Ночной пожар в Иокогаме. — Американская совесть. — Иокогамские лодки и лодочники. — Вид на Иокогаму с рейда. — Bound [48]. — Характер европейского квартала. — Культ всемогущего доллара. — Его международные жрецы и жрицы. — Эксплуатация японского казначейства европейцами в прежнее время. — Некрасивое поведение дипломатов. — Местоположение Иокогамы, характер улиц и построек. — Японская фотография и магазины на Ханчо-дори. — Специальность местной японской торговли и промышленности. — Как и почему возникла Иокогама. — Состав ее населения и состояние торговли. — Склад общественной жизни. — Визит в русское посольство. — Путь между Токио и Иокогамой. — Железная дорога. — Устричный промысел. — Каторжники. — Хутора и усадьбы. — Питомники фруктовых деревьев. — Полевые могилы и их значение. — Японские скирды. — Санги-яма и песня "Чижик" по-японски. — Визит японским министрам. — Прогулка в окрестности Иокогамы. — Итонские похороны. — Христианское кладбище и русский памятник. — Культурный вид страны и способы хлебопашества. — Дети и птицы. — Канатава и ее ночная жизнь. — Японская полиция. — Генерал Сайго. — Обед у министра иностранных дел. — Рейдовые визиты и салюты. — Базар на палубе. — Землетрясение на море.
4-го декабря.
Вчера, в два часа ночи, крейсер "Африка" бросил якорь на Иокогамском рейде. Я уже спал в это время; но случайно проснувшись в четвертом часу, с изумлением вижу, что на стене моей каюты играет красновато-огненный отблеск сильного зарева. Смотрю в иллюминатор, — над берегом значительная полоса большого пожара, отражение которой зыблется в темных водах залива. Иокогама горит и горит не на шутку. К семи часам утра двух кварталов города как не бывало. Сгорело несколько лучших европейских домов, несколько магазинов и складов. Убытки, говорят, весьма значительные. Но тут это случается довольно часто. В 1866 году, например, 20 ноября Иокогама выгорела вся, почти всплошную, а через шесть месяцев не было уже ни малейших следов пожара, все застроилось вновь и гораздо лучше прежнего. Говорят, что владельцы складов иногда и сами поджигают их, чтобы воспользоваться хорошею страховою премией, если можно обделать дело так ловко, что размеры ее превысят действительную стоимость застрахованного имущества и товара. При известном уменьи и опытности, такие дела по большой части проходят здесь безнаказанно, и если о них говорят, то даже с некоторою похвалой и завистью: ловко, мол, сделано, хорошо и чисто обработано! Тут на этот счет, что называется, "американская совесть".
Утром я вышел на палубу в намерении съехать на берег. Громадный и неспокойный рейд. А встали мы довольно далеко от берега, так что надо с час времени, чтобы добраться с борта до пристани. Тем не менее, кликнул фуне, которые целою группой держались на волнах в недалеком от нас расстоянии, поджидая себе пассажиров.
Иокогамские фуне не такие, как в Нагасаки: здесь они открытые, без будочки, но с некоторым подобием палубы в носовой части, куда пассажир садится тылом вперед, то есть лицом к корме. Нос у них туповатый, обрезанный, но это, говорят, не мешает скорости хода, и на воде они очень устойчивы. Гребцы, в образе двух "голоштанников", прикрытых лишь одним киримоном, вроде наших "затрапезных" халатов, и перетянутых по чреслам известным полотенцем (фундаши), гребут, не иначе, как стоя, юлой, в два весла. Один из них всегда взрослый, а другой, по большей части, мальчик. Каждый полукруглый поворот весла в воде вправо и влево сопровождается у них в такт шипящим звуком "кшесть!.. кшесть!.. кшесть!" Лица у них такие же добродушно беззаботные, как и у нагасакских лодочников. Поддавало нас шибко и раза два хлестнуло шальною волной через борт, но они ничего, только улыбаются, скаля свои белые зубы. Досталось от второй волны и моему пальто: все промокло насквозь. Мне досадно, а они, канальи, смеются. Глядя на них, и самому смешно стало. Это их добродушие просто заразительно и способно утихомирить в вас самое брюзгливое настроение духа.
Общий вид Иокогамы с моря не представляет ничего особенного, кроме Фудзиямы, потухшего вулкана в 12.500 футов высоты, который, поднимаясь правильным конусом изнутри страны, то открывается вдруг вдали, весь покрытый снегом, то вновь исчезает под завесой быстро проносящихся облаков. Находясь в расстоянии около ста вёрст от берега, он виден здесь с каждого открытого пункта и придает исключительную оригинальность местному пейзажу. С берега город обрамлен прекрасною набережной, откосы коей сложены из булыжника и кусков дикого гранита по японскому способу, без цемента, но очень прочно. В Иокогаме, как и во всех городах и прибрежных местечках Японии, берега каналов и рек облицованы точно таким же способом. На набережной, называемой здесь по-японски "Bound", тянется вдоль прекрасного шоссе ряд двухэтажных белых домов с палисадниками и высокими консульскими флагштоками, что торчат из-за белых решетчатых заборов однообразного рисунка. В постройках преобладает все тот же скучный тип англо-колониальной архитектуры, с ее комфортабельным, но мещански пошлым однообразием. Впечатление это не изменяется и тогда, как сойдешь на берег и познакомишься с городом поближе. Это даже не город, а просто "европейский квартал", такой же, как и все остальные в больших городах крайнего Востока, — квартал, если хотите, очень опрятный, очень благоустроенный: везде превосходное шоссе и узенькие неудобные тротуарчики, по сторонам коих тянутся чистенькие палисаднички в английском вкусе; везде газовые фонари; городская ратуша непременно с часами и указателем ветров на небольшой башенке; англиканская церковь условной тяжелой архитектуры, с высокою крышей и кирпичными контрфорсами, и католический костел со статуей Мадонны перед портиком; роскошно отстроенная таможня, телеграфное бюро, почтовая контора, английский госпиталь, консульская английская тюрьма, английский клуб, английские конторы и вывески, английские каптейны, английские миссионеры и католические патеры. Далее опять все то же, что и повсюду: "гранд-отель" и отели "Колониаль" со своею педантическою чопорностью в чисто английском вкусе, с отлично выдрессированною китайскою и японскою прислугой, английским и французским табльдотом по карте и более чем "солидными" ценами; те же "баррумы", попросту кабачки, сомнительные кафешки и пивные, переполненные пьяными английскими и иными матросами; те же китайские меняльные лавки с благожелательными дуй-дзи по стенам и с желтыми косоглазыми рожами за конторкой и стойками, где с утра до ночи непрерывно раздается позвякиванье доллара о доллар: все пробуют, не фальшивые ли, ибо в таковых здесь далеко нет недостатка; те же французские парикмахерские, где бреют японские "гарсоны", за что француз-хозяин, с нахально-благородною физиономией, с величайшим апломбом берет с вас полдоллара (и это считается чрезвычайно дешево) за одно только довольно плохое, торопливое бритье, безо всяких других экспериментов над вашими волосами, ибо простая прическа с употреблением какой-нибудь "механической щетки" или "афинской прически" стоит еще полдоллара. Затем везде и повсюду — на улицах, в кафе, за табльдотом — все те же европейские международные, безукоризненно одетые джентльмены, у которых в общеприсущем им выражении лица так и просачивается ненасытная алчность к какой бы то ни было, но только скорейшей наживе. И вы видите, как в беспокойно бегающем, озабоченном их взоре скользит ищущая похоть, как бы только сорвать с кого куш, что-нибудь и где-нибудь хапнуть, жамкнуть хорошенько всеми зубами, купить, перебить, продать, передать, поднадуть, и все это с самым "благороднейшим" и независимым видом истинно делового коммерческого человека. Это все народ авантюрист, прожектер, антрепренер чего угодно и когда угодно, прожженная и продувная бестия, — народ большею частью прогоревший, а то и проворовавшийся или окончательно компрометированный чем-либо у себя дома, на родине, и потому бежавший на дальний Восток, где можно еще с высоты своего европейского превосходства не только презирать и эксплуатировать этих "смешных и глупых варваров" китайцев и японцев, но еще и "цивилизовать" их, за хорошее, конечно, жалованье, в некотором роде "миссию" свою европейскую исполнять, безнаказанно держать себя с нахальнейшим апломбом, да к тому же нередко еще и роль играть в местном европейском клоповнике. Наконец и здесь все те же "международные" полублеклые и сильно подкрашенные женщины, преимущественно, впрочем, американки, с "шиком" одетые по последней моде, разъезжающие по Баунду и Майн-стрит в затейливых плетеных экипажах и сами щегольски правящие, с длинным бичом в руке, парой красивых подстриженных пони. Здесь они вовсе уже не стесняются и прямо рассылают через отдельных комиссионеров всем новоприезжим, мало-мальски подозреваемым в денежных средствах джентльменам свои литографированные визитные карточки на английском языке с пояснениями, примерно, такого содержания: "Мисс Мери. 30 долларов. Адрес общеизвестен" или "Мисс Нелли, американка, No такой-то. Принимает визиты с 19, вечера до 4 ночи. 500 долларов". И все эти "мисс", которым давно перевалило за тридцать и которым у себя на родине вся цена грош, к удивлению, здесь играют видную роль, заставляют говорить о себе не только мужчин, но и дам из общества (кажись, отчасти им завидующих), заставляют не только "золотую молодежь", но иногда и солидных тузов биржевого мира добиваться "чести" их знакомства и, как истые американки, не расточают зря, подобно француженкам, а систематически сколачивают себе капитал, "обеспечение на старость", с цинизмом и нахальством, не останавливающимися ни перед какими препонами. В их красивых, но противных лицах и фигурах не ищите ни увлечения, ни кокетливости, ни грации, ни вообще чего бы то ни было женственного и человеческого. В этих наглых, продажных глазах и оскаленной улыбке вы сразу прочтете ту же самую, что и у здешних международных дельцов-мужчин бесшабашную и неудержимую похоть к доллару — и только к доллару, этому их всемогущему и всепокоряющему идолу, и никогда ничего больше.
Начиная от константинопольской Перы, если еще не от Одессы, и кончая пока Иокогамой, всегда и повсюду все эти международные дельцы-цивилизаторы с их благородно-подлыми, нахально-самоуверенными лицами, и все эти бездушные, противно-красивые, холоднокровные амфибии — жрицы доллара, и весь этот их "культ всемогущего доллара", производят, как замечаю я по себе, и по другим, более или менее свежим еще в этой атмосфере людям, самое скверное, гадливое впечатление. И чем дальше, тем это чувство сильнее, хотя, казалось бы, присмотревшись, можно уже и привыкнуть. Не то чтобы мы не знали подобных у себя дома на родине, — нет, явление это более или менее встречается повсюду, как одно из знамений нашего времени, но, по крайней мере, у нас оно нигде не сказывается так нагло, не заявляет о себе с таким откровенным цинизмом и гордо-самодовольным сознанием своей бессовестности, словно так и нужно, словно в этом есть какая-то особая даже заслуга, дающая право на общее уважение и почет, — словом, нигде этот "культ доллара" не господствует так над общим строем и складом жизни, как в европейских кварталах и ближнего и дальнего Востока, а в Шанхае и здесь, кажись, в особенности, И я понимаю теперь, почему все без исключения коренные обитатели Востока так ненавидят и презирают в душе европейцев. Ведь, за немногими исключениями, в мире коммерческом и, преимущественно, в среде лиц, отправляемых службы, сюда стремятся за неразборчивою наживой только жадная сволочь и подлое отребье всех общественных классов Европы, вышвырнутое у себя дома в помойную яму. Освобождаешься от этого противного чувства в Иокогаме только шагнув наконец из европейского участка в японскую часть города. Здесь на душе становится легко: здесь в нравственном смысле дышится свободнее.
Но то, что творится в Иокогаме теперь, это верх благородства и честности сравнительно с тем, что делалось там в начале открытия новейших сношений Японии с европейцами, с 1858 по 1866 год. Современник и очевидец этих деяний, Эме Эмбер, описывает их весьма яркими красками. Не вдаваясь в подробности, которыми изобилует его рассказ, резюмировать его сущность можно следующим образом:
Пионеры европейской торговли нахлынули сюда с авантюристами разных наций, которые выгружали в иокогамских складах ящики со всяким сбродным товаром: там сваливались в кучу съестные консервы, выдержавшие уже пробу китайского климата, спиртные напитки, сигары, мундиры, кивера и бракованные ружья, поддельные камни, дешевенькие и подержанные часы, корсеты, соломенные шляпы, эластическая обувь и даже коньки. За исключением нескольких выгодно проданных партий бумажного товара, сделки с местными маклерами велись вяло. Вообще положение дел не обещало много, но так как сделки совершались на наличные деньги, то европейцы ввели в употребление на японском рынке мексиканский доллар, главное разменное средство в торговле с Китаем. Устанавливая отношение доллара к японской монетной системе, они заметили, что монеты в этой стране имели курс условный, единственным регулятором коего было правительство. Это обстоятельство показалось им на руку для спекуляций при размене, и первое основание операций доставила им железная монета сцени, которая ходила наравне с китайскими кашами или чохами. Иностранные негоцианты принудили японскую таможню выдавать им по 4.800 сцени за один доллар, между тем как на шанхайском рынке они покупали тот же доллар за 800 или 1000 чохов или сцени, что все равно. Комбинация была недурна, но имела то неудобство, что брала много времени при пересчитывании и укладывании груд мелкой монеты. Тогда придумали более удобный и даже более прибыльный фортель с кобангами (самая значительная золотая монета у японцев). Рассказывать, в чем именно заключался фортель, я не стану, так как это потребовало бы слишком больших и специальных подробностей по сравнению веса и стоимости японской монеты с долларом, но сущность его в том, что "на основании трактатов", доллар с действительною стоимость в 5 франков и 30 сантимов заставили обращаться в Японии по курсу в 15 франков и 75 сантимов. При продаже товаров иностранный продавец обыкновенно условливался с японским покупщиком, чтоб уплата производилась кобангами, и выходило так, что золото на иокогамском рынке принималось европейцами всего в четыре раза выше своего веса на серебро, вместо того, чтобы ходить в 15 и даже 15 1/2 раза выше, как везде в другом месте. Так как вследствие этого ажиотажа между рынками Шанхая и Иокогамы приносил в конце операции барыш от 60 до 90 %, то каждый мелкий авантюрист, имевший не более десяти долларов в кармане, мог поселиться в Иокогаме и в первый же день выручить около тридцати долларов одним только разменом своих денег на золото, а золота на серебро; точно также самый ничтожный из торговцев мог при случае уступить свой товар на 50 % ниже действительной стоимости и, несмотря на то, приобрести хороший барыш. Поэтому европейские шанхайские купцы разом завалили иокогамский рынок долларами и товарным хламом, не шедшим на китайском рынке. Все это свалилось на иокогамскую набережную и отдавалось по самой низкой цене, с целью получить вознаграждение в кобангах. По прошествии трех-четырех месяцев подобного торга, всякое понятие о нормальной и честной торговле утратилось на японском рынке. Цена всех мануфактурных товаров понизилась на 60 %. Страсть к ажиотажу, жадность к барышу, опьянение игры кружили головы и господствовали в Иокогаме с бешенством калифорнийской золотой лихорадки. Можно после того понять, какое впечатление должен был произвести на правительство и народ японский подобный дебют торговых сношений, по поводу коих западные посольства надавали столько блестящих обещаний и торжественных протестаций!.. Правительство, видя с каждым днем, что число разменных требований все возрастает и возрастает, сначала платило исправно, но потом вынуждено было наконец разом запереть таможню, объявив, что у него ничего нет более в кассе. Шанхайские купцы обратились к содействию своих консулов, требуя с их стороны известного "давления". Тогда казначейство объявило, что возобновит размен не иначе, как по представлении личных записок, — и англо-шанхайские торговые дома тотчас же наводнили таможню так называемыми "личными записками", не только по счетам множества людей, якобы служащих в их конторах; если бы верить таким запискам, то в каждом доме находились в услужении чуть не легионы, в чем легко было убедиться, читая подписи расписок, где фигурировали остроумные имена господ Нонсенса, Джона. Джека. Робинзона. Бонн — авантюра и много других в подобном вкусе. Очутившись снова лицом к лицу с требованиями, превышавшими его ресурсы, казначейство объявило, что размен по личным требованиям будет производиться отныне только в соразмерной пропорциональности. Но тут стал выходить такой казус: трое лиц, например, предъявляют свои записки — первый на 500 долларов, второй на 1000, третий на 20 миллионов; в этом случае обладатель самой скромной разменной суммы получал золота на 12 долларов, второй товарищ его на 20, а все остальное количество драгоценной японской монеты попадало в карман господина с двадцатью фиктивными миллионами. Эта шутка, показавшаяся столь же остроумною, как и выгодною, нашла множество подражателей. Между прочим, какой-то "честный" немец почтительнейше просил японскую таможню разменять ему сумму в 250 миллионов долларов. По поводу этой просьбы несчастные японские кассиры провели всю неделю в вычислениях, какие встречаются разве в астрономических трактатах. По словам английского консула Пембертона Гэджсона, официальный итог суммы, занесенный в таможенные регистры в течение лишь 2 ноября 1860 года, выведен был в 2.200.666.778.244.601.066.953 доллара!.. Таким образом, куда ни бросалось правительство, везде его поражали иностранные спекуляторы. Пожар, истребивший дворец сегуна, дал ему наконец предлог прекратить разом все разменные операции. Объявив, что не может более заниматься ничем, кроме поправок и расходов, причиненных этим бедствием, оно окончательно закрыло свои кассы. Но к довершению позора, даже самые посольства европейские не могли устоять против соблазна привилегии, предоставленной им правительством сегуна и заключавшейся в том, что они могли менять ежемесячно известную сумму по неизменной таксе — 311 ичибу за 100 долларов, между тем как обычный размен в городе колебался между 220 и 250 ичибу за 100 долларов. Не довольствуясь этим, посольства выканючили, чтобы такое же право было распространена на консульства, на офицеров иностранных отделов, на обязанности коих лежало охранение посольств и европейского квартала, на офицеров и экипажи военных судов, стоявших в японских водах. Таким образом, высшие чины и офицеры меняли, смотря по чину, от 1300 до 3.000 долларов в месяц, что, конечно, придавало некоторую прелесть пребыванию их на крайнем Востоке, хотя в то же время не способствовало увеличению к ним уважения со стороны японцев. С того времени золотая и серебряная местная монета положительно исчезла из обращения в Японии, где остаются в ходу одни лишь бумаги.
Фронт Иокогамы смотрит на северо-восток. К западу от нее или, так сказать, с левого фланга находится на берегу бухты уездный город Канагава; к правому же флангу, с востока, примыкает возвышенный холмистый кряж, называемый англичанами Bluft, a японцами Сенди-яма. На этих холмах лежит верхний город, отличающийся более дачным характером. Там находятся госпитали: английский морской, немецкий, американский и общественный городской; в зелени садов раскиданы хорошенькие домики; часто попадаются немецкие и английские бонны, мамки-китаянки и разодетые как куколки дети. Во всем складе жизни верхнего города, даже в уличных ее проявлениях, сказывается тихий, уютный, семейный характер. Весь культ доллара, магазины, склады, банки, коммерческие и пароходные конторы, кабачки и гостиницы, — все это сосредоточилось внизу, в параллелограмме, очерченном с одной продольной стороны морем, а с трех остальных обводным каналом Омура, доступным для небольших судов. Восточная половина этого параллелограмма принадлежит европейцам, западная — японцам. Он прорезан вдоль несколькими длинными и в японской части прямыми и широкими, а в европейской — большею частью узкими и ломаными улицами, которые пересекаются еще более узкими переулками. Главная улица, лежащая позади Боунда и параллельно ему, называется Мейн-стрит, а прямым продолжением ее в японской части города является Хончо-дори или, иначе, Куриоз-стрит. Границей между тою и другою служит широкий поперечный проезд, идущий от портовой пристани и упирающийся в городской общественный сад. Он обрамлен с обеих сторон красивыми палисадниками в вечно цветущей зелени и называется Портовою улицей. По левую его сторону идет ряд консульских домов, над которыми развеваются флаги: английский, русский, швейцарский и американский, а по правую — ряд казенных зданий: таможня, почта, присутственные места с домом японского градоначальника и, несколько далее уже на Хончо, высится небольшое красивое здание городской ратуши.
Хончо-дори противоположным концом своим упирается в мост на западном колене обводного канала, за которым находится довольно обширная площадка, украшенная сквером, что зеленеет перед фронтоном большого железнодорожного дебаркадера. Там, влево за каналом, виднеются из-за черепичных крыш японских домиков буро-желтые обсыпи холмов Бентен, увенчанных старорослою сосновою рощей, из которой выглядывают перекладины тори и высокая соломенная кровля синтоского храма. В японской части города улицы расположены почти в том же порядке, как и в европейской, но тут они вообще правильнее и несколько просторнее. Повсюду прекрасное шоссе и газовые фонари; по бокам улиц около домов везде проведены водосточные канавки, выложенные вглубь и снаружи брусьями тесаного камня; через них, перед входом в каждый дом и в каждую лавку настланы переносные мостки. На улицах — почти никаких запахов, потому что малейшая нечистота тотчас же убирается с них доброхотными дезинфекторами, в роли которых являются преимущественно мальчики-подростки из окрестных сельских обывателей. Их когда угодно можно встретить на любой улице с закрытою плетеною корзиной и деревянною лопаточкой в руке; целый день они бродят по городу, внимательно высматривая добычу для своего промысла, из которой в смеси с известью приготовляется пудрет для посевных полей и огородов. Постройки в японской части в большинстве своем отличаются легкостью; но между ними нередко встречаются и кирпичные, и глинобитные, облицованные или белым блестящим цементом, или же аспидно-серыми квадратными кафлями; в первом случае белила замешиваются на молоке с примесью порошка из мелко истолченных раковин, в последнем же наружная сторона стен получает вид шахматной доски, разлинованной сверху до низу в косую клетку белыми полосами. Некоторые кирпичные дома, в особенности на Хончо-дори, уже приняли европейскую наружность, но кровли у всех без исключения крыты тяжелою аспидно-серою черепицей.
После пожара живо приступают к новым постройкам: в ночь сгорело, а на утро многие подворные участки мы нашли уже обнесенными на живую руку высоким забором из длинных бамбучин и тростниковых циновок. Там, за этими заборами уже кипела работа, расчищались места, вывозился мусор, складывался новый строительный материал, стучали топоры, и японские рабочие, гурьбой вбивая для чего-то в землю какую-то сваю, сопровождали каждый приступ к ударом бабы общею песней, совершенно как наши русачки; только в ихней "Дубинушке", как я ни прислушивался, не мог уловить мотива.
Хончо-дори щеголяет туземными магазинами и лавками, которые наполнены исключительно японскими изделиями. Вследствие этого она и получила еще другое свое название Куриоз-стрит. Тут встречается много лавок, где можно найти современные, а по случаю и древние вещи: разнообразные бронзы, инкрустации, резьбу из дерева, фарфор, лак, старинное оружие, разнородную утварь, акварельные картины в свитках, старинные характерные костюмы из дорогих материй, затканных шелками и золотом, и так далее. Тут же, между прочим, находится и чисто японская фотография, где начиная с хозяина до последнего мальчика на побегушках работают исключительно туземцы, и работают превосходно. Произведения их отличаются своею чистотой, отчетливостью и очень приятным тоном; в особенности хороши пейзажи, слегка пройденные специально японскими, исключительно растительными красками вроде акварели, — это чрезвычайно нежная и изящная работа. В выставленных витринах этой фотографии красуется большой и весьма разнообразный выбор окрестных видов и всевозможных местных типцев, сцен домашнего обихода и уличной жизни, а также очень красивых головок японских мусуме (девушек) и знаменитых геек. Все это сбывается почти исключительно европейским туристам, и дела фотографии идут отлично.
Из магазинов на Куриоз-стрит самыми знаменитыми считаются Шобей, Тамайя и Мусачио. Первый торгует шелковыми изделиями и вышивками собственной мастерской, но тоже исключительно для европейских потребителей и, в особенности, потребительниц. Здесь можно найти всевозможные платки, шали, шарфы, пеньюары, платья, мантильи, подушки, экраны и прочие подобные вещи, прелестно и с большим вкусом вышитые шелками: работа всегда самая тонкая, но исключительно по японским рисункам, что и составляет ее оригинальную прелесть. Тамайя славится своими лаковыми изделиями: в особенности матово-золотым лаком (так называемый сальвокат) с прелестною миниатюрною живописью золотом же разных тонов и оттенков. Вещи, вышедшие из его мастерской, ценятся знатоками очень высоко: они всегда отмечены особым шифром этого мастера. Магазин Мусачио торгует всевозможными товарами антиквариата как древними, так и новейшими, по всем родам и отраслям японского искусства. Это целая выставка, где непременно следует побывать, и неоднократно, чтоб получить понятие вообще о японском искусстве в применении его к утилитарным целям. Подобные же вещи можно найти и в европейском участке, в немецком магазине Куна, который отличается превосходным выбором и в состоянии угодить самому тонкому знатоку и любителю; но там они стоят по крайней мере в пятеро дороже, чем у Мусачио, хотя и этот последний вовсе не дешев. Вообще японская часть Иокогамы, а Хончо-дори в особенности, торгует всевозможными японскими поделками, имея в виду исключительно европейских и американских покупателей. Это даже, можно сказать, — главная специальность японской торговли в Иокогаме; поэтому из желания угодить на всевозможные вкусы здесь во множестве встречаются предметы европейского потребления, сделанные японцами на европейский лад: кофейный, чайные и столовые сервизы, лаковые столы и стулья, ящики для сигар и перчаток, портмоне, табакерки, папиросницы, бювары, крышки для альбомов, пресс-папье и так далее. Формы всего этого заимствуются у Европы, но орнаментация и рисунки на них исключительно японского характера и на японские сюжеты. Все такие изделия, если хотите, очень изящны; но не в этом истинный гений японского искусства. Подобные вещи стали выделываться сравнительно весьма недавно, — с начала 70-х годов, — исключительно для иностранных покупателей и сбываются они как туристам, так и наезжим оптовым торговцам, закупающим их для Европы, английской Индии и Америки. Предметы истинного искусства надо искать в древних буддийских храмах, во дворцах дай-мио (бывших феодальных князей) и у некоторых зажиточных горожан. Таковы, например, акварели знаменитых художников, древние храмовые бронзы в виде ваз, хибачей, курильниц и жертвенниц с их оригинальными чеканными изваяниями, или старый Садцумский фарфор, в котором нередко вы встречаете превосходное сочетание изящных форм самой вещи с тонкою орнаментацией, еще более тонкою живописью и скульптурой. Конечно, подобные вещи можно найти и в Иокогаме у Мусачио, у Куна и в двух-трех лавках, специально торгующих бронзами; но здесь как предназначенные исключительно на продажу европейцам они стоят очень дорого. Впрочем, если вы интересуетесь собственно искусством, то можете смело войти в магазин не с тем, чтобы купить, а просто полюбоваться вещами, даже не приценяясь к ним, и, будьте уверены, вам не будут мешать глядеть на них сколько угодно, потому что японцы, сами хорошо понимая чувство изящного, ценят его и в других, и если вы любуетесь произведениями их национального гения, то это им самим доставляет большое удовольствие.
Слово Иока-гама — составное: оно значит через берег. Этим именем называлась ничтожная рыбачья деревушка на косе, шедшей от подножия холмов Бетен в направлении с северо-запада к юго-востоку, между морем и материковым болотом, до подножия Сен-гиямы (Блуфф). Теперь едва ли уже остались следы тех бедных рыбачьих хижин, что ютились тут до возникновения нынешнего города. На месте прежней Иокогамы белеют теперь японские домики, но уже не рыбачьего, а торгового характера. Пята Иокогамской бухты превратилась в небольшое озеро с тех пор, как ее отрезала от моря искусственная дамба, понадобившаяся для рельсового пути, и по мере того, как возникала Иокогама европейская, разрасталась и бывшая рыбачья деревушка, подвигаясь позади европейской части все более и более к юго-востоку, пока наконец не охватила собою с трех сторон весь параллелограмм, отведенный европейцам, примкнув непосредственно к противному берегу окружающего его канала. Этому разрастанию предшествовало проведение каналов, способствовавших быстрому осушению болота. Отрезанные от моря дамбой на северо-западе японские дома, кумирни и лавки продвинулись теперь к самому морю с юго-восточной стороны, между каналом и подошвой Блуффа, а на вершине последнего они уже отчасти перемешались с европейскими постройками. Словом, теперь это целый туземный город с шоссированными улицами и переулками, соединенный с европейским параллелограммом несколькими перекинутыми через канал мостами. По переписи 1879 года японское население Иокогамы вместе с Канагавой простирается до 67.499 душ.
Возникновение европейской Иокогамы относится к 1859 году. В силу договоров, 1-го июля означенного года должны были открыться для иностранной торговли порты Нагасаки, Хакодате и Канагава. Но когда наступил назначенный срок, японское правительство неожиданно предложило европейцам вместо Канагавы другой порт, нарочно устроенный для них по соседству, двумя милями ниже. Действительно, европейцы нашли там и каменную набережную, и портовую пристань с брекватером[49], и гранитные лестницы, спускающиеся в море, и канал, облицованный камнем, и обширную таможню, и даже временные бараки для контор и складов — все это возникло там, как по щучьему велению, в самый непродолжительный срок, нарочно устроенное к назначенному времени руками самих японцев, тогда как в Канагаве ровно ничего еще не было приготовлено. Сделано это было, конечно, не без задней мысли: японцы, с помощью вырытого ими канала, обратив Иокогамский параллелограмм в остров, рассчитывали, опираясь на господствующие высоты, создать из него для своих новых "друзей" вторую Дециму и поэтому оставили только один проезжий мост на пути к Канагаве, заградив его, по обыкновению, рогатками; остальные мосты были все пешеходные и все без исключения охранялись военною стражей, якобы для безопасности самих европейцев; в то же время на Канганавском берегу был устроен ими новый форт, который мог анфилировать своим огнем всю Иокогаму. Причиной замены Канагавы Иокогамой они выставили то, что рейд в этом, месте лучше и глубже, чем где-либо, и в этом отношении они нисколько не солгали: промеры, сделанные несколькими европейскими судами, вполне подтвердили безусловную справедливость сего аргумента. Тем не менее, поняв истинную причину японского предложения, представитель Англии, сэр Ротерфорд Элькок, вместе с дипломатическими агентами некоторых других держав, заупрямились и стали домогаться открытия именно Канагавы, ссылаясь на букву договора. Но европейские купцы, понаехавшие сюда ко дню предполагавшегося открытия порта из Шанхая, Батавии и Сан-Франциско, нашли, что им вовсе не выгодно дожидаться с готовыми товарами решения спорного вопроса путем новых переговоров и, помимо своих дипломатов, самовольно сгрузили товары в иокогамские склады и заняли временные конторы. Таком образом "совершившийся факт" и порешил сам собою вопрос о бытии Иокогамы. Но сделать из нее вторую Дециму не удалось правительству сегуна: когда выведенное из терпения наглостью европейских торгашей и их дипломатических представителей оно объявило им, что микадо приказал сегуну прекратить с ними всякие сношения и закрыть иокогамский порт, французы с англичанами, встретив это заявление смехом, в ответ на него высадили в Иокогаме свои войска, укрепили Блуфф, а военные их суда приготовились бомбардировать Иеддо и Канагаву. Японцы уступили и, в конце концов, должны были согласиться на требование дипломатов, во-первых, чтоб охранение Иокогамы было предоставлено европейским адмиралам, "которые примут меры предосторожности по собственному усмотрению"; во-вторых, чтоб японское правительство вывело свои войска из района "договорной территории", и наконец, чтоб европейские военные патрули могли делать военные обходы за пределы территориальных границ, назначенных трактатами для иностранцев. Это случилось 24-го июля 1863 года, и с тех пор положение европейских эксплуататоров и плутов в Иокогаме стало уже на твердую ногу. Таким-то образом на гостеприимство сегуна, на его дружескую готовность вступить с Европой в дипломатические и торговые сношения, эта Европа ответила ему наплывом в открытые порты жадных торгашей и мазуриков и затем, защищая их права на бессовестную эксплуатацию японского казначейства, кончила насилием в виде высадки войск и занятия командующих пунктов. Это прославлялось газетами, как победа цивилизации над варварством.
Вслед за европейцами начался наплыв сюда и сынов Небесной империи, которых теперь в Иокогаме, по переписи 1879 года, считается 2305 человек; но наплыв этот продолжается чуть не ежедневно: каждый пассажирский пароход, приходящий из Шанхая и Гонконга, привозит и партию китайцев. Здесь они (как и повсюду, впрочем) сразу же стали захватывать в свои руки всю мелкую торговлю, которая со временем, по всей вероятности, и перейдет к ним всецело: они же держат и меняльные лавочки, и большую часть кабачков, опийных курилен и иных вертепов, равно как без китайца в качестве фактора или компрадора (род артельщика) не обходится ни один банкирский и торговый дом в Иокогаме; словом, здесь они играют такую же роль, как жидки в нашем Западном крае и Польше, с тою разницей, что в них неизмеримо больше чувства собственного достоинства. Китаец высок ростом и плотен, нередко даже толст, ходит с развальцем, поглядывая на всех с улыбкой самодовольства и несколько свысока, словно чувствует свое китайское превосходство надо всем остальным человечеством и, вероятно, в силу этого сознания, никогда не изменяет своему национальному костюму. Здесь китайское, почти исключительно мужское, население выделилось в особый квартал позади европейской части, в юго-восточном углу города, перенеся в него и все свои специфические запахи и грязные привычки. После китайцев большинство иокогамских обитателей европейской расы составляют англичане, затем идут американцы и немцы. Французов, голландцев, итальянцев и людей прочих национальностей здесь вообще немного; в них замечается даже, сравнительно с прежним, некоторая убыль, но зато немецкий элемент усиливается с каждым годом. Здесь уже немало немецких домов, образовался отдельный немецкий клуб, госпиталь, даже ученое общество, независимо от такового же английского. Хотя торгуют немцы сначала по большей части на английские капиталы, но, расторговавшись и нажившись, обыкновенно заводят свое собственное, независимое дело и таким-то путем начинают исподволь, мало-помалу вытеснять англичан с коммерческого поля. Здесь, стало быть, замечается то же самое характерное явление, что и в чисто английском Гонконге. Некоторые из дальновидных англичан хорошо понимают, куда клонится это дело, и мрачно морщатся, чуя в немце своего будущего врага и соперника, но… ничего с ним не поделаешь!.. Один наш знакомый моряк-француз, говоря об этом, очень удачно применил к тем и другим известную антитезу Виктора Гюго: "Cecиtuera cela" [50].
Тот же порядок постепенности, какой замечается в количестве иокогамских обывателей по национальностям, наблюдается по числу морских тонн и в коммерческих флагах: впереди всех идет флаг английский, за ним американский и германский, а затем уже следуют французский, голландский и прочие. Немцы пока еще мало ввозят продуктов собственно немецкой промышленности, а занимаются главнейшим образом перевозкой английских и швейцарских товаров: но зато их суда более других плавают между Иокогамой, Хиого, Нагасаки и Шанхаем, и коммерческий флаг их развевается решительно во всех ныне открытых, даже самых отдаленных и наименее посещаемых портах Китая и Японии. Впрочем, в торговых здешних сделках пока еще господствуют лондонский и ливерпульский рынки, которые в особенности устанавливают цены на шелк. По словам барона Гюбнера[51], значительная часть японских шелков, предназначаемых для французских фабрик, в первой половине семидесятых годов отправлялась на пароходах в Марсель, но оттуда проезжала через Францию в Лондон и Ливерпуль, и только там уже их покупали из английских рук лионские фабриканты. Теперь этот порядок дел уже изменился, и все наиболее крупные французские фабриканты имеют здесь своих собственных агентов по закупке шелка; этому примеру последовали и итальянцы. Япония берет пока лишь бирмингамские и манчестерские товары, американцы же ввозят из Орегона и Калифорнии строевой лес и муку, а в обмен вывозят чай, потребление которого очень распространено в Тихоокеанских штатах. Вообще торговля с Японией, вопреки блестящим надеждам пятидесятых и шестидесятых годов, идет вовсе не бойко: в ней ощущается даже некоторое угнетенное состояние, и это потому, что потребности японцев весьма ограничены. По таможенным данным 1880 года, весь ввоз в Иокогаму, играющую роль столичного порта, простирался до 26.343.108 долларов, а вывоз до 18.577.913 долларов. Главный предмет ввоза — котонады[52], а вывоза — чай и шелк.
Склад жизни в Иокогаме совершенно английский, вроде гонконгского, и уличный язык ее тоже английский. К часу дня на улицах замечается некоторое оживление, так как в это время все деловое население европейского участка отправляется завтракать, либо домой, на Блуфф, либо за table d'hôte в гостиницы, где обыкновенно собирается вся холостежь и молодежь торговых домов и учреждений; к двум часам они уже снова за конторками; затем все опять затихает до пятого часа, когда конторская деятельность прекращается. Около пяти часов на Баунде и на Блуффе появляются гуляющие. Одни смотрят группами на любителей в темных токах и полосатых фланелевых фуфайках на рейде, другие глазеют на разных мисс Мери и мисс Нелли, разъезжающих с грумами в вычурных экипажах по шоссе, где в то же время появляются разные джентльмены на пони и на велосипедах — это преимущественно офицеры с морских судов, которые устраивают на берегу тоже своего рода гонку, стараясь догнать и обогнать "этих дам". Такие развлечения продолжаются часа два, пока не настанет время переодеваться во фраки к обеду. Затем опять водворяется на улицах тишина и пустота до одиннадцати часов ночи, когда на Мейн— и Куриоз-стритах появляется немалое количество дженерикшей, увозящих подгулявших за обедом холостых джентльменов и моряков в Кингаву, где их день заканчивается оргиями в туземных ганкиро. Семейных людей в Иокогаме немного: это преимущественно солидные представители солидных фирм, живущие, можно сказать, замкнуто для посторонних, в тиши своих семейств, в хорошеньких коттеджах на Блуффе, и не они сообщают тот несимпатичный тон иокогамской жизни, какой господствует на улицах этого города.
Сегодня (4 декабря) барон О. Р. Штакельберг и лица его штаба вместе с командиром "Африки" Е. И. Алексеевым, собравшись к полудню на железнодорожном вокзале, отправились с первым отходящим поездом в Токио, с целью представиться нашему посланнику К. В. Струве и его супруге. В русском посольстве мы были приняты с полным радушием и получили любезное приглашение посещать его почаще. Визит наш продолжался около часа, после чего мы немедленно же возвратились в Иокогаму. Я не стану описывать Токио, так как видел только незначительную часть его, да и то мимоездом. Зато на возвратном пути можно было вдосталь любоваться на предместья и окрестности этого города, лежащие по сторонам железной дороги, где сельские виды, один лучше другого, то и дело сменяют друг друга. Этот путь я и опишу теперь.
Дорога узкоколейная в два пути: вагоны вроде наших конок. Разницы между первым и вторым классами только в том, что в первом скамейки обиты красным сафьяном, а во втором на них натянута обыкновенная камышовая плетенка. Японская публика ездит исключительно во втором, предоставляя европейцам платить вдвое за удовольствие посидеть в течение сорока минут на красном сафьяне. Расстояние всего пути между предельными пунктами около двадцати шести верст. Вокзалы в Иокогаме и Токио обширны и отстроены по-европейски. Пассажиры двух первых классов ожидают первого звонка в одной зале, по середине которой стоит диван с сиденьем на обе стороны. Сторож, приставленный к дверям и одетый по-американски, с нумерованною плоскою шапочкой на голове, при входе европейца предупредительно указывает ему на левую сторону комнаты, а при входе японца — на правую. На стене левой половины вывеска гласит, что здесь находится "I класс", и точно такая же вывеска на правой половине служит указателем "II класса". Границей между тем и другим является двусторонний диван, не препятствующий, однако, публике смешиваться между собой, и японцы, таким образом, могут сколько угодно греться у пылающего камина, который составляет преимущество половины I класса.
Буфет находится в особом помещении, но там можно получить только саки, пиво и чай по-японски и разные сласти, а из закусок одни печеные яйца, которые желающим предоставляется кушать без соли и без хлеба. В главной общей зале устроены две или три лавочки, где в одной продаются японские стеганые тюфячки, одеяльца и дорожные подушки, а в других разные галантереи, шарфики, пледы, платки, перчатки, трости, табак и газеты.
Но вот по второму звонку мы садимся в вагон и по третьему тихо трогаемся с места. Миновав главную станцию с ее мастерскими, сараями и рядами всяких вагонов, поезд, следуя к югу, вступает в предместье Сиба или Шиба (выговаривается и так, и этак). Направо — канал, обложенный диким камнем, налево — взморье, с которым канал соединяется несколькими поперечными протоками: и там, и здесь стоят рыбачьи лодки и обыкновенные перевозные фуне. Над каналом тянется почти непрерывный ряд деревянных японских домиков с галерейками, где подвешены ряды красных и белых бумажных шаров-фонариков. На набережную иногда выходят поперечные, совершенно прямые, шоссированные улицы, правильно идущие в направлении к западу и обставленные точно такими же легкими деревянными домиками. За ними, на западе, над множеством крыш и садиков, развертывается на последнем плане декорация Сибайских холмов и обширного старорослого парка. Вот на взморье открывается шесть фортов, построенных среди вод на искусственно возведенных каменных фундаментах и защищающих на форватере доступы к Токио с моря.
Взморье во время прилива подходит к самому полотну железной дороги, при отливе же воды отступают далече, обнажая плоское иловатое мелкодонье, которое в эти часы завоевывается множеством сборщиков и сборщиц морских съедобных ракушек. Весь этот люд, и стар и млад, засучив повыше штаны, а то и вовсе без оных, в коротеньких синих распашонках, с плетеными корзинами в руках, торопливо и весело отправляется на свой кратковременный промысел и целыми стаями усеивает на далекое расстояние все отмелое взморье, где бродят голенастые цапли и местами беспомощно торчат повалившиеся на бок фуне и джонки. В прежнее время прибрежное население хаживало на этот промысел просто в костюме праотца Адама, но это очень шокировало леди Паркс, жену английского посланника, по настоянию которого правительство запретило ракушникам появляться на взморье без одежды. Вот Сибайские холмы подходят все ближе и ближе к дороге, вдоль которой все еще тянется облицованный камнем канал. На его набережной появились теперь премиленькие японские дачки и зеленые садики, где виднеются местами, вроде монументиков, каменные фонари и гранитные столбики. Тут же, параллельно железному пути, тянется шоссе, ведущее из Токио в Канагаву, — это часть Токаидо, великой государственной дороги, которая прорезывает весь Ниппон с юга на север. Наконец, железный путь врезывается в глубокую выемку в подошедших близко к берегу холмах, от 150 до 200 футов высоты, где на крайней вершине высится дом какого-то князя (даймио), чуть ли не Сатцумы, построенный уже в европейском стиле, — и затем наш поезд тихо приближается к станционной платформе.
Первая станция — Синагава, на самом берегу моря, которое вплоть подходит с тылу к ее строениям. Поезд стоит одну минуту. Трогаемся и, пройдя несколько сажен, опять вступаем в глубокую выемку, через которую перекинуты мосты — каменные для экипажей и деревянный для пешеходов. На верху выемки виднеются домики. Но вот с окончанием теснины выходим на открытую равнинную местность.
Тут, справа — какая-то фабрика, состоящая из нескольких красных кирпичных зданий. На нее невольно обращаешь внимание, потому что ни около Иокогамы, ни в окрестностях Токио не видать высоких фабричных труб, к которым так привык наш глаз в Европе, что без них мы даже не можем представить себе предместий большого города: здесь же это пока еще новинка, не особенно, впрочем, одобряемая японцами, так как сухая прозаичность ее архитектурных форм нарушает своим присутствием гармонию сельского пейзажа. С этой точки зрения, конечно, и железная дорога не должна им нравится.
Близ фабрики заметили мы у полотна дороги человек двадцать рабочих в неуклюжих шапках, вроде наших арестантских, и в подбитых ватою штанах и куртках. Весь костюм их был сделан из грубой крашенины кирпично-красного цвета и отличался своим, очевидно, форменным однообразием. На рукавах у них были черные нашивки, вроде унтер-офицерских, но не в равномерном количестве: у одних больше, у других меньше. С кирками и лопатами в руках они работали над исправлением пути и лишь на минуту приостановились в виду несшегося поезда. Оказалось, что это каторжники: содержат их в Токио в центральной тюрьме, устроенной по-японски, но с применением английской пенитенциарной[53] системы, и употребляют на разного рода общественные работы. Количество же черных нашивок означает число лет, на какое арестант присужден к каторге.
Сельский пейзаж, открывшийся по обе стороны нашего пути, отличается простотой и миловидностью. Повсюду видите вы рисовые поля, разбитые на небольшие, правильные участки; местами попадаются озимые всходы пшеницы, правильно посаженной кустиками в узеньких грядках, словно какой огородный овощ. И куда ни глянь, все возделано самым тщательным образом, нигде ни малейшего клочка земли не пропадает втуне. Там и сям разбросаны по равнине древесные группы, рощицы сосен и кедров, камелий и бамбука; иногда попадаются пальмы-латании, миндальные, сливовые и абрикосовые деревья. Сельские домики разбросаны отдельными хуторами: при каждом из них непременно зеленеет садик с темнолистыми лаврами и золотящимися на солнце апельсинами; в саду нередко видна под деревьями домашняя божница в виде маленького храмика. Каждая усадебка обнесена либо живою изгородью, либо косым плетнем из тонких бамбуковых дранок. Ни одного хутора не заметил я здесь без того, чтобы на соломенной кровле домика или во дворе на каком-нибудь старорослом дереве не торчало гнездо аиста. Японцы, как и наши крестьяне, очень любят эту птицу и полагают, что она приносит мир и благополучие тому дому, где поселится.
Вдоль морского берега тянется почти непрерывный ряд деревень: но те живут не земледельческим, а более рыбачьим промыслом и сбором моллюсков, также толкут и мелют раковины на блестящий цемент для облицовки стен.
Вторая станция — Омори. Справа, взгорье, покрытое лесом и приветливо глядящий чайный домик; слева, рисовые поля и сельский пейзаж, подобный вышеописанному. Тут же встречается первый вишневый и грушевый питомник. Молодые деревца-подростки рассажены правильными рядами на широких грядках, между которыми вбиты в землю на известном расстоянии друг от друга деревянные колья в рост человека, соединенные между собою наверху вдоль и поперек дленными бамбучинами. Все это легкое сооружение образует род клетки, раскинутой надо всем питомником: летом на ней растягивают предохранительную сетку, с целью защитить деревца от птиц, а во время цветения, чтобы при сильных ветрах не обивался цвет, укрепляют на бамбучинах с наветренной стороны щиты, ставя сплошною стеной ряды камышовых мат или соломенных плетенок; эти же щиты во время жаров закладываются наверх, чтобы доставить деревцам благодатную тень. Правильная поливка совершается при помощи бамбуковых труб, проведенных на плантацию из ближайшей речки. Известная часть деревьев из подобных питомников обыкновенно высаживается осенью на продажу, для пересадки в сады любителей; остальная же часть постоянно остается на месте, но не для фруктов, а исключительно для цвету и для замены высаженных деревцов новыми отростками. Стволам их не дают тянуться вверх и ежегодно обрезают верхушки с тою целью, чтобы дерево шло в ветви и давало больше цветущих прутьев. Это приносит владельцам питомников хорошие барыши, так как японцы очень любят весной украшать свои покои, домашние алтари и родные могилы цветущими ветвями фруктовых деревьев, в особенности слив и вишен, ставя их в налитые водою бронзовые и фарфоровые вазы или просто в бамбуковые высокие стаканы. Хорошая, роскошно усыпанная цветами ветка стоит иногда в продаже до одного иена, и японцы не скупятся на такие покупки, с торжеством приносят их домой и забавляются ими, как дети. Первая такая ветка в доме, это истинный семейный праздник, предмет стихотворных экспромтов и поэтического созерцания для старых и малых.
Между тем наш поезд несется далее. Порой мелькают мимо маленькие тори и божнички под низко нависшими, широко-тенистыми ветвями отдельных деревьев. Вот справа идет навстречу большая прелестная роща и открывается вид на снежный, словно из серебра вылитый конус далекой Фудзиямы. Местность по обе стороны дороги опять широко покрыта рисовыми полями, между коими как живоносные артерии разветвляются оросительные канавы с перекинутыми через них кое-где гранитными и деревянными мостиками. На межах разбитых в клетку полей иногда тянется длинный ряд нарочно посаженных деревьев, иногда же там и сям торчат четырехгранные столбики, служащие полевыми пограничными знаками, а вместе с тем нередко и намогильными памятниками. Обычай хоронить на меже родного участка земли перенесен был некогда в Японию из Китая и имеет для нее, как для страны преимущественно земледельческой, чрезвычайно важное значение. Дело в том, что коль скоро под таким межевым знаком на родной земле погребен прах отца или предка нынешнего ее владельца, то этот земельный участок становится уже священною и бесспорною собственностью его рода, пока он будет арендовать ее у правительства для земледелия, и то обстоятельство, что тут лежит отчий прах, делает земледельческий труд досточтимым и как бы обязательным для всего прямого потомства данной семьи, в силу благоговейного уважения к памяти своих предков. Поэтому на таких участках, где-нибудь в углу пересечения двух межей, нередко можно встретить целое семейное кладбище, состоящего из целого ряда подобных столбиков. Чем больше памятников, тем, значит, крепче земля за семьею, и никто уже не дерзнет посягнуть на нее. Эти памятники — лучшие документы на право владения. Неподалеку от них всегда почти стоит и родовая усадьба: иногда вся она прячется в густой рощице, только крыша видна из-за зелени. На полях хранятся и запасы соломы для зимнего корма рабочих буйволов, но скирды здесь устраиваются совсем не по-нашему. Для этого обыкновенно выбирается какое-нибудь дерево, стоящее отдельно, поодаль от строений, ради безопасности от пожара: вокруг ствола его обвиваются связанные снопы рисовой соломы таким образом, что в конце концов из них выходит с виду словно цилиндрическая будочка с коническою крышей, защищенная ветвями выходящего из ее середины дерева. Оно и миловидно и практично, так как солома, не требуя для себя сарая, сохраняется всю осень и зиму совершенно сухою.
Незадолго до третьей станции, Кавасака, опять встречается питомник фруктовых деревцев, и тут же поезд проходит через реку Лого по довольно жидкому деревянному мосту, на котором обыкновенно съезжается со встречным поездом. Вопреки европейскому правилу вообще избегать встречи поездов на мостах, здесь оба поезда не только не замедляют хода, но проносятся через мост на всех парах, и если до сих пор он ни разу еще не провалился под их совокупною тяжестью, то это надо отнести к особой милости Провидения.
За Кавасаки равнина значительно расширяется: со всех сторон ее виднеется цепь селений и куда ни глянь, повсюду рисовые поля, на которых важно ходят и охорашиваются их неизменные обитатели, журавли (по-японски тсури) и еще совершенно белые, средней величины птицы из породы голенастых же, известные у японцев под именем иби или "рисовой птицы". Они очень красивы в своем нежном, серебристо-белом одеянии и потому нередко служат вместе с тсури одним из любимейших сюжетов для японских художников-акварелистов. Иби довольно смелы, гуляют больше все парами и, по привычке, нисколько не пугаются бродящих тут же с ними черных буйволов, которых обыкновенно выпускают на залитые водой рисовые поля, чтоб они глубже разминали почву и тем способствовали наибольшему проникновению в нее необходимой влаги. Среди этих полей, на узеньких и несколько возвышающихся над общим уровнем почвы проселочных дорожках видны также и курума, развозящие в своих дженерикшах сельских обывателей между деревнями и усадьбами. Экипаж этот, как видно, получил большую популярность и распространение во всей Японии, так как сделался в короткое время потребностью не только городов, но и селений.
Перелетаем через одну речку, Тсуруми, берега которой укреплены сваями. Но вот и конец равнине: холмистый кряж, покрытый стройными соснами, обогнул ее справа подковой и подошел одним своим отрогом прямо к дороге.
Четвертая станция — Тсуруми. Слева, густое селение того же имени, справа же тянется вдоль самой дороги лесистый кряж, поросший, кроме сосен, еще лаврами и камелиями: иногда виднеются пальмы. Чуть лишь встретилась где в этом кряже маленькая падь или лощина, сейчас, глядишь, приютился в ней хуторок или засела маленькая деревенька: на склонах видны в зеленой листве храмик или божница. А слева опять открывается взморье, вдоль коего на самом берегу тянется длинное селение, где и каменные дома замечаются; виден рейд иокогамский, покрытый европейскими судами.
Пятая станция — Канагава. Местность слегка холмистая, и все эти холмы возделаны под ячмень и пшеницу; у некоторых из них образовались обсыпи и обрывы, где над песчано-глинистою подпочвой виден довольно значительный верхний слой чернозема. Пройдя под мостом, перекинутым через дорогу, подходим к станции, здесь находится запруда и озерко, так сказать, отвоеванное людьми у моря. С северной и западной стороны оно окружено обрывистыми возвышенностями, по гребню коих рисуются зубчатые силуэты хвойных рощ, а по берегам его тянется цепь деревянных и каменных домиков; у этих последних на фронтонах виднеются крупно начертанные черною краской не то гербовые, не то литерные знаки по одному на каждом. Вот и город Канагава. При въезде в него, на Токаидском шоссе отдельно стоит небольшой храмик или часовня, а затем пошел целый ряд ганкиро. Там на некоторых галерейках видны матерчатые вывески, на которых намалеваны веера, самурайские головные уборы, сабли и еще что-то в таком же роде, дабы указать, что это-де заведение "для благородных". Дорога проходит в узкости между рядами подобных домов, подошедших к ней чуть не вплотную, так что вы из окна вагона невольно видите всю их внутреннюю обстановку благодаря раздвинутым ставням и рамам. Кое-где на галерейках стоят группы разрумяненных как куклы девушек, которые со смехом посылают поезду свои приветствия и воздушные поцелуи.
От Канагавы до Иокогамы тянется несколько в стороне почти непрерывный ряд деревянных домишек и лавочек. Рядом идущее шоссе Токаидо в этом участке довольно оживлено постоянным движением пешеходов, дженерикшей и малорослых лошадей, навьюченных какими-то товарными тюками и ящиками и обутых в соломенные башмаки. Вот и иокогамское предместье Бенкен со своим храмом "Владычицы моря и всех даров его". Поезд замедляет ход, все тише и тише двигается мимо крытой станционной платформы и, наконец, — стоп, машина! Приехали. Через минуту бойкие курума уже весело везут нас гуськом в дженерикшах по оживленным улицам Иокогамы.
6-го декабря.
Командующий эскадры с лицами своего штаба сделал в Токио визиты японским министрам: иностранных дел, господину Инойе, морскому вице-адмиралу Еномото и военному — генерал-лейтенанту Ямагата, а также начальнику главного штаба, генерал-лейтенанту Ояма. Военный министр, узнав, что я сухопутный офицер, спросил меня, не будет ли мне любопытно видеть японские войска, познакомиться с их бытом и узнать организацию вооруженных сил Японии. Я, конечно, отвечал, что для меня этот предмет в высшей степени интересный, тем более у нас так мало еще знают о современной японской армии.
— О, в таком случае я постараюсь доставить вам в непродолжительном времени полную к тому возможность, — любезно сказал генерал и обещал прислать на первый случай данные, по которым я могу познакомиться с основаниями общей воинской повинности и вообще с организацией вооруженных сил Японии.
7-го декабря.
Сегодня вместе с О. Р. Штакельбергом, А. П. Новосильским и нашим иокогамским консулом А. А. Пеликаном сделали мы в открытом экипаже загородную прогулку в южные окрестности Иокогамы. Выехали в пятом часу дня и только что подъехали к мосту на восточном колене канала Омуру, как пришлось остановиться, чтобы пропустить перерезавшую нам путь похоронную процессию. Хоронили какого-то богатого японца.
Христианское кладбище в Иокогаме находится за каналом в лесистой лощине между холмами Сенги-Ямы. Там, среди каменных столбиков, стоячих плит со скругленным верхом и тумбообраэных памятников возвышается на четырех серо-гранитных стройных колоннах мавзолей, увенчанный мавританским куполом с золотым восьмиконечным русским крестом. Под ним покоится прах мичмана Мофета и других русских моряков, изрубленных вместе с ним какими-то фанатиками-самураями на Хончо среди бела дня и безо всякого со своей стороны повода. Это были первые из иностранцев жертвы японского фанатизма; вслед за ними был убит купец, англичанин Ленокс Ричардсон. Англичане в возмездие за это сожгли бомбардировкой город Кагосиму и получили в обеспечение семейства убитого сто тысяч фунтов, мы же ограничились одним официальным "выражением сожаления" о случившемся со стороны японского правительства. С тех пор японцы англичан ненавидят, но уважают; нас же, пожалуй, и любят, но уважают ли, пока еще не знаю. Сегодня мы проезжали мимо этого кладбища, местоположение коего выбрано весьма поэтично, причем темная зелень стройных сосен и кедров как нельзя более гармонирует с его элегическою тишиной и уединенностью. Русский мавзолей, никем не ремонтируемый, вполне заброшенный "за неимением источников", покосился и грозит падением.
Держа путь на юг мимо европейских дач и скакового поля, выбрались мы наконец на сельский простор. Вид окрестных полей и лесистых холмов носит отпечаток высокой культуры: рощи расчищены как в парке и нигде ни одного невозделанного клочка земли. Даже шоссированная дорога нарочно вьется вдоль подошвы возвышенностей Блуффа, а не кратчайшим прямиком по равнине, для того чтобы не отымать лишнего места от пашен. Вся долина разбита межами на неравномерные небольшие участки, из коих одни обчерчены канавами и валиками в форме квадрата, другие в форме параллелограмма, трапеции или трехугольника, смотря по тому, как позволяет место. Все эти участки лежат, однако, не в одной, а в нескольких горизонтальных плоскостях: один на фут выше, другой ниже, третий еще ниже или еще выше; необходимое условие при этом только то, чтобы каждый участок сам по себе был безусловно горизонтален. Таким образом, все поле представляется как бы исполосованным широкими ступенями и низенькими террасами, смешавшимися в разных направлениях. Образующиеся при этом низенькие стенки по большей части выложены диким камнем. В канавках повсюду сделаны шлюзы для затопления по мере надобности каждого участка, излишек же воды спускается с него на соседний нижний участок и так далее, или может быть направлен прямо в нижележащую канавку.
В Японии культивируются несколько сортов риса, между коими главнейшим образом различаются два: польний и горный. Последний разводится на террасах, опоясывающих в несколько ярусов склоны гор, и требует весьма сложного и тяжелого труда как по устройству самих террас, укрепляемых цементированными каменными стенами, так и по наполнению их пригодною землей и удобрением, а в особенности по устройству необходимого орошения. Для последнего на вершинах гор устраиваются особые водоемы, наполняемые частью дождями и тающим снегом, если поблизости нет естественного источника, а нередко приходится даже таскать для них воду ведрами и бочонками из долины. Затем эта вода растекается из резервуаров по террасам при помощи целой системы ирригационных бмбуковых труб и желобов, регулярно пускаемых в действие. Но при всем том горный рис считается хуже и продается дешевле.
В Японии с незапамятных времен господствует одна лишь плодопеременная система: иной там не знают. Пахотная земля никогда не оставляется под паром, и поле по снятии риса идет с будущей осени, а то и немедленно под просо или пшеницу, причем между грядами садят бобы или другие огородные овощи. Все сорта хлебных растений, даже рожь в более северных провинциях, разводят здесь не посевным, а огородным способом: садкой на грядах отдельными правильно рассаженными кустиками, и так как орошение тут искусственное, всегда в меру и в определенное время, то засухи в Японии неизвестны, а урожаи сам-сот — обычное дело. Пшеница садится в ноябре и декабре, жнется же около 9 мая; затем поле приготовляется под рис и по снятии его зачастую идет вместо пшеницы под просо, под табак или хлопчатник, пока опять не приспеет ежегодная очередь риса, культура коего во многих случаях не прекращается в течение целого года, так что нередко вы можете видеть на нескольких смежных участках почти всю последовательную процедуру его производства.
Подробностей пейзажа я не станут описывать: это все те же миловидные деревеньки, отдельные усадебки, уединенные сельские чайные домики, тори и каплицы, приютившиеся в роскошной зелени латаний, камелий, кедра, сосен и японского клена, очень красивого дерева с узкими семилопастными зубчатыми листьями. Иногда из-за зеленых холмов и рощ мелькнет на минуту вид на голубой кусочек моря с белыми парусами японских джонок, что придает картине особенную прелесть: иногда над горизонтальною чертою облаков открывается сверкающая серебром вершина Фудзиямы, и тогда пейзаж становится еще прелестнее.
Ездить в конных экипажах надо здесь с особенною осторожностью, чтобы не задавить ненароком какого-нибудь японского карапузика. Ребятишки от двух и более лет беспрестанно попадаются вблизи населенных мест, то и дело перебегают через дорогу перед самым экипажем или преспокойно располагаются на самой дороге, где они ползают, копаются в песке, строят что-то и запускают бумажного змея. Они так уже привыкли, чтоб им никто не мешал и чтобы дженерикши поэтому объезжали их сторонкой, что не обращают ни малейшего внимания на предупреждающие крики кучера "гай! гай!" (берегись) и, не вставая с места, спокойно смотрят на его сердитую физиономию во все свои смеющиеся глазенки, и тот, хочешь, не хочешь, должен сдержать лошадей и тихонько с осторожностью объезжать детскую группу.
В последний час перед закатом солнца приморский сельский пейзаж в особенности оживляется разнообразными птицами, которые в эту пору как бы усиливают свою жизненную деятельность в поисках за добычей прежде, чем успокоиться в своих гнездах на ночь, голуби реют высоко в воздушной синеве, сверкая мгновениями белизной крыльев против солнца: меж ними турмана играют и кувыркаются к истинному наслаждению любителей голубиного спорта, собирающихся кучками у голубятен любоваться на их воздушные забавы; еще выше голубей описывают плавные концентрические круги орлы и ястребы, звонкий клекот которых отрывочно достигает до земли мелодическим свистом, словно трель отдаленной флейты: дикие гуси и утки вереницей тянут на ночлег над болотом, чайки и рыбалки тревожно носятся близ берегов над взморьем, несметные стаи галок и ворон с криком кружат и оседают над священными рощами, и одни только цапли как часовые сосредоточенно торчат там и сям над канавами. Румяное солнце между тем опускается все ниже, кидая косые лучи на красные верхушки сосен и на воды залива: тени растут и вытягиваются, в воздухе заметно начинает веять холодком, и весь пернатый мир постепенно затихает, оседая на гнезда; еще полчаса и глубокая синяя ночь тихо затеплится звездами над землей. Пора и нам восвояси.
9-го декабря.
Пообедав в Гранд-Отеле, мы взяли дженерикши и всею компанией отправились в Канагаву посмотреть на ее своеобразную вечернюю жизнь. Находится он в двух милях к северу от Иокогамы и лежит непосредственно на Токаидо, составляя его последнюю подорожную станцию перед Токио. Во времена сегунов24 это был цветущий город и порт, население коего промышляло рыболовством и торговлей с проходящими караванами и дорожными людьми, вследствие чего в нем преобладали всевозможные гостиницы, рыбные садки, чайные, съестные, зонтичные и соломенно-башмачные лавочки. Это отчасти остается и теперь, но, с возникновением Иокогамы, как европейской резиденции, Канагава обратилась чуть не в сплошные ганкиро для европейцев, что придало ей совсем особенный и не скажу, чтобы симпатичный характер. Там с тех пор появился целый ряд домов полуевропейского, полуяпонского характера, между которыми встречаются двух и трехэтажные, и все эти дома исключительно приюты для ночных оргий европейских моряков, матросов, клерков и приказчиков.
Подъезжая к Канагаве, еще издали увидели мы целую иллюминацию. Над входами и вдоль наружных галерей, вверху и внизу светились ряды пунцовых шаровидных и частью белых четырехугольных фонарей из промасленной бумаги, а изнутри домов доносились короткие звуки самсинов и тех особенных барабанчиков, похожих с виду на часы Сатурна, что при ударе в них пальцами издают собачий лай. Все эти звуки служили аккомпанементом тому своеобразному женскому пению сдавленным горлом, которое скорее всего напоминает кошачье мяуканье. Из этого сочетания собачьего гавканья с завыванием кошек выходило для непривычного уха нечто нелепое, ужасное по своей какофонии и в то же время смешное, потому что по характеру своему оно вполне подходило и к понятию о ночной оргии на каком-нибудь шабаше ведьм на Лысой горе, где "Жида с лягушкою венчают", и к весенней кошачьей музыке на крышах.
Мы вышли из дженерикшей и направились вдоль главной Канагавской улицы. Все дома были ярко освещены внутри, и в каждом из них наиболее характерную внешнюю особенность составляла пристройка вроде закрытой эстрады или галереи, выходящая в уровень с нижним этажом прямо на улицу. Одни из этих галерей стекольчатые, другие же просто забраны деревянною решеткой. Фоном их на заднем плане обыкновенно служат широкие ширмы, ярко разрисованные по золотому полю цветами и птицами, изображениями житейских или героических сцен и пейзажами, в которых всегда фигурирует неизбежная Фудзияма. Там, за этими решетками, освещенные рефлекторами ламп и поджав под себя ноги, сидели на толстых циновках молодые девушки, одна возле другой, составляя тесно сплоченный, но довольно широкий полукруг, обращенный лицом к улице. Насчитывалось их тут, смотря по размерам галереи, от пяти до двадцати и более. Все они разряжены в богатые шелковые и парчовые киримоны самых ярких колеров, набелены, нарумянены, с окрашенными в густо-фиолетовый цвет губами, и все отличаются очень пышными прическами, в которых большую роль играют цветы и блестки, а главным образом множество больших черепаховых булавок, образующих вокруг каждой головы нечто вроде ореола. Перед каждою парой или тройкой из этой живой, гирлянды стоял бронзовый хибач для гретья рук, а рядом с ним табакобон и чайный прибор. Время от времени эти особы набивали табаком и, после двух-трех затяжек, вытряхивали свои миниатюрные металлические трубочки, принимаясь вслед за тем за чай, который прихлебывали из крошечных фарфоровых чашек. Большею частью все они пребывали в полном молчании, изредка разве перекидываясь с соседкой каким-нибудь тихим и кратким замечанием. В первое мгновение при взгляде на них у меня получилось невольное впечатление, что это куклы из кабинета восковых фигур, — такова была их неподвижность и как бы безжизненность. Выражение лица у всех какое-то апатичное, скучающее и утомленное, точно находятся они тут не по доброй охоте, а по принудительной обязанности, давно уже опостылевшей им по горло, но против которой ничего не поделаешь… Сидят они тут как на выставке, точно птицы в клетках, и это действительно выставка, так как фланирующие мужчины останавливаются на улице перед каждой галереей, нагло глазеют и рассматривают их сквозь решетку и, не стесняясь, громко полагают циническую оценку внешним качествам и предполагаемым достоинствам каждой такой фигурантки: иные обращаются к той или другой с грубыми шутками, на которые те даже и бровью не поведут, иные кидают им за решетку разные лакомства, — совсем зверинец. Да оно и точно напоминает наши зверинцы, где перед такими же решетками толчется "публика", глазея на диковинных зверей заморских.
Мы побродили по улице, поглазели вместе с другими на этих живых кукол и, видя, что тут, куда ни глянь, все одно и то же, вернулись к своим дженерикшам и покатили обратно в Иокогаму. Тут с моим курамой случилась маленькая неприятность: на пути у него погасла от чего-то свеча в бумажном фонаре, который каждый курама обязан по ночам иметь в руке всегда зажженным, так как на фонаре обозначен нумер его экипажа. Не желая отставать на ходу от товарищей, мой возница продолжал бежать, но не прошло и двух минут, как был остановлен полицейским, который приказал ему зажечь при себе фонарь и тут же записал в свою книжку его нумер. Вследствие этого курама подвергнется неизбежному штрафу, который взимется либо деньгами, либо в виде запрещения на известный срок заниматься своим промыслом. Вообще, полицейские здесь исполняют все свои обязанности очень строго и вполне добросовестно: полиция, как слышно, поставлена в столь почтенное и авторитетное положение, что службою в ней не только в качестве чиновников, но просто хожалых, вроде наших городовых, не гнушаются молодые люди даже из числа окончивших курс в Токийском университете. Главный же контингент доставляют теперь полицейской службе самураи, бывшие офицеры феодальных князей (даймио), оставшиеся после переворота 1868 года без дела и средств к пропитанию. Новое правительство, видя в этих "людях о двух саблях" довольно опасный для себя элемент, дало им в полицейской службе довольно сносный выход из критического положения.
12-го декабря.
Вчера барон О. Р. Штакельберг с состоящими при нем лицами был приглашен на обед к нашему посланнику К. В. Струве, а сегодня обедали мы у японского министра иностранных дел, господина Инойе. Вчера, между прочим, познакомился я в русском посольстве с германским посланником, бароном Эйзендеккером, и с одною замечательною личностью, игравшею видную роль в событиях, последовавших за переворотом 1868 года. Это генерал-лейтенант Сайта, который из простого самурая, служившего в войсках князя Сатцумы, достиг должности военного министра, лишь недавно сданной им генералу Ямагата. Это человек большого, а для японца даже громадного роста и крепкого, широкого сложения в плечах; лицо открытое, мужественное и в высшей степени симпатичное: глаза полны ума и добродушия, но движения некоторых мускулов в лице изобличают в нем присутствие громадной силы воли и характера, способного двигать за собою массы. Во время переворота, оставаясь по-прежнему простым офицером, он, однако же, сумел приобрести себе на всем острове Кюсю такое влияние на умы населения, что деятели переворота сочли нужным, для закрепления успеха своего дела, отправить к нему в поместье одного из своих выдающихся членов, Ивакуру Тотоми (ныне товарища государственного канцлера), чтобы попытаться склонить Сайго на свою сторону и заручиться через него поддержкой южных провинций. Миссия эта удалась, и Сайго вместе со своим князем примкнул к перевороту. Ему же на долю досталось впоследствии во главе императорских войск укротить известное Сатцумское восстание 1877 года. В нашем посольстве он важная персона, свой человек и, по-видимому, всею душой сочувствует русским. Сегодня за обедом у господина Инойе мы вновь с ним встретились, и уже как со старым знакомым. Обедали: К. В. Струве с супругой, наш адмирал, морской министр Японии, вице-адмирал Еномото, Сайго, первый секретарь министерства иностранных дел с женой, бывшею в японском костюме, А. П. Новосильский, Е. И. Алексеев, толмач нашего посольства господин Маленда и я. Семейство господина Инойе состоит из жены и дочери, шестнадцатилетней девушки, воспитанной по-европейски и отлично говорящей по-английски. Обе эти особы были в европейских платьях, а японцы во фраках, за исключением Сайго и Еномото, которые присутствовали в своей военной форме.
Дом-особняк, занимаемый господином Инойе при министерстве иностранных дел, в участке Тора-Номон, близ Русского посольства, не велик, но уютен и по внешности напоминает наши царскосельские дачи. Отделан он на европейский лад, при смешанной меблировке японо-европейского характера; это выходит очень оригинально и красиво. Стол сервирован был по-европейски, меню тоже европейское, но все блюда подавались и кушались на великолепном японском фарфоре, где каждая тарелка была в своем роде художественный шедевр. Посередине стола стояла большая сатцумская ваза, из которой высоко поднимались роскошнейшие ветви сливы, усеянные массой только что распустившихся бледно-розовых цветов, разливавших тонкий и нежный аромат по всей столовой зале. К фруктам, в роли коих фигурировали местные апельсины и виноград и привозные из Сингапура бананы и ананасы, поданы были мягкие бумажные салфеточки, похожие с виду на пройденные от руки бледно-водянистою акварелью, изображавшею цветы, насекомых и птичек. Эти вещи производятся, между прочим, в Токио, на казенной фабрике, устроенном тестем генерала Сайго, для изготовления и печатания государственных бумаг и ассигнаций; здесь такие салфеточки необычайно дешевы и служат для употребления только на один раз, после чего бросаются. Но что это за прелесть, в особенности рисунки!
13-го декабря.
Начиная с 6-го числа и до нынешнего дня включительно, у нас на "Африке" продолжались нанесение и отдача всевозможных официальных визитов на рейде. Приезжали командиры иностранных военных судов, японские власти, некоторые посланники и все консулы. Последние в особенности любят являться на военные суда, так сказать, из внешнего честолюбия, ради семи салютационных выстрелов, полагаемых им при отплытии с судна по международному морскому уставу. Будучи гражданскими чиновниками и преимущественно из купцов, они полагают, что раздающийся в их честь гром семи пушечных выстрелов поднимает их престиж в глазах иокогамского населения. Вообще, это им "и лестно, и приятно", — затем только и ездят. И что за эти дни было на рейде грому и траты пороха, так и не дай ты, Господи! То там, то здесь беспрестанные салюты.
Другим развлечением нашей команды были иокогамские торжники, ежедневно являвшиеся на судно от полудня до двух часов со своими товарами. Разложив на палубе у шкафутов всякую всячину из местных дешевых произведений, разные блестящие безделки, веера, запонки, чайники, фуляровые платки и лаковые вещицы, они устраивали пестрый базар для матросов. И любопытно было поглядеть, как без знания языка, с помощью только мимики и жеста, те и другие ухитрялись отлично понимать друг друга. В это же время другие торжники, но сортом значительно выше, открывали подобный базар изо всякой "японщины" и для офицеров, в кают-компании. Соблазн велик, дешевизна тоже, ну и покупают люди каждый раз и то, что нужно, и чего не нужно, — "главное потому что дешево".
Сегодня мы в первый раз испытали землетрясение на воде. Случилось оно ровно в одиннадцать часов вечера. Залив перед тем был зеркально спокоен, в воздухе полный штиль, ни малейшего дуновения. Сидели мы в кают-компании за холодною закуской и разговаривали, как вдруг чувствуем, что судно заметно шатнулось, как бы подхваченное волной. Все в недоумении переглянулись друг с другом, и вот опять подобный же толчок, только еще сильнее.
— Да это, господа, землетрясение! — догадался первым наш старший штурман, Николай Павлович Дуркин, — любопытно взглянуть на воду.
И мы высыпали все на верхнюю палубу.
В самом деле, замечательное явление: в воздухе мертвая тишина, а между тем море кипит вокруг судна словно в котле, и большая, широкая волна, гряда за грядой медлительно и плавно идет с северо-востока на берег. Еще одна минута, и все опять успокоилось, кипень стихла, и залив принял вновь зеркально-гладкую поверхность, отражая в себе длинными тонкими нитями сторожевые огоньки на мачтах судов, разбросанных там и сям по широкому рейду.