон нейтрализует действие опасных веществ. Но при длительном сне происходят свои нейрогуморальные сдвиги, и гомеостаз снова оказывается под угрозой со стороны неких накопившихся сверх меры веществ только противоположного знака, которых можно назвать факторами бодрствования. Тогда оживают механизмы бодрствования, и система, нейтрализуя уже эти вещества, вновь приближается к своему оптимальному состоянию.
Но эта пульсирующая гармония несимметрична. Похоже на то, что для нейтрализации факторов сна, накапливающихся во время бодрствования, требуется более или менее длительная работа медленного сна, а факторы, вызывающие пробуждение, вырабатываются сравнительно быстро. Химия пробуждения уже готова к запуску, а «гипнотоксины» еще не нейтрализованы. Что же делать? Насколько возможно отсрочить пробуждение? Сделать же это можно только одним способом — псевдопробуждением, псевдободрствованием. Быстрый сон, чья химия очень похожа на химию бодрствования, все улаживает. Излишки факторов бодрствования растрачиваются в нем, а факторы сна накапливаются не столь интенсивно, даже, может быть, не накапливаются совсем, потому что это все-таки не настоящее бодрствование. Затем наступает медленный сон, в котором продолжается нейтрализация факторов сна, затем снова растрачиваются излишки, снова наступает медленный сон, еще одна порция факторов сна нейтрализуется, и вот они уже изжиты все, подчистую, можно просыпаться по-настоящему, и мы открываем глаза, расставаясь с быстрым сном, который недаром господствовал в предутренние часы, изо всех сил сдерживая наше преждевременное пробуждение.
Согласитесь, что перед нами самая простая и убедительная версия насчет быстрого сна: он просто помогает медленному сну, который слишком быстро продуцирует факторы бодрствования (или, что одно и то же, слишком медленно нейтрализует факторы сна, преподносимые ему бодрствованием). Фрейд называл сновидения стражем сна, и с этим, говорит Ониани, вполне можно согласиться, хотя предпосылка у Фрейда была совсем другая. Быстрый сон с его сновидениями это действительно страж сна, умный и точный его регулятор.
Но зачем, спросите вы, быстрому сну понадобилось имитировать нарастание и удовлетворение какой-то абстрактной потребности, устраивая эти качели с тета-ритмом и альфа-ритмом? Почему псевдободрствование приняло именно такую форму? Очень просто. Если мы хотим вызвать к жизни химию бодрствования, когда весь организм еще занят сном, нужно, очевидно, разбудить сильные эмоции, которые эту химию без промедления запустят. Со слабыми эмоциями, присущими спокойному бодрствованию, связываться нет смысла: мозг, объятый медленным сном, будет слишком нерешительно откликаться на них. Наши реакции на звонок будильника и на утреннее пение пташек неодинаковы. Вот для чего включается не спокойное псевдободрствование, а напряженное, с его непременным тета-ритмом. Но чем вызывается эмоциональное напряжение вообще? Только одним — неудовлетворенными потребностями всевозможного сорта и ранга — от потребности в пище или в защите до потребности решить творческую задачу или выпутаться из сложного конфликта.
С другой стороны, если потребность (в данном случае абстрактная, «электрографическая»), выражаемая тета-ритмом, будет все нарастать и нарастать, мы, чего доброго, проснемся по-настоящему, и тогда вся затея пойдет прахом. Псевдопотребность должна время от времени находить псевдоудовлетворение. Быстрому сну, как и всем жизненным процессам, необходим оптимальный режим, свой собственный гомеостаз, иначе он не выполнит возложенных на него задач. Этот гомеостаз и регулируется качелями: тета-ритм затихает, альфа-ритм, ритм удовлетворения потребностей, нарастает. Лишний «пар» выпущен, все можно начинать сначала и начинать без особых хлопот, ибо при выпускании пара химическое состояние не менялось.
Вырисовывается целая иерархия ритмов и циклов, складывающаяся в стройную систему гомеостаза с его блестяще организованной саморегуляцией. Несколько раз за ночь повторяется цикл «медленный сон — быстрый сон». Внутри медленной фазы своя смена ритмов, неуклонно ведущая к углублению сна. Внутри быстрой — своя, поддерживающая оптимальный режим фазы. Все это взятое вместе повторяется ежедневно, ликвидируя накопившиеся во время бодрствования отклонения, восстанавливая нарушенную этими отклонениями гомеостатическую гармонию. Да, Ониани тоже говорит о восстановлении и о гармонии, но не о восстановлении в узком, нейрохимическом или энергетическом смысле и даже не в том сравнительно широком смысле, которым оперирует информационная теория, — нет, тут смысл самый широкий: восстановление равновесия всей системы жизни, где химия — лишь выразитель и воплощение гомеостатических колебаний.
Но сон сам по себе не может быть оптимальным состоянием жизни. «Сон неумеренный вреден», — говорит Одиссею божественный свинопас Евмей. Если бы это было не так, жизнь была бы сплошным сном. В процессе сна система гомеостаза избавляется от одних отклонений, но, увы, приобретает другие. И тогда наступает бодрствование со своей иерархией циклов и ритмов, и система снова ищет и находит утраченное во время сна равновесие, снова отклоняется от него, и так — до конца дней. Может быть, и у бодрствования есть свои внутренние стражи, свои регуляторы, даже наверняка есть: ведь и ему нужен оптимальный режим, без которого оно не выполнит своих задач. Но это особая тема. Как бы то ни было, получается, что если быстрый сон — страж медленного сна, а лучше сказать, сна вообще, то весь сон, так же как и все бодрствование, — стражи гомеостаза.
Так раскрывается роль сна вообще, а заодно и роль бодрствования. «Во время сна мозг отдыхает от бодрствования, — говорит Ониани, — а во время бодрствования — от сна». Замечательная мысль! Вот от чего мы отдыхаем во сне и почему каждый из нас спит ровно столько, сколько привык, и часто независимо от того, бурный был перед этим день или бесцветный. Лихтенберг и Месмер, каждый со своей стороны, ощущали эту гомеостатическую взаимосвязь, но проблема была сформулирована ими неверно. Да, в известном смысле мы спим, чтобы бодрствовать, но и бодрствуем, чтобы спать: «и», а не «или» — вот в чем суть. А если так, то не «чтобы», а все-таки «потому что». Мы спим, п о т о м у ч т о мы бодрствовали, мы бодрствуем, п о т о м у ч т о спали. Связь тут скорее причинная, а не целевая. Цель со своим «чтобы» присутствует в другом, более общем утверждении: мы спим, чтобы жить, и бодрствуем, чтобы жить. Сон — такая же потребность, как и бодрствование. Это две стороны жизни, два состояния главной нашей жизненной пульсации, направленной на поддержание оптимума.
Гомеостатическая теория объясняет все, кроме сновидений. О сновидениях она умалчивает. Но если мы, опираясь на нее, попытаемся сами прийти к какому-нибудь заключению, мы недалеко уйдем от тех, кто считает, что сновидения — результат конформационных переделок в молекулах или настройки инструментов в биоритмическом оркестре. Чтобы оттянуть пробуждение, быстрый сон начинает имитировать бодрствование и, по-видимому, для вящей имитации погружает нас в хаос беспорядочных грез. Он просто завлекает нас, заставляя забыть о том, что нам хочется проснуться. Ни к какому другому выводу тут прийти, кажется, невозможно.
Но тогда непонятно, почему многие видят сны в стадиях дремоты и сонных веретен, чем вызываются эмоциональные бури дельта-сна и почему мы видим страшные сны, от которых иногда просыпаемся с ужасом и сердцебиением и долго потом не можем заснуть. Подсчитано даже, что неприятные сны снятся нам вдвое чаще, чем приятные. Ничего себе завлекательность! Где же тут биологический, гомеостатический и вообще какой бы то ни было смысл?
Помалкивает на сей счет и информационная теория, которой, казалось бы, и книги в руки. Вместо того чтобы попытаться объяснить сновидения, которые видят все, она говорит о переработке информации, которой не видел никто. Она доказывает нам, что в течение всей ночи продолжается психическая деятельность, с чем мы вполне согласны, и имя этой деятельности — переработка и реорганизация информации, что мы должны уже принять на веру. Для обоснования непрерывности этой переработки она ссылается на эмоции дельта-сна. Но отчего мы так волнуемся в дельта-сне, да и в быстром тоже? Что в этой информации мы находим неожиданного и чем она столь чувствительно задевает нас? Если эта информация связана с событиями и впечатлениями дня, то почему мы днем гораздо спокойнее, чем в дельта-сне? Неужели все, что с нами происходит днем, по-настоящему осознается только ночью? Если же она не связана или связана косвенно, то что это за информация? Разумнее было бы предположить, что в дельта-сне мы сталкиваемся лицом к лицу с какими-то своими внутренними проблемами, а в быстром пытаемся разрешить их, переводя эти проблемы в сферу образов. Правда, судя по количеству неприятных сновидений, нам это не всегда удается. Во все эти тонкости информационная теория не вдается: «небывалые комбинации бывалых впечатлений», как называл наши сны Сеченов, ее пока не очень интересуют.
Но почему она должна ими интересоваться? Ни информационная теория, ни теория гомеостаза не претендуют на то, чтобы считаться всеобъемлющими. Универсальности добивались от них мы с вами, но не их творцы. Да и может ли теория сна быть универсальной — вот вопрос. Подавляющее большинство из рассмотренных нами теорий, гипотез, концепций и точек зрения — от гемодинамической и химической до информационной и гомеостатической — было выдвинуто физиологами и неврологами. Физиологи сказали нам почти все, что они знают и думают о сне, неврологи же — далеко не все. Психологи — ничего еще не сказали. Между тем и неврологи и психологи уже давно изучают сновидения непосредственно. Они анализируют сюжеты снов, а иногда даже вторгаются в них, стараясь понять, как эти сюжеты формируются и от чего зависят.
Доктор Розалинда Картрайт из Иллинойского университета рассказывает, например, что испытуемые в ее лаборатории видят сны в симфонической последовательности. Первый и самый короткий сон — это увертюра. Он протекает в настоящем и часто отражает то, о чем человек думал перед сном. Этот сон обычно задает настроение и тему для последующих. Второй и третий сон могут касаться прошлого, но обрамлены они эмоциями настоящего. Четвертый еще более углублен в прошлое, а пятый, обычно последний, включает в себя элементы всех предыдущих и сплетает их все вместе в некий апофеоз. Все выглядит так, словно мозг выбирает себе лейтмотив для целой ночи и в течение всего сна создает на эту тему композиции.
Схема доктора Картрайт в общих чертах напоминает нам схему, предложенную информационной теорией. Там некая информация отбирается, классифицируется, а затем подвергается окончательной обработке и отделке. Тут тоже все начинается с отбора — выбирается тема, отбираются для ее разработки элементы близких и далеких воспоминаний. Элементы группируются в различные сочетания, освещаются и рассматриваются со всех сторон («классификация») и, наконец, выстраиваются для общего парада, сливаясь в апофеозе («окончательная отделка»). Но что кроется за этой схемой? Чем руководствуется мозг при выборе темы и элементов для ее разработки? Почему из бывалых впечатлений создаются комбинации небывалые?
В самом деле, почему? Августу Кекуле снится не бензольное кольцо, а огненная змея, пожирающая свой хвост. Изволь этот символ разгадать! И ведь Кекуле нисколько не удивился змее. «Мой умственный взор, искушенный в видениях подобного рода, различал теперь более крупные образования…» — комментирует он свой знаменитый сон. Кто из нас не искушен в видениях подобного рода и кто хоть раз по-настоящему удивился им! Мы можем испугаться своих видений, можем наслаждаться ими, но они не изумляют нас. Это чувство посещает нас только в состоянии бодрствования.
Возможно, этот пробел в ночных эмоциях объясняется тем, что во всех снах мы главные действующие лица, все они про нас и больше ни про кого. Мы сами драматурги своих снов, их режиссеры, художники, актеры и зрители, все в одном лице. Диалоги наших сновидений — одна театральная форма; всякий сон — это откровенный или завуалированный разговор с самим собой и о самом себе. Мы не удивляемся во сне потому, что все чудеса, которые мы видим, не что иное, как наши собственные мысли, ощущения и влечения. Часто ли в состоянии бодрствования мы удивляемся себе? Нет, это чувство порождается тем, что находится вне нашей личности и нам не принадлежит.
«Мы часто думаем, что во сне видим большие нелепости, — пишет в „Психологических заметках“ В. Ф. Одоевский, — при большем внимании нельзя не заметить, что сии нелепости суть большей частью лишь несообразности с нашими обыкновенными понятиями, так, например, часто во сне предоставляются соединения предметов, по-видимому, невозможные, но имеющие некоторое основание. Я видел однажды некоторое существо, которое было соединением смерти, темноты и минорного аккорда; по пробуждении выразить словами возможность этого соединения нельзя, но во сне оно было понятно и имело имя. Следственно, есть возможность для совершенно других понятий, какие мы имели в здешней жизни, и есть для сих понятий язык, нам не известный».
Иногда язык поддается переводу, и человек без труда понимает, откуда берутся «невозможные» соединения предметов. Вспомним хотя бы доктора Мори с его гильотиной. На одной картине Сальватора Дали изображена спящая девушка; подле нее лежит гранат, над ним вьется пчела. Девушка слышит жужжание пчелы, а ей снится, что на нее набрасываются тигры, в тело ее вонзается копье, а рядом шагает слон на паучьих ножках.
В 1887 году в «Русской мысли» был напечатан отрывок из романа Григоровича «Петербург прошлого времени». Отрывок назывался «Сон Карелина». Прочитав его, Чехов написал Григоровичу письмо. В нем он выражает свое восхищение тем, как замечательно верно передал Григорович мозговую работу и общее чувство спящего человека; об этом он судит на основании своих снов, которые видит часто. «Когда ночью спадает с меня одеяло, — рассказывает он, — я начинаю видеть во сне громадные склизкие камни, холодную осеннюю воду, голые берега — все это неясно, в тумане, без клочка голубого неба; в унынии и тоске, точно заблудившийся или покинутый, я гляжу на камни и чувствую почему-то неизбежность перехода через глубокую реку; вижу я в это время маленькие буксирные пароходики, которые тащат громадные барки, плавающие бревна, плоты и проч. Все до бесконечности сурово, уныло и сыро. Когда же я бегу от реки, то встречаю на пути обвалившиеся ворота кладбища, похороны, своих гимназических учителей… И в это время весь я проникнут тем своеобразным кошмарным холодом, какой немыслим наяву и ощущается только спящим… Он очень рельефно припоминается, когда читаешь первые страницы Карелина… где говорится о холоде и одиночестве могилы…
Ощущая во сне холод, я всякий раз вижу людей… Лица снятся, и обязательно несимпатичные мне, например, всегда при ощущении холода снится один благообразный и ученый протоиерей, оскорбивший мою мать, когда я был мальчиком, снятся злые, неумолимые, интригующие, злорадно улыбающиеся, пошлые, каких наяву я почти никогда не вижу. Смех в окнах вагона — характерный симптом карелинского кошмара. Когда во сне ощущаешь давление злой воли, неминуемую гибель от этой воли, то всегда приходится видеть что-нибудь вроде подобного смеха. Снятся и любимые люди, но они обыкновенно являются страдающими заодно со мною.
Когда же мое тело привыкает к холоду или кто-нибудь из домашних укрывает меня, ощущение холода, одиночества и злой воли постепенно исчезает… Я начинаю уже чувствовать, что как будто хожу по мягким коврам или по зелени, вижу солнце, женщин, детей…
Сильно бросается в глаза также и одна подмеченная Вами естественность: видящие сны выражают свои душевные движения именно порывами, в резкой форме, по-детски… Это так верно! Сонные плачут и вскрикивают гораздо чаще, чем бодрствующие…»
В черновике письма после этих слов была такая фраза: «Это объясняется, вероятно, отсутствием во сне „задерживающих центров“ [и] побуждений, заставляющих скрытничать…»
Когда был открыт быстрый сон и установлено, что люди видят сны во время быстрых движений глаз, трудно было удержаться от соблазна вторгнуться в сюжеты сновидений. Около спящих зажигали свет, включали музыку, переливали воду. Затем их будили и требовали отчета. Особенно хорошо получалось с водой: люди во сне то и дело попадали под дождь и вымокали до нитки. Когда их будили звонком, им успевал присниться телефон. Потом доктор Ральф Бергер проделал интересный опыт. Он отобрал из числа своих студентов группу испытуемых и расспросил каждого об образе его жизни, в том числе о прошлых и настоящих увлечениях. Затем каждого попросили прочитать вслух длинный список имен, среди которых было имя избранницы (или избранника) его (или ее) сердца. Когда очередь доходила до заветного имени, прибор, регистрирующий кожно-гальваническую реакцию, отмечал эмоциональный всплеск, подтверждая этим, что имена были названы правильно и что они действительно небезразличны всем этим юношам и девушкам.
Испытуемым предстояло провести в лаборатории много ночей. О цели эксперимента они ничего не знали. Засыпать они учились под записанный на пленку шум водопада и всевозможные шорохи: им нужно было привыкнуть к шумам вообще, чтобы в ответственную ночь не проснуться от случайного шума, в который будут вкраплены разные имена. На тридцать седьмую ночь Бергер начал будить своих студентов во время быстрого сна и записывать на пленку их рассказы о сновидениях. Каждый видел несколько снов этой ночью, и над каждым в разных фазах сна Бергер и его сотрудники произносили по нескольку раз четыре имени в разных сочетаниях. Среди четырех было одно, имевшее для испытуемого особое значение.
Чтобы добиться максимальной чистоты эксперимента, Бергер решил привлечь к анализу сновидений человека, который не знал, какое имя произносилось и когда. Это был его коллега Освальд. Бергер дал ему описания сновидений испытуемых и списки из четырех имен, которые произносились у них над ухом. Освальд попытался установить ассоциативные связи между снами и именами. Каково же было удивление обоих ученых, когда обнаружилось, что Освальд угадал в 32 случаях из 89. Как пишет сам Освальд, для психологического эксперимента такого типа это было невероятной удачей.
Один студент был прежде влюблен в рыжеволосую девушку, которую звали Дженни. Когда произнесли ее имя, ему приснилось, что он отпирает сейф отмычкой, у которой была красная ручка. По-английски отмычка будет jemmy. Как только другой студент услышал имя Шейла, ему приснилось, что он забыл в университетской аудитории книгу Шиллера. Одна девушка услышала во сне имя «Роберт», и ей стало сниться, что она смотрит фильм о кролике (rabbit), но этот кролик, по ее словам, «был как-то искажен».
Над ухом одного из испытуемых произнесли имя «Джилиан»; так звали девушку, в которую он был когда-то влюблен. Ему приснилось, будто к ним домой приехала старая чилийка (Chilean). «Она почему-то бегала босиком по сырой земле, — рассказывал он, — и ей, видимо, было очень холодно». Самый простой случай из всех — это звуковая ассоциация «Шейла — Шиллер». Кролик был не совсем подходящей заменой Роберту, и кролик вышел «искаженным». А Джилиан раздвоилась на «чилийку» и на «холодно» (chilly). Она перевоплотилась сразу в два образа, даже в три: с т а р а я чилийка, пишет Освальд, может означать б ы в ш у ю возлюбленную. Слово chilly часто употребляется в переносном смысле: бегавшая б о с и к о м п о с ы р о й з е м л е чилийка символизировала, возможно, бывшую даму сердца, которая о х л а д е л а к студенту или к которой он охладел.
Спящий мозг, пишет Освальд, способен на самые сложные ассоциации. Имя «Наоми» трансформировалось в сновидение, рассказ о котором звучал так: «Мы путешествовали по северу, намереваясь покататься на лыжах (an aim to ski). Мой приятель сказал „Oh!“ Освальд ухитрился разобрать имя „Наоми“ в созвучиях „an aim“ и „Oh!“. Такая изощренность может показаться неправдоподобной, но факт остается фактом: девушку, в которую был влюблен студент, звали Наоми.
В ходе подобных опытов выяснилось, что спящий способен реагировать на внешние стимулы не только в быстром, но и в медленном сне. Правда, по мере углубления сна порог пробуждения возрастает, и в спящий мозг пробиться все труднее и труднее. Но это не касается стимулов, имеющих для человека особое значение. Как бы глубоко ни спала уставшая мать, при первом же крике ребенка она наклоняется к нему. Раньше подобные факты объясняли наличием «сторожевых пунктов» в коре больших полушарий, теперь же стало ясно, что для определенных стимулов «порог реактивности» много ниже, чем для всех прочих. Вот интересный парадокс: с одной стороны, восприятие внешней информации во время сна должно быть сведено к минимуму, а с другой — оценивать эту информацию все же приходится. Может быть, говорит А. М. Вейн, существуют в мозгу даже специальные механизмы для такого анализа. В быстром сне они работают энергичнее, чем в медленном, хотя в это время разбудить нас труднее всего. Несмотря на то, что мы поглощены сновидениями, мы слышим и ощущаем многое из того, что делается вокруг и охотно включаем в свои сны звуки, запахи, случайные сквозняки и прочие проявления внешнего мира.
Об этой нашей способности знали еще в глубокой древности. «Человек полагает, что сверкает молния и гремит гром, хотя в его ухо проникает всего лишь слабый шум, — пишет Аристотель в трактате „О вещих сновидениях“, — человек думает, что он лакомится медом и сластями, а это он проглатывает немного слюны; ему кажется, что он проходит сквозь огонь, в то время как отдельные члены его просто-напросто немного согреваются. И так как начало всех вещей мало, то все это случается и при болезнях, которые воспринимаются еще в процессе возникновения, до того как человек ощутит их в состоянии бодрствования».
Ту же мысль мы находим и у великих врачей древности — Гиппократа и Галена. Телесные раздражения, говорят они, выступают во время сна в усиленном виде и нарушают душевную деятельность. Вот почему сновидение может помочь установить диагноз. Гален рассказывает об одном своем пациенте, которому приснилось, что у него каменная нога. Через несколько дней нога отнялась. С подобными случаями врачи сталкивались во все времена. Одному пациенту французского невролога Лермита приснилось, что его в ногу укусила змея; вскоре на этом месте появилась язва. Вот область, где сны, без сомнения, бывают вещими.
У нас с вами уже есть два источника сновидений, вернее, один: внешние и внутренние телесные раздражения. Но можно ли считать их источником в полном смысле слова, может быть, это всего лишь повод для перемены сюжета сновидения? Неужели до падения бронзовой стрелки доктору Мори ничего не снилось, а если снилось, то неужели его сны были всего лишь результатом каких-то других раздражений, только слабых и «порога пробуждения» не достигавших? Разве абсолютно здоровый человек, спящий в абсолютной тишине и темноте, не видит снов? И наконец, почему телесное раздражение превращается в видение? Не потому ли, что видения уже существовали до его появления и оно лишь приняло ту форму, которую ему предложили?
Разумеется, это так. Но что же тогда служит основным источником сновидений? Демокрит был, по-видимому, недалек от истины, когда говорил, что «подобно тому, как длится волнение воды, вызванное каким-либо предметом, — так же и в органе зрения, в органе слуха, в органе вкуса длится движение, длится даже тогда, когда внешний предмет не действует больше на человека. В уснувших душах продолжается некоторое движение и ощущение, восприятию которых способствует ночная тишина, и из этого движения рождаются сновидения». Мы можем развить эту мысль и сказать, что движение в органах чувств не только продолжается, но и самым энергичным образом поддерживается периодически нарастающими в нашем мозгу быстрыми ритмами, движениями глаз и эмоциональным напряжением. От одного этого немудрено возникнуть сновидениям; вот где их истинный источник, их энергетическая основа, а сюжет, конечно, берется из впечатлений дня. Душа наша еще полна ими, и стряхнуть их с себя, видимо, не в силах.
Вспомним сон Марьи Гавриловны из пушкинской «Метели». Марья Гавриловна готовится тайно покинуть родительский дом. Накануне решительного дня она «укладывалась, увязывала белье и платье, написала длинное письмо к одной чувствительной барышне, ее подруге, другое к своим родителям. Она прощалась с ними в самых трогательных выражениях… Запечатав оба письма тульской печаткою, на которой изображены были два пылающие сердца с приличной надписью, она бросилась на постель перед самым рассветом и задремала: но и тут ужасные мечтания поминутно ее пробуждали. То казалось ей, что в самую минуту, как она садилась в сани, чтобы ехать венчаться, отец ее останавливал ее, с мучительной быстротою тащил ее по снегу и бросал в темное, бездонное подземелье… и она летела стремглав с неизъяснимым замиранием сердца; то видела она Владимира, лежащего на траве, бледного, окровавленного. Он, умирая, молил ее пронзительным голосом поспешить с ним обвенчаться… другие безобразные, бессмысленные видения неслись перед нею одно за другим. Наконец она встала, бледнее обыкновенного и с непритворной головной болью».
Здесь все просто и не нуждается ни в каких объяснениях и толкованиях. Волнение не дает Марье Гавриловне заснуть, она охвачена не сном, а тяжелой дремотой, полузабытьем. Движение в ее душе и не собирается затихать. Но часто ли обнаруживается столь непосредственная и незамаскированная связь между «раздражениями» дня и сновидением? Думал ли Одоевский о смерти и минорном аккорде? Думала ли другая пушкинская героиня обо всей той нечисти, которая ей приснилась?
Один в рогах с собачьей мордой,
Другой с петушьей головой,
Здесь ведьма с козьей бородой,
Тут остов чопорный и гордый,
Там карла с хвостиком, а вот
Полужуравль и полукот.
XVII
Еще страшней, еще чуднее:
Вот рак верхом на пауке,
Вот череп на гусиной шее
Вертится в красном колпаке,
Вот мельница в присядку пляшет
И крыльями трещит и машет…
Мельница особенно хороша — не приведи бог такое увидеть. Конечно, ни о каких чудищах Татьяна перед тем не думала, но, занимаясь гаданьем, она ожидала увидеть во сне жениха, и хотя помыслы ее были устремлены к одному, волей-неволей она окидывала взглядом и всех прочих, кто мог бы посвататься к ней или просто сравниться с ее избранником. Нужно ли удивляться тому, как безнадежно проигрывали они в этом сравнении, какими чудищами они казались рядом с ним, — сама мысль о них не могла вызвать ничего, кроме отвращения. Движения в душе своей героини, ее настроения Пушкин передает с необыкновенной точностью.
Неудивительно и то, что Мартын Задека не мог разрешить сомнений Татьяны: ни чопорного остова, ни черепа на гусиной шее у него быть не могло. Эта символика слишком индивидуальна, она почти ничего не предсказывает, а передает лишь отношение героини (и автора) ко всем третьестепенным персонажам романа — Буяновым, Петушковым и прочим. Но кто же суженый? Онегин? Нет, он не похож на жениха. «Татьяна в оглавленьи кратком находит азбучным порядком слова: бор, буря, ворон, ель, еж, мрак, мосток, медведь, метель…» Жених ей приснился — иначе и быть не может! — но она не угадывает его, он ей и в голову не приходит. Жених — это медведь. По народным поверьям, бытовавшим в северных российских губерниях, в том числе и в Псковской, кто переведет или перенесет девицу через ручей, тот и жених ее. Татьяну переносит медведь, а медведь, по тем же поверьям, генерал. За генерала Татьяна и вышла. Известное же изумление Пушкина по поводу замужества его героини, возможно, не более чем мистификация. Если, по его же словам, у него в «Онегине» все события были точно расчислены по календарю (что и оказалось правдой), то что же говорить о судьбах героев — они должны были быть расчислены вдвойне!
Пушкин тяготел к математической точности, к архитектурной стройности композиции и приемов, к изящной и неожиданной симметрии. Недаром он считал гениальным один лишь план Дантова «Ада». Покойный друг мой Саня Фейнберг, талантливый исследователь Пушкина, указал мне однажды на то, что сон Татьяны содержит в себе не отрывочные предсказания, а все развитие событий, связанных с судьбой героини, только развернутое в обратном порядке, в порядке зеркальной симметрии. Все начинается с замужества, с медведя-генерала, и кончается трагической гибелью Ленского, которая в действительности происходит первой.
Пир же чудищ — это поминки по Ленскому, устраиваемые, согласно плану сна, перед его гибелью.
Этот сон едва ли не самый сложный во всей литературе, и вместе с тем психологически самый безупречный (оттого и сложный). Поэтическая фантазия, искусный расчет и глубокое проникновение в психологию девушки, гадающей о своем женихе, — все слилось здесь воедино и создало волшебный мир, столь, оказывается, близкий миру реальному.
Вещий сон снится Татьяне, снится Григорию Отрепьеву, снится Петруше Гриневу, который «никогда не мог позабыть его и всегда видел в нем нечто пророческое». Вот его сон, рассказанный им самим: «Я находился в том состоянии чувств и души, когда существенность, уступая мечтаниям, сливается с ними в неясных видениях первосония. Мне казалось, буран еще свирепствовал, и мы еще блуждали по снежной пустыне… Вдруг увидел я ворота и въехал на барский двор нашей усадьбы. Первою мыслию моею было опасение, чтоб батюшка не прогневался на меня за невольное возвращение под кровлю родительскую и не почел бы его умышленным ослушанием. С беспокойством я выпрыгнул из кибитки и вижу: матушка встречает меня на крыльце с видом глубокого огорчения. „Тише, — говорит она мне, — отец болен при смерти и желает с тобою проститься“. — Пораженный страхом, я иду за нею в спальню. Вижу, комната слабо освещена; у постели стоят люди с печальными лицами. Я тихонько подхожу к постели; матушка приподнимает полог и говорит: „Андрей Петрович, Петруша приехал; он воротился, узнав о твоей болезни; благослови его“. Я стал на колени и устремил глаза мои на больного. Что ж?.. Вместо отца моего, вижу, в постели лежит мужик с черной бородою, весело на меня поглядывая. Я в недоумении оборотился к матушке, говоря ей: — Что это значит? Это не батюшка. И к какой мне стати просить благословения у мужика? — „Все равно, Петруша, — отвечала мне матушка, — это твой посаженый отец; поцелуй у него ручку, и пусть он тебя благословит…“ Я не соглашался. Тогда мужик вскочил с постели, выхватил топор из-за спины и стал махать во все стороны. Я хотел бежать… и не мог; комната наполнилась мертвыми телами; я спотыкался о тела и скользил в кровавых лужах… Страшный мужик ласково меня кликал, говоря: „Не бойсь, подойди под мое благословение…“ Ужас и недоумение овладели мною… И в эту минуту я проснулся; лошади стояли; Савельич дергал меня за руку, говоря: „Выходи, сударь: приехали“.
Так Петруше Гриневу предсказывается, что чернобородый мужик, которого он во сне не узнает и который тем временем трясется на облучке, сыграет в его жизни роковую роль и будет ему в известных обстоятельствах то ненавистнее всех, то ближе отца родного. Но зачем в повести этот сон? Неужели это всего-навсего литературный прием, изобретенный ради одной лишь остроты и занимательности, ради каких-нибудь композиционных или иных чисто литературных задач? И да, и нет. Вещие-то сны не фантазия, не предрассудок, они действительно бывают и охватывают не только область зарождающихся недугов, но и сферы более тонкие и неуловимые.
У Достоевского в «Скверном анекдоте» один персонаж с удовольствием цитирует шуточный «Сонник современной русской литературы», написанный Н. Ф. Щербиной в 1855 — 1857 годах и распространявшийся во множестве списков: «Панаева Ивана во сне видеть — предвещает залить новый жилет кофеем или купить у Лепретра полдюжины голландских рубашек». Можно себе представить, как посмеивалась публика, читая этот сонник, и какими взрывами хохота встречали сами герои Щербины намеки на комичные обстоятельства их жизни. Смеялся и Достоевский; но его собственные вещие сны смешными ему не казались, он приходил от них в смятение и верил им даже тогда, когда они не сбывались.
28 апреля 1871 года Достоевский пишет жене из Висбадена в Дрезден душераздирающее письмо. Только что он получил от Анны Григорьевны 30 талеров и тут же все их спустил. «…Когда я получил сегодня 30 талеров, то я н е х о т е л играть по двум причинам 1) письмо твое слишком меня поразило: вообразить только, что с тобой будет! (и воображаю это теперь) и 2-е) я сегодня ночью видел во сне о т ц а, но в таком ужасном виде, в каком он два раза только являлся мне в жизни, предрекая грозную беду, и два раза сновидение сбылось. (А теперь как припомню и мой сон три дня тому, что ты поседела, то замирает сердце! Господи, что с тобою будет, когда ты получишь это письмо!)…»
Федор Михайлович, читаем мы в примечании к этому письму, сделанном Анной Григорьевной, «придавал значение снам. Очень тревожился он, когда видел во сне брата Мишу и в особенности своего отца. Сновидение предвещало горе или беду, и я была несколько раз свидетельницей тому, что вскоре (дня 2 — 3 спустя) после подобного сновидения наступала чья-либо болезнь или смерть в нашей семье, доселе здоровой, тяжелый припадок с Ф[едором] М[ихайловичем] или какая-нибудь материальная беда».
Через три года Достоевский пишет Анне Григорьевне из Эмса: «Мне все снятся дурные сны, брат, отец, и их явления никогда не предвещали доброго. Ты знаешь, я этому давно уже принужден верить, по грозным фактам». Сон 1871 года никаких дурных последствий, кроме проигрыша, не имел, но вера Достоевского в то, что отец и брат предвещают беду, ничуть не поколебалась.
Что же думает наука о вещих снах? Одно из объяснений, самое простое из всех, мы находим у А. М. Вейна в его книге «Три трети жизни». Вейн рассказывает про сон скульптора Шадра. Жена Шадра, Татьяна Владимировна, вспоминала об этом сне так: «Мы жили тогда в Риме. Ночью Иван Дмитриевич разбудил меня: „Я видел плохой сон. Будто сломался крест, что отец подарил. Должно быть, отец умер“.
Через несколько дней консульство переслало Шадру письмо из дома, извещающее о смерти отца. «Стоит ли доказывать, что во всем этом нет никакой мистики, — пишет Вейн. — Последнее письмо отца к Шадру содержало такую фразу: „Страшно я о вас тоскую, должно быть, перед смертью“. Эта фраза и связанные с нею печальные и тревожные мысли находились у Шадра в бессознательной памяти и выплыли символически в виде сломанного креста. Символ был не настолько сложен, чтобы сознание не разгадало его».
Сон Шадра той же природы, что и сон Марьи Гавриловны. Дневные заботы и волнения продолжают свое «движение» и во сне, иногда трансформируясь в символические образы, а иногда представая перед взором спящего без всякой символики, как было со сном Ломоносова, с которого мы начали свою книгу. Ломоносов, как и Шадр, думал об отце и тревожился о нем. В истории с его сном нас поражает удивительное совпадение всех обстоятельств. Но ведь бывают в жизни и совпадения, говорили мы по этому поводу в первой главе и это же повторим сейчас: бывают, и самые поразительные.
Нет никакой мистики и в более тонких, на первый взгляд даже таинственных предчувствиях и предвидениях, которыми иногда бывают связаны очень близкие и любящие друг друга люди. Один такой случай хорошо описал в своих воспоминаниях о Блоке друг его последних лет, известный издательский работник С. М. Алянский.
Дело было в середине апреля 1921 года. Алянский пришел к Блокам на Офицерскую, как всегда вечером. Дверь открыла мать Блока, Александра Андреевна:
« — Сашеньки нет дома, он сказал, что запоздает, его вызвали на какое-то заседание. Посидите у меня, пока Сашенька вернется.
Александра Андреевна заботливо усадила меня, про все расспросила, вспомнила, что последний ее рассказ был об увлечении Блока актерской игрой. Не спеша она продолжала прерванный рассказ о шекспировских спектаклях в Боблове (соседнее с Шахматовом имение Д. И. Менделеева) и о начавшейся дружбе Блока с Любовью Дмитриевной.
Когда речь зашла о том, как Блок волновался, когда примерял свой театральный костюм и когда накладывал грим, голос Александры Андреевны начал вдруг падать, и последние слова она произнесла так тихо, что ее едва было слышно. Я подумал, что ей сделалось дурно, и бросился принести воды, но Александра Андреевна остановила меня:
— Ничего, ничего, мне показалось…
Скоро голос ее опять окреп, и она продолжала рассказ. Но ей все время что-то мешало, она несколько раз останавливалась, к чему-то прислушивалась, видно, что-то ее тревожило.
— Знаете, с Сашенькой что-то случилось, — чуть слышно проговорила она, при этом голова ее поникла, глаза закрылись, и пальцы она прижала к вискам.
Я подумал, что Александра Андреевна напрягается, чтобы увидеть или представить себе, что именно случилось с Сашенькой.
В таком положении она оставалась минуту или две, потом вдруг подняла голову, широко раскрыла глаза, повернулась лицом к двери и воскликнула:
— Сашенька, что случилось с тобой?
Машинально вслед за Александрой Андреевной я тоже повернул голову, но дверь по-прежнему была закрыта, и только спустя минуты две я услышал, как хлопнула входная дверь с лестницы, скоро резко раскрылась дверь в комнату и неожиданно вбежал бледный и крайне взволнованный Александр Александрович… Не заметив меня, Блок сразу обратился к матери, будто ее вопрос он услышал еще на лестнице:
— Сегодня весь день очень тяжелый; отовсюду тревожные слухи и мрачные рассказы. А когда шел сейчас домой, на улицах из всех щелей, из подворотни, подъездов, магазинов — отовсюду выползали звуки омерзительной пошлости, какие-то отвратительные фокстроты и доморощенная цыганщина. Я думал, что эти звуки давно и навсегда ушли из нашей жизни, — они еще живы…»
Мария Андреевна Бекетова, тетка Блока, как-то рассказывала Алянскому, что Александра Андреевна и ее сын обладают способностью предвидеть какие-то события и могут на расстоянии чувствовать тревогу и волнение друг друга. Тогда он скептически отнесся к ее словам и не поверил, что такая способность может существовать, «хотя и замечал иногда за Александрой Андреевной необычную тревожную впечатлительность». «Сейчас я убедился, — пишет Алянский, — что контакт между матерью и сыном на расстоянии действительно существовал».
В самой по себе «тревожной впечатлительности» Александры Андреевны, конечно, ничего удивительного не было; она, кстати, страдала, хоть и в меньшей степени, той же болезнью, что и Достоевский, а впечатлительность больных эпилепсией общеизвестна. Можно найти объяснение и ее способности чувствовать на расстоянии, что с сыном творится неладное. Психолог, придерживающийся традиционных взглядов на бессознательное, скажет, что Александра Андреевна, многие годы жившая одними лишь интересами сына и знавшая его лучше, чем самое себя, выработала в своей душе достаточно полную и безошибочную модель его душевного состояния. Модель эта, или, по необыкновенно удачной терминологии Ухтомского, доминанта, постоянно присутствовала в ее бессознательном, и не в бездонных его глубинах, а у самой поверхности, там, где у каждого из нас находятся заботы и задачи каждого дня, те стратегические установки, которые определяют тактику ближайшего поведения. Постепенно, сформировавшись, эта доминанта не застыла в одном стереотипе, а пребывала в постоянном динамическом обновлении, в беспрерывных поправках и уточнениях, отражая в себе все перемены в «объекте», которые тогда, в апреле 1921 года, были уже роковыми: психика Блока, умершего через четыре месяца, была в плачевном состоянии. Того, что Александра Андреевна увидела в своем сыне накануне, перед тем, как он ушел в город, для чуткой и достаточно опытной ее души было достаточно, чтобы предчувствовать и предсказать, что последует дальше. Сознание ее полумеханически занимало гостя, а бессознательное тем временем «думало свою думу», моделировало состояние сына, угадывая его волнения и время от времени сообщая о них сознанию. Это вмешательство бессознательного и прерывало ее рассказ о шахматовских театральных идиллиях.
Всем известно, что наше логическое мышление, переплетающееся с интуитивными догадками, способно к предвидению. Мы с удовлетворением отмечаем в себе эту способность и гордимся ею; мы говорим: вот, что отличает нас от собратьев по эволюции, чья предусмотрительность в делах «житейских» — не более как веление инстинкта. Наш родственник шимпанзе, несмотря на весь свой разум, не в силах долго обдумывать ситуацию и воспроизводить в уме все последствия своих возможных реакций: он не умеет контролировать свои ощущения, его мозг порабощен чувствами.
Чувства владеют и нами, но нам иногда удается их сдерживать. Мы помним, что может случиться: мы умеем предвидеть. У предвидения много общего с воображением, а воображение может развернуть перед нами все, что нас ожидает. Все развитие мыслительной деятельности связано прежде всего с возрастающим «дальнодействием» человека. С самого начала человек учился исследовать вещи со всех сторон и видеть дальше собственного носа. В этом дальнодействии был не только залог безопасности, но и истоки сознательной, а не только инстинктивной предусмотрительности, предвосхищения и предвидения.
Мы умеем предвидеть; но разве это не то же, что и предчувствовать? Предвидение более осознанно, у него есть различимая логическая основа; оснований для своих предчувствий мы назвать не умеем и часто не видим их, но это не значит, что их нет. Они там же, откуда черпает свои прозрения творческая интуиция, где Вагнер предчувствует арпеджио увертюры к «Золоту Рейна», где сцепляются друг с другом идеи Пуанкаре и где наездницы бросают цветы в публику.
К человеку приходит решение, но он не знает, откуда оно пришло, да его это и не заботит. Отдельные этапы формально-логического мышления человек осознает и может выразить в речи. Задним числом, но он улавливает ход мыслей и чувствует, что шел либо от общего к частному, либо от частного к общему. В интуитивном же мышлении не видно никаких этапов, оно воспринимается как «свернутое».
Если у него и есть логика, то она состоит в ближайшем родстве не с видимой рассудку алгеброй дедукций и индукций, а с гармонией целостного чувственного восприятия, когда, как говорил Моцарт, «слышишь всю еще не написанную симфонию», и с той логикой чувств, при которой все доводы рассудка приносятся в жертву велению сердца.
Интуиция рождается и развивается в бессознательном, сновидения — тоже. Мы знаем иногда о них не больше, чем о происхождении наших озарений. Мы получаем готовый результат, готовый сон, но как он формировался, нам неизвестно. Но дело не только во внешнем сходстве и не в общности сферы, а в том еще, что во сне, как и в случае оставленной «отлеживаться» задачи, оставленной с расчетом на то, что утро вечера мудренее, мозг, возбужденный волнениями дня, не прекращает своей работы. Он мыслит. Он вычисляет, сравнивает, выбирает, комбинирует. Он предвидит и предчувствует так же, как он это делает и в бодрствовании, может быть, иногда с большей зоркостью и глубиной. Проницательность, граничащая с ясновидением, чувствительность, о которой мы не можем и мечтать в часы бодрствования, когда непрекращающийся хор внешних голосов заглушает голоса внутренние и заставляет их умолкнуть, проницательность, которая и не думает выходить за рамки обыкновенных причинно-следственных и ассоциативных связей и усиливается теми же эмоциями, что охватывают нас и в состоянии бодрствования, — вот, быть может, основа сновидений, именуемых вещими и пророческими.
Именно эту работу бессознательных доминант, не затихающую и во сне, постоянные попытки интуитивного предвосхищения своей судьбы имел в виду философ Артур Шопенгауэр, говоривший, что в ответственные для нас минуты мы поступаем не по сознательному расчету, а повинуясь внутреннему инстинкту жизни, исходящему из глубин нашей сущности, и что этот инстинкт, «возможно, находится под неосознанным руководством пророческих сновидений, забываемых нами при пробуждении, но придающих нашей жизни равномерность тона и драматическое единство, чего не может дать ей сознание. Человек, призванный совершить нечто великое, внутренне, без сомнения, ощущает это и трудится над осуществлением своей высокой задачи, как пчела над устройством улья».
Мы могли бы завершить тему вещих снов на этой торжественной ноте, но это было бы прегрешением против истины. Залитый кофе жилет и полдюжины голландских рубашек не выходят у нас из головы и призывают нас рассмотреть еще одну грань явления, чьи загадки и тайны современная наука также разгадывает без особого труда.
Впечатлительность, подогреваемая возбужденным мозгом, не в ладах с критикой. Она не желает рассуждать, взвешивать все «за» и «против», скепсис ей неведом. Трезвая оценка ее плодов приходит не сразу — вера в их истинность успевает занять все ключевые позиции, и поколебать ее бывает нелегко. Вспомним, что говорил П. В. Симонов о механизме создания гипотез: чтобы искать, бессознательное должно быть свободно от каких бы то ни было шор и предвзятостей, критически настроенное сознание в свое время оценит по достоинству все, что бессознательное ни откроет. Но открытия открытиям рознь, и скепсис далеко не всегда так могуществен, как это бывает в теории. Если бы дело обстояло иначе, не существовало бы заблуждений и мифов. Однажды Достоевскому приснился отец, и вслед за этим приключилось несчастье. Для такой впечатлительной натуры, как Достоевский, этого было достаточно, чтобы в его мозгу установилась прочная связь «отец — несчастье»; связь эта вполне прозаически именуется условным рефлексом. Подкрепляло ее и особое, не слишком доброжелательное отношение Достоевского к отцу. Несчастий и бед у Достоевского было немало, отец снился нередко, и хотя, как мы видим из его писем, сны и события не всегда совпадали, вера в сны не ослабевала: совпадения запоминались, а несовпадения сначала игнорировались, а потом забывались. Стойкость таких ассоциативных связей удивительна; на них основаны едва ли не все суеверия, все мании и фобии — странные пристрастия и странные страхи, все невротические ритуальные акты. Одна и та же природа у многих индивидуальных «вещих» снов и у знаменитых гнилых яблок Шиллера, которые поэт держал для вдохновения в ящике стола, или у таза с горячей водой, куда опускал для ясности мысли свои ноги Флобер. Однажды совпало — и могущественный условный рефлекс тут как тут.
Верить, что сон предсказывает будущее, на это, как мы видим, много причин.
Телесные недуги, дававшие о себе знать во сне, сбывающиеся несчастья, образы которых формировались в спящем мозгу под влиянием тревог и волнений за судьбу близких, оправдывающиеся предчувствия перемен в собственной судьбе, прочные условно-рефлекторные связи, чье случайное происхождение не осознавалось, наконец, присущая всем нам тяга к необычайному и таинственному, — разве всего этого недостаточно, чтобы у наших далеких предков родилась и укрепилась вера в сны, чтобы снам начали придавать особое, преувеличенное значение, чтобы они тесно переплелись с религиозными верованиями, вошли в сюжеты сказок, легенд, а затем и в литературу.
Прибавим к списку этих причин еще одно немаловажное обстоятельство — особенности первобытного мышления, оказавшиеся на редкость благоприятным материалом для построения долговечного фундамента веры в сны. Особенности эти стали изучаться во второй половине XIX века, когда европейские ученые — географы, этнографы, лингвисты — познакомились с обычаями нетронутых цивилизацией племен и народностей.
Один путешественник, вернувшийся из Африки, рассказывал, как однажды к нему пришел туземец, живший от него километров за сто, и сказал: «Ты должен заплатить мне пеню». — «За что?» — «Мне снилось, что ты убил моего раба». — «Но раб-то жив!» — «Жив. Но ты же его убил».
Как сообщает Леви-Брюль, автор книги «Первобытное мышление», у племени чероки существовал обычай, по которому человек, видевший во сне, что он был укушен змеей, должен был подвергнуться тому же лечению, которое применяется при настоящем укусе змеи. Первобытный человек не смешивал, конечно, сновидение с реальностью, но и не придавал разнице между ними никакого значения. Не только сон, но и явь была полна для него мистического содержания. Если он видел во сне себя далеко от того места, где он в тот момент находился, он знал, что это странствует покинувшая тело его душа. Если он видел умерших родных и получал от них советы, он следовал им неукоснительно.
Некоторые ученые думают, что в очень далекие времена человек, подобно многим животным, спал несколько раз в сутки, ночью и днем, и сон у него не достигал нынешней глубины и устойчивости. Первобытному человеку, жившему среди постоянных опасностей, нельзя было спать крепким сном. Связь с окружающим миром была у него во время сна теснее, чем в наши дни. Сновидения выполняли главным образом сторожевую роль. Раздражения, воспринимавшиеся органами чувств, порождали в мозгу образы всевозможных опасностей, и человек время от времени просыпался в состоянии физиологической готовности к обороне или бегству. Считают также, что сны в те далекие времена не были так сумбурны, как у нас, и в них более или менее адекватно воспроизводилась повседневная жизнь.
Мало-помалу сновидения становились все содержательнее, так как содержательнее становилась сама явь, за которой следовали они. Этому способствовала и вера в их первостепенное значение. Сновидение было для первобытного человека источником высшего знания и предвидения. Под влиянием такой веры он желал определенных сновидений и умел внушать их себе. Североамериканские индейцы разработали целый комплекс приемов искусственного вызывания сновидений. Юноша, желающий увидеть во сне животное, которое должно было стать его личным тотемом, должен был определенное время воздерживаться от мясной пищи и мирских удовольствий, уединиться в особое место и подвергнуть себя разнообразным испытаниям. Один путешественник наблюдал в Южной Бразилии, как вождь индейского племени, готовившегося наутро вступить в бой с другим племенем, обошел всех своих воинов и сказал им, что в эту ночь каждый должен увидеть хороший сон, иначе одолеть врага будет трудно.
В наши дни эту традицию продолжает психолог из Калифорнийского университета Патриция Тарфильд. В журнале «Psychology today» («Психология сегодня») она рассказывает, как научилась летать во сне: «Однажды вечером я просто сказала себе: сегодня ночью я полечу. Но в ту ночь, к моему разочарованию, мне ничего не снилось. По-видимому, для проявления результатов самовнушения требуется более или менее длительный инкубационный период. И вот на следующую ночь сон приснился. Я поднялась над землей не очень высоко, но летела с огромной скоростью. Это было чудесно!»
Добившись успеха, Патриция Гарфильд разработала несложную технику самовнушения и стала обучать этой технике студентов Калифорнийского университета. Все люди, говорит она, должны получать каждую ночь заряд хорошего настроения. Правда, многие люди не помнят своих снов. Не беда! Тем же самовнушением надо заставить себя просыпаться после каждого сновидения. Проснувшись, включайте магнитофон и быстро запишите свой сон на ленту. Сон можно записать и на бумаге, только не надо зажигать яркого света, а то нечаянно разгуляетесь и потом не заснете. Сама она давно уже научилась просыпаться после каждого сна и записывать в темноте его содержание. За пятнадцать лет своих исследований она собрала огромную коллекцию — более десяти тысяч снов, как сообщает тот же журнал, записано у нее в восемнадцати толстых тетрадях в клеточку.
Сомнительно, чтобы коллекция доктора Гарфильд была бы кому-нибудь интересна, кроме ее самой. Возможно, В. А. Поссе, как опытный литератор, чувствовал это и не находил поэтому в себе особой охоты записывать свои сны. Облекать сны в слова и рассказывать их почти невозможно, говорит Томас Манн в романе «Иосиф и его братья», в основу которого положена известная история из книги Бытия, — «невозможно потому, что не так важна сама суть сна, сама его фабула, — ее-то именно выразить можно, — как важен его аромат и флюид, тот непередаваемый дух ужаса или счастья, которым он пропитан и которым наполняет душу сновидца еще долгое время спустя».
Герой романа, Иосиф, обладал редкой способностью: он и сам видел вещие сны и умел толковать сны других. Это был самый прославленный толкователь снов древности — представитель профессии, бывшей некогда весьма популярной и почетной.
Отец любил Иосифа больше всех своих сыновей, потому что он был дитя любимой его жены, рано умершей Рахили, и «сын старости его». Братьям Иосифа это не нравилось, один вид его раздражал их, но избалованный и заносчивый Иосиф не замечал этого. Однажды ему приснился сон, и он стал рассказывать его братьям: «Вот мы вяжем снопы посреди поля; и вот мой сноп встал и стал прямо; и вот ваши снопы стали кругом и поклонились моему снопу». «Неужели ты будешь царствовать над нами?» — вскричали братья и возненавидели его еще больше. Другой сон увидел Иосиф и рассказал его отцу и братьям. Приснилось ему, будто поклоняются ему солнце, луна и одиннадцать звезд. Тут уж отец его, Иаков, не стерпел: «Что это за сон! Неужели я и твоя мать, и твои братья придем поклониться тебе до земли?»
Как-то раз Иаков послал Иосифа посмотреть, здоровы ли братья и цел ли скот, который они пасли на отдаленных пастбищах. Когда Иосиф появился, братья сказали: «Вот идет сновидец, давайте убьем его». Но убить его все-таки не решились, а продали как раба измаильтянам, а те перепродали его в Египет. Там он сделался домоправителем у придворного, потом его оклеветали, и он попал в тюрьму. В тюрьме он оказывается в компании бывшего фараонова хлебодара и виночерпия и берется истолковать приснившиеся им ночью сны. «Я не совсем несведущ в этой области и могу похвастаться родственной короткостью со снами… ибо в моем роду и в моей семье никогда не было недостатка в многозначительных снах, — говорит он в романе у Томаса Манна своим товарищам по несчастью. — Мой отец, царь стад, увидел на определенном месте, в дороге, первостепенной важности сон, навсегда наложивший на него печать достоинства, и слушать, как отец рассказывает об этом сне, было величайшим удовольствием. Да и я сам в предшествующей своей жизни сталкивался со снами настолько часто, что братья даже дали мне кличку, добродушно намекавшую на эту мою особенность».
Но видеть сны и толковать сны — это разные вещи, сомневаются хлебодар и чашник. Не совсем разные, возражает Иосиф, сновидец и толкователь только с виду существуют сами по себе, а на деле они неразделимы и даже тождественны, ибо вместе они составляют единое целое. «Кто видит сон, тот и толкует его, а кто хочет его толковать, тот должен прежде всего его увидеть. Вы жили в роскошных условиях избыточного разделения дел, господин хлебный князь и ваше превосходительство чашник, поэтому сны видели вы, а толковать их вы предоставляли домашним пророкам. По сути же и по природе вещей каждый сам себе толкователь сна, и чужими услугами в этом деле он пользуется только изящества ради. Я открою вам тайну сновидений: толкование предшествует сну, и наш сон вытекает из толкования. Недаром человек отлично знает, когда толкователь неверно толкует ему его сон, недаром кричит: „Убирайся, недотепа! Я найду себе другого толкователя, который скажет мне правду!“
Виночерпию приснилась виноградная лоза, а на лозе три ветви. Лоза развилась, показался на ней цвет, выросли и созрели на ней ягоды. В руке у виночерпия чаша фараонова. Виночерпий взял ягод, выжал их в чашу и подал ее фараону. «Три ветви — это три дня, — говорит Иосиф. — Через три дня фараон вознесет главу твою, и возвратит тебя на место твое, и ты подашь чашу фараонову в руку его, по прежнему обыкновению…» Истолковав сон, Иосиф просит виночерпия в подходящую минуту замолвить за него словечко перед фараоном. Наступает очередь хлебодара. Тому приснились три корзины; он несет их на голове. В верхней корзине пища фараонова, и птицы небесные клюют ее. «Через три дня, — говорит Иосиф, — фараон снимет с тебя голову твою, и повесит тебя на дереве, и птицы небесные будут клевать плоть твою от тебя».
Виночерпий, как и полагается, забыл про Иосифа. Прошло два года, и однажды фараону приснилось, что он стоит у реки, а из реки выходят семь коров, «хороших видом и тучных плотью», и пасутся в тростнике. После них из реки выходят еще семь коров, «худых видом и тощих плотью». Тощие коровы стали на берегу подле тучных коров и съели их. Проснулся фараон, заснул опять и приснился ему другой сон: на одном стебле поднялось семь колосьев тучных и хороших; после них выросло семь колосьев, тощих и иссушенных восточным ветром. И пожрали тощие колосья семь колосьев тучных и полных.
Проснулся фараон и понял, что ему приснились сны, полные глубокого смысла и нуждающиеся в немедленном толковании.
Тотчас призвал он всех волхвов Египта и всех мудрецов его, но не нашлось никого, кто растолковал бы фараону его сновидения. Тут хлопнул себя по лбу главный виночерпий; фараон посылает за Иосифом и рассказывает ему свои сны. Тот прежде всего отвечает, что и коровы и колосья — это все один сон. «Так я и думал!» — восклицает фараон в романе. А Иосиф объясняет дальше, что это бог возвещает фараону будущее его страны и что он, фараон, должен делать. «Семь коров хороших, это семь лет; и семь колосьев хороших, это семь лет: сон один. И семь коров тощих и худых, вышедших после тех, это семь лет, также и семь колосьев, тощих и иссушенных восточным ветром, это семь лет голода… Наступает семь лет великого изобилия во всей земле Египетской. После них настанут семь лет голода; и забудется все то изобилие в земле Египетской, и истощит голод землю…»
Растолковав фараону сон, Иосиф простодушно добавляет, что тот должен найти мужа разумного и мудрого, поставить его над землей Египетской и поручить ему собирать каждый год одну пятую урожая про запас, чтобы, когда наступит голод, египтяне не были застигнуты врасплох, а смогли бы и сами прокормиться и другим народам продать хлеб с выгодой. «И снял фараон перстень свой с руки своей, и надел его на руку Иосифа… И поставил его над всею землей Египетской».
Сны, которые снятся самому Иосифу, и толковать нечего, настолько они просты и очевидны. Иаков и его сыновья прекрасно понимают, кто такие снопы и звезды; они только не верят в то, что все это сбудется. Они думают, что такие сны могут сниться лишь от непомерного самомнения и самовлюбленности. Сны хлебодара и виночерпия посложнее. Но мы сразу видим, что сон виночерпия предвещает ему удачу, а хлебодару — недоброе. Что касается сна фараона, то тут, конечно, без искушенного и проницательного толкователя было не обойтись.
Почти все главные персонажи Ветхого завета — сновидцы.
Сновидения их полны глубокого значения, в них раскрывается их будущее; во сне с ними говорят небеса. То же происходит и с персонажами великого древнегреческого эпоса. С профессиональным толкователем снов, Калхасом, знакомит нас Гомер в самом начале «Илиады». Бог Феб, разгневавшись на предводителя ахеян Агамемнона, насылает на его лагерь мор. Ахеяне, которым причины божьего гнева непонятны, собираются у Агамемнона обсудить создавшееся положение, и Ахиллес предлагает через верховного птицегадателя и гадателя снов Калхаса, который «ведал все, что минуло, что есть и что будет», разузнать, чем раздражен Феб.
Агамемнон был большой мастер наносить обиды людям: Феб, как выяснилось, разгневался на него за то, что он нанес тяжкое оскорбление жрецу Хрису. Следующим был оскорблен Ахиллес, и вот уже сам громовержец Зевс измышляет способ отомстить за него. «Все, и бессмертные боги, и коннодоспешные мужи, спали всю ночь», не спал только Зевс, придумывая, чем бы это досадить Агамемнону. Решение найдено: перед Зевсом предстает обманчивый Сон, и Зевс посылает его «к кораблям быстролетным ахеян» — внушить Агамемнону, будто он один, без союзников, может одержать победу над Троей. Сон является перед царем ахеян в облике мудрого старца Нестора, которого царь чтил более всех, укоряет его за то, что он спит, когда давно пора действовать, и внушает ему ложную стратегическую идею.
Первое указание на то, чем руководствовались древние, разгадывая свои сны, мы обнаруживаем в «Одиссее». Пенелопа рассказывает только что возвратившемуся, но еще не узнанному ею Одиссею свой сон и просит истолковать его. Приснилось ей, будто двадцать гусей в ее доме клюют пшеницу, и, глядя на них, она радуется. Вдруг с горы прилетает огромный орел, убивает всех гусей одного за другим и улетает. Пенелопа рыдает и громко кричит, к ней сбегаются ахеянки и скорбят вместе с ней. Снова является орел, садится на выступ кровельной балки и говорит человечьим голосом, чтобы она не падала духом, ибо это не сон, а прекрасная явь: «Гуси — твои женихи, а я был орел, но теперь я уж не орел, а супруг твой! Домой наконец я вернулся и женихам обнаглевшим готовлю позорную гибель». Одиссей говорит, что сон ее не нуждается в толковании: к ней явился муж и самолично объяснил, что должно случиться.
Мудрая так Пенелопа на это ему отвечала:
«Странник, бывают, однако, и темные сны, из которых
Смысла нельзя нам извлечь. И не всякий сбывается сон наш.
Двое разных ворот для безжизненных снов существует.
Все из рога одни, другие из кости с л о н о в о й.
Истину лишь з а с л о н я ю т и сердце людское морочат;
Те, что из гладких ворот р о г о в ы х вылетают наружу,
Те р о к о в ы м и бывают, и все в них свершается точно».
Пенелопа, как мы видим, прекрасно понимает, что сон сну рознь; сон может быть вещим, но может и не означать ровно ничего. Ни Гомер, ни Вергилий, у которого в «Энеиде» мы тоже находим ворота из рога и ворота из слоновой кости, не каламбурили. Но Вересаев, чей перевод мы здесь намеренно предпочли переводу Жуковского, верно передает один из главных методов толкования сновидений, которым люди руководствовались с незапамятных времен: словесно-звуковую ассоциацию, каламбур. Тем же методом и на редкость безошибочно руководствовался Освальд, угадывая имена в бергеровском эксперименте. Все мы слышали от своих бабушек, а наши бабушки от своих: кто увидит во сне мальчиков, тому маяться, кто кровь, того ожидает встреча с кровными родственниками, кто лошадь — тот столкнется с ложью: либо ему солгут, либо он сам солжет. Как легко таким снам стать вещими! Малейшую неприятность можно истолковать как маету, у всех есть родственники, и все с ними иногда видятся… Но отчего каламбурили сновидения у испытуемых Бергера? Имеет ли приснившаяся нам лошадь какое-нибудь отношение к лжи или это все бабушкины сказки?
В сновидениях Иосифа и его клиентов, впрочем, каламбуров нет, да и у самой Пенелопы их тоже нет. Там одни прозрачные символы. Не это ли основной язык сновидений, о котором задумывался Одоевский? Вот Плутарх рассказывает нам об Алкивиаде, о бесславном конце этого блестящего баловня судьбы, в последние свои годы жившего под защитой персидского царя Артаксеркса. Жил Алкивиад во фригийской деревне с гетерой Тимандрой. Однажды приснилось ему, будто он одет в платье своей возлюбленной, а она прижимает к груди его голову и расписывает ему лицо румянами и белилами. Жуткий сон, что и говорить! Пророчество сбылось: персы по наущению врагов Алкивиада, спартанцев, убили его.
Такого рода символике, образной, но вполне прозрачной, толкователи снов отдают явное предпочтение перед каламбурами, число которых либо ограничено, либо они случайны и сугубо индивидуальны (не у всякого имя «Дженни» превратится в отмычку, а имя «Наоми» в намерение покататься на лыжах). Символы, как и эпитеты, стремятся к постоянству. Вырвали зуб — быть потере, увидеть рыбу — к болезни, булку — к богатству, жемчуг и деньги — к слезам. В основе символики тоже, правда, можно разглядеть ассоциации, либо словесные, либо чувственные: жемчуг похож на слезы, рыбы — мокрые, скользкие, неприятные. Вспомним знаменитый сон Святослава в «Слове о полку Игореве»: «Этой ночью с вечера одевали меня… черным покрывалом на кровати тисовой, черпали мне синее вино, с горем смешанное, сыпали мне крупный жемчуг из пустых колчанов поганых толковин и нежили меня. Уже доски без князька в моем тереме златоверхом. Всю ночь с вечера серые вороны граяли у Плесньска на лугу…» Тут все предвещает несчастье: черное покрывало, вино с горем, крупный жемчуг, кровля без князька, серые вороны.
С Гутенберговых времен толкование снов ставится на широкую ногу. Человечество зачитывается сонниками и толковниками вроде «Оракула царя Соломона», «Брюсова календаря предсказаний» или увековеченного Пушкиным Мартына Задеки. Большой популярностью пользовался среди русских читателей, и особенно читательниц, изданный в 1784 году «Сонник, или Истолкование снов, приключающихся спящим людям, с нужными примечаниями, мнением двух знаменитых писателей о разных видениях и причинах оных, о сложении человеческого тела и зависящей от него нравственности, с 45 известиями о снах, какие кому были и что по одним случилось, и столетнего греческого старца агрономическая таблица, показывающая знание снов». Этот сонник, вспоминает С. Т. Аксаков в «Детских годах Багрова-внука»: «Я попросил один раз у тетушки каких-нибудь книжек почитать. Оказалось, что ее библиотека состояла из трех книг: из „Песенника“, „Сонника“ и какого-то театрального сочинения вроде водевиля… Я выучил наизусть, что какой сон значит, и долго любил толковать сны свои и чужие, долго верил правде этих толкований, и только в университете совершенно истребилось во мне это суеверие. Толкования снов в „Соннике“ были крайне нелепые, не имели даже никаких, самых пустых, известных в народе, оснований и применений. Я помню некоторые даже теперь. Вот несколько примеров: „ловить рыбу значит несчастье. Ехать на телеге означает смерть. Видеть себя во сне в навозе предвещает богатство“.
Интересно было бы, конечно, забавы ради, взглянуть на эту «агрономическую таблицу», жалко, что нет ее у нас под рукой. Но не ошибся ли Аксаков насчет рыбы и навоза? Рыба имела хождение в народе, и навоз имел, хотя, разумеется, ничего они не предвещали, а в символической форме выражали содержание сна. Вот об этом и должна у нас пойти речь. В своем беглом обзоре действительных и вымышленных сновидений и способов их толкования мы заметили, что «небывалые комбинации бывалых впечатлений» складываются под воздействием определенного рода ассоциаций — чаще всего образных, но иногда и словесных. Ассоциации эти, по-видимому, рождаются из эмоций предшествовавшего сну бодрствования. Плутарх не говорит, что Алкивиад боялся насильственной смерти, это и так ясно. Но не совсем ясно, почему ему приснились не подкрадывающиеся к нему персы, а он сам, уже умерший, да еще одетый в платье возлюбленной. Не совсем ясно, почему Святославу приснилась не гибель Игоревой дружины, а терем без князька, и бергеровской студентке не Роберт, а «слегка искаженный» кролик. Что превратило Роберта в кролика и заставило старую чилийку дрожать от холода, бегая по сырой траве? Когда мы разгадаем язык сновидений и механизм образования всех этих странностей, мы, может быть, поймем и самое главное — почему мы видим сны и что они означают.