…Из ушата ледяным холодом окатили Васю перехватило дыхание, во рту был вкус

воды, и солнце моталось перед самым носом. Вася увидел одну только воду. Не сразу

дошло до него, что стоит он на четвереньках ‐ весь мокрый к майке, трусах, тапочках, Пока он приходил в себя, сбежались ребята, Митя присел от хохота. Ким тоненько

захлебывался. Виталия молча улыбался. Вилька вежливо хихикал, выглядывая из‐за Кима.

Вася представил себе, как сонный кувыркается и воду: и тоже захохотал, поймал

уплывающую удочку и вылез на берег. Приятно на такой жаре быть в мокрой майке.

‐ Ничего себе, порыбачил ‐ сказал он.

‐ Вот рассказать! Прямо как у Зощенко получится!

И стал накручивать леску на удилище.

‐ Ну, так будем продолжать? ‐ спросил Виталька, настороженно смотря на его

действия.

‐ Я, например, двух поймал.

‐ Не‐ет,‐ покрутил головой Вася.‐ Вы как хотите, а я ‐ купаться. Плаваешь, так хоть не

заснёшь. Он все же досадовал на свое падение и поэтому добавил, зная, что обижает

Виталия. ‐ А это ‐ занятие для старичков: сиди, да глаза лупи, да кости грей.

Он отправился было искать Эльку с Полей, но Вилька прыгнул к нему с

восклицанием:

‐ Чур, я с тобой!

‐ Айда! ‐ сказал и Митя. ‐ Может, в биллиард?


‐ Нет, искупаемся.

‐ Ладно, а потом ‐ в биллиард.

Ким тоже потянулся за ними, и Виталий, вздохнув, стал сворачивать удочки.

Вася шел впереди, и все цепочкой тянулись за ним. И он понял, что его ни за что, ни

про что почему‐то признали вожаком. И это было для него совсем непривычно.

В субботу отцы приезжали пораньше. Среди сосен, в пестрой кутерьме солнечных

пятен и узорных теней, на крылечках бревенчатых домиков, странно выглядели их

городские, подернутые серой дымкой лица, их пиджаки, партийки и гимнастерки.

С их приездом все становилось праздничней, будто в ребячьем полку прибыло.

Через несколько минут отцы выходили со своих дач преображенными.

Предводительствуемый Васей и Джеком, Москалев в холщовых брюках и в сетке, с

перекинутым через плечо полотенцем, шел на реку, ведя за руку Эльку. Тетя Роза

отставала, задерживаясь с переодеванием. Следом отправлялись два боровика

Трусовецких. Низенький, полный Байков и тоненький Виталька шли с жестянками за

конюшню, накопать червей для вечернего клева, над их спинами вился трубочный сизый

дымок. Подольский выходил в галифе и сандалиях на босу ногу; он поигрывал мячом, намереваясь собрать любителей волейбола.

В том‐то и была прелесть выходных дней, что закипало кругом веселое многолюдье

‐ только успевай перекидываться с волейбола на биллиард, с биллиарда на реку, с

реки на прогулку в лес или на стрельбу по целям, которую устраивали взрослые из своих

револьверов.

У Васи было такое ощущение, что в биллиардной по воскресным дням стоял пир

горой.

Рычал Елисеев, под восхищенные восклицания кладя с кия по пяти шаров, стучали

шары, клубился табачный дым. Промазавший папа выкрикивая ни с того, ни с сего

непонятное слово:

‐ Индифферентный удар!

Байков попыхивал трубочкой и долго примеривался, а когда его торопили, возражал:

‐ Ну‐у! Ремесленники! Биллиард ‐ игра научная, расчетливая и суеты не любит!

Главное, что: быстро ударить или положить? А? То‐то!

Шар не падал, и он, зажмурив глазки, смеялся:

‐ Пф‐фр!

Папа, возбужденный, стремительный, тоже смеялся и кричал:

‐ Ерундистика! Биллиард ‐ игра ответственных работников. Тут быстрая ориентировка

нужна.

Он играл хорошо, хотя с Елисеевым, конечно, тягаться не мог.

Вася и Митя толкались среди взрослых, вместе с ними ухали, восклицали, смеялись…

Ох, как Васе хотелось дорваться до кия!

Поближе к обеду помаленьку опустела биллиардная, Папа собрался было идти на

реку. Но Вася ухватился за кий, и папа стал ставить шары для новой партии.

На Васю нашло вдохновение, словно проснулась безошибочная интуиция, когда

чувствуешь особую крепость руки и еще только отводишь кий для удара, а ужа знаешь, что шар обязательно ляжет в лузу. Через весь стол посылает Вася шар в угол, бьет так, что дрожат борта, и шар, мелькнув, пропадает со стола. И такое чувство у Васи, что

силой воли вбил его в лузу. И только легкий звон стоит в воздухе!

‐ Игроцкий удар!‐ удовлетворенно говорит папа.

Сам он виртуозно кладет «свои». Вот стоит у борта возле лузы «чужой» шар. Чтобы

положить «свояка», надо еле задеть его, не сдвинув с места. Папа припадает

к столу, ловя глазом тот единственный миллиметр, за пределами которого уже будет

ошибка,‐ и бьет, тут же вздымаясь в рост. «Чужой» у борта качнулся, а «своего» ‐ нет, словно кто обрезал его путь.


Оба играют в полную силу. У Васи шесть шаров, у папы ‐ четыре. Папа злится на свои

промахи и радуется Васиным удачам. Так они и кончают партию с разницей в два шара.

Папа улыбается и говорит с гордостью, будто сам выиграл:

‐ Отличная работа! Я и опомниться не успел. Молодец ты, Василий Иванович.

Он треплет сына по плечу, мельком прижимает к себе, и тому кажется, что отец

сейчас его поцелует, и Вася заранее соображает, как же отвечать на такую неожиданную

сентиментальность. Но отец не целует, и Вася со счастливой влюбленностью улыбается в

ответ на его ласку.

‐ Степан Николаевич! ‐ кричит папа в раскрытую дверь. ‐ Еще сыграть не хочешь?

‐ До обеда полчаса, ‐ раздается голос Байкова, и он показывается в дверях: ‐ Червяки

накопаны, кузнечиков Виталий ловит. Можно сгонять партию.

‐ Вот с ним, с Василием Ивановичем.

‐ Пожалуйста, с Ивановичем, ‐ говорит Байков, намеливая кий и глядя на Васю

своими лукавыми глазками: ‐ Под каким лозунгом играем? Смена смене идет? А?

А Васе что‐то и не хочется играть: после вспышки вдохновения и отцовской радости

как‐то притупилось все. Игра течет медленно, Степан Николаевич больше ходит вокруг

стола, чем бьет. Вася теряет ритм и в руках не чувствует крепости, Папа крякает, когда он

мажет‚ и отворачивается от стола. Уже прозвонил колокол на обед, уже все потянулись в

столовую, когда Байков, наконец, положил восьмой шар.

‐ Эх, ‐ сказал папа. ‐ Пошли обедать!

Наедине он проворчал:

‐ Я же Байкова обыгрываю свободно. Чего ж ты подкачал? Нет, ты уж, Вася, держи

марку!

Вася и досадовал на свое поражение, и смешно ему было видеть огорченного не на

шутку папу.

Отдохнув после обеда, собирались на волейбол. Полуденный жар спадал, тени

деревьев густели и как будто покрывали влагой светлый песок волейбольной площадки.

Если недоставало места в командах, то Васе предлагали судить. Он брал жестяной

свисток и строго говорил:

‐ Мяч на розыгрыш.

Приятно было и очень ответственно, что тебя слушаются взрослые. Даже

Подольский, обычно не обращавший внимания на ребят, и тот кричал, если кто‐нибудь

затевал спор:

‐ Но, но! Судья сказал!

У него были какие‐то особенные подачи ‐ ребром ладони, его крученый мяч было

трудно принять. Когда на другой стороне площадки такой мяч доставался тете Розе, она с

ойканьем роняла его к ногам и долго рассматривала свои ногти, восклицая:

‐ Ну, знаешь, надо совесть иметь!

Подольский лихо глядел из‐под чуба прищуренным глазом и опять подавая мяч, говорил:

‐ А мы по совести...

Несколько раз он делал подачи и все повторял:

‐ А мы по совести.

Папа играл с ним в одной команде и издевался над противниками:

‐ Что, жинка, обломали когти? Ничего, и мне спокойней будет. Это вам, товарищи, Бальцер мешает ‐ головой отсвечивает. Где‐то тут Митя был, пусть ему свою кепку даст.

Бальцер как раз лучше всех играл в противной команде. Не выдержав, он срывался с

места, отталкивал тетю Розу и сам брал крученый мяч. Ему пасовали над сеткой: экнув, он

упруго подкидывал свою маленькую фигурку и резал. Папа рывком падал и у самой

земли принимал резаный мяч.

‐ Шалишь!‐ победно говорил он, отряхивая сбитую коленку.

‐ Хоть поклониться заставили, ‐ усмехался Бальцер, петушком прохаживаясь у сетки.


Вася чувствовал, что на папу, как и на него в биллиардной, тоже нашло вдохновение.

Его, немного все‐таки уже погрузневшее тело, легко реагировало на полеты мяча, словно

между ними была связь какими‐то электротоками. Он раскраснелся, кудри разметались, глаза блестели, и был он самый молодой и красивый.

И еще тайком любовался Вася женой Бальцера. У нее был ровный, ровный загар по

всему телу ‐ от плеч, на которых матово отливал солнечный свет, до длинных крепких ног.

И глаза у нее блестели, как у папы.

Васе было неприятно, почему у маленького лысого Бальцера самая красивая жена.

Между делом он стал по ‐ своему перетасовывать пары. И получилось, что папа

и жена Бальцера ‐ это лучшая пара; тетя Роза досталась Подольскому, а жена

Подольского, которая сидела на траве среди зрителей,‐ маленькая, пышная женщина с

таким розовым, будто распаренным, лицом, и такими белыми, будто совсем

выгоревшими волосами,‐ пришлась Бальцеру. Только пару пожилых и толстых

Трусовецких Вася оставил, как есть.

Веселое нашествие взрослых было, как прилив, который затоплял все. Но в

понедельник сбывал прилив, и на обнажившейся земле опять оставались заметными

предметами те же ребячьи фигуры. Пустынно становилось в понедельник, и Вася будто

заново привыкал к

детской компании.

В поисках новых развлечений Вася додумался до учреждения ордена «Гоп со

смыком». Все вместе, валяясь на берегу, выработали форму и статут. Орден был такой: череп и две перекрещенные шпаги вместо костей, их обвивает лента с девизом: «Слава

или смерть».

Чтобы получить орден, надо было: знать наизусть «гимн» «Гоп со смыком», переплыть на остров, вскочить на велосипеде на волейбольную площадку, которая

возвышалась над землей сантиметров на двадцать и ограничивалась бетонным

поребриком; взобраться на вершину самой высокой сосны и уметь находить по уставным

знакам, оставленным на пути, товарища, который спрятался в лесу.

‐ И поймать пять ельцов за день! ‐ дополнил Виталька.

‐ Да ну тебя! ‐ с унынием сказал Вася, и все забраковали это предложение ‐ Мы ж

гонки на велосипеде не включаем, ‐ добавил он, стараясь быть справедливым.‐ Или

биллиард.

Новая цель захватила всех. То одна, то другая мамаша бывала поражена. когда вдруг

сын горланил:


Братья‐воры умирают, Пусть по—честному признают, Что в раю нас через черный ход пускают.

Ха‐ха!


Ребята являлись в столовую поцарапанные, и пахло от них сосновой смолой.

Самым упорным завоевщиком ордена оказался Ким Дроботов, чернявый, цепкий

парнишка. Каждый день он наново регулировал спицы у своего велосипеда, выправляя

«восьмерку», потому что обода не выдерживали безжалостного столкновения с

бетонным поребриком. Но скоро он научился красивее всех откидываться в седле и рвать

на себя руль, вздыбливая велосипед и бросая его на площадку.

Вилька на этом испытании отстал, хотя выучил «гимн» и неплохо рыскал по лесу, Виталий Байков сдался на сосне. Ким, после первой попытки преодолеть страх высоты, сказал ему так, чтобы Вася с Митей слышали:

‐ Они здоровые, им что!

Вася презрительно усмехнулся:

‐ А кто тебя заставляет?

И все‐таки Дроботов взобрался на сосну, да еще покачал ногой ветку, осыпав

товарищей прошлогодними шишками.

Наступил день последнего испытания заплыв на остров, до которого по прямой

метров четыреста, да еще на сотню метров снесет быстрым течением.

Виталий сел в лодку на весла, Вилька ‐ на норму, Вася, Митя и Ким ‐ вошли в воду.

загнал полоса острова отдалилась больше, чем всегда, ‐ между ней и ребятами

пролегло плоское текучее пространство, живое от ряби и маленьких круговоротов Солнце

четко высвечивало остров, а вода была тусклой, лишь кое‐где лучи посверкивали

вразнобой.

Надо было экономить силы, и Вася не плыл, а шел с тех пор, пока ноги, хоть и

задевая дно, уже на нём не держались. Он поплыл самым экономным стилем ‐ брассом, когда попеременно, короткие мгновения, расслабляются то руки, то ноги. Он заметил, как

Митя

взял вразмашку, и крикнул:

‐ Эй, устанешь!

Но скоро стало не до приятеля. Остров медленно плыл против течения, но нисколько

не приближался. Чувствуя неизрасходованные силы, Вася взял круче. При толчке ногами у

рта бурлила вода, при размахе рук она беззвучно расходилась от лица кругами. Так он

плыл, преодолевая воду, и остров стал приближаться.

Вася оглянулся, хотя знал, что и на это расходует силы. Невдалеке плыли Митя и Ким, чуть в стороне шла лодка, и Виталий, подгребая веслами, напряженно смотрел на

пловцов.

Место, от которого начался заплыв, ушло далеко вбок, и даже до ближайшей точки

берега было метров двести. И оторопь брала оттого, что находишься на самой середине

этой жидкой хляби, которая не поддержит в слабости, а, наоборот, утянет в себя.

А силы стали сдавать. Ослабли руки, уже не разводились в полный размах, как бы ни

напрягались плечи. На поверхности, наверное, видно было бы их усталое дрожание.

Потом сбилось дыхание. Хочешь сделать прежний размеренный вдох, а сердце

колотится и словно своими нервными рывками беспорядочно гонит воздух в легкие

Кажется, ничего не осталось в теле, кроне ожесточения и воли. Только они и не

позволяют крикнуть лодку, а остров приближается, заметно приближается, уже видны

листья на кустах.

‐ Ну, вас… к дья... волу‚ ‐ крикнул задыхающийся Митин голос.‐ Лодку!

У Васи нет сил, чтобы оглянуться, он только слышит всплески и длинный, радостный

вздох Мити:

‐ Фу‐у‐у! И завидует ему.

‐ Вася ожесточенно твердит про себя ритмичные фразы, подгоняя слабеющий ритм:

«Что ж подкачал? Держи марку! Что ж подкачал? Держи марку!»

Руки сдают, дыхание сдает, только ноги работают в силу.

‐ Лодку!‐ вскрикивает Ким, и Вася досадует на него, потому что осталось меньше ста

метров.

И снова, за спиной тяжелый всплеск.

Берег пологий, песок далеко уходит от кустов, сейчас должно быть дно. Вася

опускает ноги, погружается стоймя, оставляя лишь один рот да нос на поверхности. Ноги

не находят опоры, их тянет вглубь, и, кажется, нет уж сил вынырнуть. Но Вася плывет, не

брассом, а кое‐как, по‐собачьи, и смотрит в воду, и видит в мерцающей зеленоватой

глубине камешки. Из последних сил, уже ничего не жалея, он делает несколько рывков, лишь бы наверняка встать на твердую землю. Встав ногами, он падает на воду и

полуплывет, полуидет. Потом по мелкой воде доползает до берега.

Он лежит на спине, и ему не хватает дыхания, и лицо горит так, будто у него жар.

И только когда приходит дыхание, он испытывает удовлетворение, даже счастье. Он

слышит, как подтягивают на отмель лодку, и, открыв глаза, видит над собой худенькое

лицо Виталия и широкую улыбку Вильки.


Он садится и смотрит на противоположный берег, где коробочками в кустиках

чернеют дачи, и ему становится страшновато.

‐ Ну, вот,‐ говорит справедливый Виталька. Васю надо награждать орденом.

Ким покачивает подрагивающие от недавнего напряжения руки и бормочет:

‐ А он для себя и придумал орден.

Вася вскочил, чувствуя, что покраснел бы если б не так горело лицо.

‐ Что ты сказал?

Сузившиеся глаза Кима так и жгли обидною незаслуженною злостью:

‐ А неправда? Связался с младшими, силой похвалиться!

Вася ринулся и с маху ударил Кима по лицу. И не сам он, а словно только ладонь

почувствовала наслаждение от удара по упругой, гладкой щеке. Вася ждал драки, но Ким

заплакал и закричал с остервенением:

‐ Бей! Бей, дылда здоровая!

Ужасаясь в себе наслаждению жестокой властностью, которая не получает отпора, Вася ударил еще раз, и вспомнил, как он сам кричал в голос, когда его бил

сиплый. Киму тоже, наверное, кажется, что он с достоинством бросает свои

оскорбления, а он просто кричит от беспомощности и унижения.

Вася повернулся и побежал от ребят, и не заплаканное лицо Кима ему запомнилось, а мимолетно перехваченный взгляд Витальки, полный укора и отвращения.

Никак у Васи в жизни не получались драки, а всегда бывало так: или его били, или он

бил слабого, как сегодня. Он ненавидел и то, и другое одинаково, и теперь не знал, как

будет смотреть на Кима, как жить с ним на одной даче.

Подошел Митя и пробурчал:

‐ Ладно, айда домой! Зря, конечно, ему по морде дал.

Вася вскочил и зашагал к лодке. Ким сидел на кормовой скамеечке и еще

всхлипывал.

‐ Извини меня, слышишь?

‐ Чего уж там, ‐ пробормотал Ким и вяло пожал протянутую руку.

Ну что исправило это примирение?! Васе, по‐прежнему было тошно, как если бы

побили его самого.

Поплыли назад на лодке. На середине реки Вася сказал со злостью:

‐ К чертовой матери этот орден! Чепуха все это.


II

Сняв ногу с табуретки, Вася полюбовался черным блеском начищенных ботинок. В

отглаженных брюках, еще не надев тужурки, он уже ощущал шик своего костюма и

чувствовал то приподнятое беспокойство, которое все испытывают, собираясь в театр, будто идут не других смотреть на сцене, а себя показать публике.

Папа заглянул на кухню и недовольно сказал:

‐ Ай, как плохо ботинки вычистил! Ну‐ка, ставь ногу! ‐ Он потянул за брючину Васину

ногу вверх. Ставь, ставь! Ишь, спереди лоск навел! А каблуки кто будет чистить, а ранты?

Ботинки. только что безукоризненно блестевшие, стали вдруг снова грязными, и Вася

пробурчал:

‐ Как я их сзади увижу?

Папины руки, в обшлагах белоснежной сорочки, схватили щетку и заходили вокруг

Васиного ботинка. Нога дергалась от толчков, и папа прикрикивал:

‐ Стой тверже!.. Каждое дело надо до мелочей доводить! Зачем елозить поверху, очки втирать?


Васю обижала папина раздраженность, но одновременно была приятна. В первые

месяцы он чувствовал себя скорей гостем, чем сыном. Папа будто боялся хоть чем‐то его

задеть. А сегодня он ворчал и раздражался, как обыкновенный отец.

‐Что‐то, мужчинки, копаетесь‚ сказала тетя Роза из передней.‐ Я боты надеваю.

В театре они сели в директорскую ложу у закругленного барьера, обитого старым

бархатом.

Пьеса была скучная, называлась «Счастливая женщина». Актеры говорили о любви и

о том, что нужно советской женщине для счастья. Вася не очень вникал в их разговоры, разве что вылавливал шуточки чтобы хоть посмеяться.

Но его не огорчало содержание. Когда раскрывался занавес и в темный зал бил

солнечный свет сцены. Вася не мог наглядеться и не замечал темноты вокруг, словно зал

сжимался до пределов маленькой ложи, а сцена все вбирала в свое дневное сияние.

В этом откровенном и обманчивом свете рисованные деревья воспринимались как

живые, и окно, затянутое марлей. как будто отблескивало стеклом. Это была как игра, как

переводные картинки, которые поражают яркостью, едва сведешь с них тусклую бумагу.

Актеры были такие легкие и красивые, открытые для всех взглядов, они говорили громче, чем люди обычно, их смех был охотнее, а печаль откровеннее, чем в жизни, поэтому

они казались людьми особого, праздничного настроя.

И этот настрой души передавался Васе.

В антрактах сидели в кабинете директора и пили пузырчатый лимонад. Директор

театра и главный режиссер слушали тетю Розу, присев на краешек кресел, т Васе хотелось

усадить их прочнее.

‐ А вот я ‐ счастливая женщина? ‐ спросила тетя Роза.

‐ Кто тебя знает‚‐ сказал папа, по привычке забравшийся за директорский стол.

‐ Нет, слушай, я серьезно—по пьесе. Работа? Любимая работа есть у меня. Хороший

муж? Есть хороший муж. У меня очень хороший муж, и, знаете, я это говорю не потому, что при людях, или потому, что он секретарь горкома.

Папа, сморщившись, замотал головой, будто лимонад ему плеснули за шиворот, и

посмотрел на директора:

‐ Это с ней бывает... Ну, милая, пошла шить ‐ как пороть будешь?

Все посмеялись, и тетя Роза объяснила:

‐ Театр должен нас учить. Вот я и воспринимаю: все ли у меня есть для счастья?

Друзья ‐ есть. И любовь, и перспективы, и ‐ ребенок.

Нажимая на лимонад, Вася тоже посмеивался над тетей Розой. Он давно заметил у

нее эту черту: примерять на себя героинь книг, фильмов или пьес. Слово «ребенок» было

неожиданным, как и похвала мужу, и Вася поморщился, как папа, только что удержался

от мотания головой.

‐ Ребенок‚‐ сказала тетя Роза‚‐ ты за два антракта выпил четыре стакана. Смотри, что‐

нибудь случится.

Васю покоробила эта бестактность, да еще перед чужими людьми, но он не успел

ответить как‐нибудь погрубее: слова тети Розы столкнулись со словами директора:

‐ Не беспокойтесь, лимонад хороший.

‐ Нет, я ‐ действительно счастливая женщина!

Несмотря на то, что она так глупо ляпнула о лимонаде, Васе было хорошо и с ней, и с

папой, и с ее болтовней, и с похвалами в честь папы, и с этим лимонадом на который он, действительно, чересчур поднажал.

Когда ему было хорошо с тетей Розой, ему становилось неловко перед мамой, он как

бы за отца нес тягость этой неловкости... Да и за себя тоже ‐ за то, что слукавил и остался

на зиму в Томске.


Пока были в театре, горечь лишь слегка овевала праздничное настроение, но когда

вернулись домой, то осталась одна печаль, проникнутая ясными отсветами, театральной сцены. Вася лежал в своей комнате и думал о маме с Элькой, что они без

него совсем одиноки, и бабушки нет ни с ними, ни здесь; все раскиданы и все грустят друг

о друге.

Ему хотелось пожить одну только зиму у папы ‐ и хотелось ехать домой. Он и не

верил, и уверял себя, что необходимо остаться. В последние летние дни тетя Роза повезла

его с Элькой к какому‐то знаменитому врачу.

‐ Девочка практически здорова, ‐ сказал тот.‐ А у молодого человека ‐ обычное

возрастное: небольшой невроз сердца. Это проходит, но, конечно, в данный

момент необходимы режим и наблюдение. Перегрузки нежелательны, лыж и коньков

поменьше.

Папа как будто обрадовался Васиной болезни.

‐ Подлечим, подлечим,‐ сказал он бодро. ‐ Положим тебя во ФТИ.

ФТИ ‐ это был знаменитый Томский физиотерапевтический институт.

Интересно, что был еще один ФТИ ‐ физико‐технический институт, двор которого

виднелся из окна гостиной. Там на земле стоял серебристый купол и время от времени

внутри него раздавался громкий звонок. Это испытывали акустику для строящегося в

Новосибирске грандиозного театра. Томск был особый город, он помогал расти даже

Новосибирску.

Этот ФТИ Вася знал, а где находится тот ФТИ, так и не видал до сих пор. Ложиться

туда вовсе не хотелось, да и папа, к счастью, больше не заговаривал о лечении. И

получилось, что Вася обманул маму, оставшись без всяких причин у отца. И это мучило

его, и

мученье приходило как раз тогда, когда ему бывало хорошо, а когда случалось плохо, то он чувствовал даже облегчение.

Все, с чем сталкивался Вася в Томске, было знаменитым: и трофейный «Бьюик», и

неведомый ФТИ, и испытания купола для самого большого в СССР театра, и

лучшая в крае 6‐я образцовая полная средняя школа. И папа был самый знаменитый

человек в городе. Каждое выступление его печаталось в газете «Красное знамя», да еще с

портретом. Даже директор школы на линейках часто повторял: «Товарищ Москалев

просил передать пионерам и школьникам...»

Однажды папа за обедом что‐то все посмеивался про себя. Вася с любопытством

наблюдал за ним, а тетя Роза не выдержала:

‐ Да что с тобой?

Папа еще посмеялся, прежде чем сказал:

‐ Заявился директор и предместкома со спичечной фабрики, вот, мол, подработали

вопрос, хотим на общее собрание выносить, ‐ просим назвать наше производство; фабрика имени... Кого бы вы думали? ‐ Папа замолчал и хитрыми глазами смотрел то на

Васю, то на тетю Розу.

‐ Сталина! ‐ сказал Вася.

Папа, не отвечая, смотрел теперь только на тетю Розу

‐ Оставь свои загадки,‐ сказала она. Не думаю, чтоб что‐то оригинальное.

‐ Имени Москалева!‐ Воскликнул папа, откинулся на стуле и засмеялся, наблюдая

эффект.

У тети Розы лицо стало доброе.

‐ Ну, и как?‐ спросила она.

‐ Я говорю им: вы эти штучки бросьте, я сам рабочим скажу, чтобы они вас поперли с

этим предложением. Назовите фабрику именем Эйхе.

‐ Ну, и напрасно, ‐ разочарованно проговорила тетя

Роза.‐ Что, ты не заслужил этого? Да?

‐ Как‐то бестактно получилось бы, ‐ опять посмеиваясь, ответил папа; чувствовалось, что ему все равно приятно это предложение, даже бестактное, даже неприемлемое

Вася тоже огорчился отказом отца и спросил:

‐ Вот Эйхе называют вождем сибирских большевиков. А тебя можно назвать вождем

томских большевиков?

Папа, сморщившись, почесал в затылке:

‐ Ох вы, черти, почище этих спичечников будете! Нашего брата называют: руководитель. А не вождь. Понял? До вождей мы еще не доросли.

…Из‐за того, что 6‐я школа была лучшей и шефствовал над ней горком партии, Васе

приходилось в морозных потемках каждое утро совершать сорокаминутный

путь, хотя были школы гораздо ближе к дому. Пар от дыхания смешивался с

морозным туманом, и фонари расплывались кругленькими радугами, как на воде капли

нефти. Со сна было зябко расслабшему за ночь телу, Вася старался надышать тепла в

поднятый воротник, но он лишь мокрел и обрастал инеем. Разогревался Вася на полпути ‐

где тротуар ломался, превращаясь в каменные ступени, которые круто сбегали вдоль

домов, понижающихся уступами. Отсюда уже веселей бежалось вприпрыжку до речки

Ушайки, вблизи которой стояла школа.

За всю зиму папа ни разу не разрешил приехать в

школу на машине. А пешком не захочешь лишний раз отмерить этакую даль, Поэтому

Вася ходил только на уроки, да еще на пионерские сборы. Школа не занимала, как в

Новосибирске, добрую половину жизни, она была временной, и укореняться в ней не

хотелось. И ни с кем из соклассников не встречался он после школы, потому что жил на

отшибе.

Ему поручили делать в классе политинформацию. Для этого каждый понедельник

отводилось на первом уроке десять минут, Это Васе было легко: уж если в прошлом году

он инструктировал ребят по шести условиям товарища Сталина, то теперь‐то, слава богу, еще ума поднабрался.

Впрочем, когда своего ума не хватало, он свободно занимал его у папы. По

воскресеньям выкраивали время и уединялись в кабинете. Папа с удовольствием

выкладывал последние новости, он любил рассказывать, ему это привычно было.

Разошедшись, он взмахивал указательным пальцем, и Васе казалось, что он насильно

сдерживает жест, соразмеряется с обстановкой а будь он на трибуне, так наверняка в этот

момент взмахнул бы во всю мощь кулаком.

‐ В Испании всеобщая стачка переросла в вооруженное восстание. В Астурии создано

рабоче‐крестьянское правительство, фашист Хиль Роблес бросил в бой танки; Так и ходит

волнами революция по земле. А волны‐то от нас идут. Представляешь себе? А?

Революционная энергия пролетариата концентрируется в нашей стране, как в фокусе...

Слыхал о шуцбунде?

Да. Вася немного знал о прошлогоднем восстании австрийских рабочих; они были

разбиты, но не сдались, а перешли границу с оружием в руках.

‐ Правильно. И многим мы предоставили политическое убежище. А Димитрова как

мы вырвали из фашистских лап? Приняли его в советское гражданство ‐ тут уж, извините: фашисты не осмелились тронуть советского гражданина. И Димитров приехал в СССР...

Вот что значит великая наша страна, великая наша партия! Они жаждут воевать с нами, уничтожить нас, а приходится отдавать честь перед гражданином СССР. Но только знай и

запомни накрепко: все равно мы сойдемся с фашизмом в последней схватке, этого не

миновать, и готовь себя к этому. На одной земле коммунизму с фашизмом не ужиться...

Вася забывал делать заметки для своего выступления. Он вжимался в кресло, и

виделось ему, как несется он на коне, воткнув в стремя древко с красным знаменем, а в

правой руке у него сабля, и он рубит ею по зверским лицам... Это будет, это здорово, что

именно на

его долю выпадет решающая схватка с фашизмом...

Сделав политинформацию, Вася долго не мог избавиться от возбуждения, как будто

не израсходовал энергию, а, наоборот, получил заряд, и неспокойно сиделось на уроке.


Однажды он локтем опрокинул непроливашку и забрызгал чернилами тетрадь

соседа.

‐ Москалев,‐ холодно сказала учительница. ‐ Завтра принесешь ему чистую тетрадь.

Ты знаешь, как у нас мало тетрадей.

Смущенный Вася извинился и готов был принести хоть две тетрадки.

Вроде бы, на том дело и кончилось. Но после уроков его вызвал директор школы.

Это было уж слишком! Из‐за таких пустяков Анастасия Александровна, бывало, отчитает перед классом, или уж, в крайнем случае, сообщит маме на ближайшем

родительском собрании. Никогда дело не доходило до директора‚ Вася и не знал

директоров в Новосибирске.

Удрученный непомерностью наказания, он робко стукнул в высокую дверь, ничего

не услышал и, приоткрыв ее, пробормотал в невидимое пространство:

‐ Можно войти?

Директор сидел за столом, а сбоку от стола висел в воздухе большой подшитый

валенок. Вася испуганно уставился на валенок, пока не сообразил, что директор сидит

боком к столу, заложив ногу на ногу. Седые волосы ежиком, старое лицо в очках и серая

партийка

определенного ничего не предсказывали... Ты не подводя отца, меня и себя ‐ устало

сказал директор.‐ Ты пионер, сын большевика. Я тоже большевик. Большевиков не так‐то

много, и им не так‐то легко. Береги их честь и свою заодно ‐ ты ведь тоже будешь членом

партии.

Он не требовал никаких обещаний, и Вася поклялся про себя, что не подведет этого

старого и уставшего человека.

На другой день в общей ораве Вася вырвался из класса на перемене и только было

раскатился по навощенному полу, как увидел отца и директора. Рядом с директорскими

валенками тонкие отцовские сапоги были особенно видными, какими‐то самыми

главными в этом зале.

Вася подошел приличной походкой и поклонился директору.

‐ Передышка? ‐ спросил папа, потрепав сына по плечу.‐ Ну, беги, разминайся.

После уроков Вася с любопытством возвращался домой. А ну, как будет отчитывать

его папа за эту дурацкую непроливашку?

За ужином папа сказал:

‐ Ты у нас молодец, оказывается.

Вася наклонился над тарелкой, стараясь уловить коварную интонацию.

‐ Что такое? ‐ спросила тетя Роза.

‐ Заглянул я в школу сегодня. Между прочим, на перемене такой каток, черти, по

наркоту устроили!‐ Он обратился к Васе ‐ Конечно, поразмяться надо, иначе как шесть

уроков высидишь? Но ведь паркет же! Вы бы уж во двор, что ли, выбегали!

‐ Ты насоветуешь‚‐ сказала тетя Роза.‐ Чтобы они попростужались?

‐ Запретил, что ли, бегать? ‐ спросил Вася, испод низу глянув одним глазом.

‐ Да нет, промолчал. Чего я буду мешаться? На это директор есть. Старый коммунист, член горкома.

Вася поднял голову и взглядом поторапливал отца.

‐ Да!‐ сказал тот, обращаясь к тете Розе. – Вот мне и говорят: ваш сын ‐ активный

товарищ, политинформатор, учится хорошо, парень вежливый. Вот так!

Ничего, значит, дело идет, ничего‐о!

Васе приятна была сдержанная отцовская радость он был обескуражен молчанием

директора. Он привык, что всю жизнь одергивают его в лад и мама, и учительница. А

сейчас его бросили на произвол самостоятельности. Словно трехкилометровый морозный

путь до школы и в самом деле был так длинен и неверен, что ничего оттуда не дойдет до

дому, если б даже Вася и натворил что‐нибудь как следует.


Ох, как хотелось рассказать правду! Но теперь Вася побоялся, что папа не простит

директору своей напрасной радости.

Перед сном он сел за письмо к маме. Он тоже не сообщил ей про вызов к директору, потому что она могла воспринять это по‐новосибирски, как тяжелое событие. А успокоить

ее разве он был бы в силах в такой дали от нее? Но Вася честно признался в том, что еще

вчера решил скрыть. Он написал, что получил «уд» по алгебре за грязь. И тут же

добавил, что переменил перо и стал писать чище. Беспощадно честным он быть не мог, он должен был щадить маму. Но не подать хоть маленький, совсем не тревожный сигнал

о неблагополучии, он не имел права. Мама бессильна вмешаться в его жизнь, так разве

можно обмануть ее доверие?

Вася обжился в неприветливой гостиной. По вечерам он забирался на кожаный

диван и читал. Папы не было дома, тетя Роза уединялась в спальне, Поля примолкала на

кухне. Было так тихо, будто всю квартиру наглухо захлопывали крышкой. Тишина загудела

в ушах, лишь Джек изредка плямкал на полу.

На этот бесцветный, ничем не отвлекающий фон так свободно переносились из книг

любые картины, и чистая от собственных переживаний душа так чутко воспринимала все

подвиги и страсти.

Вася увлекался замысловатыми биографиями орденоносцев Беломорстроя, бывших

воров и бандитов. Их рассказы, собранные в книгу, были прямо приключенческими ‐ от

судьбы афериста международного класса до бывшего кулака. Вот каких преступников

перевоспитала Советская власть на одной только стройке!

В прохладной тишине гостиной легко громоздились в воображении заснеженные

зеленоватые айсберги вокруг лагеря челюскинцев. Они нависали со всех сторон

над тоненькой мачтой с красным флагом.

Роскошные, только что изданные, книги «Поход Челюскина» и «Как мы спасали

челюскинцев» будоражили не меньше, чем чудесные приключения капитана Гаттераса

или детей капитана Гранта. Только теперь прибавлялись еще гордость и удивление перед

тем, что все герои живые, настоящие, что Молоков, возвращаясь с мыса Уэллен, приземлялся в Новосибирске, а поезд со спасенными челюскинцами прошел мимо

станции Тайга.

Да если бы ледокол так погиб в капиталистическом мире—там это было бы

страшной трагедией с человеческими жертвами. Но большевики даже катастрофу

превратили в победу. Сам Куйбышев возглавил комиссию по спасению, и ‐ все до

единого‐ челюскинцы были вывезены на Большую землю. И первые семь звезд Героев

Советского Союза вручены полярным летчикам, имена которых знает теперь каждый

мальчишка: Ляпидевский, Леваневский, Молоков, Каманин, Водопьянов, Доронин, Слепнев.

Челюскинцев спасли весной, а нынешней осенью все‐таки был пройден насквозь

коварный арктический маршрут: краснознаменный ледорез «Литке» из Владивостока

пробился в Мурманск.

Когда отпускал мороз, Вася ходил на лыжах, и это после книг было самым большим

удовольствием. Для прогулок он выбрал безлюдную улицу Равенства и ходил по ней взад

и вперед, отрабатывая попеременный шаг и повороты через ногу.

Однажды преподаватель физо объявил, что учрежден всесоюзный значок «Будь

готов к труду и обороне».

Теперь на уроках в спортивном зале он принимал нормы: прыжки, бег на 60 метров, гимнастику. Гранаты кидали во дворе выходя на мороз в лыжных костюмах или

телогрейках ‐ у кого что было.

Понемногу отсеивались неумелые, но их было мало. Когда из десяти норм остались

лыжи и плавание, преподаватель велел всем, кто успел в предыдущих испытаниях, собраться в воскресенье на зачет по лыжам. Васе он сказал с глазу на глаз:

‐ Москалев, можешь не приходить. Ты далеко живешь, лишний раз не больно

прогуляешься. Верно? Я у тебя как‐нибудь отдельно, в учебный день, приму.

Что верно, то верно: очень не хотелось тащиться в школу еще и в воскресенье. И

вообще, значки «БГТО» казались чем‐то вроде ордена «Гоп со смыком», который

никогда не существовал в природе. Никто их не видел, они еще только где‐то

готовились в Ленинграде, на как ком‐то Монетном дворе. Сбивало энтузиазм и то

обстоятельство, что плавание все равно не сдать зимой. Преподаватель опросил всех на

честность: «Кто умеет плавать?» Но ведь этак, опросом, вообще все нормы можно

принять.

В эти дни случилось несчастье. Вася почувствовал его еще во дворе, когда

возвращался из школы. У крыльца стоял «Бьюик», на котором папа три дня назад уехал в

район. Машина стояла холодная и пустая.

В прихожей висели чужие пальто, из спальни доносился незнакомый голос. Вася

рванулся туда, но вход преградила тетя Роза.

‐ Там врачи,‐ шепотом сказала она.‐ Папу привезли совсем больного, у него

воспаление легких.

И поселились в доме тревожные запахи лекарств. Одну ночь медицинская сестра

спала в гостиной на диване. Джек не находил себе угла и тихо рычал на чужих.

Папа то бредил, то спал, и Васю не пускали к нему. По утрам Вася притаивался у

спальни, но папиного голоса не слышал. С неспокойным сердцем нырял он в утренний

мороз и еле дожидался часа, когда возвратится домой.

Однажды, как всегда в полдень, он шел из школы своим длинным путем по улице

Ленина и мечтал, что, может, сегодня пустят его к папе.

Вдруг в сером, вялом воздухе словно закричал кто‐то: прямо в глаза впечатался

черно‐красный флаг. Оглушенный Вася с ужасом остановился под ним. Флаг опал

неподвижно, будто сам был мертв, и впереди висели тоже траурные флаги. На

склоненных древках, в жутком сочетании черного с красным, они неровной линией над

балконами и подъездами уходили вдаль, бледнея в дымчатом воздухе. У некоторых

домов стояли длинные лестницы, и люди, стоя на них, укрепляли все новые флаги.

Вася побежал. Побежал вверх по ступеням. Кололо сердце, наверно от проклятого

невроза, а он бежал, чувствуя невыносимую тяжесть зимнего пальто, не вытирая

слез и смертельно тоскуя о том, что так еще далеко до дома. Он бежал, волоча

школьный портфель, и кощунственной сладостью, прерывисто, как пульс, билась мысль, что если папа умер, так весь город погрузился в печаль, весь в его память покрылся

черно‐красными флагами.

Поля отшатнулась, открыв двери:

‐ Ой, господь с тобой!

‐ Где папа? ‐ швыряя портфель, закричал он.

‐ В кабинете папа‚‐ пробормотала Поля. ‐ Ой, и Розы Порфирьевны нету, и как

потревожить Ивана Осиповича? Он едва ‐ то поднялся. Может, я чего сделаю?

Папа сидел за столом в халате тети Розы, бледный, всклоченный, и слабым голосом

говорил по телефону. Вася плюхнулся в кресло и, улыбаясь без удержу, уставился на

папину небритую щеку. Папа взглянул и пальцем показал у себя под глазом. Вася провел

у себя под глазом, и на пальцах осталась грязная влага. Тогда он на цыпочках вышел из

кабинета, чтобы снять пальто и утереть лицо.

Когда он вернулся, папа уже кончил говорить по телефону и сидел, сгорбившись, зажав ладони в коленях.


‐ Почему‐то везде траурные флаги,‐ виновато попытался объясниться Вася.

‐ Да. Убит Киров,‐ сказал папа через силу.‐ Словно нарочно, негодяи, выбрали

именно его. Совсем недавно я слышал, как он говорил, что так хочется жить и жить!

Вася мало что слышал о Кирове прежде и лишь теперь столько узнал о нем! Лишь

после смерти Киров стал для него живым, стал очень близким человеком, потому что

тоже оказался томичом.

...Он так хитро организовал в Томске подпольную типографию, что жандармы не

могли найти ее, пока сам собой не провалился в подполье домишко, под которым

пряталась типография.

Со двора виднелась бывшая тюрьма, в которой сидел Киров, теперь в ней была

редакция «Красное знамя».

Недалеко от школы Киров в 1905 году под пулями царских солдат поднял красное

знамя, выпавшее из рук рабочего Кононова...

«Советская Сибирь» опаздывала в Томск на сутки, центральные газеты приходили

еще позже. И вот несколько дней подряд все ложились и ложились на стол газеты

в траурной рамке, с портретом улыбающегося человека.

Вася прочитал, что 1 декабря, сразу же в день убийства, Президиум ЦИК принял

постановление, чтобы следственные власти вели дела обвиняемых в подготовке или

совершении террористических актов в ускоренном порядке: «Судебным органам не

задерживать исполнение приговоров к высшей мере наказания из‐за ходатайства

преступников данной категории. Органам НКВД приводить в исполнение приговоры к

высшей мере в отношении преступников вышеназванных категорий немедленно по

вынесению судебных приговоров».

Вася знал, что первого же декабря в Ленинград выехали Сталин, Молотов, Ворошилов, Жданов. Киров еще не был похоронен, как были приведены в исполнение

первые приговоры: в Ленинграде расстреляно 37 человек, в Москве—29.

6 декабря Москва хоронила Кирова у Кремлевской стены. В этот вечер папа, несмотря на запрещение врачей, взошел на трибуну в зале Дома Красной Армии, где

собрался партийный актив.

После болезни глаза его ввалились и исступленно смотрели из темной глубины.

Только Вася, да еще тетя Роза чувствовали, как ему трудно говорить громким голосом, они улавливали еле заметные придыхания, и тетя Роза качала головой.

‐ В эту минуту,‐ говорил папа,‐ орудийный салют возвестил миру о печали

пролетариев. Классовый враг пытается внести в наши ряды панику. Но партия

большевиков не знает паники. На партийном языке нет такого слова ‐ паника!

7 декабря в Белоруссии было расстреляно 12 человек. 13 декабря военная коллегия

в Киеве приговорила к расстрелу 28 человек

Но страна, и охваченная тревогой, все равно шла вперед.

В эти дни Совнарком вынес постановление об отмене с нового года карточной

системы на хлеб.

В эти дни, потрясшие страну, Вася словно приобщался к великой и тревожной жизни

партии, к делам своего отца. Только он не мог понять, почему убийцы Кирова оказались

одновременно и в Москве, и в Киеве, и в Минске, и почему их было так много ‐ больше

ста человек.

Папа объяснил сурово и кратко:

‐ Враги везде готовили покушения, их заранее схватили за руку

Будто по мере выздоровления папы отступали и грозовые дни. Расстрелов больше

не было, газеты заполнились заметками о подготовке магазинов и хлебопекарен к

свободной продаже хлеба. После траурного митинга папа еще некоторое время

отлеживался, читал «Бруски» Федора Панферова, обрадовано встречал Васю из школы и

тетю Розу с работы.

По вечерам зачастили товарищи.

Вася любил гостей. Пустынная гостиная обживалась, нарушался застылый порядок

резных стульев, во весь свет загорелась люстра, и тяжелая скатерть на овальном столе

скрывалась под сверканьем стекла и фаянса.

Папа, в легкой рубашке, без партийки, молодел, разрумянивался. Из всех знакомых

Подольские были, как бы сказать, наиболее настоящие гости. К жене Трусовецкого тетя

Роза относилась, как младшая к старшей, с женой Байкова, учительницей, она не очень

свободно поддерживала длинные педагогические разговоры. Зато когда появлялась

розовощекая и беловолосая латышка Лилита Подольская, тетя Роза целовалась с нею от

радости, и обе убегали в спальню.

Играла виктрола, Подольский ловко кружил тетю Розу. Папа, усмехаясь слабому

своему умению, танцевал с маленькой пухлой Лилитой. Она всегда носила красивые

платья, и под стать им была военная форма мужа. Эти гости и танцевали, и пели, и даже

вино пили как‐то красиво.

В пластинках господствовал модный Утесов. Вася сидел на диване и смотрел, как две

пары мерно движутся под чеканный, сипловатый голос: Лимончики, мои лимончики, Вы растете на моем балкончике!…


Но в эти декабрьские дни виктрола не заводилась, и не доставали из буфета бутылки, которые всегда стояли в запасе, хотя папа сам и не пил.

Трусовецкий поднимался без жены, и разговор шел совсем не гостевой:

‐ Не меньше ста новых магазинов и ларьков открыть, ‐ говорил папа. ‐ Это давай

запишем в решение. И, знаешь, надо хлебопеков затейничеству учить. Пусть‐ка вспомнят, и калачи, и французские булки, и халы. Все ведь это у нас перезабыли! Прошла пора

мокрого черного хлеба, за какой ругал нас писатель. И продавцов придется переучивать, они же сейчас выдают, а не продают. А теперь народ возьмет не каждую буханку, какую

ему сунут.

У Байкова папа спрашивал:

‐ Ну как, без меня дела не гуляют?

‐ Да нет,‐ усмехался Степан Николаевич.‐ Вальцер мертвой хваткой держит руль.

Папа тоже усмехался, и Вася чувствовал, что ему немножко досадно, что другой

держит руль.

Пришел Подольский. Был он какой‐то взвинченный, за чай сесть отказался, ходил по

гостиной и говорил, прерывая речь паузами:

‐ В Ленинграде чуть не все управление НКВД сменили... В самом Наркомате большие

смешения... В Новосибирск новые люди прибыли, старых отзывают... Тяжело работать, когда ждешь нахлобучки, не зная вины.

Папа сидел на диване, прижавшись затылком к кожаной спинке. Темные круги у него

проходили, и глаза уже не казались исступленными, они ласково следили за

вышагивающим товарищем.

‐ Утрясется,‐ мягко сказал он. ‐ Зря ты нервничаешь. Все эти меры понятны, за

последние годы малость мы успокоились, вот враги и решили подогреть нашу

бдительность. А тебе чего ж опасаться? Ты чист перед партией и перед своими

обязанностями. Тут я тебе первый свидетель!

В новогодний день Вася по привычке проснулся рано, но папы уже не было, он уехал

с Трусовецким по магазинам: сегодня начиналась свободная продажа хлеба. Вася

позавтракал в одиночестве и пошел на утренник.

Было тихо. Деревья стояли в куржаке, будто наряженные, в воздухе посверкивала

снежная пыльца, опадающая с ветвей, крыш, проводов. Ее сказочное мерцание

разбудило в памяти раннее детство, когда в Воронеже зажигали елку, и она вся

освещалась, держа в теплых, лохматых лапах маленькие свечи, словно показывала себя

детям со всех сторон.

Елки давно отменили, как религиозный пережиток, и нечего было о них толковать.

Это ‐ забава для маленьких, а теперь Вася влюблен в парады. Для него, как и для всех

ребят, мечтой были форма красного командира и юнгштурмовки ротфронтовцев.

Утренник начался пионерской линейкой. Строй мальчиков и девочек был одет

разношерстно, но полоса красных галстуков по фронту придавала ему парадность. При

выносе знамени дружины Вася вздернул в салюте руку в лад с сотнею рук.

После сдачи рапортов преподаватель физо прочитал приказ о награждении значком

«Будь готов к труду и обороне» учеников, сдавших нормы.

Вася не ожидал, что ему будет испорчен праздник. Зачем же он так и не напомнил

преподавателю, что должен сдать зачет по лыжам?! Не верил, что будут значки?

А они вот лежат в коробке, на столике позади преподавателя, и переливаются

серебряным цветом.

Чья называлась фамилия, тот выходил спортивным шагом, и перед ним размыкалась

передняя шеренга, если он был из второй. Выходили обычные, всегдашние мальчишки и

девчонки, а поворачивались к строю другими: с зорким взглядом поверх голов, побледневшие от счастья... И серебрилась на поношенных платьях и пиджаках зубчатая

шестерня на цепочке, и алела эмалевая звезда в шестерне, и на фоне звезды бегун рвал

ленточку.

Уже по обе стороны от Васи вернулись в строй и замерли товарищи, как

орденоносцы, овеянные славой. Он их обоих встретил жалкой улыбкой.

‐ Москалев! ‐ выкрикнул преподаватель.

Вася машинально бросил руку на плечо впереди стоящему, который тотчас шагнул

прямо, шагнул влево и примкнул ногу, открывая путь.

«Ошиблись, ошиблись!» твердил безмолвно Вася и не мог оторвать глаз от значка, прикрепляемого ему на грудь.

Он в упор посмотрел на преподавателя, готовясь спросить: «А лыжи?» « Но тот

подбодрил его взглядом и негромко приказал:

‐ В строй!

Ни за что не хотел бы Вася кривить душой. Когда это случалось, он всегда чувствовал

себя трусом, не осмелившимся на правду. Но он и сам не мог понять, почему нет‐ нет, да

и кривил душой‚‐ и перед мамой с этим лечением во ФТИ, и перед папой ‐ с вызовом к

директору, и перед всеми ‐ сейчас.

Неизвестно, что заставляет кривить душой. Наступают вдруг такие безвыходные

обстоятельства, и создают их сами же взрослые. А выпрямлять эти покривления

приходится один на один с собой. А это вовсе не так уж легко!

Папа еще подлил масла в огонь. Увидев за обедом на Васиной груди значок, он

весело закричал:

‐ А! Тоже по блату дали?— он полез в нагрудный карман и вытащил большой значок

«ГТО».‐ Я им говорю: «Что вы, братцы? Какой я физкультурник?» А мне заявляют: «Это

первый значок в городе, а вы наш почетный физкультурник!» Почетный! А? Это как же, говорю, я должен почетно бегать?! Ну не смог отмахаться вижу, обижаются. Я потом

смеюсь: ну, мне дали ‐ ладно‚ я пока сойду за физкультурника, а вот ему ‐ председателю

горсовета не давайте, он пять метров пробежит – и отдыхать садится... Остапычу тоже

конечно вручили, а в заключение, черти, выпросили у нас средств на ремонт стадиона.

Папа смеялся, он радостным вернулся из поездки по магазинам. Васе не

понравилось такое пренебрежение к значку.

‐ Я нормы сдавал,‐ сказал он.

‐ А плаванье? ‐ ухватился папа, торжествующе смотря на сына.

‐ Плаванье никто не сдавал, зачли тем, кто умеет плавать.

‐ Ну плавать‐то ты умеешь, ‐ удовлетворенно сказал папа и воскликнул, взмахнув

рукой, как с трибуны, будто перед ним сидели не тетя Роза с Васей, а весь горком ‐ Эх, товарищи! Знали бы вы, какой мы сегодня шажище отмахнули к социализму! Я словно с

первомайской демонстрации приехал. Ни речей, ни флагов нет,‐ но по лицам видать, что

празднуют, что еще роднее стала всем советская власть.

Сегодня, в честь нового года и каникул, собирались в театр, но когда поднялись из‐за

стола, папа сказал:

‐ Одним вам придется путешествовать. У меня ‐ исполком, подведение итогов

первого дня.

Тетя Роза повернулась от буфета и с обидой сказала:

‐ Ну, это уж безобразие!

Спектакль назывался «Дон Карлос» ‐ это была бурная история любви пасынка и

мачехи‐королевы. Толокся на сцене еще и маркиз Поза, но он играл скучно.

Когда возвращались домой, тетя Роза взяла Васю под руку.

‐ А наш король заседает,‐ сказала она.

Вася промолчал, и только подивился, как она даже в такой древней пьесе отыскала

сходство с собой. Ему приятно было идти под руку, и слегка волновались чувства,

словно действительно с тетей Розой он был в заговоре против отца.

На другой день Вася дождался, когда Миша поедет со двора, и уговорил его на

минутку заехать на улицу равенства, чтобы отмерить спидометром три километра.

Определив дистанцию, он побежал домой.

В кабинете лежали большие карманные часы, которые папа не носил, имея

наручные. Вася забрал часы и лыжи ‐ и пошел сдавать нормы на «БГТО».

Вот когда стало стыдно за то, что покривил душой и безмолвно принял значок! По

норме полагалось 22 минуты, а он пробежал три километра за 24. Так продолжалось

несколько дней. Едва уходили на работу взрослые, он отправлялся на улицу Равенства. Он

проходил и проходил дистанцию, пока наконец не засек время: 21 минута с

секундами. Он повторил забег, чтобы убедиться в победе, и только тогда облегченно

выпрямилась покривленная душа.

В одном из писем к маме, похвалившись отличными оценками по истории, Вася

написал: «По другим предметам ничего хорошего не проходим». Это, собственно, он мог

сказать обо всех оставшихся зимних месяцах. Не было ничего особенно хорошего или

плохого.

Вслед за папой он читал «Бруски», иногда было интересно, иногда скучно, но и само

ощущение скуки нравилось, ибо означало, что читает он основательную книгу, которую не

каждый осилит. С первой же страницы он любился в только что появившийся роман «Как

закалялась сталь», влюбился сразу же, с того момента, как Павка насыпал табаку в

поповскую квашню. А потом все больше возникало чувство, что он сам и есть Павка ‐ и

точно так же, как мечтал рубить фашистов, рубит легионеров Пилсудского.

Он удивился, когда папа, увидев книгу, сказал:

‐ Это про нашу молодость.

Конечно, папа был прав, но, вопреки сознанию, так и осталось в душе ощущение, что

Николай Островский написал не о папиной прошедшей молодости‚ а о его, Васиной, молодости, которая еще впереди. По нескольку раз смотрел он «Чапаева» и «Веселых

ребят».

При игре в Чапаева Вася брал себе роль Фурманова а в Чапаевы определял Вильку. А

тому только этого и надо было.

Преследуемых каппелевцев с удовольствием изображал Джек. Потянуло на весну, и

теперь он не дрожал на улице. Он нырял в осевшие сугробы, сбивал Вильку с ног и

удирал, подбрасывая бесхвостый зад. В него стреляли снежками, он ловко увертывался, а, разгорячившись, прыгал навстречу снежку, хватал его пастью и жевал, глядя на

противников шаловливым глазом.

Кончился учебный год, и папа привез Элю. Вася с Мишей встретили их на вокзале.

Они не поцеловались, не было у них такой привычки, Вася только обнял сестренку, с

нежностью похлопал ладонью по худым лопаткам и почувствовал себя так, будто

вот уже и проехал к маме большую часть пути.

‐ Мама велела, чтобы мы вдвоем приезжали,‐ насупясь, сказала Эля.

‐ Конечно! ‐ воскликнул Вася.

На второй круг пошла басандайская жизнь. Ребята встретились так обычно, будто и

не разлучались на зиму. Потому, что ли, было так, что для них не существовало пустынной

и заснеженной Басандайке ‐ как уехали из зеленого леса и обогретых солнцем дач, так и

вернулись в зеленый лес, под горячее солнце. И все игры, все отношения начались с того

же самого места. Жизнь текла, как и прежним летом, и незаметно было, что все

повзрослели за год.

Однажды в воскресенье появился в биллиардной новый человек в военной форме, в

фуражке с синим верхом и красным околышем, как у Подольского. Ходил он, небрежно

раскачиваясь, и с веселым презрением поглядывал из‐под козырька, надвинутого на

глаза.

Ударяя по шарам, он рычал басовитее Елисеева, и были у него свои присловья к

ударам.

‐ Два борта в третий! ‐ хохотал он, когда партнер не попадал в лузу.

Когда игроки не хотят, чтобы шар остановился у борта, то шутливо приговаривают:

«Отбортнись!» Он же кричал в таких случаях: ‐ Отсатанись! Контровую партию он называл

‐ контрреволюционная» партия.

По воскресеньям в биллиардную заглядывали и женщины, чтобы полюбоваться на

подвиги мужей. Но этот военный‚ если мазал шара, матерился, и женщины поск0п

рей пробирались к дверям.

Подольский сказал ему:

‐ Ты поаккуратней, здесь же дети и женщины.

Он в ответ весело пробасил:

‐Разве баб этим напугаешь? Они и не то видали. ‐ Он огляделся, увидел ребят и

скомандовал: ‐ А ну, шкеты, марш отсюда!

Так с ребятами на Басандайке не обращались. При молчании отцов Ким и Виталий

ушли. Вася с Митей, переглянувшись, остались, и военный больше ничего им не сказал.

Позже Вася спросил у отца:

‐ Кто это такой?

‐ Да вот, на смену Подольскому прибыл ‐ Овчинников.

Вася вспомнил разговор зимой:

‐ Значит, снимают Подольского?

‐ Да нет, отзывают в краевое управление, с повышением даже.

Папа говорил спокойно, чуть меланхолически. Прошло в молчании несколько минут, и он цыкнул губами. Вася знал у него эту привычку, это означало, что папа

удручен.

‐ Жалко Подольского, ‐ сказал Вася.

‐ Да‚‐ уже не скрывая грусти, ответил папа. ‐ Хороший товарищ. Надежный

коммунист.

Скоро Подольские уехали в Новосибирск. А через месяц и Вася с Элей собрались

домой. Папа снова ехал в крайком и вез их с собой.

Джек забрался на сиденье «Бьюика», думая, что едут на дачу. Его выгнали из

машины, и он недоуменно ворочал глазами, оглядывая всех по очереди.

На вокзале тетя Роза поцеловала Эльку, пожала Васе руку и нахмурилась, и

улыбнулась невесело, и сказала папе:

‐ Хоть ты‐то возвращайся скорей.


III

Иногда Иван, оставшись в полночь один, сжимал виски ладонями и так сидел с

закрытыми глазами в своем горкомовском кабинете. Но в наступившей тишине не было

отдыха, потому что хоть люди и ушли на покой, а дела, которые они приносили, все

толпились здесь. И все вины, лежащие на нем, Иване, никуда не подевались даже в

ночной тишине.

Открывая глаза, Иван видел прямо перед собой карту, на которой был обведен

красным неровным овалом Томский район.

Каждый день он взглядывал на него: то с лаской, то машинально, то по деловой

потребности. А сейчас район зиял как неверная топь, отграниченная предупреждающей

красной линией. И вязнешь в ней, и затягивает с головой, и скоро дыхнуть будет нечем.

Хорошо хоть, что Вася не остался больше в Томске.

На кой это черт надо, чтобы сын видел отца растерянным?

С чего же все началось? С раскрытия «Ленинградского центра» и «Московского

центра?» Нет, не был неожиданным обвинительный акт против Зиновьева. Каменева, Евдокимова, Гертика, Шацкого, Мясникова. Это были отпетые оппозиционеры, которые много лет атаковали генеральную линию партии.

С постановления ЦК ВКП(б) о проверке партийных документов? Нет, его воспринял

Иван как справедливую необходимость. Разгромленные враги позабились по щелям и

уповают на новый подъем мировой контрреволюции, банды которой лезут на рожон,‐

нацисты, фашисты, самураи. И в ожидании схватки мы чистим себя, обращая свой меч

вовнутрь ‐ на явных, и тайных, и потенциальных союзников мировой контрреволюции.

Все правильно, все как и должно быть.

Так думал Иван.

Но с чего же все началось? С «дела Енукндзе», которое в общей буче промелькнуло

почти незамеченным? Иван прочитал в «Правде», что секретарь ЦИК СССР Енукидзе

получал сигналы о засоренности аппарата ЦИК, но аппарат не почистил. ЦК ВКП(б) исключил Енукидзе из партии с такой формулировкой: перерожденец и обыватель.

Прочитав о «деле Енукндзе», Иван только пожал плечами: в оппозициях человек никогда

не участвовал, чего занесло его в эту кашу?

С чего же начался вихрь комиссий, который пронесся по краю, кое‐где сметая

секретарей райкомов и председателей РИКов, у иных вытрясая партбилеты?

Пожалуй, у этого вихря было сложное зарождение. Тревога, охватившая всех после

убийства Кирова, как‐то незаметно подменилась нервозностью. Иван не раз вспоминал

Васин вопрос: почему оказалось так много убийц Кирова и жили они в разных городах?

Это был, конечно, наивный вопрос, и опытному политику нечего было над ним ломать

голову, и правильно тогда Иван ответил сыну. Но вот, поди ж ты, вопрос‐то вспоминается.

Возникал в сознании шепот Трусовецкого, и казалось Ивану, что нервозность

родилась еще до тревоги, она сквознячком ходила уже на последних заседаниях XVII съезда, когда время подошло к выборам ЦК. Иван ни о чем не расспрашивал

Трусовецкого и не знал. откуда пошли эти разговоры о смене генсека. Он не хотел их

слышать! Он привык к тому, что только оппозиционеры атаковали Сталина, он не хотел

менять генсека, как, наверное, ветераны не хотят менять старое, простреленное, обожженное знамя полка на новое, хотя оно того же цвета и с теми же девизами...

И вот вихрь нервозности докрутился до Томска.

Иван не боялся проверок, он вообще любил привечать гостей. И пусть найдут

недостатки, но он всегда спокоен за главное: за верность генеральной линии партии.

Председатель комиссии ‐ новый второй секретарь крайкома ‐ носил высокую

каракулевую шапку и очки с железными дужками. Он был похож на сельского учителя, у

которого черты интеллигентности потускнели под налетом деревенской опрошенности.

Разговаривал он с добродушной грубостью простецкого и снисходительного начальника и

легонько постукивал собеседника в грудь костяшками пальцев. И, несмотря на

добродушие, эта снисходительность окружала его холодном и отстранила людей на

почтительный шаг.

Три дня комиссия разъезжала по городу, не очень теребя Москалева. А если

проверяющие мало обращают внимания на секретаря, то значит особых провалов не

обнаружено.

Иван спокойно занимался своими делами. В эти дни как раз собрался первый слет

стахановцев Томска ‐ в том же зале Дома Красной Армии, где проходил траурный митинг

после убийства Кирова. Тогда Иван вышел на трибуну совсем больной, встревоженный, разбитый тяжелым известием, и никто не знает, чего стоила ему та прощальная речь. А

сейчас он здоров и бодр.

До начала заседания, ходя по фойе среди рабочего люда, Иван испытывал такое же

чувство, как и в деревне, когда ездил по колхозам с Цехминистрюком: будто добрался до

самой сути. Где‐то разъезжала комиссия, из которой никто почему‐то не пришел на слет, где‐то сквозила тревога, существовали на земле недоуменные вопросы, а Иван будто

стоял на самом фундаменте, где все прочно, надежно и уверенно.

После того, как Стаханов установил мировой рекорд по добыче угля, словно

прорвался трудовой энтузиазм по всей стране. Кузнец Горьковского автозавода Бусыгин, паровозный машинист Кривонос, перетяжчик Ленинградского «Скорохода» Сметанин, ивановские ткачихи Виноградовы, ‐ каждый месяц вскипала слава новых и новых рабочих

имен. И вслед рвались тысячи к трудовому подвигу.

Пусть в Томске нет гигантов индустрии, автозаводов и шахт, но он тоже надежная

ячея в фундаменте социалистического строительства. Вот Москалев пожинает руку

столяру из Моряковского затона Ивану Старостину и спрашивает:

‐ Ну, как, тезка, теперь на мотор не жалуешься?

‐ Но, что вы! Крутится, как черт.

Прежний моторишко не тянул и трех станков, Москалев помог затону раздобыть в

Новосибирске более мощный, и тогда Старостин усовершенствовал свой долбежный

станок и дал, за смену 1740 процентов нормы, заработал за день 98 рублей, вместо

обычных шести. Сейчас к нему подтягивается весь цех.

Лицо у Старостина мягкое, в мелких морщинах‚ хотя он, не стар. Иван давно заметил, что у столяров лица мягкие, добрые, а, например, у металлистов ‐ суровые, решительные.

Может быть, конечно, это субъективное восприятие, но Ивану казалось именно так.

‐ От крепких папирос и цигарок в фойе стоял чад, как стоит он в кузнечном цехе, когда работают горны. И очень привычно было увидеть в этом рабочем чаду кузнеца

Беликова

‐ Иван так и познакомился с ним, на заводе, пробравшись сквозь горячий туман, пахнущий окалиной. Беликов недавно перешел на два горна и увеличил

производительность в четыре раза.

И с ним перебросился Москалев шутливыми фразами, ему приятно было

подчеркивать свое личное знакомство со стахановцами. Каждый партийный

руководитель гордится, хотя бы про себя, знакомством с рабочим человеком. Честное

слово, эта гордость идет от сознания, что рабочие ‐ главные люди государства. А кто ж это

не станет гордиться личным знакомством с : главными людьми?

Несколько странно было увидеть в таком производственном чаду профессора

Кодамова, одного из медицинских светил Томска. Он пробирался через толпу к

Москалеву, рассеивая ладонью дым перед лицом. На слет стахановцев была приглашена

и лучшая интеллигенция.

Когда Иван вышел на трибуну, ему вспомнился Киров, о котором именно здесь

говорил он последнее слово несколько месяцев назад. Но вспомнился не траурный

митинг, а радостный, сияющий Киров на трибуне XVII съезда. И Москалев воскликнул, глядя в переполненный зал:

‐ Мы полны счастьем и гордостью, что живем и боремся в эпоху Сталина, завоевываем радостную, веселую жизнь. И хочется жить, жить без конца! Я бы хотел

спросить профессора Александра Семеновича Кодамова: нельзя ли как‐нибудь продлить

нашу жизнь?

‐ Добьемся! ‐ густым голосом весело сказал профессор, и все захлопали в ладони.

‐ В самом деле, надо это как‐то потребовать от медицинского мира. Вот здесь

собрались наши герои, перевыполнившие планы, свергнувшие старые нормы. А вы какие

нормы будете давать, товарищи медики?

‐ Нормы здоровья, ‐ воскликнул Кодамов.

‐ По ‐ больше здоровья!

Иван приветственно помахал рукой и продолжал:

‐ Нам надо, чтобы лучшие люди медицины продлили нашу жизнь. Товарищи, мы

живем так красиво и радостно, что действительно не хочется умирать, и поэтому мы

вправе предъявить такие требования.

…И вот этот счастливый вечер закончился совсем не так, как надо бы. Еще не

остывший от вдохновения, ‐ Иван едва успел войти домой, как зазвонил телефон.

Председатель комиссии приказывал немедленно явиться.

Слегка встревоженный неурочным вызовом, страдая от собственной торопливости, Москалев прошел через вестибюль горкома, кивнув вытянувшемуся перед ним

сотруднику НКВД, которые после убийства Кирова заменили милиционеров на посту в

горкоме партии.

Второй секретарь крайкома, сидя за москалевским столом, холодно блеснул очками

навстречу. В одном из кресел едва уместился, переваливая бока через подлокотники, громадный, длинноусый член краевой партколлегии, представитель Максима Кузнецова.

На стуле у окна, рядом с Овчинниковым, преемником Подольского, сидел моложавый, ладный парень, тоже член комиссии. Только сейчас до Ивана дошло, что это сотрудник

УНКВД.

‐ Сад‐дись,‐ с досадой буркнул секретарь крайкома, и Москалев опустился в кресло.

‐ И говорить‐то с тобой неохота. Под самым твоим носом раскопали мы гнездо

троцкистов ‐ в индустриальном институте. Твой идеолог Байков даже чаи с ними ганивал.

Что скажешь?

‐Ч‐ч‐черт‐те ч‐что!‐ длинно прошипел от неожиданности Иван. ‐ Надо спросить у

Байкова, разобраться.

‐ Мы ‐ то спрашивали. Стало быть, не в курсе? Стало быть, что называется, политическая близорукость? Так это называется? А?

‐ Сколько мы их тут повылавливали, а вот поди ж ты! ‐ сказал Иван, ища сочувствия у

седых обвислых усов, космато торчащих перед глазами. Но они не шевельнулись.

Он повернулся всем телом и через спинку кресла с укором посмотрел на

Овчинникова, но встретил невинные и чуть иронические глаза.

‐ Дальше, ‐ резко бросил председатель комиссии, будто хлестнул Ивана, чтобы он

возвратился в прежнее положение.

‐ Почему «дело Енукидзе» не обсуждали?

Иван ответил не сразу, и стало тихо, как в пустой комнате. Он вдруг понял, что только

вдвоем они разговаривают, будто сидят наедине. Но уединения нет, и не по себе

становилось от неподвижности людей, их будто не было в кабинете, но они слышали все, они будто не слушали, а подслушивали.

Председатель не стал дожидаться ответа.

‐ Дело Енукидзе учит,‐ сказал он,‐ как честные В прошлом люди попадают на удочку

врага и перерождаются. А секретарь горкома не понял этого важнейшего смысла.

Политическое благодушие!

Словно второе клеймо влепили Ивану, наверное, в душу, потому что там всего

больнее отозвалось.

‐ Скажите‚‐ вежливо вошел в разговор человек у окна.‐ Вы были на банкете у

Сырцова?

…Банкет и Сырцов... Какие‐то пустые, ничего не говорящие слова. Иван собрался

было сухо ответить: «Нет!».. Банкет у Сырцова?.. Медленно стало всплывать

воспоминание, и чем яснее поднималось оно из шестилетней глубины, тем тяжелее

опадало что‐то в душе, может быть, сердце опускалось все ниже.

‐ Был‚‐ сказал Иван.

‐ Вы знаете, что Сырцов хотел открыть Сибирь для иностранного капитала?

‐ Знаю.

‐ Ага!

Иван сидел спиною к спрашивающему и находил в этом горькое удовлетворение: он

как бы пренебрегал допросным тоном сотрудника НКВД, дело которого ловить врагов, а

не допрашивать партийных руководителей. Но это «ага» взорвало его. Он снова

вывернулся в кресле и, гневно глядя на молодцеватого парня, прикрикнул:

‐ Что это еще за «ага»? Что значит это «ага», черт бы вас подрал!

Он сел прямо и сказал председателю комиссии:

‐ Об антипартийных замыслах Сырцова я знаю не от него, а из решения ЦКК по его

делу.

За спиной тот же голос чуть лениво и даже вроде примирительно произнес:

‐ Ну‐у, как тут теперь докажешь ‐ откуда?

Иван с маху хватил кулаком по столу и поднялся в рост. Но вмешался посланец

Кузнецова – медлительным стариковским голосом он сказал:

‐Э, ты там полегше формулируй. А ты, Москалев‚ что нервничаешь? В

оппозиционеры тебя никто не записывает. Но политические‐то ошибки налицо? Налицо.

Продумай их, к своему аппарату приглядись, с Байковым разберись всесторонне...

Садись, садись, чего вскочил?

Старик говорил довольно казенные слова, но самый тон его, ворчливый и

сочувственный, утихомирил Ивана. И показалась ему такой никчемной эта неурочная

возня комиссии. Только что стоял он на самом фундаменте и разговаривал с главными

людьми государства, и душевное напряжение, отданное им, было радостным. А тут

попусту заставляют жечь нервы, и это так случайно и не нужно.

Он опустился в кресло, с непривычной и неуверенной злостью думая о Байкове, от

которого потянулась ниточка.

Полмесяца работала комиссия. К Москалеву забегали то директора‚ то секретари

парторганизаций.

‐ Что делается, товарищ Москалев? – взмаливались они.

‐ Так проработали, так выставили перед людьми что не знаем, как в народ

показываться!

Они просили защиты, и Москалев, сочувствуя им, кричал:

‐ Слабы же вы на расплату! Предупреждаю: не распускайте слюни, не шарахайтесь.

Комиссия уедет, а нам рукава засучивать. Горком даст отпор всем, кто разведет

вокруг себя пустоту и недомыслие!

Пятнадцать дней теребили нервы Ивану и все писали в строку: не отдан под суд

директор фабрики игрушек, зажимавший инициативу стахановцев; район последним

в крае закончил хлебозаготовки и прежде отставал на севе.

Насчет директора Москалев согласился ‐ прошляпил. Но второе ‐ была откровенная

придирка. Да хоть члена Политбюро посади на Томский горком, все равно не догнать

Кулунду по срокам сева и уборки; Ведь северный же район! Но так уж бывает: зацепили

Одну ошибку ‐ и пошли плюсовать всё.

И вот Иван сидит в своем кабинете, сжав ладонями виски, и смотрит на зеленую

карту, притушеванную желтым рассеянным светом люстры. Усталым, неподвижным

глазам кажется, что неровный овал за красной изогнутой, линией колышется, выпучивается; на карты, и кружок города тонет в этом зелено‐желтом колыхании.

Завтра уедет комиссия. Черт‐те что наговорит она Роберту Индриковичу!.. Но такое

было отупение, что даже об этом подумалось безразлично. Лишь бы уезжали скорее, да

самому разобраться в разгроме, да привести людей хоть немного в порядок.

Утро наступило чистое и морозное. За цельными стеклами желтого салон‐вагона

мелькнули тени членов комиссии, и поезд двинулся впритирку к перрону, и оборвался с

затихающим грохотом. На месте подвижной стенки вагонов остался обрыв, где тихо

поблескивали рельсы да твердый снег был присыпан шлаком.

Москалев один возвращался в «Бьюике» на своем хозяйском месте ‐ радом с

Мишей, Бальцер позади ехал в недавно полученном ГАЗе, может тоже хотел в

одиночестве поразмыслить; хотя ему досталось куда меньше, чем другим.

По обе стороны от белой дороги бежали бордовые стены старых домов, выложенные из темного кирпича с выступами, фестонами, арками. На выступах

короткими штрихами белели полоски снега. Улица, сужающаяся в перспективе, легко

плыла навстречу, все расширяясь и расширяясь, будто дома расступались перед машиной

секретаря горкома.

Иван совсем забылся, наслаждаясь наступившим покоем, и шумно вздохнул всей

облегченной грудью:

‐ Ффу‐у‐у!

‐ Да‐а‐а! ‐ с неуверенным сочувствием отозвался Миша.

Иван очнулся и, покосившись на него, промолчал. Неужели и до шофера дошло, что с

секретарем что‐то не ладно?

А что же не ладно, все‐таки? В акте комиссия записала: проглядели троцкистов, не

обсудили «дело Енукидзе»‚ запустили политико‐хозяйственную работу в деревне. Это

правильно, это ‐ ошибки, и Москалев готов склонить перед партией повинную голову.

Но комиссия оставила в горкоме не только второй экземпляр акта. Вот она уехала, в

ее присутствие не оборвалось начисто, как оборвался перрон, когда отгрохотали вагоны.

Так бывает, когда гости ушли, а в гостиной все еще сдвинуто не по‐обычному и

сгустившийся воздух пахнет чужим, табаком и чужими духами.

Сейчас, на покое, пол ровный гул мотора, вдумываясь в происшедшее, Иван все

больше уразумевал: немалые гости оставили после себя недоверие к нему, Москалеву.

Они не говорили об этом, но это после них застоялось в ампуле. Он перебирал в памяти

их вопросы, их интонации и взгляды. Он вспоминал, как лишь потянется душой

к их шутке, а они тотчас замкнутся, и понятно станет, что шутили они между собой, а

вовсе не с ним, Иваном. Неужели они сейчас, в салон‐вагоне начальника ‚ дороги, высказывают то, о чем молчали здесь? Они не верят в ошибки секретаря горкома, они

убеждены, что Москалев сознательно культивирует недостатки, что для этого есть у него

корешки шестилетней давности. Как бороться против такого чудовищного мнения, если

оно не высказано и не записано, если оно просто застоялось в воздухе?

Выйдя у горкома, Иван подождал, пока подъедет Бальцер, и вместе они стали

подниматься к себе на второй этаж…Они медленно вышагивали в ногу, занимая

вдвоем три ступеньки: Бальцер уже переступал выше, Москалев одной ногой еще

оставался ниже, и только на среднюю ступеньку они ступали вместе.

‐ Ну, черт!‐ вздохнул Иван. ‐ Устроили содом! Какая‐то неприятная комиссия

попалась. У меня такой осадок, будто меня все куда‐то загоняли.

‐ Комиссия как комиссия,‐ сказал Бальцер, ‐ Разве что глубже других копнулась.

Иван поднял голову, но с лицом своего заместителя не встретился, лишь увидел

маленькое прижатое ухо да под ним острый выступ челюстной кости, обтянутый

выбритой сизой кожей.

‐ Послушай, ты серьезно считаешь правильным, что они тут муть подняли?

‐ Какую муть?

Действительно, какую муть? Никакой мути в акте нет. Если б Бальцер захотел понять, он понял бы, о чем говорит Москалев.

Иван всего на секунду задержал ногу, чтобы отделить себя от Бальцера полной

ступенькой.

‐ Ладно,‐ оборвал он разговор и приказал, словно прикрикнул:

‐ Собрать на завтра пленум, в двенадцать дня. Займись!

Они молча разошлись по своим кабинетам, двери которых выходили в одну

приемную.

Москалев сел было за доклад для пленума, но его прервал Байков. Он вошел своей

мягкой походочкой, с дымящейся трубкой во рту, плотный и уютный. Он сел в свое

излюбленное Кресло и, вынув трубку, с длинный вздохом выпустил медленную струйку

дыма.

Войди в положение, ‐ сказал Москалев, насупясь. ‐ Мне до ночи сидеть здесь над

докладом. А с твоим дымом мне башки и на три часа не хватит.

Байков с натугой потянулся коротким телом к столу обреченно полуприкрыв глаза, выбил трубку в пепельницу.

‐ Что у тебя? ‐ спросил Иван помягче.

‐ Ничего срочного. Душу хотел отвести, да кажется, некогда.

Душу отвести! Спохватился!.. Москалев чувствовал, как в собственной душе будто

опустилась какая ‐ то жесткая заслонка, непроницаемая для прежнего тока взаимной

симпатии. Степан Николаевич все же начал говорить, посасывая

пустую трубку:

‐ Тот преподаватель в двадцать пятом году порвал с троцкизмом и даже не

исключался из партии. Во всех анкетах пищат, что был троцкистом. Чего же его

разоблачать ‐ то было? Тогда давай и Вышинского разоблачать: меньшевиком был, а

теперь прокурор СССР.

‐ Ну‐ну! Не хватай высоко! За свой участок хоть ответь как следует.

‐ Тут хватишь, когда самого хватанули до печенок! Связь с троцкистами! А? Знаешь, что я тебе скажу: если мы столько лет с троцкистами и зиновьевцами в одной партии

были, так уж, конечно, все мы с кем‐нибудь из них да соприкасались. Если за это

привлекать, так такая рубка пойдет!..

‐ Не хочу спорить с твоими загибами‚‐ раздраженно сказал Иван. Вот зачем ты в

гости‐то еще ходил? Это тоже случайное соприкосновение? Что, у тебя другой компании

нету?

‐ О‐ох! Это уж совсем такая чепуха! Что уж ты это, Иван Осипович? После одного

собрания в институте он затащил меня на чашку чая. Вот единственный раз и было.

‐ М‐да, ‐ сказал Иван, вспомнив, как его тоже затащил «на чашку чая» «право‐левый»

оппозиционер Сырцов.

И после этого от Байкова повеяло на Ивана током какой‐то стыдной, взаимосвязи.

Если ты вместе с другим честным человеком пачкался от соприкосновения с грязным

делом, то это не сблизит тебя с этим человеком, а ‐ оттолкнет от него. Вроде бы вместе

были, и поровну грех, а смотреть друг другу в глаза неловко, и рождается взаимная

неприязнь.

‐ Извини‚‐ сказал Иван.‐ Доклад писать надо.

Овчинников доложил Москалеву, что арестовал троцкиста. В подробности он не стал

вдаваться, а Москалев только молча пожал плечами.

Овчинников и зимой ходил в фуражке. Уши его, отошедшие с морозу, были такими

же красными, как околыш. Он и в кабинете Москалева не снял фуражки. Прохаживался, раскачиваясь, надвинув на глаза козырек, который в тепле покрылся влагой.

‐ Это все от Подольского остатки дергаю‚‐ ворчал он.‐ Ну‐ка, ответь, какого хрена он

тут у тебя делал? И ругнулся по‐своему: ‐ Яп‐понский бог!

‐Ты что свое краевое начальство ругаешь?‐ пытался пошутить Иван.

Овчинников усмехнулся. Смеялся он привлекательно, свежим белозубым ртом.

‐ Бывшее, ‐ сказал он.‐ Подольский‐то ведь арестован.

Иван долго смотрел на Овчинникова, не замечая, что тот сердито заворочал глазами

под его неподвижным взглядом. Потом спросил расслабленным, ненатуральным

голосом, будто хотел подсказать ответ:

‐ Дисциплинарное что‐нибудь?

‐ Не‐е‐ет!‐ засмеялся Овчинников так лукаво, словно Москалев не так разгадал

какую‐то шутливую загадку. ‐ На полную катушку. Должностные преступления.

‐ Преступления?! Да погоди, ты шутишь, что ли?

‐ А я способен смеяться, когда и не шучу. ‐ А вопрос

твой нетактичный. Учти: про нашего брата ничего не положено знать, ни про подвиги, ни про преступления.

Иван смотрел на телефон, который чернел прямоугольной коробкой на расстоянии

вытянутой руки. Надо бить тревогу, когда честный коммунист арестован! Надо звонить

Кузнецову. Самому Эйхе... Я ручаюсь за Подольского… А если теперь, после этой

проклятой комиссии, спросят: «А за тебя кто поручится?..» Вы, вы поручитесь!‐ так и надо

сказать.

Перед глазами мельтешила военная форма человека расхаживающего по кабинету.

Совсем недавно здесь порывисто ходил Подольский, а теперь неспешно раскачивается

этот человек. Москалев тоже не намерен все выкладывать перед этим незваным

помощником. Он про себя уже говорил с Новосибирском, но чтобы не прорваться вслух, он спрашивал у Овчинникова совсем о другом:

‐ С каких пор ЧК скрывает свои дела от партийного руководства?

‐ Мы ‐ НКВД, ‐ усмехнулся Овчинников.‐ А в руководителях иной раз засядет сволочь, которая, как проститутка, с врагами путается... Да не про тебя, не про тебя,‐ махнул он

рукой, заметив возмущенное движение Москалева.‐ Что, фактов не знаешь, что ли?

Уходя, он сказал, взявшись за ручку двери, но не открыв дверь, а плотнее прижав ее:

‐ Подольским не интересуйся. Для твоей же пользы.

Москалев поежился от этой догадливости, но когда остался один, позвонил в

крайком. Ни с Кузнецовым, ни с Эйхе соединиться не удалось. Поговорил он с

заворготделом, тоже старым, известным товарищем. Разговор шел, на всякий случай на

той грани иносказания, когда посторонний человек все равно ничего не поймет.

Заворг веско сказал:

‐ Понял тебя. Вмешиваться не советую, там виднее. Да, это официально: крайком не

советует вмешиваться!

Иван свалил на телефон руку с трубкой и оглох в гробовой тишине кабинета. Так, наверное, бывает в одиночной камере, где, может быть, сейчас сидит Подольский.

Чекист, мальчишкой пришедший в гвардию Дзержинского, сидит в камере НКВД!

ЧК и ГПУ всегда были рядом с партийным работником. Так было в Меловом, когда

вместе стреляли по кулачью, а потом вылавливали его; так было в Кожурихе, так было в

Томске, пока не приехал Овчинников. ЧК всегда была под рукой у партийного работника, как меч, который можешь выдернуть в любой момент, когда увидишь врага. А теперь ‐

меча советуют даже не касаться, пускай действует меч сам по себе, как в сказке.

Словно сразу двух Подольских видел Иван. Один ‐ красивый, черночубый, с лихим

прищуром проницательных глаз, четкий и стремительный, как настоящий меч

революции. Другой ‐ ловкий и лощеный, как белый офицер, с косым чубом, как у

Гитлера, с жестокостью в прищуренном взгляде. Иван и не знал до этого, что одно и то же

лицо может восприниматься абсолютно противоположно, в зависимости от любви или

ненависти к нему... Что же это за преступления, о которых нельзя сообщать даже

партийному руководителю? О преступлениях Троцкого и Зиновьева знала вся партия, весь

народ. Неужели у Подольского они еще чудовищней? Где и когда он успел их совершить, если был всегда рядом?.. Иван не умел отделаться от своей любви к Подольскому и не

мог не верить крайкому, и не знал, не знал он, какой же Подольский ‐ настоящий!

Иван был компанейским человеком, и это свойство отражалось на стиле его работы, как вообще отражаются на стиле человеческие свойства любого руководителя Иван

любил работать в окружении друзей, с которыми легко переходить от общих дел к

личным, с которыми поругаешься без последствий и вместе ответишь за прорывы и

поровну разделить победу.

Не мог так работать Иван, когда под ударом комиссии разваливалась дружба ‐

коллегиальность, когда его, одного выставили напоказ отделив от коллектива и в, личный

адрес записали такие слова «слабое руководство», «политические ошибки». И

раздвоились думы о Подольском, и Бальцер раздражает своей отчужденностью, и неприятно смотреть в глаза Байкову, т мерещится, что Трусовецкий неискренен и

хитер...

Прошли и весна, и лето, и вроде след от комиссии растаял, но уже не работалось

Ивану – и руки те же как будто, а не поднимают прежнего, словно надорвался человек.

А тут подошла уборка, и второй секретарь крайкома, руководящий сельским

хозяйством, начал бомбить телеграммами, угрожая снятием с работы за срыв

хлебозаготовок.

По ночам Роза плакала, торопливо гладя мужа по плечам, по груди своею теплой

рукой:

‐ Ты так похудел, даже страшно! Из‐за чего они так рассвирепели? Ведь не стал ты

хуже работать? Ведь ты ни в чем не изменился.

Иван прижимал ее сильно, чтобы она почувствовала его надежность. В темноте Роза, конечно, не видела его лица, но все равно он старался, чтобы у него выражение было как

можно уверенней.

А Роза шептала: ‐ У тебя одного больше ума, чем у всего бюро. Так от чего ты

советуешься да примеряешься? Вон как твои помощники напугались и отступились от

тебя. Какая тут с ними коллегиальность? Пусть крутятся, пусть слушаются и не пикнут. Все

равно и за них тебе отвечать одному.

Иван вспоминал, как бывшая жена Лидия на каждом шагу укоряла за

упрощенчество. И он сейчас с прежним раздражением обвинял ее в том, что все—таки

она сумела внушить ему кое‐что: действительно он порой слишком примеряется, когда

надо властвовать. Сталин, небось, не церемонится: в партийных‐то кругах известно, что в

последнее время все основные политические указания исходят единолично от него...

На другое утро он вошел в горном, замкнутый и неподступный. Он позвонил

Трусовецкому и сказал:

‐ В рабочем порядке надо срочно принять решение

бюро горкома слушай, читаю: «1. Предупредить сельсоветы и парткомы колхозов, что

горком поставит перед горКК вопрос о проведении специальной чистки для всех членов

парткомов и членов партгрупп сельсоветов которые не обеспечат выполнения плана по

хлебозаготовкам всеми колхозами без исключения и каждым единоличником в

отдельности. 2. Обязать горпрокурора немедленно арестовывать и предавать суду всех, невзирая на партийность и должности, от кого пахнет душком саботажа хлебозаготовок».

Согласен?

В трубке помолчало, потом сквозь тихое шипенье донеслось что‐то вреде крёхота, и

голос примирительно произнес.

‐ Давай соберемся, посоветуемся. Не перстнем ли, Осипыч, с самовольной чисткой?

Иван другого и не ждал от председателя. Еще снимая трубку, он готов был

взорваться ‐ и взорвался:

‐ Тебе советоваться, а мне отвечать, дьявол вас всех побери! С твоими недогибами

да советами куда дойдем? Я спрашиваю, ты лично, без советов, согласен с таким

решением или нет? Много ты до сих пор заготовил хлеба или нет?

‐ Та согласен‚‐ проворчал Трусовецкий.‐ Шо кричишь?

Байков ответил даже как‐то обрадовано‚ даже с какой‐то благодарностью:

‐ Да что уж теперь меня‐то спрашиваешь? Другие‐то как? Трусовецкий согласен?

Откровенно говоря, не по душе такая скоропалительность, но наверное, надо.

Бальцер сказал только одно слово:

‐ Давай?

И было неприятно Ивану, что лишь откачнувшийся заместитель поддержал его

полностью…

Москалев хотел сам все поправить все превозмочь в этом городе, с которым

сроднился, ‐ все‐таки почувствовал прямо блаженство когда в самый разгар мучительно

затянувшейся уборки, подгоняемой прокурором и горКК, его внезапно выдернули из этой

кутерьмы. По

решению бюро крайкома, он отзывался на работу в краевой аппарат. Он не знал, чья

это была инициатива, но думалось, что рука Эйхе выручила своего старого работника. А

Роза узнав о переводе, сказала с грустной но смешной:

‐ Быстро отруководился, вождь томских большевиков.

После приезда комиссии Иван еще не виделся с Эйхе: в пору сева, сенокоса и уборки

никого не вызывали в крайком. Оказавшись в Новосибирске, он первым делом решил

попасть к нему на прием. Ему хотелось рассказать о неприятных методах работы

комиссии и еще ‐ проверить себя: маленько мучило, правильное ли решение он выбил

самовластно у членов бюро горкома.

Он поднялся по лестнице, которая у стены разделялась на два пролета, где когда‐то

он сватал на горсовет Трусовецкого, и где Роза позвала на свидание. И то трудное время

представилось таким радостным и легким.

У Эйхе шло заседание, слушали отчет барабинского секретаря. Иван тихо пробрался

в зал и в самом конце укрылся за спинами.

Барабинский секретарь только что сошел с трибуны, над столом поднялся Эйхе.

Иван, готовясь к разговору, всматривался в него… Тот же неторопливый голос, тот же

тугой выговор та же‚ длинная, тонкая фигура похожая на фигуру Дзержинского; маленькая

острая бородка, не подрагивает, когда двигается подбородок, как будто она твердая и

наглухо влита в него. Все, как и год назад, ‐ в последнюю встречу, только вот‚ лицо стало более нервное, и ироническое выражение глаз пожесточело.

Хотя барабинский секретарь сидел в первом ряду, прямо напротив стола, Эйхе

показывал не на него, а простирал свою длинную руку к пустой трибуне:

‐ Вот образчик оппортунизма. Он почти завершил коллективизацию и думает, что

хлеб к нему потечет без оргработы. Он будет обижаться, если мы применим к нему

суровые меры... Со стороны отдельных работников начинает чувствоваться обида на

крайком за репрессии, применяемые к виновникам плохой работы по хлебозаготовкам, к

либералам. которые своим потаканием потворствовали троцкистско‐зиновьевскому

саботажу. Я должен прямо заявить товарищам: и впредь тех людей, которые будут

относиться с гнильцой к хлебозаготовкам крайком будет карать с суровостью.

Ивану расхотелось с глазу на глаз встретиться с Робертом Индриковичем. Этим же

самым языком с ним уже говорила комиссия. Но одновременно и успокоила речь Эйхе ‐

значит, в Томске напоследок Иван сделал правильно.

‐ Отруководился! ‐ сказала Роза. Хорошо, что отруководился, что переведен в

крайком. Хоть передохнет от неуверенности в себе и сориентируется для новой

самостоятельной работы.


Часть седьмая


НЕПОКРИВПЕННЫЕ ДУШИ


Отныне только два квартала разделяли отца и мать. Для них это был непреодолимый

раздел, и Вася знал, что никогда не увидит их вместе. Но теперь он мог видеть их

на дню обоих, и это было хоть каким‐то подобием нормальной семьи.

Часто перед тем, как заснуть, Вася лежал в темноте и прислушивался, не

возвращается ли мама с позднего совещания. Она там вместе с отцом, но домой придет

одна, пойдет одна по пустынным улицам ночью. Подъезд был гулкий, и даже здесь, на

четвертом этаже, было слышно, как хлопает входная дверь. Со второго этажа слышалось

шарканье ног, а если на третьем этаже кто‐то звонил в свою квартиру, то до Васи доходил

и звон,

только вроде глухого, тихого скрипа.

Томительно было ожидать маму и волноваться за нее с каждым звуком на

лестничной клетке надежда напрягала все нервы ‐ и пропадала, и снова тянулись минуты

во тьме и не давали спать.

Вася не надеялся и даже не мечтал, лишь порой просто воображал себе, как бы это

могло быть: позвякивает ключ в английском замке, и мать с отцом входят вместе

Шепчутся в коридоре, раздеваются ‐ и как будто ничего не бывало: ни Томска, ни тети

Розы.

Гулкое содрогание лестничной клетки прогоняло галлюцинацию, и мама входила

одна, и Вася даже как‐то успокаивался от того, что ничего не изменилось, а главное

потому, что мама благополучно прошла по улицам и через страшноватый ночной туннель.

И теперь уже легко засыпал.

Отец поселился в только что отстроенном стоквартирном доме на площади Эйхе.

Красный проспект здесь круто спускался к Оби. Новый дом стоял в низине да еще отходил

вглубь от линии проспекта, но все равно он господствовал над площадью. Его темно‐

малиновый массив с темно‐серыми полосами колонн и карнизов размахнулся на целый

квартал. Центральная часть верхних этажей отступала от общей плоскости стен, выделяя

мощность граненых углов, схваченных длинными каменными бал‐

конами. Он был похож на дворец. В просторных его подъездах бесшумно ходили

лифты.

Кое‐кто из Васиного дома переехал в этот дом, на пример, Левка Кузнецов.

Вася часто забегал сюда и часок‐другой валялся с книжкой на диване. И если отец

был дома, им обоим одинаково приятно было вот так заниматься своими делами

и чувствовать друг друга рядом. Но все это было не то, что в Томске: там он жил, а

здесь только ходил в гости. Да и Джека не привезли в Новосибирск, продали. Вася

с Элькой были уверены, что сделала это тети Роза, которая недолюбливала Джека.

Нет, материнская квартира была куда роднее. Мама с Элькой поселились вместе, отдав ему бывшую детскую. Тут было все свое, обжитое ‐ и продавленная кровать, и

залитый чернилами стол, и длинная деревянная полка с книгами, повешенная над

кроватью с таким расчетом, чтобы не вставать, а только приподняться,‐ и, взяв любую книгу опять упасть на полушку и читать себе да читать.

После отъезда бабушки в доме появилась Мотя, скуластая сибирячка. Когда она

смеялась, то рот растягивался до ушей полукругом, который точно соответствовал

нижнему обводу лица.

Теперь не надо было торчать в очередях. Вместо прежних укромно приткнувшихся у

магазинов надписей ‐ «Закрытый распределитель», ‐ нарядно ‚заиграли голубым фоном и

желтыми буквами непривычные вывески: «Гастроном». От одного их вида красивее стали

улицы. Мама с совещаний не носила больше бутербродов и конфет. В любом

«Гастрономе» навалом лежали и колбасы, и ветчина, и шоколад.

Мотя притаскивала полные корзины провизии, мама по вечерам иногда садилась с

ней подводить итоги.

‐ А, язви тя!‐ говорила Мотя своим резким, громким голосом.‐ Поди‐ка не возьму

себе.

‐ Что вы, что вы! ‐ ужасалась мама.‐ Я вовсе не хочу проверять вас! Я себя проверяю, чтобы хватило до зарплаты.

Вася ухмылялся‚ слыша из своей комнаты эти разговоры. Когда мама звала Мотю: Мотя, идите, пожалуйста, сюда!

Та появлялась с неизменным вопросом:

‐ Кого ревешь?

Так у них и утвердился постоянный статут взаимоотношений: мама называла Мотю

на «вы» и по имени, а та обращалась к ней на «ты» и по имени и отчеству.

Едва успевал Вася войти в дом и запустить в комнату портфель, чтобы он упал на

кровать, как Мотя кричала из кухни:

‐ Садись‐ка, суп простынет!

‐ Ну‐у, Мотя, зачем же ты налила? ‐ пытался урезонить ее Вася. ‐ Я еще не умылся.

‐ Мойся‐ка да поворачивайся!

Вася усмехался, метал головой и спешил поворачиваться. С осени школа из тесного

домика на проспекте перешла в трехэтажное здание на тихом месте. Теперь Вася

не переходил Красный проспект, а шел по вновь застроенной Коммунистической

улице ‐ мимо серого, со свежей отделкой, здания УНКВД, мимо его многоэтажного

жилого дома, мимо клуба Дзержинского и спортивного клуба «Динамо» имени

Менжинского, потом сворачивая, проходил мимо Краевого управления милиции. На пути

между школой и домом вырос целый городок НКВД. И вполне понятно, что шефом над

школой оказалось именно Управление Наркомата внутренних дел. Ребята радовались

этому, потому что в школе было создано общество «Юный динамовец» и разрешены

тренировки в клубе «Динамо». А главное, что‐нибудь да значило право носить почетную

форму: белые трусы и майки с голубою лентой на груди!

В классе было много новеньких, но ядро его состояло из «старичков», вроде Васи и

Сони Шмидт. Соню приняли в комсомол. Кажется, она была постарше других, и в

середине зимы ей исполнилось пятнадцать лет. Она была единственной комсомолкой в

пионерском классе, который последний год носил красные галстуки.

Оказался вместе и Борька Сахно. Румяный и голубоглазый, буйный, когда можно, и

подтянутый, когда нужно, он весело задирал девочек на перемене.

У Васи такие свободные отношения с девочками не получались. Они в свои

четырнадцать лет были крупные, словно взрослее своих сверстников‐ребят, и что‐то

мешало так бесцеремонно хватать их, как это делал Борька.

Побывав однажды в школе, мама сказала:

‐ Как безобразно мальчишки ведут себя с девочками! Я подумала: неужели и мой

сын опускается до такой пошлости? Мне хочется, чтобы ты на всю жизнь понял, что

ничего нет на свете святее и красивее женщины!

‐ Ладно, прекрасно понимаю.‐ буркнул Вася.

Ему было неприятно, что мама вторглась во что‐то неприкасаемое, для него самого

еще невыразимое никакими словами.

А тетя Роза как‐то при папе, задумчиво поглядывая на Васю, сказала, будто его и не

было рядом:

‐ Знаешь, Вася ‐ красивый, парень. У него глаза красивые и губы, и даже затылок

красивый. Девочки, ох, будут за ним бегать!

Папа насмешливо сказал:

‐ Давай, давай, воспитывай!

Вася покраснел, не спеша поднялся со стула, будто просто пришло время встать, а на

самом деле, он почему‐то меньше краснел, когда стоял или ходил, а сидя совсем

невозможно было справиться с краской. Ему неприятно было, что тетя Роза. по своему

обыкновению, ни с того, ни с сего смутила его, но рассердиться не сумел.

До сих пор он сокрушенно поглядывал в зеркало на свою худую, смуглую

физиономию, над которой торчали неопределенные волосы: не черные и не светлые, не

прямые и не кудрявые ‐ волнистые на темени и хохлатые на макушке.

Он сроду не думал о своем затылке, а отныне, сидя за партой, чувствовал

связанность: ему все казалось, что девочки тем и заняты, что рассматривают его затылок.

На одном уроке новичок Гена Уточкин, сын сотрудника НКВД, толкнул Васю в спину и

показал глазами на бумажный комочек, на полу у Васиной парты. В записке стояло

печатными буквами: «Вася Москалев, у тебя бараньи глаза».

Он был огорошен тем, что, оказывается, девчонки не только не глядели на его

затылок и он зря мучился от связанности, но еще насмехаются над его глазами. Он не

вытерпел и с обидой оглянулся.

На задних партах у прохода сидели три девочки, ребята в счет не шли, они не стали

бы глупостями заниматься: Соня Шмидт, незаметная худенькая Женя Ковязина и Таня

Мерцалова, такая красивая, что Вася стеснялся смотреть на нее.

Класс был угловой, поэтому окна шли не только по боковой стене, но и позади парт.

Их сияющий, рассеянный свет пронизывал рыжую шевелюру Сони, каштановые кудри

Тани и гладкую Женину прическу. Девочки прилежно смотрели на преподавателя, и Вася

возмущенно подумал: «Ишь, святоши, притворяются!»

После перемены он нашел в парте новую записку: «Дурачок, а еще отличник. В

«Войне и мире» написано про Курагина‚ что у него были красивые бараньи глаза».

Вася так и не узнал, чья это записка, и тайна сладко томила его.

Если писала Соня, то и томится нечего было, она как‐то погрузнела, как‐то выступала, а не ходила, и давно пропало смутное детское очарование ею. От Жени просто

любопытно было получить такое послание и лишний раз убедиться, кто водится в тихом

омуте. Но в том то и таилась сладость, что записка могла оказаться от Тани Мерцаловой.

Старший пионервожатый Гоша Дронь тоже пришел из прежней школы, поэтому

великолепно знал семиклассников, самых испытанных людей в пионерской организации.

Гоша ростом не перегнал ребят, но плечи у него были мужские, тяжелые, фигура

плотная, сложившаяся, и виднелись следы бритья на крупном подбородке. Ходил он

без пиджака, в белой полосатой сорочке с пионерских галстуком, в черных брюках, снизу помятых потому, что носил он валенки, а в школе менял их на брезентовые тапочки

с резиновой подошвой.

Васю избрали председателем совета дружины, и Гоша сдружился со своим первым

помощником. После сбора или заседания совета они вдвоем оставались в

гимнастическом зале ‐ поработать на турнике.

Упруго спрыгивая и дыша чуть чаше обыкновенного, Гоша напрягал бицепс и говорил:

‐ Гляди! И тебе такие надо. Девчата любят мускулы. Некрасивыми показались Васе

эти слова. Можно полюбить лицо, это он сам испытывал, можно полюбить душу, об этом

он много читал. Но как это ‐ любить мускулы?

Вася не стал возражать, просто пообещал:

‐ Догоню!

Переобуваясь, Гоша воскликнул:

‐ Эх, разваливаются мои непромокаемые!

‐ Купи новые‚‐ посоветовал Вася.

‐ Ишь ты!

‐ Да они пустяк стоят! ‐ удивился Вася.

‐ Кому ‐ пустяк. Знаешь мою зарплату? То‐то! Гроши платят нашему брату старшим

вожатым. А у меня еще мать на иждивении.

Теперь стало понятно, почему Гоша ходит без пиджака.

Как только Вася встретился с отцом, так рассказал ему о бедственном положении

старших пионервожатых.

Папа цыкнул губами:

‐ Говорили мы как‐то в крайкоме. Ведь они, по сути дела, тоже политические

руководители, а мы держим их и черном теле. Не годится. Что‐то надо придумать.

Вася передал этот разговор, и обнадеженный Гоша воскликнул:

‐ Вот спасибо тебе!

Вася чувствовал, что Гоша через него как бы держит связь с высоким миром, где

решаются проблемы, где происходят главные события.

Напрягши лицо так, что еще больше разделась широкая челюсть, Гоша с жадностью

слушал Васин рассказ, как в их подъезде арестовали врага народа Богуславского бывшего

руководителя тяжелой промышленности края. Его, как оппозиционера когда‐ то выслали

из Москвы но дали в Сибири ответственный пост.

Жив на втором этаже маленький горбатый человек без шеи, с угловатой, выпяченной

грудью. Много лет вышагивал он по двору, положив подбородок на выступ груди, высокомерно поблескивая стеклами пенсне.

‐ В пенсне ходил? ‐ вдумчиво переспросил Гоша.

‐ То‐то и оно! Где ты видел настоящих большевиков в пенсне?

Вася знал, конечно, о раскрытии «Ленинградского» и «Московского» центров, но

воспринимал это отвлеченно: где‐то завелись враги, и их поймали. А вот дело

«Параллельного центра», во ‚главе с Пятаковым, Радеком, Сокольниковым, предстало

в конкретной фигуре Богуславского. В «центр» входили еще Дробнис и Шестов из

Кемерово, их привезли в Новосибирск.

‐ Дело понятное,‐ сказал папа в ответ на Васины расспросы. ‐ Когда мы кончили

гражданскую войну, так внутри страны оставалось две враждебных силы: кулаки

и оппозиционеры. Эх, и попортили же они нам крови! Кулаков мы ликвидировали лет

пять назад, а теперь ставим последнюю точку над оппозицией. Нич‐чего, воздух

чище будет.

Прибыл Ульрих, председатель военной коллегии Верховного Суда СССР, который

судил два предыдущих «центра». Несколько дней город жил в гневе против новой

вражеской вылазки и успокоился только после того как был обнародован приговор: расстрел.

Когда мама пришла из суда, где была по журналистскому пропуску, Вася тотчас

прицепился к ней

‐ Страшное что‐ то, ‐ сказала она ‐ Трудно поверить в такие злодеяния: взрывали

шахты, губили рабочих. Но как не поверишь? Суд был открытый, все выложено, как на

ладони. Есть, есть еще у нас враги, Вася.

Новый, 1937 год впервые на школьном Васином веку начался с елки. Секретарь ЦК

ВКП(б) и ЦК КП(б)У Павел Петрович Постышев заявил в «Правде», что прежнего

религиозного значения никто уже новогодней елке не придает, а лишать радости ребят не

надо.

Елка стояла посреди полутемного школьного зала, Поднимаясь до потолка, серебрилась игрушками, словно присыпанная инеем, насыщала воздух хвоей. И хоть

была она одна ‐ единственная, зал, пока не зажгли освещение, походил на тихий

таинственный лес.

Праздник начинался с вестибюля, где на стенке гардероба повесили огромный

плакат: Улыбающийся Сталин надевает часы на руку пионерке ‐ колхознице Мамлакат

Наханговой; смуглая девочка в тюбетейке и красном галстуке подняла к нему лицо, сияющее счастьем; над их головами крупно алеют слова: «Спасибо товарищу Сталину за

наше счастливое детство!»

Новый год пришел в новой пионерской форме. После каникул стали продавать по

отрядам юнгштурмовки защитного цвета с тоненьким ремешком портупеи, короткие

бриджи, застегивающиеся под коленом, для девочек‐ тоже юнгштурмовки и прямые

короткие юбки.

Мама без слов дала Васе денег.

Почти вся дружина оделась в новую форму, но Гоша Дронь остался в полосатой

сорочке.

В полном параде, с тремя лычками на рукаве, как председатель совета дружины, поблескивая лакированным ремешком портупеи, поскрипывая ремнем на талии, в

начищенных вплоть до рантов ботинках, Вася явился к отцу.

Едва он снял пальто, как Поля ахнула и не смогла выговорить ни слова.

‐ Ну, теперь совсем гибель для девчонок,‐ усмехнулась тетя Роза, выглянув из

гостиной.

Вася вступил в кабинет. Папа вышел из‐за стола, мягко прошел в домашних туфлях

навстречу и, склонив набок голову, оглядел сына. Вася насторожился, заранее

огорчаясь от отцовской насмешки.

‐ Это… что? ‐ спросил папа.

‐ Новая форма для пионеров!

Вася не хотел рапортовать, но как‐то сама форма, и то что стоял навытяжку породили

такой тон.

‐ Для всех пионеров? Что‐то я не слыхал о таком решении. Наверное, горком

комсомола намудрил.

‐ Не знаю, всем пионерам продают.

‐ А деньги у всех есть на такое добро?

‐ Почти у всех.

‐ Вот‐вот! В вашей школе, где начальство собралось, и то ‐ почти. А в других школах?

А на окраинах? Ох, идиотство же, ей‐богу! Вырядили детей, как бойскаутов ‐ в расчете на

богатых родителей!

Вася спросил угрюмо:

‐ Отменишь?

Пана ответил таким бодрым, обнадеживающим голосом, будто только подобное

решение и могло утешить Васю:

‐ Отменим, отменим! Не пойдет такое дело!

Гоша равнодушно воспринял это известие.

‐ Крайкому виднее,‐ сказал он.

‐ Форму вскоре отменили и старший пионервожатый опять более или менее

сравнялся во внешнем виде со своими пионерами. Юнгштурмовку Вася надевал, когда

отправлялся играть во двор, в короткие брюки совсем забросил.

На первый в новом году сбор дружины пришел шеф из НКВД и рассказал пионерам о

докладе Сталина, который назывался длинно, но вполне понятно: «О недостатках

партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и других двурушников». Когда

Сталин выступал, то немедленно все выполнялось по его слову. Так отродясь было на

Васином веку.

Меры ликвидации начались с ареста председателя крайисполкома Грядинского.

Вася видел его несколько раз, всегда рядом с Эйхе: он был толстый, как Трусовецкий, и

носил расшитые косоворотки.

Ребята раздобывали у смятенных родителей обрывки сведений и стаскивали их в

кучу во двор. Они коллективно закончили следствие чуть ли не раньше следственных

органов. Во всяком случае, в «Советской Сибири» подробностей не появилось, кроме

слов: «Заклятый враг народа». А ребята знали, что Грядинский был в командировке в

Кемерово, заезжал к Дробнису и провел с ним наедине несколько часов. Шофер, который

возил председателя крайисполкома донес об этом в НКВД.

Вот она какая тянулась цепочка ‐ Пятаков был связан с Зиновьевым, Дробнис был

связан с Пятаковым, Грядинский был связан с Дробнисом! Но многие были связаны

Грядинским, и цепочка не могла на нем кончиться.

Однажды утром Вася и Элька, как всегда спустились во двор, чтобы встретиться с

Борькой Сахно и вместе идти в школу.

Небо было голубым и теплым, но в затененном домами дворе, как в колодце, стоял

холод; грязь, уже расплывающаяся днем, застыла колдобинами, и под ногами позванивал

битый ледок из луж, промерзших за ночь.

Борьки еще не было, и Москалевы от нечего летать разглядывали ломовую лошадь с

телегой стоящую у второго подъезда. Ее хозяин, узкоглазый алтаец, не двигаясь, равнодушно стоял рядом, опустив к сапогу плетку, надетую ремешком на запястье.

‐ Вдруг Вася увидел, как в дверь спиною протиснулся Эркемен Усургашев и следом ‐

его брат Николай. Они вытащили какой‐то ящик и взвалили его на телегу, к узлам и

чемоданам. Эркемен отчужденно взглянул поверх Васиной головы, будто не узнал

приятеля, и братья опять пошли в подъезд, молча посторонившись перед выскочившим

Борькой.

‐ Что это они? ‐ живо спросил Борька, оглядываясь на хлопнувшую дверь.

Вася пожал плечами, хозяин телеги нехотя открыл рот:

‐ Карыма ночью сажали. Домой едут ‐ Ойротия.

Эркемен с Николаем вывели под руки мать, ее коричневое морщинистое лицо было

неподвижно, рот сжат, и из немигающих, вырезанных в тугой коже глаз стекали слезы.

Она села на телегу, братья вместе с возчиком двинулись рядом.

‐ Пока, ‐ тихо сказал Вася.

‐ Эркемен оглянулся, его индейская физиономия дрогнула, он разжал челюсти:

‐ Пока.

‐ Пойдем, ‐ испуганно прошептала Эля, дергая Васю за рукав.‐ Опоздаем.

Телега, мягко громыхая по застывшей грязи двора, втянулась в узкий туннель. Ребята

шли за ней, пока она не повернула на Красный проспект, к вокзалу, а они втроем пошли

по Коммунистической, мимо темно‐серого здания, куда отвезли ночью маленького, кривоногого Усургашева.

Через несколько дней Вася прочитал в «Советской Сибири»: «Японо‐фашистский

шпион Усургашев хотел надеть на трудящихся Ойротии ярмо байско‐зайсанской

эксплуатации»

‐ Знаешь, что Усургашев арестован? ‐ спросил он у отца.

Тот цыкнул губами и ответил так коротко, как никогда не отвечал:

‐ Да

‐ Он тоже, что ли, оппозиционером быт?

‐ Никогда не был.

‐ Теперь врагами стали не только оппозиционеры?

Папа сухо сказал:

‐ У нас враги ‐ фашисты.


II

Лида шла из театра вместе с Хитаровыми, и перед глазами ее еще отпечатывались

сцены в бараке и в Беломорской тайге, еще стоял в ушах то ядовито‐вежливый, то

истерически пронзительный голос Кости ‐ капитана.

С семейством Хитаровых Лида сдружилась и полюбила бывать у них. Она не

отягощала хозяев, и они не угнетали ее показной суетливостью. Если они пили чай, то

ставилась на стол лишняя чашка, только и всего. Если Петр Ильич читал газеты, то и

разговор завязывался о последних новостях. А новостей было много, это было щедрое на

новости

время. В декабре на Чрезвычайном 8 Всесоюзном съезде Советов Сталин

провозгласил, как всемирно‐исторический факт, завершение первой фазы социализма.

Давно

ли грозное слово «прорыв» господствовало на страницах газет? Прорыв в Кузбассе…

Прорыв на Сибкомбайне... Прорыв на транспорте... Конечно, действовали и вредители, но

больше было неумения, безграмотности, расхлябанности. И вот теперь вместе с могучей

индустрией выросли опытные кадры, кадры стахановцев, научившихся трудиться по‐

социалистически.

Давно ли построен Беломорканал? А полтора месяца назад заполнен водой на всем

своем протяжении новый канал ‐ Москва ‐ Волга. Давно ли взлетел в небо стратостат

«СССР»? А теперь уже не на воздушном шаре на советском военном самолете Владимир

Коккинаки побил мировой рекорд высоты, поднявшись в небо на 14,5 километра. И

мальчишки во дворе, в том числе и Вася, распевают неизвестно откуда взявшуюся

песенку:


Если надо, Коккинаки

Долетит до Нагасаки

И покажет он Араки.

Где и как зимуют раки.


А несколько дней назад экспедиция во главе с Отто Юльевичем Шмидтом на

Загрузка...