Глава третья, в которой Стенсил, изменчивый художник, проходит восемь имперсонаций

Как раздвинутые ноги манят распутника, как стаи перелетных птиц притягивают взор орнитолога, как рабочая часть инструмента приковывает внимание слесаря, так буква V влекла за собой молодого Стенсила. Примерно раз в неделю ему снился один и тот же сон, в котором эта страсть представлялась ему сновидением, и он просыпался, понимая, что в конце концоз поиски V. были всего лишь научным исследованием, приключением ума в духе «Золотой ветви» или «Белой богини» [50].

Но вскоре он вновь – на сей раз действительно – просыпался и с тоской осознавал, что и на самом деле одержим все той же наивной погоней за V., призрачно-сладострастной тварью, которую он преследовал, как зайца, как лань или оленя, преследовал, как некую непристойную, причудливую и запретную форму чувственного наслаждения, И шутоподобный Стенсил с нелепым видом гнался за ней, звеня колокольчиками и размахивая игрушечным пастушьим посохом. Развлекая тем самым только самого себя и больше никого.

Основанием для его ответа Маргравин ди Чаве Лоуэнстайн: «Это не шпионаж» – было и оставалось чувство горького разочарования, а не желание оправдать чистоту своих помыслов (подозревая, что естественной средой обитания V. должен быть населенный пункт в состоянии осады, он прямо из Толедо отправился на Майорку, где провел неделю, совершая ежевечерние прогулки по альказару [51], занимаясь расспросами и сбором бесполезной информации). Он сожалел, что его занятие не было столь же респектабельным и ортодоксальным, как шпионаж. Впрочем, в его руках традиционные орудия и средства всякий раз использовались не по назначению: плащ – чтобы отнести грязное белье в прачечную, кинжал – чтобы почистить картошку, досье – чтобы заполнить пустоту воскресных дней; и что самое плохое, даже перевоплощениями он пользовался не в силу профессиональной необходимости, а как неким трюком, только для того, чтобы как можно меньше чувствовать себя вовлеченным в погоню, перенося часть мучительной дилеммы на персонажей своих разнообразных «имперсонаций».

Герберт Стенсил всегда говорил о себе в третьем лице, как это нередко делают дети определенного возраста и Генри Адаме в «Воспитании» [52], а также разного рода правители с незапамятных времен. Таким образом, «Стенсил» был всего лишь еще одной маской из обширного репертуара его личин. «Вынужденное вытеснение личности» – так он называл этот универсальный прием, а это отнюдь не одно и то же, что «становиться на чужую точку зрения», поскольку его применение предполагало, к примеру, ношение такой одежды, в какой Стенсил бы и в гроб не лег, или поедание пищи, от которой Стенсила тошнило, а также проживание в неизведанных халупах или посещение баров и кафе, явно не соответствующих его характеру, – все это по несколько недель кряду, и ради чего? Ради того, чтобы Стенсил мог чувствовать себя в своей тарелке, то есть пребывать в третьем лице.

В результате вокруг каждого зернышка истины, найденного в досье, накапливалась перламутровая масса измышлений и поэтических вольностей, ведущих к вынужденному вытеснению личности в прошлое, которого он нс помнил и, следовательно, нс имел на него никаких прав, кроме права на разгул воображения или исторический интерес, права, которое никем не признается. Он нежно и заботливо ухаживал за каждым моллюском на своей подводной ферме, неуклюже двигаясь по огороженному заповеднику на морском дне, тщательно избегая темных впадин, зиявших между скоплениями ручных моллюсков, впадин, в мрачных глубинах которых обитали Бог весть какие существа: остров Мальта, где умер его отец и где сам Герберт никогда не был, страна, о которой он ничего не знал, поскольку что-то мешало ему туда поехать, что-то в ней пугало его.

Как-то вечером, лениво развалившись на диване в квартире Бонго-Шафтсбери, Стенсил принялся рассматривать единственный сувенир, оставшийся от мальтийской авантюры старика Сиднея. Это была яркая, в четыре цвета открытка с батальным снимком из «Дейли Мэйл» времен Великой Войны, запечатлевшим взвод запаренных шотландских пехотинцев-гордонцев в юбках: они тащили носилки, на которых возлежал огромный немецкий унтер-офицер с пышными усами, нога у него была в шине, а на лице расплылась блаженная улыбка. На открытке рукой Сиднея было написано: «Я кажусь себе стариком и в то же время чувствую себя кем-то вроде жертвенной девственницы. Пиши, мне нужна твоя поддержка. Отец».

Юный Стенсил так и не ответил на это послание: ему было восемнадцать, и он никогда не писал писем. Это тоже было одним из побудительных мотивов его нынешней охоты: он ощутил это, узнав через полгода о смерти Сиднея, и только тогда осознал, что после этой открытки между ними не было никакой связи.

Некто Порпентайн, коллега его отца, был убит в Египте на дуэли с Эриком Бонго-Шафтсбери, отцом владельца этой квартиры. Может, Порпентайн поехал в Египет так же, как Стенсил-старший на Мальту; возможно, он тоже написал сыну, что кажется себе каким-то другим шпионом, который, в свою очередь, отправился умирать в Шлезвиг-Гольштейн, Триест, Софию или куда-нибудь еще. Апостольская преемственность. Должно быть, они знали, когда это сделать, часто думал Стенсил, но затруднялся сказать, действительно ли смерть дается человеку, как некий харизматический дар. В его распоряжении были лишь туманные упоминания Порпентайна в дневниках отца. Все остальное – перевоплощения и сон.

I

После полудня над площадью Мохамеда Али начали собираться желтые облака, плывшие со стороны Ливийской пустыни. По улице Ибрагима и через площадь бесшумно мчался поток воздуха, неся в город холодное дыхание пустыни.

Для П. Аиеля, официанта и вольнодумца-любителя, облака предвещали дождь. Его единственный клиент, англичанин и, по всей видимости, турист, поскольку лицо его было обожжено солнцем, сидел, парясь в твидовом костюме, легком пальто, и пялился на площадь, кого-то поджидая. Хотя он провел за чашечкой кофе не более пятнадцати минут, казалось, что он уже превратился в столь же неотъемлемую часть пейзажа, как и конная статуя Мохамеда Али. Аиель знал, что некоторые англичане обладали подобным талантом. Но в таком случае они обычно не были туристами.

Аиель расположился у входа в кафе; внешне он казался равнодушным, но внутри его переполняли печальные философские раздумья. Ждал ли этот тип женщину? Как глубоко ошибаются те, кто надеется найти в Александрии романтические приключения или внезапную любовь. Нелегко обрести этот дар в городах, предназначенных для туристов. Аиелю на это потребовалось – сколько лет назад он покинул Миди? лет двенадцать? – да, пожалуй, никак не меньше. Пусть туристы думают, что город таит в себе нечто, кроме того, что говорится в «Бедекере» [53]. Форос, погребенный землетрясением и затопленный морем; живописные, но безликие арабы; памятники, гробницы, современные отели. Насквозь фальшивый, ублюдочный город, застывший – для «них» – как и сам Аиель.

Он смотрел, как мрачнеет солнце и трепещут на ветру листья акаций вокруг площади Мохамеда Али. Вдалеке кто-то громко выкрикивал имя: Порпентайн, Порпентайн. Голос тоскливо врывался в пустоты площади, как зов далекого детства. Еще один англичанин, упитанный, светловолосый и краснорожий (все они на одно лицо), шагал по улице Шериф-Паши в вечернем костюме и пробковом шлеме, который был велик ему на два размера. Не доходя футов двадцати до клиента Аиеля, он что-то залопотал по-английски. Что-то о женщине и консуле. Официант пожал плечами. За долгие годы службы он усвоил, что в болтовне англичан мало любопытного. Однако дурная привычка взяла верх.

Начался дождь, совсем мелкий, едва отличимый от влажного тумана.

– Хат фингал, – заорал толстяк, – хат финган кава бисуккар, иа велед [54].

Две красные морды злобно смотрели друг на друга через стол.

Merde, подумал Аиель. У столика же произнес: «M'sieu?»

– А, – улыбнулся здоровяк, – нам кофе. Cafe, понятно?

Когда Аиель вернулся, англичане вяло обсуждали предстоящий прием в консульстве. В каком консульстве? Аиель мог разобрать лишь имена. Виктория Рен. Сэр Аластэр Рен (отец? муж?). Какой-то Бонго-Шафтсбери. Что за нелепые имена у жителей этой страны. Аиель поставил кофе и вернулся на свое место.

Этот толстяк вознамерился соблазнить девушку, Викторию Рен, очередную туристочку, путешествующую с папочкой-туристом, но мешал ее любовник – Бонго-Шафтсбери. Пожилой тип в твиде – Порпентайн – был macquercau [55]. Эти двое, за которыми Аиель сейчас наблюдал, были анархистами, замышлявшими убить сэра Аластэра Рена, влиятельного члена английского парламента. Бонго-Шафтсбери занимался тем, что шантажировал жену пэра Викторию, поскольку располагал сведениями о ее тайных анархистских симпатиях. Они походили на артистов мюзик-холла, стремившихся получить роли в грандиозном водевиле, срежиссированном Бонго-Шафтсбери, который околачивался в городе в надежде получить средства от тупоумного рыцаря Рена. Для этой цели Бонго-Шафтсбери использовал блистательную актрису Викторию, любовницу Рена, выдававшую себя за его жену, дабы отдать дань фетишу англичан – респектабельности. Сегодня вечером Толстяк и Твид войдут в консульство рука об руку, напевая веселые куплеты, расшаркиваясь и закатывая глаза…

Дождь усилился. Между сидевшими за столиком промелькнул белый конверт с гербом. Вдруг Твид вскочил на ноги, как механическая кукла, и заговорил по-итальянски.

Солнечный удар? Но солнце было скрыто тучами. Между тем Твид запел:

Pazzo son!

Guardate, come io piango ed implore…[56]

Итальянская опера. Аиель почувствовал приступ тошноты. Криво улыбаясь, он смотрел на англичан. Этот фшляр взвился в воздух, прищелкнув каблуками; потом встал в позу, прижав одну руку к груди, а другую выставив вперед, и пропел:

Come io chiedo pieta![57]

Дождь лил на них. Обожженное солнцем лицо раскачивалось, как воздушный шар, – единственной яркое пятно на тусклой площади. Толстяк сидел под дождем, прихлебывая кофе и наблюдая за своим развеселым приятелем. Аиель слышал, как дождь барабанит по пробковому шлему. Наконец Толстяк как бы очнулся: оставил один пиастр и милльем на столике (avare!) [58] и кивнул собутыльнику, который теперь уставился на него. На площади никого не было, кроме Мохамеда Али на коне.

(Сколько раз они вот так стояли: перекрестие вертикали и горизонтали, неправдоподобно крохотное на фоне любой площади и предзакатного неба? Если бы аргумент замысла основывался только на этом мгновении, то этими двумя наверняка можно было бы легко пожертвовать, как второстепенными шахматными фигурами, на любом участке шахматной доски Европы. Оба одного цвета, хотя один слегка склонился по диагонали из почтения к другому, оба скользят по паркету какого-нибудь посольства в поисках малейших признаков едва ощутимой оппозиции: любовника, приглашения на обед, объекта политического убийства – порой им достаточно взгляда на лицо статуи, чтобы удостовериться в собственном предназначении, а может быть, к несчастью, и в собственной человечности. Возможно, они стремились забыть, что любая площадь в Европе, как ее ни пересекай, в конечном счете остается неодушевленным предметом?)

Они любезно раскланялись и разошлись в противоположные стороны: Толстяк – обратно к отелю «Хедиваль», а Твид – по улице Раз-э-Тэн в направлении турецкого квартала.

«Воnnе chance, – подумал Аиель. – Что бы вас ни ожидало сегодня вечером, желаю вам удачи. Я вас больше не увижу, чего мне, по правде говоря, совсем и не хочется». Наконец, убаюканный дождем, он уснул, прислонившись к стене, и увидел во сне женщину по имени Мариам, предстоящую ночь и арабский квартал…

Ложбинки на площади превратились в лужи, по которым, как обычно, в произвольной последовательности разбегались концентрические круги. Около восьми дождь затих.

II

Многоопытный и высококлассный слуга Юзеф, временно позаимствованный из отеля «Хедиваль», бросился под дождь через улицу к Австрийскому консульству и устремился ко входу для прислуги.

– Опаздываешь, – рявкнул Мекнес, главный распорядитель на кухне. – Пошел к столику для пунша, отродье педерастического верблюда.

Не худшее назначение, подумал Юзеф, надевая белый пиджак и расчесывая усы. Место за пуншевым столиком в мезонине позволяло видеть все представление в целом: заглядывать в декольте хорошеньким женщинам (итальянские сиськи круче всех – ах!) и глазеть на кучу блестящих побрякушек, звезд, лент и экзотических орденов.

Сознавая свое преимущество, Юзеф позволил себе усмешку хорошо осведомленного человека – первый раз за этот вечер, но не последний. Пусть пока повеселятся. Скоро, скоро эти шикарные одеяния превратятся в лохмотья, а элегантная мебель покроется коркой засохшей крови. Юзеф был анархистом.

Анархистом, но не дураком. Он постоянно был в курсе последних событий и чутко улавливал новости, благоприятствующие внесению хаоса, пусть даже незначительного. Нынешняя политическая ситуация обнадеживала: Сирдар Китченер, новый колониальный герой Англии [59], недавно одержавший победу при Хартуме, продвинулся на 400 миль ниже по Белому Нилу, опустошая джунгли. Генерал Маршан [60], по слухам, болтался поблизости. Британия не желала допустить присутствия Франции в долине Нила. Месье Делькасе, министру иностранных дел вновь сформированного правительства Франции, было все равно, начнется война при столкновении двух армий или нет. А когда они столкнутся, то, как всем теперь было ясно, без неприятностей не обойдется. Россия поддержит Францию, в то время как

Am лия временно возобновит дружественные отношения с Германией, читай – также с Италией и Австрией.

В ружье, сказали англичане. Поднять аэростаты. Юзеф, полагавший, что у анархиста или энтузиаста разрушения для душевного равновесия должны быть кое-какие ностальгические воспоминания детства, обожал аэростаты и воздушные шары. Часто на краю сновидений он, словно спутник, вертелся в воздухе вокруг весело разрисованного свинячьего пузыря, надутого его собственным горячим дыханием.

И вдруг краем глаза – что за диво? Если к и во что не веришь, то как можно рассчитывать на…

Воздушная девушка. Девушка на шаре. Похоже, едва касается зеркального пола. Протягивает пустую чашу Юзефу. Месикум бильхер, добрый вечер; есть ли еще какие-нибудь емкости, которые вы желали бы заполнить, моя английская леди? Возможно, такое дитя он бы пощадил. Пощадил бы? Если бы это случилось утром, таким утром, когда все муэдзины молчат, а голуби улетели прятаться в катакомбы, – смог бы он подняться голым в рассветное Ничто и сделать то, что должен? И должен ли, по совести?

– О, – улыбнулись она, – О, спасибо. Лельтак лебен. Да будет твоя ночь бела, как молоко.

Поскольку живот твой… Хватит. Она отодвинулась, светлая, как сигарный дымок, поднимавшийся снизу из зала. Свои «о» она произносила с легким придыханием, словно изнемогая от любви. На лестнице к ней присоединился пожилой седоватый мужчина крепкого сложения – вылитый уличный громила, только в вечернем костюме.

– Виктория, – гаркнул он.

Виктория. Названа в честь королевы. Он тщетно пытался сдержать смех. Не скрашивайте, что позабавило Юзефа.

На протяжении всего вечера Юзеф время от времени поглядывал на девушку. Приятно было найти среди этой мишуры то, на чем можно сосредоточить внимание. Она явно выделялась. Ее сияние и даже голос были ярче остального мирка, дымным туманом поднимавшегося к Юзефу, чьи руки стали липкими от пунша и шабли, а усы печально обвисли – он бессознательно жевал их кончики, по привычке.

Каждые полчаса прибегал Мекнес и отчаянно бранил его. Когда никто не слышал, они обменивались оскорблениями, иногда вульгарными, иногда остроумными, во всем следуя левантийскому образцу, поминая на каждом шагу созданных экспромтом предков все более давних поколений и изобретая все менее вероятные и причудливые мезальянсы.

Австрийский консул граф Хевенхеллер-Метш большую часть времени проводил со своим русским коллегой-двойником месье де Вилье. Юзеф недоумевал, как могут два человека столь непринужденно шутить, а завтра стать врагами. Наверное, они были врагами вчера. Юзеф решил, что слуги общества – это не люди.

Он потряс черпаком для пунша, отгоняя от себя Мекнеса. Вот настоящий слуга общества. А он, Юзеф, разве не слуга общества? Был ли он сам человеком? До принятия доктрины политического нигилизма – несомненно. Но здесь, сегодня и для «них»… С тем же успехом он мог быть стенной росписью.

Но скоро это пройдет. Юзеф зловеще усмехнулся. И через мгновение уже снова грезил о воздушных шарах.

Внизу на ступеньках, являя собой центр странной живой картины, сидела та девушка, Виктория. Рядом с ней развалился круглолицый блондин, чей вечерний костюм, казалось, сел от дождя. Перед ними, составляя вершины равнобедренного треугольника, стояли седовласый здоровяк, назвавший девушку по имени, девочка лет одиннадцати в бесформенном белом платьице и мужчина, лицо которого словно обгорело на солнце. Юзеф слышал только голос Виктории. «Моя сестра обожает окаменелости и ископаемых, мистер Гудфеллоу». Блондин рядом с нею учтиво кивнул. «Покажи им, Милдред». Девочка извлекла из сумочки камень, повертела его и протянула сначала седому приятелю Виктории, а затем краснорожему. Тот смущенно попятился. Юзеф подумал, что этот тип, возможно, умеет краснеть по желанию, но никто об этом не догадывается. Еще несколько слов, и краснорожий вприпрыжку ускакал по ступенькам.

Подлетев к Юзефу, он поднял пятерню. «Хамсех» [61]. Пока Юзеф наполнял чаши, кто-то, подойдя сзади, тронул англичанина за плечо. Англичанин резко повернулся, сжал кулаки и стал в стойку. Брови Юзефа чуть подпрыгнули вверх. Еще один уличный боец. Давненько он не видел подобных рефлексов. Пожалуй, в восемнадцатом году у Тьюфика-убийцы, подмастерья изготовителя надгробных плит.

Но этому-то лет сорок или сорок пять. Юзеф понимал, что никто не может так долго поддерживать форму, если того не требует профессия. И какая же профессия совмещает талант убийцы с присутствием на приеме в консульстве? В частности, в Австрийском консульстве?

Кулаки англичанина разжались. Он кивнул успокоенно.

– Славная девочка, – сказал подошедший, у которого на фальшивом носу сидели синие очки.

Англичанин, улыбаясь, повернулся, подхватил свои пять чаш с пуншем и пошел вниз. На второй ступеньке споткнулся и с грохотом покатился по лестнице, сопровождаемый звоном бьющегося стекла и потоком шабли. Юзеф заметил, что краснорожий знает, как падать. Второй громила расхохотался, развеивая общее смятение.

– Я однажды видел, как это проделывает парень из мюзик-холла, – проорал он. – Но ты куда лучше, Порпентайн, честное слово.

Порпентайн вытащил сигарету и закурил с таким видом, будто прилег отдохнуть.

Наверху в мезонине человек в синих очках лукаво выглянул из-за колонны, снял нос, спрятал его в карман и исчез.

Странное сборище. За этим что-то кроется, подумалось Юзефу. Связано это как-то с Китченером и Маршаном? Как пить дать. Должно. Однако… Тут его размышления прервал вернувшийся Мекнес, который описал прапрапрапрадедушку и пра– такую же бабушку Юзефа как беспородного одноногого пса, вскормленного обезьяньим дерьмом, и сифилитичную слониху, соответственно.

III

В ресторане Финка стояла тишина: посетителей почти не было. Лишь несколько английских и немецких туристов – из тех, что лишнего пенни не потратят, к которым и соваться бесполезно, – сидели в пустом зале, и шуму от них было не больше, чем на площади Моха-меда Ачи в жаркий полдень.

Максвелл Раули-Багг – волосы напомажены, усы завиты, костюм безупречен до последнего стежка – сидел в углу напротив входа, чувствуя, как в животе у него начинают судорожно приплясывать первые позывы панического страха. Ибо под ухоженной оболочкой из прически, кожи и ткани скрывалось дырявое грязное белье и сердце вечного неудачника. Старина Макс был чужестранцем и к тому же без гроша в кармане.

Посижу еще четверть часа, решил он, и, если ничего не подвернется, отправлюсь в L'Univers.

Он пересек границу страны Бедекера лет восемь назад, в 90-м, после неприятностей в Йоркшире. В те годы он звался МакБерджессом и был этаким юным Лохинваром [62], явившимся покорять тогда еще необъятные просторы английского водевиля. Он немного пел, немного танцевал, мог рассказать несколько вполне сносных анекдотов. Но у Макса, или Ральфа, была одна проблема: он был помешан на девочках. А та девчушка Алиса уже в десять лет проявляла те же полуосознанные реакции (какая-нибудь игра, она водит – и всем весело), что и ее предшественницы. Но они знают – неважно, сколько им лет, – они знают, полагал Макс, что делают. Просто не слишком об этом задумываются. Именно поэтому он установил возрастной предел примерно в шестнадцать лет: чуть старше – и, словно неуклюжие рабочие сцены, появлялись романтика, религия, угрызения совести, которые и губили невинный pas de deux.

Но она все рассказала своим друзьям, которые воспылали ревностью – и по крайней мере один в такой степени, что тут же привлек к этому делу священников, родителей, полицию, – о, Господи. Ситуация не из приятных. Впрочем, он и не стремился стереть из памяти эту картину: гримерная в театре «Атенеум», в небольшом городке под названием Лардвик-на-Фене. Голые трубы, потрепанные платья с блестками, висевшие в углу. Сломанная бутафорская колонна из романтической трагедии, которую сменил водевиль. Сундук с костюмами вместо ложа, Шаги, голоса и медленный поворот дверной ручки…

Она хотела этого. Даже потом, выплакавшись, в защитном кругу ненавидящих лиц, ее глаза говорили: все равно я хочу этого. Алиса, погубившая Ральфа МакБерджесса. Кто знает, чего все они на самом деле хотят?

Как он попал в Александрию и куда отправится потом, – для туристов это не имело никакого значения. Он был из числа тех бродяг, которые, сами того не желая, существуют исключительно в бедекеровском мире, будучи столь же неотъемлемой чертой местной топографии, как и прочие автоматы: официанты, носильщики, таксисты, клерки. Нечто само собой разумеющееся. Всякий раз, когда он приступал к делу – выпрашивал еду, выписку, ночлег, – между Максом и его «объектом» заключалось временное соглашение, согласно которому Макс считался состоятельным туристом, временно попавшим в затруднительное положение из-за какого-то сбоя в машинерии Кука.

Распространенная игра среди туристов. Они знали, кто он такой, и участвовали в этой игре по той же причине, по которой торговались б лавках или давали бакшиш нищим, – так велел неписаный закон страны Бедекера. Мачх же был лишь одним из мелких неудобств, существовавших в почти идеально устроенном государстве туризма. Это неудобство сполна возмещалось «местным колоритом».

Ресторан Финка начал оживать. Макс с любопытством смотрел по сторонам. От здания, похожего на посольство или консульство, через Рю-де-Розетт валила веселая толпа. Должно быть, там только что закончилась вечеринка. Ресторан быстро заполнялся. Макс оглядывал каждого входящего в надежде уловить незаметный кивок, знак судьбы.

В конце концов он выбрал группу из четырех человек – двое мужчин, девочка и молодая женщина, которая, как и ее платье, казалась неуклюже пышной и провинциальной. Разумеется, все англичане. У Макса были свои принципы.

Глаз у него был наметан, но что-то в этой компании его тревожило. Прожив восемь лет в этом наднациональном мире, он с первого взгляда мог распознать туриста. Насчет девочки и девушки он был почти уверен, но вот их спутники вели себя как-то странно: им недоставало некой уверенности, инстинкта принадлежности туристическому сообществу, существующему в Александрии, равно как и в других городах, инстинкта, который проявляют даже зеленые новички, впервые оказавшиеся за границей. Но уже вечерело, а ночевать Максу было негде, да и поесть до сих пор не довелось.

Начальная реплика не имела значения, годилась любая стандартная фраза, которая могла достичь эффекта при благоприятном раскладе. Главное – ответная реакция. Все вышло почти так, как он предполагал. Эти двое смахивали на пару комиков – один белобрысый и толстый, другой с красной мордой, темноволосый и тощий, – и, похоже, были не прочь поразвлечься. Что ж, пусть потешатся. Макс умел развлекать. Во время знакомства его взгляд, пожалуй, чуть дольше положенного задержался на Милдред Рен. Впрочем, она была близорука и приземиста – ничего общего с его Алисой.

Идеальный расклад: все вели себя так, будто давно были с ним знакомы. Но почему-то казалось, что сейчас в результате какой-то жуткой диссеминации повсюду пойдут слухи. Весть о том, что компания Порпентайна и Гудфеллоу с сестрами Рен сидит за столиком в ресторане Финка, дойдет до всех александрийских нищих и бродяг, всех добровольных изгнанников и бесцельных скитальцев. Возможно, вскоре все эти голодранцы начнут по одному подтягиваться в ресторан, и каждый найдет такой же сердечный прием и будет как ни в чем не бывало принят в компанию, словно старый знакомый, отлучившийся на четверть часа. Макс был подвержен внезапным видениям. Нищие будут идти – сегодня, завтра, послезавтра; будут так же весело кричать официантам, чтобы те принесли еще стульев, еды, вина. Тогда прочих туристов придется выпроводить вон; все стулья у Финка займут бродяги, рассаживаясь кругами все дальше и дальше от этого столика – точно годовые кольца на древесном стволе или круги от дождевых капель на луже. А когда запас стульев в ресторане будет исчерпан, обалдевшим официантам придется бежать и одалживать стулья в соседнем заведении, потом на соседней улице, в соседнем квартале, районе. Воссевшие нищие заполонят улицу, толпа будет расти и расти… гвалт достигнет громкости несусветной; каждый участник этого многотысячного сборища возжелает ввернуть в разговор собственные воспоминания, шутки, мечты, безумные идеи, эпиграммы – словом, что-нибудь веселенькое. Грандиозный водевиль! Так они и будут сидеть, что-нибудь сеть, почувствовав голод, спать, напившись, и снова пить, проспавшись. Чем все это кончится? Как такое может кончится?

Говорила старшая из сестер – Виктория, – белый «Феслауэр», похоже, ударил ей в голову. На вид лет восемнадцать, предположил Макс, медленно избавляясь от кошмарного видения сборища бродяг. Примерно столько сейчас и Алисе.

Было ли в ней хоть что-то, напоминавшее Алису? Для него Алиса, разумеется, была еще одним критерием. Разве что то же чудное сочетание девочки-в-игре и девочки-в-душе. Такой веселой и юной…

Виктория была католичкой, училась в монастырской школе неподалеку от дома. Это было ее первое путешествие за границу. Она, пожалуй, слишком много говорила о религии; по ее словам, она одно время даже о Сыне Божьем думала так же, как любая юная особа, размышляющая о подходящем женихе. Но вскоре поняла, что никакой он не жених. Он держит целый гарем монашек в черном, единственным украшением которых являются четки. Не в силах противостоять такой конкуренции, Виктория через несколько недель покинула монастырь – но не лоно церкви. Церковь, с печальными ликами ее статуй, ароматом свечей и ладана, да еще дядюшка Ивлин стали средоточием ее безмятежной жизни. Ее дядя – бывший разбитной бродяга – раз в несколько лет приезжал из Австралии, откуда вместо подарков привозил бесподобные байки. Насколько Виктория могла судить, он никогда не повторялся. И главное, она получала достаточно материала, чтобы в промежутках между его наездами творить собственный игрушечный мирок, колониальный миф, с которым и в котором она могла играть – совершенствуя, исследуя и переиначивая его. Особенно во время мессы, ибо здесь уже имелась сцена, драматическое поле, готовое принять зерна фантазии. Дело дошло до того, что Бог у нее носил широкополую шляпу и сражался с туземным дьяволом из числа антиподов земли – во имя и ради благополучия всех Викторий.

А что Алиса – у нее был «свой» священник, вер. -го? Она принадлежала АЦ [63], истинная англичанка, будущая мать, яблочный румянец и все такое. Куда тебя га;с-. лэ, Макс? – спросил он себя. Давай-ка, выбирайся из сундука безрадостного прошлого. Это всего лишь Виктория, Виктория… и что в пен особенного?

Обычно в такого рода компании Макс мог и поговорить, и позабавить. Не столько в виде платы за еду и ночлег, сколько для того, чтобы поддержать форму, сохранить порох сухим, не утратить умение рассказать хороший анекдот и связь с аудиторией на случай, если…

Он мог бы скова заняться делом. За границей было полно туристических компаний, да и кто бы узнал его теперь, когда он состарился на восемь лет, перекрасил волосы и отпустил усы, когда черты его лица так изменились? К чему оставаться изгоем? Сперва слух дошел до труппы, а затем через артистов распространился по всем городкам и весям провинциальной Англии. Но ведь там все любили его, очаровательного симпатягу Ральфа. Так что по прошествии восьми лет, даже если бы его узнали…

А сейчас ему и сказать было нечего. Виктория полностью взяла разговор в свои руки, да и сам разговор был таким, что все уловки Макса были бесполезны. Никакого анатомирования прошедшего дня – увиденных пейзажей, гробниц, экзотических нищих, – ни малейшего восторга по поводу мелких сувениров, найденных в лавчонках и на базарах, никаких предположений относительно завтрашнего маршрута – только вскользь упомянутый прием в Австрийском консульстве. Вместо всего этого – односторонние излияния; Милдред, разглядывающая камень с ископаемым трилобитом, найденный ею неподалеку от Фароса [64], и двое мужчин, с отсутствующим видом слушающих Викторию и время от времени бросающих взгляды друг из друга, на дверь, на соседние столики. Обед был подан, съеден, убран. Но несмотря на полный желудок, Макс никак не мог развеселиться. Что-то угнетало его, и на душе было неспокойно. Во что же он вляпался? Он поступил опрометчиво, сделав ставку ни эту компанию.

– Боже мой, – раздался возглас Гудфеллоу.

Подняв глаза, они увидели, как позади них материализовалась изнуренная фигура в вечернем костюме и, как оказалось, с головой рассерженного сокола. Голова загоготала, сохраняя злобное выражение. Виктория прыснула смешком.

– Это Хью! – радостно воскликнула она.

– Он самый, – гулко прозвучал голос откуда-то изнутри.

– Хью Бонго-Шафтсбери, – бесцеремонно уточнил Гудфеллоу.

– Хармахис – Бонго-Шафтсбери показал на глиняную голову сокола. – Бог Гелиополя н верховное божестве Нижнего Египта. Вещь подлинная, маска использовалась в древних ритуалах. – Он уселся рядом с Викторией. Гудфеллоу нахмурился. – Буквально значит «Хор на горизонте», изображаемый также в виде льва с человеческой головой. Как Сфинкс.

– О, – сказала Виктория (ах, это томное «с»), – Сфинкс.

– Как далеко вы намерены спуститься по Нилу? – спросил Порпентайн. – Мистер Гудфеллоу говорил, что вас интересует Луксор.

– Полагаю, это совершенно неосвоенная территория, – ответил Бонго-Шафтсбери. – С тех пор как Гребо в 91-м году раскопал гробницу фиванских жрецов [65], там практически нс велось серьезных работ. Конечно, стоит посмотреть на пирамиды в Гизе, но все это жутко устарело после дотошного исследования мистера Флиндерса Питри [66] лет шестнадцать-семнадцать назад.

Что это за тип, подумал Макс. То ли египтолог, то ли профан, цитирующий Бедекера? Виктория, изящно балансируя между Гудфеллоу и Бонго-Шафтсбери, старалась сохранить некое кокетливое равновесие.

На поверхности – все нормально. Соперничество двух мужчин за внимание юной леди, Милдред – младшая сестра, Порпентайн, по-видимому, личный секретарь, поскольку Гудфеллоу выглядел солиднее. Но что под этим кроется?

Макс с трудом пришел в себя. В стране Бедекера не должно быть самозванцев. Двуличие – вне закона; вести двойную игру значит быть Плохим Парнем.

Однако они лишь прикидывались туристами. Вели отнюдь не ту игру, что Макс; это его и пугало.

Разговор за столом закончился. Лица мужчин утратили какие бы то ни было признаки озарявшей их страсти. Причиной послужило приближение к столику ничем не примечательной фигуры в капюшоне и синих очках.

– Привет, Лепсиус [67], – сказал Гудфеллоу. – Что, устали от климата Бриндизи?

– Срочные дела призвали меня в Египет.

Итак, компания увеличилась с четырех до семи человек. Максу вспомнилось его видение. Что за чудная у них манера скитаться по свету, у этих двоих? Он заметил, как новоприбывшие перекинулись взглядами – и так же молниеносно почти одновременно с ними перемигнулись Порпентайн и Гудфеллоу.

Неужели таким способом определялись союзники? Да и были ли здесь союзники?

Гудфеллоу понюхал вино.

– А ваш спутник? – произнес он наконец. – Мы так надеялись снова его увидеть.

– Уехал в Швейцарию, – сказал Лепсиус, – страну свежих ветров и белоснежных гор. Приходит день, и вам надоедает этот грязный Юг.

– Но можно отправиться еще дальше на юг. Думаю, если спуститься по Нилу достаточно далеко, можно вернуться к первозданной чистоте.

Неплохое чувство ритма, отметил Макс. И жесты, сопровождающие фразы, на должном уровне. Кто бы ни были эти люди, они отнюдь не актеры-любители.

Лепсиус размышлял вслух:

– Разве там не царят звериные законы? Право частной собственности отсутствует. Идет драка. Победитель получает все. Славу, жизнь, власть, собственность – все.

– Может быть. Но в Европе, знаете ли, цивилизованное общество. К счастью, закон джунглей у нас не действует.

Странно, и Порпентайн, и Бонго-Шафтсбери молчали. Каждый пристально смотрел на своего партнера, сохраняя невозмутимое выражение лица.

– Что ж, увидимся в Каире, – сказал Лепсиус.

– Вполне возможно, – кивнул Гудфеллоу. И Лепсиус удалился.

– Какой странный джентльмен, – улыбнулась Виктория, удерживая Милдред, которая уже занесла руку, чтобы бросить камень в удалявшуюся фигуру.

Бонго-Шафтсбери повернулся к Порпентайну:

– Странно отдавать предпочтение чистоте, а не грязи?

– Это зависит от вашей работы, – возразил Порпентайн, – и работодателя.

Ресторан Финка закрывался. Бонго-Шафтсбери схватил чек с поспешностью, которая всех приятно удивила. Хороший знак, подумал Макс. На улице он коснулся рукава Порпентайна и начал извиняющимся тоном поносить агентство Кука. Виктория ускакала вперед через улицу Шериф-Паши к отелю. Позади них из проезда у Австрийского консульства с грохотом выехал закрытый экипаж и во весь опор помчался по Рю-де-Розетт.

Порпентайн оглянулся.

– Кто-то очень торопится, – заметил Бонго-Шафтсбери.

– Да уж, – сказал Гудфеллоу. Все трое поглядели вверх на несколько освещенных окон консульства – Однако все тихо.

Бонго-Шафтсбери издал короткий и слегка скептический смешок:

– Здесь. На улице…

– Пятерка меня бы выручила, – продолжил Макс, еще раз попытавшись привлечь внимание Порпентайна.

– О, – прозвучало как-то неопределенно, – конечно, я бы мог вам одолжить. – Рука инстинктивно потянулась к бумажнику.

Виктория смотрела на них с противоположного тротуара.

– Идемте, – позвала она. Гудфеллоу осклабился:

– Сейчас, дорогая. – И зашагал через улицу вместе с Бонго-Шафтсбери.

Она топнула ножкой:

– Мистер Порпентайн. – Порпентайн, сжимая в пальцах пятифунтовую бумажку, оглянулся. – Кончайте с этим калекой. Дайте ему шиллинг и идите сюда. Уже поздно.

Белое вино, призрак Аписы, первые сомнения насчет искренности Порпентайна – все это привело к нарушению кодекса, единственное правило которого гласило: «Макс, бери все, что дают». Макс отвернулся от банкноты, трепетавшей на ветру, и захромал прочь, подставив лицо ветру. Тащась до следующего островка света, он чувствовал, что Порпентайн глядит ему вслед. И осознавал, как выглядит он сам: заплетающиеся ноги, неуверенность в надежности собственных воспоминаний и в том, сколько еще освещенных островков можно ожидать от ночной улицы.

IV

Утренний экспресс «Александрия – Каир» опаздывал. Тяжело пыхая, он неторопливо вполз на Каирский вокзал, испуская черный дым и белый пар, которые оседали на пальмах и акациях парка напротив станции.

Разумеется, прибыли с опозданием. Проводник Вальдетар добродушно хмыкнул, разглядывая толпу на платформе. Туристы и бизнесмены, портье из отелей Кука и Гейза, пассажиры победнее из третьего класса с целыми обозами пожитков – ну прямо восточный базар – чего они, спрашивается, ожидали? Уже семь лет он спокойно ездит этим рейсом, и еще ни разу поезд не пришел вовремя. Расписания существовали для владельцев железных дорог, для тех, кто подсчитывал прибыль и убытки. А сам поезд ездил по другим часам, своим собственным, которые не мог пенять ни один человек.

Вальдетар не был уроженцем Александрии. Он родился в Португалии и сейчас жил с женой и тремя детьми в Каире, неподалеку от железнодорожного депо. Течение жизни неумолимо несло его на восток. Сумев каким-то образом избавиться от охмуряющего влияния единоверцев-сефардов, Вальдетар впал в другую крайность и нынче был одержим тягой к древним историческим местам. Земля триумфа, земля Божья. А также земля страданий. Места жестоких гонений евреев навевали печальные мысли.

Но Александрия представляла особый случай. В 3554 году по иудейскому летосчислению Птолемей Филопатор, которому было отказано в посещении храма Иерусалимского, вернувшись в Александрию, побросал в тюрьмы почти всех тамошних евреев. Христиане были отнюдь не первыми, кого выставили на потеху толпе и обрекли на массовое уничтожение. Птолемей, приказав собрать александрийских евреев на ипподроме, устроил двухдневную оргию. Царь, гости и стадо боевых слонов накачивались вином и возбудителями. Достигнув определенного уровня опьянения, все возжаждали крови, и тогда слонов выпустили на арену и направили на осужденных. Однако животные (гласит легенда), развернувшись, бросились на зрителей и стражников и многих затоптали насмерть. На Птолемея это произвело такое впечатление, что он освободил узников, восстановил их в правах и позволил расправиться с врагами.

Вальдетар, человек глубоко религиозный, слышал эту историю от своего отца и был склонен рассматривать ее с точки зрения здравого смысла. Если невозможно предсказать поведение пьяного человека, то еще менее вероятно предугадать поведение окосевших слонов. При чем тут божественное провидение? В истории и так хватало примеров, наводивших на Вальдетара ужас и заставлявших чувствовать свое ничтожество: предупреждение Ноя о потопе, расступившиеся воды Красного моря, спасение Лота из обреченного Содома. Люди, считал Вальдетар, даже сефарды, во многом зависят от земных и водных стихий. Случайно происходит катаклизм или планируется заранее, – Бог нужен, чтобы уберечь людей от беды.

Шторм и землетрясение лишены разума. Душа нс может общаться с бездушной стихией. Может только Бог.

Однако у слонов душа есть. Любой, кто способен надраться, считал Вальдетар, должен иметь душу. Возможно, в этом вся суть понятия «душа». А общение душ входит в сферу деятельности Господа опосредованно: на него влияет либо фортуна, либо добродетель [68]. На ипподроме евреев спасла фортуна.

Случайный пассажир видел в нем лишь часть интерьера экспресса, но внутренняя жизнь Вальдетара была туманным сплетением философии, воображения и постоянной тревоги за взаимоотношения не только с Богом, но и с Нитой, детьми, а также с историей. История, не прилагая к тому особых усилий, оставалась грандиозной насмешкой над посетителями мира Бедекера: туземцы и постоянные жители оказывались переодетыми людьми. Это хранилось в глубокой тайне, как и то, что статуи умеют говорить (хотя на рассвете песенки Мемнона Фиванского [69] порой были не слишком пристойны), правительственные здания сходят с ума, а мечети занимаются любовью.

Пассажиры уселись, багаж погружен – поезд с трудом тронулся с места и двинулся навстречу восходящему солнцу – всего на четверть часа отставая от расписания. Дорога из Александрии в Каир шла по дуге, конец которой скрывался на юго-востоке. Но сначала поезд должен был повернуть на север и обогнуть озеро Мареотис. Пока Вальдетар собирал билеты в купе первого класса, поезд проезжал мимо богатых вилл и садов, где росли пальмы и апельсиновые деревья. И вдруг все это осталось позади. Вальдетар протиснулся мимо немца с голубыми линзами в глазах, увлеченно беседовавшего с арабом, и, входя в следующее купе, по пути на юг мельком увидел переход к смерти – пустыню. Древний Элевсин [70], могильный курган, подобный безобразному пятну на лице земли, какого никогда не видела богиня плодородия Деметра.

Проехав станцию Сиди-Габер, поезд наконец повернул на юго-восток, двигаясь так же неторопливо, как и солнце. В сущности, когда солнце достигнет зенита, – тут и Каир должен появиться. Через канал Махмудов въезжаем в ленивую пышную зелень дельты, и с берегов Мареотиса поднимаются вспугнутые тучи уток и пеликанов. В 1801-м, во время осады Александрии, англичане перекопали пустынный перешеек и, впустив в озеро воды Средиземного моря, рукотворным потопом уничтожили 150 деревень, стоявших на берегах. Вальдетар тешил себя мыслью, что водяные птицы, густо парящие в небе, были душами утопших феллахов. Что за чудеса скрыты на дне Мареотиса! Затерянный мир: дома, лачуги, фермы, водяные колеса – все в целости и сохранности.

Может, там нарвалы тянут плуги? А осьминоги крутят колеса мельниц?

Возле дамбы слонялись арабы, добывали соль, выпаривая озерную воду. Ниже по каналу стояли грузовые суденышки. Их паруса храбро белели под солнцем.

Под тем же солнцем беременная Нита сейчас, наверное, тяжело идет через их маленький дворик. Будет мальчик, надеялся Вальдетар. Тогда получится два на два. Женщин и так больше, чем мужчин; чего ради усугублять дисбаланс?

– Хотя я не против, – сказал он однажды, когда еще только ухаживал за Нитой (дело было в Барселоне, где он работал портовым грузчиком). – Господь это одобряет, верно? К примеру, Соломон и другие великие цари. Мужчина один, а жен несколько.

Великий царь! – вскричала она. – Кто? – И они расхохотались как дети. – Да ты одну крестьянку не сможешь прокормить.

Однако для молодого человека, собравшегося жениться, это никакого значения не имеет. Собственно, поэтому Вальдетар вскоре влюбился в нее, и они оставались влюбленными после семи лет моногамного брака.

Нита, Нита… В мыслях он всегда видел ее сидящей в сумерках за домом, где плач детей заглушался свистом поезда на Суэц; где угольная пыль въедалась в кожу и расширяла поры, чему способствовали немалые нагрузки на сердце («Цвет лица у тебя становится все хуже, – говаривал Еальдетар. – Придется побольше уделять внимания прелестным молотым француженкам, которые вечно строят мне глазки». – «Отлично, – отпарировала она. – Завтра, когда булочник предложит мне переспать, я скажу ему об этом. Это его вдохновит»); где всякая ностальгия по Иберийскому побережью: кальмары, вывешенные сушиться; сети, растянутые утром и вечером над каждым очагом; песни и пьяные выкрики рыбаков и матросов, доносившиеся из маячившего поблизости пакгауза (слышите, слышите? Это голоса невзгод, которыми полны ночи всего мира), – все это исчезло, стало нереальным, перешло в символический план, как удар в аут или вздохи бездыханных тел, и теперь лишь притворялось, что обитает среди тыкв, огурцов, роз, одиноких пальм и портулака в их саду.

На полдороге к Даманхуру Вальдетар услышал в одном из купе детский плач. Заинтересовавшись, он заглянул внутрь. Девочка лет одиннадцати, англичанка, мокрые глаза искажены толстыми очками. Напротив разглагольствовал мужчина лет тридцати. Второй, похоже, смотрел сердито, судя по побагровевшему лицу. Девочка прижимала к плоской груди камень.

– Разве ты никогда не играла с заводной куклой? – приглушенно доносился через приоткрытую дверь голос мужчины. – С куклой, которая все прекрасно умеет делать, потому что у нее внутри механизм. Она ходит, поет, прыгает через скакалку. Настоящие мальчики и девочки, как ты знаешь, плачут, плохо себя ведут, не желают слушаться. – Его худые длинные нервные руки спокойно лежали на коленях.

– Бонго-Шафтсбери, – начал второй. Бонго-Шафтсбери раздраженно отмахнулся.

– Иди сюда. Хочешь, я покажу тебе механическую куклу? Электромеханическую игрушку.

– А у вас есть…

Она напугана, подумал Вальдетар, ощущая прилив жалости и вспоминая своих дочерей. Черт бы побрал этих англичан.

– У вас она с собой?

– С собой. – Бонго-Шафтсбери улыбнулся и, подтянув рукав плаща, вынул запонку из манжеты. Закатав рукав рубашки, он протянул девочке обнаженную по локоть руку. На внутренней стороне предплечья в кожу был вшит черный и блестящий миниатюрный переключатель. Тумблер с двумя возможными положениями. Вальдетар отпрянул и заморгал. Тонкие серебряные проводки отходили от клемм вверх по руке и исчезали под рукавом.

– Видишь, Милдред? Эти провода идут в мой мозг. Когда переключатель стоит в этом положении, я веду себя так, как сейчас. А если поставить вот так…

– Папа! – вскрикнула девочка.

– … То я работаю на электричестве. Просто и ясно.

– Перестань, – сказал второй англичанин.

– Почему, Порпентайн? – И злобно: – Почему? Из-за нее? Тебя волнует се испуг, да? Или из-за себя самого?

Порпентайн, похоже, смутился и отступил.

– Не следует пугать ребенка, сэр.

– Ура. Снова общие принципы. – Безжизненные пальцы пронзили воздух. – Но наступит день, когда я, Порпентайн или кто другой застанет тебя врасплох. Ты проявишь любовь, ненависть или пусть даже незначительную симпатию. Я буду следить за тобой. Когда ты забудешься настолько, что допустишь человечность другого существа, увидишь его как личность, а не как символ, и тогда, возможно…

– Что такое человечность?

– Ответ очевиден, ха-ха. Человечность – это то, что надо искоренить.

Позади Вальдетара раздался шум. Порпентайн метнулся вперед и столкнулся с Вальдетаром. Милдред, сжимая свой камень, убежала в соседнее купе.

Дверь в тамбур была открыта. Перед нею толстый и румяный англичанин боролся с арабом, который ранее беседовал с немцем. У араба был пистолет. Порпентайн осторожно двинулся к ним, выбирая удобный момент. Вальдетар, опомнившись, бросался разнимать драку. Прежде чем он подоспел, Порпентайн нанес арабу резкий удар в горло, прямо по кадыку. Араб рухнул на пол.

– Вот так, – подытожил Порпентайн. Толстый англичанин подобрал пистолет.

– Что случилось? – вопросил Вальдетар наилучшим голосом слуги общества.

– Ничего. – Порпентайн выудил соверен. – Ничего, что нельзя уладить за этот соверен.

Вальдетар пожал плечами. Поддерживая араба с обеих сторон, они отвели его в купе третьего класса, велели проводнику присмотреть за ним (поскольку араб болен) и ссадить в Даманхуре. На горле у него синела отметина. Несколько раз он силился заговорить. Выглядел вполне больным.

После того как англичане наконец вернулись на свои места, Вальдетар впал в задумчивость, которая продолжалась и после Даманхура (где он вновь увидел араба беседующим с голуболинзым немцем): когда проехали сужающуюся дельту; когда вместе с солнцем вползли на Главный вокзал Каира; когда стайки ребятишек помчались вдоль поезда, выклянчивая бакшиш; когда девушки в синих хлопчатобумажных юбках, с налитыми солнцем коричневыми грудями, закрыв лица вуалями, поплелись к Нилу, чтобы наполнить водой кувшины; когда водяные мельницы и поблескивающие ирригационные каналы уплыли за горизонт; когда феллахи развалились под шумами и когда быки – как и каждый день до этого – бродили и бродили вокруг хижин. Вершиной зеленого треугольника был Каир. Допустив, что поезд сюит неподвижно, а земля вертится, это примерно означало, что пустыни-близняшки – Ливийская и Аравийском, наползая слева и справа, неизбежно суживали плодородную и оживленную часть мира, пока нс оставался лишь небольшой проход к ближайшему большому городу. Так и на Вальдетара накатывали мрачные мысли с унылым привкусом пустыни.

Если они те, за кого я их принимаю, то что же это за мир, в котором должны страдать дети?

Подразумевая, конечно, своих собственных: Маноэля, Антонию и Марию.

V

Пустыня медленно надвигается на его землю. Хоть он и не феллах, у него есть клочок земли. Был. Еще мальчиком он начал ремонтировать стену: замешивал раствор, таскал камни тяжелее, чем он сам, поднимал их, укладывал. Но пустыня по-прежнему наступает. Может, стена предает его, пропуская песок? Или в мальчика вселился джинн, который портит всю работу? Или наступление пустыни столь мощное, что его не остановить ни стене, ни мальчику, ни его мертвым родителям?

Нет. Пустыня захватывает землю. Это неизбежно, только и всего. Нет ни джинна, ни предательства стены, ни злого умысла пустыни. Ничего.

Скоро – совсем ничего. Скоро – только пустыня. Две козы задохнутся, роя мордами песок в поисках белого клевера. И ему уже не суждено пить их кислое молоко. Дыни гибнут под песком. И не будет больше летом случая угостить друзей прохладными абделави, напоминающими формой трубы ангелов! Маис гибнет, и нет больше хлеба. Жена становится неласковой, дети растут хилыми. И он, мужчина, однажды ночью бежит из дома на то место, где была стена, поднимает и раскидывает воображаемые камни, клянет Аллаха, потом молит Пророка о прощении, и мочится на песок в надежде оскорбить то, что оскорбить невозможно.

Его находят утром в миле от дома, кожа посинела, он дрожит во сне, больше похожем на смерть, а на песке – замерзшие слезы.

И вот уже дом наполняется песком, словно нижняя половина песочных часов, которые никогда не будут перевернуты вновь.

Чем занимается человек? Оглянувшись, Джибраил бросил взгляд на своего пассажира. Здесь, в саду Эзбекия, даже средь бел:; дня стук копыт звучал гулко. Вы чертовски правы, англичане: человек приезжает в Сити и возит вас и всех прочих иностранцев, у которых есть земля, куда можно вернуться. Его семья ютится в комнатушке размером меньше ваших ватерклозетов, в арабской части Каира, где никто из вас не бывает, потому что там слишком грязно и нет ничего «любопытного». Где улицы такие узкие, что там не хватает места для тени идущего, – бесчисленные улочки, которых нет ни в одном путеводителе. Где дома громоздятся друг на друга так, что верхние окна противоположных домов едва не соприкасаются через улицу, закрывая солнце. Где золотых дел мастера живут в грязи и, поддерживая огонь в крохотных плавильных печах, изготавливают украшения для английских туристок.

Пять лет Джибраил ненавидел их. Ненавидел каменные дома и железные дороги, чугунные мосты и сверкающие окна отеля «Шепард» – это, как ему казалось, были лишь различные формы того мертвого песка, который заносил его дом. «Город, – часто повторял Джибраил жене в моменты, когда уже признал, что пришел домой пьяным, но еще не начал орать на детей (пять крошечных существ, которые, как щенята, копошились в комнате без окон над брадобреем), – город – это пустыня – джибел – только в ином облике». Джибел, Джибраил. Может, ему стоит называть себя именем пустыни? Почему бы и нет?

Ангел Господень Джибраил диктовал Коран Мухаммеду, Пророку Его. Хорошая была бы шутка, если бы священная книга оказалась всего лишь итогом двадцатитрехлетнего внимания пустыне. Безмолвной пустыне. Если Коран – ничто, значит, Ислам тоже ничто. Значит, Аллах – выдумка, а Рай – пустая мечта.

– Приехали. Жди здесь. – Пассажир наклонился к нему, обдав запахом чеснока. Воняет как итальянец, но одет как англичанин. Какая жуткая физиономия: мертвая кожа белыми ошметками шелушится на обожженном лице. Они остановились у отеля «Шепард».

С полудня ездили по фешенебельному району города. От отеля «Виктория» (откуда его пассажир, как ни странно, вышел со стороны входа для прислуги) они поехали сначала в квартал Россетти, затем несколько остановок вдоль Муски, потом вверх на Рон-Пуэн, где Джибраил ждал англичанина, который на полтора часа исчез в пряном лабиринте Базара. У шлюхи был, надо полагать. Джибраил уже видел эту девчонку, точно. Девушка из квартала Россетти, похоже коптка. Невероятно большие подведенные глаза, слегка изогнутый нос с горбинкой, вертикальные складки у уголков рта, вышитая шаль, закрывающая волосы и спину, высокие скулы, кожа тепловато-коричневого оттенка.

Конечно, он уже возил ее. Лицо всплыло в памяти. Она была любовницей какого-то клерка в Британском консульстве. Как-то Джибраил заезжал с ней за юношей, который ждал ее напротив отеля «Виктория». В другой раз они ездили к ней. Хорошая память на лица помогала Джибраилу в работе. Можно было получить больше бакшиша, здороваясь с людьми, которых вез второй раз. Но разве их можно назвать людьми: пассажиры – это деньги. Какое ему дело до любовных утех англичан? Благотворительность – от чистого сердца или от похоти – такая же ложь, как и Коран. Ее не существует.

Или тот торговец в Муске, его он тоже знал. Торговец украшениями, который давал деньги махдистам [71], а теперь, когда их восстание было подавлено, боялся, что о его симпатиях узнают. Зачем англичанин заходит к нему? Он не купил никаких украшений, хотя пробыл в магазине почти час. Джибраил пожал плечами. Оба они болваны. Единственный Махди – это пустыня.

Некоторые верили, что Мохамед Ахмед [72], Махлл 83-го года, не умер, но спит в пещере около Багдада.

И в Последний День, когда прорек Христос восстановит Ислам как мировую религию, Ахмед вернется к жизни, чтобы убить Даджжала, антихриста, у церковных ворот где-то в Палестине. Ангел Исрафил первым звуком трубы погубит всех живущих на земле, а вторым – воскресит мертвых.

Но Джибраил/Джибел, ангел пустыни, зарыл все трубы в песок. Пустыня сама по себе была убедительным пророчеством Последнего Дня.

Джибраил устало откинулся на сиденье своего обшарпанного фаэтона. Уставился на круп лошаденки. Зад задрипаной клячи. Он чуть не рассмеялся. Это и есть божественное откровение? Над городом навис туман.

Вечером он напьется с приятелем, торговцем смоквами, имени которого не знает. Этот торговец верил в Последний День, в сущности, видел его приближение.

– Слухи, – мрачно произнес он, улыбаясь женщине с шитыми зубами, которая с ребенком на руках шлялась по арабским кафе в поисках похотливых иностранцев.

– Политические сплетни.

– Политика – ложь.

– Далеко в Бахр-эль-Абиад, в языческих дебрях, есть место сод названием Фашода [73]. Там франки – англичане, французы – начнут великую битву, которая распространится повсюду и охватит весь мир.

– И труба Исрафила призовет всех к оружию, – усмехнулся Джибраил. – Не выйдет. Исрафил – выдумка, его труба – выдумка. Единственная истина – это… Это пустыня, пустыня. Вахиат абук! Господи, помилуй.

И торговец смоквами исчез в табачном дыму за новой порцией бренди.

Ничто не приближалось. «Ничто» уж; было здесь.

Вернулся англичанин с гангренозным лицом. За ним из отеля вышел его толстый приятель.

– Я заждался, – весело позвал пассажир.

– Ха-ха. Завтра вечером я иду с Викторией в оперу. И уже в экипаже:

– К аптеке около «Лионского кредита».

Джибраил понуро взялся за поводья.

Быстро приближалась ночь. Туман скроет звезды. Бренди будет кстати. Джибраил любил беззвездные ночи. Казалось, будто наконец должен открыться великий обман…

VI

Три часа утра, на улицах ни души, пора фокуснику Джирджису уделить время своему ночному призванию – грабежу.

Ветерок шевельнул акации – и тишина. Джирджис шуршал в кустах позади отеля «Шепард». В дневное время он вместе с труппой сирийских акробатов и трио из Порт-Саида (цимбалы, нубийский бубен и камышовая дудка) выступал под открытым небом возле канала Исмаила и в трущобах неподалеку от бойни абассидов. Балаган. У них были качели и устрашающая карусель для детей, заклинатель змей и лоточник со всякой всячиной: жареными зернами абделави, лимонами, патокой, лакричной водой или оранжадом и мясным пудингом. Зрителями, как правило, были дети Каира и эти взрослые дети Европы – туристы.

Бери от них днем, бери у них ночью. Вот только ломота в костях последнее время дает себя знать. Фокусы с шелковым платком, со складными ящиками, с вынутой из кармана волшебной мантией, украшенной по краям иероглифами, скипетрами, клюющими ибисами, лилиями и солнцами, – и жонглирование, и воровство требуют ловкости рук и костей из резины. Но эта клоунада все испортила. Кости твердеют. Оли должны быть гибкими, а эти – прямо каменные стержни, покрытые плотью. Оно и понятно, если прыгаешь с вершины пестрой пирамиды из сирийцев, в падении почти всерьез подвергая себя смертельному риску; или когда стоишь внизу и держишь ее с таким напряжением, что вся конструкция шатается и грозит обрушиться, отчего на лицах остальных появляется насмешливо-испуганное выражение. А дети тем временем смеются, взвизгивают и замирают, закрывая глаза от восторга. Вот единственная настоящая награда – видит Бог, не деньги, считал Джирджис, а реакция детей. Вознаграждение фигляра.

Хватит, хватит. Сейчас закончу здесь, решил он, – и в постель, как можно скорее. Недавно он взобрался на эту пирамиду таким вымотанным, что все рефлексы притупились, и, падая, он без всякого притворства едва не свернул себе шею. Джирджис вздрогнул под ветром, шелестевшим в акациях. Вверх, приказал он телу. Вверх. Вон к тому окну.

Он поднялся почти до половины, прежде чем заметил конкурента. Еще один комик-акробат вылез из окна десятью футами выше листвы, в которой притаился Джирджис.

Спокойно. Посмотрим на его технику. Учиться никогда не поздно. В профиль у него лицо какое-то странное. Или это просто свет уличных фонарей? Встав на узкий карниз, человек стал дюйм за дюймом карабкаться к углу здания. Через несколько шагов остановился и принялся мять лицо. Что-то белое и тонкое порхнуло вниз, в кусты.

Кожа? Джирджис снова вздрогнул. Должно быть, какая-то болезнь, тоскливо подумал он.

К углу карниз неожиданно сузился. Вор покрепче прижался к стене. Добрался до угла. И когда стоял, перенеся ногу на другую сторону, словно разделенный пополам от бровей до живота, то вдруг потерял равновесие и сверзился вниз. Падая, выкрикнул непристойное английское ругательство. Затем с треском рухнул в кустарник, перевернулся и некоторое время лежал тихо. Вспыхнула и погасла спичка, остался пульсирующий огонек сигареты.

Джирджис проникся симпатией. Однажды такое может случиться и с ним, прямо на глазах у детей, и маленьких, и больших. Если бы он верил в приметы, то бросил бы сегодняшнюю затею и вернулся в палатку, которую они поставили возле бойни. Но как можно рассчитывать выжить при ежедневных прыжках с точностью до тысячных долей? «Фокусник – умирающая профессия, – думал Джирджис в моменты просветления. – Все нормальные люди идут в политику».

Англичанин отбросил сигарету, встал и полез на ближайшее дерево. Джирджис сидел, бормоча древние проклятия. Он слышал, как англичанин, пыхтя и разговаривая с собой, вскарабкался по ветке, выпрямился и, покачиваясь, заглянул в окно.

Секунд через пятнадцать до Джирджиса с дерева отчетливо донеслось: «Толстовата немного». Появился еще один сигаретный огонек, затем внезапно описал короткую дугу и застрял несколькими фугами ниже. Англичанин держался за хлипкую ветку одной рукой.

Это смешно, подумал Джирджис.

Крак. Англичанин снова шлепнулся в кусты. Заинтригованный Джирджис встал и направился к нему.

– Бонго-Шафтсбери? – спросил англичанин, услышав шаги Джирджиса. Он лежал, глядя в беззвездное небо, и машинально обдирал с лица чешуйки мертвой кожи. Джирджис остановился в нескольких шагах.

– Пока нет, – продолжил англичанин. – Пока что ты ничего не понял. Они там, наверху, в моей постели. Гудфеллоу и эта девчонка. Мы вместе целых два года, и я не могу даже сосчитать всех девчонок, с которыми он это проделал. Словно любая европейская столица была для него Маргейтом [74] и любая прогулка растягивалась на целый континент.

И он запел:

Другую девчонку я в Брайтоне видел с тобой,

Так кто же, скажи мне, подружка твоя?

Псих, с жалостью подумал Джирджис. Солнце не только сожгло ему кожу на морде, но и выжгло мозги.

– Она будет его «любить», неважно, в каком смысле этого слова. А он ее бросит. Думаешь, меня это волнует? Партнерш надо использовать как инструменты, со всеми их характерными особенностями. Я читал досье Гудфеллоу, я знаю, что говорю… Впрочем, возможно, солнце и то, что случилось на Ниле, а также этот выключатель у тебя на руке для выбрасывания ножа – вот уж чего не ожидал, – испуганная девочка, а теперь еще… – он показал на окно, – все это выбило меня из колеи. У каждого свой предел. Убери револьвер, Бонго-Шафтсбери, – там только наш славный парень – и жди, просто жди. Она все еще безлика и взаимозаменяема. Боже, кто знает, скольких из нас принесут в жертву на будущей неделе? О ней я меньше всего беспокоюсь. О ней и о Гудфеллоу.

Как мог Джирджис его успокоить? Английский он знал плохо, понял лишь половину слов. Псих лежал не двигаясь и все время пялился в небо. Джирджис открыл было рот, но подумал получше и потихоньку отступил. Он вдруг осознал, насколько устал, как измотала его эта каждодневная акробатика. Не окажется ли однажды эта чужая фигура на земле им самим?

Старею, подумал Джирджис. Видел собственный призрак. И все же надо в любом случае наведаться еще в Отель-дю-Нил. Туристы там не так богаты, но каждый делает что может.

VII

Биерхалле к северу от сада Эзбекия был создан туристами Северной Европы на собственный лад. Как еще одно напоминание о доме среди темнокожих аборигенов и тропической растительности. Но получился он таким немецким, что, по сути дела, был пародией на родной дом.

Ханну держали на работе только потому, что она была толстушкой и блондинкой. Миниатюрная брюнетка с юга, проработав какое-то время, была уволена, поскольку вид у нее был недостаточно немецкий. У крестьянки из Баварии – и недостаточно немецкий вид! Причуды Беблиха, владельца пивной, вызывали у Ханны лишь легкое похохатывание. С молоком матери впитав терпеливую покорность судьбе, Ханна, работавшая официанткой с тринадцати лет, усвоила и довела до совершенства безграничное коровье спокойствие, благодаря которому прекрасно чувствовала себя в атмосфере разгульного пьянства, любви на продажу и всепроникающей скуки, царившей в биерхалле.

К парнокопытным этого мира – мира туристов, по крайней мере, – любовь приходит и, пройдя своим чередом, уходит, насколько это возможно, необременительно. Такой была и любовь Ханны к торговцу Лепсиусу, продавцу дамских украшений, как он себя называл. У кого ей было спросить совета? Пройдя через это (как она выражалась), Ханна, усвоившая нравы бесчувственного мира, прекрасно знала, что мужчины одержимы политикой почти так же, как женщины – замужеством. Знала, что биерхалле – это нечто большее, чем место, где можно напиться или подцепить женщину, и что в число завсегдатаев этого заведения входят личности, явно чуждые образу жизни, исповедуемому Карлом Бедекером.

Беблих пришел бы в ярость, увидев ее любовника. Сейчас, в период затишья между обедом и серьезной пьянкой, Ханна по локоть в мыльной воде возилась на кухне. Внешность Лепсиуса явно была «недостаточно немецкой». На пол головы ниже Ханны, тонюсенькие ножки и ручки, а глаза такие чувствительные, что даже в полумраке заведения Беблиха он носил темные очки.

– У меня в городе появился конкурент, – поведал он ей, – который по дешевке сбывает второсортный товар. Это неэтично, понимаешь?

Она кивнула.

Что ж, если он прядет… все, что ей удастся подслушать… темные дела… не то чтобы он хотел подставить женщину, но…

Ради его слабых глаз, его громкого храпа, его мальчишеских наскоков на нее и долгих содроганий в объятиях ее толстых ног… Конечно, она готова выследить любого «конкурента». Англичанина, которой сильно обжег лицо на солнце.

В течение дня, начиная с неспешных утренних часов, ее слух, казалось, становился все острее. Так что к полудню среди бедлама, в который плавно превратилась кухня, – ничего особенного: несколько задержанных заказов, разбитая тарелка, сотрясшая ее нежные барабанные перепонки, – Ханна сумела услышать, пожалуй, больше, чем предназначалось для ее ушей. Фашода, Фашода… Это слово шуршало в пивной Беблиха, словно ядовитый дождь. Даже лица у всех изменились: шеф-повар Грюне, бармен Венгер, Муса и мальчик, которые подметали пол, Лотта, Еза и другие девушки – казалось, они обрели загадочный вид и все время старались скрыть некие тайны. Даже обычный шлепок по заднице, которым Беблих удостаивал проходящую мимо Ханну, таил в себе нечто зловещее.

Все это воображение, говорила сна себе. Ханна была девушкой практичней и не склонной к фантазиям. Неужели это побочные явления любовной лихорадки: неожиданные видения, несуществующие голоса, затрудненное жевание и переваривание пиши? Это беспокоило Ханну, которая считала, что знает про любовь все. Лепсиус был совершенно другим: никакой не первосвященник бизнеса – спокойнее, слабее, ничуть не загадочнее и не примечательнее, чем любой из дюжины незнакомцев.

К черту мужчин с их политикой. Она для них, наверное, вроде секса. Они даже пользуются одним словом для обозначения того, что мужчина делает с женщиной, и того, что делает добившийся успеха политик со своим менее удачливым оппонентом. Какое ей дело до Фашоды, Китченера, Маршака, или как их там, тех двоих, которые «встретились» – для чего? Ханна затряслась от смеха. Ей представилось, для чего они встретились.

Побелевшей от мыла рукой она откинула назад прядь желтых волос. Странно, как кожа обесцвечивается, набухает и белеет. Похоже на проказу. Начиная с полудня на кухне тревожно зазвучал мотив болезни, наполовину приглушенный отзвук мелодии каирского дня: Фашода, Фашода – это слово отдавалось в голове смутной болью, вызывая ассоциации с жуткими дебрями, причудливыми микроорганизмами и приступами лихорадки, но отнюдь не любовной (только эта лихорадка была знакома Ханне, отличавшейся отменным здоровьем), а вообще какой-то нечеловеческой. Было это вызвано переменой света или на коже людей действительно начали появляться пятна – признаки болезни?

Она сполоснула и поставила последнюю тарелку. Нет. Пятно. Тарелка снова отправилась в раковину. Ханна потерла пятно, потом снова посмотрела на тарелку, повернув ее к свету. Пятно осталось. Едва заметное. Приблизительно треугольной формы, оно шло почти от центра и кончалось примерно в дюйме от края тарелки. Коричневатого цвета, смутные очертания едва просматривались на вялой белизне поверхности. Ханна повернула тарелку еще на несколько градусов к свету, и пятно пропало. Удивившись, она наклонила голову, чтобы разглядеть его под другим углом. Пятно на миг возникло из небытия и исчезло. Ханна обнаружила, что если сфокусировать взгляд на чем-нибудь за тарелкой, то пятно остается на месте, хотя его форма начинает меняться, принимая очертания то полумесяца, то трапеции. Она раздраженно опустила тарелку обратно в воду и нашла среди кухонной утвари под раковиной щетку пожестче.

Существовало ли пятно на самом деле? Ей не нравился его цвет. Цвет ее головной боли – бледно-коричневый. Это лишь пятно, сказала она себе. Только и всего. И яростно потерла. С улицы в пивную потянулись любители пива.

– Ханна, – позвал Беблих.

Господи, неужели оно никогда не отмоется? Отчаявшись, она поставила тарелку к остальным. Однако теперь ей показалось, что пятно размножилось и отпечаталось на сетчатке ее глаз.

Быстрый взгляд на прическу в осколок зеркала над раковиной; затем ее лицо осветилось улыбкой, и Ханна появилась в зале, готовая обслужить своих соотечественников.

И разумеется, первое, что она увидела, было лицо «конкурента». Ее даже передернуло. Красно-белые пятна, висящие клочья кожи… Он что-то оживленно обсуждал с Варкумяном, сутенером, которого она знала. Ханна приступила к своим рейдам.

– … Лорд Кромер не допустил бы катастрофы… [75]

– … Сэр, все шлюхи и наемные убийцы в Каире…

Кто-то наблевал в углу. Ханна бросилась вытирать.

– … Если они убьют Кромера…

– … Плохо дело, отсутствие генерального консула…

– … Все развалится…

Любовные объятия одного из клиентов. Беблих подошел, излучая дружелюбие.

– … Любой ценой обеспечить его безопасность…

– … В этом дрянном мире способные люди сидят в…

– … Бонго-Шафтсбери попытается…

– … В опере…

– … Где? Только не в опере…

– … Сад Эзбекия…

– … Опера… «Манон Леско»…

– … Кто сказал? Я ее знаю… Коптка Зенобия…

– … Кеннет Слайм у девушки из посольства…

Любовь. Ханна прислушалась.

– … Узнал от Слайма, что Кромер не принимает никаких мер предосторожности. Боже мой, мы с Гудфеллоу прибыли сегодня утром под видом ирландских туристов; на нем была затрапезная светлая шляпа с шемроком, а у меня рыжая борода. Нас буквально вышвырнули на улицу…

– … Никаких предосторожностей… О Боже…

– … Господи, с шемроком… Гудфеллоу хотел бросить бомбу…

– … Как будто ничто не может его разбудить… Он что, не читает…

Долгое ожидание у стойки, пока Вернер и Муса нацедят очередную кружку. Треугольное пятно витало над толпой, как разделяющиеся языки в день Пятидесятницы [76].

– … Теперь, когда они встретились…

– … Они остановятся, я полагаю, вокруг…

– … Джунгли вокруг…

– … Будут ли там, по-вашему…

– … Если начнется, то вокруг… Где?

– Фашода.

– Фашода.

Ханна, не останавливаясь, прошла через зал к двери и вышла на улицу. Грюне, официант, нашел ее через десять минут; она стояла, прислонившись к витрине, уставившись влажными глазами в ночной сад.

– Пойдем.

– Что такое Фашода, Грюне? Он пожат плечами:

– Город. Как Мюнхен, Веймар, Киль. Только в джунглях.

– Тогда при чем здесь женские украшения?

– Пошли. Нам одним не управиться с этой толпой.

– Там что-то есть. Видишь? Летит над парком. Из-за канала донесся гудок ночного экспресса, шедшего в Александрию.

– Битте…

Наверное, какая-то общая ностальгия – тоска по родным городам, по поезду или, может, только по его гудку? – на мгновение задержала их на месте. Затем Ханна пожала плечами, и они вернулись в биерхалле.

На месте Варкумяна сидела девушка в цветастом платье. Прокаженный англичанин, похоже, был чем-то взволнован. С неистощимой энергией жвачного животного Ханне, закатив глаза, бросилась грудью на средних лет банковского клерка, сидевшего с приятелями за столиком рядом с интересующей ее парой. Получила и приняла приглашение присоединиться к компании.

– Я шла за тобой, – сказала девушка. – Папа умрет, если узнает. – Ханна видела ее лицо, наполовину скрытое в тени. – О мистере Гудфеллоу.

Молчание. Затем:

– Твой отец сегодня был в немецкой церкви. А мы сейчас сидим в немецкой пивной. Сэр Аластэр слушал, как кто-то исполняет Баха. Как будто Бах – это все, что у нас осталось. – Снова молчание. – Так что, возможно, он знает.

Сна склонила голову, на верхней губе – усы от пивной пены. На миг наступило странное затишье, которое иногда возникает в комнатах с повышенным уровнем шума; и посреди этого мгновения прозвучал гудок александрийского экспресса.

– Ты любишь Гудфеллоу, – сказал он.

– Да, – ответила она почти шепотом. – Как бы там ни было, я догадалась. Можешь мне нс верить, но я должна признаться. Это правда.

– Чего ты в таком случае хочешь от меня? Нервно вращая кольца на пальцах:

– Ничего. Только понимания.

– Как ты можешь… – взорвался он. – Неужели ты не знаешь, что мужчины гибнут ради того, чтобы кого-то «понять»? Так, как ты этого хочешь. У тебя в семье сплошные психи, да? И они удовлетворятся только сердцем, глазами и печенью?

Это не про любовь. Ханна извинилась и отошла. И не про мужчину/женщину. Пятно преследовало ее. Вечером она все выскажет Лепсиусу. Ей хотелось лишь одного: сорвать с него очки, бросить их на пол и растоптать, увидеть его мучения. Какое бы это ей доставило удовольствие.

Так думала кроткая Ханна Эхерце. Неужели из-за Фашоды весь мир сошел с ума?

VIII

Коридор выходит к четырем ложам с занавешенными входами, расположенными прямо над партером на верхнем ярусе летнего театра в саду Эзбекия.

Человек в синих очках, пробежав через коридор, поспешно скрывается во второй ложе. Красные занавесы из тяжелого бархата беспорядочно колышутся после его исчезновения. Вскоре тяжесть бархата гасит колебания. Висят спокойно. Проходит десять минут.

Двое мужчин сворачивают за угол возле аллегорической статуи Трагедии. Их башмаки попирают алмазно сверкающих единорогов и павлинов, которые повторяются по всей длине ковра. Лицо одного из них трудно различить под массой белого шелушения, которое сглаживает и слегка изменяет черты. Другой выглядит здоровяком. Они входят в ложу, смежную с той, в которой скрылись синие очки. Наружный свет, свет позднего лета, падает сквозь единственное окно, окрашивая статую и фигурно вытканный ковер в монохромно-оранжевый цвет. Тени сгущаются. Кажется, что воздух тоже насыщен неопределенным цветом, возможно оранжевым.

Затем в холле появляется девушка в цветастом платье и входит в ложу, занятую двумя мужчинами. Через несколько минут выбегает вся в слезах. Здоровяк бежит за ней. Оба скрываются из поля зрения.

Полная тишина. Тем неожиданнее из-за занавеса появляется красно-белолицый человек с пистолетом наготове. Из ствола идет дымок. Человек входит в соседнюю ложу. В скором времени он и человек в синих очках высовываются из-за тяжелой ткани и, борясь, падают на пол. Ниже пояса они все еще скрыты занавесом. Человек с белочешуйчатым лицом срывает с противника синие очки, ломает их надвое и бросает на пол. Противник зажмуривается и норовит отвернуть голову от света.

В конце коридора возникает еще один человек. Позади него окно, и он выглядит как тень. Белолицый, бросив очки, силится повернуть распростертого противника к свету лицом. Человек в конце коридора делает неуловимый жест правой рукой. Второй смотрит в его сторону и приподнимается. Правая рука человека в тени озаряется вспышкой пламени. Еще вспышка. Еще. Оранжевое пламя ярче оранжевого света солнца.

Картина должна медленно померкнуть. Должна также протянуться невидимая пить от глаз стреляющего к глазам получившего пулю.

Скрюченное тело падает. Лицо в белых чешуйках вырисовывается ближе. Мертвое тело точно вписывается в пространство, на котором сосредоточен взгляд.

Загрузка...