Нет, лучше гибель без возврата,
Чем мир постыдный с тьмой и злом.
Чем самому на гибель брата
Смотреть с злорадным торжеством.
Ксению разбудил настойчивый звонок. «Неужели эвакуация?» — подумала она, прислушиваясь, как мать в соседней комнате, шлепая туфлями, направилась в прихожую и сонным голосом начала переговариваться со стоявшим по ту сторону двери человеком, в котором Ксения узнала служителя больницы Игната. «Значит, все-таки эвакуация, мы сдаем Витебск!» — заключила она, продолжая лежать с закрытыми глазами, словно решая трудную задачу.
Мать отворила в комнату дверь, подошла, присела на постель и тронула за плечо.
— Вставай, Ксюша, Игнат приходил, велено в больницу явиться: раненых после ночного артобстрела привезли. Неужто немцы город возьмут? Не дай, Господи!
— Мама, ты ведь знаешь, что еще вчера в облздраве мне поручили организовать у нас на Марковщине туберкулезный диспансер и возобновить работу амбулатории при фабрике. Мероприятия советских органов направлены на прекращение в городе нездоровой паники. Отобьют фашиста, еще как отобьют!
— Отобьют, говоришь? — с сомнением покачала старуха головой. — Дай-то, Господи! Чего только на своем веку видеть не довелось! Пойду завтрак готовить.
— Не беспокойся, я в больнице поем, — и Ксения начала одеваться.
Вскоре она уже шла по дорожке к мостику через Витьбу. Был жаркий тихий день. Пряно пахла липа. Мирно жужжа, в воздухе носились пчелы. После многодневной засухи речка совсем обмелела, превратившись в ручеек, перетекавший из лужицы в лужицу. Свернув на Смоленскую, она заспешила было к трамвайной остановке, но остановилась. Екнуло сердце, на душе стало тревожно. Женщины, старики, подростки и дети (мужчин было мало) с узлами, корзинами, чемоданами с озабоченными лицами шли в сторону Замковой улицы.
«Эвакуация, идут на вокзал! Может, и мне вернуться? Собрать вещи и… А как же раненые? — подумала Ксения. — Нет!»
У обкома партии и старой ратуши стояли машины-полуторки, тут же толпился народ, грузили какие-то ящики. В конце Суворовской горел дом.
На северо-западе глухо погромыхивало. Била тяжелая артиллерия. У горсовета собралась толпа, люди настороженно, затаив дыхание, с надеждой и скрытым недоверием слушали военного. Ксения подошла поближе.
— Идут бои, — объясняет военный со шпалой в петлицах, — понимаете? Идут бои! Город приказано отстоять! Понимаете? Отстоять? Мы эвакуируем только тыловые учреждения. Понимаете? Не поддавайтесь панике, товарищи! Вы все узнаете по радио. Панику сеют диверсанты, шпионы, скрытые враги советской власти. Паникеров мы будем наказывать со всей строгостью военного времени. А теперь, товарищи, расходитесь на рабочие места. — И он сделал довольно выразительный жест.
В этот миг кто-то взял Ксению под руку. Она вздрогнула и оглянулась. Это был ее двоюродный брат Леонид Евгеньевич Околов, преподаватель истории в пединституте.
— Ксения, дорогая, ты веришь этому энкаведисту? — Он кивнул в сторону капитана. — Типичная тыловая крыса, они берегут свои шкуры! Они боятся немцев!…
— Зачем ты так? Как не стыдно? Капитан выполняет приказ. Что будет, если начнется паника!…
— Я не достиг вершин большевистского миропонимания! Мне всегда казалось, что их религия начинается в желудке и кончается в сортире. Война не только повивальная бабка полководцев, но она и испытание для их армий. Всюду уже царит паника! Вся Россия охвачена страхом, войска бегут, а вожди в прострации! А что же нам-то, сестрица, делать?
— Успокойся, ты сам в панике, — остановилась Ксения.
Он выпустил руку Ксении и горячо продолжал:
— Я гордился тем, что родился в Витебске, а теперь мне стыдно за своих горожан, которые его позорят. Наш славный город упоминается в древних летописях. Основала его княгиня Ольга. Через Витебск шел путь из варяг в греки. В двенадцатом веке Витебск на какое-то время входил в Великое Литовское княжество, в тысяча… а в тысяча четыреста сорок первом году окончательно присоединен к Литве. Поэтому и такое смешение народов, поэтому и уния, поэтому немецкие историки считают его чуть ли не немецким городом. И если Германия победит, то Литву, Витебск и Полоцк Гитлер приберет к своим рукам! Это ведь катастрофа! Здесь, в Витебске, дважды пытали Кочубея и Искру. «И стояли они крепко, что не было от иных народов им посылки для возмущения…» — как докладывал царю Петру Головкин…
— Какой ты, дядя Леня, противоречивый! — Ксения засмеялась невесело. — Ну, я пойду…
— Человек соткан из противоречий, ум говорит одно, сердце подсказывает другое, память шепчет третье, — старался удержать ее Леонид Евгеньевич. — Твой брат Георгий может прийти вместе с фашистами. Но это немыслимо! Я не хочу иметь дела со злодеями! Золотой век, век покоя… Где он? Нет, я пойду в партизаны. Дорогая сестрица, я с тобой попрощаюсь. А сейчас в институт, хотя мои ученики и разбежались. Как мне поступить? — Он сокрушенно тряс головой, оставаясь стоять посреди улицы. — Что мне делать? В партизаны, только в партизаны…
Ксения перешла мост. У пристани стоял пароход, из его трубы валил черный дым. Двина спокойно несла свои воды. На Успенской горке высились купола собора и старый губернаторский дворец. Впереди серело здание вокзала. Подошел трамвай, но сесть в него не было возможности. Казалось, все население устремилось к вокзалу. Пришлось пройти пешком еще две остановки. Ксения не знала, что больше уж никогда не увидит вокзальную улицу такой, какой сейчас, что завтра она будет охвачена огнем.
На Марковщину, где находилась больница, она приехала уже часам к десяти. Здесь, за городом, было не так жарко. Ксения любила этот древний, основанный в 1576 году иноком Марком Марков-Троицкий монастырь, знаменитый тем, что, несмотря на все старания униатов, монахи твердо блюли православие. Здесь же был когда-то тенистый парк, переходящий во фруктовый сад, наполненный какой-то умиротворяющей тишиной, а чуть дальше, поближе к Двине, за церковкой, служившей моргом, находились пещеры, якобы соединенные с подземным ходом, идущим от собора на Успенской горке под рекой в лес на другой берег.
Спустившись по дороге мимо виадука к главному корпусу больницы, Ксения увидела во дворе подводы и машины. В одну из полуторок со спущенным бортом укладывали и усаживали раненых.
Больница превратилась в эвакуационный госпиталь. Ксения включилась в работу.
К десяти часам вечера все раненые были эвакуированы. Остались только нетранспортабельные. Ксения в полном изнеможении прилегла у себя в кабинете и, несмотря на доносившиеся взрывы снарядов и авиационных бомб, заснула, точно провалилась в бездну.
В полдень ее разбудила медсестра и сказала, что только, что перевязала руку легко раненного капитана, который просит проводить его задами, поскольку он надеется еще догнать свою часть. «Но мне кажется, что он слишком еще слаб, потерял много крови».
— Приведи-ка его, Леонова, сюда! — распорядилась Ксения.
Маленькая и быстрая Люба Леонова кивнула и спустя минуту ввела крепко сбитого, широкоплечего человека в форме НКВД.
— Капитан Боярский, — отрекомендовался он. — Я отстал от части, пока не поздно… — Он вдруг пошатнулся и невольно схватился за стол.
Стоявшая рядом Люба поддержала его и ласково проворковала:
— Капитан, миленький, вам надо передохнуть. Проводим мы вас, не бойтесь! Немцы еще далеко. И никуда ваша часть не денется, полежите полчасика. — И, подмигнув Околовой, повела его из кабинета.
«А ведь это тот самый капитан, — вспомнила Ксения, — который у горсовета успокаивал людей! Вот тебе и "тыловая крыса", как говорил мой дядюшка».
Тем временем привезли новую партию раненых. Один из тяжелых умер, когда его снимали с машины. Командиры, рядовые, грязные, окровавленные, почти все беспомощные, покорно ждали, чтобы их сняли с машины.
«Какие сильные люди!» — восхищалась Околова.
Так прошли еще один день и одна ночь.
В пятницу одиннадцатого июля, когда Ксения, совершенно измученная, пошла в кабинет прилечь и отдохнуть, вошел капитан Боярский. Вид у него был сконфуженный и растерянный. Он потоптался у порога, потом пожал плечами, махнул рукой, дескать, все равно и пробасил:
— Спасибо за все, я побегу. Немец, говорят, у города, а я позорно проспал. Просто срам, целые сутки продрых…
— Это у вас от контузии. Как рука? Не очень беспокоит? А насчет немцев, не думаю, чтоб их пустили в город… Радио молчит.
Рев машин прервал их разговор. По дороге стремительно двигались клейменные свастиками танки. Из окна больницы сквозь зеленую листву деревьев было видно, как стальные чудища переезжают через небольшой мостик, перекинутый над оврагом. Грохот усилился, на дороге, ведущей в больницу, показались четыре танка и тут же въехали во двор. Из головной машины высунулся немец. Сначала опасливо, потом, осмелев, деловито оглядел здание больницы, что-то отметил у себя на планшете и махнул рукой. Танки развернулись и с ревом двинулись обратно.
Прошло еще несколько минут, и во двор больницы въехал немецкий грузовик. Из кабины выскочил офицер и сделал знак сидящим в кузове солдатам. Те, как горох, посыпались на землю, отбросили задний борт и сняли носилки, где лежал, видимо, тяжело раненный русский полковник. Ксения бросилась к выходу. У порога немецкий офицер, строго глядя на нее, проговорил:
— За этофо полкофника фи будете отвейчать голофой! Ферштайден?
Ксения и Боярский, как завороженные, смотрели им вслед. Уже не было сомнений, что немцы захватят Витебск еще сегодня.
— Раздевайтесь, капитан, я принесу вам пижаму, Люба отведет вас к тяжелораненым. А через несколько дней, когда все прояснится, мы вместе перейдем линию фронта. — И поглядела на Боярского, который стоял, прислонившись к косяку окна, крепко сжимая в руке пистолет. На побледневшем лице его можно было прочесть гнев, безнадежное отчаяние и… страх.
18 июля по Витебску было объявлено о прибытии немецкого коменданта и одновременно издан приказ о регистрации населения, о явке медицинского персонала к властям города.
В тот же день Ксения и Боярский вышли из города и направились по Смоленскому шоссе. Они хотели перейти линию фронта. Капитан НКВД казался сейчас Ксении сильным, уверенным и красивым. «Тогда, у меня в кабинете, у него была минутная слабость! Он смелый человек!» — Она глядела на его могучую спину и крепкий затылок.
Никем не остановленные, они дошли до Рудни. В центре города на дверях здания горкома партии висело объявление — приказ немецкого коменданта, почти такой, какой она уже читала в Витебске, кроме последнего параграфа: «Все лица, обнаруженные в лесу, будут расстреливаться на месте».
За Рудней, километрах в пятнадцати, их задержал немецкий патруль и, проверив документы, велел идти обратно, так как впереди военные действия.
Солнце садилось, запад алел все больше, и лица подошедших к ним двух немцев показались Ксении красными. «Стыдно им, — подумала она, — краснеют!» Один из них, смеясь, спросил другого:
— Вильст ду дизес веиб немен?
— Дизе хексе? Готт беваре! — глядя ей прямо в глаза, ответил тот.
Кровь ударила Ксении, в голову, она знала немецкий язык и отлично поняла разговор немцев: «Хочешь взять эту бабу?» — «Эту ведьму? Упаси бог!»
Ксения относилась к немцам сдержанно и настороженно, но эти наглые слова вызвали в ней отчаяние и злобу.
Приближалась ночь. Они свернули на проселок и, прошагав километра два-три, добрались до околицы какого-то села, попросились на ночлег у женщины, которая бродила в поисках козы и громко звала ее: «Мань, Мань, Мань…»
— Казу по дароге не бачыли?
— Сама придет, — успокоил тетку Боярский. — Переночевать не пустите? Из Витебска идем, два дня в пути.
— А бадай яна здохла, — выругалась хозяйка. — А пераночавать можете. В сяле паунюсенька беженцив. И окруженцы есть. И у мене жинка с дзетьми начуе. Пайдемо!
У калитки их встретила с блеяньем коза.
Оказалось, что село называется Заречное, что тут собралось кроме беженцев немало военнопленных, удравших из лагерей, что продвигаться на восток они не решаются ввиду того, что немецкие патрули блокировали дороги, а в лесах стреляют без предупреждения.
На другой день, когда Ксения предложила Боярскому все-таки идти лесом, он категорически отказался:
— Это безумие! Немцы все блокировали. Они нас расстреляют! Зачем лезть на рожон? Пойдемте обратно в Витебск. Разумнее переждать. Установится линия фронта, а может, и наши нажмут. Видите сами, никто же никуда не спешит. Нужно осмотреться.
И они отправились обратно.
На Марковщине Ксению встретил новый директор, молодой врач, назначенный немцами, недавно окончивший Витебский медицинский институт.
— Ох, Ксения Сергеевна! А я уже думал, что вы с большевиками ушли! — воскликнул директор.
— В день прихода немцев я ходила за Двину в Николаевку, неподалеку от барвинского перевоза. Знаете? Вызвали к больному. Там и застряла… — соврала Ксения.
— Вы опытный врач, Ксения Сергеевна, я прошу вас занять мое место! Не протестуйте! Одну минутку…— Он подошел к телефону.
— Михаил Леонтьевич! Это говорит Павлюк. Тут пришла товарищ Околова, виноват, госпожа Околова, Ксения Сергеевна, она будет более достойным директором больницы. Да, она здесь. Сейчас. Ксения Сергеевна, — обратился Павлюк к ней, — вот, возьмите трубку, на проводе новый заведующий горздравотделом профессор Мурашко. Вы его знаете.
Ксения подошла к телефону, подумав: «Профессор? Еще несколько дней назад он был доцентом!»
— Здравствуйте, Михаил Леонтьевич, я вас слушаю!
— Рад слышать ваш голос, милая Ксения Сергеевна! Сами понимаете, что кроме вас возглавить 2-ю городскую больницу некому. Исполняющий должность Павлюк малоопытен, а мы переводим к вам и психиатрическое, и венерическое отделения. У вас остался еще кое-кто из раненых! Такие, скажем, как полковник Тищенко. Их надо подлечить и сдать немецкому командованию. Обязательно. Не отказывайтесь… Власти воспримут это как саботаж, сами понимаете, чем это пахнет.
— Неужели нет никого другого?
— Кого? Беллу Буксон, Сару Эвензон и Гершковича? У вас в больнице жидовское царство…
— Ну, зачем вы так? Хорошо, я согласна! — Сжимая в руке телефонную трубку, Ксения лихорадочно думала: «Как быстро перекрасился этот Мурашко. Да, здесь, на этой стороне, я буду полезней… Может быть, удастся кого-то спасти…»
Так, словно перешагнув какой-то порог, начала явную и тайную деятельность Ксения Околова.
30 октября они выехали из Варшавы. Их провожал Вюрглер. Отводя в сторонку Околова и Ольгского, он что-то сказал, и они потом долго разгуливали по перрону.
— Наше начальство что-то не поделило, — заметил Гункин.
— Пусть тебя начальство не волнует, оно договорится, — глядя на подходящий состав, ответил Денисенко.
— Я всегда держусь от него подальше. Вы поедете в Смоленск, а я остаюсь связным в Витебске.
— Там поглядим, — закуривая, пожал плечами Денисенко.
31-го они пересекли бывшую границу СССР и въехали на занятую немецкими войсками территорию, названную с 1 августа 1941 года «генеральным губернаторством».
— Идите сюда! — пригласил Околов своих спутников, стоя в коридоре у окна, когда вагон загремел среди пролетов моста через Буг. — Вот он, Брест-Литовск, позор России! Здесь в восемнадцатом году был подписан мир Совдепии с Германией, Австро-Венгрией, Турцией и Болгарией, по которому аннексировалась Польша, Прибалтика, часть Белоруссии и Закавказья и взималась контрибуция в шесть миллиардов марок.
— Мирный договор через девять месяцев был аннулирован! — будто невзначай произнес Денисенко, глядя на поросшие кустарником и травой земляные валы, на развалины фортов и казарм, на обводные каналы, где, освещенные весенним солнцем, поблескивали золотом высокие, кое-где изувеченные тополя, а плакучие ивы, низко склоняясь над тихой водой, то ли дремали, то ли прислушивались к ее тихому журчанию.
У соседнего окна тихо разговаривали два немца, и одному и другому было за сорок. Денисенко прислушался.
— Вот тут, на Западном острове, — бубнил стоявший вполоборота к окну высокий и крепкий, судя по говору, баварец, — в ночь на двадцать второе июня после сумасшедшего артиллерийского и минометного обстрела мы окружили подавляющими силами нашей славной сорок пятой дивизии пограничные отряды, проникли по мосту у Тереспольских ворот в цитадель, вон видишь развалины на возвышенности, это раньше была церковь. — И немец, указав пальцем в сторону разрушенной кирпичной церкви, продолжал: — Мы думали, что сопротивление подавлено и русскими владеет паника. Так наша дивизия брала Варшаву, так мы занимали Париж! А тут… все иначе. Кругом было тихо, никто не стрелял. Закрепившись в цитадели, наши автоматчики двинулись к восточной оконечности острова, чтобы овладеть полностью всем Центральным островом крепости. Идем, строчим из автоматов по окнам, так, на всякий случай, проходим мимо обнесенного бетонной оградой здания и вдруг слышим протяжный, наводящий жуть подземный гул, и тут же распахиваются ворота и с яростными криками «ура!» в середину нашего подразделения врезываются со штыками наперевес русские! Это было так неожиданно и страшно, что мы кинулись бежать: головная часть на восток, а хвост на запад… — Гитлеровец сунул в карман руку, не торопясь достал портсигар и, раскрыв его, с убежденностью произнес: — Тут я и понял, что такое русские. О, это страшный народ… Он не хочет знать правил войны. О, о!…
— Брось, Фридрих, мы уже разделались с ними! Если они разбегаются от нас, то потом им уже в кулак не собраться. Как вы с ними справились в крепости?
— Половина нашего отряда пустилась бежать к берегу речки, которая раздваивается, образуя остров, и называется Мухавец. Нас преследовали, прижали к берегу. Мы пытались спасаться вплавь: нас убивали, кто оставался на берегу, тех тоже убивали. Я спасся чудом, притворившись мертвым и пролежав весь день, только на следующую ночь проплыл под водой к восточному валу. А в крепости русские, как сумасшедшие, сопротивлялись отчаянно, бессмысленно еще двадцать девять дней. Сколько там наших солдат полегло! Они не хотят знать правил войны!
«Да, вот оно, наше первое "Бородино"! Наша непреклонная воля, презрение к смерти. Солдаты идут в штыки на автоматы, с бутылкой горючей смеси на танк…» — И Денисенко еще долго стоял, прислушиваясь к беседе немецких офицеров, глядя на пожарища, разбитые вокзалы, искореженные железнодорожные пути, лачуги с соломенными кровлями, заросшие кустарником овраги.
У мостов сереют, будто покрытые паршой, минные поля, кое-где поросшие колючим чернобылом. По всему видно, что и люди здесь живут суровые, колючие.
…Светит осеннее солнце. В его белесом свете чудится жуткий отблеск смерти. Поезд катит из долины в долину, мимо исчерченных тенями берез и елей, унылых пепельно-серых полей, прямо на север. Справа время от времени поблескивает река. Здесь Днепр неширок.
Паровоз часто притормаживает, словно никуда не спешит. У переездов и мостиков, вдоль полотна, сереет паутина проволочных заграждений, кое-где стоят бункеры, из их амбразур поблескивает вороненая сталь. Разгуливают с автоматами хмурые охранники в серо-зеленых шинелях, поглядывая на проходящий поезд.
В Орше стояли долго. Мимо мчатся составы с танками, машинами, длинноствольными пушками, солдатами. Наконец поезд трогается без сигнала, будто выкрадывается, и постепенно набирает скорость. И вдруг снова останавливается. Паровоз, жалобно плачет, его надрывный гудок разносится широким веером причитаний по долине и прячется где-то за холмами.
Напротив стоят теплушки. Мордастые стражи отодвигают двери в ожидании приближающейся колонны людей. Она ползет серой, безликой лентой, мужчины в ватниках, в стоптанных кирзовых сапогах, истрепанных дерюгах, женщины в пальтишках, закутанные в платки, идут, едва переступая ногами, будто вытаскивают их из грязи. В их глазах тоска, слезы и злоба. Стражи встречают их возгласами, похожими на лай: «Лос, лос!» — и заталкивают в вагоны.
«Собственные выкрики и ругань разжигают ненависть в них самих, это глубоко продуманная, испытанная система со своими запевалами и дирижерами», — думает Денисенко, поглядывая на Околова и Гункина, и цедит:
— Их глаза как ножи.
— Во время войны законы безмолвствуют, — строго произнес Околов. — Это все пособники партизан. Придется ко всему привыкать.
Николай Гункин, вытянув длинные ноги, уныло уставился в сторону. Мягкие губы его плотно сжаты. За очками не видно глаз. Михаил Ольгский углубился в книгу.
Поезд дернулся, застучали буфера. Видимо, машинист, глядя на все это, срывает злость на паровозе или на пассажирах. И снова мелькают причудливые очертания холмов, вытягивающихся в целые гряды, и столь же причудливые озерные котловины, переходящие в заболоченные полевые и лесные равнины. Та же глушь и безлюдье.
В Витебск прибыли 2 ноября. На вокзале группа разделилась. Околов не терпящим возражения тоном сказал:
— Ты, Миша, и вы, Николай Федорович, отправляйтесь на Большую Революционную сорок четыре. Спросите Кабанова Георгия Родионовича. Скажите, от меня. Пароля не надо. Это тот, что бежал из черновицкого ДПЗ. А мы, — он обратился к Алексею Денисенко, — пойдем на Марковщину. Встретимся вечером на Ветеринарной.
Они разошлись у трамвайной остановки. Глядя вслед шагавшему, как журавль, Гункину, Денисенко бросил:
— Вялый он, Николай, какой-то.
— Ничего, Гункин будет у нас связным. И ты ему поможешь. Мы ведь с Ольгским дня через два-три едем дальше, в Смоленск, — объяснил Околов.
— Мы вдвоем, что ли, останемся? — удивился Денисенко.
— Нет, почему же. Скоро сюда приедет Брандт. Знаешь, он был во Львове по особому заданию. Потом познакомился с Кабановым, нашим резидентом в Витебске, и с моей сестрой, Ксенией. Она капризная, но надо ее заставить работать с нами, — в этих его последних словах звучала досада.
Подошел трамвай. Они уселись на свободные места.
— Ты здесь родился? — спросил Денисенко у Околова.
— Нет, родился я в Воронеже, но детство провел в Витебске. И моя мать живет сейчас здесь, двоюродные братья тоже. Боюсь я сразу к старухе заходить. Надо ее подготовить. Думал, она умерла. Похоронил ее в своем сердце и вдруг окольным путем получаю от нее весточку. Наврали мне… — И снисходительно и даже со злорадством добавил: — Давно я ждал своего часа. Немцы дошли до Москвы и Петрограда! — Околов отвернулся и долго смотрел на проплывавшие мимо пожарища, дома, кое-где разрушенные, кое-где с зияющими чернотой оконных проемов, кое-где обожженные огнем, потом, окинув холодным взглядом сидящего напротив человека, с виду рабочего, обратился:
— А вам, господин, не приходит в голову, что во всем этом, — он указал на разрушенные дома, — виноваты вы сами? Все было б по-другому, не допусти вы к власти большевиков! А вы их терпели!
— Техникой немец берет, внезапностью! Силы накопил агромадные, вот и прет, — сердито проговорил мужчина. — Не бойсь, выдохнется! Война теперича совсем другая. — И, наклонившись, вполголоса пропел: — Идет война народная… Озверел немец, на весь народ намахнулся… Погодь, еще свое получит…
— Народ твой раб, был рабом, рабом и остался. И сам ты раб! — озлился Околов.
Денисенко, чтобы снять напряжение, рассмеялся:
— Под немцами мы не останемся? Верно?
«Околов затевает беседы, хочет пощупать людей. Проверяет свои аргументы. Не на того напал», — посмеивался про себя Денисенко.
Минут через десять трамвай остановился.
— Дальше не поедем, путь испорчен, — спокойно объявил кондуктор.
Пришлось оставшуюся дорогу преодолевать пешком.
— Саботажники! — ворчал Околов. — Можно было ехать! Путь исправен! — Потом обратился к Денисенко: — Ты меня извини, но мне хочется сначала поговорить с сестрой наедине. Я к ней один пройду, а ты подожди меня в приемном покое.
Околов рассчитывал на неожиданность, ему хотелось огорошить сестру своим внезапным приходом и попытаться разгадать, не завербована ли она органами госбезопасности. НКВД известно, конечно, о его нелегальном пребывании в 1938 году в СССР, а может быть, даже и о его поездке в Ленинград. И не осталась ли сестра по их заданию в Витебске? А то, что Ксения не эвакуировалась, он узнал от начальника «абверкоманды-203». При нем он звонил в витебское гестапо, и оттуда сообщили, что врач Околова назначена начальником больницы, главным врачом, что живет с матерью на Ветеринарной.
Ксения спокойно направилась навстречу брату, когда он отворил двери ее кабинета; и только в глазах ее бегали тревожные огоньки. Он порывисто взял ее за руки и пытливо на нее уставился.
Ксения заметила брата в окне, когда он шел по двору больницы. Приход немцев в город подготовил ее к возможной встрече с Георгием. «Не может быть, чтобы Жорж пошел с немцами!» — думала она, отгоняя саму мысль, что он станет помогать фашистам.
— Ты все-таки пришел! — не опуская глаз, укоризненно произнесла она более для себя, чем для брата. — Почему нет на тебе немецкой формы? Например, гестаповской?
«Нет, она не завербована, ее бы научили говорить по-другому. Соглашаться, поддакивать, раскаиваться, не поняла, дескать, недооценивала, была под общим наркозом, а теперь разочаровалась», — подумал Околов, чуть улыбаясь.
— Почему ты сказала, что мама умерла? — спросил он.
— Твое появление могло ее убить! Она была очень больна. Вечером ты можешь к ней зайти, я подготовлю ее. Мы живем на…
— Знаю. Но прежде хочу поговорить с тобой и твоим медперсоналом.
— Зачем? Вряд ли ты найдешь с ними общий язык кроме тех, кто продался немцам. Неужели эмиграция потеряла свое русское лицо?
— Я русский, более русский, чем ты, Ксюша. У нас, эмигрантов, это чувство любви к Родине гипертрофировано. Мы прибыли сюда нелегально, чтобы вместе с вами бороться за Россию! За Россию — без немцев и большевиков!
— Что-то я не пойму! Убивать своих, захватывать территорию…
— Я все объясню, докажу. Я…
— Хорошо. Сейчас у меня обход. Часа через два, два с половиной я соберу персонал, а пока извини: больные ждут. — И она направилась к двери. Околов последовал за ней.
В большой ординаторской собралось довольно много народу: врачи, сестры, няни, санитары, вахтеры, преимущественно женщины. Заметив среди персонала евреев, Околов решил это обыграть.
В преамбуле Ксения Сергеевна объяснила цель их собрания: ее брат, бывший белоэмигрант, проживавший в Югославии, только что прибыл из Берлина, и она полагает, что медперсоналу будет интересно его послушать.
— Господа, граждане, если хотите, товарищи, как к вам обращались прежде, или, наконец, братья и сестры, как взывал к вам последний раз Молотов, когда грянула война, и сам не знаю, как к вам обратиться! А? — Он смолк, после небольшой паузы улыбнулся: — Я эмигрант, представитель Народно-трудового союза. Мы не питаем патологической ненависти к Стране Советов подобно нашим отцам, которые сошли со сцены и по милости которых нас выбросили из России. Целое поколение русских родилось на чужбине и прожило двадцать лет бесправными, нищими, жалкими, отверженными, лелея одну мечту — возвратиться на Родину. Мы хотим разобраться в жизни, которой живет Советский Союз, осмыслить идеалы, к которым вас ведут. Вас обманули! И к чему же вы пришли? Пообещав землю, они загнали крестьян в колхозы, выделив им небольшие приусадебные участки, и судят за то, что собирают колосья, оставшиеся после уборки урожая. У вас отняли свободу… Я неправду говорю?
Кое-кто сдержанно кивал, но большинство смотрели в пол, не поднимая на оратора глаз. Кто-то подал Околову записку. Она шла кружным путем. Денисенко показалось, что писала ее Ксения, потому что Жорж, словно обращаясь к сестре, зачитал записку вслух:
— «Вы демагог! Советский Союз не махновское Гуляй-Поле! После учиненной Гражданской войной разрухи страна превращалась в индустриальную державу. Это требовало железной дисциплины. Вот и все. Здесь все это понимают». — Околов зло ухмыльнулся, потряс бумажкой в воздухе. — Где она, ваша индустриальная держава? Германские войска уже под Москвой! И с большевиками все кончено! Как вам жить дальше? По Марксу? Он увидел в людях лишь эгоизм и предложил ограничить его диктатурой! Мы предлагаем вам солидаризм!…
Денисенко сидел у стены, за спинами людей, наблюдая за собравшимися. Шеи слушавших вытянулись, все что-то ждали от оратора, но, когда Околов заговорил резко, грубо, головы начали втягиваться в плечи, и на губах возникали недобрые ухмылки.
Ксения переглядывалась с сидящим неподалеку мужчиной в белом халате, брезгливо поморщилась, когда мужчина даже похлопал в ладоши словам ее брата. «Дуреха, как себя выдает, — думал Денисенко, — Брат за ней наблюдает». Наконец лицо Ксении посерьезнело, она слушала Жоржа, не выдавая настроения ни единым движением лица.
В голосе Околова зазвучала задушевность:
— Дорогие сограждане! Каждый со своим царем в голове, всякому хочется носить в душе и Бога, иными словами, связь настоящего с прошлым и будущим. Разрушив веру человека в Христа, Аллаха или Иегову, — Околов бросил взгляд на сидящих рядом с Ксенией трех врачей, — большевики убили нравственность!…
Денисенко перевел взгляд на красивую блондинку с пышными волосами и точеными чертами лица, к которой как бы обращался оратор. Пристальный взгляд Алексея заставил молодую женщину повернуться к нему, и тут Денисенко улыбнулся ей. Она поправила волосы и тоже улыбнулась в ответ.
«С ней можно познакомиться», — решил он.
Пожилой человек с обрюзгшим лицом, с хрящеватым носом и глубоко запавшими, чуть раскосыми глазками, сидевший неподалеку от Денисенко, захлопал в ладоши и с ехидством, таящимся в уголках плотно сжатых тонких губ, злобно поглядел на Ксению.
В ординаторской еще кто-то хлопнул в ладоши.
Продолжая аплодировать, пожилой мужчина встал и неторопливо подошел к столу, где сидел Околов.
— Правильно, господин хороший! У меня золотые руки, к работе я охоч, мне денежки давай! А на кой мне ляд грамота почетная! Не хочу я на Доску почета. Хочу заработать деньгу, купить дом, а не обивать пороги — унижаться и просить квартиру. Моя свобода — звонкая монета.
— Немцы тебе ее дадут! — выкрикнула Ксения, не выдержав.
— Сам заработаю! — огрызнулся мужчина и ушел на свое место.
«Этот охотно будет служить немцам, — отметил Денисенко. — Да, сложная здесь обстановка. И почему Ксения ведет себя вызывающе? Неужели она провокатор? Хованский недаром советовал ее проверить!»
День был ясный, солнце поднялось уже высоко, когда Чегодов, Бойчук и фельдшер, оглянувшись последний раз на Злодийвку, двинулись вдоль реки, сами еще ни зная куда.
— Меня зовут Абрам Штольц, фамилия чисто немецкая. Но я еврей и понимаю, что вам со мной будет очень трудно, — неожиданно открылся лекарь. Он положил руку на плечо Бойчука. — Ивана я знаю давно и семью его знаю. А вот вы, господин…
— Олег! — Чегодов приятно ухмыльнулся. — Олег Непомнящий! Будем знакомы. — И он протянул руку.
— Так вот, господин Олег Непомнящий… сгоряча я навязался пойти с вами и теперь сам не знаю, что мне делать? По пути ли нам? — И он остановился. — Нельзя мне в Черновицы!
Справа поблескивает и манит прохладой река, слева зеленеет лес, а далеко впереди синеют горы. Сейчас они не кажутся такими высокими, как зимой, когда шли из Черновиц. В поднебесье летает орел.
Бойчук смотрит на Олега, в глазах вопрос и просьба. А во взгляде Абрама тоска…
— Мне тоже в Черновицах делать нечего, — согласился Чегодов, — давайте решать, куда идти?
— Я б подався о-о-н на ту гирку: там и колиба е и вивци, значит, молоко и мясо буде. Дядькое Панас там чабануэ. А там побачемо. Нимци, шлях их трафив, туды не полизуть… Айда швыдче!
И точно в подтверждение его слов, что надо спешить, где-то недалеко прозвучал выстрел. Пуля сбила над ними ветку колючей облепихи, которая чуть оцарапала ухо Чегодова.
— Ложись! — крикнул он, стараясь угадать, откуда стреляют.
— Ось, воны тамо, я зараз, — пригнувшись, Бойчук пробежал несколько шагов и привалился к огромному, поросшему мохом валуну. Потом просунул «шмайссер» между валуном и спускающимися к нему ветвями ели и нацелился.
— Не стреляй! — крикнул Чегодов, но Бойчук уже дал короткую очередь.
— Их четверо! Вон на човни з того берега плывуть, як тильке нас побачилы, — прошептал Бойчук горячо ему на ухо, когда Олег упал рядом с ним.
— Эх ты, Иван. Это же снайперы. У них винтовки с оптическим прицелом, их пули поражают чуть ли не на четыре километра! Твой автомат — на триста метров. А до них добрые полкилометра. Перестреляют нас, как куропаток. Бежим скорее!
— Обрыдло тикаты! Та ховатыся од жандармив та полиции!
— Сила солому ломит! Пошли к твоему пастуху. Они подплывут, мы уже на горку взберемся, добежим до овражка, а там нас не увидят.
Однако снайперы не спешили подплывать к берегу, опасаясь засады, но и до овражка пробежать незамеченным было трудно, тем более лодку с немцами сносило течение, и через сотню метров овраг оказался бы у них как на ладони. Олег, Иван и Абрам кинулись в другую сторону, чтобы потом подняться, пробираясь сквозь густой ольшаник на гору. Но пение пуль преследовало их. И каждый раз, когда пуля сбивала над головой ветку, или чмокала неподалеку в землю, или свистела, казалось, над самым ухом, все трое невольно нагибались и съеживались. Дыхание у них стеснено, перед глазами туман, страх заполняет все нутро, и потому они, не чувствуя ног, бежали что есть силы.
Наконец перевалили за гору и вздохнули свободно.
— Чертовы немцы, здорово стреляют! — лепетал, едва переводя дух, маленький Абрам. — Меня вроде оцарапало. Совсем не больно. — И его большие карие грустные глаза наполнились удивлением.
Рану на плече, верней царапину, кое-как перевязали и двинулись дальше. Потом спустились в долину и снова поднялись к горному пастбищу, где мирно паслись овцы.
К ним кинулись с громким лаем собаки, но, увидав поблескивающую сталь немецких автоматов, тотчас повернули обратно с независимым видом, будто и в самом деле послушались окрика дядьки Панаса, который тоже, притворяясь невозмутимым, смотрел на подходивших к нему трех вооруженных людей.
— Здоровеньки булы, диду Панасе! — крикнул Бойчук.
— Здорови в хату, — приподнимая шляпу, приветствовал их Панас, высокий худой старик с длинными, под стать Тарасу Бульбе, усами, приглядываясь к ним, чуть прищурив от солнца глаза и напряженно хмуря брови. — Тю! Здорово, Абрам! Чого це ты? Шо трапылось? — и приветливо осклабился, показывая крепкие желтые зубы.
— Уходим от немцев, вот это Иван Бойчук, сын нашего Игната, а то русский, который жил у тетки Параски.
— Здоров був, Иван! Здравствуйте и вы! — поклонился он Чегодову. — А где твоя жонка?
— Анку немцы убили и тетку Параску тоже убили — раненого нашего офицера прятали, — объяснил за Чегодова Абрам.
«Откуда дед-пастух знает про меня и Анну? Я-то воображал, что никто в селе мной не интересуется. Боялся, дурак, кого боялся?!» — подумал Олег, чувствуя крепкое пожатие руки деда Панаса.
— Ото несчастье! Мордуе нимець. Бог дал, Бог взял. Воевал я в четырнадцатом, в плен сдался. Как военнопленный работал у помещика Орлая, на Украине, а как началась заваруха, вернулся до дому! Вот теперь пасу овец. — Он взял протянутую Бойчуком флягу, взболтнул ее и, сделав добрый глоток, крякнул: — Горилка что надо! — Глаза его оживились. — Зараз обидать будемо! Дела!
«Как скрещиваются человеческие судьбы! Орлаи бывали у нас, мы у них. И, кто знает, может, мы встречались, видели друг друга?!» — спрашивал себя Чегодов, направляясь вслед за другими к стоявшей у края пепельно-серой отвесной скалы небольшой пастушеской колибе.
Разморенные обильной едой, они улеглись после обеда в тени высокой ели, лениво перебрасывались еще какое-то время фразами, советуясь, куда уходить, но, так ничего не решив, заснули. Во сне их мучили кошмары, они стонали, просыпались и снова засыпали.
Вечером допоздна сидели у жарко горящего костра и вели тихую беседу.
— Я кончал училище во Львове, тогда он назывался Львув, а когда в хедер ходил, назывался Лембергом, — вспоминал Абрам.
Он оживился, плечо уже не болит, и хочется изменить настроение товарищей, которые, приуныв, задумались.
— Так вот, мать отвела меня в хедер. Ребе приказал сесть на скамейку к двум мальчикам. Одного звали Ицеком, другого Беней. Ицек тут же больно ущипнул меня, а я тут же закатал ему затрещину. Ребе вытащил меня за ухо, больно отстегал розгой и посадил на место, и тут же Ицек опять ущипнул меня, а я тут же дал ему затрещину. И так повторялось это три раза, пока ребе не отстегал Ицека. С той поры мы дружно сидели рядом, дружно раскачивались и твердили вслед за ребе: «Вехоодом — Адам! Иода — познал! Еву! И она ватахар — зачала!»
— А зачем раскачиваться? Заставляли, что ли?
— А зачем креститься, бить поклоны? Это одно и то же! Так вот, с Ицеком и Беней мы подружились на всю жизнь. Немало у меня во Львове товарищей из ветеринарного училища — украинцев, поляков, евреев. Я предлагаю идти во Львов. Город большой, там нам будет не хватать, как говорится, только головной боли.
Чегодов вспомнил вдруг: во Львове в 1939 году было довольно большое отделение НТС, человек с двести, а председателем польского отдела был Владимир Брандт. С ним Олег был знаком, вел служебную переписку ради конспирации через Львов, на имя некоего Гацкевича. Запомнился даже адрес: Крашевского, 6. Наверно, конспиративная квартира. Живущий в ней как-то связан с НТС, и, хотя Олегу с союзом не по пути, церемониться не приходилось.
— И у мене е там дружок, — спохватился Бойчук. — Можно и во Львив, — и он вопросительно поглядел на Чегодова.
— Львов так Львов, — согласился Олег. — До него, наверно, километров с триста?
— В деревнях накормят. Я ведь ветеринарный врач, — радостно жестикулировал Штольц. — На всех хватит.
Утром, плотно позавтракав, с полными сумками они покинули словоохотливого добряка деда Панаса и зашагали, провожаемые собачьим брехом, вниз по горному пастбищу — полоныни — к буковому лесу. Уже у самой опушки их нагнало грустное рыдание трембиты.
— Дид Панас прощается? — Бойчук повернулся и помахал рукой.
У Олега тоскливо сжалось сердце. «Как музыка действует на человека, и на каждого по-своему. Любой из нас, — думал он, — находится во власти своего индивидуального и неповторимого ритма жизни, который меняется в зависимости от наших эмоций, немаловажную роль в этом ритме играет музыка. Боевой, настраивающий на действие марш, томное, расслабляющее танго, веселящий вальс или духовная музыка с ее устремлением в высоту, или, наконец, работающий на понижение, на разрушение человеческой психики джаз. А вот сейчас, слушая трембиту, каким ритмом мы заряжаемся?»
Два месяца они неторопливо брели вдоль заросшего ивняком берега Днестра, потом где-то неподалеку от Николаева повернули на север и проселками подались в сторону Львова, взбираясь на лесистые холмы, спускаясь в глубокие, сырые овраги, переходя вброд речки и ручьи и стараясь держаться подальше от больших населенных мест во избежание встречи с немцами и украинскими националистами, которые, по словам радушных крестьян, «лютують, як пси скажени!» Спокойно они себя чувствовали только в убогих деревеньках и хуторах да пастушьих колибах, у добрых и мудрых чабанов.
…Уже вечерело, когда они наконец добрались до Озорловской скалы, что высилась над пригородным селением Лесеницы, а с нее был виден Высокий Замок на кургане Копец, вокруг которого золотились кресты церквей.
— Там, где кресты, Русская улица — древнейший район русско-украинского поселения. А вон там, выше всех, башня Корнякта, — показывал Абрам Штольц. — А вот тут, в крайней хатенке на Лесеницах, живет мой товарищ по ветеринарному институту Василь Трофимчук. Если он еще жив, у него и переночуем. И он нам все расскажет, что к чему, а мы ему…
— Не опасно? Он нас не выдаст? Кто он? — спросил Чегодов.
— Василь — сын бедняка. Сам видишь, какая у него хата. Отец батрачил за так у одного польского пана, чтобы дать сыну образование, таскал какие-то мешки с солью, надорвался и помер. Со второго курса Василя исключили. Уже советская власть дала ему доучиться. Василь не выдаст.
По тропинке с вершины скалы с вязанкой хвороста за плечами спускался человек.
— Да вот он! — И Абрам кинулся к высокому плечистому мужчине в вышитой украинской и уже изрядно поношенной рубахе.
Трофимчук понравился путникам открытой улыбкой, прямым взглядом карих глаз.
Вечером, сидя в хате, они обсуждали, что делать дальше.
— У меня во Львове осталось немало хлопцев по институту. Я завтра пораньше пойду до миста… — начал было Штольц.
— Ты, Абрам, как был, так и остался фантазером,— перебил его Трофимчук. — Беснуются легионеры Бандеры, народу расстреляли уйму — русских, евреев, украинцев. А по дорогам немцы проверяют документы. Чуть что — арестовывают и в лагерь. Тебя, Абрам, сразу в гетто направят. Вам бы в партизаны податься…
— А мы, дурни, свои автоматы у лиси сховали, десь под Ходоровом, — с огорчением заметил Бойчук. — Пийду во Львив я, маю там корыша.
— У меня тоже есть адресок, не уверен только, довоенный! Я и по-немецки могу объясняться… — начал было Чегодов.
— Нет, ребята, идти первому надо Бойчуку, он самый неприметный. А вы тут побудьте. Раз в неделю я гоняю для немцев скот на львовскую бойню, — начал уверенно Василь Трофимчук.
— Так у нас ни рогив, ни хвостив нема, мий Василю, и на бойню мы не хочемо, — пошутил Бойчук.
— Для тебя, Иван, я раздобуду довидку у солтыса, будто ты из наших Лесениц. А вам, — он повернулся к Чегодову, — и тебе, Абрам, особенно тебе, ходить не советую.
Абрам вздохнул:
— Что делать, если я еврей, проклятый Богом и людьми жид, нас убивают немцы наравне с коммунистами. Но я здесь не останусь. Хочу во Львов. Все равно мы будем жить! И я с гордостью буду носить треугольник на рукаве, на спине, на лбу, если им так нравится. Это мое отличие, я не стыжусь еврейского происхождения. Мы талантливый, находчивый народ, у нас быстрый ум и тысячелетиями выработанная хватка, и потому такие идиоты, как Гитлер, нас ненавидят и нам завидуют.
— Ничего, Абрам, часто побеждает в конечном счете побежденный. Ты не смиряйся, но и не лезь в пекло!
— Но марксизм проповедует борьбу! — заметил Чегодов. — Христианство тоже держалось не на смирении. Начиная с Крестовых походов и кончая инквизицией…
— Подобные проповеди вел ребе Эршель Розенфельд, давно это было, а запомнился на всю жизнь…
— Этот наш львовский Эршель Розенфельд сейчас состоит членом «Юденрата» — «Еврейского совета». Он тебя в гетто и загонит… А пока воспользуемся тем, что немецкие власти всячески поддерживают торговлю. — Василь указал большим пальцем в сторону Львова. — Теперь пойдем позавтракаем. А пока поживите у меня. Хата моя на отшибе, люди кругом свои, все беднота, к вам зависти у них не будет.
— Полегесенько и пийду до корыша на Грязькову вулыцю.
— Не Грязькову, а Грядкову, от вокзала подняться по улице, которая называется Внебовстомпеня.
— Внебовстомпеня! Какая прелесть! Скажите, а где улица Крашевского? — спросил Олег.
— Крашевского? Это у парка Костюшка.
— Так вот, Иван, — отведя Бойчука в сторонку, наказывал Олег, — на Крашевского, 6 до войны жил мой знакомый, Гацкевич, узнай, там ли он еще. Дашь ему вот эту записку, скажешь, что я лежу больной, что мы приехали из Варшавы, на демаркационной линии у нас отобрали документы, а мы, воспользовавшись тупоголовостью охранников, вместо того, чтобы вернуться назад в Польшу, сели во львовский поезд и вышли, боясь проверки документов, в Баратуве. Запомнил? В Баратуве. Об Абраме ничего пока не говори. Там, в Баратуве, заболел. Оттуда ты перевез меня к своему знакомому. Ясно? — И Олег хлопнул Бойчука по плечу.
— Ясно! Крашевского, шисть, Гацкевич, хай вин сказываться…
— Верно. Скажи еще, что он получал от меня письма для Владимира Владимировича, а фамилию он должен сам вспомнить.
— Отдаю записку. Мы приехали из Варшавы, потом эта самая линия, станция Баратуво, письма от Владимира Владимировича, а фамилия?
— А ты, Иван, хорошо говоришь по-русски!…
— Скажи лучше, шо мы делали у Варшави?
— Мы с тобой познакомились в поезде, а о себе придумывай что хочешь, чтобы складно было, Гацкевич — воробей стреляный.
— А шо за чоловик?
— Сам толком не знаю, будь с ним осторожен…
Василь Трофимчук, услышав последний совет, снова обратился к Бойчуку:
— Комендантский час с десяти вечера и до шести утра. Ночью ходят патрули. Поймают и тут же застрелят! В бывшем здании воеводства, что на улице Чернецкого, — дискрикт, там выдают пропуска и разрешения на пребывание в районах, где размещены офицеры СС и вермахта — войсковые. Продажа по талонам, нашему брату полагается: хлеба граммов двести в день, шестьдесят граммов маргарина, полтора килограмма мяса и тридцать штук папирос в месяц.
— Ого! А сырнычкы?
— Две коробки в месяц! И смотри в оба, на черном рынке еще можно кое-что купить, но повторяю: за спекуляцию — расстрел! Пачку аспирина нельзя купить, в порядочный кинотеатр украинцу запрещено ходить! В театры! А ты, Абрам, запомни, — Василь обернулся к Штольцу, — гетто находится в районе Подзамча…
— Можешь не повторять, мы все запомним, у нас память хорошая! — И его глаза недобро сверкнули.
«Да, он все запомнит, запомнят и украинцы, запомним и мы, русские, крепко запомним!» — подумал Чегодов.
— Ну ладно, — сказал он, — завтра рано вставать!
На рассвете Бойчук ушел. До Львова было недалеко, километра четыре. Условились, что Иван в городе заночует, а на другой день к вечеру придет обратно. Однако прошел день, второй, третий, а он не возвращался. На рассвете четвертого дня, лежа в кровати, заметив, что Олег не спит, Штольц, которому тоже не спалось, заговорил:
— Слушай, друг, шма хавэр, как говорят евреи, что будем махен? Как сквозь землю провалился наш Иван. Завтра пойду его искать на Внебовстомпену!
— А как зовут его дружка? Не знаешь?
— Рыжий Штраймел с Болони!
— Прямо как граф Манте-Кристо. А Штраймел, это что-то по-еврейски?
— Это обшитая мехом бархатная ермолка, которую носят реби. А Львов я знаю хорошо, не раз бывал и на Болонях.
— Пойдем вместе! Веселей! Я все-таки говорю по-немецки и по виду ариец. Со мной надежней. Жаль, не те у нас документы. Может, что переделать? — И Чегодов вытащил из кармана военные билеты, взятые им у убитых в Злодиевке немецких солдат. — Мы напрасно побросали в лесу автоматы и униформу. Уж очень противно было ее надевать! И фотокарточек наклеить нету.
— Сначала арестуют как дезертиров, а потом выяснят, кто мы, и пустят в расход. Я ведь по-немецки ни бум-бум. Знаю только «гутен таг» и «ауф видерзеен» и то с еврейским прононсом. И лучше уж я один пойду, — заспорил было Штольц.
— Не упрямься, Абрам, пойдем вместе. Хозяина нашего пора избавлять от непрошеных, опасных гостей. Он молчит, но переживает…
И тут Чегодов услышал какой-то шорох. Скрипнула калитка. Выхватив из-под подушки пистолет, Олег кинулся к двери, которая вела в кухню, и столкнулся на пороге с Бойчуком. Они обнялись.
— Ну, слава Богу! Я уж думал, что ты влип.
— Все у порядку! Нимци дурни, шлях их трафыв! Дурни аж свитятся! Будемо мати ксивы и мешканя у Львови. Ось!
— Гацкевич? — спросил Чегодов, беря в руки документы.
— Твий Гацкевич, як нимци кажут, чоловик з фелером. Фашисту продався. Похвалявся, шо буде головою Витебска, бургомистром, як размовляют нимци. Казав: «Пока можете у меня устроиться. Никто вас не тронет. Завтра вечером буду вас ждать!» Кокнуть бы його гада! А помешкання нам знайде и Штраймел, корыш мий.
— Ну, лады, ложись отдыхай. Нам вставать рано.
Через пять минут Бойчук уже храпел вовсю, а Олег еще долго рассматривал принесенные документы с печатью и подписью бургомистра и завизированные немецкими властями. Аусвайс Бойчука не вызывал сомнения даже у опытного глаза, два других были обычными пропусками, в которых значилось, что «имярек» разрешается посетить в деревне такой-то своих родичей. Фамилии были изменены; он, Олег, значился как Захар Непомьятайко, а Абрам Штольц — Арамом Григорьянцем.
«С Гацкевичем придется встретиться, только бы он ничего не заподозрил и не раскусил Ивана, через него свяжусь с энтээсовцами. Они-то ничего не знают. А если он меня выдаст фашистам и те возьмутся за меня, то выколотят все, церемониться не будут, как мой следователь в Черновицах. Не выдержу, ребят подведу! С НТС мне не по пути! Так с кем же тебе, Олег, по пути? С Хованским… конечно… с Красной армией!… С русскими людьми!»
На дворе прокричали петухи, в окнах серело. Где-то в соседнем дворе брехала собака.