Глава пятая, в которой Стенсил едва не уезжает на Запад вместе с аллигатором

I

Аллигатор попался пегий: бледно белел и чернел морской водорослью. Двигался быстро, но неуклюже. Возможно, был ленив, или стар, или глуп. Профейн полагал, что он, вероятно, устал от жизни.

Погоня тянулась с наступления темноты. Они находились в одной из секций 48-дюймовой трубы, и у Профейна ужасно болела спина. Он надеялся, что крокодил не свернет в более узкую секцию, куда за ним будет не пройти. Профейн и так был вынужден ползти на коленях в грязи, кое-как целиться, стрелять – и все это быстро, пока крокодил не ушел из прицела. У Ангела был фонарь, но Ангел нахлебался вина и теперь бездумно тащился позади Профейна, позволяя лучу блуждать по всей трубе. Профейн видел крокодила лишь в случайных отблесках. Время от времени добыча полуоборачивалась с видом скромным и заманчиво-обольстительным. И немного грустным. Наверху, должно быть, шел дождь. Позади них, из последнего открытого люка, постоянно и тоненько журчало. Впереди была тьма. Эта часть канализации была построена десятки лет назад, и туннель здесь извивался змеей. Профейн лелеял надежду на прямой участок. Там можно будет охотиться легко и спокойно. А если он выстрелит в этих коротких обрезках пространства, то диковатые загогулины могут дать весьма опасный рикошет.

Профейн охотился уже не в первый раз. За две недели работы он добыл четырех аллигаторов и одну крысу. Ежедневно утром и вечером каждая смена проходила инструктаж перед кондитерским магазином на Колумбус-авеню. Их босс Цайтсус втайне желал стать организатором профсоюза. Он носил костюмы из акульей кожи и очки в роговой оправе. Как правило, добровольцев не хватало даже на эти пуэрториканские кварталы, не говоря уже обо всем Нью-Йорке. Но каждое утро в шесть Цайтсус вышагивал перед ними, упорствуя в своей мечте. Он выполнял гражданский долг, но придет день и он станет Уолтером Рэйтером [85].

– Значит так, Родригес. Полагаю, мы тебя возьмем. – И появлялось отделение, где не хватало добровольцев даже для обхода территории. Но все же они приходили: понемногу, беспорядочно, вынужденно – и отнюдь не задержи вались. Большинство уходило на второй день. Странное было сборище. Шалопаи… Большей частью всякая шваль. Бездомные с залитой зимним солнцем Юнион-сквер, которые, спасаясь от одиночества, тащили с собой нескольких воркующих голубей; все забулдыги от округа Челси до холмов Гарлема, а также те, кто ищет тепла под мостом на уровне моря, украдкой выглядывая из-за бетонной опоры на переправе через ржавый Гудзон с его буксирами и баржами (который выводит из этого города, надо думать, к дриадам: внимательный искатель как-нибудь зимним днем наткнется на них, взирающих прямо из бетона, стараясь слиться с ним или, по крайней мере, укрыться от ветра, и при этом они – или мы? – с отвращением ощущают, что течение здесь действительно есть); голодранцы с берегов обеих рек (или только что прибывшие со Среднего Запада, сгорбленные, скрюченные, жующие и пережевывающие мысль о том, какими лихими парнями они были в прошлом или какими жалкими трупами однажды станут); некий нищий – точнее, тот единственный, который об этом рассказывал, – державший на Хинки-Фримэн целый чулан разного тряпья, а после работы ездивший на шикарном белом «линкольне» и имевший трех или четырех жен, оставленных на всем протяжении частного шоссе номер 40 по мере своего продвижения на восток; горемыка по кличке Миссисипи, который приехал из польского города Кельце [86] и имя которого никто не мог выговорить, – женщину он себе отыскал в лагере уничтожения Освенцим, глаз ему выбил острый конец оборвавшегося троса лебедки на сухогрузе «Миколай Рей» [87], а отпечатки пальцев сняла в 1949-м полиция Сан-Диего, когда он пытался зайцем пролезть на корабль; кочевники, уверявшие, что на днях приехали из некоего экзотического места, столь экзотического, что оно вполне могло оказаться восточнее Вавилона, штат Лонг-Айленд, где они собирали урожай бобов, и происходить это могло прошлым летом, но они удерживали в голове лишь один сезон, а раз так, значит, он только что кончился, просто подробности стерлись из памяти; бродяги из классических районов приюта бродяг – Бауэри, нижние кварталы Третьей авеню – где они даром теряли время, чиня обноски и учась стрижке и бритью. Они работали парами. Один нес фонарь, другой тащил карабин двенадцатого калибра. Цайтсус прекрасно сознавал, что охотники, стреляя из этого ствола, испытывают примерно то же, что рыболовы, глушащие рыбу динамитом; но он не рассчитывал на похвальные статьи в журналах типа «Поля и реки». Карабины были скорострельными и надежными. У департамента выработалось пристрастие к точному следованию решениям, принятым после Великого Канализационного Скандала 1955 года. Им были нужны мертвые крокодилы. А также крысы, буде таковым случится подвернуться под пулю.

У каждого охотника была нарукавная повязка – идея Цайтсуса. «КРОКОДИЛИЙ ПАТРУЛЬ» – значилось на ней зелеными буквищами. Когда программа только начинала разворачиваться, Цайтсус приволок в офис большую чертежную доску из плексигласа с выгравированной на ней картой города, покрытой мелкой координатной сеткой. Он восседал перед этой доской, в то время как чертежник – некий В. (V.) А. («Закорючка») Спуго, утверждавший, что ему 85 лет, и заявлявший, что 13 августа 1922 года на солнечных улицах Браунсвилла он убил кончиком кисти 47 крыс, – жирно помечал желтым карандашом обследуемые районы, вероятные цели, продвижение охотников и количество добычи. Все сообщения поступали от разбросанных там и сям специальных наблюдателей, которые обходили определенные люки, зычно орали вниз и интересовались, как идут дела. Раньше у каждого наблюдателя было переговорное устройство, включенное в общую сеть и выведенное на узкополосный пятнадцатидюймовый динамик, подвешенный к потолку в офисе Цайтсуса. Поначалу размах дела был весьма внушительным. Цайтсус выключал весь свет, кроме лампочки над доской и ночника над столом. Офис выглядел наподобие боевого штаба, и каждый входящий моментально ощущал царившее там напряжение и целеустремленность, создававшие впечатление огромной сети, раскинувшей щупальца во все ключевые точки города, а мозгом и центром сети являлась эта комната. Но так продолжалось, пока не начинались переговоры по радио.

– Хорошенький кусок проволоне [88], говорит она.

– Знаю я ее хорошенький проволоне. Почему бы ей самой не прошвырнуться по магазинам? Сидит целыми днями дома и смотрит телевизор миссис Гроссериа.

– Эй, Энди, а ты смотрел вчера шоу Эда Салливана? У него там банда мартышек наяривала на пианино…

С другого конца города:

– А Спиди Гонсалес [89] и говорит: «Сеньор, уберите вашу руку с моей жопы».

– Ха-ха-ха. И затем:

– Тебе надо туда, в Ист-Сайд. Там этого добра навалом.

– В Ист-Сайде все зипперы застегнуты.

– Так вот почему у тебя такой короткий.

– Неважно, какой он длины, важно, как им пользоваться.

Естественно, представители Комитета по связи, которые, говорят, разъезжали кругом на машинах с узконаправленными антеннами и мониторами, выискивая как раз таких хулиганов, выказывали недовольство. Сначала были письма с предупреждениями, потом пошли телефонные звонки, и наконец появился некто в пиджаке из акульей кожи, но покруче Цайтсуса. Так что уоки-токи пропали. А вскоре после этого надзирающий инспектор вызвал Цайтсуса и отечески-доверительно сообщил, что нынешний бюджет не позволяет содержать Патруль в том виде, как это было до сих пор. Таким образом, Промыслово-Охотничий Центр Добычи Аллигаторов был преобразован в небольшое бюджетное отделение муниципалитета, а старина Закорючха Спуго отправился на пенсию в приют «Астория Квинз», где на недавних могилах растет дикая марихуана.

Теперь, когда они собирались у кондитерского магазина, Цайтсус порой запускал им бодрящие речи. В тот день, когда Департамент ограничил выдачу боеприпасов, Цайтсус рассказывал об этом своим бойцам, стоя с непокрытой головой под мокрым февральским снегом. И трудно было сказать, тающий снег стекает по его щекам или слезы.

– Ребята, – говорил он, – кое-кто из вас был здесь, когда наш Патруль только появился. Я вижу здесь пару человек, на чьи противные хари смотрел каждое утро. Многие от нас ушли, и слава Богу. Если где-то платят больше, тем лучше для нас, я считаю. Мы не слишком хорошо оснащены и не богаты. Если бы у нас был профсоюз, то могу точно сказать, что многие из тех противных рож приходили бы сюда каждый день. Но теми, кто все-таки приходит, чтобы без всяких жалоб ползать в человечьем дерьме и крокодильей крови по восемь часов в сутки, – теми я горжусь. Наш патруль – за то короткое время, когда он был Патрулем, – часто урезали, но мы не слышали, чтобы кто-нибудь хныкал по этому поводу, потому что это хуже, чем дерьмо. Ну, а сегодня нас опять урезали. Теперь каждая смена будет делать пять обходов в день вместо десяти. Там, в центре, думают, что вы, ребята, даром тратите патроны. Я-то знаю, что это не так, но попробуйте объяснить это тем, кто никогда не был внизу, потому что боялся изгваздать свой стодолларовый костюм. Поэтому я могу лишь сказать вам: действуйте наверняка и не тратьте время на сомнительные случаи. Просто продолжайте в том же духе, что и раньше. Я горжусь вами, ребята. Как я вами горжусь!

Они смущенно переминались с ноги на ногу. Цайтсус больше ничего не сказал, только стоял вполоборота и смотрел на пожилую пуэрториканку с сумкой, ковылявшую к жилым кварталам по другой стороне Колумбус-авеню. Он всегда говорил, что гордится ими, и, несмотря на его зычную глотку, несмотря на его профсоюзную манеру вести дела и на манию великой цели, они любили его. Ибо под темными очками и пиджаком из акульей кожи скрывался такой же шалопай, как они; и лишь случайное сплетение времени и пространства удерживало их от того, чтобы выпить с ним вместе. А поскольку они любили его, то гордость Цайтсуса за «наш Патруль», в которой никто не сомневался, вынуждала их чувствовать себя неловко – навевала мысли о тенях, в которые они стреляли (винно-пьяные тени, тени одиночества); о том, как дрыхли во время работы возле отстойников у реки; о ругани, произносимой, правда, столь тихим шепотом, что даже напарник не слышал; о крысах, которых они пожалели и дали им уйти. Они не разделяли гордости босса, но могли ощутить вину за то, что он испытывает ложные чувства; они понимали без особого удивления или мучительных раздумий, что гордость – за «наш Патруль», за себя или даже за смертный грех – нс существует в реальности так, как, скажем, пустые пивные бутылки, за которые можно получить наличные на проезд в метро и найти очаг, чтобы немного поспать. Гордость нельзя ни на что обменять. Что получал за нее простодушный бедняга Цайтсус? Сокращение финансирования, и только. Но они любили его, и ни у кого не находилось мужества его вразумить.

Насколько мог судить Профейн, Цайтсус его не знал и им не интересовался. Профейн хотел бы думать, что он – одна из тех повторяющихся противных рож, но на самом деле пришел-то он совсем недавно. После речи о боеприпасах он решил, что у него нет права судить о Цайтсусе. Видит Бог, он не ощущал никакой групповой гордости. Это была работа, а не какой-то там Патруль. Он научился обращаться с карабином, научился даже разбирать его и чистить, и сейчас, по прошествии двух недель, наконец стал казаться себе менее неуклюжим. В конце концов, он ведь не прострелил себе случайно ногу или еще что похуже.

Ангел запел: «Mi corazon, esta tan solo, mi corazon»… [90]

Профейн смотрел на свои высокие сапоги, движущиеся в такт песне Ангела; на отблески фонаря, мерцающие в воде; на плавное повиливание хвоста аллигатора впереди. Они приближались к люку. Точка рандеву. Гляди в оба, Крокодилий Патруль. Ангел пел и плакал.

– Кончай, – сказал Профейн. – Если начальник Банг там, наверху, то ты в заднице. Протрезвись.

– Ненавижу начальника Банга, – провозгласил Ангел. И засмеялся.

– Ша, – сказал Профейн. У начальника Банга было переговорное устройство, пока его не отобрали представители Комитета по связи. Теперь он таскал с собой доску для записей и составлял ежедневные отчеты для Цайтсуса. Он почти не разговаривал, если не считать отдачи приказов. Но одной фразой пользовался всегда: «Я начальник». Иногда говорил: «Я Банг, начальник». По теории Ангела, он таким образом сам себе об этом напоминал.

Впереди тяжело копошился обреченный на гибель аллигатор. Двигался медленнее, словно разрешал догнать себя и покончить с этим. Они подошли к люку. Ангел взобрался по лесенке и постучал коротким ломиком в крышку. Профейн держал фонарь и одним глазом присматривал за крокодилом. Снаружи послышались скрежещущие звуки, и крышка внезапно приподнялась с одной стороны. Образовался полумесяц небесно-розового неонового света. Дождь плескал Ангелу в глаза. В полумесяце возникла голова начальника Банга.

– Chinga tu madre [91], – доброжелательно сказал Ангел.

– Доклад, – сказал Банг.

– Он уходит, – крикнул Профейн снизу.

– Мы гоним одного, – доложил Ангел.

– Ты пьян, – обнаружил Банг.

– Нет, – возразил Ангел.

– Да, – рявкнул Банг. – Я начальник.

– Ангел, – сказал Профейн, – пошли, а то мы его потеряем.

– Я трезв, – сказал Ангел. Ему вдруг подумалось о том, как приятно будет дать Бангу в зубы.

– Я тебя запищу, – сказал Банг. – От тебя разит спиртным.

Ангел полез наружу.

– Пожалуй, мы с тобой это обсудим.

– Эй, ребята, вы что? – встревожился Профейн. – Тоже мне, нашли забаву.

– Продолжай, – крикнул Банг в люк. – Твоего напарника я отстраняю за нарушение дисциплины.

Ангел, наполовину вывалившись из люка, укусил Банга за ногу. Банг взвыл. Профейн увидел, как Ангел исчез, а на его месте снова появился световой полумесяц. Снаружи хлестал дождь и стекал внутрь люка по каменной кладке. С улицы доносились характерные звуки начавшейся драки.

– Да ну их к дьяволу, – решил Профейн. Повернул луч фонаря вниз и увидел кончик хвоста аллигатора, с шуршанием скользнувший за поворот туннеля. Профейн пожал плечами.

– Продолжим, – сказал он себе, – болван.

Он удалился от люка, надежно зажав под мышкой ружье и неся в другой руке фонарь. Впервые он охотился в одиночку. Но ему не было страшно. Когда придется стрелять, он найдет, куда поставить фонарь.

Профейн прикинул и решил, что находится где-то под Ист-Сайдом. Он уже вышел за пределы своего района – Боже, неужели придется гнаться за крокодилом через весь город? Он повернул за угол, небесно-розовый свет пропал. Теперь Профейн и аллигатор перемещались, ограничивая собой рыхлый пространственный эллипсоид, осью которого был связывающий их тонкий луч фонаря.

Свернули налево, к окраинам. Поток под ногами стал немного глубже. Они вошли в пределы Прихода Фэйринга, названного так по имени священника, который жил наверху много лет назад. Во времена Великой Депрессии 30-х годов, в час апокалиптического благодушия, он вдруг решил, что после гибели Нью-Йорка городом завладеют крысы. Он проводил по восемнадцать часов в день в своем районе, наводненном толпами безработных и миссионерскими организациями, и всем нес покой, чиня истрепанные души. Впереди ему виделся только мегаполис умерших от голода, усеявших тротуары и траву парков, плавающих брюхом вверх в фонтанах, повесившихся на фонарных столбах. Город, а возможно, и вся Америка – дальше его кругозор не простирался – будет принадлежать крысам еще до конца года. В связи с этим отца Фэйринга посетила мысль, что неплохо бы наставить крыс на путь истинный, то бишь обратить их в католичество. И однажды вечером, в самом начале первого срока Рузвельта, он спустился в ближайший канализационный люк, взяв с собой Балтиморский Катехизис, требник и, неизвестно по какой причине, экземпляр «Современного кораблевождения» Найта [92]. Первым делом (гели верить дневнику, обнаруженному через несколько месяцев после его смерти) он на века благословил это место и изгнал нескольких демонов из всех вод, протекающих между Лексингтоном и Ист-Ривер, а также между 86-й и 79-й улицами. Эта область и стала Приходом Фэйринга. Благословение теперь обеспечивалось адекватным запасом святой воды, а когда он обратит всех крыс прихода, исчезнет и необходимость в индивидуальном крещении. Он также ожидал, что другие крысы прослышат о том, что творится под верхней частью Ист-Сайда. и тоже придут, дабы обратиться. В недалеком будущем он видел себя духовным лидером всего населения Земли. Поэтому он считал достаточно скромным ежедневное жертвоприношение из трех своих прихожан для обеспечения себе физического пропитания в обмен на пищу духовную, которую он давал им.

Затем он соорудил себе маленькую хижину возле канализационного стока. Ряса служила постелью, требник – подушкой. Каждое утро он разводил небольшой костер из плавника, который собирал и высушивал накануне. Рядом в бетоне было углубление, куда стекала дождевая вода. Здесь он мог напиться и умыться. Позавтракав жареной крысой («Печень, – писал он, – особенно сочна»), отец Фэйринг приступал к выполнению первой задачи: учился общаться с крысами. Предположительно, он преуспел. Запись от 23 ноября 1934 года гласит:


Игнатий проявил себя поистине трудным учеником. Сегодня он спорил со мной по поводу природы индульгенций. Варфоломей и Тереза его поддержали. Прочел им из Катехизиса: «Посредством индульгенций Церковь временно воздерживается наказывать грешников, отпущая нам из духовной сокровищницы своей толику бесконечной милости Иисуса Христа и преизобильного милосердия благословенной Девы Марии со всеми святыми».

И что же такое, – спросил Игнатий, – преизобильное милосердие?

Я прочел дальше: «Сие есть то, что мы обретаем в течение жизни всей, но нужды в нем не имеем, и посему Церковь одаряет им членов своего сообщества святых».

Ага, – пискнул Игнатий, – тогда я не понимаю, чем это отличается от марксизма-коммунизма, который, как ты говоришь, безбожен. От каждого по способностям, каждому по потребностям.

Попытался объяснить, что есть разные типы коммунизма; что ранняя Церковь, действительно, строилась на общей собственности и равном распределении благ. Варфоломей в связи с этим заметил, что, возможно, доктрина пищи духовной произросла из экономических и социальных условий, в которых находилась Церковь в период становления. Тереза немедленно обвинила Варфоломея в поддержке марксистских воззрений, и разразилось ужасающее побоище, в котором бедной Терезе выкогтили глаз из глазницы. Дабы не длить мучений, усыпил ее и после шести часов приготовил роскошное блюдо из ее останков. Выяснилось, что хвосты, будучи достаточно хорошо прожарены, вполне приемлемы.


По крайней мере одну группу он, несомненно, обратил. В дневнике больше нет упоминаний о скептике Игнатии: может, он погиб в другой драке, а может, променял общину на языческие районы города. После первого обращения записи становятся короче, но автор по-прежнему всегда оптимистичен, а временами даже впадает в эйфорию. Дневник рисует Приход как маленький оазис света среди унылых Темных Веков мракобесия и варварства.

Однако постоянно переваривать крысиное мясо пастор нс смог. Возможно, там была какая-то зараза. Не исключено также, что склонность его паствы к марксизму слишком живо напоминала ему то, что он видел наверху – в очередях, в больницах, в родильных домах и даже в исповедальне. Так что бодрый топ последних записей был на самом деле вынужденным враньем, призванном защитить самого себя от горькой правды о том, что его слабые и изворотливые прихожане ко сумели подняться над уровнем животных, каковыми они, в сущности, и являлись. На ото мимоходом намекает последняя запись:


Когда Августин станет мэром города (а си отлитый парень, и многие ему преданы), то вспомнит ли он или его советник старого священника? И не в связи с синекурой или жирной пенсией, а с благодарностью в сердце несем?

Хотя преданность Господу вознаграждается на небесах и уж точно не вознаграждается на земле, я верю, что обрету духовный покой в Новом Городе, основание которого мы заложили здесь, в этой обители Ионы, под старым фундаментом. Если же этого не случится, я тем не менее обрету покой с Господом Единым. И это, несомненно, лучшая награда. Большую часть жизни я был настоящим Старым Священником – никогда не был тверд как камень и никогда не был богат. Возможно…


На этом дневник обрывается. Он до сих пор хранится в труднодоступном отделе Ватиканской библиотеки и в памяти нескольких старожилов Департамента Очистных Сооружений Нью-Йорка, которые видели, как его нашли. Дневник лежал на вершине сложенной из камней пирамиды, достаточно большой, чтобы скрыть тело человека, погребенное в секции 36-дюймовой трубы на самой границе Прихода. Рядом лежал требник. Никаких следов Катехизиса или «Современного кораблевождения» обнаружить не удалось.

– Вероятно, – сказал предшественник Цайтсуса Манфред Кац, прочитав дневник, – вероятно, эти крысы ищут там лучший способ покинуть тонущий корабль.

К тому времени, как Профейн услышал рассказы о Приходе Фэйринга, они уже стали изрядно апокрифичными и обросли фантастическими деталями, которые записями не подтверждались. Но как бы то ни было, в течение почти двух десятков лет легенда передавалась из уст в уста, и никто не усомнился в здравомыслии старого священника. Так всегда происходит с канализационными историями. Такова их природа. Истинны они или ложны, роли не играет.

Профейн пересек границу Прихода, аллигатор все еще виднелся впереди. Изредка встречались выцарапанные на стенах цитаты из псалмов и расхожие латинские фразы (Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, dona nobis pacem – Агнец Божий, принявший на себя все грехи мира, даруй нам покой). Покой. Вот здесь однажды, в унылый сезон Депрессии, который неторопливо плющился на улице, сея голод и панику под свинцовой тяжестью небес, – здесь был покой. Несмотря на искажение временных ориентиров в записях отца Фэйринга, Профейн в общем понял, о чем шла речь. Отлученный от церкви – вероятнее всего, за сам факт подобной миссионерской деятельности, – урод в славной семье католиков, отшельник в рясе-постели, этот старик проповедовал своим прихожанам-крысам, носившим имена святых, во имя всеобщего благоденствия.

Профейн повел лучом по древним надписям и увидел темное пятно, формой напоминавшее распятие, переходящее в гусиный клюв. Только сейчас, отойдя от люка, Профейн осознал, что остался совсем один. Крокодил впереди не в счет, он скоро умрет. Присоединится к другим призракам.

Профейна изрядно заинтересовал рассказ о Веронике, единственной (за исключением несчастной Терезы) прихожанке, о которой упоминалось в дневнике. Один из апокрифов, сотворенных руками работников канализации (излюбленное возражение: «Мозги у тебя в канализации»), повествовал об экстравагантных отношениях между священнослужителем и молодой крысихой, выступавшей в образе сладострастной Магдалины. Из тех рассказов, которые довелось услышать Профейну, вытекало, что из всех прихожан лишь ее душу отец Фэйринг считал достойной спасения. Она явилась к нему однажды ночью, но не как суккуб, а в поисках наставлений (возможно, дабы поведать их в своей норе, где бы в Приходе она ни находилась) и какого-нибудь доказательства желания пастора приобщить ее к Христу: монашеского наплечника с медалью, памятного стиха из Нового Завета, отпущения грехов, епитимьи. На долгую память. Вероника – это вам не то, что наши биржевые крысы.


Моя скромная шутка, кажется, может быть принята всерьез. Когда они настолько утвердятся в вере, что начнут подумывать о канонизации, то Вероника, я уверен, возглавит список. Вместе с некоторыми последователями

Игнациуса, каковые, без сомнения, выступят в качестве адвокатов дьявола.

Сегодня вечером В. пришла ко мне в расстроенных чувствах. Они с Павлом опять занимались этим. Бремя вины тяжко давило па бедное дитя. Ей явственно виделся огромный белый и неуклюжий зверь, который настигал ее и готовился сожрать. Несколько часов мы беседовали о Сатане о его коварстве.

В. выразила желание стать монахиней. Объяснил, что в настоящее время нет такого признанного Церковью монашеского ордена, в который она могла бы вступить. Она поговорит с другими девочками, дабы выяснить, найдет ли эта идея достаточно широкий отклик, который потребует действий с моей стороны. Это будет означать письмо к епископу. А моя латунь так корява…


Агнец Божий, подумал Профейн. Проповедовал ли он им как «крысам Божьим»? Как оправдывал себя, пожирая их по три штуки в день? Как бы он отозвался обо мне и о Крокодильем Патруле? Профейн проверил карабин. Здесь, в Приходе, такие же запутанные лабиринты, как в катакомбах ранних христиан. Нет, здесь стрелять рискованно, нет смысла. Но только ли в этом дело?

По спине прошла дрожь, сказывалась усталость. Стали приходить мысли о том, сколько еще придется выносить эту гонку. Так долго он не гонялся ни за одним аллигатором. Профейн на минуту остановился и обернулся, прислушиваясь. Ничего, лишь мерное журчание туннельного потока. Ангел, наверное, не придет. Профейн вздохнул и поплелся дальше по направлению к реке. Крокодил булькал в помоях, пускал пузыри и тихонько ворчал. «Хочет что-то сказать? – подумал Профейн. – Мне?» Он ранен, скоро начнет размышлять о вечном и позволит потоку вынести его вместе с порнографическими открытками, с кофейной гущей, с использованными и неиспользованными презервативами, с дерьмом – прямо к отстойнику на Ист-Ривер и дальше через ручей к кладбищу в Квинз. Ну и хрен с ним, с этим аллигатором и с этой охотой среди исцарапанных стен из старой легенды. Негде тут стрелять. Ему мерещились глаза призрачных крыс, он в ужасе таращился вперед, видел Зб-дюймовую трубу, ставшую для пастора Фэйринга гробом повапленным, и страшился услышать попискивание Вероники, последней любви старого священника.

Вдруг – Профейн даже испугался – впереди за поворотом мелькнул свет. Но не огни большого города дождливым вечером, а что-то менее яркое, менее определенное. Охотник и добыча повернули за угол. Профейн заметил, что лампочка фонаря стала мерцать – аллигатор моментально исчез из виду. Они прошли поворот и оказались на широкой площадке, похожей на неф церкви с куполообразным арчатым сводом. Флуоресцирующий фосфорный свет исходил от стен, делая их очертания неясными.

– Ха, – громко сказал Профейн. Отражение речных струй? Морская вода иногда светится в темноте; проснувшись ночью на корабле, можно увидеть такое же раздражающее сияние. Но здесь – нет. Аллигатор развернулся и стал перед Профейном. Четкая, легкая цель.

Профейн ждал. Ждал, пока что-нибудь произойдет. Что-нибудь потустороннее, естественно. Он был сентиментален и суеверен. Крокодил, само собой, мог обрести дар речи, тело пастора Фэйринга – воскреснуть, а сексуальная В. – отвратить Профейна от убийства. Он почувствовал, что сейчас взлетит и с недоумением поймет, где в действительности находится. В костяном склепе, в гробу повапленном.

– Ах ты, шлемиль, – прошептал он в фосфорное сияние [93]. Еще шлепнешься, шлимазл. Карабин будет ходуном ходить в руках. Крокодилье сердце будет тикать, твое – громыхать, а пружина спускового механизма ржаветь среди этих помоев по колено и под этим богохульным светом. – А может, отпустить тебя?

Но начальник Банг знал, что у Профейна верняк. Это записано на доске. И потом, Профейн видел, что аллигатор больше кс двигается. Присел на задние лапы и ждет, прекрасно зная, что его сейчас шлепнут.

Когда в Филадельфийском Дворце Независимости перестилали полы, то один квадратный фут решили оставить нетронутым, чтобы было что показывать туристам. «Возможно, – скажет вам экскурсовод, – здесь ступала нога Бенджамена Франклина или даже Джорджа Вашингтона». Профейн услышал это, когда учился в восьмом классе, и был подобающим образом впечатлен. Сейчас он испытывал то же чувство. В этом подземном зале старый священник либо убивал и жарил своих новообращенных, либо предавался греху скотоложества с крысами, либо обсуждал с В. учреждение монашеского ордена грызунов, – смотря какую историю вам рассказывали.

– Извини, – сказал Профейн аллигатору. Он всегда извинялся. Типичное выражение шлемиля. Приложил карабин к плечу и снял его с предохранителя. – Извини, – повторил он. Отец Фэйринг беседовал с крысами. Профейн разговаривал с крокодилами. Выстрелил. Аллигатор подскочил, крутнулся, коротко дернулся и затих. На слабо светящейся воде, образуя причудливые и переменчивые узоры, расплылось бесформенное кровавое пятно. А фонарь внезапно потух.

II

Гувернер («Руни») Уинсам сидел на аляповатой кофеварке-эспрессо и курил косяк, бросая злобные взгляды на женщину в соседней комнате. В квартире, высоко вознесенной над Риверсайд-драйв, насчитывалось порядка тринадцати комнат, оформленных в стиле Ранних Гомосексуалистов и расположенных таким образом, чтобы, когда межкомнатные двери были открыты (как в данный момент), являть взору то, что писатели прошлого века любили называть «перспективой».

Мафия, его жена, валялась на кровати и забавлялась с котом по кличке Клык. В данный момент она была раздета и размахивала надувным лифчиком перед мордой серого сиамского кота-неврастеника, который разочарованно прятал когти. «Киска, киска, – приговаривала она. – Мой класивый котик селдится, потому что не хочет иглать с бюстгальтелом? И-и-и-и, такой умный и милый котик».

О, Господи, подумал Уинсам, тоже мне интеллектуалка. Угораздило втрескаться в интеллектуалку. Они все извращенки.

Косячок был из «Блумингдейла», его раздобыл Харизма пару месяцев назад, когда во время очередного спорадического приступа трудоголизма устроился в этот универмаг экспедитором. Уинсам взял себе на заметку, что надо бы встретиться с тол качкой из магазина Лорда и Тейлора, хрупкой девушкой, которая мечтала работать в книжном отделе большого универмага. Курильщики ценили такие косяки столь же высоко, как ценят знатоки виски «Шива Регаль» или черную панамскую марихуану.

Руни работал в фирме «Диковинки звукозаписи» («Фольксвагены в hi-fi», «Старые хиты в исполнении Левенвортского Клуба Любителей Пения» [94]) и занимался главным образом тем, что выискивал новые диковинки. К примеру, однажды ему удалось установить магнитофон, запрятанный в автомат с бумажными полотенцами, в женском туалете на Пенсильванском вокзале; в другой раз он, нацепив фальшивую бороду и потрепанные джинсы, прятался в фонтане на площади Вашингтона; его вышвыривали из борделя на 125-й улице; видели крадущимся вдоль загородки для быков на стадионе «Янки» в день открытия сезона. Руни поспевал повсюду и был неудержим. В самый серьезный переплет Уинсам попал, когда однажды утром к нему в контору вломились двое вооруженных до зубов агентов ЦРУ с намерением погубить его великую тайную мечту – аранжировку

«Увертюры 1812 года» Чайковского, которая должна была положить конец всем прочим версиям. Одному Богу и самому Уинсаму было известно, что он намеревался использовать вместо колокольчиков, духовых и струнных инструментов; впрочем, ЦРУ это нисколько не интересовало. Агенты пришли выяснить насчет пушечных ядер. Похоже, Уинсам зацепил кого-то из высокопоставленных чинов стратегического авиационного командования.

– Почему? – спросил цэрэушник в сером костюме.

– А почему нет? – сказал Уинсам.

– Зачем? – спросил цэрэушник в синем костюме. Уинсам объяснил.

– Господи, – сказали они, синхронно побледнев.

– Естественно, необходимо ядро, которым действительно стреляли по Москве, – сказал Руни. – Мы стремимся к исторической точности.

Кот издал душераздирающий вопль. Харизма выполз из соседней комнаты, завернутый в большое зеленое «гудзонское» одеяло.

– Доброе утро, – приглушенно сказал Харизма из-под одеяла.

– Нет, – сказал Уинсам. – Опять не угадал. Сейчас полночь, и Мафия, моя жена, играет с котом. Можешь посмотреть. Пожалуй, скоро можно будет продавать билеты на этот спектакль.

– Где Фу? – донеслось из-под одеяла.

– Куролесит, – ответил Уинсам, – где-то в центре.

– Рун, – проверещала девушка, – иди посмотри на него. – Кот лежал на спине, застыв с поднятыми вверх лапами и мертвенным оскалом на морде.

Уинсам промолчал в ответ. Зеленый бугор в центре комнаты двинулся мимо кофеверки, вполз в комнату Мафии. На секунду он остановился у кровати, из-под одеяла высунулась рука и похлопала Мафию по бедру, затем бугор пополз обратно по направлению к ванной.

Для эскимосов, вспомнил Уинсам, настоящее гостеприимство заключается в том, чтобы, кроме еды и крова, предложить гостю на ночь свою жену. Интересно, обломится старине Харизме хоть что-нибудь от Мафии?

– Маклак, – громко произнес он. Он считал, что это эскимосское слово. Жаль, если это не так, – других он не знал. Впрочем, все равно никто не слышал.

Кот влетел к нему в комнату. Мафия надевала пеньюар, кимоно, халат или неглиже. Уинсам понятия не имел, чем они отличаются друг от друга, хотя жена периодически пыталась объяснить ему разницу. Уинсам твердо знал лишь одно: это то, что надо с нее снимать.

– Пойду немного поработаю, – сказала она.

Она была писательницей. Ее романы – которых вышло уже три, по тысяче страниц каждый, – собрали (как косметические салфетки собирают грязь) несметное количество преданных почитательниц. Со временем они даже образовали нечто вроде сестринской общины или фан-клуба, проводили заседания, устраивали чтение ее книг и обсуждали ее Теорию.

Если Уинсам и Мафия все-таки пришли бы к окончательному разрыву, то главным образом из-за этой самой Теории. Как на грех, Мафия верила в нее так же истово, как и любая из ее последовательниц. Теория была никудышная и выражала скорее благие пожелания Мафии, чем что бы то ни было. В сущности, она сводилась к одному положению: только Героическая Любовь может спасти мир от окончательной деградации.

На практике Героическая Любовь сводилась к совокуплению по пять-шесть раз каждую ночь с использованием превеликого множества акробатических упражнений и полусадистских борцовских захватов. Однажды Уинсам, не выдержав, в сердцах крикнул: «Ты превращаешь наш брак в прыжки на батуте». Эта фраза очень понравилась Мафии. Она вставила ее в свой следующий роман, где эти слова произносил Шварц, слабовольный еврей-психопат, которому по сюжету была отведена роль главного злодея.

Все ее персонажи подвергались этой подозрительно предсказуемой расовой дискриминации. Положительные персонажи – богоподобные, неутомимые сексуальные спортсмены, которых она употребляла в качестве героев и героинь (а может, героина, подумал он), – были, как на подбор, высокими, сильными, белыми, иногда покрытыми с головы до пят здоровым загаром англосаксами, тевтонами и/или скандинавами. В качестве комических персонажей и злодеев неизменно выступали негры, евреи и иммигранты из Южной Европы. Уинсама, который был родом из Северной Каролины, возмущала эта ненависть к ниггерам, свойственная янки или жителям больших городов. В период ухаживания он восхищался ее обширным репертуаром анекдотов про негров. И только после женитьбы он обнаружил истину, не менее ужасную, чем тот факт, что она носила подкладки: Мафия пребывала в почти полном неведении относительно отношения южан к неграм. Слово «ниггер» она использовала для выражения ненависти, очевидно, потому, что была способна лишь на зубодробительные эмоции. Уинсам был слишком возмущен, чтобы сказать ей, что дело не в любви или ненависти к неграм, не в том, нравятся они тебе или нет, а в наследии прошлого, с которым приходится жить. Он спустил этот вопрос на тормозах, как и все остальное.

Загрузка...