…Добрые сэры, эта история — о юноше по имени Ричард, который в расцвете своей радостной юности, не успев еще запятнаться грехами, так же как и насвершать подвигов доблести, не познавший еще вкуса женской любви — попал в очень большую беду. Из которой ему, пожалуй, уже и не выбраться живым.
Так, или примерно так, напишут о тебе, парень, восхищенные хронисты лет через сто. Они, пожалуй, умолчат о том, что когда тебя везли на лифте с минус седьмого на первый этаж ночью на второе апреля, у тебя тряслись руки, а влажные штаны воняли, как у бродяги. И о том, что отросшая за несколько дней темная щетина делала твое лицо старше и некрасивее, и что-то случилось со слезными железами, что по щекам текли совсем пресные, безвкусные слезы, густые, как сукровица. Главное — умолчать о том, что плакал. Тем более что и не плакал вовсе, так, текло из глаз, это от света.
На первом этаже в дверях небольшой кафельной комнаты его встретил отец Александр, небольшой лысоватый вурдалак в сером пиджаке, с желтым крестом на левой стороне груди.
Цепкий взгляд монаха-эмериканца (а под глазами у него круги, мало спал, совсем устал…) скользнул по кривой мятущейся фигуре Рика — от макушки до пяток, потом остановился где-то посередине, на расстегнутой белой пуговице на животе.
— М-да, сын мой, вид у вас… Не самый лучший. Кстати сказать, не надумали сотрудничать? Не надоело вам в темноте сидеть?
Рик только мотнул головой. Во рту у него было горько и гнило. Он устал, очень устал. Он устал быть человеком.
— Вот ведь упрямый юноша… Воистину, осложняете жизнь себе и окружающим. Ну что ж с вами поделаешь, заходите. Приведите себя в порядок.
Серый полицай чуть придержал Рика за локоть — нежно, как мать — ребенка, помогая ему переступить через порог. Перед тем, как белая дверь закрылась за спиной, Рик успел оглянуться в странном желании увидеть свет, там должно быть окно сзади, на противоположной стене… Окно действительно было, глухо закрытое белыми жалюзи, но одна узкая пластинка отогнулась — или Рику показалось так — и за ней была полоса темноты. Значит, это ночь. Опять ночь.
Белый кафель узкого предбанничка слепил глаза, отблескивая сразу со всех сторон. Рик почему-то не ощутил ни малейшего удивления — только легкую постыдную радость, когда понял, что это душевая.
Человек в белом халате с тою же нашивкой на рукаве — оливковая ветвь — и в очках на тонком носу выдал Рику пакетик шампуня, одноразовую безопасную бритву, серое полотенце с разводами, напоминавшее одновременно о тюрьме и о больнице своим сиротским крахмальным запахом. Под молчаливыми взглядами и вежливыми указаниями — («Одежду сюда, пожалуйста») он присел на пластиковую скамейку, чтобы развязать шнурки, и увидел с брезгливым удивлением, что одного шнурка и вовсе нет, а второй затянут намертво, на два узла, и выпачкан чем-то желтым, присохшим. Сил Рика почему-то не хватило, чтобы развязать узел, и он вытянул ногу прямо так. Вместе с ботинком, когда-то представителем лучшей пары обуви, в которой ходят в колледж и в инквизиционный суд, снялся и носок. Туда и дорога. Это были лучшие, совершенно новые черные носки — «до тех пор, пока мир не сдвинулся».
Белье почему-то не хотелось снимать под взглядами столь многих людей (два полицейских, этот белый… санитар, да еще и вурдалак Александр), но «белый халат» не дал ему неуверенно двинуться в сторону кабинки как есть.
— Белье тоже снимайте, молодой человек.
Тюрьма — значит, тюрьма. В тюрьме не спорят. Рик стащил через голову девяносто раз пропотевшую футболку, обведенную по белому вороту грязным ободком от соприкосновения с телом, положил ее, противно-мягкую, на грязно-голубую груду на лавке. Теперь — самое сложное, расстаться с трусами. Почему-то это было безумно трудно, как лишиться последней защиты. Отец Александр учтиво отвел глаза в сторону, когда Рик, едва не упав, вышагнул из трусов, запутался в резинке. С мгновение он стоял голый, чувствуя себя очень мягким и белым, дрожащей плотью под яркими лампами. Кожа его почему-то слегка горела — хотя кафель и холодил ступни, хотя в гулкой душевой и было скорее холодно, чем тепло. Белый халат распахнул перед ним дверь одной из кабинок, и Рик, по странной ассоциации вспомнив Мировую Войну и газовые камеры, покорно пошел, куда ему указали. Только когда он остался один под бледно горящим плафоном, от которого не очень болели глаза, и за ним снаружи хрустнула защелка, его сотрясло безнадежное, физически болезненное отчаяние.
Нет возврата, нет… Я пропал, кто-нибудь, Господи, сэр Роберт…
Чтобы заглушить кафельное тюремное отчаяние, Рик изо всех сил отвернул оба крана.
Душ, хотя и стоячий, был отличный — куда лучше, чем у них с Аланом дома. Рик долго стоял под сильными щекочущими струями, чувствуя, как с него пластами отходит короста, грязь, отвращение к себе. Липкая грязь подземелья… Жесткой губкой, пахнущей дезинфекцией и сиротским домом, он долго тер свое бедное тело, пытаясь навек отмыться от всего, что было с ним, превратиться в прежнего себя, или нет — в голую душу… Наслаждение от мытья было так велико, что Рик даже улыбался, подставляя воде то блестящую спину, то подмышку, то запрокинутое лицо. Зеркало во всю стену, покрывшись мгновенной испариной, отражало смутные очертания тела — желтоватый на белом призрак, размываемый, расползающийся… Фыркая и вымывая остатки шампуня из поскрипывающих черных волос, Рик протянул руку, коснулся потного стекла. Надо на нем нарисовать… Да, его. Меч и крест. Меч и крест.
Этот же меч и крест, уже потекший вниз отдельными каплями, Рик старался не затереть случайно, расчищая в потном зеркале окошко, чтобы побриться.
Зубной пасты и щетки ему, к сожалению, не выдали, но он долго, минуты три, полоскал рот мыльной водой. Чувствительная кожа уже начала гореть после жестокого бритья — отскребал щетину с таким остервенением, что ободрал все лицо — а крем после бритья здесь вряд ли предложат, тюрьма есть тюрьма. Надо же, человек вряд ли в своей жизни еще увидит близких — а думает и страдает о несчастном креме! Рик отстраненно подивился натуре человечьей, растираясь жестким и кусачим полотенцем (из такой ткани бы власяницы шить…) «И облачился сэр Ланселот во власяницу, поверх же надел рубашку из тонкого полотна»… О чем это я? Не знаю, но как же я счастлив, что помылся.
Рик постучал изнутри, и ему сразу открыли — сразу же, и дали ему в руки что-то белое, какую-то кучку, и Рик раньше, чем посмотрел, понял, что это его новая одежда. Тюремная, наверное. Голубая рубашка и джинсы, аккуратно сложенные на скамейке, исчезли, будто их и не было.
Отец Александр куда-то делся, и Рик одевался под присмотром двух серых глыбообразных полицаев и белого человека в халате. У того был очень задерганный, усталый вид, как всегда бывает у заведующих хозяйственной частью большого учреждения; карманы его докторского халата слегка оттопыривались, и он порой перебирал их своими белыми, будто бы размокшими в воде пальцами. Эти руки почему-то странно приковывали внимание Рика, и он косился на них, просовывая ноги в казенные белые штанины.
Да, тюремная пижама была белой — из довольно неприятного на ощупь полотна. Штаны на резинке дополняла белая же рубашка с запАхом, с единственным украшением в виде желтых небольших крестов по обеим сторонам груди и на спине, между лопаток. Близорукий взгляд из-под очков задержался на серебряной подвеске у Рика на груди, пока тот застегивал пуговицы рубашки. Ему стало неприятно, но сжать маленький острый крестик в кулаке он не посмел, хотя и очень хотелось.
К пижаме прилагались тряпичные башмаки на мягкой подошве, Рику слегка тесноватые, и, всовывая в них холодные от кафельного пола стопы, Рик ясно понял, что эту обувь уже носил какой-то человек, и что этот человек умер. Видение было настолько ярким, что все тело словно бы свело на миг, и он замер с башмаком в руках, лишь наполовину натянутым на пятку — в этот миг он увидел, будто вспышкой, что того человека звали Гидеон, что он был Рика немножечко старше, волосы у него были темные, и что когда он умирал, ему было очень страшно. В следующий миг, после краского осознания, что он не просто умер, но
— покончил с собой, удавился — на разорванном полотенце, в душевой комнате, о Господи Боже Ты мой —
оно отпустило.
Белый человек смотрел на него внимательно, и взгляд желтоватых слезящихся глаз Рика опустился первым. Да, желтоватые белки, проблемы с печенью. Впервые лет за десять.
Рика вывели из душевой, под молчаливым конвоем — и зачем только конвой, будто есть куда бежать, будто еще возможно куда-то бежать — препроводили в лифт. Кажется, теперь руководство Риковой судьбой легло на плечи человека в халате, потому что отец Александр не возвращался; и раньше, чем здоровенный палец охранника лег на кнопку «-1», Рик уже понял, куда его везут.
И кто этот человек.
И внутри у него, в животе, где у людей расположен страх, что-то горячее лопнуло и начало растекаться по всему новому, непривычному телу.
Он не ошибся — это в самом деле была белая дверь с овальным больничным фонарем. Сзади гудела на невыносимой частоте лампа дневного света. Круглый тимпан, «Один Бог, одна вера». Человек в халате был искуснее отца Александра в обращении с ключом — белые пальцы повернули его стремительно и мягко, да только Рик застрял на пороге. Потому что все его тело стонало и протестовало — яростно, с только телу известным внутренним ужасом и неприятием, оно не собиралось входить. И Рик не мог его заставить. Вот так и понимаешь с особенной ясностью, что человек делится на тело и душу — когда они ссорятся друг с другом. Рика почти втащили внутрь полицейские — или они здесь по-другому называются — и он опять вспомнил своими размягченными мозгами, как сипел в душевой умирающий Гидеон, когда самого Рика подводили к зубоврачебному креслу.
Рик не упирался, нет. Просто связь между телом и душой на какое-то время стала совсем скверной, и он не мог управлять собой. Даже зрение слегка упало, и черное пластиковое распятие на светлой стене расплывалось, как в запотевшем зеркале, в гротескный четырехлепестковый цветок.
Когда его усадили в кресло, ноги наконец мягко подогнулись, и Рик плюхнулся, сел почти с облегчением — подошла наша очередь, мама, только когда врач будет все делать, ты стой рядом, чтобы я тебя видел, ладно? Слегка поерзал на клеенчатом сиденье, подвигаясь ближе к спинке. Слыша, как белый человек негромким голосом дает указания, но не понимая ни слова. Похоже, он забыл родной язык. Или этот человек говорил на каком-то совсем другом языке.
Хватка полицаев, когда они взяли с двух сторон его запястья, была очень крепкой — словно бы ждали, что Рик начнет выдираться. Он ничего такого не сделал, конечно — руки были немножко чужие, словно затекшие. Словно бы спал в неудобной позе, отлежал руку. Только когда хромированные браслеты на подлокотниках, подогнанные точно по охвату запястий, сомкнулись у него на запястьях и выше локтей, он закрыл глаза и стиснул зубы, чтобы не заорать.
Браслеты были очень широкие, сантиметров по десять шириной. Те, что предназначались для ног, оказались еще шире, и холодили щиколотки сквозь грубое полотно тюремных штанов. Широкая штанина на правой ноге завернулась складкой, и эта складка уже начала мучить Рика — ощущением крайней беспомощности. Он вдруг больше всего на свете захотел перекреститься — и понял, что не может, что уже и не сможет теперь. Он сидел зажмурившись — теперь это была уже не просто вода, это были слезы, то, что собиралось под веками, и кадык у него двинулся в невольной спазме. Я сейчас проснусь, Боже милостивый, я сейчас должен проснуться, подумал он отчаянно, готовый уже — десятилетний Рики — звать маму, бежать босиком из кровати к ней под бочок — но не проснулся, конечно же.
Глаза он открыл после пяти минут тишины. Обвел взглядом комнату — она была пуста. Пустая, белая, очень светлая. Светился дневным светом весь потолок, предметы стояли в чернильных лужицах теней, блестело стекло и металл стенных панелей. Только людей не было. Словно все они вдруг ушли по своим делам, забыв о том, что приковали здесь, оставили здесь его, Рика.
Какое-то время он посидел неподвижно, с сосущим страхом внутри. Пустота и тишина почему-то были ужасны. Рик сразу, как только оказался в этом кресле, решил не рваться в стороны — но теперь мышцы его невольно напряглись, стараясь вытянуть руку из зажима. Бесполезно — сидела, как влитая. Получилось только чуть-чуть подвигать вправо-влево локтями по мягким кожаным подлокотникам. Рик повернул голову — это он мог сделать, и само осознание, что он может сделать движение, придавало движению омысленность. Справа у кресла стоял тонконогий столик — больничный столик-поднос на колесиках, и на нем поблескивал металл. Какие-то инструменты, несколько длинноиглых шприцев, бутылочки. Вон та штука воде шипцов с круглыми кончиками, и вон та, похожая на плоскогубцы, но с загнутым концом… Непонятность и неоправданность металлических штуковин, так спокойно блестевших — металл на металле — заставила Рика застонать. Он отвернулся, не желая, не желая их видеть и думать о них, о том, зачем они нужны. Дверь была у него за спиной, закрытая высокой спинкой кресла, справа — стена с панелями кнопок, стрелок и рычажков, и она была еще хуже, чем инструменты, потому что еще непонятней. Оставалось смотреть вперед. А спереди было распятие.
Белый пластиковый Христос на черном пластиковом кресте. Фигурка с неестественно вывернутыми руками, настолько привычная, что уже почти не связанная со своей сутью, со своей историей. Господь наш был лучше всех, но Его долго били кнутом, а потом приколотили за руки и за ноги к двум перекладинам и так оставили умирать. Почему, Господи? ПОЧЕМУ ТЫ ДОПУСКАЕШЬ ВСЕ ЭТО?
Если бы здесь была муха, и она села бы Рику на лицо, он закричал бы изо всех сил, не в сила ее согнать рукой. Но эта комната стерильна, никаких мух, никогда, и лоб зачесался просто так — может, от щекочущей испарины, а может, изнутри — от мысли, что если лоб зачешется, его невозможно будет почесать. Желание прикоснуться к лицу, прикоснуться рукой, было так неимоверно сильно, что Рик все-таки заплакал. Тихонько, мотая головой и поскуливая, он плакал минуты две — и за это время понял ответ: не ПОЧЕМУ, а ЗАЧЕМ, и еще — что там, где приколотили и подвесили Господа, мухи, конечно же, были.
Но это никогда и никому еще не могло быть утешением, и Рик, только что начавший обретать лицо, не мог подарить себе этого знания. Оставалось принимать то, что есть, и перестать плакать, потому что они могли вернуться.
…Однако они не возвращались еще долго, очень долго. Будь здесь часы на стене, Рик узнал бы, что это очень долго было — всего один час. Он решил повторять про себя стихи, но почему-то все их позабыл, хотя когда-то знал очень много, про разных рыцарей, про крестовый поход, про глупого Персеваля и про Мировую Войну… Но в голове осталась только пара колыбельных песенок — из передачки для детей, про «Крошку Арти», да еще та, которую пела мама, «Котя, котенька-коток, приходи к нам ночевать, нашу деточку качать»… Еще была песенка, может быть, даже их гимн, «Добрые сэры, король сказал», но слова оказались пустыми изнутри, и мелодии смешались, и Рик силился, фанатично силился вспомнить строку, когда дверь за спиной наконец открылась.
Рик вздрогнул, как пронизанный болью — уже, казалось бы, он ждал и желал, чтобы кто-нибудь пришел, чтобы все это скорее началось, кончилось и перестало быть тем, чем оно было сейчас — но когда кто-то наконец пришел, Рик отдал бы что угодно, лишь бы этого не случилось.
Отдал бы что угодно, но дело в том, что у него больше ничего не было.
Однако это оказался всего-навсего отец Александр. Милый, добрый отец Александр, так сильно похожий на человека.
— Ну, сын мой, что вы теперь надумали?
Рик смотрел на него молча, не понимая. Зеленые глаза его казались совсем темными от напряжения мысли. Он силился понять. И понял.
— Мне очень жаль, что светская полиция собирается принимать свои меры. Лучше бы было, если бы вы остались в моем ведомстве. Поверьте, что подобные методы всегда были глубоко противны нашему ордену.
Рик смотрел молча, и слезы жгли ему глаза. Он уже знал, что сейчас будет, знал с точностью до жеста, до последнего слова. И знал, что он опять ответит — нет, и ответит столько раз, сколько надо, и на это у него хватит голоса. Рик уже не помнил, чего от него хотят, что ему предлагают, что именно он отвергает качанием головы (голоса все же не хватило). Но он знал одно — то, что предлагают тебе, когда ты сидишь пристегнутый к пыточному креслу, не может быть хорошим. То, чего от тебя просят с альтернативой боли, давать никогда нельзя. Что бы это ни было. Что бы это ни было.
Потому что, похоже, впридачу ты отдашь еще и то, что хорошие христиане называют душой.
Монах говорил долго (минут пять). Рик устал качать головой и закрыл глаза. Ему хотелось в туалет — наверное, от страха. Или опять же от того, что этого никак нельзя было получить. Рик сидел и слушал свое тело, слушал, как тот орган, что делал его мужчиной, медленно превращается в орудие пытки. Мама, ведь я могу обгадиться, как последний жалкий звереныш, если они сделают мне что-нибудь. Пока я еще могу это держать, но если будет очень больно…
Впрочем, Рик еще не знал, никогда в жизни не знал, что такое — очень больно, и думать об этом тоже не умел. Просто какая-то часть сознания закрывалась, падала заслонка, и он не видел ничего.
В детстве, очень давно, был у него в жизни период где-то в полгода, когда отчим часто порол его ремнем. Характер у Рика был яркий и неуживчивый, не то что у его брата, и наказание ему приходилось претерпевать примерно раз в неделю, пока он наконец не взбунтовался и не ушел из этого дома прочь. И Рик почти помнил, что это бывает — помнил, что бывает, но не помнил, как. Почему-то боль никогда не запоминается; ты видишь глазами памяти себя, себя с закушенной губой, отвратительную кожаную змею, оставляющую на теле красные полосы, свой страх, унижение и ненависть — а от боли остается только тень, неприятный кадр из фильма, от которого отводишь глаза… Пожалуй, на этом, да еще на хороших мечевых ударах с тренировок (пару раз Рику ломали пальцы, да однажды Хенрик здорово рассек ему бровь — а поделом, не дерись без шлема!) — на этом познания Рика о боли заканчивались. Неужели, Господи, мы так же не будем страдать от нынешней боли, когда она пройдет? Скажи мне, что это так, что не бывает вечной муки… Скажи мне…
Инквизитор ушел наконец, мягко закрыв за собою дверь и с искренним сожалением — ненавидел он пытки — сжимая бусины пластмассовых четок. Когда этот монах был маленьким — а он когда-то был маленьким, как и любой человек на земле, раньше он был ребенком, и тогда у него еще росли волосы, русые и кудрявые, и лет ему было двенадцать, и родители звали его по странному совпадению так же, как черного рыцаря Риковой дружины, потому что до пострига носил он имя Фил, Филипп… Когда он был маленьким и еще не знал, что станет монахом, и думал, что уйдет в благородные разбойники, как только вырастет — у него жила собака Рита. Фил сам подобрал ее на помойке, до которых в детстве был большой любитель, и вырастил в черную, поджарую дворнягу ростом себе по пояс, без малейших признаков какой-либо породы. Они с Ритой были очень-очень счастливы целых два года, а потом она заболела страшной болезнью, собачьей чумкой, и Фил сам возил ее к ветеринару на уколы, но она все-таки умерла. Целых три месяца ей кололи всякую гадость в бедную заднюю лапу, но она все-таки умерла. А до этого у нее облезла морда и слезились глаза, а потом у нее сделались судороги по вечерам, и кровавый насморк, и для нее было даже хорошо, что она наконец умерла — это называется, «отмучилась», так сказал ветеринар… Но Фил так не мог, и не умел он понимать, почему смерть — это может быть хорошо, и зачем нужно обязательно мучиться, если ты не сделал, как безобидная Рита, зверюга глупая и ласковая, никому ничего дурного. И он очень плакал, в самом деле — очень, даже сильнее, чем это допустимо для двенадцатилетнего мальчика, который собирается когда-нибудь стать благородным разбойником… Да, с тех самых пор он не мог этого понять, и еще не мог выносить подолгу запаха больницы — это еще с тех времен, как он был женат, и Агнесса в двадцать один год умерла в роддоме, со вспоротым кесаревым сечением животом, пока он сидел снаружи, у дверей палаты, и сжимал руки, подыхая от желания курить… А ребенок родился мертвый, и хорошо, что Фил еще не успел его полюбить. И хорошо, что он не видел, как жена умирала — иначе бы он все время теперь видел ее, да, всякий раз в этой белой комнате, а так он видел всего-навсего Риту, черную собаку, которая вытянулась в длинной судороге перед тем, как умереть. У нее была острая морда с яркими, по-людски страдающими глазами, карими, почти как у этого юноши, и перед тем, как умереть, она посмотрела на Фила с тоскливой ненавистью — она думала, это он ее предал. Держит за лапы, пока ее колют длинной иглой — за что?.. А как он мог ей объяснить, что это так надо, что он страдает вместе с ней… Да, с того самого времени отец Александр — Александр значит «защитник» — и не мог выносить таких взглядов. И здесь он тоже не мог помочь, как не мог помочь собаке Рите, и не для того, видит Бог, не для того он пятнадцать лет назад ушел в эмериканский монастырь.
Он хотел покоя… Хотел защищать. Хотел служить Господу. Хотел понять наконец то, чего никак не мог понять… И вовсе не хотел, чтобы на него когда-нибудь глядели такими глазами. Как на вурдалака.
Но есть такая вещь — святое послушание.
Инквизитор сжимал четки, входя в лифт, и думал о том, что брат Альбин опять перепутал всю документацию. Беда с этими послушниками, Пресвятая Дева… Сейчас еще ночь, а через каких-то семь часов уже пора служить мессу… А он так устал. Так устал.
…Палач, вернее — исполнитель при дознании, вот как называлась его должность — натянул резиновые перчатки. Это именно они так оттопыривали его карман. Удивительно, как же сильно этот человек походил на зубного врача, вообще — на врача. Рик не мог знать, что он и есть врач — медицинское образование у него было, и очень хорошее, должность предусматривала: в случае чего он мог и вывести пациента из шокового состояния, и в сознание привести… Примерно для таких целей и толпились на металлическом столике-подносе все эти баночки и шприцы, так напугавшие Рика. Потерев резиновыми пальцами виски — час ночи, Боже мой, до чего же гнилая работа, но кто-то же должен ее исполнять — он повернулся к Рику лицом. Они были здесь вдвоем, безо всяких полицейских, безо всяких инквизиторов, и Рик смотрел в худое, остроносое, очень измотанное лицо завороженно, как на самую страшную из Босховских картин. У палача были редкие усики и круглая родинка на крыле носа. Свет был такой жесткий, что лицо его казалось пористым. Глаза у него были светло-серые, и еще, наверное, у него было имя, квартира в Магнаборге, родня какая-нибудь, может быть, даже жена.
Какое-то жуткое, завораживающее мгновение Рик думал, что сейчас палач с ним заговорит. Спросит что-нибудь дикое, вроде «Как дела» или «Где ты учишься» — так странно заходили у него волоски усов над верхней губой. Но тот просто что-то просчитывал про себя, и Рик был для него не человек — нет, к счастью для обоих, тот был только ситуацией, заданием. Вопросы задает инквизитор. Приказы отдает миротворческий чиновник. Исполнитель не говорит ничего.
Прямо сквозь рукав рубашки, он легко, очень по-деловому прощупал ему бицепс — ах, красивые мускулы, которые так нравились Делле… Тот весь дернулся, напряг руку до каменной твердости от касания докторских резиновых пальцев. Палач убрал руку и прямо сквозь ткань, быстро, аккуратно и глубоко вонзил в плоть мышцы тонкую иглу. Рик даже дернуться не успел — вторжение металла в его тело было стремительным, безболезненным, но ошеломляюще-недостоверным. Вторая иголка — такая же, с белым пластмассовым кубиком на месте ушка — вошла чуть выше локтя, в окончание той же самой закостеневшей от напряжения мышцы. От иголок отходило по тоненькому белому проводку, и в проводе-то и было все дело, понял Рик, наполняясь изнутри ледяным холодом мгновенного страха — нет, нет, нет — когда человек в белом халате, подвинув в стенной панели какой-то рычажок (примерно на середину) надавил большим пальцем круглую красную кнопку.
Ледяная — огненная — пронизывающая вспышка боли, будто свело судорогой тысячу раз в секунду — прохватила руку по всей длине, изнутри, и еще, или не еще, а все она же, от плеча до кисти — и Рик заорал, выгибаясь спиной и колотясь затылком о мягкую спинку кресла, и когда кнопка была отпущена и мгновение молнии кончилось, ему показалось, что из тела исчезли все кости.
Словно вырванный из сна, он сидел, еще слыша, как затихает его собственный крик, и из уголка рта текла слюна. Совсем обалдевший — тишина, отсутствие боли было оглушительным — Рик выдохнул, обмякая и опуская веки, но влажное тепло в паху сказало ему, что это все-таки случилось. Он все-таки… Мама, мама. О, мама, мамочка, о, моя рука.
Однако рука — бедная рука — была совершенно цела. Все мышцы в ней тихо стонали, как после долгой тренировки, но она была цела. И, скосив глаза на нее, на торчащую из нее иглу, Рик понял, что это могут сделать с ним еще раз… И еще раз. Сколько угодно.
Исполнитель надавил еще какую-то кнопку, что-то тихо загудело. Рик понял, что это, из каких-то давних больничных воспоминаний — это снаружи над дверью загорелся круглый плафон.
Палач сменился — превратился — в другого вурдалака, они превращаются друг в друга, чтобы не узнать — и у этого был желтый крест на сером пиджаке, и он опять спрашивал, говоря и говоря, о чем-то просил, и Рик безнадежно ответил «Нет», почти не слыша слов. Он не мог сделать того, чего не мог. Вот и все. Здесь, кажется, ни при чем была твердость духа (у того, кто намочил штаны) или бесстрашие. Напротив, боли Рик сейчас боялся, как никогда в жизни. Нет — просто все было так, как было, и стать иным не могло. Разговор бесполезен. Один из говорящих видел перед собой вурдалака, второй — умирающую черную собаку.
Исполнитель вернулся, меланхолично переменил местоположение иголок. На этот раз жало одной из них вошло в лодыжку, в ту самую мышцу, которая помогает хорошо ходить под рюкзаком, вторая же торчала над железным браслетом на щиколотке. Теперь Рик уже знал, что его ждет, но все равно заорал, когда миллион стрел боли скрючил ногу от колена до кончиков пальцев. На этот раз он плакал — и плакал, когда инквизитор опять вошел, едва различая его сквозь кривые линзы слез, уже больше не стыдясь ничего, хлюпая носом. Не получилось выговорить слово отказа, пришлось помотать головой.
В третий раз белый исполнитель не стал втыкать иглы. Напротив, продезинфицировал ваткой крохотные следы от уколов. Сейчас он собирался сделать что-то другое, и Рик не понимал, что, и что это за штуки. Похожие на наушники от плейера, металлические, как инопланетные локаторы, но с подклеенными с одной стороны кружками поролона. Палач смочил желтые пористые кружки из какого-то пузырька и начал приматывать «наушники» — и тут Рик понял наконец, отдергиваясь всем телом — ему к голове, осторожно приклеивая полосами пластыря, так, чтобы не попадали волосы. На виски, друг напротив друга.
Движения его были уверенными и даже почти ласковыми. Когда эта боль разорвет мне голову, я сойду с ума, я непременно сойду с ума. Оно будет внутри моей головы, Господи, пожалуйста, ПОЖАЛУЙСТА, сделай что-нибудь СЕЙЧАС.
Холодные пальцы — что он хочет сделать, что он… — скользнули ему за шиворот, вытаскивая и разрезая ножницами тонкую цепочку, цепочку с уже порванным замком, цепочку, связанную в темноте узлом.
…И вот, когда его кожи — медленно, медленнее всего в мире, это для тех, кто еще не вполне человек, секунды едины, а на самом деле у них столько слоев — коснулась, и медленными стрелами с двух сторон полетела боль…
Через всю голову, насквозь, навылет, раскалывая ее напополам…
Да, именно тогда Рик вышел наружу.
Совсем наружу, похоже, что не только из этой комнаты, при этом оставаясь в ней — но и из времени, в котором она была, в котором в ней мучили первого Рика — второй Рик, с легким холодом по всему телу, стоял прямо, стоял прямо сквозь себя самого, и ничего не успевшая боль осталась позади.
Как тогда, когда он увидел, что в камере светло. Темнота никуда не девалась, просто осталась на другом уровне.
Это значит, что я умер — успел подумать Рик, пытаясь обернуться и увидеть себя, откинувшегося в кресле, с приоткрытым ртом, но не успел задуматься над этим — здесь, в тонком двойнике белой комнаты, он был не один, и происходящее здесь было важнее происходящего там.
— Ричард!
— Да, сэр.
— Воистину ли желаешь ты соделаться рыцарем?
— О… да… сэр.
— С каким намерением желаешь ты вступить в рыцарское сообщество?
— Дабы употребить… (не подведи, память, сколько книг перечитано — для того ли, чтобы забыть, как должно ответить, в самый нужный момент?) — дабы употребить свой меч на защиту святой Церкви Божией, на поражение врагов Господа, святого Креста и веры Христианской.
— Тогда прими сей меч — во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Перевязь, навешенная ему на шею, была не тяжела. Рик вынул его из ножен, вынул свой меч — и узнал его, хотя теперь он был клинком, и изменился почти во всем, формой, размером, может, даже и металлом… Но это был он, один из двадцати заказанных оптом у знакомого ювелира, его серебряный маленький знак. Меч и крест.
— Преклони колени.
Рик сделал это легко — почти бросился на колени — и закрыл глаза, когда сталь легко коснулась его плеча. Ладонь сэра Роберта, тронувшая его щеку в рыцарском ударе посвящения, была теплой, сухой и слегка шершавой. Такие руки бывают у тех, кто много тренируется в фехтовании и порой брезгует перчаткой.
— Во имя Господа, во имя святого Архангела Михаила и святого Георгия… сим делаю тебя рыцарем, Ричард. Будь тем, кем ты должен стать.
Сэр Роберт сам протянул ему руки — помочь подняться, и прижал его к груди — коротко и сильно, как отец, и губы его были сухими и теплыми, когда он запечатлел на лбу юноши рыцарское целование.
— Мир тебе.
— Сэр…
— Что, сэр Ричард?
— Я…
— Да. Посмотри.
Рик обернулся.
Слишком много их оказалось, ярких миров, ярких слоев одного и того же мира, которые он увидал. Но милосердное сознание отобрало только те, к которым он был причастен, и Рик увидел залитое солнцем шоссе, сверкающий асфальт — и двоих, что шли ему навстречу, и один из двоих был его брат, которого он любил, и от острой жалости к которому теперь плакал, второй же — тоже был его брат, и на лице его лежала тень. Чтобы утешить его, утешить Годефрея любой ценой, Рик указал ему назад, туда, откуда уже спешило сияюще воинство, множество всадников, и на концах их копий сияло солнце.
— Смотри… Это за нами, это… Это же они. Приходит их время.
Но оно опять расслоилось, ушло и рассеялось, и не во власти Рика было это удержать. Далее мелькнул отец Александр — маленький мальчик, плачущий над мертвой собакой, и Рик мог бы исцелить эту собаку и мальчика одним касанием, но знал, что так, как есть, будет лучше, хотя сейчас они этого не поймут. Он только сказал — Мир вам, и обернулся к Аделле, своей возлюбленной, лежащей в постели без сна и помышляющей о самоубийстве, и ей он ничего не мог сейчас объяснить, хотя уже видел ее в крови, хотя любил ее.
Их было много, очень много, и вот зачем нужны рыцари — потому что близко утро, совсем утро, потому что эта ночь подходит к концу, а утром будет битва, и я буду биться за вас всех.
И последним изо всех был он сам, Рик, с головой, откинутой на мягкую клеенчатую спинку кресла, и человек в белом халате, отпускающий красную кнопку — и человека этого звали Йосеф, у него имелась жена и белобрысый сын Реджинальд, пяти с половиной лет, и с ними всеми тоже все должно было кончиться хорошо. Но как же мне жаль, Господи, как жаль…
— Ты понял, брат? Ты готов?
— Я постараюсь, сэр. Но… мне так жаль.
Лицо Роберта стало суровым, когда он взял Рика за плечо, разворачивая к стене. К белой стене комнаты пыток, где чернела единственная настоящая вещь в слоящемся неплотном мире — да, о, каким же оно было большим, это распятие, и какая жара была на горе, где воздвигли его… Палестинская жара всех времен на земле, и низкое душное небо, дышащее близкой грозой, не давали Ричарду взглянуть вверх, встретиться глазами с Тем, кто прибит ко кресту — но это хотелось сделать, это надо было сделать, после этого я увижу все так, как есть, и увижу правду…
Вдыхая весь яд палестинского застывшего воздуха, уже готового, уже ждущего превратиться в сад, Рик заплакал от нестерпимой любви и от горя — и все-таки посмотрел.
В это самое время сердце его, прикованного к креслу, перестало работать — так крайне редко, но бывает, от болевого шока, какая беда, бедный исполнитель, бедный мастер Йосеф. Скорее всего, он теперь потеряет работу. Может быть, за это накажут и еще кого-нибудь. Этого не должно было случиться, как же так произошло, что Ричард Эрих ушел… Совсем ушел.
…Ушел, совсем ушел ночной холод, и утро в горном ущельице, среди серебристых буков и молодых майских трав, казалось прекрасным. Запах зацветающих буков не похож ни на один запах на свете, и чтобы лучше чувствовать его, Стефан распахнул низенькую дверь настежь. Легкий ветер чуть шевелил занавеску, свесившийся угол скатерти, прядку Алановых волос надо лбом. Алан почему-то мерз — но не просил закрыть дверь, сомневаясь, что и тогда сможет согреться. Он мерз не снаружи, но изнутри.
Он отпил еще мятного чаю. Без сахара мята отдавала горечью, но приятно освежала рот и что-то очень необходимое меняла в голове. Пожалуй, от мяты было все же чуть получше. Пожалуй, если бы не мята, Алан умер бы.
Стефан в продолжение разговора смотрел все время на него, а не на Фила. Будто именно от него, Алана Эриха, самого маленького и бессильного человека на земле, ожидал какого-то слова, решения. Но нечего Алану было сказать, нечего, он только слушал, слегка нахохлившись и подобрав ноги на полати, смотрел на руки Стефана, лежащие на столе, сцепленные в замок. Руки у него были красивые, хотя и грубоватые от работы — наверное, сам себе колет дрова — но с длинными изящными пальцами, сильными и узловатыми, в легкой тени темных волосков на запястьях. Руки очень сильного, очень спокойного и очень усталого человека.
Внутри у Алана было тихо-тихо, спокойно-спокойно. И смертельно пусто.
«Рик», — произнес он в своей душе — но имя не дало отклика, тихо покружилось по пустой белой комнате, залитой бледным дневным светом — по его душе. Покружилось, беззвучно упало, как осенний лист. Ни отзвука, ни вскрика. Нету у Алана больше брата.
Стефан посмотрел на него с тревожным вниманием, протянул руку и коснулся его плеча. Алан чуть вздрогнул, словно просыпаясь.
— Юноша… Ты слушаешь меня?
— Да, сэр. Я слушаю. Вы сказали, что сейчас ответите нам, зачем мы сюда призваны.
— Силы, убившие вашего брата, — слово «фраттер» жестко отозвалось в Алановой голове, — содеяли зло не только вам. Более того, содеют и большее, если попустит Господь. Я скажу вам то, чего не знает почти что никто в целом свете, и от того, поверите ли вы мне, будет зависеть не только наша с вами судьба, но и вещи куда более важные. — Стефан остановился, прямо и спокойно взглянул на Фила, скептически скрестившего руки на груди. Некоторое время они смотрели друг другу в глаза — и карий взгляд победил: Фил чуть двинул плечом, усмехнулся углами рта и расцепил руки.
— Так вот, юноши. Не знаю, насколько вы хорошо помните Писание — но правда то, что наступают последние дни.
«Очень интересно», написалось на лице Фила. Но Алану стало страшно. Он продолжал смотреть на руки Стефана — и видел, как побелели у него костяшки пальцев. Потому что Стефан сжал руки, стиснул их так сильно, как только мог. Но при этом они продолжали спокойно лежать на скатерти.
Страх даже слегка отвлек Алана от тупого созерцания собственного горя. Он неожиданно услышал свой голос, спрашивающий — и в вопросе был некий проблеск жизни, легкая дрожь, тень отвращения. Все лучше, чем ничего.
— Последние дни… сэр? То есть этот, как его… Апокалипсис?
Стефан чуть усмехнулся, даже забыл поправить обращение «сэр». На лице его лежал золотистый свет, полоса света из дверей. Оно казалось молодым и прекрасным… двадцатилетним. Или чуть старше. И одновременно — безвозрастным. Алан понял, что не может себе представить Стефана ребенком, юношей. Или стариком.
— Не говорите мне, молодые люди, что сумасшедшие главы всех на свете сект только и делают вот уже две тысячи лет, что предсказывают конец света. Как раз в конце света я не уверен. Наступают Последние Дни, но один Бог знает, сколько они продлятся. И что будет после них.
Неожиданно он поднялся и отошел к дверям. Белый и высокий, стоял этот чудной человек в дверном проеме, весь залитый светом, и его кудлатые седые волосы просвечивали на солнце, как осенняя белая паутинка. Некоторое время Стефан смотрел в светлый, звенящий зеленый лес, потом развернулся. Фил и Алан напряженно ждали.
Стефан сказал, глядя ни на одного из них, но как-то сразу на обоих, и голос его был обыденным, как если бы он говорил о мятном чае. Или о том, как быстрее выбраться из леса…
— Иоанн сказал о Звере, выходящем из моря. Который возьмет власть над всяким народом, и поведет войну над святыми, и победит их. Об Антихристе. Власть его будет от дракона, а дракон — это… Темный. Вы понимаете, о ком я. Так вот, Зверь в самом деле пришел, и начались дни его власти.
Будильник тикал оглушительно, его круглое лицо млечно светилось из сумрачного угла. Фил осторожно кашлянул, прочищая горло, и хотел спросить — но почему-то промолчал. Алан услышал, как тот под столом хрустнул пальцами.
— Возможно, вы поняли, кого я имею в виду, — голос Стефана стал жестким и одновременно отстраненным. Будто он говорил издалека… Или с кем-то, кто был совсем далеко. — Но пришло время говорить прямо, и я скажу имя. Зверь, вышедший из моря, сейчас обманом захватил престол Святого Петра. Папский престол. Сказано — «Так что в храме Божием сядет он как Бог». Второе послание к Фессалоникийцам, если это для вас важно. Так оно и случилось.
Алан смутно вспомнил, что будь он… кем-нибудь еще — он бы сейчас перекрестился. Но рука почему-то не поднялась, чтобы это сделать.
— Об этом знаю я, знаю с самого начала. Теперь знаете вы. Был еще один человек, который догадался… Один старый священник в кардинальской коллегии. Но теперь его уже нет в живых, — Стефан невесело усмехнулся. — Его не тронули… тогда, но я вовсе не удивился, что он через несколько дней умер от сердечного приступа. В конце концов, он в самом деле был очень стар.
— Кардинал Скьяпарелли? — неожиданно спросил умный Фил. Стефан почему-то вовсе не удивился, лишь подтвердил — чуть заметным кивком.
— Я вижу, вы много обо мне знаете. Столько, сколько смогли прочесть в газетах. Это хорошо, мне меньше придется объяснять. Да, у отца Гильельмо Скьяпарелли было больное сердце… И для того, чтобы убить его, не обязательно было в него стрелять. Ему хватило просто… Увидеть некоторые вещи.
— Вы хотите сказать, что Папа Петер убивает тех, кто про него догадался? — тихонько спросил Алан, почему-то веря каждому сказанному слову. Хотя все эти слова отливали безумием, но особого выбора у него не было. Или верить и пытаться понять, что происходит, или не верить — и тут же умереть от горя.
— Я хочу сказать, — Стефан снова шагнул к столу и оперся на него руками, — что Пьетро Марцинелли, тот, кто сейчас обманом занимает место Папы — и больше не называйте его Папой, юноши — попросту видит тех, кто опасен для него. Опасен тем или иным образом. Я не знаю, что именно и как он видит — все же сначала он был только человеком, и я не знаю, какие из даров Темного смогло восприять его смертное тело. Может быть, он просто чувствует опасность — примерно так, как это делают звери, только стократ более остро. А может быть, и видит нужных людей обычным образом, глазами — воспринимает их в красном огне, например, или еще как-нибудь. И когда он видит врагов, он убирает их со своего пути. Тем или иным методом.
— А вас? — жестко спросил Фил, слегка сощуриваясь. — Вас он тоже — видел? Или…
Стефан наклонил голову. Тень его, согбенного, опирающегося руками на стол, лежала наискось через всю комнату.
— Да, юноши. Меня он видел с первого дня нашей встречи. Как и я его.
Он выпрямился, перехватив взгляд Фила и его вопрос, уже готовый сорваться с губ.
— Потому я и был с ним рядом… С самого начала. Мы не должны были упускать друг друга из виду. Я знал, что должен занять папский престол — иначе его захватит Зверь. Но я не смог этого сделать, подвел… тех, кто на меня надеялся. Я не смог и меньшего — попросту задержаться рядом со Зверем как можно дольше, не выпускать из виду каждый его шаг, быть наготове. Я… Сорвался, и моя слабость едва не погубила все. Но милостью Божьей я все же остался жив и могу еще послужить иначе. Если вы захотите знать мою историю, я расскажу ее, потому что в ней нет от вас тайны. Только сначала я хотел бы сказать о главном. О вас.
Алан смутно понимал, о чем говорит изгнанный кардинал — обрывки истории Стефана, как ни странно, задержавшиеся у него в голове, теперь складывались в цельную, хотя и очень жуткую картину. Ему хотелось прижаться к Стефану, как прибегает ребенок — к старшему, ткнуться носом ему в холщовое плечо и так оставаться, пока это все не пройдет… Но юноша продолжал сидеть, глядя в скатерть, и пытался привыкнуть к мысли, что, может быть, мир совсем не таков, как ему казалось раньше.
— Нет, — перебил Фил, и Стефан, как ни странно, не обиделся. Он просто смотрел на спросившего, терпеливо ожидая, готовый ответить на что угодно. Алан понял, что этого человека вообще трудно, может, и невозможно оскорбить… И почему-то устыдился. Опустил глаза.
— Нет, сэр… Стефан. Еще не все. Последний вопрос. Почему мы должны вам верить?
Тот чуть улыбнулся уголком рта, кивнул. Кажется, вопрос Фила его обрадовал, как это было ни странно. Но черный юноша все продолжал, напряженный, как пружина, словно готовый в любую секунду распрямиться и броситься… Прочь. Или на врага.
— Простите, но мне нужны подтверждения. Вы говорите о Звере. Помнится, там был еще один, в Откровении — с агнчьими рогами. Он что-то постоянно лжепророчествовал. Я не хочу вас оскорбить, но… у нас-то не было никаких знамений. И нет инфракрасного зрения, как… у вас с Папой Петером.
— Я знал, что вы так скажете, — спокойно кивнул Стефан, присаживаясь на прежнее место. — И рад, что вы не доверяете мне так просто — это значит, что на вас можно будет положиться. Но прошу вас еще раз — не называйте этого… человека Папой. Он антипапа, лжец и сын погибели. Папы у нас сейчас нет. Я скажу вам, юноши, почему беру на себя отвагу говорить как пророк — хотя им, пожалуй, не являюсь… Дело в том, что я не сам выбрал такую роль, мне ее дали — с моего согласия. Тридцать лет назад, сэры, я удостоился видеть Святой Грааль.
Он чуть приподнял лицо, ставшее как бы заострившимся, смущенным и юным… Не то как у молящегося, не то — как у влюбленного. Который вглядывается во что-то, видное ему одному. Алан смотрел на него зачарованно, ему было больно и холодно.
— Я видел Чашу Истинной Крови, более того — причастился Ее. С того дня и сделался тем, что я есть теперь. Я расскажу вам о том позже, хотя знаю, кто это сделал бы намного лучше меня. Но суть в том, что с тех пор меня порой навещает… Навещал святой Иосиф Аримафеец, тот самый, что собрал Кровь Господню в чашу. Он говорит мне то, что мне должно узнать. Он полгода назад и вывел меня из тюрьмы… вывел просто за руку, прямым путем. Так некогда ангел разрешил от уз апостола Петра, так было сделано и со мной, недостойным. Святой Иосиф оставил здесь, в месте, где я некогда был очень счастлив. Отец Иосиф сделал это, чтобы я служил дальше, как мог, выжидал время и оставался до вашего прихода.
Он прервался, еще раз обвел взглядом лица слушателей. Говорил он медленно, между фразами порой замолкая на несколько секунд — но ни один из двоих гостей не нарушал тишины.
— Юноши, я могу поклясться на Евангелии в том, что рассказал вам правду. Только, боюсь, это не поможет вам мне поверить. Либо я — то, что я и говорю, и тогда в клятве нет нужды; либо я могу лгать о подобных вещах, и тогда я настолько плохой человек, что легко смогу и лжесвидетельствовать, и клятва снова ничего не докажет. Нет, есть еще третий вариант — я могу быть одержим бесом и сам не понимать, что страшно заблуждаюсь.
Стефан снова встал. Он стоял, длинный, как журавль, слегка сутулясь; странное лицо его — (тридцать и три, вот его возраст, вот возраст всех в стране Грааля, тридцать и три) — казалось теперь куда старше. Он положил руку на грудь, нашаривая под рубашкой нательный крест — и нашарил, достал наружу, сжимая в кулаке.
— Боюсь, юноши, у вас есть только один выбор. Поверить мне — или же нет. Просто вспомнить все, что вы видели, всю вашу дорогу, слышанные слова; помолиться и сделать выбор — попробовать понять изнутри, правду я сказал вам или нет. Но я клянусь вам вот на этом Распятии, что не солгал ни словом.
Алан не сумел ничего как следует вспомнить, он увидел только свой сон близ станции Застава, только кричащий от боли поезд и того, кто обернулся к нему с места машиниста, обернулся, широко улыбаясь, с лицом, испачканным в саже… Страшно, Господи, куда же я влип, кто же может защитить меня от этого?
Тик-так, четко приговаривал будильник. Полосы солнца лежали на деревянном полу. Алан не смог с собой ничего поделать — он едва сдерживался, чтобы не потянуться к Стефану руками, ища спасения; только сказал:
— Отец Стефан… Я вам верю. Я верю вам. Скажите, что же теперь делать.
Фил еще молчал, словно и не слыша слов товарища. Он помотал головой, общаясь с какими-то внутренними своими оппонентами, отодрал кусочек корки от засохшей ссадины на локте — и сказал, глядя сквозь картинку с инквизиционным Домусом за заборчиком из железных прутьев, с дядькой в стеклянной кабинке, с глазами как нефтяные лужицы…
— Что же поделаешь. Кажется, придется вам поверить. Вы хотя бы… против них, а они — уж точно настоящее зло.
— Кто такие они, позвольте вас спросить? — неожиданно резко спросил Стефан.
Фил даже замялся с ответом, прикусил зубами нижнюю губу.
— Ну, как это — кто? Инквизиторы. Вообще церковь…
— Дался вам добрый орден святого Эмерика, — досадливо вздохнул священник. — Именно такая реакция и угодна Врагу, разве вы не понимаете? Это одна из целей, ради которых он пробрался в Святая Святых и воссел на Господнем месте. Годефрей, не дайте себя обмануть. Я зову вас не бороться против Церкви. Нет, послужить Церкви всеми силами.
— А как же…
— Я, вы двое, братья-эмериканцы со своими обетами. Кардинальская коллегия, ваш брат Ричард. Мои честные прихожане и все святые, пребывающие с Господом на небесах — мы есть Церковь. А тот, кто захотел осквернить Церковь в самом ее сердце — наш враг. Единственный враг. Вы это понимаете?
Фил опустил глаза. Он не знал ответа.
— Хорошо, — проговорил Стефан, отпуская нательный крестик. Он оказался серебряным, совсем простым и маленьким. С затертой гравированной фигуркой Распятого. — Хорошо, пока довольно и этого. На большее я не мог рассчитывать. Я очень рад, юноши, что вы хотя бы в главном мне поверили. И готов ответить, если смогу, на все ваши вопросы. «На все» значит — на все.
— Начнем сначала, — предложил Фил, на лбу которого проявилась горизонтальная стариковская морщина. — Как вы и собирались. Пришел Антихрист, который всех видит и все знает. Захватил Папский престол, чтобы осквернить церковь, и так далее. Но причем здесь мы? Зачем мы вам нужны?
И лицо Стефана было вовсе не торжественным, скорее уж грустным и слегка растерянным, когда он ответил, переводя каре-зеленый взгляд с одного юноши на другого, и было ему их, наверное, жаль, но он говорил правду.
— На свете родился Король. Истинный христианский правитель, которому суждено собрать около себя всех верных в Последние Дни. Он соберет войско из оставшихся, когда… придет день решающей битвы.
За домом гулко бухал сипловатый лай. Это старик Филимон объяснял зарвавшейся вороне, что ей здесь не место.
Двое юношей и один человек тридцати и трех лет сидели на узеньком крыльце, с трудом помещаясь на нем втроем. Фил щурился от света, держа коленями горячую металлическую кружку. Алан в свою кружку то и дело дул, самому себе мешая слушать.
— Да, род Помазанника Божия Артура, короля Былого и Грядущего, не пресекался. Да будет вам известно, что Мордред Предатель был не единственным его сыном. Если вы внимательно читали легенды Круглого Стола, вы должны это знать.
Алан слегка покраснел. Он всегда считал, что знает историю Логрии… ну… неплохо. Но сейчас он был явственно посрамлен.
Стефан, кажется, не заметил его замешательства. По крайней мере, не подал виду, что заметил.
— Когда Государь Артур был молод, он полюбил дочь герцога Санама. Звали ее Лионора. У них с Лионорой родился сын, старшее дитя Артура, по имени Борр Бесстрашное Сердце.
А, вот теперь Алан вспомнил! Имена тех, кто исцелял сэра Уррия, он помнил наизусть — и имя выскочило на свет, как одна строчка стихотворения тянет за собою целую строфу.
— Sir Borre le Cure Hardy, kynge Arthurs sone…
Стефан взглянул на юношу одобрительно, впервые за весь разговор улыбнулся — не углами губ, а широко.
— Молодец. Вспомнил. Так вот, о девице Лионоре. Король, должно быть, желал на ней жениться — но она вскоре после родов занедужила и умерла. У юного Артура тогда была война по всем границам, нужно было спасать короля Леодегранса. Да, того самого, который потом подарил ему Круглый Стол и отдал в жены свою дочь… Гвенивер. Гвенивер, которая на беду оказалась бесплодной.
Фил неопределенно хмыкнул. Но когда к нему обернулись, замотал головой — продолжайте, продолжайте — и сунул нос в кружку с мятой.
— А может быть, и не на беду. Потому что таким образом род Короля таился в тени, как семя, которое вызревает в земле до срока. Мальчика отдали на воспитание Мерлину, который его пристроил на время в хороший монастырь, а когда он вырос, то явился ко двору и стал добрым рыцарем. Честным и отважным.
— А почему о нем никто ничего не знал? — с легкой ноткой вызова спросил Фил.
— Почему же никто? Вот Алан знает, — Стефан кивнул на знатока легенд, котоый слегка покраснел. — Кроме того, так было лучше. Это помогло сохранить кровь Истинного Короля до дней великой нужды. До сегодняшних дней.
— Вы хотите сказать, что род Борра не пресекался?
— Конечно же. Он продолжался по мужской линии, хотя потомки этого рода никогда не были королями. Чаще всего они были просто честными рыцарями, вассалами, несущими свою службу. Я не уверен, что они знали, что за кровь течет в их жилах. Я и сам не знаю истории этого рода — по крайней мере, всей. Знаю только, что тот, кому суждено стать последним королем, уже родился на свет. И что он происходит от короля Артура по прямой линии.
— Но ведь… Король Артур должен был вернуться сам, — тихонько возразил Алан, с болью, с невыносимой любовью вспоминая, как об этом говорил Рик — пьяный с двух глотков вина, раскрасневшийся при свечном свете в маленьком подвальчике Ордена… «Ребята, тост: за возвращение Короля. А? Рекс квондам, рекскве футурум?» «Братик, а ты правда веришь в Артура?» «Ну… Конечно. Наверное, верю. Почему бы нет.»
— Приплыть в стеклянной ладье с острова Авильон, — кивнул Стефан, вытягивая на ступеньках длинные ноги. — Пробудиться. Вернуться. Во плоти. Кто знает, может быть, он и вернулся — таким вот образом. Я знаю только то, что я знаю, юноши. Это сказал мне отец Иосиф… Когда я видел его в последний раз. В день, когда он вывел меня из тюрьмы. Я сказал бы — из темницы, да только там было светло. Пожалуй, даже слишком светло… Но я говорю о Короле.
— Да, — вставил неукротимый Фил, щурясь поверх дымящейся кружки. — Именно. Король — это очень здорово. Если я его встречу и если он меня убедит, что он — король, я буду рад ему служить. Но если ради этого знания мы и…э-э…
— Этим знанием теперь владеют четверо людей, — продолжил Стефан, пользуясь паузой. — Это мы трое. И еще один. Зверь.
— А сам Король?
— Не думаю, чтобы он что-нибудь знал, если его время еще не пришло. Разве что догадывается. Но плохо не это, плохо другое…
— Что Антихрист про него знает?..
— Да. И не просто знает. Он понимает, что Король опасен для него, что именно этот человек наиболее всего неугоден ему среди живущих. И Зверь ищет его, чтобы убить, а искать он умеет хорошо.
Почему-то было холодно. Алан тянул горяченный мятный чай, сложив губы трубочкой, но сквозняк не переставал гулять через его тело — в открытую дверь за спиной. Вот что такое — тень, подумал он, зажмуриваясь, как от горечи во рту.
И в холоде — что ж вы хотите, еще весна, и день ветреный, по небу несутся облака, порой закрывая солнце — прозвучали слова Стефана, именно такие, каких Алан и ждал.
— Мы должны успеть первыми. Юноши, мы должны опередить Зверя в его поисках. Вы двое пришли сюда, чтобы я отправил вас на поиски Короля.
Алана на свете не интересовали никакие короли. Его интересовало, пожалуй, только одно. И хотя это был холодный интерес, недобрый и неправильный, но его нельзя было больше выносить внутри себя.
— Получается… Это получается, мы сюда шли, чтобы спасти моего брата — а пришли совсем для другого? И вы со своим… Граалевским знанием и святым отцом — все про это знали?
Стефан не ответил, но его честные, грустные глаза отвечали за него. «Да», прочитал в них Алан, и кружка так запрыгала в его руках, что сколько-то горячего чая пролилось на колени. Ал этого даже не почувствовал.
— А Рик — это что, была наживка на крючке, чтобы нас сюда заманить? Он… Мой брат… Умер ни за что, только для того, чтобы мы к вам явились?
— А то как же, — ответ пришел с совсем неожиданной стороны. Фил сидел, широко расставив ноги в здоровенных ботинках и криво улыбаясь. — А ты как думал, цыпленочек? Все святые мира придумали отличный способ нас с тобою, великих и замечательных, использовать. Заманить в эту дыру Риком, показать тебе пару страшных снов, подсунуть старую газету… А потом удивить вестью про Короля и ожидать, что мы пинком под зад отправимся, распевая благодарственные гимны, выполнять спецзадание. Что-то у мировых сил, дорогой отец Стефан, методы слишком… подловатые.
— Не говорите так, — неожиданно тихо попросил Стефан, на щеках которого проступили красные пятна. — Не нам… осуждать промысел Божий. Известно, что нас приводят всюду самыми легкими для нас путями.
— Легкими? — взорвался Алан, вцепляясь в кружку, как солдат — в последнюю ручную гранату. Слезы начинали закипать у него в уголках глаз. — Ничего себе, лихорадка! У меня, между прочим, умер брат, единственный, который… С которым мы… А, плевать! Разве это важно для ваших поганых святых? У них свои делишки, одним Риком больше, одним — меньше, для великого дела и десятью такими, как он, пожертвовать не жалко!
— Если он умер, конечно, — жутковато-спокойным голосом выговорил Фил, вставая. Против солнца он казался совсем черным… И очень большим. — В конце концов, кому какое дело? Его участие в истории закончилось.
В голове у Алана заскрипели какие-то тугие колесики, когда до него дошел смысл Филовых слов. Он тоже вскочил, весь оставшийся чай выплеснулся на ступеньки, брызнул кипятком на обнаженную руку Стефана, сидевшего посредине.
Стефан не двинулся с места, не встал, чтобы сравняться с ними ростом. Вода стекала по его запястью — на дерево крыльца, оставляя на ошпаренной коже красноватые следы. Он смотрел снизу вверх в глаза Алану, словно забыв про Фила, и Ал внезапно понял, на что же похожи цветом глаза бывшего кардинала. На Риковы глаза… А значит, и на мамины. И на его собственные, Алановы — тоже.
— Юноша, — проговорил Стефан медленно, будто подбирая слова. — Не оскорбляй в порыве горя вещей, за которые умирали люди и лучше нас с тобою. За которые, в частности, умер твой брат. Откуда нам знать, не ему ли из вас троих достался самый светлый и легкий путь? У каждого человека своя дорога, и никто другой не в силах ее изменить. Твой брат погиб не затем, чтобы привести вас сюда, но лишь ради спасения собственной души, потому что Господь ведет каждого к Себе ради него самого. А если эта смерть послужила чему-то еще — мы должны только радоваться… Хотя не мне говорить, насколько это трудно.
С Ричардом все хорошо, — добавил он совсем тихо и поднял все еще мокрую от чая ладонь, чтобы погладить Алана по мертво свисающей руке.
Тот безвольно сел обратно на скамейку, очень желая заплакать, но почему-то разучившись это делать.
— И ты сядь, — бросил Стефан неожиданно требовательным голосом, и самое странное, что Фил подчинился. Какое-то время они сидели молча — все трое, Стефан — посредине, и призрак близкой драки, только что застилавший Филу глаза, медленно распадался на пряди тумана.
Я ведь его чуть не ударил, отца Стефана, с изумлением подумал Алан, будто приходя в себя от сонной одури. Я не знаю, что это было. Хорошо, что оно ушло. Но как пусто, Боже мой, как жутко. Может, было бы менее страшно, если бы не светило солнышко и не орали бы птицы.
И голос Фила он услышал как бы издалека — усталый голос, спрашивающий так обыденно и спокойно, как о предстоящей долгой, нелюбимой, но важной работе.
— Ну, и где же, по-вашему, надо его искать?..
— …Я знаю немного. Все, что я знаю наверняка, скажу вам. Король сейчас находится в нашей стране. Я не знаю, сколько ему сейчас лет и как он выглядит. И где именно он живет — тоже не могу сказать.
— Что же, святой Иосиф из Аримафеи ничего не знает? — усмехнулся Фил одной стороной рта. — Или просто не все рассказывает, чтоб искать было интересней, а то не спортивно?..
— Юноша, не упоминай всуе имена святых, — спокойно отозвался Стефан, но Алан чуть вздрогнул от его интонации. — Я не знаю, сколько ведомо святым. Но дело в том, что все, что ведомо мне, ведомо и Зверю. Мы связаны с ним теснее, чем любому из нас того хотелось бы… И порой по ночам я чувствую, как он смотрит в мои сны, хотя и не знает, где и на какой постели отдыхает мое смертное тело. Порою же я проникаю в его мысли, сам не желая того. Но чего бы я ни хотел, сейчас мы со Зверем — как радиоприемники, настроенные на одну и ту же волну.
Фил смигнул, глядя в сторону. Ему стало очень… Не то что бы страшно, нет. Просто очень неприятно… И как-то так знакомо неприятно, что лучше об этом и совсем не думать.
— Теперь ты понимаешь, почему я знаю столько, сколько знаю. Сам я не могу искать Короля. Когда идет охота, лучше быть зверьком поменьше. А я сейчас для охотника — крупная дичь, и могу все испортить, просто покинув свое убежище. Но у меня есть весть для тех, кто пойдет в этот поход. Мне были открыты три приметы, по которым вы узнаете Короля среди других людей.
Алан почему-то воровато огляделся — не подслушает ли кто. Но из-за дома только важно вышел Филимон, уселся у крыльца и принялся церемонно чесать задней лапой седое стоячее ухо.
— Вот эти приметы. Первая: при встрече с вами Король назовет имя Господа. Это будет первое, что он скажет. Вторая примета: вам его назовут. И третья: искать Короля надлежит в Центре Веры.
Алан недоуменно хлопнул глазами и воззрился на товарища. Но на лице Фила тоже не светилось радостного понимания.
— И что это за… галиматья? Что это все значит? С детства ненавижу шарады.
— У вас хоть какие-нибудь предположения есть? — жалобно воззвал Алан, которому казалось, что над ним издеваются.
— Неважно, — Стефан покачал тяжелой головой. — Отвечу честно — да, у меня есть предположения. Мой разум породил их без участия воли. Но вам я их не скажу, потому что боюсь сбить вас с правильного пути. Если мое понимание окажется ложным, и это задержит вас в поиске хотя бы на день — этот единственный день может все погубить. Вы должны стараться понять все сами. С Божьей помощью. Ведь это ваш поход, не мой… — Он помолчал и добавил нехотя: — Кроме того, я запрещаю себе об этом думать. Для меня это слишком опасно. Вы знаете, почему.
Ох, они знали. Ох, знали, и хотя Филу никогда не снилась залитая светом электричка и оборачивающийся из кабины машиниста, улыбающийся… Но у него были свои сны. Давно еще, в детстве.
— Понятно, — быстро сказал он, чтобы не думать об этом. — Значит, в центре веры. Я понял. И что же… Считается, что Короля должен найти один из нас?
— Нет. Вы вдвоем, — поправил Стефан, забирая из Филовых рук кружку с остывшим уже чаем, чтобы дать Алану отпить. Он двинул бровями, заметив, как недовольно дернулось лицо Фила при слове «вдвоем». И Ал тоже, кажется, был не в силах радоваться перспективе что-то делать в такой компании. Ему показалось, что щека все еще саднит от той Сент-Винсентской оплеухи… Первой за всю его восемнадцатилетнюю жизнь. Но Стефан продолжал говорить, и в крайнем унынии Алан покорно понимал, что это, кажется, правда.
— Что же поделаешь, юноши, если вы сейчас — отряд. Отряды составляются не людьми, и не нам решать, кого выбрать себе в спутники. Важно только одно — насколько хорошо вы можете сделать то, что нужно. Кроме того, — он слегка улыбнулся, — вы… идеально подходите друг к другу. Если вам сейчас так не кажется, значит, покажется позже.
Да уж, не казалось так Алану, совершенно не казалось. Но его-то никто почему-то и не спрашивал, и самое странное, что он был этим доволен. Потому что все происходящее покоилось в надежных руках, и в этом была Аловская смелость. Только в этом. Немного ж было той смелости, но — уж сколько есть.
А может, эта штука называлась и не смелость, а еще как-нибудь. Например, вера. Как бы то ни было, в лесном домике возле деревушки Преображенское, наслушавшись речей о страшных чудесах, получив смертельные вести, Алан Эрих должен был что-то решить. Навеки принять, что мир совершенно безумен, ввязаться в нечто, готовое забрать его целиком… Отдать себя тому, чего он даже толком не понимал, только надеялся, что оно — правильное… Или не сделать этого.
Он смотрел на зеленую-зеленую траву, пробивавшуюся сквозь ковер прошлогодних буковых листьев. Цветущие буки пахнут одним из запахов рая, а в раю, может быть, живет Рик. И если хочется умереть, то это никак не может быть правдой, потому что смерть ужасна, если хоть слегка представить ее себе.
— Еще вы не должны проводить в одном месте трех ночей, — говорил неотвязный голос Стефана, голос, похожий на смерть. — Бойтесь опоздать и помните — если два дня не принесли вам успеха, на третий вы должны уходить.
Я не хочу, мама, я не хочу. Я хочу вернуться назад, хочу, чтобы этого всего никогда не было. Куда угодно, в какие-то минуты, которые казались мне ужасными, из которых я рад был убежать… К голодным дням в крохотной квартире, когда ушел отец. К скарлатине в девять лет, когда я лежал в больнице и чуть не помер от болезни и от тоски. К школьной драке в одиночку — против троих, да что там «драке», меня просто побили тогда, вот и все. К черному унижению, когда я лежал лицом вниз на кровати и жевал подушку, чтобы не орать под ударами отчимского ремня… К любому дню, к любой минуте, когда все было еще очень прекрасно и правильно, потому что был жив мой брат, был жив Рик.
…И именно Рик спас его своим самым незаметным деянием, тем, которому основатель ордена сверденкрейцеров не мог придать никакого значения… Но откуда нам знать, что и было нашим предназначением? Вполне вероятно, что Ричард Эрих прошел свой двадцатидвухлетний земной путь именно ради того, чтобы нацарапать несколько слов шариковой ручкой на оборотной стороне листочка, выдранного из блокнота… Листочка, где рисунок шлема и недоигранный морской бой. Записка брату, последние слова. «Купи хлеба и картош». «Не поминай лихом.» «Не волнуйся. Будь молодцом». Нет, не молодцом — «настоящим рыц.»…
И вспомнив — «Настоящим рыц.», и зная, что не ослушается брата, его просьбы с той стороны, не порвет последнюю ниточку, соединяющую их с Риком, оставляющую Рика на земле — Алан встал. Посмотрел, щурясь, в буковую золото-зеленую даль. Листва у них по весне такая, будто деревья пьют свет и зеленое молоко…
— Хорошо, Стефан. Я согласен. Я пойду искать Короля… Когда вы скажете. Только… я ничего не понял из этих примет.
Стефан посмотрел на Фила. Он сидел, привалясь затылком к деревянным перильцам, и на лице его лежала колеблющаяся тень листвы. Глаза его были закрыты.
Почувствовав взгляд, он чуть дернул губами, сжатыми в прямую линию.
— Я должен что-то сказать?
— Нет, Годефрей, — неожиданно мягко ответил Стефан. — Как хочешь. Это только твое дело.
— Да ладно уж — только мое… Все, кажется, давно за меня решили. Ладно. Я согласен в это впутаться. Не цыпленочку же одному свершать подвиги, если он не соображает, где север, где юг. Лето длинное, нашего ордена все равно больше нет, а вам я почти что верю. То есть… Не так, Стефан. Я верю только в то, что ты… Что вы хотите, как лучше.
— Спасибо.
— Что нам, кстати, делать с этим королем Кьюр-Харди, когда мы его наконец обретем? — спросил Фил, открывая глаза, и интонации его чего-то не хватало. Например, веры в то, что это в самом деле случится. — Присягнуть ему на месте, рассказать, как и что — или представить его Президенту?
— Для первого — еще рано, без второго вряд ли получится обойтись, а третьего нельзя делать ни в коем случае, — отвечал Стефан, похоже, совершенно серьезно. — Найдя Короля, вы должны привести его сюда, ко мне. Как можно скорее. А для этого вам придется все ему расказать.
— Так он и поверил, — фыркнул мерзкий Фил. — Представляешь, Эрих? Живет себе дядька, горя не ведает — и вдруг к нему заявляются двое таких вот орлов и начинают заливать про Круглый Стол и про Антихриста! Вот ты бы как отреагровал на сообщение «Здрасьте, вы наш король былого и грядущего»?
— Если меня не обманывает интуиция, с этим проблем не будет, — Стефан продолжал говорить на полном серьезе. — Трудность в другом. В том, чтобы не опоздать.
Погода, кажется, портилась. С юго-востока наползало что-то темное, меж деревьев похожее на чернильную заливку. Алан зябко пожал плечами, глядя на грозовеющее небо.
— Пойдемте в дом, — Стефан, тоже следивший за тучей, поднялся на ноги. — Хотя нет: ты, Алан, ступай в дом, а ты, Годефрей, если тебе не трудно — пойдем со мной, уберем дрова в сарай. Я сегодня сколько-то наколол, но они прямо за домом лежат…
Алан, опустив голову, как от тяжкой вины, шагнул через порог — и на миг показалось, что он пытается войти в очень узкие ворота, протиснуться в тесный дверной проем, и рвется одежда, и трещат кости… Но оказаться по ту сторону ворот очень надо. Даже если придется бросить по эту сторону все, что несешь с собой… Потому что, как ни плачь, туда, куда так сильно нужно попасть, ведет только один-единственный вход.
«Только один-единственный вход ведет в Царство Божие, и это узкие врата. Чтобы пройти в них, нужно многое оставить по эту сторону. Почти все. Так было, так будет всегда. Все благое, что оставите, вы обретете снова, когда войдете.»
Ага, многое нужно оставить. Учебу, работу. И драгоценное свое здоровье.
Фил опять начал кашлять, глаза его слезились. Это был проклятущий — не то грипп, не то сентябрьский бронхит, душивший его уже третий день, но сегодня разыгравшийся особенно сильно. Несмотря на могучее телосложение, здоровьем Фил не отличался — Алан, как ни смешно, оказался его выносливее, ни разу еще не чихнул, и недосыпание на нем не очень сказывалось… А на Фила почему-то даже нетопленный Монкенский вокзал сейчас действовал губительно.
Напутственные слова Стефана насчет входа в Царство Божие, как всегда, лезли в голову не вовремя. Как раз когда Фил в очередной раз пробовал на досуге мыслить над «центром веры» и своим участием в этой истории.
Они с Аланом, поразмыслив, пришли к единогласному решению, что имеется в виду какое-то место, очень прославленное с точки зрения христианства. Знаменитый монастырь там или город с какой-нибудь особенной церковью. Первое, что приходит в голову — конечно же, Хальенова Купель на Вейне, самый настоящий Центр Веры — дело даже не в тамошнем монастыре, а в том, что именно раз оттуда после Хальенова крещения христианство по стране пошло… Кто же не знает легенды про святого Гильдаса и обращение вайкинга Халлена Завоевателя?
Хальенова Купель и стала первым местом, куда двое искателей Короля поехали. Было это еще в мае, и погода стояла отличная, и во францисканском монастыре их приняли прекрасно… Знаменитая «купель» оказалась просто небольшой заводью на Вейне; невдалеке в реку впадал ее приток, Ренна, и на полуостровке меж двух потоков и стоял белоснежный монастырь. Соседний городок Фраттерен оказался чистеньким, светлым, очень старинным и очень похожим на пригород монастыря. Вообще когда Фил с Аланом первый раз увидели ярко-белые монастырские башни на фоне ярко-зеленой травы и ярко-синего неба, они было подумали, что пришли куда должно. И теперь остается сущий пустяк — войти в монастырскую церковь и увидеть там у бокового алтаря коленопреклоненную фигуру величественного сложения. Которая при виде их поднимется с колен и поприветствует словами «Слава Иисусу Христу», как это и положено делать доброму христианину в церкви… Здравствуйте, ваше величество, вот мы и пришли.
Подвез их до Фраттерена, а потом и до обители, самый настоящий монах. Вернее, послушник-водитель, везший полный фургон леса на монастырские нужды. Послушника звали Доминик, то бишь «принадлежащий Господу», и был это добрый и разговорчивый парень лет тридцати, носил бурую францисканскую рясу, но вот тонзурки пока не имел. Он угостил паломников — Алан и Фил назвались паломниками — отличными бутербродами (в пятницу — не мясными, а с красной рыбкой) и подарил им по бумажной иконке на память. Алану — изображение его святого, Короля Грааля с чашей в руках, а Филу почему-то — Михаила Архангела, с попираемым змием не больше собачонки размером. В общем, все складывалось на редкость удачно… За единственным исключением — три дня, проведенные в монастырской гостинице, не принесли никакого результата. Ал, правда, усердно посещал дважды в день монастырскую церковь; а Фил просто сердито околачивался по обители, размышляя, в какой бы центр веры отправиться следующим номером программы.
Следующим на очереди стал город Форт-Раймонд. Правда, Фил последнее время что-то охладел к ордену Святого Эмерика, но нельзя не признать, что именно монастырь святого Раймонда был самым крупным в стране эмериканским просветительным центром. При монастыре располагалась знаменитая семинария, основанная веков эдак семь назад вышеупомянутым братом Раймондом, «универсальным доктором» богословия. Есть про него легенда, что писал он богословские трактаты с двадцати до семидесяти лет, а на семьдесят первом явился к нему Господь Собственной персоной и говорит: «Раймонд, чего ты хочешь? Хорошо ты мне служил, хочу я тебя как-нибудь наградить». «Да ничего я не хочу, кроме Тебя, Господи», — отвечал старенький Раймонд, радостно смеясь. А может, и благоговейно рыдая. «Понял я теперь, Господи, что не познать Тебя разумом, и все мои трактаты — форменная чушь.» И бросил с тех пор свое богословие, принялся музыку сочинять…
Книжки с этой и другими подобными историями в обилии продавались в магазинчике при гостинице. Алан их листал не без интереса, пока Фил уныло торговался с обслугой за цену на комнатку. Вообще этот монастырь сильно отличался от Фраттеренского: какой-то он был более современный, может, из-за семинарии в его стенах, из-за издательского центра и прочих околоцерковных учреждений… Если у Хальеновой Купели в монастырской лавке торговали свежим квасом и самодельными крестами из кипариса, то здесь в книжном магазине распоряжался делового вида монах в сером костюмчике. Но эмериканский монастырь помог не более францисканского. Никто не бросался к ним навстречу, восклицая имя Божие; ни на кого не указывали сотни перстов, не слышалось восторженных выкриков: «Вот он, ваш король былого и грядущего, грядет прямо из былого в настоящее…» В общем, вечером третьего дня пилигримы уезжали прочь на туристском автобусе, увозя с собою единственный трофей — пластмассовые четки, подарок очкастого доброго монаха в сером костюмчике (так они порой по-мирски ходили, устав предписывал одеваться соответственно эпохе). Этому святому отцу почему-то приглянулся Алан. Фил же от серых монашеских фигурок все три дня дергался — все ждал, что среди них вот-вот замелькают другие фигуры, тоже серые, но темнее, с нашивками оливковой ветви на рукавах…
Алан не знал, да и не узнал никогда, что приятного вида дяденька, принявший у него нехитрую исповедь (гневался, врал… Пару раз впал в отчаяние… Хотел ударить Фила кулаком в челюсть… Больше грехов не помню, к сожалению…) и подаривший ему пластмассовые четки с белым крестиком, был Великим Инквизитором Магнаборга.
Следующим пунктом назначения двоих слегка разуверившихся паладинов стал город Гент. Там в средневековом соборе покоились мощи святой Вероники, той самой, что сохранила истинный образ Господень, утерев Ему лицо платком по дороге на Голгофу. На платке-то и отпечатался святой лик в потеках крови от тернового венца, помилуй нас и сохрани.
В Генте одну ночь пилигримы провели на вокзале, а вторую — в спальниках, под кустом в Антониевом парке, неподалеку от статуи великого полководца. Тогда уже наступил июнь — самое начало, по ночам тепло… Путь от Форт-Раймонда занял около недели. А толку все равно не было.
Недалеко от окситанской границы был прекрасный монастырь сестер-Кларисс. Правда, мужчин-паломников там не принимали, разве что в монастырском госпитале. Ничего, положенные два дня Алан с Филом провели в соседнем лесочке, здраво рассудив, что ломать ногу ради попадания в здешнюю больницу никому не хочется. Затея все больше казалась тщетной и не имеющей смысла.
Еще пара дней в Сен-Винсенте, пришедшаяся уже на середину июля, ненамного изменила мнение Алана об этом городе. На этот раз они снова влипли в драку — не везло им с этим городом! — и просидели в кутузке положенные десять суток, потерянное время, потерянное… Больше всего за время пребывания узником Фила бесил Стефанский запрет не ночевать трех ночей под одной крышей. Но кто же мог знать, достопочтенный кардинал Ксаверий, что мы нарвемся в переулке на тех же самых молодцев, что и пару месяцев назад? И они, конечно, не могли не узнать беловолосой эриховой головы, светящейся в сумерках…
Правда, Эрих на этот раз лучше себя показал. Он даже минут десять не без успеха сопротивлялся некоему бритоголовому господину, пока не приехала вызванная кем-то из прохожих полиция. И травмы были несерьезные — у Алана легкое сотрясение мозга, а у Фила порезанная левая рука. Хорошо, он в толстой ветровке был, рука цела осталась. Зато ветровка… пришлось ее выкинуть.
Славный город Сент-Винсент, истинный центр веры.
И пошло, и поехало… Монастырь бенедиктинцев в восточных предгорьях. Община «Друзей святого Франциска» в городе Кастелен. Окружной центр Успенск с храмом Успения Богородицы, самой древней церковью в стране… Город Элдборг, где, по преданию, гонители-язычники восемьсот лет назад принесли в жертву сто пленных христиан… Село Кармикаэль, Крепость Михаила, где некогда родился недавно канонизированный проповедник отец Роман… Фил и Алан искали. Они ночевали на вокзалах, в подвалах домов, в городских парках на скамеечках, в стогу сена, в палатке, поставленной на выгоне — это обнаружилось утром, когда пилигримов разбудило зычное мычание над самым ухом.
Если бы Фил был паломником-богомольцем, он, наверное, не нашел бы способа лучше провести летние деньки. За эти три месяца — нет, уже четыре — он познал о святых местах обожаемого отечества больше, чем за предыдущие двадцать два года. Но Фил паломником-богомольцем категоричеки не был, и потому сие времяпровождение вызывало у него только одно желание — плюнуть кое-кому в глаза… И он даже знал, кому именно.
Если бы не Алан, он уже непременно плюнул бы. Не в глаза, конечно, Фил не обладал мелкой мстительностью — нет, плюнул бы на эту дурацкую затею с королем и центром веры. Работу ради бесконечных познавательных странствий на лето пришлось бросить, половину хоть сколько-нибудь ценных вещей — магнитофон, энциклопедию «История оружия», дорогущий вечерний костюм — отнести в магазин «Из рук в руки». Все бы ничего, если бы подобные жертвы приносили хоть какой-то плод. Так ведь нет! Время шло, лето кончилось, в списке святых мест оставалась сплошная мелочь, за центр веры сходящая с огромной натяжкой. С неделю назад пришла осень. А с ней — необходимость выбирать: бросать колледж ради Стефановых поисков или бросать эти никчемные поиски ради продолжения учебы.
И сегодня, на вокзале в городе Монкен, в зале ожидания, где по стеклам мутно стекала осенняя морось, Фил все больше склонялся ко второму образу действий. Честно говоря, он начал к этому склоняться еще после монастыря сестер святой Клары. И так бы он и сделал в конце концов, если бы… Если бы не Эрих.
Нельзя сказать, что из них двоих Алан постоянно сохранял бодрость духа; дорожная грязь и скверное питание его огорчали куда больше, чем непрошибаемого Фила. Но оставалась в нем какая-то… спокойная уверенность, что ли. Доверие. Стефану этому дурацкому и его словам.
Эта уверенность доходила порой до идиотизма. Именно Алан, выходя за ворота Форт-Раймондской обители, жизнерадостно произнес, глядя не на мрачного Фила, а куда-то в розовеющую закатную даль:
— Ну, вот. Значит, опять промахнулись. Ну что, какой у нас там следующий центр веры на очереди?
Это он купил в Генте, в лавочке при соборе, брошюрку «Спутник паломника», которая стала на грядущие месяцы Филовым врагом номер один. В полупустых ночных электричках Алан сосредоточенно шуршал ее сероватыми листиками, выискивая новое святое место, очевидно, еще более святое, чем все предыдущие, и зачитывал торжественно, как Бог весть какую удачную стихотворную строфу:
— «Селение Изобильное, до Реформации носившее название Императорское, стоит на месте разрушенного монастыря бенедиктинцев. В 125 году Реформации община Святого Семейства воздвигла там часовню в честь монахов, мученически погибших в горских войнах. Братья святого Бенедикта выдержали полугодовую блокаду, питаясь только запасами монастыря, и каждый день трижды в сутки по округе разносился колокольный звон — осажденные служили мессу за души своих врагов, молясь, чтобы тем открылись истины христианства…» Фил! Прекрасное место! Посмотри по карте, где там это Изобильное?
И от того, чтобы выйти на следующей же станции и пересесть на электричку до Магнаборга, Фила останавливала только мысль, что Эрих-то этого не сделает. Если он, Фил, уйдет, его спутник продолжит поиски один. И подохнет на второй же день, избитый какими-нибудь местными гадами, или же просто заблудится в придорожном леске и утонет в болоте. А этого Фил почему-то не мог допустить, хотя порой с трудом сдерживался, чтобы не врезать своему треклятому спутнику между глаз. Ну не мог он его так оставить. Потому что это же был Риков брат.
Рик словно бы оставил этого младенца другу в наследство. И теперь бросить бестолкового цыпленочка на дороге неизвестно куда и зачем означало… ну, как бы Рика бросить. Не сделать что-то последнее, о чем тот попросил. Потому что Рик бы попросил…
Это ведь Алан, выйдя из Сент-Винсентского изолятора на свет Божий, потирая ладонями еще спящие, красноватые глаза (их подняли в половину седьмого утра, чтобы выпустить на вольную волю), растерянно, но совершенно твердо, будто так и должно быть, отвечал Филу на его выплюнутые, как надоевшая жвачка, слова («Ну, все, с меня хватит. Пожалуй, поискали королей — и довольно, пора домой»):
— Ты, Фил… Поступай как знаешь. А я буду искать дальше… Потому что я отцу Стефану обещал.
Обещал…
Может, это было волшебное слово «обещал». А может, еще что-нибудь. Но Фил остался, Фил вместо того, чтобы отправиться на вокзал, высматривать подходящий поезд до родной столицы, зашагал на трамвайную остановку, чтобы сначала выбираться за город, потом — стопом по шоссе до Виттенберга, а оттуда — по трассе местного значения, на Кастелен, при успехе можно дней за пять добраться, если остановиться в том же Форт-Раймонде, в их странноприимном доме — по две марки за койко-место на ночь.
И об этом своем решении он сожалел теперь, сидя в пластиковом кресле грязно-голубого цвета, мрачно глядя в темное запотевшее окно. На подоконнике — улечься бы туда, да уборщики все равно прогонят — стояла пластмассовая пальма в кадке, должно быть, украшение вокзала. Чтобы посетителям не так тоскливо было ожидать поезда. Смотри себе на пальму и думай, что ты у моря, на окситанском курорте… Боже мой, до чего же мерзкая пальма. Так бы и выдрал ее к Темным.
Фил опять согнулся, заходясь в натужном кашле. Горло его изнутри словно натерли наждачной бумагой. Сентябрь выдался не холодный, но переменчивый, с дождями, подлыми влажными ветрами — все, что вам нужно для пробуждения бронхита. Выкашливая под ноги душу, Фил несколько секунд посипел, как вымирающий динозавр, в попытке восстановить дыхание. Алан тревожно взирал на него с соседнего сиденья. Он, как всегда, читал «Спутник паломника» — вернее, пытался читать. Дело в том, что последнее предложение «Спутника» — этот самый город Монкен, некогда выросший вокруг монашеской п?стыни — было принято два дна назад. Книжечка кончилась.
Монкен, бывший архидиоцез отца Стефана, с превеликой натяжкой сходил за какой бы то ни было «центр веры». Ничего себе центр — обитель давно разрушена, от нее осталась только действующая церковь; город как город — окружной центр, четыре храма, два магазина «духовной литературы», странноприимный домик францисканцев — и тот уже по инициативе Стефана построили… Собственно, Фил согласился на посещение этого сомнительного «центра» по одной только причине — через Монкен проходило шоссе до Кристеншельда. А оттуда рукой подать до Преображенки, если, конечно, успеть на единственный в сутки автобус. Филу же очень хотелось — да нет, он был твердо намерен! — посетить в его уединении почтенного отца Стефана. Отца Стефана, инициатора этого идиотского предприятия. Разок заглянуть в его честные глаза, спросить — так, мол, и так, дорогой пророк… Не пора ли нам с Аланом домой? А то, знаете, что-то мы утомились. Может, вам еще пара откровений была, и искать все-таки никого не надо?
К Стефану хотел заехать и Алан. Но совсем по другой причине — чтобы обстоятельно доложить о ходе поисков, спросить, все ли было сделано правильно. И заодно подогреть умирающую уверенность, что они с Филом не просто идиоты, а исполнители важного задания. А кроме того, он хотел видеть Стефана. Очень хотел. Непонятно зачем — просто так… Потому что любил его, наверное. Потому что с некоторых пор ему было больше некого любить.
— Ох, Фил, как же ты кашляешь…
— Как умею, — мрачно пошутил тот, разгибаясь и с тоскою понимая, что сплюнуть здесь некуда. — Извини, дорогой, но по-другому не могу.
— Может, у тебя бронхит? — догадался смекалистый Эрих, откладывая книжку. Вид у него самого тоже был не цветущий — под глазами темные круги от недосыпания, кожа желтоватая, на подбородке — след зажившей ссадины. Это Сент-Винсентский подарочек от старых знакомых, до сих пор не исчез.
— Может, — немногословный Фил пожал плечами. Эх, сейчас бы горячего чаю с медом, да в постельку… Хотя бы в спальничек. На лавочку в электричке. Но предыдущая электричка до надобного Кристеншельда улизнула за пять минут до прихода пилигримов на вокзал, а следующая ожидалась в шесть-тридцать утра. Не слишком-то радостная весть в половину двенадцатого ночи.
— Может, у тебя жар? При бронхите всегда бывает жар…
Фил не успел увернуться — тот уже потянулся, прикоснулся ему ко лбу прохладной ладонью, а потом, обеспокоенно сдвинув брови, и губами. Губы у Эриха были сухие и чуть обметанные ветром, шершавые. Так мама с самого детства определяла у них с братом температуру, но мама Фила, очевидно, делала иначе. Потому что Фил отдернулся пораженно, едва ли не брезгливо.
— Эй… Ты чего?..
— И точно, жар, — сообщил Алан будто бы со скрытым удовлетворением, скрещивая руки на груди, как суровый доктор при обследовании. — Не выпьешь ли ты аспирина, в таком случае? А с утра мы купим вон в том киоске горячего чаю и нальем в него противокашлевых капель.
— К темным, — поморщился Фил, известный ненавистник лекарств, взъерошивая ладонью слегка отросшие черные волосы. — Ерунда, само пройдет. Аспирином тут не поможешь, поможет мне только посмотреть в глаза одному… Старому дурню.
— Стефан не дурень, — мгновенно вспыхнул Алан, краснея от собственной горячности. — Он же… Ну, Фил, он святой или вроде того. Если у нас чего-то не получается, это значит, мы что-то неправильно поняли. А сэр Стефан тут ни при чем.
— Ладно, — Филу не хотелось спорить. Признаться, было ему так плохо, что делать вообще ничего не хотелось, только лежать и иногда кашлять. Горло его изнутри саднило и раздирало, и говорить было не слишком-то приятно. — Неважно. Дай поспать.
— Ты что, ему правда не веришь? — тихонько спросил Алан, глядя в сторону. Они были одни в просторном полутемном зале, если не считать вокзальной рыжей кошки, гордо умывавшейся лапкою посредине зала, под электронными часами, и старенького бродяжки, спящего на тюках в дальнем углу. Полутемный зал, одна из синеватых ламп дневного света чуть мигала, вторая горела ровно, пальма на подоконнике отбрасывала длинную тень. Сразу видно, что это провинция — в Магнаборге в это время граждане только начинают выходить на прогулку, а этот город, похоже, уже спит. Только окошечко кассы светится, а за ним бедная кассирша, наверное, пьет крепкий кофе.
— Я? Стефану? — переспросил Фил, вместо честного возмущения, которое должен бы вызвать подобный вопрос, испытывая неожиданное замешательство. Ответил бы «нет», да только, похоже, это неправда. Ответил бы «да» — но он никогда не умел верить в некоторые вещи… В такие, как…
Стефан в самом деле умел лечить все болезни, вспомнил Фил запоздало. И ваш бронхит тоже, молодой человек — своим мятным отваром. Они с Аланом жили у бывшего кардинала, а ныне — отлученного священника без права служения — дня три, и сами видели, как к нему приходили люди. Женщина принесла кашляющего младенца; двое парней на притащили на носилках третьего, с прорубленной топором ногой. Явился и достопамятный дядька Николай вместе с сестрой, не менее достопамятной Лилией, и стеснительно рассказал про свою грыжу. На время общения с больными Стефан выставлял Фила с Аланом из дома, чтоб людей не смущали; но ребенок, когда его уносили, больше не кашлял, дядька Николай уходил с восторженно-озадаченным выражением лица, а парень с порубленной ногой обратно уковылял сам, опираясь на палку. Кто бы ни был этот Стефан, но он в самом деле лечил больных.
Он много рассказывал о себе — хотя сам не порывался это делать, но отвечал на любые вопросы. Историю Рика, которую он не знал в подробностях, Стефан выслушал с каменной неподвижностью, оперевшись на руки лбом. Алан плакал, рассказывая о брате; когда он закончил, Стефан поднял лицо от рук — и щеки его тоже были мокры от слез. Он смотрел на колеблющееся пламя в керосиновой лампе расширенными, блестящими от влаги глазами, и лицо его казалось худым-худым… Усталым-усталым.
— А, Галахад, Галахад… Как хорошо, что ты не видишь этого. Что он делает с нашей Церковью, с той, которую ты любил…
— Что, отец Стефан?
— Прости, Алан. Я… просто не сдержался. Продолжай, я слушаю тебя.
Алан еще, помнится, спросил — совсем в Эриховом духе вопрос, ни за чем не нужный — как-то раз, когда уже ложились спать (Фил с Аланом рядышком на полатях, а Стефан на тюфяке на полу, перед тем загасив керосиновую лампу и долго беззвучно молясь в темноте перед слабо мерцающей лампадкой в иконном углу).
— Сэр…
— Не сэр. Стефан. Что, юноша?
— А как вас в детстве звали? Стефи?.. Стеф?..
Почему-то не мог Алан представить Стефана ребенком, мальчиком; неизвестно, зачем ему это было нужно — но вот не мог, и все.
Отлученный священник улыбнулся в темноте — лежащий молча Фил этого не видел, но догадался каким-то шестым чувством. Ответил через несколько секунд, совсем тихо:
— Гай.
Это имя так сильно не походило ни на какое сокращение от Стефана, что Алан даже чуть поперхнулся вопросом. И так его и не задал. Но почему-то в голове у него все стало на свои места.
Стефан сам сказал еще через несколько секунд, объясняя как бы извиняющимся голосом, будто нужно было оправдываться в смене имени, в том, что раньше он был кем-то совсем другим. Просто человеком.
— Я сменил имя при рукоположении. Посмотрел в святцы на свой день рождения — 26 декабря, день святого Стефана Первомученика. Вот и все.
— Вам очень подходит, — неловко, словно искупая некорректный вопрос, шепнул в темноте Алан. Стефан чуть слышно усмехнулся с пола, и голос его — или Филу, усердно притворявшемуся спящим, просто показалось? — погрустнел.
— Хорошо, если так… Хотя пока это еще никак не проявилось. Это, должно быть, будет видно позже.
Фил не понял, что он имел в виду. Но почему-то поверил, и его пробрала легкая дрожь.
Вообще, когда Стефан говорил, Фил ему верил. Все время, даже когда старался не подпадать под действие его странной харизмы и нарочито грубил, обрывал с полуслова. И даже сейчас, после трех с лишним месяцев бесплодных странствий — шутка ли, почти всю страну низачем объехали! — Фил продолжал ему верить. Когда вспоминал его голос и безвозрастное, одновременно молодое и старое лицо — верил, да.
Стефан сказал, когда Алан спросил о его лице, что это из-за пищи Грааля. Тот, кто причастился ее, сказал Стефан, более не может стареть. Огонь и свет изнутри хранят его от болезни и от недугов времени, человек словно бы становится подобным себе, каким он будет в вечности. От пищи Грааля и разум Стефана стал ясен и остр, потому он теперь и может говорить на любом языке, едва услышит его или увидит написанные слова — порча Вавилонской Башни над ним больше не властна; и лечить он может тоже поэтому — если бы люди не пали некогда, любой из них был бы в силах изгнать любую болезнь из своего или чьего угодно тела. Зато вот есть мне теперь неинтересно, сказал Стефан с улыбкой — после пищи Грааля любая земная еда мне на вкус вроде сухого зерна, только хлеб немного получше… Кроме того, есть я часто забываю. Если бы еще в семинарские годы не взял за правило хотя бы раз в день обязательно есть, иначе тело откажется хорошо служить. Хотя в те же семинарские годы много времени получалось сберечь для чтения — еда, как оказалось, у людей полжизни занимает!
Нет, я пищу вовсе не презираю, улыбнулся Стефан на дурацкий вопрос Алана, отламывая себе за ужином кусок от круглого хлеба — пока юноши уписывали принесенную кем-то из посетителей картошку с рыбой. Просто я слегка помню, что такое еда — какой она должна быть. Это как новое, очищенное тело, которое людей по воскресении ожидает — та же самая материя, только наконец-то неискаженная, исправленная…
Но нам ли забираться в эти эзотерические дебри, приятель Эрих. Я иду, потому что я иду. Плевать на все, но этому человеку я все-таки, похоже, верю. Хотя бы потому, что если не верить, получается — Рик умер зря.
Но ничего подобного Фил, конечно же, не сказал. Хотя бы потому, что у него очень болело горло.
— Так веришь?.. Или нет?..
Вот ведь липучка. Догадливый, как Умная Герта.
— Сам не знаю, — искренне ответил Фил и откинул голову на спинку кресла, закрыл глаза, показывая, что разговор закончен. Алан подождал еще немного — не будет ли более подробного ответа; не дождался, тихонько вздохнул и пошел бродить по залу в поисках иного развлечения. Спать сидя он не умел. То есть пока еще не дошел до такой степени усталости, когда спишь в любом положении.
Фил, упокоив кое-как стриженую голову, сквозь опущенные ресницы видел, как тот приседает на корточки в центре зала, чтобы пообщаться с местной рыжей кошкой, и та благосклонно трется о его ноги в грязноватых джинсах, подставляет ухо для чесания… Алан чего-то ей тихонько рассказывал, («Кошка, кошенька, кошатина…») — пока той не надоело, и она направилась, гордо задрав хвост, проверить, хорошо ли спится в углу дедушке-бродяжке. Эрих пожал плечами и побрел искать себе новое занятие — читать у стены расписание электричек. Должно быть, в надежде, что сейчас объявится случайно не замеченная, самая что ни на есть подходящая — отправление через пять минут… Фил пару раз кашлянул, сдерживаясь — иначе потом не остановишься — и прикрыл глаза.
…Сдавленный Аланов вопль подбросил его на месте, как звук выстрела. Тот уже манил его — «Фил! Смотри сюда!» — от стены, энергично маша рукой. Видя, что вроде бы никто подопечного Эриха пока не убивает, Фил направился к нему нарочито медленно, стараясь не раскашляться вновь. И все-таки раскашлялся, похрипел, втягивая воздух, замерев под часами — «00. 30.», гласили оные часы, просто насмешка, еще и часа не прошло…
Кошка и старичок, одинаково недовольные шумом, завозились в углу, глянули недовольными глазами. Но Алан не заметил. Он был впервые за последнюю неделю сильно возбужден — не болезненно, а как-то иначе, по-хорошему; это Фил заметил, когда еще не мог разглядеть близорукими глазами черной строчки в расписании, в которую его товарищ энергично тыкал рукой.
— Здесь, смотри… Вот ведь. Я и не знал, что такой город есть.
Фил, недовольно, а может, просто близоруко морщась, несколько секунд созерцал пластмассовую плашку с черной мелковатой надписью, в самом низу здоровенного табло:
«Файт, 1. 05. Ежедн.»
Еще пара секунд потребовалась, чтобы понять — это название пункта назначения. И время отправления электрички. Ежедневно. Файт, Вера. Наверное, жуткая дыра.
— Видишь?..
— Вижу, — меланхолично согласился Фил, продолжая созерцать расписание. — И что из этого? Где причина прыгать до потолка?
— Он же сказал — a center di fait, в центре веры. В центре Файт, Фил, — растолковывал Алан, чьи зеленоватые при ламповом свете щеки зацветали алыми пятнами. — Ведь может же быть, что мы все время искали неправильно? Что нам все сказали прямым текстом, только у нас не хватило ума об этом подумать?
— Наверняка, — медленно выговорил Фил, не отрывая взгляда от расписания, — провинциальный городишка. Две электрички в сутки, утренняя и ночная. Дыра дырой. Никогда про него не слышал.
— Я тоже, — Алан привалился к расписанию спиной, потирая виски. — У меня есть тетушка, которая живет в городе Голубь. Так и называется — Голубь, это на севере, рядом с тевтонской границей, — доверительно сообщил он неизвестно зачем.
— Очень интересно, — согласился Фил с ледяной учтивостью. — Мне лично известны города с названиями Козел, Длинная Губа и Лев. А так же селение по имени Нижние Грязи.
— Фил, — беловолосый инфант поднял умоляющий взгляд. Глаза у него были точно такого цвета, как у Рика. — Фил, электричка через полчаса. Ну, чуть-чуть побольше.
— Через тридцать пять минут, — согласился Фил сдавленным голосом — он старался задушить в зародыше новый приступ кашля. — И что из этого следует? Что мы собираемся в нее сесть и отправиться в славный город Вера?
— А вдруг это оно и есть? — Алан смотрел на него просительно и одновременно настойчиво, словно требуя согласия. — Вдруг нам надо было сразу туда ехать?
— Алан, — Фил и сам не заметил, что в своей усталой речи едва ли не впервые назвал спутника по имени. — Знаешь что? Я сейчас хочу одного. Добраться до Стефана и сказать ему, что мы ничего не нашли. А потом поехать домой. И по приезде позвонить в деканат и узнать, не выгнали ли меня еще из колледжа. Я не верю в этот дурацкий Файт, Ал. Ты уж извини, но это было бы слишком просто. И слишком глупо.
Брат Рика продолжал смотреть ему в переносицу, сразу в оба глаза — есть такой способ смотреть в глаза… Меж бровями его появилась маленькая вертикальная морщинка. Лицо у Алана как-то странно заострилось, словно становясь младше, и Фил узнал это выражение лица. Оно означало, что Эрих уперся намертво, и появлялось крайне редко. Всего раза три — при выходе из Сент-Винсентской каталажки, и ночью в Магнаборге, в Риковой квартире, когда Ал вспрянул от сна со словами «Я знаю, где его искать. Я догадался…» И еще один раз — на станции Застава, среди залитой солнцем платформы без крыши и перил, когда он вытянулся в струнку, меряясь с Филом взглядами. «Мне приснилось, или даже было видение, что этот поезд… Что с него надо срочно сойти.»
— Слушай… Пожалуйста. Ну… Поверь мне еще один раз.
Фил нескоько секунд смотрел в тревожное, заострившееся, упрямое лицо. Потом не выдержал — слегка согнулся и закашлял, лая, как старый пес, отхаркивая сгустки какой-то пакости. Кашель продолжался минуты две; наконец черный рыцарь сумел справиться с собой, слегка отдышался, свистя, как испорченный пылесос, и снова встретил немигающий зеленовато-карий взгляд. Алан ждал, слегка закусив обветренные губы, и Фил увидел такую простую правду — что этот парень все равно, с Филом или без него, поедет в город Файт и проведет там положенные три дня, потому что некто внутри головы сказал ему, что это надо сделать.
Но старшим из них все равно оставался Фил.
И старший потер ладонью грудь, где под ключицами клокотали какие-то новые гейзеры мокрого кашля, и сказал честно, желая поступить правильно:
— Согласен. Поехали. Я тебе не поверил тогда в Заставе, и это будет… за тот раз. Только после этого мы поедем к Стефану. Этот раз будет последний.
Алан опустил глаза, словно бы созерцая рыжую кошку, опять пришедшую с ним общаться в поисках ласки и самостоятельно ласкающуюся о его ноги. То ли Филу показалось — то ли он в самом деле пожал плечами, мол, может, и последний, а может, и — кому как! Но это было справедливо, только справедливо, поверить еще один раз. Последний, в любом случае — последний.
— Спасибо. До часа мы еще успеем, ну, слопать чего-нибудь. Зато в электричке можно поспать, она часа два идет… И чего этот город так называется, хотел бы я знать? Ни в каких «святых местах» он вообще не значится…
Однако Фила даже за резкой бутербродов — с сыром вместо ненавистной печеночной колбасы — куда больше занимала мысль, найдется ли там, в роскошном городе Вера, где сносно переночевать.
И только уходя с вокзала под ночной сентябрьский дождь, он неожиданно понял, что пальма на подоконнике вовсе не пластмассовая, а живая. Наверное, ей на нетопленом вокзале зимой бывает очень холодно.
…Очень холодно принимал гостей городок со звучным названием Файт.
Переночевать оказалось негде, вокзал на ночь закрывался. И кто придумал такое идиотское правило?.. Большинство людей, приехавших ночной электричкой, вяло побрело по домам, кто-то уселся в дежурившее на пятачке перед вокзалом такси. Но Филу с Аланом ехать на такси было некуда. Поэтому в четыре часа утра, в самые темные часы суток, двое путников потащились наугад — вперед по неширокой улице, должно быть, главной Файтской магистрали, куда глаза глядят. Город и впрямь казался преизряднейшей дырой.
Алан разрезал влажный и беспросветный ночной воздух, как маленький отважный корабль. Фонарей в Файте явно недоставало, а молодая луна пряталась за плотной пеленой мороси. До земли, спасибо и на этом, дождь не долетал, испаряясь в воздухе; но холод все же пробирал до костей.
Алан шагал самой своей бодрой и независимой походкой, спиной чувствуя, как мрачно следует за ним Фил. Ему было холодно, сонно и слегка стыдно — почему-то Фил со своим бронхитом вызывал огромнейший комплекс вины. Но вместе со стыдом изнутри покалывало, как это ни дико, радостное возбуждение. Центр веры, center di fait. Неужели мы наконец-то что-то нашли, Господи? Неужели все это оказалось-таки правдой? Король. И сэр Стефан. И то, что все на самом деле не зря…
— Эй, Эрих. Мы что, собираемся пропахать весь этот славный город насквозь?
Он обернулся, готовый с полным спокойствием встретить Филов неодобрительный взгляд. В воздухе пахло влажной желтеющей листвой, и в этом запахе было что-то очень знакомое. И невыносимо правильное. Как ощущение deja vu — веха на пути, которую оставил кто-то, уже здесь проходивший, может быть — твой ангел-хранитель… Запах межсезонья, запах перемены. Далеких стран, рыцарских походов… Как ни странно, запах жизни.
— А что ты предлагаешь? Улечься под кустом? И куста-то поблизости нету…
— Посмотри-ка, что это во-он там? — Фил взял его за плечо и развернул вправо, указывая на что-то непонятное, смутно-черное на стене дома. То ли темное пятно, то ли дырка.
Не дожидаясь приказа «пойди и глянь», Алан послушно потопал исследовать черное явление; на поверку оно отказалось подвальным окошком с выломанной решеткой. Из темноты юноше едва ли не в лицо выпрыгнула крупная пятнистая кошка и с воплями умчалась прочь. Наверное, она там жила и не ждала гостей.
Окошко — непонятно, для чего такие делают, может, для вентиляции — было достаточно широким, чтобы без труда пролезть человеку. Фил посветил внутрь фонариком, поводя им сверху вниз, и высветились низкие своды, стены с облупившейся от влаги желтой краской, длинный кишечник дома — система тихо урчащих труб. В углу, под одной из них — толстой и лениво гудящей — громоздилось, как ни странно, некое ложе: распоротые «по швам» картонные коробки, еще что-то светлое.
Фил спрыгнул в подвальное окошко первым, потом втащил оба рюкзака. Алан, морщась от затхлого подвального запаха, осторожненько слез вслед за ним, стараясь ни к чему не прикасаться руками. Последний раз он мыл голову шесть дней назад, в туалете на вокзале в Элдборге; а по-хорошему, целиком мылся в гостинице обители святого Раймонда, когда они ехали на Кастелен… Это около месяца назад. Конечно, Алан старался, несмотря на прохладную погоду, мыться с мылом во всех встречных речках — и не простужался, как ни странно; но это мытье не сравнить с горячим душем! И теперь чистюля Ал страдал немеряно от собственной немытости, не желая усугублять это состояние при помощи подвальной грязи.
Фил же, обладавший куда меньшей брезгливостью, преспокойно ворошил руками картонное ложе, светя фонариком и удовлетворенно хмыкая. Хотел что-то сказать — но, на беду, закашлялся. Фонарик в его руке заплясал, как на сюрреалистической дискотеке. Этот приступ длился минуты три. Алан уж было решил, что товарищ задыхается, но тот огромным усилием прекратил лающий залп, отдышался, вытер выступившие мутные слезы.
Что-то просипел.
— А?
— Я говорю, сюда иди. Тут спать можно.
Алан неуверенно пошел на свет, спотыкнулся о какую-то особо вредную трубу с вентилем и оглушительно упал, больно подвернув руку. Так бывает с каждым, кто гнушается подвальной грязи, сказал бедолага себе, поднимаясь и растирая запястье. Он все еще морщился от боли и брезгливости — как и всякий гордец, умудрился свалиться в самую грязь! У прежних жильцов здесь, видимо, была помойка, не то — продуктовый склад: сваленные в кучу пластиковые бутылки, банки от консервов… Алан почувствовал на локте что-то инородное, тронул пальцем и понюхал: так и есть, протухший шпротный паштет.
— Ну что там у тебя?
— Ничего… Упал немножко.
— Поздравляю. Ничего не сломал, надеюсь?
— Да вроде нет… Только в помойку какую-то въехал локтем.
Фил удержал при себе изречение о том, что там Эриху самое место; сказал только, стряхивая с широкой картонки давнюю пыль:
— Под ноги надо смотреть.
— Фонарь-то небось у тебя, — вяло огрызнулся тот, подходя наконец куда следует. При виде картонного ложа на настиле из досок от ящиков глаза Алана и в темноте заметно расширились:
— Слушай… Мы на этом собираемся спать? Здесь же какие-то бродяжки жили…
— Постелим спальники, — Фил уже беззаботно выпотрашивал свой рюкзак, пристроив фонарик боком на трубу. — Зато вот эта труба, она теплая. Наверное, теплую воду в дом подает. Ночка сегодня не самая жаркая на свете, и завтра ожидается что-то подобное, так что этот подвал — просто отель нашей мечты.
Алан сглотнул и промолчал. Больше всего на свете ему хотелось умыться и почистить зубы, но с этим придется подождать по меньшей мере до утра. Вот оно, настоящее умерщвление плоти — когда ты свалился в помойку, а помыться тебе негде!
К своему великому стыду, он понял, что если не отмоет пальцы от паштета, то просто разрыдается.
О, спасение! Оно пришло неожиданно — когда Алан полез в рюкзак за спальником, левая, неоскверненная паштетом его рука наткнулась на холодный и гладкий бок фляжки. Там была вода, обыкновенная вода из крана в вокзальном туалете, и набрал он ее во флягу на всякий случай: целая бутыль крепкого чая и пакет с молоком покоились где-то в недрах Филова рюкзака. Почти пританцовывая, будто нашел не фляжку с водой, а лекарство от всех болезней, мученик собственной чистоплотности отошел в сторонку и прямо в темноте умылся с мылом, сам себе поливая на ладонь. А голову завтра помоем, жизнерадостно предвкушал он, возвращаясь к уже готовому ложу. В таких городках всегда колонки с водой есть, а может, здесь и парикмахерская найдется, или даже — предел мечтаний — целая баня…
Фил уже лежал в спальнике, застегнувшись по самые уши; торчала только черная макушка. Дыхание его было хриплым и неровным, как будто в груди что-то выкипало. Фил оказался совершенно прав — под сенью теплой трубы было удивительно уютно, особенно если не разглядывать окружающую красоту, а просто лечь и спать. Алан заполз в свой спальник, стараясь не пихнуть спящего (или он еще не спит? Тогда тем более…), щелкнул кнопкой фонарика — и пригрелся, свернувшись крючком, спина к спине со своим порой невыносимым, но все-таки полезным спутником.
Однако сон не спешил приходить, хотя на улице и казалось, что набросится — дай ему только волю. Юноша лежал и слушал, как где-то в дальнем углу подвала размеренно капает вода. Рядом трудно дышал Фил, и его бронхитные хрипы вдруг расшевелили у Алана внутри такую острую и сильную жалость, что он даже повернулся на другой бок и обхватил больного за горбатившиеся плечи. Тот не проснулся, только неосознанно придвинулся ближе, и так они лежали в темноте, прижавшись друг к другу, как двое спасшихся от кораблекрушения… В позе ребенка в утробе матери. Двойного ребенка.
Когда мерзнешь, лучше прижмись покрепче к своему соседу. Эту мудрость Алан вынес из совместных походов с братом — человеческие тела очень удобно прилегают друг к другу, как кусочки паззла, и у одного греется живот, а у другого — спина… Теплая труба тихо гудела над головой. Будто приговаривала что-то невнятно-ласковое на своем водяном языке. Файт, Файт, город Файт, я у тебя внутри. Защити меня, прими меня, помоги мне найти, что я ищу.
Человек, лежавший рядом, пробормотал во сне непонятное имя, двигая плечом. Наверное, что-то ему снится… Интересно, как же я к нему все-таки отношусь, подумал Алан сонно, утыкаясь лбом в широкую теплую Филову спину. Кажется, я его не люблю. Потому что он меня тоже не любит. Более того — он, кажется, меня презирает.
Есть, кроме того, ряд вещей, которые я ему никак не могу простить. Хотя теперь они все, конечно, остались за стеной — за несокрушимой стеной, отделяющей нас от блаженного периода времени, именуемого — «Когда Рик был жив». Но все же я никак, никак не могу полностью забыть… кое-чего. Того, как он смеялся над моими стихами. Того, как он уходил вперед по шпалам, а я тащился сзади, как никчемный слуга, и расшиб о шпалу большой палец. И пощечины, ох, пощечины. У него тогда сделались глаза такие… Как маленькие серые камешки, когда он меня ударил.
Но ведь и Сент-Винсент я не могу полностью забыть. Тот, первый раз, когда Фил сломал чьему-то сыночку руку. Руку, хотевшую, кстати, врезать мне между глаз… И вторую драку, когда он, не разворачиваясь, вслепую врезал поддых тому, кто навалился на меня, и сказал — быстро, сквозь зубы: «Береги голову, балда…» Зачем-то ведь ему было нужно, чтобы я берег голову. И зачем-то он все еще здесь, не дома в столице, а в мокром подвале в городе Файт. Это же мне просто, это же я верю, что мы что-нибудь найдем, а Фил — он ведь даже Стефану почти не верит… Кому же он тогда верит? Почему он все еще со мной?
Фил, словно растревоженный чужими настойчивыми мыслями о своей персоне, сильно дернулся во сне. Внутри у него что-то заклокотало, и Алан мгновенно отдернул руку, вспрянул, опираясь на локоть. Фил глухо забухал кашлем — пока еще в полусне, но уже приподнимаясь и готовясь закашлять на полную мощность…
Алан вспомнил, как однажды бронхитом заболел Рик. Так заболел, что у него даже подозревали воспаление легких. И первые несколько ночей, когда был кризис, спать братьям почти не приходилось — каждые часа полтора Рик захлебывался кашлем, а Алан просто лежал, разбуженный, за стенкой в своей комнате и изможденно пытался ему сочувствовать. На третью ночь это получалось уже плоховато…
Похоже, на этот раз что-то подобное ему предстояло с Филом. И мысль, что Филу самому от этого еще хуже, почему-то не успокаивала.
…Однако к рассвету, когда серенькое утро уже сочилось в квадратное подвальное окошко, Алан все-таки заснул. И заснул на удивление крепко. Часа два подряд он пытался как-то лечить Фила, вспоминая уроки Стефана — «Каждый человек может выгнать любую болезнь из тела. Помолись, возьми ее руками и с Божьей помощью выдерни из больного прочь. У тебя, Алан, должно хорошо получаться, я это точно знаю».
И теперь никудышный Стефанов последователь пробовал это делать по мере сил, ни словом не обмолвившись о том пациенту. Ну его, только скажет чего-нибудь обидное или просто потребует убрать руки… А так Ал тихонечко прикасался к больному, как только тот засыпал после очередного сеанса мокрого кашля (и смутно понимая, что лучше бы положить ему ладонь на голую грудь, но и так подойдет — руку на плечо, поверх спальника…) И представлял себе, по словам Стефана, что болезнь — это черная липкая грязь, которая накопилась у Фила в груди. И эту грязь надо на пальцы наматывать, как липкие веревки, Господи, пожалуйста, помоги, наматывать, а потом эти черные веревки — вытягивать, прямо через собственную руку, вытягивать, вытягивать, вытя…
Так Алан и уснул, вконец запутавшись в черных липучках, и сам не заметил, как отключился. И снилось ему, что он спит в подвале в городке Файт, Вера, куда приехал в поисках Последнего Короля. И лежит он в своем зеленом спальнике на ложе из картонок, под гудящей теплой трубой, а рядом, тяжело дыша под его рукой, спит его брат Ричард.
Пробудился он сразу от двух настойчивых мыслей. Первая — что все хорошо и правильно, а вторая — что хватит спать, спешить надо. И так вон сколько времени растратили, а опаздывать нельзя, опаздывать смертельно опасно.
Алан сел, хлопая глазами; потом потянулся тормошить и будить ровно дышащего беспробудного Рика, потыкал его в плечо.
Рик завозился, что-то бормоча, потом высунул, наконец, из спальника темноволосую голову и окончательно оказался Филом. С тихой, сладковатой болью по всему телу смотрел Алан на этого человека, радуясь про себя, что не успел его никак окликнуть по имени.
— Что, утро? Много мы проспали? Небось уже часов десять?
— Одиннадцать, — покорно ответил Алан, глядя на запотевшие изнутри циферблата часы.
Фил, всклокоченный и небритый, только присвистнул, стремительно садясь.
Подвал при дневном освещении выглядел не так уж скверно. Просторный, довольно чистый — если не считать той единственной кучки мусора, в которую вчера шлепнулся Алан. Здесь, видно, и правда по временам находили приют довольно чистоплотные бродяги, а может, и неформальная молодежь тайно от родителей баловалась наркотиками; кто бы это ни был, они соблюдали относительный порядок в своем секретном штабе. В дальнем углу из перемычки меж двумя трубами капала вода — звук этих самых капель и тревожил Алана тогда, в темноте; под водокап чья-то заботливая рука подставила пластмассовую детскую ванночку, полную сейчас почти до краев. Ал проверил — обыкновенная водопроводная вода, холодная, довольно чистая. Фил не успел пресечь геройской акции — обрадованный чистюля сунул туда голову и за пять минут вымыл ее с шампунем, после чего развернулся в поисках полотенца, с волосами, потемневшими от влаги, с такой маленькой головой, когда намокла шевелюра…
Фил поднялся на ноги, собираясь найти в рюкзаке чего-нибудь перекусить; потер ладонями грудь, словно прислушиваясь к собственному дыханию. Это кажется — или в самом деле стало легче? Вроде бы и не слышалось в груди такого громового клокотания; он пару раз кашлянул — надрывно, но разве сравнить со вчерашними достиженьями! Алан из-под полотенца на голове взирал на него пытливо и в то же время стеснительно, как прекрасная гурия из-под чадры.
— Говорил же — без всяких аспиринов быстрей пройдет, — удовлетворенно отозвался Фил на его взгляд. Тот открыл рот… и закрыл его обратно. Он совершенно не был уверен, что имеет к этому какое-нибудь отношение.
— И где мы намерены искать Короля на этот раз? — осведомился Фил между прочим, раскладывая бутерброды на тетрадном листе и разливая по кружкам молоко. Алан воззрился на него в подвальном полумраке, забыв проглотить кусочек печенья.
— Как это где? Где сказано. В центре, конечно же!
— В цетнре чего?
— Просто в центре. В центре города Файт!
— Святой Дух очень остроумный парень. Ему бы в женском журнале ребусы составлять. И кроссворды. И эти… сканворды.
— Фил…
— Да я разве против? — заслуженный скептик только повел плечом. — Я обещал, значит, три дня здесь проторчим, как обещано. Подвал у нас отличный, если законные хозяева, конечно, не явятся, и деньги еще есть. Ты вот лучше пей из кружки, поторапливайся. Это даже не кефир, к твоему сведению. Это молоко.
Центр города Файт являл из себя зрелище, скажем так, неприглядное. Неширокая круглая площадь, справа — что-то смутно зеленеющее, то есть городской парк; там, кстати сказать, обнаружилось очень полезное явление — общественный туалет, домик из местного камня, весьма ухоженный как снаружи, так и изнутри. По сторонам площади — унылого вида невысокие здания: какие-то магазины, банк, некое очень почтенное учреждение (самое высокое, пять этажей, стекло и бетон) — и драное заведение под гордым именем «Салон красоты». Тоже мне, город.
В центре асфальтового круга, призванного изображать центральую городскую площадь, высилось нечто, напоминающее здоровенный письменный стол. При ближайшем рассмотрении эта гранитная штуковина оказалась постаментом, вот только никакого памятника не было — то ли его не успели поставить, то ли, что казалось более вероятным, снесли.
Походив вокруг постамента, у подножия которого обнаружились останки железной скамейки (здесь, наверное, когда-то фотографировались счастливые молодожены или просто отдыхали восторженные туристы), Алан обнаружил выбитую в камне надпись. Когда-то, похоже, она была позолочена; теперь остались только слегка обколотые щербины в граните. Но при желании прочесть было можно, и Алан прочел вслух, потому что надо же было чем-то себя занять: «ДЭЙМ ФАЙТ МАРИЯ ФИЛИППА ТЕОДОРА, моли Бога о нас».
— Памятник какой-то святой, или, может, героине, — прокомментировал он, оборачиваясь к товарищу. Фил уже расположился на скамейке, сгрузив рядом рюкзак (вещи пришлось взять с собой, из опаски, что подвал могут навестить прежние хозяева).
— Был.
— Что?..
— Был, говорю, памятник. А теперь просто кирпич. Пожалуй, центральнее этого центра не найдешь, а, Эрих?
— Наверное, — Алан рассеянно поковырял пальцем каменные буквы, поднял воротник куртки. Поднималась противная мелкая морось, такая же точно, как вчера ночью. Город Файт не собирался жаловать гостей хорошей погодой.
— Тогда здесь и будем сидеть, — Фил задвинул рюкзаки под лавку, чтобы не мокли. — Место не хуже любого другого. Подождем до вечера, чтобы нам назвали кого следует.
Идея Фила не то что бы блистала интеллектом, но Алану нечего было предолжить ей взамен, и он послушно присел рядом, привалился к камню затылком.
От нечего делать он оглядывался, но город Файт явно не вызывал у него восторга при более детальном осмотре. Дыра дырой, больших улиц, кажется, всего две — и обе встречаются под прямым углом здесь, в центре. Та, что шла вдоль городского парка (красивого, кстати — хотя бы благодаря деревьям: буки и кипарисы, чья темная зелень от влаги только стала более насыщенной) — так вот, самая широкая улица называлась Монкенское шоссе, и по ней довольно часто шмыгали машины, по большей части фургоны и трайлеры. Наверное, транзитом туда, за горы…
Вторая улица, поуже, носила гордое имя — отгадайте, какое? Конечно же, улица Реформации. В каждом уважающем себя городе должна быть улица Реформации, желательно центральная. Куда угодно можно послать письмо с таким адресом — «Реформации, д. 1» — и не ошибетесь… На улице с таким же именем в Магнаборге проживали сейчас Аланские матушка и отчим. Но об отчиме было неприятно думать, и юноша пошел прогуляться по площади, поглазеть на магазины.
Не очень-то веселое дело — сидеть в воскресное утро (да, ведь сегодня же воскресенье, вспомнил Алан с запоздалым удивлением… Впрочем, какая разница, у нас выходных не бывает.) Сидеть в воскресное утро в центре маленького грязноватого городка на лавке, под пустым и унылым постаметном, похожим на большой кирпич, попивать столичное пиво «Феникс» и поплевывать на асфальт. Алан некоторое время развлекался тем, что крошил булку толстоватым местным голубям и смотрел, как птицы Божии дерутся из-за крошек. Был среди них один особенно толстый, коричнево-белый, которого Ал мысленно прозвал «магистром ихнего ордена»: он вел себя очень властно, разгонял остальных вовсе не вежливо и проглатывал огромные куски хлеба, почти не расклевывая.
— Я знаю, как найдет свою смерть магистр голубей, — Алан и сам не заметил, как заговорил вслух. — Он непобедим, но, кажется, помрет от жадности, попробовав заглотать целую буханку…
Магистр и в самом деле взялся за кусок корки, слишком большой даже для него; некоторое время он безуспешно давился, махая крыльями и болбоча, но наконец превзошел себя — проглотил все-таки добычу, и по толстому зобу его прокатилась тугая волна. Голуби в этом городе были совсем непуганые, топтались у юношей под самыми ногами, один даже клюнул Фила в ботинок, куда упала ценная крошка.
Фил со снисходительным неодобрением взирал на магистровы потуги; потом усмехнулся, тако же отломал от хлеба горбушку.
— Тоже мне, символ Духа Святого! Проглоты несчастные. И дерутся, прямо как горские террористы…
— Наверное, им голодно, — предположил Алан, по привычке вступаясь за обиженных. Фил хмыкнул еще раз, отламывая от горбушки изрядный кус.
— Особенно, как ты его назвал, магистру. Изголодался, бедняжка, исхудал совсем. Не знаю уж, как он летает при таком размере брюха — просто бочка с крылышками!
Он метнул хлебный кус в голубиную густую толпу, и магистр тут же завладел завидной добычей, склевав ее прямо со спины товарища. Однако такой кусище даже ему оказался не по силам, он какое-то время силился его заглотать, но не смог и был вынужден отойти в сторонку, чтобы в одиночестве заняться ритуалом расклевывания. Кусок хлеба он придерживал трехпалой оранжевой лапой, толстой и вроде как мозолистой, при этом косясь жадным оком на трапезу остальных. Наконец не выдержало магистрово сердце, он бросил свою корку и куриным прискоком бросился в гущу подданных, отнимать у них, что попало… Алану стало неприятно, и он пошел побродить в сторону «Салона красоты». Что-то в красноглазом «магистре» было настолько ему не понравившееся, что видеть его не хотелось. А шугнуть — почему-то в голову не пришло.
Однако «Салон» неожиданно оказался полезен: на табличке у входа, с перечнем услуг, числилась и такая немаловажная, как «парикмахерские услуги». Перемигнувшись умоляющими глазами с Филом, любитель помыться ринулся внутрь — и через полчаса вернулся сияющий, с отмытыми и высушенными феном волосами, от чистоты даже начавшими курчавиться возле ушей. От него пахло дешевеньким одеколоном, как от гулящей девицы. Фил неприязненно наморщил нос от подобного аромата, однако идея с мытьем головы его тоже вдохновила, и он посетил-таки парикмахерскую, откуда вышел мытый, с гладко выбритым подбородком… И подстриженный еще короче, до своего первоначального состояния — черного ежика волос, торчавших, как короткая проволока.
Но, пожалуй, этот маленький успех был единственным, доставшимся на долю двух пилигримов днем 10-го сентября. Когда воздух уже по-вечернему засинел, а потом и полиловел — стремительно, как всегда осенью, — Фил с хрустом потянулся, покашлял от вечерней сырости и предложил идти домой, в тепленький подвал. А то даже кожаная куртка уже отсырела, да и прохожие кончились. Через улицу еще перебежала пара хихикающих детей, прошла компания вполне безобидных местных хулиганов — руки в карманах, спортивные куртки, сигаретки в углах ртов… Хулиганы окинули было Алана жадным взором, но по приближении рассмотрели Фила, прочли его красноречивый взгляд — и сделали вид, что они просто тут прогуливаются. Пришли почтить память дамы Файт, еще раз зачитать досточтенную надпись на пьедестале…
Алан, ощутив, как сначала накатывается внизу живота, а потом медленно отступает тошнотворный липкий страх — быть битым — посмотрел на Фила с тоскливой нелюбовью и во всем с ним согласился. В подвал, так в подвал. И в самом деле, чего ж здесь еще сидеть. Хотя изначально, с утра, он был твердо намерен провести в Центре Веры все трое суток подряд, почти не трогаясь с места — днем и ночью.
— Ладно… Пошли.
До чего же противно быть трусом, думал Алан, шагая с отсыревшим рюкзаком на плечах и радуясь, что темно. Не видно, как щеки глупо покраснели… Самое странное, что трусость словно бы притягвает неприятности. Ну что бы ему сделали эти парни? Гуляют себе люди, очень надо им кого-то бить! Однако при виде их Алан уже заранее понял, что вот сейчас они на него навалятся разом, все четверо… И тем просто ничего больше не оставалось, как подойти и гнусным голосом спросить, который час! Хорошо, что им Фил ответил…
Какой-то я после второй драки в Сент-Винсенте стал не такой, горестно думал Алан, протискиваясь в узкое подвальное окошко. Я же раньше ничего не боялся… ну, почти. А теперь — от любого незнакомца чуть повыше меня ростом готов убежать и залечь в кустах, чтоб не заметил… Хорошо еще, что Фил на свете есть. Может, он во всем и прав, Фил — что он такой? Может, как раз таким и должен быть настоящий мужчина?..
Настоящий мужчина Фил, светя фонариком, устраивал на картонках ложе на двоих. На этот раз он поступил иначе — расстегнул и постелил один спальник, сверху накрыл другим.
— Так теплее, — пояснил, не оборачиваясь. — Друг об друга греться можно. А то еще раз промерзну — и эта чума проклятая опять прицепится…
Алан удержал при себе сообщение, что ненавидит спать под одним одеялом, и более того — даже и не уснет при таком расположении. Он молча стянул кроссовки и улегся лицом к трубе, крепко сжав зубы. Фил примостился рядом, благоухая одеколоном — в этой парикмахерской, видно, им поливали всех без разбора, не спросясь их желания. Алан весь напрягся, когда тот внезапно в темноте прижался ему спиной к спине; был он почему-то очень горячий — может, у него жар? Хорошо хоть, не кашляет больше так ужасно… Хотя мне-то что, я же все равно не засну, злобно подумал Алан, уже проваливаясь в сон — и успел удивиться, что все-таки засыпает, перед тем как сделать это окончательно…
Следующее утро застало их в полной боевой готовности, на скамейке посреди города Файт. Дурацкое это сидение на площади началось в половину восьмого утра, по воле Фила, на самом рассвете протрубившего подъем. В буднее утро площадь была немногим более оживлена — люди шли на работу, по обеим улицам трещали машины. На двух дураков, сидящих на скамейке под постаментом, порой бросали вскользь удивленные взгляды. Делать парням больше нечего в понедельник утром. Небось, неформалы какие-нибудь, вон, с рюкзаками, а светленький даже и длинноволосый…
Мороси, слава Богу, пока не было — но висел над землей утренний туман, серая мокрая дымка, так что даже парикмахерской на другой стороне почти не было видно. Только красные буквы светлели — «Салон…», и рисунок дамской головки, словно бы плавающий в воздухе.
Алан слегка дрожал от утреннего холода. Было ему, кроме того, очень тоскливо и безнадежно. Как-то все не так, как-то все неправильно и глупо… Оказаться бы сейчас дома, в постели. Он уже почти забыл, как это — спать на простыне, под одеялом! И даже душащая тоска, что в соседней комнате стоит пустая кровать Рика, проснулась бы не сразу. А потом, часов через десять. Часов через десять крепкого сна в тепле…
Фил, бросив на товарища косой взгляд, поднялся.
— Присмотри за вещами. Пойду куплю кой-чего.
— Чего?
— Да так, согревающего… Настойки, например. А то ты что-то стал похож на мокрую курицу. Верней, на цыпленочка.
Алан чувствовал себя настолько несчастным и замерзшим, что даже проглотил «цыпленочка» без малейшего протеста. Проводил широкую спину Фила, переходящего Монкенское шоссе, почти благодарным взглядом. Что-то вроде заботы, а? Что-то вроде приязни к своему спутнику?
Фил скрылся за облезлой дверью магазина, и Алан вдруг физически ощутил, что не может тут один оставаться. Просто сейчас помрет — и даже неизвестно, отчего. Хотелось, как ни жаль, сесть и в голос повыть — надо же было что-то сделать с этим дурацким, беспричинным, невыносимым страхом! Как будто рядом находится такое зло… которого исполнен весь город… что человек просто не может. Не может его выносить рядом с собой в одиночестве! Точно этот город подобрался, как зверь, и следит за тобой, чтобы улучить момент и броситься, и…
Порвать. Раздавить.
Алан больше не мог, нет, правда не мог. Он разок оглянулся на брошенные под скамью рюкзаки — еще утащит кто-нибудь, а, кому они нужны, такие здоровенные, кто тут себе враг, чтобы их утаскивать — и зарысил вслед за Филом. Ему не вещи нужны, ему нужен ты, А-алан Э-эрих… Ему… Под самым носом у белого трайлера проскочил через дорогу, шмыгнул в магазинную дверь.
Фил уже отворачивался от прилавка, в руках — сегодняшний рацион: пакетик с какой-то розоватой полезностью, колбасой, что ли, под мышкой — батон, в другой руке зажата бутылка… Неопределенно-красная, клюквенная, кажется, настоечка.
В общем, обе руки заняты. Наверное, именно поэтому Фил и не засветил спутнику в нос, когда развернулся и увидел его пред собою.
— Ты чего здесь делаешь? А вещи что, бросил?
— На минутку, — Алан независимо покрутил рукой, уже сам стыдясь дурацкого порыва, погнавшего его сюда, поближе, под защиту. — Я думал, ты деньги забыл, — вывернулся он с изобретательностью пятилетнего, толкая от себя дверь. — А ты не забыл. Значит, пойдем обратно.
Фил взглянул ему в спину… по-филовски, но сдержался и ничего не сказал. Просто вышел вслед за ним.
Светофор замигал, меняя сигнал на красный, и Фил замер на узкой разделительной полосе. Алан успел заметить его почти неосознанное движение в свою сторону — чуть придержать, чтобы… Но Алан и сам остановился сразу, как положено — он совершенно успокоился и теперь не имел намерения перебегать дорогу, по-заячьи шугаясь из-под колес. Не имел.
Но — это Алан.
Не все остальные, кто переходил улицу вместе с ними, полагали так же, да их и не было вроде бы, этих остальных, по крайней мере Алан никого не видел, он смотрел только на светофор, да к тому же мальчик был со стороны Фила, а в сторону Фила и вовсе не хотелось смотреть, и поэтому…
В общем, мальчика он не заметил. Даже и не сразу понял, что произошло — какое-то мощное движение, словно бы ветер и нечто черное, и он только хлопнул глазами, подаваясь вперед… А автомобиль, темный кабанообразный джип, глухо взревев, уже куда-то делся, выбив мокрую пыль из-под толстых колес. Да он и не останавливался, наоборот, прибавил ходу. Короче говоря, разум Алана включился в действие, только когда все уже произошло — и черный Фил, наступив по дороге на отброшенную колбасу, уже раздавленную, уже несъедобную, склонялся над человеком, которого он толкнул.
Которого он, похоже, только что спас от смерти.
Мальчик лежал посредине шоссе, перечеркивая собой разделительную полосу, и Фил склонился, чтобы что-то сделать — кажется, рывком поднять его на руки — но не успел. Слегка взялся за его плечи (Алан, врубившийся наконец, что происходит, подсуетился рядом, озабоченно суя свои руки, куда не следует) — но тот, очнувшийся от мгновенного шока, уже зашевелился сам, подтягивая ноги, хотя еще не разлепляя глаз, и с горловым тоненьким стоном схватился обеими руками за затылок. Из правого уха тянулась струйка темной крови. Пробормотал смутно, едва разлепляя губы:
— О Господи Христе, Господи, мамочка…
Фил уже вздернул его на ноги, бесцеремонно отпихнув Алановы слабые и бесполезные попытки помочь. Спросил резко, как пролаял — и тот даже не сразу понял, что к нему обращаются:
— Номер запомнил?
— Какой номер? — глупо спросил Алан, в процессе вопроса понимая все же, о чем идет речь. Но ничего он, конечно же, не запомнил, да какое там, он вообще не вспомнил, не подумал, что надо посмотреть на номер, что у машин бывают номера… Все это слишком быстро случилось, он даже и не успел опомниться… Но Филу, кажется, уже не требовались объяснения. Махнуть рукой он не мог — вместо этого дернул щекой и тут же забыл про Алана целиком и полностью, подхватывая спасенного мальчика, почти беря его под мышку, чтобы перевести — перетащить через дорогу. Алан, осознавший наконец, что на их глазах машина едва не переехала человека, испуганно улыбнулся на вопрос подоспевшей парочки пешеходов и побежал следом. Но по дороге рефлекторно нагнулся, чтобы подобрать белеющий прямо на шоссе отброшенный сильным рывком длинный батон.
Чинные прохожие, торопившиеся на работу, поняли, что трагедия отменяется, и заспешили по своим делам. Никого не раздавило. В газетке не будет вечернего сообщения в черной рамочке. Ну и хорошо. Ну и к лучшему.
…Спасенный Филом мальчик уже стоял, прислонившись спиною к столбу со светофором, и лицо его, бледное и отрешенное, имело выражение потрясенно-непонимающее. Как, наверное, и положено человеку, который только что чудом избежал гибели. Он тупо смотрел на свою ладонь, испачканную в крови. За вторую руку его под локоть держал Фил.
— Эй, ты как? Живой? Стоять сам можешь?
— Я н-нормально. Спасибо, я… нормально.
В подтверждение своих слов он попробовал выпрямиться, но зашатался и был вынужден опять вцепиться в столб… И в Филовскую руку.
Алан, уже подоспевший совсем близко, понял наконец, почему у мальчика руки в крови — хватался ими за разбитый затылок. Школьный клетчатый рюкзачок смягчил падение, не дав хозяину удариться спиной, но затылком он приложился крепко. Фил хорошо толкал — назад с разворота, локтем в грудь…
— Я н-нормально, спасибо, — опять проговорил мальчик, пытаясь улыбнуться, хотя губы у него прыгали. Потом он неожиданно, отлепляясь от Фила, сделал странный рывок от столба — в сторону мусорной урны, и Алан едва успел подхватить его под живот, когда того мучительно стошнило.
Некоторое время он приводил в порядок дыхание, лихорадочно заправляя за ухо прядочку русых волос.
— Ну, как ты? Голова кружится?
— Немножко… Уже все нормально.
— Вот заладил, как попугай! — Фил чуть поменял хватку за плечо и за талию, но менее крепкой она не стала. — Какое там «нормально». Сотрясение, похоже, себе устроил первого сорта.
— Были бы мозги — было б сотрясение, — тихонько выговорил мальчик, снова закрывая глаза и чуть приваливаясь к Филу, наконец отдаваясь на его волю. Прошло не меньше минуты, прежде чем спаситель сообразил, что этот парень намеревался пошутить.
Похоже, Филу он начинал здорово нравиться. Хотя и кретин, каких мало. Даже хуже Эриха. Мечтатель, тоже мне, нашелся — на проезжей части…
— Ладно, герой, посмеялись. В жизни всегда есть место подвигу. Теперь говори, где живешь. Мы тебя проводим. Чтобы еще куда-нибудь не влип.
— Да я тут близко, в Тополином… То есть не надо меня провожать, — спохватился мальчик, брезгливо трогая пальцем кровоточащее ухо. — Я сам дойду, правда… Спасибо. Я дойду.
— Молчи уж. Сам он дойдет. Эрих, сбегай-ка за вещами, — Фил приказал, не оборачиваясь, и Алан моментально послушался. — А ты валяй рассказывай пока, как до дома идти.
…- фонтанчик…
— Что?
— …Для питья. В парке есть… для питья фонтанчик.
— И что из этого?
— Умыться, — стараясь говорить максимально внятно, мальчик свел на переносице русые брови. Меловая бледность его не прошла, но глаза хотя бы перестали быть сонно-изумленными, приобрели осмысленное выражение. — Руки помыть… А то мама…
— Да, мама вряд ли обрадуется, — Фил окинул своего протеже критическим взглядом — весь в крови, ладони и затылок, и из уха все тянется струйка, подлюка… Пожалуй, в идее фонтанчика был определенный смысл, тем более что мальчик и самого Фила своей кровью перепачкал. — Ладно, айда умываться. Надеюсь, твоя мама тебя хорошенько выдерет по приходе. Хотя, кажется, ты сегодня свое уже получил.
Подошедший Алан помог ему накинуть на плечи лямки рюкзака. Они с двух сторон подхватили мальчика под локти (получив в награду еще пару удивленных взглядов от прохожих) — и повели вперед, почти потащили. Тот старался идти быстро, но ноги у него что-то подкашивались, как у пьяного. Он был совсем худой. Легкий. Содранный с него рюкзачок в свободной руке нес Алан, и он тоже был легкий. Почти пустой.
…Пока герой дня отмывал в фонтанчике голову и руки, Алан разглядывал его с необоснованной, но необоримой приязнью. На вид лет одиннадцать-двенадцать, небольшой такой, с острым лицом. Волосы — русые, прямые, стрижка слегка отросла — наверное, за лето — и на шее лежала тоненькая косичка. Он от фонтанчика, все еще поддерживаемый Филом за оба плеча, нерешительно улыбнулся. Еще бы, стесняется доставлять незнакомым людям столько хлопот. Глаза у мальчика оказались серые, небольшие, обыкновенные такие глаза. Не такие, как у вредин. Хорошие.
— Вот… Я все. Может, я все-таки сам дойду?.. Правда, мне нормально уже…
Фил только покрепче перехватил его за локоть.
До мальчикова дома и в самом деле оказалось недалеко. Он жил практически в самом центре, в одном из узких улочек, ветвившихся в стороны от улицы Реформации. Переулок этот носил потрясающее имя Тополиный Тупик, и тополя здесь правда стояли, развесистые, с корявыми ветками, наверное, в июне невозможно открыть окно, чтобы не налетела полная комната пуха… А осенью все подметки ботинок в желтых липучках. Зато запах цветущих тополей весной — это запах, который ребенок вспоминает всю жизнь, даже когда делается совсем большим, даже когда уезжает далеко-далеко… Может, не такой уж противный этот город Файт, подумал Алан ни с того ни с сего, когда Фил толкнул скрипучую дверь подъезда, и они вошли.
У подьезда мальчик взглянул было вопрошающе — давайте я дальше сам, а? — но наткнулся на непререкаемый взгляд Фила и смирился.
Дверь на пружине — простая, без кодового замка, без домофона, признаться, очень ветхая и тоненькая — однако же ощутимо дала Алану, шедшему последним, под зад. Фил ввиду узости лестницы (лифта в этой кирпичной трехэтажке не было и в помине) теперь в одиночку вел мальчика под локоть, свободной рукой тот держался за перила. Алан топал сзади, неся вещи. В подъезде было темно, пахло не то кошками, не то мышами; зеленая краска кое-где отслоилась от стен, и проглядывал желтоватый местный камень. «Марианна вонючка», мелом вывела по синему чья-то мстительная рука, а рядом — портрет этой самой Марианны: треугольник на тоненьких ножках, на голове огромный бант. От Аланова почему-то обострившегося внимания не ускользнуло, что мальчик чуть дернулся в сторону этой свежей надписи — но Фил крепко его держал. И они миновали этот лестничный пролет, и следующий, столь же неприглядный… Из трех дверей на третьем этаже мальчик указал на крайнюю, обитую потрескавшейся кожей. Номерок — «16» — был не покупной, а выжженный по дереву на маленькой дощечке, наверное, самим мальчиком и выжженный, подумал Алан, надавливая пальцем кнопку звонка.
Дверь распахнулась почти сразу — Алан еще не успел отпустить звонок. И эта самая дверь, открывшаяся наружу, едва не стукнула его по лбу. У женщины, представшей на пороге, руки были по локоть в мыльной пене. Фартук в мокрых разводах и подвязанные косынкой волосы — ясно, что она только что занималась стиркой, да и вода где-то в глубине квартиры слышимо лилась из крана, булькала, приговаривала свое…
Женщина приоткрыла рот, чтобы сказать какую-то заранее заготовленную фразу, которая теперь собиралась выскочить изо рта помимо воли — но осеклась, увидев, что сын явился не один, что его ведут под руки, и он очень странен, бледен, и ухо снова начало кровоточить…
— А… артур! — выдохнула она, всплескивая руками, и светлые глаза ее расширились, занимая почти пол-лица. Алан впервые в жизни увидал, как человек всплеснул руками — он думал, это книжное выражение, оказалось — нет, и от всплеска мокрых ладоней в гостей полетели мелкие брыги.
— Артур! Что случилось? Господа, он что, что-то натворил?
— Мам, ты не беспокойся, — прервал ее сын заботливым голосом, шагая на порог. — Я просто под машину попал. Немножечко.
Мама едва не задохнулась, отступая вглубь коридора. Глаза ее расширились еще больше, хотя, казалось бы, это уже невозможно, — когда она перевела смятенный взгляд на спутников сына.
— Молодые люди…
— Они меня спасли, — предупредил ее вопрос мальчик, опускаясь из цепких Филовых объятий на стойку для обуви. Он совершенно случайно поделил Филовы лавры спасителя на них обоих, и Алан это заметил, слегка смутившись — но промолчал. В конце концов, не это главное они должны были сообщить перепуганной женщине. Тем более что она заметила темный потек из уха сына, который тот пытался прикрыть, отворачиваясь к стене.
— О Боже мой, а это что у тебя?! Ты что, голову разбил?!
— Не волнуйтесь, мэм, ничего страшного, — галантный Фил заговорил даже не своим обычным голосом, а на полтона выше. — Он слегка стукнулся, когда я его толкнул из-под колес. Обычное сотрясение, я думаю, все обошлось.
— Арти, я же тебе говорила!.. Сколько раз я тебе…
— Ну мам, — безнадежно выговорил Арти, пытаясь развязать шнурок — но пальцы плохо его слушались. Алан, заметив, как обстоят дела, присел на корточки и несмотря на протестующее мычание быстро освободил его от обоих кроссовок.
Мама привалилась к стене (в дешевых, желто-полосатеньких обоях) и провела ладонью по лбу. Была она бледна, не меньше, чем ее сынок. На локтях у нее высыхали и лопались пузырики мыльной пены.
— Арти! Немедленно отправляйся в постель. Я вызываю врача.
— Да не надо в постель…
— Я кому сказала? — Мать повысила голос — ровно настолько, чтобы он обрел нотку истерической властности, столь жалобной, что ослушаться было никак невозможно. Сын, видно, хорошо это понимал. Потому что без единого возражения, только слегка вздохнув, поплелся в комнату, на прощание одарив спасителей извиняющимся взгядом.
— Ради Бога, простите, молодые люди, — женщина суетливо обернулась к ним. — Спасибо вам огромное, не знаю даже, как вас благодарить… Вы проходите на кухню, посидите, я вас хоть чаем напою, или, может быть, супчика горячего скушаете? Я сейчас, я только…
Она шмыгнула в комнату вслед за сыном, и Фил обменялся с товарищем недовольным взглядом, не успев договорить ей в спину — «Извините, нам некогда, мы бы лучше пошли…» Аланов желудок настоятельно взывал, вдохновленный одним упоминанием о горячем супчике. Фил верно прочитал взгляд товарища и пожал плечами, стряхивая наконец на пол огромный свой рюкзак.
— Ну, ладно. Только ненадолго. Мне-то что. Это же не мне, а тебе приспичило королей караулить.
И тут — или нет, мгновением позже, когда Алан уже взялся за ручку кухонной двери, и линолеум холодил его пятки сквозь полотняные носочки — да, похоже, что именно тут его мозг пронзила ослепительная вспышка.
Arthurus Rex.
Центр Веры.
Мама, мамочка.
«Вам его назовут».
«Имя Господа».
Он же сказал — «Иисусе», или «Господи», я не помню, но он…
Господи Боже ты мой.
Ясность вЗдения в этот миг стала столь сильна, что Алан пошатнулся, едва не падая на Фила, шедшего следом, и ухватился за стену, зажмуриваясь, как от электрического разряда. На мгновение ему показалось, что он сходит с ума.
…Он сходит с ума.
Артур Кристиан, двенадцати лет от роду, понял это, как только началась осень. Или даже раньше — кажется, это началось в конце лета, в августе, когда еще было жарко, но уже пошли первые дожди.
Или нет, по-настоящему плохо стало все же в третий день учебы, когда в школе объявили недельный карантин. Потому что в Артуровом классе заболела одна девочка, а через день — еще один мальчик, не то что бы друг, но близкий приятель Арта, и объявили, что это не пустяк какой-нибудь, а дифтерия. И занятий теперь у всего класса не будет, потому что вдруг они все заразные, то есть, как это, вирусоносители, и нельзя сказать, что кого-нибудь в классе это огорчило. Потому что неделя свободы в то время, как остальным приходится учиться, да еще и в пору золотой осени — это же мечта любого школьника! Все двадцать два человека (кроме тех двоих, что лежали в больнице) были просто в восторге… Нет, пожалуй, в восторге не был еще и Арт.
И не только потому, что заболел один из немногих его друзей, кроме того бывший и тезкой — его тоже звали Арт, только не Кристиан, а Бонифаций. Как раз в этот самый день, третьего сентября, стало совсем плохо у первого Арта в голове. Как-то темно и тесно, и опять вернулись эти сны, мучившие его когда-то в раннем детстве, да если б еще не проклятая песенка… Дело в том, что Арту казалось — за ним следят.
Не то что бы следил кто-то конкретный. Нет — просто весь город, весь мир, все подряд. Причин для этого не было никаких, и оно-то и было хуже всего. Потому что когда за тобой правда следят, ты идешь в полицию или еще куда-нибудь, где тебе помогут; а если тебе все время так кажется, то остается идти только к психиатру. Который стучит тебя молоточком по коленке, заставляет отвечать на дурацкие вопросы, а потом улыбается и объявляет, что у тебя паранойя, и поэтому тебя надлежит отправить в диспансер на обследование, и оттуда ты уже не выберешься никогда. Или выберешься через полгодика — очень тихий, очень послушный, умеющий прекрасно склеивать спичечные коробочки и строить домики из счетных палочек.
Но даже коробочки лучше, чем этот ужасный страх. Арт никогда не был особенно трусливым, как, впрочем, и особенно смелым — он был обыкновенным, нормальным мальчишкой, хотя несколько раз в жизни делал отважные деяния «на слабо» — перешел по льду озерко за городом, хотя лед трещал и пружинил под ногами; подрался-таки с Бертом из параллельного класса, хотя тот и занимался единоборствами… Но этот страх был совсем особенный. Он был не снаружи, он был изнутри. Просто Арту казалось, что он скоро, очень скоро умрет.
И ведь не расскажешь-то никому! Лучшему другу Эрну вот рассказал. Не помогло, тот ничего не понял. Захохотал и сказал, что это Арт перечитал ерунды про «Человека-в-Маске» или про «Черного Невидимку». Маме попробовал заикнуться — и тут же понял, что зря: та жутко переволновалась и потащила-таки сына ко врачу. Врач-психиатр, оказавшийся, кстати, отличным дядькой, совершенно нестрашным — маму из кабинета выпроводил и очень мило побеседовал с Артом полчаса, причем мальчик под конец купился на его дружелюбный тон и рассказал ему почти все, даже про сны… кроме как про песенку. Про песенку он застеснялся.
Доктор послушал, покивал, потом попросил Арта вытянуть руки и потрогать кончик носа. Арт удивленно проделал это все, заехав себе ладонью куда-то в ухо. Потом доктор показал ему несколько картинок, спрашивая, что они ему напоминают. Арт серьезно подумал, глядя на цветные геометрические фигуры, и честно ответил, что ничего особенного, самих себя. Потом доктор еще немножко с ним поболтал о каких-то пустяках, позвал обратно маму — и сообщил им обоим свой вердикт: Арти — на редкость здоровый и психологически устойчивый молодой человек, который просто не смог сразу переключиться после каникул на рабочий, школьный ритм. «Вам, молодой человек, я вижу, надоело ходить в школу, — подмигивая Арту, самодовольно заявил усатый врач. — Но вот честное слово, сумасшедший из вас не получится. Лучше в следующий раз используйте кашель или подверните ногу.» И засмеялся собственной шутке, радуясь, какой же он несравненный знаток подростковой психологии… «Ну что же, шустрый Арти, (Артур дернулся,) вы можете идти. Не забывайте принимать витаминчики…» Разозленный вероломством врача Арти заставил себя промолчать. Странно, — хотя именно психиатра он ужасно боялся, теперь, когда его объявили здоровым, мальчик почему-то чувствовал себя разочарованным. И выйдя на улицу, он даже понял, почему: от врача он все же ожидал хоть какой-то помощи. Например, что тот покивает серьезно, скажет: «Знаю, знаю. Это мы можем вылечить», и пропишет что-нибудь, волшебные таблетки, и все это пройдет… Так нет же. Доктор, правда, выписал общеукрепляющие витамины («У них у всех сейчас осенний авитаминоз») и еще что-то, «стабилизирующее нервную систему», но Арти было все равно — пить их или не пить. Все равно никуда не денется знание, что его хотят убить.
…Артур медленно шел по парку, загребая носками ботинок палую листву. Листья буков были как свежие, так и прошлогодние, совсем истончившиеся, паутинно-прозрачные; если подобрать, можно сквозь лист увидеть небо в тонкой сеточке, алое золото кленов, свою собственную руку… Кленовые листья — самые красивые, алые, оранжевые, и цвета заката; каштановые — похожие на раскрытые золотые ладони. И прекрасные каштановые орехи, коричневые, блестящие, которые очень хочется засунуть в рот и раскусить, хоть и знаешь, что они внутри горькие, как лебеда.
Арт ужасно любил парк. У них с Эрном и со вторым Артом здесь даже был свой собственный шалаш — в укромном местечке, куда мало кто ходит и где нет асфальтовой дорожки… Правда, зимой шалаш, сплетенный из живых ветвей, напоминал связку прутьев — но пока что он был еще очень хороший, настоящий индейский или разбойничий, смотря во что играть. Еще несколько дней назад друзья постелили там отличную чистую картонку и притащили крепкий ящик из-под бутылок, на котором можно сидеть. Здесь валялась пара журналов со страшными комиксами, пустые бутылки из-под газировки и Эрнов старый деревянный пистолет. Дерево ведь не ржавеет, а в штабе всегда должно быть оружие!..
Арт, собственно говоря, и пришел в парк, чтобы посидеть в шалаше. Они собирались тут встретиться с Эрном и во что-нибудь поиграть вдвоем, раз уж второго Арта нет и раз уж учиться пока не надо. Но Арт, пришедший первым, не выдержал там в одиночестве больше двух минут: в замкнутом пространстве, вдали от дорожки с фонарями было так невыносимо страшно, что он едва ли не бегом, стараясь не оглядываться, выскочил на центральную аллею — где лавки, где влюбленные парочки, где бабушки с колясками и дядьки с собаками, где люди! Но люди почему-то не успокоили его: проехал парнишка лет десяти на самокате, прошли две взрослые хихикающие девицы… Одна из них, кажется, оглянулась на Арта — или нет, показалось. Кто ты? Кто ты, зачем за мной следишь?
Не уйдешь.
Бабушка на скамейке. Что она тут делает в семь вечера? Самое ей время идти домой — нет, сидит, не вяжет и не читает газету, совершенно одна, и глядит на Арта… Исподлобья, косенько, странно. Да нет, Боже мой, что за бред. Старушка просто дремлет.
Что я тебе сделал? Зачем ты хочешь убить меня?..
Артур свернул с дороги. Сзади добродушно залаял какой-то пес, судя по тембру голоса, небольшой… Мальчик обернулся, как ужаленный — это оказался отличный рыжий спаниэль, он несся по палой листве, улыбаясь во весь рот и маша ушами. Одно ухо вывернулось наизнанку и было ярко-розовым.
— Алькор! Алькор! — надсадно звала девица, и рыжий Алькор, решив, что долг превыше всего, развернулся, слегка буксуя на повороте, и так же радостно помчался обратно. Арт смотрел ему вслед и чуть не плакал от презрения к себе. Трус проклятый. Что же это с тобой творится, парень?..
Большая серая ворона сидела на поваленном стволе, глядя Артуру прямо в лицо своими бусинными глазами. Он замер, скованный бешеным ощущением присутствия смерти и беды — еще не здесь, но уже рядом, рядом…
— Кыш, проклятая! — крикнул Арт и взмахнул руками, но ворона почему-то не испугалась и не улетела, только взмахнула крыльями и переступила кривыми желтыми ногами. Арт, не на шутку взбесясь, швырнул в нее камнем — и она наконец сорвалась с места, тяжело, словно бы лениво вспархивая на ветку. Но смотреть не перестала. И каркнула — коротко и насмешливо.
— Арр-ррт…
— Дрянь! — беспомощно крикнул он, оглядываясь, чем бы еще в нее запустить. Серая птица, видимо, утомившись перепалкой, снялась с ветки и шумно полетела прочь, и Артуру стало смертельно стыдно. Это же просто ворона, Арти. Какой же ты дурак.
Кто-то легко коснулся его волос. Мальчик взвился, как будто его огрели кнутом — но это был всего-навсего лист. Широкий и распяленный, как пятерня, лист каштана задел его шею, падая на землю.
Осень, Арти. Ты скоро умрешь. Уже совсем скоро.
Он ударил кулаком в шершавый каштановый ствол — раз, второй, третий, стараясь болью и бешеным ритмом ударов сменить на что-нибудь другое проклятую мелодию. Если бы хоть не эта песенка!.. Она хуже всего, хуже всего, кроме разве что снов…
Это была навязчивая, простая — аккорда на три — мелодия из детской передачи «Колыбельная», той, которую показывают по телевизору каждый вечер. Предполагается, что после короткой сказочки и мультфильма детки будут лучше засыпать, и это правда, Арт до семи лет тоже так думал, а потом просто не мог ее смотреть — и все из-за этой колыбельной. Колыбельная там в конце, под заставку, когда рисованные детишки уплывают на кораблях-кроватках в ночное небо, и это хорошая картинка, добрая и хорошая, и разве же Артур Кристиан был виноват, что в первый школьный год с ним случилось то, что случилось?..
Он об этом почти забыл. Но вот вспомнил недавно, когда песенка вернулась. Только тогда он эту песенку слышал на самом деле, а теперь в ней все время менялись слова, неотвязно ложась все в новых вариациях — на ту же простенькую мелодию, только имя оставалось прежним, ну почему авторам передачки пришло в голову именно это имя?..
Маленький Арти тогда возвращался из школы. Почему-то он был совсем один — ах, да, всех встретили родители, а его не встретили, маму задержали на работе, и он долго сидел в раздевалке, ожидая, что мама за ним придет, а потом, вежливо поблагодарив сторожиху за предолжение проводить, сказал, что ему тут близко и он доберется один. «Точно дойдешь, малец?» «Точно дойду, мэм. Спасибо вам большое.» Он правда был еще маленьким — для своих семи лет слишком хрупкий, в высоченной синей кепке, которая придавала ему росту хоть на немножко. Школа его была не самая лучшая в городе Файт — не одна из двух платных, а общая, где и мальчики и девочки учатся вместе, и стояла она не на красивой улице Школьная, а возле самой дешевой в городе столовой, в узкой улочке. Именно узкой — это очень важно: туда почти никогда не заезжали такие огромные грузовые фургоны, как…
Непонятно, откуда эта машина взялась: она ехала медленно, урча и занимая собой всю улицу целиком, и красная надпись на лобовом ее стекле, наклеенная надпись, такие покупают иногда любители шуток и приколов, гласила: «Не уйдешь». Арти тогда был маленький, он плохо читал, научился всего год назад, и некоторое время, пока этот мастодонт медленно пер на него, он смотрел расширенными глазами прямо ему в морду, пытаясь прочесть. В следующее мгновение он все-таки развернулся и побежал, причем не сразу на тротуар, а прямо, по дороге, и в глазах его все плясали красные надвигающиеся буквы. Честно говоря, он составил их в слово, только когда уже побежал, и разум подсказал ему, что надо на тротуар, и он метнулся в сторону, споткнувшись о бордюрчик и чуть не упав. Но все-таки удержался на ногах и побежал дальше, а медленный фургон — все это длилось не дольше минуты — как грузный слон, качнулся, взбираясь на тротуар передним колесом, и все происходящее было так недостоверно страшно, что Арти заорал. И сквозь собственный ор он услыхал-таки музыку, громко звучавшую из кабины водителя, а водителя не было видно, солнце ярко сияло, отсвечивая в лобовом стекле, слепя того, кто попробует обернуться… И это была не разухабистая мелодия с ритмом «Туц, туц, ту-ду-дуц», и не хриплые излияния о тюремной жизни — вид музыки, которого можно ожидать от такой машины… Нет, сладкий, высокий женский голосок вел потрясающе знакомую песенку, оглушительно-громко сквозь приспущенное ветровое стекло. И Арти, который бежал, задыхаясь, и от грохота собственного дыхания не мог больше орать, слышал ее, когда уже пахнуло сзади теплом и вонью бензинного чудовища, забравшегося-таки двумя правыми колесами на тротуар…
«Крошка Арти, ты устал,
Много бегал и скакал,
Ждет тебя твоя кровать,
Шустрый Арти хочет спать…»
Это было так ужасно, что он подумал — вот сейчас сердце разорвется.
Крошка Арти, задыхаясь и пуская слюну, наконец споткнулся, рыпнувшись куда-то вбок, и что-то тяжелое и горячее толкнуло его в спину, и он упал на колени и распластался, захлебываясь ужасом. Невыносимая темнота и вонь —
«Скоро, скоро ты уснешь,
Будет новый день хорош…
За окном луна плывет,
Завтра новый день придет…»
— смяли, сожрали, скомкали его, и он понял, что умер, что это его смерть. Так он думал все те полторы секунды, пока огромная железная тварь проволакивала над ним свое грязное брюхо, -
«Крошка Арти, мой малыш,
Наконец ты сладко спишь…»
— и снова стало светло. Еще не веря, что остался жив, Арт не сразу оторвал от земли зареванное лицо, все в пыли, в слюнях, лицо человека, только что побывавшего в аду. К нему уже бежали люди, живые люди, что-то кричала на бегу тетенька сторожиха — та самая, которая хотела его проводить и выбежала на крик, еще какие-то прохожие… «Не уйдешь», — медленно выговорил мальчик не своим голосом; тень смерти уходила постепенно, он все еще был под ней и не мог опомниться.
— Ох ты, Господи! Что стряслось такое? Ты цел?..
— М-машина, — выговорил он, стоя на четвереньках и с трудом разлепляя губы. — На тротуаре. К-колыбельная.
— Да что ты несешь? Упал, малец? Ушибся?
Арт поморгал глазами, растирая сопли и слезы по лицу, и наконец жутко, отчаянно заревел…
…Добрая сторожиха его утешила, подобрала его откатившуюся кепку, проводила ребенка до дома и сдала с рук на руки маме. В большую машину она не поверила, то есть не совсем поверила — она же выскочила из школы, как только мальчик закричал, и никакого удаляющегося фургона не заметила, да и не поехал бы он по такой улочке, что ему тут делать?.. А мама — непонятно, поверила или нет, но именно тогда она крепко схватила сына за плечи и взяла с него честное-пречестное слово — никогда не бегать по проезжей части. И не переходить улицу на красный свет… Того, как огромный фургон полез за ним на тротуар, Арт рассказывать не стал. Почему-то не получилось, вот и все. Как и про песенку.
Где-то в то же время начались и сны. Они приходили не каждую ночь, но хватало и одного раза в неделю, чтобы мир подернулся серой сеточкой. Арт тогда не мог спать без ночника, конечно, он предпочел бы, чтобы все лампы в доме горели — но на это мама не согласилась, а вот ночничок купила: очень славный, в виде маленького маячка. Башенка из пластмассы, а на верхушке — огонек. Правда, где-то через пару месяцев сны кончились, все стало хорошо, ночник отправился в кладовку, и Арт почти совсем забыл, как это было — дети легко забывают… Дети легко забывают, сказал себе посреди вечернего парка двенадцатилетний Артур, которому на этой неделе снова приснился такой же самый сон.
…Впору хоть отыскать ночничок в кладовке. Только вряд ли он поможет, потому что остаются темные пространства под шкафом и креслом, и самое страшное — под кроватью, с которым может равняться только темная щель под дверью в соседнюю комнату.
Эти сны, или, вернее, этот сон Артур никогда не мог ни с чем спутать. Притом, что начаться он мог с любой картинки, с любой обстановки — хоть дом, хоть школа, хоть незнакомый большой город… Просто наступал некий момент, когда Арт понимал — это оно. Напрасно я посмотрел в ту сторону, или напрасно я открыл эту дверь, потому что я знаю — сейчас оно начнется…
Но чаще всего это все-таки сразу был большой дом. Длинный коридор с белыми дверями, по которому Артур шел, ища выхода, потому что отсюда надо было срочно выбраться, и среди дверей была и та, что надо, та, что выводила наружу. Ошибиться было нельзя, потому что когда Арт ошибался — а ошибался он всегда, и распахивал на себя рывком неправильную дверь (но эта должна быть правильной, Боже мой, помоги, помоги, пожалуйста) — он знал, что там будет. Там у высокого окна стоял человек в длинной белой одежде (в детских кошмарах Арт определял его как «врача», может быть, потому и боялся врачей, но это было только такое название, на самом деле, кто бы он ни был, он был хуже всего на свете). Он стоял спиной к Арту, этот «врач», и смотрел за окно, держась руками за подоконник, но Арт знал, что тот ждет его. И еще он был одновременно белый и темный, потому что стоял против света, и мурлыкал себе под нос, да, конечно же, эту мелодию, «Крошка Арти, мой малыш», то со словами, то без слов, а потом медленно начинал разворачиваться к нему. Очень медленно, и Арт, замерший от последнего ужаса, который не дает дышать, понимал с безумной ясностью, что просто не выдержит видеть его лицо.
…Обычно он просыпался от собственного крика. Или просто просыпался на этом моменте — в поту, с колотящимся сердцем, с еще звучащей в ушах мелодией, и сползал с кровати, трясясь, и зажигал настольную лампу.
— Арти, ты читаешь? — сонно спросила его мама из-за ширмы, заметившая полоску света на потолке. — Уже два часа, спи. Не порть глаза.
И ему пришлось погасить свет. Так было на этот раз, потому что раньше-то мама знала, что значит, когда среди ночи Арт с криком прибегал к ней, и она брала его к себе в постель. Но теперь он уже вырос, двенадцать лет — не тот возраст, и поэтому Арт просто посидел на кровати, весь дрожа и закутавшись в одеяло, а потом сделал странное деяние: взял с полки небольшую синюю книжечку с крестом на обложке, Евангелие, и улегся с ней в обнимку, и вскоре заснул.
Конечно же, он никогда не был богомольным. Мама его в детстве крестила, как и всех в детстве крестят; и в церковь он ходил по ее же просьбам — несколько раз в год, на праздники, тем более что и церкви-то в Файте раньше не было, ее только к этому году построили, и приходилось с мамой трястись в автобусе — за горы, в Монт… Это теперь времена изменились, и в школе ввели обязательный предмет — Закон Божий, и поговаривали что-то об обязательной исповеди и обязательном свидетельстве о крещении при поступлении в институт или на работу. А раньше-то всем было не очень важно, читал ты Библию или нет, вот Арт и не читал. Так, сунул нос пару раз, попал в самый конец, где была какая-то белиберда о жене, родившей младенца, за которой охотился дракон. А вначале — еще хуже, Моисей влез на гору и спустился обратно, чтобы сообщить, что раба надо продавать по одной цене, а рабыню — по другой… Есть книжки и поинтересней. Например, про разных разбойников и рыцарей. Или про космических роботов. Или про Ирвинга, Человека-в-Маске, в приключения которого они с Эрном этим летом начали играть…
Но, конечно же, Арт был христианином. То есть рефлекторно крестился, когда было очень страшно, и держал скрещенные пальцы, когда загадывал желание. И молился на ночь Ангелу-Хранителю, как приучила мама с младенчества — «Святой Ангел, от Бога Хранитель мой, не оставляй меня в жизни земной». И распятие у него в углу комнаты висело, а рядом иконка, старенькая, бумажная — но все же видно, что на ней — Богоматерь с Ребенком на руках. И именно синенькое Евангелие с крестом на обложке потянулись схватить руки Арта позавчера, когда было так страшно, что хоть вой.
…Но против врача, кажется, ничего не поможет.
— Я не хочу сходить с ума, — громко сказал он уже полусумеречному молчащему парку, стараясь заглушить ненавистную мелодию в голове.
(Крошка Арти, ты устал,
Чтобы черт тебя побрал…
Завтра новый день придет,
Скоро смерть тебя возьмет…)
— Я не хочу сходить с ума. И я не сумасшедший. Я не слышу никаких песенок.
(В сентябре луна растет,
Скоро смерть твоя придет…)
— Ничего я не умру! И никто за мной не следит!!
(Скоро, скоро ты умрешь…
Будет новый день хорош…)
— Да пошли вы все! — заорал Арт изо всей силы, запрокидывая лицо в бледное, но уже вечереющее небо, и побежал. Нарочито громко шурша листвой под ногами, побежал со всех ног, чтобы шум собственного дыхания стучал в ушах…
В шалаше уже ждал нахохленный Эрнест. Он принес в штаб шоколадное мороженое, которое в ожидании съел уже больше, чем наполовину, и дурную весть, что со вторым Артом в больнице, говорят, все очень плохо.
Тень смерти, четко проговорил кто-то в голове у Арта. Это должен был быть ты, добавил еще кто-то, более вкрадчивый. Шалаш потрясающе пах увядающей листвой, но Арту почему-то было очень холодно. Игра в Неуловимого Ирвинга, Человека-в-Маске, сегодня явно не могла удасться. Арт съел мороженое, отчего замерз еще больше — но он-то был в куртке, мама перед выходом заставила надеть, «все-таки осень уже», а Эрн прибежал совсем раздетый — в новенькой футболке с этим самым Человеком-в-Маске на груди, подарок столичного дядюшки, и племянник такую красоту не собирался ничем скрывать.
Поэтому когда он зябко поежился, Арт понял наконец, что это не просто ему, Арту, холодно — а в самом деле вечер выдался холодный.
— Ты чего трясешься?
— Да так. Мороженое…
— Ага, мороженое. Просто кто-то выпендривается, в маечке ходит…
— А кому-то и выпендриваться нечем, — ловко отразил удар языкастый Эрн. Он вообще из них двоих был более языкастый и храбрый — а Артур зато лучше придумывал всякие штуки, например, во что можно поиграть. Эрн, пожалуй, еще был более красивый — немножко горского типа, черноволосый, смуглый и ловкий, и подростковых недостатков — прыщей там разных или угловатости фигуры — у него никогда не было. И, конечно же, Эрн был более богатый. Не то что Артур, живший с мамой в однокомнатной квартирке с черно-белым телевизором, на мамину скромную зарплату горничной в гостинице. А у Эрна была своя комната, и духовое ружье, и отличный плэер и роликовые коньки, и свой личный компьютер, и куча дисков с интереснейшими комьютерными играми! Учился в бесплатной школе он только потому, что из платной его исключили за прогулы. Правда, Арт ему никогда не завидовал. Нельзя же завидовать тому, с кем дружишь.
— Подумаешь, миллионер, — беззлобно сказал он и ткнул Эрна локтем в бок. Некоторое время они со вкусом мутузили друг друга и в пылу боя перевернули ящик для сидения; потом посидели, тяжело дыша, и понимая, что веселиться как прежде невозможно, если еще один друг в больнице. И его не выпускают. Даже наоборот — говорят, что с ним все очень плохо.
— Хочешь, пойдем ко мне, — нарушил молчание Эрн. — Брат притащил новую игру — называется «Меч и магия». Он сказал, можно взять и первому пройти. А мать утром сказала, что торт-мороженое на ужин купит…
Но Артуру что-то было не до меча и магии. И даже не до торта-мороженого. Сказать по правде, ему хотелось домой — только там он чувствовал себя в относительной безопасности. Но не скажешь же другу: «Я к тебе не пойду, потому что боюсь!» И он сказал другое:
— Поздно уже…
— Ну, и останешься на ночь. Подумаешь. Завтра же не идти учиться.
— Не, мать волноваться будет, — Арт помотал русой головой. Это была правда — госпожа Присцилла Кристиана очень не любила, когда ее сын ночевал вне дома.
— Ну ладно, маменькин сыночек, ступай к мамочке, — Эрн поднялся на ноги, зябко поводя плечами. — Тогда я пойду, один разберусь с мечом и магией. Б-р-р, холодина какой…
— Хочешь, возьми куртку, — в запоздалом припадке дружелюбия Арт стащил с плеч свою зелененькую ветровку. — А я завтра к тебе приду, и ты мне ее отдашь. Будем играть в эту твою игру.
— А ты как же? — в Эрнесте явно боролись две натуры — гордая и замерзающая. — Тебе что, не холодно?
— Да мне же близко, я за пять минут добегу, а тебе еще трамвая ждать, — Арт, желая содеять хоть какое-нибудь добро другу, раз уж отказался к нему пойти, без лишних споров накинул ему куртку на плечи. Вернее, на голову. И произошла еще одна коротенькая потасовка, после которой ребята разошлись взаимно довольные. Довод про трамвай оказался решающим, и Эрн в зеленой куртке ушел налево, к остановке, а Арт в синей маечке побежал направо, через парк и через площадь дамы Файт — домой. Твердо про себя решив, что завтра перестанет наконец трусить и к Эрну в гости обязательно пойдет, хоть днем, хоть вечером, хоть в полночь. И еще — что обязательно сходит к Арту Бонифацию в больницу.
Но часто все оказывается вовсе не так, как мы планируем. Потому что наутро Арт узнал от перепуганной донельзя мамы, что к Эрну идти ему не придется ни завтра, ни когда бы то ни было в жизни. Потому что Эрнест Фредерик, школьник, вчера вечером был найден мертвым неподалеку от собственного дома. На теле — несколько ножевых ранений, пропоровших зеленую дешевую курточку с надписью «Спорт» на спине, теперь залитую кровью. Должно быть, пьяные хулиганы хотели денег, не нашли их у мальчишки — и с досады пырнули ножом… Впервые в городе Файт, всегда славившемся тем, что в нем вообще ничего никогда не происходит, — такое ужасное преступление! Весь город бурлил несколько дней, из Монкена приехал следователь, сэр Райнер Адальберт, и задавал дурацкие вопросы как поседевшим за одну ночь Эрновским родителям, так и соседям, и одноклассникам, и лучшему другу убитого, то есть Арту Кристиану… В школе в коридоре повесили портрет Эрна в черной рамочке и написали под портретом, какой это был замечательный ученик (проклятый прогульщик Эрн), и как его любили товарищи, и как сильно всем жаль, что его убили. Спокойным и ничуть не удивленным казался только его лучший друг, Арт. Он, конечно же, ревел, и на похоронах все время хлюпал носом, и все его утешали, не подозревая, что именно он во всем виноват. Но сам-то Арт знал некую истину очень хорошо, словно бы ему сказал об этом громкий и внятный голос.
«Это должен был быть ты».
Тень смерти.
Она подходила все ближе.
Но против нее сэр Райнер из Монкенского Уголовного Розыска ничего не мог сделать.
Это должен был быть я, неотвязно (сквозь слегка поутихшую, но не ушедшую мелодию колыбельной) думал Артур и на второй день после похорон, переходя на красный свет Монкенское шоссе по дороге в детскую больницу к другу. Если так продолжится еще немножко, то он просто не выдержит и в самом деле спятит. Но самое ужасное, что Арт никому не мог об этом рассказать. Кому, Господи? Маме, что ли?.. Уже лет с десяти он порой воспринимал ее как младшую, подопечную, которую нельзя волновать. И будет ли ей легче в жизни, если дорогой сын явится к ней с сообщением, что за ним охотится тень смерти, что его ищут, за ним следят?..
Примерно с такими мыслями Арт шагнул вперед, но тень смерти только зацепила его крылом и на этот раз.
…На этот раз за Артуром действительно кто-то следил.
Прячась за углами домов по всем правилом слежки, не хуже Неуловимого Ирвинга.
Тем более что следить за мальчиком было крайне трудно — он был какой-то ужасно чуткий, задерганный, и то и дело оглядывался. Один раз даже остановился и минуты три смотрел в их сторону. Они, сделав независимые лица, зашли в ближайший подъезд и теперь по очереди глядели из скважины, пытаясь определить, двинулся мальчик дальше — или все еще стоит и смотрит.
Наконец на свой страх и риск Фил высунул голову — и правильно сделал: спина Артура в джинсовой курточке мелькнула, уже скрываясь за поворотом. Вот уж никогда не знал, что так невыносимо трудно следить за человеком! Дурацкое занятие слежка, неблагородное.
— И не надо было следить. Я же предлагал честно подойти, — тихонько заметил Алан, и Фил нахмурился: кажется, он не предполагал, что произнес что-нибудь вслух.
— Ну да, честно подойти. И сказать парню: привет, мы за тобой от святого отшельника Стефана, ты наш король, пойдем-ка, милок… И — под руки его, с двух сторон.
— Все равно рано или поздно заговорить придется.
— Но хоть какой-то повод должен быть, нельзя же так в лоб! — возразил Фил, упершийся, как осел. — Ладно, не страдай, если ты так рвешься разговаривать — вот первым и будешь. Я — так, я рядом постою, охрану поизображаю.
— Да, лучше мне начать, — без задней мысли согласился Алан. — Тебя он, наверное, больше испугается. То есть извини, конечно, но ты меня страшнее — здоровенный и черный, опять же извини…
— Да ладно, он и так испугается, — хмыкнул Фил, прибавляя ходу. — Двое незнакомых парнюг в узеньком переулке — я бы тоже напрягся.
— А что же делать? — Алан чуть притормозил, чтобы взглянуть товарищу в лицо. — Сейчас хоть случай подвернулся, он один, и от дома далеко… А то если его мама нас за милю увидит — сам понимаешь, что будет!
Да, Фил это прекрасно понимал. Еще бы не понять. После такого разговора, как тот, что у них вчера состоялся с госпожой Присциллой Кристианой на кухне, и слабоумный бы поостерегся ей на глаза попадаться.
…Начинался-то он совсем невинно. После короткой вдохновенной перепалки с Филом на кухонном пороге («Я тебе говорю…» «Бред собачий. Какой-то мальчишка…» «Фил, ведь он же сказал имя Господа. Фил! Он сказал! Не будь таким тупым!» «Идиот. Ему же десять лет!» «Во-первых, побольше. А во-вторых, с чего ты взял, что королю должно быть лет сорок? Известно же только, что он уже родился!» «Ну, если все так, то я вообще ничего не понимаю…» «Конечно же, не понимаешь. А раньше что, понимал? Не наше дело понимать, нам надо следовать указаниям…» «И что ты теперь собираешься делать? Похитить ребенка и доставить его к Стефану? Или все ему…» «Т-шш-ш, вон она идет. Его мать.») — итак, после краткой перепалки с Филом Алан за горячим супчиком начал с хозяйкой ненавязчивый разговор о ее сыне.
Супчик был фасолевый, довольно-таки вкусный, хотя на стареньких желтоватых тарелках, как и на всей обстановке кухни, лежала печать бедности. Не нищеты, нет — именно чистой, аккуратной бедности, которой не завуалируешь ни идеально выстиранной скатертью, ни букетиком дешевых, но ярких астр в белом горшочке, ни календарем с котятами, прикрывающим потертость на обоях.
На подоконнике выстроились горшки с цветами — герань, алоэ, толстолистые низенькие фиалки. На стенке мирно тикали квадратные пластмассовые часы со щенком Поппи. Хороший дом, бедный, уютный дом. В котором живут потомки сэра Борра Кьюр Харди, как это ни дико прозвучит.
Дом, в котором живет последний Король.
Алан отлично понимал, почему Фил ему не верит. Он и сам себе никак не мог поверить до конца, даже притом, что еще три месяца назад отдал свое сердце недостоверной сказке и уже не имел обратного пути.
— Вы и представить себе не можете, молодые люди, как я вам благодарна, — продолжала неумолкающая госпожа Присцилла, быстрыми профессиональными движениями (Алан не знал о том, но она работала горничной в гостинице) убирая их тарелки. — Вам чайку? Или, может быть, еще супчика? Простите ради Бога, но второе я сегодня не готовила, кто же знал, что гости будут! Хотя если вы хотите, я сейчас же могу омлет пожарить…
— Нет-нет, спасибо, — Алан замахал руками, улучив минутку поговорить. — Вот чайку бы, и больше ничего…
На беленькой скатерти в цветочек появились фарфоровые чашки с каемочками (гостевой сервиз, не иначе как), розетки для варенья, заварочный чайник, накрытый салфеткой. Госпожа Присцилла наконец и сама присела к столу, разливая чай — себе в последнюю очередь; руки у нее были худые, с просвечивающими синими жилками, со слегка огрубевшими от частых стирок суставами пальцев. Вид у женщины был крайне нервный и усталый.
Ради гостей она прервала стирку и сняла мокрый фартук с косынкой; теперь, в спокойной обстановке, Алан видел, что ей куда меньше лет, чем кажется на первый взгляд — всего-то слегка за тридцать. Волосы у нее были светло-русые, небрежно завязанные на затылке в нетолстый пучок, а лицо — острое и не слишком-то красивое. Пожалуй, схожи у них с сыном были только глаза — светло-серые, в тени густых русых ресниц. Не похожа была эта женщина на принцессу артуровского рода. Ну вовсе не похожа.
Стоп, а она ведь и не принцесса, мелькнуло у Алана в голове. Стефан сказал — род продолжается по прямой линии, а это значит — от отца к сыну! Значит, кровь короля — в Артуровском отце. Интересно, где же тогда Присциллин муж? И вообще — если он на свете, живет ли в этой квартирке, живет ли вообще?..
По всему было похоже, что нет. Потому что оторванная ручка у буфета — не то, чему позволит быть в своем доме взрослый мужчина, особенно если он из рода королей. И потолок не белен явно не первый год… А кроме того, с отцом и мужем эта семья не прозябала бы в такой комнатенке.
Да и искать тогда надо было бы не мальчика, запоздало понял Алан. А если именно Артур — тот, кого они ищут, значит, нет у него никакого отца.
…А может, он — незаконный сын?.. Или, может быть, они все-таки опоздали, и отец его недавно погиб, наконец настигнутый силой Врага, и не спасло его тайное убежище в Богом забытом городишке Файт?..
Алан потряс головой, разгоняя толпу несвоевременных мыслей. Чем гадать, не лучше ли попробовать узнать, как оно было на самом деле?
— Мы ведь с Артом — вдвоем на целом свете, — продолжала Присцилла, невольно отвечая на один из Алановских вопросов. — Обычно он внимательный, с ним такого никогда… да, никогда не происходило! Просто последнее время он очень подавленный, нервный; понимаете, молодые люди, у него друга убили какие-то хулиганы, а еще один друг в больнице, вот Арти как во сне и ходит, опомниться не может… Если бы не вы, я просто не знаю, что бы мы делали.
Фил с Аланом переглянулись. Потом черный рыцарь быстро спрятал тревожный взгляд за дымком, ароматным облачком встававшим над чашкою.
— А сколько ему, Арту? — невзначай спросил Алан, прихлебывая чай — отличный чай, с бергамотом, видно, хозяйка расстаралась для спасителей сына, вынула из буфета заветную пачечку…
— Скоро тринадцать, — с готовностью отвечала Присцилла, и в самом ее тоне, в том, как она говорила о сыне, Алан прочел золотую любовь, огромную тревогу… Эта женщина любила Артура. Может быть, даже слишком любила.
— Он в Файте и родился? — продолжал Алан спрашивать невзначай, стараясь, чтобы голос его звучал не слишком заинтересованно. Подмывало спросить, кто Артуров отец — или кто был Артуров отец, если вам так угодно. Но он сдерживался изо всех сил, стараясь не насторожить эту и без того настороженную женщину. Подумаешь, человек из вежливости распрашивает хозяйку о ее сыне. Алан даже смотреть предпочитал не на нее, а в окно — на убогий дворик с качелями посередке, в тени осенних тополей…
Однако Присцилла все равно напряглась. Слишком сильно, слишком неоправданно для такого пустячного вопроса. Она даже — или Алану показалось? — слегка вздрогнула, со стуком ставя чашку на блюдечко.
— Н-нет… Мы приезжие. Но практически с самого раннего детства Арти тут живет… А что, разве это имеет значе…
Маму неожиданно выручил сын.
— Ма-ам! — из комнаты раздался просительный голос, и Присцилла, едва не опрокинув стул, бросилась на зов, послав гостям извиняющуюся улыбку. Из-за двери вскоре послышались их голоса — Артов упрашивающий и Присциллин, настойчиво-уговаривающий. Кажется, он чего-то хотел, а она ему не разрешала.
Фил беззвучно присвистнул, показывая глазами в направлении комнаты.
— Ничего себе дамочка. Тебе не кажется, что наша королева-мать слишком нервная? Дергается от любого пустяка, как будто за ее ненаглядным сыном полиция охотится!
Алан быстро покивал. Еще бы ему так не казалось! Присцилла Кристиана вела себя так, будто у нее под ванной лежал незахороненный труп убитого ею мэра города, а они с Филом были следователями.
— Ага.
— Интересно, почему это она так? — Фил недоуменно подвигал густыми бровями. — Не может быть, чтобы за ней ходили полчища врагов, желая отнять сыночка…
И тут — два озарения, это, пожалуй, много за один вечер — но оно случилось опять. И с такой силой, что Алан, только что набравший в рот чая, закашлялся, едва успев его проглотить — не в то горло. Всегда готовый помочь Фил как раз стучал его по спине своей железной ладонью, когда вернулась Артова матушка, снова осторожненько села на краешек стула, теребя пальцами завязочки халата.
— Извините, молодые люди, что я вас так вот покинула… Но там у сына что-то стряслось…
Алан, конечно, был дурак. И совершенно прав был Фил, сообщивший ему об этом при первой же возможности — когда через пять минут они снова оказались на улице, за облезлой дверью подъезда. Еще бы он был не дурак — за одну секундочку испортивший всю хрупкую связь, которая только-только начала устанавливаться меж ними и худой маленькой женщиной в желтом халате, знавшей столько всего неоценимо важного!.. Надо же было так в лоб и спросить без зазрения совести… Только по той причине, что в глупую голову пришло некое знание, которое нельзя было удержать в себе и не попытаться проверить!
— А он — ваш родной сын? — спросил дурацкий Алан, как из пушки выстрелил. И нечего удивляться, что госпожа Присцилла побледнела до голубизны и выронила чашку — к счастью, почти пустую, но громко прокатившуюся по столу… Женщина рывком поднялась, сжимая замком худые пальцы. Так, наверное, вставали на пороге пещеры худые и оголодавшие саблезубые тигрицы, если какой-нибудь неразумный дикарь приходил покуситься на саблезубого тигренка.
— Вот что, молодые люди, — проговорила она медленно, но так доходчиво, что Фил одним глотком допил содержимое своей чашки и тоже встал, готовый собираться и немедленно проваливать. Алан, правда, продолжал сидеть, завороженный преображением суетливой домохозяйки — в нечто вроде валькирии.
— Вот что, ступайте-ка вы отсюда и больше не суйтесь не в свое дело. А если еще раз хотя бы подойдете близко к моему сыну — я вызову полицию. Я не шучу.
Она не шутила, кто бы мог сомневаться. И более ясно ответить на Алановский дурацкий вопрос она тоже не могла.
— Не знаю, спасли вы моего сына или нет, и что вам от него нужно — тоже не знаю, — голос женщины опасно повысился, и Артур, из своего тюремного заключения поуявший неладное, вопросительно подал голос: «Мам? Что…» — И знать я ничего не желаю. Но я вас предупредила. Я на вас управу найду, не сомневайтесь. А теперь уходите из моего дома, и надеюсь, мы больше не встретимся.
— Мам, чего у вас там… — голос Артура зазвучал еще отчетливей, и он возник на пороге комнаты, бледненький и босоногий, завернутый в клетчатый плед на манер древнего романца.
Мать бросила на него леденящий взгляд, которому он, однако, не подчинился; следующий леденящий взгляд предназначался более понятливым гостям, и через пару минут, не перемолвившись друг с другом ни словечком, оба друга уже оказались на лестничной площадке — в кое-как зашнурованных ботинках, с рюкзаками на плечах и с еще не до конца испарившимся вкусом бергамотового чая во рту.
— Спасибо за обед, — растерянно сказал Алан захлопнутой перед ним двери. Фил уже топал вниз по лестнице, и шаги его гулко отдавались в лестничных пролетах; и поделать тут было нечего — Алан вздохнул, поправил лямки рюкзака и затопал за товарщем следом.
На улице Фил, не оборачиваясь, сказал ему только одно слово, и в кои-то веки Алан в ответ не протестовал, а покаянно кивнул.
— Дурак.
— Ага.
И через несколько шагов, словно оправдываясь (хотя непонятно, почему это он должен перед Филом оправдываться, в конце концов, они, кажется, нашли кого искали, и это все благодаря его, Алана, смекалке…):
— Но понимаешь, я так это внезапно подумал, что вопрос сам выскочил… И потом, теперь мы зато знаем, что Артур — приемыш, а не родной сын. И что эта женщина чего-то боится. А это ведь уже много, правда же?.. И еще мы знаем, где он живет, так что сможем его сами найти… Хоть завтра.
На выходе со двора пилигримам пришлось посторониться, чтобы пропустить небольшую, может быть, единственную на весь город машину службы Зеленого Креста.
…- Эрих.
— А?..
— Ты сл…
Но сообразить, что Фил имеет в виду, он как всегда смог минуты на полторы позднее. А в первый-то миг хотел было возмутиться, куда это тот рыпается, когда надо тихо стоять за углом и ждать! Они добрались вслед за Артом уже почти что до самой цели — детская инфекционная больница белела за низким заборчиком, и будь Аланова воля — он бы постоял здесь тихонечко до того момента, когда мальчик закончит свои дела. Потому что мало у кого появится охота говорить о возвышенном, если ты шел в больницу к своему другу, а тебе не дали даже разузнать, что там к чему с его здоровьем!.. Вот после больницы — это пожалуйста, хоть с места в карьер…
И сдавленный, совсем тихий вскрик первым услышал, конечно же, Фил. Алан сообразил, что к чему, когда тот уже сорвался с места, и как всегда героический Эрих подоспел к концу спектакля, хотя на бегу, не додумавшись даже нагнуться за чем-нибудь тяжелым, успел увидеть все от начала до конца.
Это была крупная, черная с подпалинами собака, не то овчарка-переросток, не то бедный песий бастард, какая-нибудь помесь. Тварь примерно того же рода, что и седой Филимон из Стефановской деревни — может, даже и Филимонова родственница. Впрочем, вникать в ее родословную казалось особенно некогда: она уже чуть подсела для прыжка — без единого звука, без лая, с прямым, чуть опущенным к потрескавшемуся асфальту хвостом, с прижатыми ушами… Артур, притиснутый спиной к белой невысокой стенке ограды, держал перед собой сжатые в кулаки руки, словно примериваясь защищать грудь и лицо — а может, и бить в ответ, как это ни дико, и губы его, совсем бесцветные, закушенные, сжались в ниточку. Тот единственный короткий вскрик, сорвавшийся с его губ, явно был вырван не страхом, а неожиданностью. Этот дурень не собирался, видит Бог, не собирался звать на помощь, и хотя было уже совершеннейшим образом поздно, глаза его метнулись чуть вниз, в поисках — чего? Палки? Камня? Да чего угодно.
Как в замедленной съемке, черная с подпалинами тварь подсела на задних ногах, видно было, как напряглись ее кривые жилистые ляжки… В следующий миг в бок ей, уже почти летящей вперед, почти нацелившейся — выше защищающих рук, сметая все жалкие преграды — в бок ей с тупым звуком ударил обломок кирпича.
Сила удара, от которого послышался слабый хруст — наверное, ребра — слегка сбила траекторию полета. Да и полета не случилось: как-то хрипло буркнув от неожиданности, собака только подскочила почти на том же месте — разворачиваясь уже к новому врагу.
— Ну, собачка, — Фил приговаривал негромко и очень страшно, покачивая вторым обломком кирпича, серым, с торчащими обколотыми углами. Другой, освободившейся рукой он уже тянул из брючных петель свой толстый солдатский ремень, не глядя накручивая на руку его скрипящий конец.
— Ну, малышка. Ну, давай. Поди сюда.
Теперь собака оказалась повернута мордой к Алану, и он ясно различил беловатые клочья пены, падавшие с ее подвернутых кверху черных губ. Глаза у псины были почти совсем белые, и если вы думаете, что собаки не умеют щуриться — вы сильно ошибаетесь.
Алан был здесь совершенно лишним, он это прекрасно понял, встретившись со взглядом, которому самой природой положено быть карим и дружелюбным. Собак он никогда не боялся, вот никогдашеньки, но эта, эта — она была уже не совсем собака, она хотела кого-нибудь убить.
Следующий обломок кирпича пришелся ей как раз в оскаленную морду, куда-то в лоб. Собака взвизгнула, отпрыгивая и окончательно превращаясь в собаку из недостоверного монстра; кажется, дожидаться пинка горным ботинком в грудь или удара тяжеленной ременной пряжкой она не собиралась. Еще некоторое время поглядев врагу в глаза, роняя белые сгустки из пасти и алые — из пробитой треугольной черепушки, она наконец не выдержала поединка воль — и отступила, все урча и стараясь не разворачиваться спиной, и — слава Богу — побежала, припадая на обе правые ноги и мотаясь, как пьяная. Фил, медленно превращаясь из боевой машины — обратно в себя, опустил руку с ремнем и обернулся к человеку, спасенному им вот уже во второй раз. Лицо у Фила все еще было каменным, почти без черт — как желтоватая маска; но Алан, не успевший насториться на лад войны, хорошо разглядел все, что тот, наверное, еще не мог видеть.
Мальчик Артур напряженно выпрямился, выпуская из пальцев подобранный было им кирпичный снаряд — тот самый, первый, сломавший псине пару ребер. Глаза его не сразу обрели обычный светлый цвет и все еще казались слишком большими, но бледность словно испарилась, уступив место возбужденному румянцу. Мальчик с шумом выдохнул, переводя острый, резко осмысленный взгляд с одного помощника на другого; потом губы его дернулись, и он первым нарушил молчание, сказав:
— Спасибо.
Алан ответить «не за что» как-то не имел морального права и подавил в себе этот порыв; а Фил, похоже, просто не догадался. Он стоял посреди асфальтовой дорожки в черных узких трещинах (в детстве бывает такая игра — идешь по тортуару, не наступая на трещины, ни за что не наступая, даже если приходится для этого семенить. Или наоборот — делать великанские шаги…) Стоял безмолвно, широко расставив ноги, как герой боевика, и просовывал пояс в петли на своих черных джинсах. Так что вторую реплику нескладного разговора подать пришлось снова Артуру. Он облизал губы кончиком языка, глядя куда-то Алану за голову, и спросил очень спокойно, как только мог спокойно:
— Это ведь вы за мной следите? А зачем?
Фил от неожиданности выпустил из рук длинный конец ремня, легко хлестнувший его по ноге. Но Алан догадался, как нужно ответить — это была его часть, и здесь первым успел он, предварительно тоже зачем-то облизнув губы:
— Нет, Артур. Мы — те, кто хочет тебя спасти.
Тот вовсе не казался удивленным. Как ни странно, выражение, промелькнувшее на его узеньком лице, Алан скорее всего определил бы как облегчение. Словно сейчас мальчика невзначай освободили от какой-то страшной тяжести.
Он даже чуть-чуть пошатнулся. Или это так показалось. И оперся одной худой рукою о белую стену — не ладонью оперся, а кулаком с острыми выступающими костяшками.
— От кого?
Вопрос Артура прозвучал так естественно, и так много было в нем от огненного желания получить наконец ответ, так много давно неутоленной тревоги — что Алан едва не ответил. Но успел укусить себя за язык, памятуя неудачу в доме Присциллы, и сказал только, оглянувшись, чтобы проверить, не слышит ли кто:
— Артур, нам… Нам надо поговорить.
И прибавил запоздало, словно бы не от себя, а от лица Фила, озвучив некую его мысленную реплику, бывшую при нем с первой минуты:
— Не бойся.
И тут же понял, что это сказано напрасно.
— Я не боюсь, — дернул Артур узким плечом. Он казался особенно хрупким в слегка мешковатой джинсовой куртке — то ли с чужого плеча, то ли просто купленной «на вырост»… И Алан поверил, что тот правда не боится, и хотел сказать, что не собирался его обидеть — но на этот раз все же догадался больше ничего не говорить. Только почему-то еще раз обвел языком губы.
Фил, как и намеревался, не изронил ни слова. Он справился наконец со своим поясом и теперь молча стоял у Алана за плечом, глядя серыми глазами вдаль улочки, по которой убежала раненая собака. И хорошо, что не Арту в глаза глядя. Алан-то знал с недавних пор, что у Фила бывает такой безумный пронизывающий взгляд глаза в глаза не потому, что он злодей, а просто из-за плохого зрения: близорукий, плохо фокусирующийся взгляд заставляет все время всматриваться. Но Артур-то об этом не знает…
Артур стоял молча несколько секунд. Алан лихорадочно думал, что же еще нужно сказать. Ему казалось, что сейчас мальчик просто развернется и бросится бежать от них прочь, что с ним происходит что-то неладное — то ли нервная дрожь, то ли озноб… Ему было невдомек, каких усилий Арту стоило совладать с собой.
Совладать с собой и не кинуться к любому из них, (то ли к темному, который сильнее, то ли к светлому, который понятнее) с криком — спасите меня, добрые сэры, объясните же наконец, что со мной происходит. Ведь вы же знаете, что меня правда хотят убить.
Но у Артура Кристиана была отличная выдержка для двенадцати лет. Он ведь даже не бросился бежать от собаки, от ужасной собаки, хотевшей вцепиться ему в горло. И этим, пожалуй, спас свою жизнь.
Он копнул ногой бугорок на асфальте, освобождая из-под треснувшей корки затаившийся побег тополька, и сказал чуть хрипловато:
— Мне тут в больницу надо, одного… человека проведать. Если подождете минут десять, то ладно. Давайте говорить.
Мальчик развернулся, чтобы идти, и вся спина у него оказалась перепачкана в белой известке. Алан думал сказать ему об этом — и не сказал.
…Артур появился из проходной, как и обещал — через десять минут. Правда, за них Алан успел искусать себе губы в кровь, потому что боялся — Артур не придет. Не явится через ни час, ни до вечера, выйдет с черного хода, попросит кого угодно его проводить, позвонит с проходной маме, та приедет с полицией…
Но Артур появился, как обещал — через десять минут. И совершенно один.
Сказал как-то потерянно:
— Ну… Вот. Я готов. Мы пойдем куда-нибудь, или прямо здесь?..
Алан по давней привычке — мимоходная учтивость — хотел было спросить, как там здоровье его друга, но прочел ответ у Арта на лице. Плохо, очень плохо.
В двенадцать лет, наверное, очень страшно, когда вокруг тебя ходит смерть. Впрочем, подумал Алан горько, это не менее страшно и в любом другом возрасте. Интересно, можно ли когда-нибудь привыкнуть к смерти? В особенности — к смерти тех, кого ты любишь? Хотя бы лет в девяносто, хотя бы когда ты похоронил уже почти всех своих ровесников…
Местом разговора Арт почему-то выбрал центральный парк. Хотя, в общем-то, понятно, почему — это самое подходящее место в городе, тихое, даже со скамейками, и от дома недалеко. А лезть с новыми знакомыми в подвал он категорически отказался, и Алан бы тоже отказался на его месте. Они, кстати, наконец-то сравнялись хотя бы в одном — представились друг другу. «Меня вот Алан зовут», — неловко выговорил он, размышляя, надо ли прибавлять второе имя; а Фил удивил — сунул мальчику жесткую руку для пожатия и буркнул: «Годефрей Филипп». Тот после секундного замешательства пожал эту ладонь, бывшую вдвое больше его собственной, и тоже назвался — непонятно для чего, все и без того знали, кто он таков.
— Арт…ур.
— Очень приятно.
— Мне… тоже.
Хотя чего уж тут приятного, когда тебя тащат на непонятно какой секретный разговор двое будто с неба свалившихся незнакомых парней! Которые перед тобой возникают второй раз в жизни при таких обстоятельствах, что непонятно — то ли на них молиться надо, как на ангелов-хранителей, то ли быстро звать кого-нибудь на помощь…
Так получилось, что за всю дорогу от окраинной больницы до парка они трое не перекинулись почти что ни словом. Даже в трамвае Алан не голосом, а жестом спросил, не пробить ли Артуру талончик. Но у того оказался школьный проездной, и он так же безмолвно продемонстрировал Алану зеленую карточку с надписью «сентябрь» — почему-то готическим шрифтом. Фил безмолвно смотрел в окно, устроившись на сиденье, и на запотевшем стекле чья-то рука вывела рисунок, трогавший в Алане неизвестно какие сладко-тревожные струнки: круглый цветок-солнце, весь в потеках сверху-вниз, похожих на слезы. До сумерек оставалось еще часа полтора, судя по изменившемуся цвету туманного, хотя и бездождевого неба.
От остановки до парка Артур шагал впереди — будто бы под конвоем. Он слегка сутулился, глубоко затолкав руки в карманы своей синей джинсовки. На шее его лежала тонкая метелочка отросших за лето волос, скоро, наверное, мальчишку погонят стричься… Этот мальчик — не просто мальчик, он король, сказал Алан себе, словно ожидая от себя же ответа. Какого-нибудь слабого отклика изнутри, работы безошибочного внутреннего детектора лжи, заложенного в каждом человеке… Но детектор молчал, только неотвязно стояла перед глазами расплывшаяся по стеклу картинка — круглое солнце, острые лучи.
Защити нас, Господи, и помилуй. Помоги не совершать непоправимых поступков.
Артур неожиданно подал голос — и Алан, совсем ушедший в себя, вздрогнул, как будто пробуждаясь.
— А?..
— Я говорю, тут раньше была дама.
Рука в синем рукаве указывала на уродливый гранитный кубик постамента. Алан недоуменно сморгнул — он, признаться, не понял смысла внезапной экскурсии по городским достопримечательностям.
— Дама?..
— На коне. Святая Файт. То есть раньше считалось, что святая. Мы на нее один раз лазили с… другом. А в прошлом году ее снесли.
— А-а, — ответил Алан, пытаясь улыбаться. А что тут еще ответишь?..
…Они уселись на влажной деревянной скамейке, все втроем, не сговариваясь, выбрав именно ее. На ее гнутой крашеной спинке лежали желтые каштановые листья, которые Фил стряхнул одним длинным движением. Да, по обеим сторонам скамейки стояли, как стражи, два старых каштана, и шоколадные кругляши их орехов в обилии трещали под ногами. Опять-таки не сговариваясь, Фил и Алан сели по двум сторонам от Артура. Который сидел теперь прямой, как палка, не глядя ни на одного из них.
Фил сразу уткнулся локтями в колени, всей своей позой показывая, что намерен хранить молчание. Алан поерзал, изображая полезную суету — размещение рюкзака, завязывание ослабевшего шнурка на ботинке, и высморкаться тоже надо перед разговором… Артур молчал, глядя немного вверх, на просвет между деревьями, и лицо его казалось очень худым. Хотя по линии подбородка можно сказать, что вскоре (года через два) нижняя челюсть станет вполне себе квадратной, и скулы перестанут так выпирать. Впервые Алан заметил, что мальчик чуть-чуть веснушчатый. Только веснушки у него были не на щеках, а под глазами и на переносице. Едва заметные коричневатые крапинки.
А Арт обнял сам себя за плечи, будто бы ежась от холода — но не дольше, чем на секунду.
— Ну, вот… говорите, — подал он голос, прозвучавший тоньше, чем обычно. — Только недолго. А то меня мама ждет. Я ей обещал не слишком поздно возвращаться.
…Слишком поздно возвращаться, Годефрей, слишком поздно. Сказанного не воротишь, и правда или ложь вся эта безумная история — но парню вы ей, кажется, жизнь основательно испортили.
Фил смотрел на мальчика с легкой тревогой. В начинавшем уже сумеречно синеть воздухе — осенью темнеет быстро! — он сидел скрючившись, как от боли в животе, и прятал лицо в ладонях. Так он сидел уже последние минут десять разговора — если, конечно, можно назвать разговором Алановский монолог, то сбивчивый, то нервно-вдохновенный, прерываемый только короткими паузами — в которые Артур молчаливо кивал. Или даже не кивал.
Сейчас, после того, как все было уже сказано, как воцарилось молчание — Фил не представлял, что же надлежит делать дальше. Он уже слегка беспокоился за скорченного Артура, неподвижного, как камень. Ему даже пришла мысль, уж не хватил ли мальчишку удар — но прикоснуться и проверить он не решался. Не решался и Алан; обменявшись через согбенную Артову спину вопросительными взглядами с Филом, он уже протянул было руку, чтобы тронуть паренька за плечо… но рука повисла, не доходя сантиметра, в сиюминутном сомнении.
В следующее мгновение, словно почувствовав намерение прикоснуться, Артур чуть дернул плечами, издал странный звук — как оказалось, ужасно неожиданный при всей своей естественности, так что Фил даже не сразу понял, что это такое. И догадался только, когда Артур распрямился и всхлипнул еще раз.
Да, лицо его было совершенно мокрым от слез. Он плакал беззвучно, почти не гримасничая, только прикусив губы. И русые брови сдвинулись в одну черточку. Слезы катились и катились из закрытых глаз, хотя веки и дрожали, глаз Артур не раскрывал еще несколько секунд, когда уже сидел прямо. Но, кажется, слезы не мешали ему говорить — не помешали сделать это первым, предваряя вопросы.
— Я… Не хочу.
— Что? — переспросил Алан, силясь заглянуть в сведенное горечью лицо, как будто бы не веря.
— Я не хочу, — четче, но так же тихо повторил мальчик, в такт словам качая головой. — Почему… почему я должен?..
— Должен — что?
— Должен… все это. Во всем этом участвовать.
Алан не нашел, что ответить, а Фил знал ответ — но промолчал. Он вообще предпочитал молчать в этой истории, оставаясь слегка сторонним наблюдателем… и охранником. Он лучше будет смотреть и слушать. К добру или к худу, он будет просто смотреть, пока есть на то силы.
— Артур… Но ведь ты понимаешь, все это правда. Ты… веришь тому, что я рассказал?
Мальчик как будто не слышал вопроса. Он наконец открыл глаза — хотя уже почти стемнело, в синей темноте молчаливо толпились деревья, подступая ближе, ожидая услышать ответ. Кажется, в парке кроме этих троих больше никого не осталось. Подберемся же, закроем их от недобрых взглядов…
— Я не хочу быть… королем, — прошептал Арт еле слышно, но внятно, глядя в темноту распахнутыми глазами. — Это… Не я. Вы путаете. Я… просто человек.
— Но за тобой охотится… он, — так же тихо ответил Алан совершенно безумным голосом, и Филу на миг показалось, что он сидит на скамейке с двумя сумасшедшими.
Но то, что он сказал, было правдой, и Фил это знал. После сегодняшнего происшествия — знал наверняка. Более того, это знал и Артур, и возможно, что он совершенно неосознанно прижался к Филу на мгновение — однако вольно или невольно, но он это сделал.
Помолчали. Было так тихо, что Фил слышал собственное дыхание. А также, если это возможно, и дыхание своих товарищей: прерывистое Аланово и легкое, частое после слез, как после бега — Артура.
— Я сам не до конца понимаю, — слова Алана звучали так странно, с таким придыханием, как будто он вслух читал стихи. А не просто говорил, что мог. — Мы очень долго искали… Но ответ, он все равно за тобой. В конце концов, выбор очень простой. Или поверить нам, или не поверить.
Фил сдерживался изо всех сил. Он отлично понимал, что лучше ему не вмешиваться, если не хочет все испортить; что этот разговор — область Эриха, так же как опасности и драки — это его, Филова половина. Но все-таки он не смог смолчать — может быть, из-за того, что этот Арт опять шмыгнул носом, или, может быть, оттого, что это же, Боже помилуй, был просто мальчик… Совсем еще маленький мальчик. Совершенно беззащитный, хотя и храбрый. И без Филова вмешательства за последние два дня он мог умереть дважды.
— И не забудь, — услышал он свой голос как бы со стороны, и голос показался ему хриплым и неприятным, но уж какой есть. — Не забудь, что не мы одни за тобой следили. Ты же сам говорил, что вокруг тебя сейчас — сплошная смерть. Будь осторожнее, или ты не понимаешь…
Артур сильно вздрогнул, как будто пораженный новой мыслью. Вскочил почти суетливо, потянулся к клетчатому рюкзачку. Видно, Филовы слова о смерти разбудили в нем что-то совершенно отвлеченное от темы разговора.
— Мне надо домой… Скорее. Уже темно. Я маме обещал.
— Но ведь мы договорим? — Алан воскликнул почти отчаянно, стремительно подхватываясь вслед за ним. — Ты… должен подумать, я понимаю. Хорошо. Давай встретимся, например, завтра, например, на этом же месте… Во сколько тебе удобно.
— Хорошо, как хотите, — бросил Артур, уже нетерпеливо устремляясь по аллее, будто и не собираясь ждать своих спутников. Потом спохватился, приостановил ход; в свете синеватого фонаря сквозь листву он казался ужасно бледным… и очень маленьким. Король былого и грядущего. Арт, мальчишка двенадцати лет.
— Так завтра? — Алан под рюкзаком попытался заглянуть ему в лицо; но Арт торопился, он почему-то в самом деле торопился домой, и в чертах его нельзя было прочитать ничего, ни малейшей эмоции, кроме легкой тревоги. Фил поспешал с ним рядом самыми своими большими шагами, твердо намеренный Арта до дома проводить. Не спускать с него глаз. Довести до самой двери.
В городе Файт, должно быть, еще не иссяк запас бешеных собак и пьяных мотоциклистов. А хулиганов в нем, пожалуй, не меньше, чем в Сент-Винсенте.
А за этого парнишку, кем бы он ни был, Фил теперь отвечал головой. Если бы его спросили, перед кем он отвечает — перед Артуровой мамой, перед Аланом, перед сэром Стефаном или даже перед Господом Богом — он не смог бы ответить. Но твердо знал одно — он ни за что не позволит Арту идти в одиночку через темный двор.
— Хорошо, завтра, с утра, — запоздало и без тени приветливости ответил Артур в темноте, толкая железную калитку дворика. Легконогий, с невесомым школьным рюкзачком — Фил едва поспевал за ним, раздумывая, уж не прикрикнуть ли, чтобы не отрывался от провожатых. Темный подъезд — тоже место не самое притное на свете, особенно для тех, за кем охотятся силы Нижнего Мира… Но Арт сам притормозил у подьезда, вскидывая голову; и Фил, проследив его взгляд — на окно — понял, отчего тот сильно вздрогнул, отчего так рванул на себя ручку двери.
Окошко их маленькой квартиры, квадратик на третьем этаже, было темным. Выделялось среди остальных, поголовно светящихся в девятом часу вечера, дыркой, как от выбитого зуба.
Будто бы забыв, что он пришел не один, Арт ринулся в подьезд, как в двери отходящего поезда. Фил, бросившийся следом, получил под зад хитрой дверью на пружине. Эрих, как всегда, тормозил — он пыхтел где-то позади, в темноте, когда Фил вслед за мальчиком взлетал по лестнице единым духом.
Через ступеньку, и опять, и по лестничной площадке — длинным прыжком. Лампочка под потолком тускло светила из разбитого дымчатого плафона, напоминая прищуренный глаз, зрачок из-под полуопущенного века… Артур, часто дыша — не то от бега, не то еще почему-нибудь — изо всей силы надавил кнопочку звонка. Фил уже стоял у него за плечами, почти что дыша мальчику в затылок — но не был уверен, что тот отслеживает его присутствие.
Арт все давил и давил на звонок. Его мелодичный «динь-дилинь-динь-дилинь» повторялся снова и снова, уходя куда-то вглубь квартиры назойливой трелью. Почему-то это было очень страшно — даже у Фила, который вообще почти ничего не боялся, кроме Риковой смерти (а теперь, значит, и совсем ничего) внутри стало пустовато и нехорошо. Арт и вовсе не выдержал. Он не то с досады, не то желая куда-нибудь деть безысходную энергию тревоги, сильно саданул по двери ногой, одновременно добавил ей кулаком по облезлой кожаной обивке, потом рванул за медную ручку… и дверь распахнулась, едва не свалив Арта с ног. От неожиданности тот слегка опрокинулся на Фила, все еще держась за дверную ручку, и угодил ему локтем в живот. Живот Фил успел напрячь, так что скорее Арту грозило ушибить локоть — и тот впервые за последние пять минут, кажется, вспомнил о Филовом существовании. Оглянулся с чуть приоткрытыми яркими губами, скользнул по черной фигуре взглядом — но ничего не сказал, интересовало его другое, и в следующее мгновение мальчик уже вломился в свою квартиру, шаря рукой по стене в поисках выключателя и одновременно взывая вглубь коридора:
— Мам! Ма-ам!
Нет ответа.
— Ма-ма! Ты дома? — возгласил Арт еще громче, наконец нашаривая искомое; вспыхнул свет, и Фил ступил на порог не раздумывая, притом что никто его не приглашал, никто ему здесь не был рад… Но после того, как дверь распахнулась, Филов встроенный детектор опасности весь запестрил красными сигналами, и думать головой было уже поздно.
Артур стремительно прошел по коридору, толкнул плечом дверь в комнату — и щелчок выключателя и тихий, задохнувшийся вскрик прозвучали одновременно.
Это даже был не вскрик — нет, хриплый короткий вдох, будто кто-то стал Арта душить. Фил оказался на пороге одним движением, словно бы длинным прыжком — он не помнил, как; но все же мгновением позже, хотя как раз вовремя, чтобы увидеть, как Артур медленно, как во сне (доля секунды) падает на колени, хватаясь за нее, вцепляясь в нее. Пытаясь не то приподнять, не то развернуть ее на себя.
Присцилла Кристиана лежала посреди ковра в своей бедной, разгромленной гостиной, обнаженная по пояс, содранный халат едва прикрывал ей бедра. Она лежала лицом вниз, но и без того, по неестественному излому плеч, по странно согнутым пальцам заломленных рук, наконец, по темной луже, расплывшейся под ее лицом на ковре, было яснее ясного, что она мертва.
Фил на миг прикрыл глаза. Происходящее было так неимоверно страшно, что даже его железные нервы отказывались это так запросто принимать. Однако он все-таки шагнул вперед на деревянных ногах, еще один шаг по красно-коричневому дешевому ковру, на котором кровь кажется почти черной; достаточно близко, чтобы видеть на голове мертвой женщины, в комке еще вчера светлых и красивых волос красные запекшиеся дыры, проломленную кость, что-то желтеющее из густого месива.
Фил сам не видел и не знал, что его одеревеневшая рука поднялась, чтобы перекреститься.
Арту, не издавшему еще ни единого звука — ни крика, ни всхлипа — наконец удалось слегка перекатить свою мертвую мать на бок, а дальше тело под собственной тяжестью перевернулось на спину, только в подломившейся назад руке что-то странно хрустнуло — недостоверно-деревянно, будто сломалась палочка. Так руки не хрустят у живых людей.
Не надо, не тронь, хотел запретить Фил, но не смог, не успел, не решился — и Артур увидел свою мать. Что там проверять — она была мертва, мертва, но он все-таки заглянул в ее лицо, и Фил до конца жизни корил себя за это.
Лицо было страшное, мертвое. Слегка раздутое и бледное, все в красных потеках — лежало почти что в луже крови, — с прикушенным черно-синим языком… Но хуже всего были глаза. Один приоткрытый, словно подмигивающий, а другой, слипшийся ресницами, медленно раскрылся от сотрясения тела, выкатив наполовину закатившееся яблоко. Женщина умерла совсем недавно, и, должно быть, какое-то время она пыталась сопротивляться — медленно остывающая кожа стремительно темнела в местах ударов, и обнажившиеся маленькие груди, к которым когда-то припадал младенческий Артуров ротик, висели в стороны, как пустые дряблые мешочки. Присцилла Кристиана была очень худой.
Фил сквозь красную пелену, медленно заволакивающую обзор, оценил ситуацию со всей возможной скоростью. Орудие убийства валялось на ковре, неподалеку, и безумно несовместим казался этот простой и надежный предмет — утюг — с кровью, вязкими кусочками налипшей крови. Тяжелый, старый, металлический утюг с длинным хвостом провода. Таких сейчас уже не делают, сейчас в ходу легкие, пластмассовые, с резервуарчиками для воды… Таким череп не проломишь. Старый образец куда надежней.
Ярко-ярко горели три лампочки в люстре на потолке. Плафоны изображали виноградные гроздья, свешивающиеся хрустальными шариками. Свет был очень желтый, и нет ничьей вины в том, что Артур, на миг закинувший лицо вверх, увидел лампочки ярко-черными… светящимися черным светом. Ослепительную тонкую черную вольфрамовую нить в каждой из них.
Отсюда надо было уходить. И срочно. Хватать в охапку мальчика — и бежать как можно дальше, из этой квартиры, из этого города, и неизвестно, чего при этом стоит больше опасаться — побывавших тут грабителей или достославной файтской полиции. Во всяком случае, для них с Аланом — неизвестно.
Но как оторвать молчащего сгорбленного Артура от его матери, в чуть теплую, резиново-мягкую грудь которой он ткнулся теперь головой — Фил не знал. Он протянул руки, чтобы схватить мальчика за плечи и развернуть к себе, но тут послышался голос. Наконец-то разбивая черную ауру безумия, сомкнувшуюся в тишине.
Голос Алана, про которого Фил совсем забыл, (идиот, выпустил его из виду, как он мог) — внезапно послышался от порога. Это был такой живой, человеческий голос, неуместно тонкий, непривычный в обрушившемся мире — что Фил даже оглянулся изумленно, не сразу поняв, что же тот говорит. Слова показались ему совсем незнакомыми, как, наверное, было со строителями вавилонской башни — и говорил он какую-то тарабарщину, сочетания звуков, в котором Фил наконец, рывком заставляя себя выйти из ступора (непозволительная роскошь — ступор в течение двух секунд) узнал молитву.
— Отче наш, Сущий на небесах… Да святится имя Твое, да придет царствие Твое, да будет… да будет воля Твоя и на земле, как на небе! Хлеб наш насущный… дай нам на сей день… И прости нам долги наши, как мы прощаем должникам нашим, и не введи нас во искушение, но избавь нас… от Темного.
Это слово прозвучало слишком понятно, слишком близко, как имя собственное, и Фил первый раз в жизни понял, почему люди молятся такими словами. Кого и от чего они просят защитить, о Боже мой.
Алан без малейшей паузы начал следующую молитву, и может быть, мелькнула у Фила мысль, он делал это бессознательно. Но голос его стал немногим менее дрожащим, когда он обращался к Господней Матери, и таким настойчиво-осмысленным, как будто он не читал христианскую мантру, а обращался к живому человеку.
— Радуйся, Мария, Благодати полная… (да уж, есть чему радоваться, хуже не скажешь), благословенна Ты среди жен, и благословен плод чрева Твоего — Иисус. Святая Мария, матерь Божья, молись о нас, грешниках, ныне и в час… смерти нашей. Аминь.
Никто не отозвался. Скорченный Арт не шелохнулся, Фил указал товарищу на него взглядом. Он знал, что сейчас лучше говорить не ему.
Алан, бледный, но очень живой, пряменький и активный, шагнул в комнату, почему-то сжимая кулаки. Сейчас он казался взрослее, чем обычно, и Фил в первый раз в жизни почувствовал к нему что-то вроде уважения. Кажется, на этот раз инфант вел себя как мужчина. Боле того, даже примерно представлял, что надо делать.
И верно, знал. Это был как будто слегка другой Алан, и слегка другим был его голос, чем-то напомнивший голос Стефана, когда он заговорил, обращаясь к мальчику у своих ног, на залитом кровью плешивом ковре.
— Вот, Артур… Сир. Вы видите, мы едва не опоздали.
Артур наконец подал голос, не разгибаясь; голос его был почти веселым, тонким, на грани смешка, когда он выговорил одно-единственное слово —
— Едва?..
— Да, сир. — Если бы Фил не видел своего ни на что не годного товарища, он подумал бы, что это говорит кто-то другой. Лет на десять старше и раза в три пошире в плечах. — Это могли быть вы.
И то, что он обращается к мальчику на вы, уже не внушало удивления в мире, полетевшем вверх тормашками.
— Это должен был быть я, — выговорил Артур глухо и очень тихо. Однако следующую фразу почти выкрикнул, скребя рукой — левой, той, которая не сжимала труп за локоть — по влажному потемневшему ворсу. — Черт… Черт!!! Они убили мою мать!
Алан шумно вдохнул при имени нечистого, скрещивая пальцы — то ли осознанно, то ли машинально. Голос Артура взлетел почти до крещенцо, но слез в нем не было. Фил много бы дал, чтобы заглянуть ему в лицо.
То же, что сказал Алан, было дико, напрасно и неуместно, но он сделал это, и слова упали на землю, как маленькие камешки. Как пули в страшном сне, когда ты стреляешь из пистолета, а железные шарики выкатываются из ствола и безвольно падают вниз, вниз.
— Она не твоя мать, Артур.
— Врешь.
Голос Арта, его тембр был как у сорокалетнего. Может быть, это от того, что он говорил не в воздух… а, прямо говоря, в мертвую плоть.
— Нет, Арт. Это правда. И ты сам это знаешь.
Артур внезапно рывком разогнулся, хотя и не выпустил мертвой руки. Несколько секунд он смотрел Алану в глаза — с яркой, чистой ненавистью, которая потом сменилась чем-то другим. Не страхом. Отчаянием.
Будто бы ненависть предназначалась кому-то другому, а Алан просто стоял на пути взгляда.
Потом Арт отвернулся. Губы его дрожали, но он все еще не плакал. Просто смотрел на свою мертвую… мать, на женщину, которая вскормила и вырастила его, которая любила его, которая вот теперь умерла за него. Потому что она умерла за него, знала она о том или нет.
Которая никогда не состояла с ним в кровном родстве.
— Эрих, — новый голос, низкий и категоричный, с удивлением подметил Фил, исходил из его собственной гортани. — Надо уходить. Быстро. Сейчас же. Нам всем, троим. И мы сейчас же отсюда уходим.
Это был приказ, но Алан не шелохнулся, даже не взглянул в Филову сторону. Он стоял со все еще стиснутыми кулаками, с глазами, обратившимися в сплошные зрачки, и смотрел только на Артура. На его русый затылок, чуть поблескивающий рыжиной под желтым ламповым светом.
— Сир?
Мальчик не ответил. Только плечи его, горестно сведенные, передернулись в легкой судороге.
— Артур? — настойчиво повторил Алан, не делая ни движения в его сторону, только глядя. Дело в том, что он не мог приказывать этому человеку. Кто бы тот ни был — не мог. Тот должен был сказать свое слово сам.
Арт шевельнулся — но нет, еще не встал на ноги, только взял мертвую руку своей матери и поцеловал ее. Потом прижался к ней щекой, зажмурился на миг — и Алан весь сморщился, отводя взгляд и понимая, что не время, не место, нельзя плакать. Фил так сжал зубы, что челюсть его стала квадратной, как чемодан.
— Они за это ответят, — тихо и страшно выговорил Артур, вжимая в худую свою щеку тонкие, еще податливые мертвые пальцы. — Мама. Они ответят.
Вот тогда Фил и поверил, что этот мальчик — король.
Артур потянулся, осторожно прикрыл Присцилле глаза. Потом прикрыл ее голую грудь, подтянув повыше части разорванного халата. Потом встал с колен, разворачиваясь к ожидавшим его, и губы его были плотно сжаты, а лицо — Фил на миг увидел его таким, каким тот будет в семнадцать лет. Он увидел Артура юношей, и у этого юноши было такое лицо… такое… что перед ним захотелось тут же преклонить правое колено. Но это был морок, мгновенное видение, вспышка, отпечаток на пленке, улыбайтесь — все, готово… Можете идти.
У убитого в глазах отражается то, что он последнее видел в жизни. Например, изображение убийцы — запечатлевшееся, как на фотографии… Но это просто байки, дурацкие сказки, и Артур сам закрыл своей матери глаза.
— Я готов, — сказал он просто, голосом тонким и несчастным, но уже помнящим себя, уже настоящим голосом этого человека. — Если так должно быть… Тогда я готов… пойти с вами.
Нет, Фил бы никогда не сделал этого; не сделал и сейчас, и даже Алан не сделал ничего подобного — просто Фил увидел на долю секунды эту картинку, как яркое de ja vu, и он ничего не собирался с ней творить — просто оставил где-то внутри, а может быть, и промелькнуло и упало в темноту, — как он преклоняет колено перед этим человеком, Артуром, мальчиком, и прикасается губами к его узенькой руке.
Но это было только предвестие последнего выбора, — которого, даст Бог, еще удастся избежать — и Фил, конечно же, не сделал ничего подобного.
…Да и некогда было. На сборы оставалось минуты три, не больше; Фил деловито затолкал в рюкзак какие-то Артуровы теплые вещи — курточку с подкладкой, свитер из шкафа. С полки в комоде, из конфетной коробки были выскребены жалкие Присциллины сбережения — всего сто марок, Артуру на теплую куртку, грабители их не взяли. Да они вообще ничего не взяли, кроме Присциллиной жизни, ничего им было тут не надо — так, магнитофон исчез, хоть и был дешевый, да коробочка с бедными украшениями, да… наверное, еще что-нибудь. А когда полиция здесь все-таки побывает — скорее всего, с утра, у нас есть целая ночь форы — то поймут, что исчез еще и ребенок. Двенадцатилетний Артур Кристиан, похищенный… кем-то. Дурно — но другого выхода, кажется, не было.
Кроме того, целая ночь форы.
А дальше — Стефаново дело. Это же он у нас святой.
Главное — не привести за собой врагов.
Время слишком убыстрилось. И счет пошел не на месяцы — на дни, может быть, даже на часы. Кто быстрее, ребята, кто кого. И кажется, пока мы на ход опереждаем их… но мы едва успели, едва успели.
Документы Артура — свидетельство о рождении, медицинскую карту и табель из школы — Фил, по кратком размышлении, брать не стал. От них теперь мог быть только вред, и самому Артуру в первую очередь. Теперь для него лучше всего было притворяться, что он — не он, а кто-нибудь еще. Кто угодно, только не Артур Кристиан, город Файт, Тополиный Тупик, четыре, шестнадцать. Двенадцать лет, шестой класс, корью не болел.
…Вот, кажется. и все. И главное — поменьше хвататься руками за мебель, поменьше оставлять следов. Арт, правда, что-то еще захватил с книжной полки да какую-то маленькую картинку снял со стены, запихал в свой школьный рюкзачок. Последний взгляд в безумной спешке — война началась — не забыли ли чего? — и прочь из комнаты с мертвой женщиной на ковре, и прочь из квартиры, где крошка Арти прожил десять лет, но мир рухнул, война началась. И теперь уже ничто не останется прежним. Небесным шахматистам вздумалось увести тебя из-под шаха, белый король. Это рокировка, только рокировка, теперь — ближе к ферзю, под прикрытием ладьи, и нужно только забыть, что ты просто человек. Ты — шахматная фигурка. Последний раз посмотри на комнату, в которой ты жил, на свою мать, к которой ты приходил в постель, под бочок, когда снились кошмары; набери это все в себя, хорошенько набери, на всю жизнь, — потому что больше ты этого, скорее всего, не увидишь.
Где-то в ванной капала вода. Плохой кран, не успели вызвать мастера починить. Не успели.
На кухне тикали, светясь белым пластмассовым лицом, часы со щенком Поппи. Девять часов три минуты. Кто же теперь будет поливать герань, когда ты уйдешь, сынок. Герань и фиалки — две розовые и одна фиолетовая.
По привычке перед уходом погасив свет в коридоре (спасибо этому дому, пойдем теперь к другому…), мальчик-беглец, крепко стиснув зубы, запер снаружи дверь своим ключом.
…Ключом ко всей этой безысходной загадке — отчего так больно — снова и снова оказывался Рик.
Алан заснул в электричке, совершенно опустошенный — кажется, события этого дня забрали у него все душевные силы, предназначавшиеся на месяц вперед. Задремал он не больше, чем на час — лавки в вагоне были слишком твердыми, если лежать на них без спальника; а спальник юноша подстелил Артуру. Который, кстати сказать, уснул сразу же, как только трое беглецов сели в ночную электричку Файт-Монкен. Он тихо, без единого слова улегся на неудобное ложе, слабым кивком отказавшись от предложенного молока (привычные ко всему Фил с Аланом — война войной, а кушать надо — собирались этим молочком поужинать, прихлебывая прямо из пакетика)… Свернулся, подтягивая колени к животу, как малыш в материнской утробе — и, кажется, заснул. Почти мгновенно. Алан тоже прикорнул — как это ни странно, у Фила на плече; он сам не заметил, когда отключился, и сколько проспал, тоже не знал — Фил сидел, как каменный, и пробудился Алан только от того, что ужасно затекла левая нога, от ступни до самого паха. Наверное, не меньше часа продрых! Ногу покалывало по всей длине холодными иголочками, и юноша принялся ее легонько растирать, прислушиваясь к легкому дыханию Артура, спящего на лавочке напротив. Было Алану очень плохо, потому что приснился Рик.
Он за это время почти никогда не являлся своему брату во снах. А тут вдруг, за краткие минутки боевого сна на жестком Филовом плече (трудно спать на плече у очень костлявого и жесткого человека, даже если он одет в толстый свитер под ветровкой) — явился.
И был сначала такой светлый, просто живой, как будто всего этого никогда не было.
Будто бы Алан пришел домой, а там — Рик. Брат, который его просто ждал. И Алан, решив, что не будет рассказывать брату, какой нелепый и дурной сон ему приснился (представляешь, мне снилось, что тебя убили… А меня и Фила — представляешь парочку? — один священник отправил искать Истинного Короля…) — просто обнял его. И они о чем-то говорили — о чем-то несущественном, о тренировке, которая прошла в Риково отсутствие, о том, как Алан испугался, найдя записку — «Будь настоящим рыц»… А потом Рик сказал: «О, макароны сварились, иди-ка есть» — и на кухонном столе задымились макароны с тушенкой, целая кастрюля, и лук был нарезан на деревянной дощечке, а к чаю брат где-то раздобыл коробку шоколадных конфет… И только садясь с Риком за стол, Алан вспомнил вдруг — как яркая вспышка — Господи, ведь Рик все-таки мертвый. То ли что-то промелькнуло в его светлом, слишком светлом лице, то ли он странно затуманился, не отвечая на вопрос — что же там все-таки было, в этой инквизиции… Но Рик был мертв, хотя и светел, как в раю, а с мертвыми во сне нельзя садиться за стол — Алан это твердо помнил. С мертвыми во сне нельзя целоваться, нельзя вместе кушать, нельзя им ничего давать. А то за собой уведут.
Рик все смотрел на него через стол — серьезно и грустно, и на скулах у него пролегли какие-то новые тени, будто бы он стал старше… или просто — мудрее. «Садись же, братик, — повторил он не то что бы настойчиво — но так ласково и убедительно, так по-Риковски, что Алан едва не поддался. — Садись, будем ужинать.»
Но Рику он все равно не мог врать. Потому что Рик не мог желать ему никакого зла.
«Рики, ты же мертвый», — выговорил он наконец нерешительно, ужасно стесняясь — будто бы смерть была чем-то неприличным, тем, о чем нехорошо упоминать за столом. По лицу Рика пробежала слабая, едва заметная тень — но он снова улыбнулся, оставаясь собой, живым и настоящим, только по ту сторону стены. «Ну да, я умер… Но это пустяки, с кем не бывает? Просто тебе, братик, лучше бы было остаться со мной. Потому что там, где я, очень хорошо.»
Алан покачал головой, уже плача, уже понимая, что хочет сделать так, как говорит брат — он никогда не предложит дурного, он никогда не солжет, он понимает, что нужно делать. Но Алан не мог, не мог пока, у него было слишком много незаконченных дел. Что же делать, если пока что очень нужно оставаться здесь.
«Нет, Рик… Я не могу, правда. Я не должен.»
«Ну, хорошо, — этот новый Рик был покладистым, этот новый Рик все понимал, только ему было очень жалко брата. Вот почему он протянул руку погладить его по плечу, но не донес ладони, постеснялся. Мертвые ведь живых не трогают. Вдруг живым это неприятно. — Ну, ладно. Тогда иди, что ли. Удачи там тебе… и всякое такое.»
Алан проснулся, тронул рукой лицо — желая проверить, не текут ли по щекам слезы. Но, к счастью, глаза оставались сухими. И Филову штормовку не намочил своими слезами. Только вот нога ужасно затекла — это да.
…Растирая ногу, Алан невольно взглянул в лицо спящему Артуру. Тот лежал на лавочке, натянув спальник по самый подбородок, и казался очень и очень маленьким. Густые темно-русые ресницы намокли от капелек влаги — он, кажется, плакал во сне. Рот чуть приоткрыт, сквозь спутанные русые прядки розовеет круглое ухо с родинкой на мочке… Мальчик мальчиком. Король былого и грядущего. Тот, из-за кого все это и началось.
Тот, заместо которого много кто умер. В том числе и Рик.
Рик, ставший мостом, приведшим к отлученному священнику в дом двух паладинов меча и креста…
Ведь Алан не забыл Стефановых слов о том, зачем же в Domus Inquisitionis приглашали его брата Рика, и не одного Рика, нет — главы всех неформальных молодежных организаций встали под удар в тот самый день, как Пьетро Второй взошел на Петров престол. Дело в том, что Зверь искал Короля — и искал его там, где считал логичным его появление. Звезду в карман не спрячешь, короля среди слуг всегда узнаешь, и Его Святейшество разумно предположил, что юный Король проявит себя, как только сможет. И проявит как лидер. Наверняка они требовали от твоего брата помощи в своих поисках, сказал тогда Стефан, глядя в огонек лампы; и наверняка тот отказал. А были и те, кто не отказывал.
Как, вскричал тогда Алан пораженно, вскакивая со скамьи, как — искать короля? Значит, об этом знала вся папская инквизиция?.. Столько людей знало… и верило в подобные истории?
Да нет, зачем же — искать короля, невесело усмехнулся Стефан. Просто много сатанистов появилось на свете, особенно среди молодежи, и поэтому надлежит провести глобальную чистку, проверить по всем компаниям, чем они там занимаются, не пахнет ли это ересью — или, еще хуже, поклонением Темным. Монахи — честные люди, сказал Стефан, они честно делают свое маленькое честное дело. И еще далеко не факт, что они делают его охотно, но у них, понимаешь ли, друг Алан, — обеты, святое послушание. А куда попадают те, кого они вылавливают, кто оказывается похож на искомого Зверем — это уже одному Богу ведомо. И получается, как ни крути, что ваш Рик погиб ради той же самой цели. Прикрыл собою короля.
Господи, неужели этот Артур того стоил?.. Одной Риковской улыбки во весь рот, его песни про добрых сэров, нашего (Рикова) Круглого (овального) стола, картинки на стене — Рыцари созерцают Чашу Святого Грааля… Вот, Стефан, будь доволен — мы добыли, что ты хотел. Получите с рук на руки своего короля, это ничего, что ему двенадцать лет, что он еще никто — просто маленький мальчик, слабый, несчастный, только сегодня осиротевший.
Король — тот юный король, которого Алан увидел на миг в залитой кровью комнате, когда он поднимался с плотно сжатыми губами от трупа своей матери, и в серых глазах его была королевская сталь — этот человек куда-то подевался. А остался только человечек, спящий на лавочке в электричке, слегка взрагивающий в неспокойном сне, с полоской серой пыли (трогал лицо грязными руками?) на худой щеке.
И от этого Алану на миг стало очень страшно.
…Артур в самом деле был просто мальчиком.
Алан даже не знал, насколько это правда.
Он очень много что любил — своих друзей (которых всегда было немного, зато с теми, что есть, Арт почти никогда не ссорился), компьютерные игры — особенно те, где есть какая-нибудь история, поиск, приключение; мороженое любил, и приключенческие книжки, и книжки про рыцарей. И автомобили тоже любил, мечтал, что вот когда вырастет, будет гонять по горным дорогам на своей сверкающей машине и всех, кто попросит, подвозить. Любил кататься на роликах — у него, правда, своих роликов никогда не было, но у Эрна зато оказалось их две пары, и тот давал другу попользоваться. Любил ходить, далеко забредать, гуляя — в горах, например, так здорово весной и ранней осенью! Поэтому и ботинки недолго жили у Арта, подметки у них ломались или стирались мгновенно, и мама говорила, что на нем вся обувка горит. Еще любил мятную жвачку, и ковбойские шляпы, и собак — особенно сеттеров; котят, впрочем, тоже любил, и порой притаскивал в дом очередного подобранного на помойке хвостатого малыша, которого мама со скандалом выдворяла из квартиры вон. Да, маму любил, конечно — но своих мам все любят, об этом не стоит постоянно говорить… даже если мама — приемная. Когда-то, года в три, Артур об этом знал — кто-то сказал в детском садике, какой-то личный враг, в очередной раз потерпев поражение в бою, отомстил страшными словами — «А ты у своей мамы не родной!» Враг это, похоже, узнал от своих родителей, а те — еще от кого-то, но из того города они с мамой все равно вскоре уехали, и Артур забыл обо всем, о чем стоило забыть. Есть такая штука — избирательная память, и слава Богу, что она есть.
Тем более что вокруг случалось столько всего интересного.
Да, можно сказать, что Артур все любил. Ну, все, чего на свете есть хорошего и интересного. Весь мир.
В раннем детстве, лет в шесть, он часто брал огромный — самый большой, какой только мог найти — лист бумаги, любимый набор фломастеров… «Что ты будешь рисовать, Арти», спрашивала мама, хотя уже знала ответ. «Весь мир. Это будет картина про весь мир», важно отвечал ее сын, принимаясь за дело всерьез и за полчаса испещряя весь лист разноцветными подробностями — внизу море, в нем живут рыбы и змеи, и корабли; на самом верху — синее небо, в нем облака, с одной стороны — солнце, а с другой — месяц, луна и звезды, и самолеты, и птицы, и ангелы с крыльями, и воздушные шары; а потом, посредине — земля, а на ней деревья, дома, детский сад, пожарная вышка, машины, собаки, кони, петухи, люди, коты, мама, сам Арти, соседская девочка — подружка Лина, подъемный кран, цветы фиалки (в горшках), цветы полевые (в траве), лес, зайцы, магазины, рыцарь с мечом, дяденька с усами, дед с бородой, тетенька в шляпе, уличный фонарь… Обычно дело кончалось тем, что на листе не оставалось больше места — притом, что картина, по замыслу автора, пребывала еще только в начальном этапе развития. Но весь мир упрямо не влезал на лист. Должно быть, Арту просто ни разу не попадался лист подходящего размера.
Так и осталась незаконченной картина «Весь мир». Все эскизы к полотну, которые разочарованный художник бросал в небрежении, его мама заботливо собирала и складывала в папку. Эта картонная папочка с суровой надписью «Дело N…» до сих пор пылилась где-то на шкафу в Файтской квартире, и еще в ней хранились Артуровы волосы с первой стрижки (светло-золотистые и кудрявые локоны, совсем не то, что теперь), его детские фотографии — сжавшего кулачками деревянную решетку детской кроватки, называется «Узники контрреформации», и с погремушкой, наполовину засунутой в рот; еще какие-то мелочи — портрет Присциллы пастельными мелками, который сын подарил ей на день рождения лет в десять, и его первые школьные табели, и еще что-то, и еще… Так это все и останется теперь лежать там, на шкафу, уже никому не нужные, грустные вещи, чья-то мертвая любовь. Как грустно бывает вещам, когда их хозяин умирает. Они такие неприкаянные… как собака без хозяина. Присциллины синие туфли с квадратными носами, стоявшие в коридоре — «рабочие», самые хорошие ее туфли, в которых можно ходить только в приличные места… И куда там было Алану понять, что Арту сейчас снятся именно они, синие туфли с чуть стоптанным с внутренней стороны каблуком, да желтый халатик с маминым усталым запахом — ландышевые духи, стиральное мыло и чуть-чуть теплый пот — и потому он плачет во сне, а если бы знал, что ему смотрят в лицо — развернулся бы к стенке.
Арти, сынок, ты уж будь осторожнее, особенно на дорогах. Обещаешь?
Да, мам. Ладно. Конечно.
В Монкен электричка прибыла около часа ночи. Решено было ехать именно электричками — это безопаснее: соседей по вагону трудней запомнить, чем людей, садящихся в кабину твоего собственного автомобиля! К тому же водители, особенно дальнобойщики, страсть как любят поговорить: кто такие, да откуда едете, да с чего это вас по осени из дома понесло… И еще одна причина — для езды стопом нужно было бы разделиться на две партии, двое и один. Мало какой водитель найдет у себя в машине место для троих! А Фил ни за что бы не отпустил Артура под охраной одного только Эриха… Особенно теперь. Как, впрочем, не отпустил бы и Эриха в одиночестве.
Следующая электричка до Кристеншельда отправлялась в три часа утра. Не очень удачно, но могло быть и хуже. А пока они втроем обосновались в зале ожидания, купили в ночном буфете чая и бутербродов с горячими сосисками. Артур хотел было опять отказаться от еды, но Фил взял его за обе руки, и, сев перед мальчиком на корточки, принялся неожиданно так мягко и убедительно его упрашивать покушать, что тот моментально согласился и заставил себя слопать даже целую сосиску. Алан, глядя, как тот старательно, явно против воли жует, глядя светло-серыми глазами в пол, испытал к двенадцатилетнему мальцу что-то вроде восхищения. Он вспомнил себя, метавшегося и желавшего умереть при одном только известии о Риковой смерти… Это притом, что Алан так и не видел своего брата мертвым. Мертвым, с телом, изувеченным побоями, с закатившимися зеленовато-карими глазами… С кровью в темных волосах… Так, Ал, немедленно прекрати. Зачем ты это делаешь?.. Будь настоящим рыц., дурак, думай только о том, что ты еще должен закончить.
Ночные часы тянулись медленно. Артур вскоре уснул, ткнувшись головой Алану в колени. Вообще он, кажется, Алану доверял больше, чем мрачному Филу: вот и теперь неосознанно выбрал из двоих спутников его своей «подушкой». Алана самого безумно клонило в сон, и он то и дело начинал сонно кивать, заваливаясь вниз, лбом на спину спящего мальчика. Но всякий раз, слегка дернувшись, он успевал проснуться раньше, чем тыкался в Артура сонной головой.
Бездремотный, каменноликий Фил, похожий на статую на рыцарском надгробии, сидел прямо и читал, чуть сощурившись, книжку в бумажной обложке. Эту макулатуру он приобрел на одном из вокзалов, где они с Аланом недавно ждали у моря погоды; книжонка называлась «Современные средства самозащиты» и содержала невыносимо скучное описание газовых пистолетов, складных ножей, а так же рекомендации, как сделать хороший и совершенно «неподсудный» кастет в домашних условиях. Автор ее носил говорящее имя — Клавдий В. Асассин. Возможно, это все-таки был псевдоним.
Итак, Фил читал асассинскую книжку, Артур спал у Алана на коленях, а сам Алан сквозь сон тоскливо взирал на его русую макушку, вернее, две макушки — мягкие короткие волосы два раза образовывали закрученные вихорьки. Уши слегка торчали в стороны. Артур Кристиан. Крошка Арти.
Алан смотрел на него, на узкие плечи, слегка вздрагивавшие в такт неровному дыханию, и пытался разобраться в себе — любит он этого паренька или же ненавидит. В общем-то, любить его было пока не за что… А для ненависти — одна-единственная причина: он был жив, а Рик — нет.
Ночные часы тянутся невыносимо медленно, особенно если ты хочешь спать, а не можешь. Но всему когда-нибудь приходит конец, и Алан дожил-таки до трех часов, когда нахохленные от холода путники сели наконец в холодную, выстывшую, почти пустую электричку. Нет, сели — не то слово: они с Артом, конечно же, легли на скамейки и уснули, почти шесть часов езды — дело долгое, это бессонный Фил остался на страже, обещав на полпути разбудить Алана на смену. Но почему-то не разбудил, то ли забыл, то ли просто увлекся бодрствованием и не захотел тревожить (последняя мысль была слишком нетипичной для безжалостного Фила, не мог он просто так взять и пожалеть кого-нибудь будить) — но факт остается фактом: Арт и Алан проспали до самого Кристеншельда, и сон Алана был невероятно сладким, будто снилось ему что-то самое лучшее на свете… Только он не мог вспомнить, что именно, вылезая из вагона на влажный от утреннего тумана перрон в восемь утра.
Если ты уже взрослый, то можешь морить себя голодом как угодно, предаваться любым подвигам воздержания; но теперь они путешествовали с ребенком, ну, с подростком, и о нем нужно было заботиться. Алан, не привыкший заботиться о ком бы то ни было, однако же первый сообразил, что Артуру надо бы съесть горячий завтрак (желудок молодой, легче всего нажить себе гастрит, а то и язву на всю оставшуюся жизнь) — и вместо того, чтобы бешеным темпом устремиться на автовокзал, трое беглецов отправились в привокзальное кафе, где накормили Артура, а заодно и самих себя, свежей яичницей и кофе с молоком.
— А теперь — полный вперед, — скомандовал Фил, первым выходя из-под гостеприимного крова на улицу, залитую золотым светом. Осенью бывают такие деньки — когда воздух прозрачный-прозрачный, свежий-свежий, с особенным живительным запахом, и утренние теплые лучи пронзают небосвод золотыми нитями… Вот и сегодняшний день обещал быть такого свойства — впервые за дождливые недели начала осени; и Алан даже снял куртку, обвязав ее вокруг пояса и подставляя солнцу обнаженные до локтей руки. Утро еще не успело разогреться, но днем точно будет хорошо! Наконец-то тепло. И наконец-то солнышко. Как будто страшный поход близится к завершению, пилигримы подходят к Иерусалиму, и все теперь правильно и замечательно.
— Денег не жалеем, надо спешить, — прервал плавный ход его разморенных солнышком мыслей голос Фила. Алан взглянул ему в лицо — и только что заметил, как тот скверно выглядит; черные круги под глазами, лицо осунувшееся, обшарпанное, белки глаз какие-то розоватые… Может, он болен чем-нибудь, только не говорит? А спрашивать бесполезно — Фил из тех людей, про которых достоверно становится известно, что они заболели, только когда они неожиданно падают замертво… Но Алан все-таки спросил:
— Эй… Ты хорошо себя чувствуешь?
Фил слегка сощурился.
— Твоя забота неуместна, Эрих, нам сейчас о другом надо думать. Значит, так: ради скорости не жалеем ничего. Если находим в расписании сверхдорогСй экспресс до Преображенки, но хоть на пять минут раньше, чем проклятый вечерний автобус — едем не раздумывая.
Алан послушно кивнул.
Скорость действительно была дороже всего.
Хотя и мало надежды, что расписание автобусов изменилось — но все же так иногда бывает, что осенью пускают добавочный рейс…
Было девять часов утра. Удивительно ясного утра, заметьте — солнце так и заливало улицу, а улица еще и вела на восток, так что светило прямо в глаза, слепя и бликуя мелкими радугами на ресницах. Кристеншельд был удивительно приятным на взгляд городом, и улица тоже была приятная — неширокая, зеленая, дома стоят вплотную по двум сторонам — не тупые кирпичные коробки, а причудливые такие, старинного вида, с арками и балкончиками, невысокие, разноцветные — желтые с белым, белые, светло-зеленые…
Машины проезжали редко — это явно была не главная торговая магистраль, а так — зеленая улочка со множеством ресторанчиков, почтамтом, церквушкой, чья острая, венчанная крестом крыша виднелась из-за домов. И потому сердце Алана слегка екнуло, когда за спиной его заскрипели тормоза, и молодой самоуверенный голос негромко окликнул:
— Эй, молодежь!
Алан обернулся, чуть заметно вздрогнув. Синий с белым небольшой автомобильчик с мигалкой, на боку, прямо на дверце — яркий герб: две скрещенные шпаги поверх щита. МОП, Монкенская окружная полиция.
Фил с непроницаемым лицом, словно бы не понимая, что этои слова относятся к ним, продолжал шагать вперед. Пальцы его будто невзначай нашарили Артову ладошку (моментально ставшую влажной и холодной), но мерный спокойный шаг ни на миг не нарушился. Мы просто идем по своим делам, сэры, это все к нам не имеет ни малейшего отношения. Мы идем на автовокзал и не совершаем ничего противозаконного.
Алан, стараясь скрыть бешеное напряжение, которое — как он догадывался — проступило на лице пятнами румянца, отвернулся на секунду позже. На секунду, достаточную, чтобы увидеть, как вслед за молодым полицейским в сером из машины выбирается еще одна серая фигура, невысокая, худая. Солнце ярко блеснуло, касаясь лучом выбритой макушки.
Сердце Алана провалилось куда-то в область паха, и там трепыхнулось горячей тяжестью. Таких фигур он видел слишком много — особенно в монастыре Сент-Раймонд — чтобы не понять, кто это такой. И не обязательно было даже вниательно изучать нашивку на левой стороне груди, равносторонний крест, желтый, как цыплячий пух, как одуванчики. Желтый, как наша смерть.
— Эй, молодые люди! Оглохли, что ли? К вам обращаются!
Фил совсем незаметно прибавил шагу. Вторая его рука — он шел посредине — стиснула Алановы пальцы, так сильно, что тот едва не вскрикнул от боли.
— Слушай меня, — выговорил Фил сквозь зубы, чуть слышно, и через пелену тревоги разума Алана коснулась обжигающая мысль, что вот они и влипли по-настоящему. Голос полицейского, приближающийся — тот не стоял на месте, двигался в их сторону, да, зашагал им вдогон — возглашал как сквозь вату:
— Стоять, эй вы! Куда претесь? Я сказал, предьявляйте документы!
Но Алан слышал только голос Фила, горячий, едва слышный и очень убедительный. Фил говорил так, как говорят только, когда все очень плохо.
— Если попадемся к ним в руки, это все. Конец всем троим. Подворотню видишь? Да, впереди, арка вон в том доме, напротив фонаря. Как только мы с ней равняемся, ты хватаешь Арта и бежишь. Держишься дворами.
(Да не валяйте идиота, вы трое! Полиция трижды не повторяет!)
Фил со свистом втянул воздух. Был он ужасно бледен, рука его, сжимавшая Алановские пальцы, казалась липкой от пота. Алан несколько раз сморгнул — потребовалось время трех медленных ударов сердца, чтобы он наконец понял, о чем ему говорят. Он остановился бы — если бы это было возможно; но ноги шли сами, мудрое тело даже не споткнулось, хотя золотой свет и взорвался в глазах радужным фейерверком.
— Фил… А ты?..
И тут только вспомнил почему-то, что он же вообще не Фил, он Фрей, Годефрей, Радость Божья. Годефрей, вот как его зовут.
— Тише, — он проговаривал слова, почти не раздвигая губ. Прибавляя шаг еще чуть-чуть, всей спиной слушая, как сзади, не особо прибавляя скорости, их ленивыми шагами нагоняет молодой полицай.
Подворотня была всего метрах в десяти. Боже, Господи, помоги, дай пройти их, эти десять метров. Дай пройти их, не дрогнув, ничем не выдав себя.
— Вы с Артом бежите в подворотню, потом выбираетесь из города. Прятаться бесполезно, они нас уже выследили, теперь надежда только на скорость. Я остаюсь здесь и вас прикрываю. Их там двое, инквизитор не в счет. Подворотня узкая, задержу их, насколько смогу. Только помни — дворами, не светясь на больших улицах, у них машины.
Восемь метров. Семь. Шесть.
…Тот, второй полицейский, что сидел за рулем, хлопнул дверцей машины, видно, намереваясь подогнать ее поближе. Алан видел затылком, как это все происходит, видел, что второй старше, что у него кроме дубинки на поясе кобура, что он перед тем, как захлопнуть дверцу, лениво вынул изо рта и бросил недокуренную сигарету. Сигарета упала, прочертив дымный полукруг.
…Так вот что он собирался сделать.
…До подворотни осталось пять шагов. Пять ударов сердца, пять раз вдохнуть, четыре — выдохнуть. Оно все расслаивается, Алан Эрих, оно все превращается в самое себя — так на первом шаге из пяти ты увидел, что готовишься потерять брата во второй раз.
— Нет. Я не… могу. Они тебя…
— Должен, Алан, — называя его по имени, по имени, сжимая его руку с тоской, с последней надеждой — но даже взглянуть ему в лицо он не мог, даже повысить голос — только сжать холодные, словно мертвые, пальцы в своих, огненных, как красные от углей головешки. — Со мной… все будет нормально.
(Три шага)
— Вот, возьми. На всякий случай.
— Нет. Фрей…
— Да. — Голос его вдруг стал хриплым, совсем уже неслышным, когда Алан скоре услышал движения воздуха, чем слова, исходящие из гортани, из уст человека, которого… которого он так любил.
И только сейчас это поняв, только сейчас увидев с ужасающей ясностью — в золотой слепоте на миг закрывая глаза — кто же он был такой, и что все это значило, и что времени не осталось даже на то, чтобы все ему сказать —
— И только когда ты отсюда уйдешь, я буду спокоен и рад. Не медли ни дня, Галахад.
— Фрей…
(один шаг)
— Поздно. Вот сейчас, когда я отпущу твою руку, ты… Ну, брат. Давай. С богом.
Но он все медлил — уже отпущенный, уже слыша шумное дыхание подходящего сзади человека, которому нельзя было дать прикоснуться к себе, и бесшумно — на этот раз бесшумно, только с шорохом рифленых шин по асфальту, почти напротив остановилась, сверкая, сине-белая машина в золотом свете, и щелкнула, открываясь в загустевшем воздухе, ее передняя дверца.
— Фрей… Где тебя ждать? Может…
— Ну же, пошел, — тихо и страшно, почти беззвучно выговорил его брат — старший брат сказал, и нельзя было ослушаться, и даже все, что он не сказал, что теперь было уже навсегда некогда сказать («береги Артура, будь осторожен, я люблю тебя») — не могло бы сдвинуть Алана с места, потому что он было только человек и так не умел, не мог, не мог — но брат приказал ему, и его нельзя было даже обнять на прощание, уже ничего было нельзя. На все Божья воля, и Годефрей медленно развернулся к пришедшему за ними, к нагнавшему их — но они, слава Богу, успели, и в загустевшем воздухе сна Алан, навеки становясь настоящим рыц., рванул за руку Артура и побежал.
Он уже не мог оглянуться, ныряя в узенькую арку подворотни, и не мог посмотреть на только что обретенного брата последний раз — несясь так быстро, как позволяли ноги и дыхание, и в грохоте собственного дыхания, петляя меж заборов, перемахнув одновременно с Артом невысокий палисадник, услышал за спиной крики, повторяя, повторяя под тяжестью горы золотого света, с маху обрушившейся на плечи, повторяя — пока оно еще не стало пустым — имя своего брата.
Годефрей. Годефрей.
…Годефрей прекрасно понимал, что не останется жив.
Он только надеялся, что прихватит с собой кого-нибудь еще.
И что те двое успеют уйти достаточно далеко.
Годефрей никогда не умел молиться, но если то, что он делал, все-таки заслуживало имя молитвы — он молился о том, чтобы они успели.
…Еще никогда в жизни он не дрался в полную силу. Именно потому, что знал — он не умеет с ней обращаться. Стоит дать ей хоть маленький шанс вырваться наружу — сила и вырвется, застилая глаза розовым туманом, начнет действовать сама, без его помощи. И тогда он, Фрей, кого-нибудь, наверное, убьет — а очнется уже потом, словно просыпаясь, и увидит, как одержимый, у которого кончился припадок — тренировочный зал, залитый кровью, и на полу… кого-нибудь. Кого-нибудь, кого уже не сможет воскресить, сделать так, чтобы всего этого не было.
Однажды этот кошмар Фрея почти что сбылся: он в поединке заехал по голове своему товарищу, Йохану, разозленный, когда тот больно достал его тренировочным клинком по кисти — по и без того разбитому, дважды ломаному большому пальцу. Удар пришелся по голове — конечно же, защищенной кожаным шлемом; но шлем не помог, Фрей со всей неконтролируемой силой прорубил кожу, и Йохан упал на пол, заливаясь кровью, и его пришлось срочно приводить в сознание и тащить в травмпункт — зашивать рану. Именно там, в травмпункте, когда Йохана уже уводили в кабинетик люди в белых халатах, Фрей извинялся второй раз в своей жизни. Поймал за рукав бледного, залитого кровью приятеля и сказал неловко, чувствуя себя последним дерьмом: «Извини. Я не хотел… Извини, пожалуйста.»
Врачи увели Йохана, а Фрей дал себе мысленный обет — всегда держать себя в руках. Никогда не бить со своей настоящей силой.
И теперь, перед лицом совсем настоящих врагов, путы того давнего обета осыпались с него, как шкурка мертвой личинки. Как лопнувшая от напряжения мышц веревка.
А что, в этом было даже что-то веселое, какая-то бешеная рыцарская радость — драться насмерть. Не жалеть ни себя, ни других, совсем не жалеть, выбить ногой проклятую дверь, за которой двадцать лет держал взаперти своих демонов, выпустить их наружу, стать свободным. Если уже не важна ни сохранность членов, ни сохранность жизни — человек может совершить очень многое, о, безумно многое! В десять раз больше, чем тот, кто надеется уйти живым. И в этом у меня, осознал Фрей почти со смехом, сейчас огромное преимущество. Враги, от которых нужно прикрыть уход короля и брата, меня боятся, хотя бы слегка… А мне самому уже нечего бояться.
Кроме того, на все отчетливо Божья воля.
За оставшуюся секунду успеть многое — пока молодой полицейский, с вытянувшимся гладко выбритым лицом, разворачивается вслед беглецам, и глаза его медленно меняют выражение — от недоумения на какую-то хищную радость, понимание; пока старший полицейский, уже стоящий одной ногой на асфальте, медленно тянет из машины вторую ногу, зацепившуюся за что-то под сиденьем, а рука ползет к поясу — не то за резиновой дубинкой, не то к кобуре… Пока небольшой серый инквизитор приоткрывает рот для выкрика, вытягивая длинную руку с указующим перстом беглецам вослед…
Пока эта секунда не иссякла, у Фрея было время оценить ситуацию.
Их трое, но монах не в счет. То есть он являет собою определенную опасность, но не боевую. Его внимание скорее надо постараться переключить, чтобы он не сделал единственного, чего не надо бы — не вызвал бы по рации какого-нибудь подкрепления.
Самый опасный из двух оставшихся — старший, потому что у него оружие. И если у него хватит ума от неожиданности не броситься на Фила, он будет стрелять прямо от машины. То есть надобно все время быть отгороженным от него его же собственным младшим коллегой. У которого, конечно, есть дубинка, но при определенной степени приближения это преимущество скорее обернется недостатком.
Отлично, Фрей, это будет веселая битва. Пожалуй, ты сможешь задержать их надолго, минут на десять, а если очень повезет — то… Но главное — никогда не недооценивать противника.
Похоже, ты сможешь это сделать, Фил, подумал он, уже разворачиваясь, уже направляя свое послушное тело — лучший инструмент, данный Богом, лучшее оружие — в длинный бросок. И еще одно преимущество на твоей стороне — неожиданность. Превращаясь в боевую машину — уже в машину смерти — он на грани обычного осознания себя услышал тонкий голос, то, чего никогда не было — высокий голос, читающий стихи, и вспомнил, про что были те стихи. Спасибо тебе, брат, что написал их про меня. Но ты живой, ты еще живой, прошу, останься живым. Святым идиотам неведом страх. И только когда ты отсюда уйдешь, я буду спокоен и рад.
Все правильно, такие, как я, рождаются как раз для того, чтобы защищать таких, как ты. Как ты и… молодой король, который должен получить свое время вырасти мужчиной.
Много здесь было всего — и меч и крест, холодной звездой обжигавший грудь под рубашкой, и взгляд матери (но Фрей успел сделать, что нужно, он сунул Алану свои документы перед тем, как оттолкнуть его от себя — и теперь все будет не так уж плохо), и то, какое лицо было у Арта, когда он встал с колен. И то, чего никогда не будет — коленопреклоненный Фил, поцелуй на узенькой кисти.
Все это уже не очень важно. Потому что на все отчетливо Божья воля.
Пусть даже Фрей никого из них больше никогда не увидит. Война есть война, и безнадежная война остается собой, работая по тем же рыцарским, безнадежным законам. Но оттуда, сверху, хорошо видно, есть ли на свете что-нибудь безнадежное.
…Есть ли на свете что-нибудь безнадежное более, нежели вечерний стоп на трассе местного значения город Кристеншельд — село Преображенское?
Из города они с Артуром выбрались без особого труда, но Алан как всегда заплутал, и в итоге они проехали километров сорок по трассе совсем другого направления. Чтобы вернуться, потребовалось еще несколько часов. Арта надлежало покормить, потому что обедать надо, даже если у тебя убили брата, и Алан, дергаясь на каждый посторонний шорох, купил отвратительный обед — бульон из кубика концентрата и пара холодных сосисок — в придорожном кабачке на ненадобной трассе. С которой следовало убраться как можно скорее, потому что чем бы ни кончилось сражение Фила, дорог нужно было опасаться. А широких дорог — опасаться особенно сильно.
Но, кажется, им все-таки улыбалась удача: подвернулся рейсовый автобус, на котором доехали до Кристеншельдской окружной дороги, а там, не входя в город, пешком добрались наконец до нужного шоссе — не в пример прежнему узкого, «одноколейного», с вожделенным синим указателем: «Верхние Выселки 45. Святогоры 80. Преображенское 100». И кривая стрелочка, означающая, что в некоторый момент желающим попасть в Выселки придется свернуть направо.
Солнце, уже вечереющее, висело низко над дорогой; свет его сделался из золотого — красноватым, точно в золото прибавили меди. Самое любимое Аланово время суток. Да еще и краски заката на зеленых склонах виднеющихся впереди гор — красота, глубоко проникающая в сердце, разрывающая его напополам… Длинные косые лучи из-под высоких облаков над горизонтом — как будто там, за облаками, сияет Чаша Грааль. Ведь там, посреди Рая, сияет чаша Грааль. Сказал бы и умирая — сердце отдать не жаль. Там, посреди Рая, рдеет цветок один… Сказал бы и умирая — Розу ищи, паладин.
Так бились и падали в небо слова под тяжелый колокол горя, колотивший у Алана в голове. Он не знал наверняка совсем ничего, но сердце его безошибочно знало, что Годефрея он больше никогда не увидит. Чувствуя себя смертельно усталым — я не хочу никого видеть, я хочу просто доделать все до конца и спать, спать — Алан провел рукой по нечесаным волосам, убирая их с глаз. Просвечивающий сквозь них ало-золотой свет (дивная, грозная мистерия вечернего неба… Закат наискось, вдалеке — лучи до земли, алая кровь, алое золото, сумасшедшая осенняя лазурь) дробился слезной радугой. Господи, как же я устал.
В кармане было что-то твердое, прямоугольное, воткнувшееся в бок при неудачной попытке откинуться на спину. Он вытащил посмотреть — и сердце его еще раз раскололось: это была красная книжечка, личная карта, то, что вложил ему в руку Фил, прежде чем навсегда оттолкнуть его от себя… «Вот, возьми. На всякий случай». Не на Аланский всякий случай — нет, на его, Филов, на тот всякий случай, если его убьют и будут обыскивать тело, желая знать, кто он такой.
Это чтобы гадали подольше. Чтобы не трогали маму и сестер, чтобы не вышли через них на Эриха.
На черно-белой фотографии — спокойное белое лицо, черный воротничок рубашки, светлые, глядящие прямо перед собой глаза. Квадратный, выставленный вперед подбородок. Волосы еще длинные, гладко зачесанные назад, завязанные в хвост. Таким ты был, пока все это не началось. Годефрей Филипп, без малого двадцать три года. Теперь уже и в вечности — без малого двадцать три.
Артур, молчаливо стоявший рядом, чуть тронул его за рукав. Алан дернулся, словно просыпаясь — и верно: за десять минут краткого привала на обочине, вдалеке наконец появилась машина. Предыдущая, проехавшая минут пятнадцать назад, конечно же, собиралась свернуть на Святогоры через два километра, и двум усталым мальчишкам на обочине — наверное, братьям — помочь ничем не могла. Водитель, толстоватый дружелюбный дяденька с торчащим из-под майки волосатым животом, перед тем как укатить, пошарил на заднем сиденье и вручил Артуру кисловатое большое яблоко местного сорта. Яблоко Артур послушно схрупал две минуты назад, огрызок, поразмыслив, бросил в кусты. Это не мусор, это штука природная, его бросить можно.
О, машина! Очередная маленькая надеждочка! Алан согласно кивнул, затолкал Филову карточку обратно в карман, поднимаясь не без труда (Артур протянул ему было руку, чтобы помочь — но тот не заметил). Рюкзак поднимать не обязательно — пусть себе валяется пока, если повезет с машиной, сразу в багажник погрузим… Алан встал, расправляя плечи, как раз лицом к заходящему солнцу, слепившему глаза, и привычно выкинул в сторону правую руку с отставленным большим пальцем.
Солнце, светившее в правый глаз, превращало приближающийся фургончик в темный, четко обрисованный силуэт. И поэтому цвета его — синий и белый — Алан разглядел, только когда он подъехал совсем уж близко. Да что там, и без того убегать было бы бесполезно, и некуда — в сторону от дороги, и кувырком в кусты, и бегом через открытое поле — плохая уловка против Монкенской Окружной полиции.
Нелегкое дело — патрулировать все шоссе, ведущие из Кристеншельда. Тем более что искомые преступники, возможно, еще скрываются где-то в городе, а город большой, и закоулков там много… Но если речь идет о таком серьезном преступлении, как — последовательно перечисляем — убийство женщины, похищение ребенка, а потом — оказание сопротивления властям, в результате чего убит один полицейский и серьезно ранен другой, — то можно обратить внимание и на такое пустяшное явление, как жалкая сельская дорожка направлением на три не менее жалкие деревни. А дело-то касалось не только светских властей — ООНовские полицейские по просьбе эмериканского ордена (розыск, патронируемый святой инквизицией, дело каким-то образом затрагивает интересы Римского Престола) подключились к расследованию, и как было бы удачно, если бы одного из террористов удалось взять живым! Но, к сожалению, Монкенская Окружная полиция — это вам не миротворческие службы, и преступник, чья личность до сих пор не установлена, был убит при оказании сопротивления властям. Бывший при патруле эмериканец брат Амелий не подробно, но уж как мог описал приметы террористов, успевших скрыться, и вообще эта республиканская полиция ни на что не годна, если бы не монахи — все бы позорно упустила, и мало ли, кому не хочется патрулировать никчемные сельские дороги — разозленные ООНовцы всех на уши поставили, эти дурацкие инквизиторы их науськали, откуда их чума принесла на нашу голову… Так, или примерно так, размышлял молодой полицай Иннокентий Леонид, сидя за рулем и стараясь не глядеть на жующего жвачку коллегу (все время кэп их вместе отправляет, издевается, что ли — как будто не знает, что они с этим Томасом друг друга терпеть не могут… Отвратительный день, да еще и солнечный, как назло. Эх, Эмма, Эмма, ну какого же Темного так поступать? Ведь этот урод, он просто посмешище всего отделения. Эх ты, Эмма, я-то думал, ты — понимающая девушка, а оказалась обычная шлюха, которая вешается на шею тому, кто больше даст… Да еще, в добавок ко всем несчастьям, разболелся давний приятель, коренной зуб, давно пора бы вырвать, теперь уж точно вырву — завтра же пойду в клинику, сколько можно мучиться… И если бы «этот урод» Томас не толкнул его локтем под руку (машина слегка вильнула), он и не заметил бы двух голосующих фигурок впереди, на обочине. Солнце светило прямо на двоих автостопщиков, и у одного ярко блестели светлые волосы, а второй был совсем маленький — подросток. Две противоположные мысли — «Описание, кажись, подходит» и «Вот надо же, сопляки какие, куда уж там террористы» — прозвучали в голове одновременно, когда Иннокентий, трогая кончиком языка дупло в больном зубе, нажал на тормоза.
…Рука Алана все еще висела, покачиваясь, в воздухе, хотя сердце уже обрушилось в пятки. Артур, пряменький, напряженный, смотрел на него снизу вверх. Фил, черный и непроницаемый, как всегда, чуть заметно кивнул товарищу, слегка оттесняя его назад, чтобы прикрыть собой… Так, стоп, какой еще Фил? Нет никакого Фила. Это сам Алан, теперь бывший еще и Годефреем, чуть заметно кивнул тому, за кого отвечал, слегка оттесняя его назад… чтобы тот мог бежать, если все будет совсем плохо.
Как это дико и непривычно — быть старшим из двоих. Быть тем, кто отвечает за себя и за спутника.
— Привет, парни. Автостопом занимаетесь?
Этот парень в серой форме был ненамного старше Алана. Наверное, где-то Риков (и Филов) ровесник. Второй, сидевший за рулем, был чуть-чуть постарше, слегка перекошенный на лицо; а этот выглядел и обращался вполне дружелюбно.
— Ага, — съеживаясь, Алан послал полицейскому самую свою безобидную и глуповатую улыбку. Главное — не выбиться из образа, помоги мне Господь, я сейчас — дебил-подросток, прогуливающий школу, а это — мой младший брат, о, надо же было быть таким дебилом, чтобы не придумать подходящую легенду заранее.
— Ага, сэр… Простите, сэр… А разве запрещено, сэр?
— Да вроде нет пока, — полицейский — ничего, довольно красивый парень, темноволосый, с тонкими усиками — языком передвинул во рту комочек жвачки. — Хотя это смотря кому. Поэтому, ребята, давайте показывайте документы.
Он уже выбрался из машины — для порядку, должно быть, для большей внушительности; солнце, светившее у него за спиной, окружало полицая золотым ореолом.
Второй полицейский, некрасивый и рябоватый, с длинным неприветливым носом, придававшим лицу какое-то унылое, птичье выражение, забарабанил пальцами по рации.
— Ой, сэр… Документы, сэр?..
— Именно — «документы, сэр», — передразнил красивый полицейский, кокетливо кладя руку на пояс, на рукоять ужасной резиновой дубинки. Глаза Алана невольно метнулись к ней, оценивая размеры и тяжесть. Потом виновато обратились к Артуру.
— Эй, Рики (Имя, словно бы освободившееся после смерти брата, выскочило само, совершенно случайно.) У тебя есть, это… какой-нибудь документ?
— Ой, не-а, — Арт округлил серые глаза, моментально понимая и подхватывая нить спасительной игры. — Или нет, щас. Погодите, сэр. Где-то справка была из школы…
Он старательно полез искать в свой клетчатый рюкзачок, потом, расстегивая джинсовую курточку, зашарил по карманам, что-то бормоча под нос, вроде «Сейчас, сейчас… Помню ведь, была же…» Полицейский терпеливо ждал, перекатывая во рту жевательную резинку.
— Давай, ищи-ищи… Братья, что ли?
— Ага, сэр, братья. (За долю секунды пытаясь решить, что хуже — показать личную карту с магнаборгской печатью и потом объяснять, что они делают в такой дали от дома в начале учебного года, или пытаться отвертеться так?) Я Алан, а это Ричард… Второе имя Эрих, сэр.
— Не-а, Ал, ничего нету, — огорченно сообщил Артур, покаянно разводя руками. — Вот, только учебник англского лежит…
Мгновение ужаса: некоторые дети подписывают свои учебники. Но не Артур: книжица, которую он с выражением тупого недоумения предьявил полицейским, была обернута в девственно-чистую бумажную обложку. Надписан только класс в верхнем уголке — «6, группа С».
— Да зачем мне твой учебник, — уже начиная раздражаться, полицай махнул рукой. — Мне личности ваши надо установить. Знаете, что бывает с теми, кто по дорогам без документов шляется? Их сажают в тюрьму на пятнадцать суток за бродяжничество, («Ой, сэр, но ведь мы же не бродяжничаем, сэр…»), а потом отправляют их в детскую колонию. Если у них, конечно, нет дома. Где живете, парни?.. И куда направляетесь?
Еще мгновение замешательства (что соврать? А если обыщут? Наверняка обыщут… О-о, лихорадка, как же мы влипли…)
— Э… Это…
— Где живешь, я спрашиваю? Ты что, слабоумный?
— В М…В Магнаборге.
Полицейский — не этот, а другой, тот, что сидел в машине — громко присвистнул. У усатого брови слегка поползли наверх, а выражение тоскливого раздражения сменилось живейшим интересом.
— Вот как! Столичные, значит, жители?
— Д-да, сэр…
— И куда же имеем честь направляться в начале учебного года?
— Мы… Это… в Святогоры.
— Ишь ты, в Святогоры. А что вы в Святогорах забыли?
— У нас там дедушка… И бабушка.
— Удивительная любовь к прародителям, — фыркнул усатый полицейский, так и сверля Алана глазами. Солнце с каждой минутой опускалось все ниже, и свет его из оранжевого далался багровым. Как кровь, Боже Ты мой. Как кровь.
— Эй, Леонид, слышь, что он плетет? В деревню к бабушке собрался по осени. Навестить престарелую родственницу.
— А чего вам у нее понадобилось? — вопросил из глубины машины тот, кого назвали Леонидом. — И почему это вы в такой далекий путь без документов отправились, позвольте спросить?
— Отчим у нас… Очень злой, — вдохновленный безнадежным страхом, врал Алан, уже понимая, что болото затягивает все глубже, но продолжая трепыхаться из последних сил. — Вот мы с Рики и собрались оттуда подальше. Сэры, вы нас отпустите, пожалуйста, мы очень устали, очень не хотим, чтобы нас обратно отправили…
— Из дома, стало быть, сбежали? — Усатый полицейский похрустел суставами пальцев, довольный, будто совершил Бог весть какое удачное расследование. — Ну, это не наше дело. А дело это — Магнаборгской муниципальной полиции, с ней вам и разбираться, когда розыск объявят. К тому же вы, парни, еще и несовершеннолетние. Что, крепко вас отчим порол, что вы от него бежать намылились?
У Алана чуть свело лопатки. До чего же тяжело и отвратительно рассказывать эту жалкую, лживую историю, но что поделаешь, только бы получилось — и круглый дурак, забитый дома до предела, поднял перепуганные темные глаза.
— Ох, сэр… Еще как, сэр. Отпустите нас, сэр… Пожалуйста.
— Сожалею, парни, но у меня работа. Давайте-ка в машину, отвезем вас к вашему деду, установим личности. Раз документов нету.
— Документов, сэр? Так есть у меня документ, — заторопился Алан, скидывая рюкзачок. — Я-то думал, что вам вот его документ нужен. А вам, значит, главное, чтобы я документ показал?
— Матерь Божья, какой идиот, — потрясенно протянул полицай, еле сдерживая смех. Алан, как можно дольше копаясь в кармане рюкзака, то и дело что-нибудь роняя — («Да ты что, не видишь, Том — он нас дурачит! Под дебила косит, сопляк. В машину их обоих, и в Кристен на выяснение!» — злобно прозвучал из фургончика голос унылого полицейского) наконец извлек красную потрепанную книжечку, глупо улыбаясь, протянул ее усатому Тому. Может быть, еще и пронесет.
Том несколько секунд, слегка хмурясь, шевеля бровями, всматривался в фотографию, шуршал страницами. Вслух прокомментировал:
— Год рождения — 116. Ничего себе школьничек, Алан Эрих. Девятнадцать, значит, лет?
Обратил-таки внимание, гад. Обратил.
— Ладно, господа, — второй полицейский, с легкой ленцой вылезая из-за руля, звякнул какими-то зажатыми в руке ключами. — Давайте-ка, полезайте в фургон. В Кристене с вами эти… инквизиторы потолкуют — и езжайте куда хотите, хоть к бабушке, хоть к прабабушке. А то что-то вы темните много.
Он хотел открыть заднюю дверь фургона, ту самую, что с зарешеченным квадратным окошком — вот что он хотел сделать, этот полицейский с выражением лица, как при зубной боли. И теперь уже точно не осталось другого выхода, подумал Алан с тоской, с безумным страхом, все не умея, никак не желая стать Филом, но делать было нечего. Будем надеяться, что Артур успеет удрать. Добраться бы ему только до Преобораженки, а там помогут.
И Алан, больше всего на свете не желавший боя и старавшийся избежать до последнего, все-таки сделал это — у меня есть одно преимущество, неожиданность — стиснул зубы и, за полсекунды помолившись без слов, одним именем — «Годефрей» — бросил свое тело вперед, на того, кто все еще держал его личную карту, с сомнением вглядываясь в листок о полученном образовании.
Charge, добрый сэр. И забудь о своей жизни. Мама, папа, все святые, помогите мне, я не умею драться.
Быстрота сработала лучше, чем сам Алан предполагал и смел надеяться. Они с высоченным усачом, онемевшим от неожиданности, покатились на землю, полицай слегка ударился головой об открытую дверцу машины. Алан даже не мог крикнуть Артуру «беги» — чтобы не привлечь к нему лишнего внимания; лучше всего было бы отвлечь обоих полицаев на себя и только надеяться, что мальчик сам догадается, что нужно сделать. Сколько-то времени, хотя бы несколько минут, Алан расчитывал их обоих задержать. А потом, когда его все-таки убьют, останется положиться на милость Божью.
Как ни смешно, он недооценил свои силы: месяца тренировок под Риковым руководством все-таки не прошли впустую, и Алан довольно искусно вцепился врагу в кадык, изо всех сил придавливая его к земле, чтобы не дать ему вооружиться дубинкой. Хрипя и плюясь ему в лицо, полицейский не сразу принялся отбиваться — видно, совсем не подозревал хоть какой-то опасности в хлипком на вид светленьком дурачке.
Однако ужасающий удар по голове, взорвавший сгусток красноватой тьмы в глазах, едва не вышиб Алана прочь из сознательного мира. Следующий удар той же дубинки, уже не по затылку — Алан слегка завертелся, как раздавленная змея — пришелся в скулу, захрустела какая-то кость, мне сломали голову, подумал Алан, превращаясь в шар черной боли, пока полицейский тяжелый ботинок вламывался ему куда-то пониже спины, в копчик, пронизывая весь позвоночник. Однако он не разжал пальцев, уже заваливаясь на бок, попытался свести их в кольцо конвульсивным движением, которому боль только придала больше сил. Алан не знал, кто это хрипит — он сам или его враг, плюющийся сгустками слизи; цель второго врага была — разорвать их, разъединить, и он попробовал из последних сил прикрыться тяжелым, изгибающися под ним телом, пока очередной удар не вломился ему в плечо, в локоть, в шею — туда, где она переходит в спину, и торчит такой специальный позвонок, болящий, если долго сидеть за компьютером…
Он чувствовал боль — но как отдельные тупые вспышки темноты; мудрое тело, лучшее оружие, уже действовало само, независимо от осознания того, что больше он не выдержит; и оно не собиралось отпускать горло врага, не собиралось кончать драться, извиваться, уворачиваться, откатываться в сторону, пока его совсем не разобьют.
Когда новая, еще неизведанная боль прошила ему — Слава Богу, не спину, и слава Богу, не голову, нет, всего лишь левый бок, зацепив только самый край, кожу, и что там еще — мышцу, жир — он уже не смог сдержаться, заорал, разжимая пальцы и замирая на миг (вот, меня убили)… Это выстрелил наугад, добравшись-таки до пистолета, придавленный Аланом полицейский — но выстрел был не самый удачный, хотя и в упор. Впрочем, все равно хорошо — Алан, изгибаясь от боли, на миг замер, слабея, и этого мига хватило тому, что стоял над ним с дубинкой, чтобы заломить беззащитную руку, навалившись откуда-то сверху (третьим в нашу кучу-малу, а кто третьим в нашу кучу-малу), и рука страшно захрустела, будто бы отрываясь, и Алан снова закричал… Сейчас я умру, сейчас я потеряю сознание, блаженно подумал он, проваливаясь куда-то в колыхающееся небытие, а Король, наверное, успел уйти, а если нет — я все равно выхожу из игры.
Новый звук выстрела, бухнувший, как собачий лай, пинком выпроводил его из небытия обратно. Тело, навалившееся сверху, превратилось из источника бешеной боли просто в мягкую, мешающую дышать, оползающую вниз гору, и Алан сполз вслед за нею, полуослепшими глазами сквозь розовый дымок глядя на Короля.
Артур, бледный, с закушенными губами, в одной мятой футболке стоял над ним, двумя руками держа перед собой еще теплый пистолет.
Труп полицейского, с головой, запутавшейся в наброшенной сверху синей джинсовой курточке, курточке, в которой зияла прожженная выстрелом круглая дыра. Пустая кобура хрустнула под телом, мягко свалившимся набок — с мешанины тел, и дальше, на асфальт.
— Ар…ти… — выговорил Алан, с трудом разлепляя губы. Ему было трудно говорить, но еще труднее — думать, соображать, что происходит, что надобно делать дальше. — Ты… его… убил.
Мальчик кивнул. Руки его сильно дрожали. Он хотел что-то сказать, но вместо этого побледнел еще сильнее, все не выпуская пистолета, оперся на машину, согнулся пополам — и его стошнило.
Алан попробовал встать — и, как ни странно, ему это удалось. Бок слегка кровоточил, но болел несильно: пуля прошла навылет, не зацепив ничего существенного. Хуже всего оказалась правая рука, отказывающаяся повиноваться, вся пульсирующая болью, да еще — настойчивый розоватый туман, все сгущавшийся перед глазами. В голове от двух ударов что-то сместилось, и соображать давалось с трудом.
Однако нужно было доделать начатое. Усатый полицейский лежал без сознания, основательно Аланом придушенный — но мог со временем и прийти в себя. Алан, нагибаясь медленно, как старик, вынул пистолет из кулака лежащего, разгибая палец за пальцем; но выстрелить в бессознательного не смог. Так и стоял над ним в розоватом тумане, покачиваясь и слушая свое тело, которое начало болеть разом во всех раненых местах, решив наконец заявить хозяину, что пора бы ему и на покой.
Арти, которого только что вырвало, с отвращением вытер губы рукой. Посмотрел на руку с не меньшим отвращением — и вытер ее о штаны. Кажется, на этот раз мозгов у него было побольше, чем у Алана, несмотря на то, что он только что убил человека. Это осмысленный и железный Арти достал из кармана Аланского рюкзака складной ножичек и аккуратно по очереди проткнул им все четыре шины. Потом отыскал в машине рацию — черный ящичек вроде радиотелефона, у него в руках как раз начавший хрипеть и курлыкать — и несколькими ударами рукояткой пистолета размозжил его в куски.
Алан наблюдал за его деятельностью сквозь свой красный туман, и восхищался бы — но не мог. Слишком болела рука. И голова. И поясница. И бок.
Солнце светило закатным, багрово-оранжевым светом, окрашивая в красное и без того красное поле боя, длившегося не долее трех минут.
— Надо куда-то деть тело, — сообщил стеклянным голоском Арти, поднимая свою куртку с головы трупа. Алан послушно кивнул, думая, что же будет, если он потеряет сознание. Потом он левой рукой помог мальчику затолкать тело в фургон. В ту самую открытую заднюю дверь, которую закрыли бы за ними обоими.
Бессознательного человека — а что с ним сделаешь — оставили как есть. Алан хотел проверить, жив тот или нет, но понял, что если наклонится — то упадет и уже не встанет. Оба пистолета, так неуместно смотревшихся в тоненьких руках мальчика, Артур положил в свой рюкзачок, чтобы выкинуть где-нибудь по дороге. И лучше — в воду.
Теперь надо было уходить. И уходить не по шоссе, а лесом, если не желаешь, чтобы вслед за полицейскими за тобой приехало несколько десятков их друзей и коллег. До ближайшей деревни Святогоры, чьи огоньки уже начинали зажигаться за ближайшим поворотом, было совсем недалеко. А до Преображенки — еще километров двадцать, и по прямой, только в конце дорога круто забирает вправо. Может быть, если идти не по шоссе, а напрямик через лес, получится даже меньше.
Арти вытащил из Аланова рюкзака чистую майку, разорвал на две половины, сделал толстый тампон. Когда-то у двоих искателей короля была походная аптечка, а в ней бинты, йод, ранозаживляющая мазь… Но все эти сокровища остались в рюкзаке у Годефрея, а Годефрей остался далеко-далеко, по ту сторону мира, и жалеть об этом было незачем. Поэтому пришлось ограничиться жеваными листьями подорожника и тампоном, плотно примотанным к боку полосами пластыря. Пока сойдет и так, тем более что рука болела куда сильнее.
Они спустились с шоссе, примерно прикинув направление, и зашагали — сначала через поле, на котором белели скрюченные стволы маленьких горных яблонь, а потом — в лесок, все густеющий по мере продвижения, а закат на небесах догорел, и наступила осенняя ранняя ночь.
Алан шел, и каждый шаг отдавался во всем теле тупой оглушительной болью. Несколько раз он останавливался от розоватого дымка, все уплотнявшегося в глазах, и страшное головокружение выворачивало тошнотой его пустой желудок. Вернее, в первый-то раз он был еще не совсем пустой, а потом остались только мучительные позывы.
— Были бы мозги… было бы… сотрясение, — ответил он чуть слышно на встревоженный молчаливый взгляд Артура Артуровой же шуткой, с трудом отрываясь от очередного спасительного дерева. — Надо… идти. Только вот попью… водички.
Поклажей они с Артуром поменялись. Алан, который сначала намеревался решительно в этом отказать, на третьем шаге под увесистым рюкзаком безропотно отдал его мальчику. Тем более не такой уж он был и тяжелый, килограмм двенадцать, а Алану что-то нелегко было нести и свой собственный вес.
Наконец, окончательно потеряв направление в темноте, они улеглись спать куда попало, у каких-то корней, на Аланов расстеленный спальник, крепко прижавшись друг к другу, чтобы не замерзнуть. Правая рука продолжала пульсировать болью, а левая вообще, кажется, не была предназначена ни для какой деятельности; ей даже пробку с фляжки было трудно открутить, даже, извините, растегнуть штаны, чтобы сходить в туалет. Алан уснул очень быстро, несмотря на боль, и стонал во сне, а Артур лежал рядом, греясь об его очень горячее, словно сгорающее изнутри тело, и смотрел на огромные осенние звезды меж черных ветвей. Этой ночью он впервые поплакал о своей маме. А вот спать ему почти не пришлось.
Только на рассвете, когда холод зябче всего, Артур задремал на часик, дрожа в своем свитере и простреленной куртке, куртке, запачканной в крови убитого им человека. Проснулся он от того, что начали голосить птицы — «Холодно, холодно», вопили на разные голос лесные певцы, и Артур пробудился, полносью согласный с ними, и первая мысль его по пробуждении была — что вот он и остался один. Алан лежал рядом, вытянув неестественно-синеватую в кисти руку в сторону, и рот у его был приоткрыт, как у покойника. Но он был жив — кто бы усомнился, услышав прерывистый стон, с которым тот проснулся, весь вздрагивая от прикосновения Артуровой холодной ладошки.
— Алан… Вставайте.
— Я-не-мо-гу, — раздельно выговорил тот — и все же встал, вернее, сел в следующую же секунду, складываясь пополам от новых позывов тошноты.
— Во…дички…
Арт ткнул ему в самые губы фляжку. Солдатская фляжка, Риково наследство. Алан жадно пососал холодной влаги, отдающей водопроводом, тщетно мечтая о горячем, например, чае — и побольше сахара, может быть, сладкое хоть немного развеет розовый туман, уже просверкивающий бордовыми прожилками.
Потом попробовал встать — и понял, что в самом деле не может этого сделать. Мир вокруг завертелся так стремительно, что пришлось срочно сесть обратно. По дороге еще неловко зацепился сломанной рукой за дерево — и замычал от боли.
Я и не знал, что я такой крепкий, изумленно отметила некая часть Аланова сознания. Ведь, кажется, болит вообще все… а я все живой, и даже сейчас встану и пойду. Или нет, надо объяснить Артуру, как идти, а самому тихонько лечь здесь и полежать, поспать, умереть.
Проблема только в том, что он, кажется, сам не очень хорошо понимал, куда надо идти. Вроде бы вдоль шоссе, а потом — слегка на северо-восток. Но где тут шоссе, а где северо-восток, он не смог бы ответить с уверенностью.
— Слушай, Арти… Ты бы шел, что ли. К Стефану. А я… потом тоже приду. Догоню.
Артур внимательно посмотрел на него — и нагнулся, собирая под ногами кусочки коры, прутики, палочки. Для костра.
— Зажигалка в кармане… моей куртки, — тихо сказал Алан, наблюдая за его возней и испытывая теплую, слезливую, недостойную радость больного, что его не бросят.
Арти в самом деле был молодец, кто бы мог подумать, что бывают такие разумные двенадцатилетние мальчики. Он смог развести костер с первой же попытки (кто бы знал, сколько они с Эрном и со вторым Арти тайно от взрослых разводили костров возле лиственного шалашика в городском парке!) Слил в котелок остатки воды из фляжки и вскипятил чаю, высыпал Алану в кружку целых шесть кусков сахара, почти половину всего оставшегося запаса, помешал веточкой. Заботливо держал кружку, наклоняя так, чтобы больному было удобнее пить.
Мало хорошего было в том, что вчерашний тампон на ране промок насквозь, а также промокла рубашка, и майка, и небольшое красное пятно отпечаталось даже на спальнике. Арти сменил повязку, очень желая промыть рану и посмотреть, что там, под кровавой, частично засохшей грязью — но воды было мало, жалко тратить. Вот если найдем родничок — в горах часто бывают роднички — тогда и промоем.
После сладкого чая Алану и в самом деле стало немного легче. Он встал, даже направился было к рюкзаку — но Артур его опередил, конечно же; тот не стал возражать, постарался по солнцу определить направление, и два беглеца снова тронулись в путь. День выдался прекрасный, солнечный, чудесная осень, и кто же виноват, что Алан мог думать только об одном — шаг. Еще шаг. Еще шаг. Еще шаг… Как ни странно, они шли даже довольно быстро; порой Алан останавливался и прикладывался губами к фляжке с остатками сладкого чая — этих остатков было довольно много, и разумный Артур перелил их из котелка во флягу, чтобы пить по дороге. Вспомнив какие-то матушкины советы, он то и дело предлагал другу кусочек сахара — положить под язык; правда, один раз Алана стошнило, но это не от сахара, это от сотрясения, а если вы потеряли много крови — тут нет лучше средства, чем сахар или шоколадочка… А раз уж шоколадочки нет, не взыщите. Нам нужно обязательно дойти сегодня, до темноты.
Потому что Алан совсем плох, и потому что нужно поскорее все закончить.
Потому что дороги нет, и начались предгорные всхолмья — склон, овраг, склон, овраг, ущельице с родничком, опять склон в скользких опавших буковых листьях.
Алан твердо знал, что не должен терять сознания. Что от того, потеряет он сознание или нет, зависит очень многое, почти все. И поэтому он шел, мерно считая про себя шаги — три тысячи сто восемьдесят пять… Три тысячи сто восемьдесят шесть… И сбивался, и начинал считать сначала, почему-то не с единицы, а с тысячи. И повторял про себя, уже не слишком хорошо понимая значение слов, стихи — вчерашние, еще не записанные, те, что ложились под ритм шагов по трассе, под ритм гулкого колокола горя, бившего и бившего в голове… Звонившего по Годефрею. А теперь, пожалуй, и по мне самому.
Я очень хочу дойти. Пусть я дойду, пожалуйста. Пусть я дойду.
Отважным — дары, боязливым — страх,
Ты знаешь, так было всегда.
Так белым пламенем в небесах
От века горит звезда,
И в вечном свете ее огня
Уходит вечность от нас,
За мигом миг, и день ото дня
Смотри, сгорает она,
И в листьях зеленых придет весна
Цвести, как и дСлжно ей,
Пора рассвета и дней без сна
И светлых кратких ночей,
А ты не боялся еще ничего
В мире легенд и дней,
Кроме тени черной,
Надежды мертвой
Да, может, смерти моей,
Но я скажу лишь одно — забудь
Сомненья, тени и сны,
Все дни сгорят, уступая путь
Дню Господней войны,
Никто не вынесет на руках
Другого из пламени лет,
Отважным — дары, боязливым — страх,
Но светлому — только свет.
Тысяча один. Тысяча два. Тысяча три. Тысяча четыре… шага…
И только к вечеру, когда закатное солнце начало просверкивать сквозь листву за спиной безмятежным алым золотом, Алан окончательно понял, что не знает, куда идти.
Когда они лезли на очередной склон, Алан не смог удержаться за корень левой рукой — и поехал вниз, как-то блаженно закрыв глаза, будто решив прекратить бороться со стихией, тихо сползти в овраг и умереть. Артур удержал его, вцепившись ему в воротник обеими руками; но тот был уже совсем плох. Выдохнул, сплюнув полурастворившийся во рту кусок сахара, и сказал чуть слышно (голос толчками, как пульсация крови, проталкивался сквозь розовый туман):
— Не… надо.
— Ну же, давай. Нам надо идти.
— Н…нет.
— Почему? Что ты городишь?
— Я н. не знаю, куда. Мы заблу…
И еще через полсекунды, с придыханием:
— …дились.
И еще через пару секунд, откидываясь и становясь вдвое тяжелее:
— И я, кажется, помираю.
Артур, чувствуя, как к глазам приливают горячие злые слезы безнадеги, сильно прикусил губу, чтобы не закричать на раненого.
— Вот что, — выговорил он через несколько минут, заставив себя успокоиться. — Тогда ты сиди здесь. Я постараюсь сориентироваться и вернусь с подмогой. Найду какое-нибудь жилье.
Алан безучастно молчал. По виску его стекала струйка пота. На шее сильно билась толстая жилка.
— И ничего ты не помираешь! — не выдержав наконец, в голос завопил Артур, цепляясь за корень — Алан был его все-таки тяжелее, и начал теперь оползать вниз по склону по скользким буковым листьям, и мальчик не мог так просто его удерживать. — Попробуй только… только помри! Это же я из-за тебя… Тебе поверил… про короля!..
На этом слове — неужели подействовало? — Алан разлепил веки. Даже губы его шевельнулись — на лице бледном, как у покойника, с ввалившимися щеками, и светлые волосы слиплись противными прядками… Но сказать он ничего не успел. Потому что на обоих путников упала большая черная тень.
Что-то в ней было неправильное, в этой длинной, но невысокой тени, упавшей сзади; Артур был повернут к ней спиной, и только резко обернувшись — не успел даже увидеть, как изумленно расширились Алановы зрачки — понял, что это за странность. Это был не человек. Это была очень большая собака.
…Собака, вроде овчарки, только куда здоровее, с острой волчьей мордой. Стоит, опираясь передними лапами на круглый валун, и смотрит. Похожая по стати и по черной — против света очень черной — масти на ту большую оскаленную тварь, которая напала на Артура тогда возле детской больницы.
Но теперь она была куда ближе, почти что за плечами. И именно сейчас, когда мы так слабы.
Но Артур вспомнил — только бы успеть — и глаза его, светлые, как сталь, сузились от жестокой радости. Пистолет. Даже два заряженных пистолета, которые они так и не успели выкинуть, теперь лежали на дне клетчатого рюкзачка. И рука у Артура бы не дрогнула теперь пристрелить любую собаку на свете, потому что он был уже не прежний Артур, нет, другой, тот, кто не далее чем вчера пристрелил человека. Одна незадача — пистолеты лежали в бойскаутском рюкзачке, а рюкзачок трепыхался за спиной у Алана, опрокинутого в неудобной позе.
Артур все же рванулся, силясь перевернуть товарища, вдруг все же успею, одним движением расстегнуть молнию… Но Алан, чьи зрачки так расширились при виде собаки, покачал головой, словно не веря своим глазам — даже сквозь кровавую дымку, делавшуюся все гуще, он узнал, и не мог не понять, что это их спасение.
— Фили…мон.
Пес, прядая седыми ушами, несколько раз неторопливо — он все и всегда делал обстоятельно — махнул в знак узнавания толстым палкообразным хвостом.
…Оказалось, что они и в самом деле уже неподалеку. Неподалеку от дома Стефана, недалеко от конца похода, от исцеления, от самого конца. Где можно упасть и тихо умереть, успев увидеть, что ты сделал все, что мог. Алан так и собирался сделать, меряя шаги — тысяча двадцать два, тысяча двадцать три — и стараясь не выпускать в мгновенно накатившихся сумерках из виду Филимонову сумеречную, черную спину, мелькавшую меж деревьев. Впрочем, старый пес был умница, и когда люди совсем уж отставали, он покорно ожидал их, останавливаясь или даже возвращаясь на несколько шагов назад, чтобы узнать, все ли в порядке. Глаза его в темноте поблескивали — большие, как у человека, темно-карие; особенно Филимона Цезаря волновал Алан — он то и дело порывался упасть, брел, спотыкаясь о корни. От этого человека пахло смертью… но не очень сильно, сэр Стефан отгонял запах смерти от людей, пахнувших куда сильнее. Филимона не так-то легко было обмануть этим запахом, раньше он безошибочно означал одно, но теперь все не так, теперь запах сэра Стефана, хозяина, властно пропитывал эту округу, и все иные запахи были куда слабей.
Алан и сам с невозможной надеждой — или это было желание и память стонущего тела — рвался вперед, делая — тысяча двести пять — очередной шаг, думал — не разумом, а всем своим существом — о мятном чае, о жилистых длиннопалых руках, горячих и сильных, о том, что Стефан спасет их обоих. Что он сможет обо всем позаботиться… Надо только дойти. Еще совсем немного. И тогда можно наконец позволить себе…
…Потерять сознание. Что и сделал Алан на Стефановом пороге, даже не постучав — просто всем телом наваливаясь на всегда открытую («Заходите! Я дома») дверь, и падая сначала на колени, а потом — вперед, лицом вниз, на благодатный, мягкий деревянный пол. Вот, Стефан, мы все сделали, я привел его, хотел сказать он — но не смог, только и успев увидеть в круге золотого света керосиновой лампы, как вскакивает длинный, светлый, сероволосый человек, опрокидывая табуретку, и летят на пол, кружась, белые листы — какие-то бумаги, которые он писал… Или читал…
Артур попытался удержать падающего за плечи, но не смог. Да уже и не надо было — Стефан подхватил его в падении легко, как высохшего старичка или подростка, и перед тем, как опустить на длинные полати у стены, прижал на миг к себе — прижал, как спящего сына, как раненого сына, все-таки вернувшегося с войны живым. И только после этого обернулся к Артуру, привалившемуся виском к дверному косяку — он был все еще снаружи, все еще на крыльце, и на фоне темного леса слабо светился овал очень усталого, очень юного лица.
Несколько секунд — очень длинных, очень прозрачных, когда человек слышит все — как потрескивает огонек в керосиновой лампе, как дышит за спиной холодный вечерний лес, как с тихим шорохом бежит по жилам быстрая кровь — Стефан смотрел ему в лицо. Потом шагнул вперед — и медленно, но с юношеским, пажеским изяществом преклонил перед мальчиком правое колено.
— Добро пожаловать, сир.
…Филимон просунул в дверь свою длинную умную морду. Посмотрел на коленопреклоненного Стефана. Посмотрел — снизу вверх — на гостя, которого привел. И вдруг начал бесцеремонно и шумно чесать ухо задней лапой, усевшись прямо на пороге.
…На пороге лежал длинный, бело-золотой солнечный луч. В солнечном луче, пригревшись, сидела, чуть шевеля крыльями, недавно проснувшаяся весенняя бабочка. Если бы какому-нибудь герольду вздумалось описывать ее крылья, то это прозвучало бы как «тенне три шеврона данцетти траур». То есть — на оранжевом поле три черных зубчатых линии, выгнутых в форме прямого угла.
Но старику и юноше, сидевшим за столом, как ни жаль, сейчас было мало дела до бабочки с геральдическими крыльями. Они, опираясь локтями о крышку стола под полотняной скатертью, сидели согнувшись и внимательно слушали. Радиоприемник — старого образца, просто вымерший динозавр для сто тридцать седьмого года Реформации — поскрипывал, выдавая череду помех за чередой, но все же работал исправно, пил силу батареек, в обмен звучным женским голосом изливая информацию. Дикторша где-то далеко-далеко за горами говорила по-романски, и штормовые моря радиоволн носили кораблик ее голоса, то и дело исчезающий в их бурном реве.
— Величайшее за всю историю человечества землетрясение… Три четверти промышленных городов Романии, таких, как… Невосполнимые утраты. Миротворческие войска занимаются эвакуацией раненых в убежища, возведенные в Корбиерских горах… К счастью для всего христианского мира, Святой Отец, глава Вселенской Ортодоксальной Церкви…
Шум усилился, прервался какой-то песенкой вроде колыбельной, от которой юношу пробрала внезапная дрожь. Старик — или он только казался стариком из-за пегой седины волос, а на самом деле был старше юноши всего-то лет на пятнадцать — покрутил колесико, тщетно стараясь поймать упущенную волну. Но не получилось, на смену ей пришел новый голос — мужской, очень бодрый, говорящий по-англски.
— Интернациональная Служба Связи сообщает, что генеральный секретарь ООН, менхерр Отон фан Зульцбах, всецело поддерживает миротворческие действия Святого Престола. Очередное подразделение миротворческих войск было отправлено на территорию суверенного государства Луанда, где, как известно, население упорно продолжает придерживаться языческого культа… В результате столкновения группы боевиков…
Седоволосый только махнул рукой. Лицо его казалось очень усталым, как у того, кто давно не спал досыта.
— Ладно, Арти, это мы уже знаем. Выключай. Хватит с нас на сегодня.
Юноша послушно повернул колесико до щелчка. Резко встал, сжав кулаки так, что пальцы хрустнули.
Было юноше лет пятнадцать, и его можно бы назвать красивым — если бы не тревога, не упрямый молодой гнев, слегка искажавший благородные, хоть и не совсем правильные черты. Стройный, но, судя по движениям, довольно сильный и ловкий для своих лет, с прямыми русыми волосами, стрижеными по мочки ушей — таким он вырос, Арт, и Стефан отлично представлял, какие еще изменения коснутся его молодого лица. То есть — как он будет выглядеть по прошествии еще какого-то времени.
Похож на своих предков, с печальной и тревожной любовью подумал Стефан — подумал неожиданно для себя, потому что никогда не видел никого из предков своего короля.
— Отец Стефан! Сколько же можно… какого Нижнего мы тут сидим?.. Я не…
— Успокойтесь, мой сир, — негромко произнес старший из собеседников, и бровью не поведя на этот отчаянный выкрик. — Вот, снята шестая печать. Теперь уже скоро.
Он переключался в своих обращениях — то «сир», а то «Арти» или даже «мальчик мой» — будто бы произвольно, по какому-то странному, только ему известному принципу. И Артура это давно уже не удивляло.
— Но каким образом?.. — Юноша, горячась, выскочил из-за стола, едва не опрокинув табуретку, и забегал по крохотной комнате, как молодой зверь по тесному вольеру в зоопарке. — Это же просто смешно! Миротворческие силы! Землетрясения! Едва ли не ядерная война приближается! А мы? На что мы надеемся? Какие там «оставшиеся верные» — мы с тобою не более, чем два жалких дурака, и ты еще зачем-то учишь меня фехтовать! Ха! На деревянных мечах! На что мы рассчитываем, ты мне можешь ответить?
— На Господа, — просто и строго отвечал Стефан, слегка хмурясь. — Я сказал, что ваше время еще не пришло, сир. Потому что еще не сняты все печати, еще не трубили трубы. Когда это случится, вы поймете, для чего я вас готовил.
— Секретное оружие, — горько усмехнулся юноша, роняя воздетые руки. Серые глаза его в самом деле были очень грустны.
— Вроде того, — кивнул Стефан без улыбки, опуская антенну радиоприемника. — А сейчас, Арти, вместо того, чтобы устраивать мальчишеские скандалы, скажи-ка мне лучше — ты заучил тот раздел травника, что я тебе вечером указал?
— Нет, — слегка смущенно отозвался Артур, из бунтовщика становясь обратно юным учеником. — Ну, я… просто не успел. Я сделаю после обеда…
— Что значит — не успел?
— Я… фехтовал.
— Это не оправдание. Фехтовали мы с тобой на рассвете, а у тебя было свободное время после завтрака.
— Нет же, я потом еще один фехтовал… Ну, с чучелом.
— Король не должен лгать, — высказался Стефан ненавязчиво, выкладывая на стол несколько книг из сундука. — Христианский — в особенности.
Арти покраснел. Чтобы скрыть смущение, независимо скрестил руки на груди.
— Ну, хитрый Мерлин… Я же не лгу. Я действительно фехтовал, только недолго. А потом… Ну, чего ж ты и спрашивешь, если сам знаешь?..
— Ты слишком много времени уделяешь истории и плаванию, — заметил Стефан, бегло просматривая какие-то записи на полях. — И слишком мало — латыни и медицине.
— Латынь! — фыркнул Арти, морща нос и шугая с порога двухцветную бабочку. — Латынь — это же мертвый язык. Кому он нужен? Ладно там — англский, романский, даже тевтонский, но латынь!.. Я вообще не понимаю, зачем мы ее учим… Подумаешь, magister narrat cur Graeci decem annos Trojam expugnavissent…
— Expugnav?rint, — невозмутимо поправил Стефан. — Откуда здесь Plusquamperfectum, если в главном предложении — глагол в настоящем времени? Вот если бы было не narrat, а narr?vit —?огда правильно…
— Ладно, — сдался наконец Артур, плюхаясь на крыльцо и протягивая руку к порхающей вокруг настойчивой бабочке. — Хорошо. Ты победил. Сейчас будет латынь, договорились. Только после этого уж — лошадь, ладно? Я даже сам в деревню сбегаю…
Лошадь — светло-серый пятилеток-андалузец с отличной родословной, подарок одного из вылеченных Стефаном людей — стояла в деревенской конюшне, за ней присматривал один из самых верных друзей Стефана, дед Йакоб. Артуру, известному всем как Стефанов воспитанник (некоторые сплетничали — незаконный сын, но сплетничать людям не запретишь, об этом еще сам Ланселот некогда говорил) очень по душе была выездка, чего не скажешь о латыни. Или о гербализме.
— Нет, Арти, не договорились, — Стефан улыбнулся, но брови нахмурил — для порядка. — Никакой латыни — да не гляди с такой надеждой, нет, сейчас мы пойдем в лес, и я тебя поэкзаменую немножко насчет травок. А потом — посмотрим.
— Ну, пускай травки, — обреченно согласился юноша, притоптывая от горя босой ногой по теплой ступеньке. — Что дубиной старушку, что старушкой об дубину — все равно бедной бабушке конец… Ух ты, прямо шевроны. Данцетти траур, в поле тенне. Хоть это и цвет позора, а все равно красиво.
— Это ты о чем?
— Да вот, о бабочке. У нее крылья — прямо как герб какого-нибудь рыцаря… Из окситанских баронов.
— С геральдикой у тебя все неплохо, хотя без нее-то как раз можно бы и обойтись, — заметил Стефан, беря под мышку книгу с заметками на полях — огромный старый травник, еще дореформационное издание. — В «цветах позора», кстати, нет ничего позорного — просто это младшие геральдические цвета, вот и все.
— Очень за них рад, — пробурчал Артур, стараясь выказывать недовольство куда более сильное, чем испытывал на самом деле. Руки его уже натягивали на загорелые ноги сапоги — конечно, май, и тепло, как в раю, но в лесу под ногами корни; кроме того, змейки уже проснулись, не хотелось бы повстречаться с какой-нибудь активной, отогревшейся на солнышке гадюкой. Стефан, конечно, не даст помереть — но все равно неприятно… Кроме того, у него есть весьма странный принцип — не лечить болезней, которые и без того скоро пройдут. Горестно, конечно, но ведь зачем-то Господом послано — значит, пусть поболит, сколько положено…
— А на змею наступить тебе было бы полезно, — непонятно, насколько серьезно сказал Стефан у Арта за спиной, как всегда, услышав его слишком громкую мысль. — Заодно поучился бы лечить змеиные укусы. Сразу вспомнил бы, как яд отсасывают, и какие травки помогают…
— Я и так помню. Почти что никакие, только общие противоспалительные, тысячелистник там… А со змеей главное — отсосать яд, надрезать кожу крестом… И жгутом не надо перетягивать.
— Молодец.
Артур уже стоял перед домом, готовый идти, и солнце слегка красило его блестящие волосы в золото, не то в рыжину. Стефан, прикрыв дверь, незаметно окинул его взглядом — своего соколенка, уже почти обученного для охоты, уже почти окрепшего на крыло.
«Теперь уже скоро, — сказал он сам себе, чувствуя, как сердце сжимается от непоправимой боли, от жалости, от… страха. Слишком большое зло было уже близко, и никакие приготовления не дадут спокойного знания, что твой замок на песке готов к осаде. К осаде армией, громящей и бастионы крепчайшего камня. — Теперь уже скоро, мой сир. Теперь уже скоро, не оставь нас, Господи. Будь милостив к нам, по великой милости Твоей. Я не смерти боюсь, и так мы живем окруженные смертью…»
«…Мы живем, окруженные смертью,
Неужели не видишь, брат.
Но не стоит бояться, верь мне,
Ибо нас для нее растят,
Как пшеницу, веют без счета —
Чтобы сделались мы тонки,
Чтобы мы вошли в те ворота,
Которые столь узки.
А потом, верно, станет ясно,
Для чего же смерть столь страшна.
И вино, и легенды прекрасны
В час, когда душа голодна,
Но иных откровений ночи
Не пытайся взять у людей:
Кто спасется, а кто не захочет —
Вот об этом думать не смей.
Смерти тьму не сделаешь краше,
К ней стремиться не дСлжно нам:
Плачут даже ангелы наши
От нее, и Спаситель сам,
Хоть и веял нас как пшеницу,
Протирал нас, словно стекло…
Но познай, во что обратится
Свет, который из врат струится,
Чем же сможет он возродиться,
Если в свет обратится зло?..
Вот так, с Божьей помощью, я, сэр Алан Эрих, последний хронист Последнего Короля, заканчиваю историю про Узкие Врата и поиски Короля.
Теперь недолго уже осталось; они окружили нас со всех сторон. На хронику этой войны мне не хватит времени, да, я полагаю, она и не нужна в нынешние последние времена — даже если они последние только для нас, для нашего мира, и на месте его будет новый, и в этом новом мире все должны будут пройти наш путь, чтобы понять все то, что мы понимали. И сейчас многое сокрыто от меня; но как бы то ни было, я знаю самое важное: что на все воля Всевышнего, и что эта воля — блага. Если же люди столь многое могут претерпеть — значит, для них это единственный и легчайший способ сделаться людьми. По крайней мере, мне показалось, что это можно описать такими словами.
Я старался, чтобы моя повесть была объективна — то есть написана без лицеприятия, так, как видели ее разные люди с разных сторон. Так как эти люди — мои братья и мой король, я надеюсь, что мое понимание их вЗдения хотя бы отчасти является правильным, насколько это возможно для слабости человеческой.
Мой король сейчас прочитал эту строчку у меня из-за плеча, засмеялся и сказал, что зря я надеюсь. По крайней мере все то, что я тут понаписал от его лица — полная чушь. И объективности ради я заношу в свои записи этот комментарий: таков мой — возможно, неудачный — способ притвориться более смиренным, чем я есть.
На сем кончаю свою хронику — кто бы ее ни прочитал, когда бы это ни случилось, храни его Господь, аминь. Если вам будет не очень лень, помолитесь обо мне и обо всех здесь упомянутых, о леди и добрые сэры.
Страстная Пятница, Последний Год из Последних Лет нашей эпохи.»
Конец.