Перевод с армянского С. КАСПАРОВА
На самом краю села одиноко и хмуро стоит дом — задом к селу, лицом к раскрытой пасти ущелья, набитой торчащими вкось и вкривь каменными клыками.
Сорок семь лет над этим домом вьется дым очага, и столько же лет по утрам и вечерам тень от него дробится об окрестные скалы. А тяжелые веки хозяина этого дома — Миро, прозванного Дзори[13] из-за его соседства с мрачным ущельем, — восемьдесят семь лет подряд к ночи смежались и по утрам размыкались.
Правое плечо Дзори Миро свисает — изуродовано давнишней раной, и шея искривлена. И если приходится ему нести поклажу, то несет он ее на левом плече.
Трижды за свою жизнь Дзори Миро бывал в Ереване.
Первый раз, в 1920 году, добрался пешком. И купил на городском рынке один глиняный горшок, одну лампу, два фунта гвоздей, две пары петель для дверей и замок, а на последний двугривенный — полбутылки керосина; потом аккуратно уложил все это в горшок, а горшок вскинул на левое плечо и пустился в обратный путь.
Спустя двадцать один год у Дзори Миро опять появилась нужда отправиться в Ереван. На сей раз одну половину пути он проделал в повозке, а другую — поездом. У него уже была трехлинейная керосиновая лампа, и гвозди у него были, и керосин. Но был у него еще сын Арут, который уезжал на войну. И Дзори Миро поехал в Ереван, чтобы на станции под скорбный свист паровоза еще раз, может быть в последний, обнять и поцеловать его.
Кроме сына Арута, никого у него не было на этом свете. И Дзори Миро должен был проводить его на войну.
Вечером, накануне отъезда сына, Дзори Миро пошел в правление колхоза — во второй раз за последние семь лет. Во время коллективизации, когда Нго, его друг и напарник на пахоте, однажды распряг своего быка и, нахлестывая хворостинкой, погнал в коллектив, оставив под ярмом одного быка, а само ярмо осиротело уткнувшимся одним концом в землю, Дзори Миро крепко задумался. Он думал два дня и две ночи, а утром третьего дня встал чуть свет, выкурил цигарку, потом подбросил сена своему быку Баше, дал ему вдоволь полизать соли, ласково погладил по крутым бычьим бокам, попросил соседскую девочку написать заявление и отнес его в правление, а быка Баше отвел в колхозный хлев.
Так он и жил: из дома — в поле, с поля — домой.
Поначалу перед каждым собранием в его дверь стучался сельский катарацу — глашатай:
— Миро, на собрание зовут!
Миро кивал: да, мол, понятно. Но поздно ночью, когда односельчане, разбившись на группы, устало брели с собрания по темным сельским улицам, продолжая разговор, Миро все еще сидел у своего порога, на своем камне, и на его уродливо свисающее плечо и кривую шею валилась непомерная тяжесть новых забот:
— Дзори Миро увиливает от собрания коллектива!
— Дзори Миро последним вступил в колхоз! Не вчера ли это было?
— У Дзори Миро нутро единоличника, не дашь ему быка Баше — пахать не станет.
— Начальник паспортного стола товарищ Липарит однажды спросил его: «Ты откуда приехал?» Дзори Миро ответил так: «Из села Горцварк Сасунской области...»[14] То-то и оно! Дзори Миро нос воротит от села Караглух, ему Сасун подавай!
— У нас в Караглухе он знался только с кулаками —Эльбеком и Бабиком. Теперь их выслали, и Дзори Миро не с кем отвести душу...
И чуть было не отправили и его следом за Эльбеком и Бабиком. Но вмешались, не очень уверенно возроптали сельчане:
— Жалко человека, и так побит судьбой... За что его?..
И вот спустя семь лет, накануне отъезда сына, Дзори Миро во второй раз открыл дверь правления колхоза. Людей в помещении было много. Одни удивленно смотрели на него, другие вставали, уступая место. И во взгляде каждого из них было смущение, была растерянность, чувство собственной вины перед этим старым человеком, в глазах которого прочно и навсегда засела печаль.
— Мне повозка нужна, председатель, повезу сына на станцию, — сказал Дзори Миро.
В такой просьбе грех было отказывать.
Натужно скрипя, повозка двинулась, оставляя на песчаной и каменистой дороге теплый след.
Металлический обод правого колеса был старый, истершийся, местами залатанный, а левый — только что вышел из-под молота кузнеца Егора, на нем еще оставались пятна окалины. Повозка скрипела, колеса с разными ободами вертелись, перед глазами мелькали деревянные спицы, залепленные засохшей дорожной грязью... Здоровой левой рукой Дзори Миро обхватил сына за спину, потянулся поцеловать его в плечо, но подвела шея, не мог дотянуться.
Его скользящий острый взгляд отскакивал от изогнутого рога быка и уходил дальше, вспарывая утреннюю дымку, подернувшую равнину, и опять уходил все дальше, дальше в клубящиеся хребты Армянского нагорья.
После переселения Дзори Миро не раз ездил на повозках, ездил и по этой дороге, что круто скатывается с Караглуха вниз, но, достигнув Лисьей долины, где раскинулось крайнее, приграничное поле колхоза, возвращался назад.
В этот день он должен был проехать Лисью долину, проехать Ашнак и через Змеиную нору добраться до железнодорожной станции Кармрашен. Отсюда возчик Аро должен был перегнать повозку назад в село, а Дзори Миро вместе с сыном Арутом — поездом ехать дальше, до самого Еревана. Эх, Дзори Миро, Дзори Миро, чего бы ты сейчас не отдал, чтобы в этот ясный, солнечный день не было никакой войны, и сын бы никуда не уезжал, и было б покойно и радостно на душе...
Но была война, и нерадостно было на душе у Дзори Миро, и расхотелось ему вернуть назад повозку с возчиком Аро, душа рвалась оставить проклятый Кармрашен с его станцией, и хотелось ему, покачиваясь на жесткой перекладине сиденья, продолжать путь...
И он продолжал его... мысленно.
Он легонько подхлестнул быков, выбрался из Кармрашена, доехал до Аракса, переправился на другой берег и поехал дальше, оставив позади Игдир... Он ехал вместе с сыном Арутом, и с ним не было возчика Аро, и доехал он наконец до Муша; вместе с сыном вошел в монастырь святого Аракела, помолился и опять продолжал путь — через горы, ущелья, долины, перевалы, миновал Петар, миновал Сасун, и вот он в родном селе Горцварк погнал быков мимо дома кузнеца Даво и остановился под ореховым деревом, возле большого плоского камня с выемкой посредине, и тут сказал сыну:
«Это и есть наш дом, ягненочек...»
Потом не спеша распряг быков, не спеша вытер рукавом вспотевшее лицо и устало опустился на плоский камень.
— О-оф! — протяжно вздохнул Дзори Миро и крепко потер себе лоб.
— Что, отец, голова болит? — спросил сын Арут.
— Нет, сынок, не голова, сердце болит...
— Миро, пей шербет, — посоветовал возчик Аро, — шербет очень помогает. У тебя есть сахар?
Быки, притомившись, остановились было, но Аро щелкнул длинным кнутом, прикрикнул: «Хо-о!» И быки прибавили шаг, и колеса опять покатились, оставляя на песчаной дороге две узкие колеи... Дзори Миро прижался больным плечом к сыну, ощущая тепло родного ему тела, и опять погрузился мыслями в свой мир — чужой сыну Аруту, но до боли в сердце близкий ему...
«Наш дом стоит на склоне Нкузасара[15]. Он похож на утес. Камни, из которых он сложен, такие же огромные, как камни монастыря Маратукской богородицы, и такие же старые и замшелые. Из этих камней сложены три стены, четвертая — склон Нкузасара...»
Одна из складок Нкузасара нависает над домом, образуя не только заднюю стену, но и крышу, на которой растут все цветы и травы, какие весной и летом бывают на склоне этой горы. Не будь ердыка — дымохода — и не вейся сизый дымок над ним — не подумаешь, что это крыша.
Нкузасар!.. Щедрой была его долина, могла бы прокормить целую страну. Дети гурьбой поднимались на его вершину, трясли там ореховые деревья, весело наблюдали за тем, как спелые, но еще покрытые зеленой мясистой кожурой орехи, подскакивая по-лягушачьи и обгоняя друг друга, скатывались по склону прямо в село.
Весной, когда подснежник едва проклевывался и белые пушистые облака, гонимые легким ветерком с Цовасара, неслись на север, в долине буйным цветом зацветали абрикосы, яблони, сливы.
И тогда дед Арут словно молодел. Закипала кровь в его старом теле, и он жадно вдыхал в себя запахи весны: надышавшись вволю, он срывал с головы папаху, забрасывал ее за гумно, туда же — полушубок, сшитый из козьего меха, и так, с непокрытой головой и распахнутой грудью (широкая была грудь у старого деда!), он брал лопату, шел в сад и не выходил оттуда до первых осенних заморозков.
— Невестушка! — кричал он, поработав немного. — Принеси поесть! — Сноха Хандут несла ему хлеб и танов[16] в глиняном кувшине.
— Лао[17], а мужу поесть отнесла? — справлялся старик, кроша хлеб в танов.
Хандут кивала: да.
Поев, дед Арут ложился под абрикосовым деревом и, привалив седую голову к шершавому стволу, погружался в сладкую старческую дрему...
Сколько же лет было деду Аруту? Никто не считал. Во время резни Миро было лет сорок — сорок пять, старшему брату Заре — уже за пятьдесят...
Значит, деду Аруту в то время было лет сто, а то и больше.
— Сейчас бы хорошего дождя! — мечтательно произносит возчик Аро, как бы приглашая попутчиков поболтать немного, — оно и понятно, дорога длинная, утомительная, и монотонный скрип повозки медленно выматывает душу, напоминая о том, что путь впереди еще неблизкий. Аро же не привык оставаться наедине со своими мыслями.
— Сейчас бы хорошего дождя, говорю, — повторяет он и сам начинает верить, что дождь сейчас действительно нужен позарез. — Да где там... Небо вон какое чистое... Говорю, молодые все ушли на войну, в селе остались одни старики — как же теперь будет с урожаем? Кто его уберет? А?
— Дождь нужен, — невпопад отвечает Дзори Миро, занятый собственными мыслями. «Там, в Сасуне, дожди бывали хорошие...» — думает он про себя.
...Дождевые струи, тонкие, как шелковые нити, серебряно светясь, тянулись с неба к набухшей от влаги земле. Дед Арут садился под навесом дома, прислонялся спиной к толстому, в обхват, сучковатому столбу, подпиравшему навес, и смотрел на село — неотрывно, жадно, словно видел его впервые или смотрел в последний раз, — на раскинувшиеся внизу плоские, поросшие малахитово-свежей зеленью крыши домов, на сады и огороды, на голубые, приникшие к земле под тяжестью дождя клубы дыма из ердыков, смотрел на зеленые склоны гор, на тяжелые сизые тучи, нависшие над вершинами, — смотрел, смотрел, а потом вдруг говорил удивленно:
— Миро, камни будто зацвели!
Он прислушивался к вкрадчивому шороху дождя, к колыбельной песенке Хумар-маре, доносившейся из дома, и вспоминал, как давным-давно мать, склонившись над его колыбелью, напевала ему ту же нехитрую песенку... А потом в голове его начинали перемешиваться шорох дождя и колыбельная, потом он забывал про дождь и слышал лишь голос матери, давным-давно склонившейся над ним... И глаза его слипались, и он медленно погружался в полудрему и возвращался в свое далекое прошлое, становился ребенком, каким был сто лет назад... Потом вздрагивал, открывал глаза и, оглядевшись, вздыхал.
А дождь все лил, и серебряные нити тянулись от небес к земле, и не было им конца... Небо опускалось до самой земли, молочным туманом окутав склоны Нкузасара, висело над крышами домов, над кронами деревьев.
Но однажды утром открывают люди глаза и видят: небо чистое-чистое, как журавлиное око. На листьях деревьев дрожат-переливаются алмазные дождинки, словно бусы на шее Хандут; с деревьев, со скал, с крыш домов прозрачный туман медленно ползет вверх, к вершине Нкузасара, и вся долина, ущелье и горы, насколько хватает глаз, исходят паром в отблесках раннего утреннего солнца.
Во время дождя выемка в плоском камне наполняется водой. Дед Арут останавливается у камня и на глазок определяет уровень — хороший ли был дождь. «На палец меньше, чем в прошлый раз». Он расширяет ноздри, принюхивается к чему-то и говорит довольный:
— Молоком пахнет, вроде как изо рта ягненка...
Потом он уходит в сад, меся ногами жидкую грязь, обходит каждое дерево и, возвратившись, говорит внуку:
— Собирайся, Миро, пойдем в поле. Сдается мне, пора уже сеять просо...
По пути дед Арут останавливался у дома кузнеца Даво, степенно здоровался с хозяином, говорил о погоде, потом спускался в Масрадзор. За ним след в след шагал Миро. Возле ручья они останавливались, снимали трехи, переходили ручей вброд, на другом берегу опять обувались и мимо Оганова поля прямиком шли к своему, вспаханному под просо...
— А-о-о! Сто-ой... — останавливает повозку Аро. — Миро, Авги хочет пожелать Аруту доброго пути, подождем его.
Авги, сельский пастух, оставив отару, уже шагает им навстречу, у него морщинистое грустное лицо. Арут с удовольствием спрыгивает с повозки, разминает затекшие от долгого сидения ноги. Авги останавливается возле повозки и молчит, как человек, не уверенный, что ему рады. На плечах его ветхий, латаный пиджак, на голове косматая баранья папаха.
Аруту приходится самому начать разговор.
— Счастливо оставаться, дядя Авги, — говорит он, протягивая руку.
Помедлив, пастух перекладывает ярлыгу из правой руки в левую, но, не удержавшись, порывисто обнимает Арута.
— Спасибо, Авги, спасибо тебе, — растроганно говорит Дзори Миро.
Авги молча поднимает упавший пиджак и, не стряхивая пыли, накидывает на плечи, собираясь уйти. Однако, сделав несколько шагов, оборачивается:
— Миро, — говорит он медленно, словно с трудом подбирая слова. — Ты не очень убивайся, даст бог...
— Да, конечно, спасибо, дорогой, дай бог тебе побольше радости, — торопливо кивает в ответ Дзори Миро, не давая ему договорить трудную фразу.
— Миро, — говорит Авги, — Миро, не будь мой Бабик в тюрьме, он бы тоже пошел на войну.
И уходит пошатываясь.
Дзори Миро смотрит ему вслед.
«Там, в Горцварке, нашим сельским пастухом был Авэ, Алтуни Авэ...»
Волкодавы пастуха Авэ — злые, голосистые, захлебываясь лаем, шли за ними по пятам. Дед Арут, занятый собственными думами, не замечал их, но Миро опасливо косился. На гребне Фидасара они встретили Авэ. Пастух отогнал псов и обратился к деду Аруту:
— Ты уж не серчай, дед.
— Псы лают, ты-то в чем грешен? — успокоил его дед Арут. Затем подумал и сказал: — До грома с Маратука осталось два месяца и еще полмесяца.
В летний солнечный день, когда на небе нет ни единого облачка, а грозой даже не пахнет, Маратук неожиданно начинает греметь, да так, что кажется — одновременно стреляют из тысячи пушек. Отчего это? Никто не знает. Об этом и задумался сейчас дед Арут.
— Неисповедимы пути господни, — вздыхает он наконец и смотрит в сторону загадочной горы Маратук. Потом взгляд его скользит по долине, широкой, неоглядной. Лицо старика светлеет, морщины разглаживаются, глаза теплеют: от влажной, умытой весенним дождем земли, пригретой ласковым солнцем, поднимается пар, тепло ее дыхания согревает душу старика, радует. Он говорит улыбаясь:
— Смотри, земля похожа на невесту под венцом...
Повсюду покой, тишина. Лишь в соседней рощице какая-то пичужка высвистывает свое непонятное, извечное, да где-то рядом, запутавшись в траве, жужжит оса.
И в этой тишине неожиданно раздается призывный клекот орла. Дед Арут негнущейся ладонью прикрывает глаза от солнца и смотрит в небо. Там, в вышине, медленно и величаво кружит орел. Одно крыло у него с белым пятном. Дед улыбается: это его старый знакомый.
— Миро, — говорит он, — сердце радуется, когда вижу этого орла.
Миро не успевает ответить: со дна долины доносится голос другого пастуха:
— А-в-э-е-е-е!
— ...Э-э-э! — разносится эхо в долине.
Волкодавы Авэ настороженно оборачиваются на голос, навостряют уши. Авэ прикрикивает на них и начинает спускаться по склону.
— Пойдем и мы, Миро, — говорит дед Арут.
Они медленно идут вдоль поля, распаханного под просо. Дед мурлычет под нос песенку:
Высока гора Святого Карапета,
Извилисты дороги на ней,
По ним идут много паломников,
На лошадях половина, половина пешком...
Продолжая мурлыкать свою песню, дед Арут, нагнувшись, берет горсть земли, мнет в ладони, зачем-то нюхает и наконец говорит уверенно:
— Дня через три можно начать сев.
— Стало быть, Арут... — это возчик Аро рассказывает то, что знает про Бабика, сына пастуха Авги, — стало быть, иду я за плугом — я всегда был пахарем! — а за мной следом идет, значит, Бабик, сын нашего Авги. Потом вижу — сел на камень воробышек и зачирикал. Звонко так зачирикал. Тут меня, значит, и кольнуло в сердце. «Ребята, — говорю я, — в село придет весть, и весть эта будет недоброй...» И только я это сказал, как наш сельский катарацу Манишак, будто из-под земли, стоит на краю поля. И по глазам вижу: не к добру его приход... Тут Бабик, значит, пошел, пошел... В село пошел... Там его и забрали...
— Но, дядя Аро, не станут же невинного в тюрьму сажать, — усомнился Арут. — Наверно, что-то было...
Возчик Аро искоса поглядел на него, помолчал, почесал затылок и лишь тогда сказал:
— Арут, если посмотришь в глаза этому Бабику, совсем другое увидишь. Да, лао, я все знаю, я землю на семь вершков вглубь вижу... Вот я и говорю: не такой человек, чтобы зло в сердце держать, не такой!..
Все трое некоторое время молчали, потом возчик заговорил о другом.
— Ты как думаешь, Миро, этим летом наша ферма уйдет на эйлаги? Эх, чтоб тебе шею свернули, Гитлер!.. — в сердцах воскликнул он. — Весь мир поставил вверх ногами, собачий сын! И люди и скот отощают, помрут с голоду... Миро, ферма, говорю, уйдет в горы?
— Уйдет, — ответил Дзори Миро, — как не уйти? Фронту хлеб нужен, мясо, шерсть. И в тылу нужен хлеб. Как не уйти?
— Правильно, — включился в разговор Арут, — наша победа зависит от бесперебойной работы тыла!
— А в этом году, как на грех, трава в горах скудная, — сокрушенно заметил возчик Аро.
Дзори Миро промолчал. Он думал о своем:
«А наши тучные луга остались во-он там, за теми далекими горами... Летом Маратук стрелял, как тысяча пушек, и мы выгоняли коров и овец на его склоны...»
Дед Арут садился на лошадь и гнал ее в горы. За ним тянулись горцваркцы, погоняя скот. Шли, нагрузив на лошадей и ослов домашний скарб. На склоне Маратука каждая семья устанавливала войлочную лачугу, зажигала костер. А утром дед Арут и Хумар маре с невесткой Хандут пешком отправлялись помолиться в монастырь богородицы. И опять следом за ними тянулись горцваркцы в тот же монастырь помолиться, поставить свечу... Дикие козы пугливо срывались с потревоженных чужим приходом скал и стремглав катились в ущелье Тапанак. Дед Арут, глядя на них, улыбался, затем на обратном пути от монастыря сворачивал в сторону и останавливался у шатра кирвы[18] Шаваба, смущенно, словно совершая постыдное, просил:
— Шаваб, прошу тебя, не стреляй диких коз, уж очень они красивы, эти божьи создания. Грех убивать таких.
Проведя еще одну ночь на склоне Маратука, дед опять садился на свою лошадь и спускался в село.
А осенью, когда скот возвращался с горных выгонов, в Горцварке начиналась пора сбора орехов. По всей долине разносился перестук палок, которыми оббивали ветки; градом сыпался на землю спелый орех в твердой, еще не успевшей потемнеть скорлупе, высвобожденной от зеленой горькой кожурки. По склонам Нкузасара катились в село орехи, подпрыгивая и обгоняя друг друга, словно взбесившаяся стая лягушек; застревали между камнями, в гуще огородных плетней, закатывались во дворы...
Дед Арут брал в ладонь пригоршню орехов и, как всегда удивляясь волшебству и щедрости матери-природы, произносил медленно:
— В этом году крупный пошел орех, жирный...
В середине осени склоны Нкузасара начинали полыхать багряно-желтым огнем осеннего отцвета. Дед Арут садился на крыше дома и долго завороженно смотрел на это предсмертное буйство красок.
— Миро, а может, и вправду горит Нкузасар?
Но проходило еще время, и начинал дуть холодный ветер с Цовасара. Он дул несколько дней и ночей, сметая с деревьев желтые и багряные листья, они долго кружились над селом, как искры пожара, и исчезали следом за летом, и деревья на склонах Нкузасара стояли облетевшие, устало отбиваясь голыми ветвями от яростных порывов ветра. И однажды ночью зима с Цовасара бесшумно, вкрадчиво спускалась в долину, проникала в село и белой медвежьей шкурой ложилась на улицы, дома, огороды, сады, мягко и добродушно сковывая их морозным дыханием. И повсюду воцарялось первозданное, ничем не нарушаемое безмолвие, покой. И корова в хлеву вытягивала шею, принюхиваясь к этой тревожной, наводящей тоску тишине, и протяжно мычала в дверь. Дед Арут ласково и успокаивающе гладил шелковистую мягкую шерсть на ее шее и приговаривал с неизменной своей благодушной улыбкой:
— По весне скучаешь... Ну, потерпи, потерпи, придет она, твоя весна. Куда ей деваться? Придет.
«А придет ли эта весна, дед? — спрашивал мысленно Дзори Миро. — Придет ли? Повсюду война, она опустилась на землю, как холодная безрадостная зима — как долго она протянется? Никто не знает... А кто-то должен, должен кто-то встать и сказать миру слова успокоения: «Потерпи, придет твоя весна. Куда ей деваться? Непременно придет...» Но зима, дед, зима придавила землю и все живое на ней...»
И колеса повозки повторили следом за Дзори Миро это студеное слово: зима-а... зима-а... зима-а... Дзори Миро прислушивался к монотонному скрипу, и перед его мысленным взором начинала медленно стлаться настоящая зима, белая, пушистая, как седина на голове деда Арута. Зима родного края.
«Утром встанем пораньше, выкатим из сарая сани — надо свезти вниз немного сена с Фидасара...»
И наутро вместе с соседями Нерсесом и Аракелом, проваливаясь по колени в рыхлый, незатвердевший снег, поднимались по склону, таща за собой большие, на широких полозьях сани.
С Фидасара летом трудно было возить сено в Горцварк — мешали бездорожье, крутизна склона, усеянного цепкими кустами терновника. Поэтому возили зимой, когда большой снег сглаживал склон. Поначалу подниматься в гору с тяжелыми санями бывало трудно, сельчане помогали друг другу, одни подталкивали сани сзади, другие тянули спереди, запрягшись по два-три человека, смехом и шутками смягчая томительность подъема. Но зато как приятно было катиться вниз по извилистой ложбине между горными гранями, образовавшими естественную дорожку, свернуть с которой было некуда — только докатиться до сельской площади. Встречный ветер со свистом бил в лицо, так что приходилось отворачиваться, отдавшись на милость судьбе, и глядеть на вихрящийся вслед клубами голубовато-белый снег.
Морозной зимней ночью вставали от зычного крика Огана: дед Арут шагал впереди, следом — отец, за ним дядя Смбат, за ним дядя Ншан, за ним старший брат 3аре, потом он сам, потом Манук, Сето, Вараздат, и Мурад, и Поге, и Петрос... Выходили из домов и гуськом, ступая след в след, шли по склону вверх. Тяжело бывало идти по снегу. И Миро перебирал в памяти тысячи раз услышанные сказки... «Дзенов Ована завернули в сорок буйволиных шкур, чтобы он не лопнул от натуги, и он кричал: «Да-а-а-ави-и-ид!» И голос его летел через горы, через долины и достигал ушей Давида...» Так вспоминал Миро, и в руке его сверкал Меч-Молния, и он помогал Давиду выбраться из глубокого колодца, куда бросили его враги...
Потом наступала полночь, с Нкузасара доносился тоскливый, протяжно-тревожный вой волков, не решавшихся проникнуть в село, — знали дьявольский норов деревенских волкодавов.
— Миро, по весне отведешь пастухам из Ашо трех-четырех овец, обменяешь на хорошего волкодава, — говорил дед Арут, прислушиваясь к волчьему вою.
А утром опять тащились с санями вверх по склону Фидасара.
Случалось, их там настигал буран, небо и земля смешивались неотличимо, так что не видно бывало пальцев протянутой руки. Белая мгла застилала все вокруг, и о возвращении на санях думать нельзя было. И тогда они вместе с Нерсесом и Аракелом забирались в теплую утробу слежавшегося стога и пережидали метель. А чтобы нетомительно было, рассказывали друг другу известные каждому, наизусть вытверженные сказки, деревенские были и небылицы. Рассказывали день, рассказывали два, рассказывали три — о царевичах, побеждающих дивов, о прекрасных царевнах, о пещерах Маратука, о единоборстве пастухов с волками, об охоте на медведя, — а буран все не утихал. Они уже теряли счет дням и часам и так и не узнавали, на какой же день наступило наконец затишье... Грязные, обросшие, усталые, возвращались они в село — там их со слезами встречала Хумар маре, шепча слова о жертвоприношении святому Карапету, а невестка Хандут, насмерть перепуганная мыслью о возможном вдовстве, стояла в сторонке и, не веря своему возвращенному счастью, ломала руки, кривя закушенную губу... Дед Арут, посмеиваясь в усы, подходил к ней и, целуя в лоб, ласково приговаривал:
— Живой он, живой, что ему метель!
...И снова задувает ветер — на этот раз теплый, напоенный неуловимыми запахами далекой и уже близкой весны; робко оттаивает снег, местами обнажаются темные, теплые проталины... И вот уже рокочет первый гром. Дед Арут выходит из дому и осеняет себя крестным знамением.
А спустя три-четыре дня земля уже черная, и от нее поднимается пар, и на склонах появляются легкие, словно вырезанные из самшитовой веточки, тонкие силуэты горных коз — еще робких, недоверчивых к происшедшему волшебству, отощавших за зиму.
— Ого-го-го-о! — кричал им дед Арут, на миг потерявший старческую степенность. — Радуйте-е-сь! Радуйте-е-сь, божьи создания!
Воспоминания обступили Дзори Миро, затуманили мозг. Он встряхнулся, почувствовал плечом плечо сына Арута и неожиданно, сам не зная зачем и смущаясь кажущейся неуместности своих слов, сказал:
— Арут, сын мой, нет в мире ничего слаще земли и воды, поящей ее. Сила человека в его земле, пока она под ногами — человека нельзя сломать, даже если согнут его. А вырви землю из-под ног — и нет человека...
Арут не сразу ответил, так как отец и не ждал ответа.
— Отец, потому я и еду на фронт, чтобы защищать эту землю, — и добавил с наивной безжалостностью: — И если надо — умру за нее.
Слова сына острой болью отдались в сердце Дзори Миро. Смерть, о которой сын Арут с такой легкостью проговорил, с этой минуты будет преследовать Дзори Миро, как черное наваждение, до самого того дня, когда закончится война. И кто знает, может быть, к этому сроку сына уже не будет в живых, и единственным утешением отца останется мысль о том, что в этой войне победили Советы, что смерть Арута не пропала даром для родной страны.
Из горькой задумчивости его вывел вздох возчика Аро:
— Э-хе-хе! Думаю, думаю и никак в толк не возьму, что это стало с людьми? За что они готовы перегрызть глотки друг другу, а? Арут, я тебя спрашиваю.
— Ты это у фашистов спроси, дядя Аро. Мы в своем доме занимались своими мирными делами, никому не мешали. Зачем они полезли к нам? Да таких убивать мало!
— Ишь храбрый какой, — усмехнулся возчик Аро, скрывая невольное свое восхищение горячностью парня.
Дзори Миро прислушивался к их разговору и думал о том, что не так все просто в этом мире, что уничтожать зло на земле куда труднее, чем кажется. Зло разнолико. Отчего так? Никто не знает. А может, Аро прав: с людьми что-то делается? Наверное, что-то делается, только началось это не сейчас, а давно. Султан Гамид или Талиат-паша были для армян не лучше Гитлера... Мы ведь тоже сидели у себя дома, там, в Сасуне, и занимались своими делами, а покоя не знали ни дня. Являлся турецкий бек и требовал: отдай, иначе вырежем. Отдавали чуть не весь урожай — все равно вырезывал, не щадил даже детей, насиловал жен и невест наших, кровь лилась рекой... И нам приходилось защищаться. Мужчины вооружались и уходили в горы, становились горными фидаями. Их объявляли вне закона, и султан посылал против них войско...
«Это было в году десятом или одиннадцатом...» — лет за пять до резни. Под вечер в село явились аскеры, погоняя впереди себя двух связанных по рукам фидаев. Их должны были доставить в Диарбекир на расправу. Всем было известно, чем это должно закончиться: парни будут обезглавлены... А до этого они должны были пройти все дьявольские муки, уготованные им. Аскеру мало было просто убить фидая... Он должен был сесть на коня и, похлестывая пленного фидая, гонять его по горам и ущельям — гонять месяц, другой, и бить, бить плетью по голым плечам и голове, пока тот не упадет на колени и не запросит униженно:
— Во имя аллаха! Не бей меня!
Этого мгновения вероотступничества аскер мог ждать месяцами. Ради него он садился по пути возле родника, на глазах у умирающего от голода и жажды фидая медленно, смакуя каждый кусок и каждый глоток холодной родниковой воды, ел и пил — только затем, чтобы фидай наконец-то протянул руку и взмолился.
— Ради аллаха! Дай глоток воды!
Да, ему это надо было — чтобы фидай покорился, чтобы он упал на землю и, коленопреклоненный, просил аллаха смилостивиться над ним. Лишь тогда он перестает быть самим собой, ибо какой же фидай стоит на коленях перед турецким аскером! И для аскера было великой честью привести покорного фидая к дверям своего вали[19], заставить его встать на колени перед вали, целовать сапог вали, вымаливать себе прощение, которого он, конечно же, не получит никогда! Вот чего хотелось аскеру.
— Арут, — сказал Дзори Миро, и голос его прозвучал странно, сдавленно и сухо, так что к нему одновременно обернулись и Арут, и возчик Аро. — Арут, убивать человека тоже не просто — убивать и при этом оставаться человеком! Если надо — убей, но не забывай в себе человека...
И больно и муторно стало на сердце Дзори Миро: мальчику, уходящему на войну, он говорит слова, в которых слышится запах крови... И все же наперекор самому себе, он повторил:
— Убивай, сын, убивай, если надо, но не играй его душой...
— Я сам знаю, как надо уничтожать фашистских агрессоров! — с мальчишеской самоуверенностью ответил Арут.
Дзори Миро лишь наполовину понял его, но промолчал.
«Под вечер в село вошли аскеры, погоняя плетьми двух связанных по рукам фидаев...»
Пленных заперли в сарае сельского старосты Миграна, поставили часовым одного аскера, а сами вошли в дом старосты. Миро в то время сидел возле дома соседа Даво и все видел. Он узнал и пленных — это были крестьяне соседних сел Левон и Шаген. Когда их, избитых, оборванных, изможденных, провели через сельскую площадь и заперли в сарае, Миро молча поднялся и пошел к себе. Дома он сообщил, что привели двух пленных. И назвал их по именам. Дед Арут перекрестился, это почему-то не понравилось Миро: старик будто осенял крестом их могилы. Вечером Миро не вышел к ужину. До полуночи ворочался он в постели, но сон не шел. Тогда Миро поднялся, в темноте оделся и на ощупь, хватаясь за стены, бесшумно пошел к двери... На улице, прячась за стены домов, прокрался к сараю старосты, влез на крышу и прихваченным из дому широким ножом, каким бьют свиней, раскопал дыру в ветхой крыше. Потом спрыгнул внутрь сарая, едва ли не на головы изумленных фидаев, быстро перерезал ремни на их руках и ногах...
На рассвете зычный голос пастуха Авэ разнесся над селом, проникая в каждый дом:
— Э-ге-гей!.. Всем мужчинам села собраться на площади! Приказ такой! Всем мужчинам...
Собрались. Там их уже поджидали аскеры во главе с офицером. Он остановился возле небольшого камня, медленно и недобро оглядел толпу и сказал:
— Кто освободил фидаев, пусть выйдет вперед.
Миро не вышел.
Офицер повторил приказ, подождал. Никто не вышел. Тогда он плюнул на камень и, показывая на плевок, сказал:
— Как только этот плевок высохнет и если к тому времени злодей не объявится, всех расстреляю.
Сказал спокойно, не повышая голоса. Было ясно, что он умеет выполнять свои обещания.
Аскеры, стоявшие в ряд, подняли ружья и взяли толпу на прицел. «Один, два, три, четыре... Двадцать пять аскеров против села Горцварк с его тремястами мужчинами, — подумал Миро, глядя на турок. — Расправиться с аскерами ничего не стоит, если дружно взяться. Но страшно... Придет армия, и тогда одному всевышнему известно, во что это обернется...» Он незаметно потянул Даво за рукав.
— Дядя Даво, у тебя есть ружье...
Остальное досказал взглядом. Даво понял его, он нагнулся и прошептал что-то на ухо своему внуку. Тут вмешался староста Мигран, стоявший по другую сторону от Даво:
— Даво, подумай о своем завтрашнем дне.
И лихорадочно стал гадать: будет — не будет этот день, будет — не будет, будет — не будет... Ничего не получалось: ни «да», ни «нет».
Потом Ован пододвинулся к деду Аруту.
— Арут, слушай меня: ты, я и еще пять-шесть таких же стариков снимем шапки, покажем седину — может быть, сжалятся, а?
Дед Арут отказался, Хетум сразу согласился, Срке был против. Разговор о седине дошел до Адама и вернулся назад, тот все раздумывал: стоит — не стоит, стоит — не стоит, стоит — не стоит... Получалось ни «да», ни «нет»...
Еще одна новая мысль: аскеры были гостями старосты Миграна, ему и говорить с аскерами: мы, дескать, тут ни при чем, кто знает, может быть, сами товарищи фидаев ночью сошли с гор и освободили. Староста отказался, Тонапет соглашался, но Тонапету не положено, у него голова не седая, он еще молод. И пришлось отказаться от мысли вступать в переговоры с аскерами...
Село Горцварк не пришло к единому решению.
Староста Мигран, потирая взмокшие ладони, прохрипел:
— Джанум, кто виноват, пусть поскорее признается! Плевок высыхает!
Даво зарычал на него:
— Лучше бы ты разбил себе голову об камень, староста Мигран!
И слова старосты волной разлились по толпе: признается — не признается, признается — не признается...
Миро не стал ждать, пока у кого-то появится еще одна мысль, чтобы опять быть отвергнутой... Он вышел из толпы и зашагал к офицеру...
— Арут, — повернулся к сыну Дзори Миро, — сила людей в их единстве, сынок, ты это запомни. На войне, может случиться, попадешь в трудное положение, и надо будет найти выход из него. Каждый станет говорить свое, уверенный, что прав именно он.
...Лучше, если все будут шагать по слову одного человека, ягненочек, пусть даже этот человек и ошибается. Если остальные будут следовать ему, то, может статься, и ошибка исправится, и станет правдой.
Арут нетерпеливо повел плечом.
— Отец, мы же там не будем воевать каждый сам но себе! У нас будет командир — уж он-то разберется, что к чему.
— Миро, парень прав, — вставил возчик Аро.
— Знаю, сын, — ответил Миро сыну. — Но война есть война, бывает, что и командир ошибается.
— Хо-ха-а! — громко возгласил возчик Аро. — Этот бык вроде как хромает. Наверно, чертов кузнец слишком глубоко вогнал гвоздь, когда подковывал! Это Егор, чтоб ему пусто было, у него дурная привычка: не смотрит, куда вгоняет гвоздь, — болтовней занят!
А колеса все так же размеренно вертелись, вертелись, и клубок воспоминаний Дзори Миро все разматывался.
«Село Горцварк не сумело прийти к единому решению, и вместо Мшеци Левона и Слухци Шагена забрали меня...»
Погнали по горам, по бездорожью, нещадно били плетьми — Миро искусал себе губы, чтобы не кричать от боли. Возле одного родника аскеры сделали привал. Разложили снедь на траве и стали ждать — попросит поесть или нет. Миро не попросил. Аскеры швырнули ему кусок черствого хлеба — его надо было живым доставить в Диарбекир, представить как пленного фидая: надо было доказать свою преданность всесильному вали.
В Диарбекире его три дня продержали в тюрьме, затем повели к вали. Тот приказал развязать ему руки, предложил сесть. Миро не ожидал такого приема и был несколько удивлен. На всякий случай остерегся сесть.
— Садись, садись, — улыбнулся вали. — Мне нравятся такие храбрецы.
«Спасибо, ага, — мысленно съязвил Миро, — твоими устами глаголет святое евангелие...» Но все же сел.
— У меня здесь есть друг один, твой земляк, — заговорил вали, — Мхо из Тагаванка. Ты знаешь его?
«Мхо из Тагаванка?..» Миро пытался вспомнить, кто этот Мхо.
— Не знаю такого, эфенди.
— Ну, ну, не бойся, говори! Я очень люблю Мхо. Ты должен его знать. Это мой близкий друг, и ради него я мог бы тебя освободить...
...Вали улыбался. Он улыбался и говорил, а глаза его сверлили Миро. И Миро не верил ему. Он весь подобрался и напряженно смотрел на вали, на этого улыбающегося вали, сидевшего напротив. Вали наконец перестал улыбаться. Он взял листок бумаги, ручку и стал что-то писать. В комнате они были одни. Можно было наброситься на этого пишущего человека, придушить его, взять маузер и уйти. А там — будь что будет! Терять было нечего...
Он уже знал, что не отступит от задуманного, он уже подался вперед, чтобы половчее оттолкнуться ногами от пола. Вали поднял голову, ласково улыбнулся ему:
— Миро, только не делай глупости... Потерпи. — Он кивнул на бумагу. — Я ведь пишу приказ о твоем освобождении. — Он размашисто подписал бумагу и протянул ее Миро. — Вот возьми и уходи. Да поживей, Мхо ждет тебя за дверью.
Правда это? Ложь? Какая-то ловушка? Миро не знал. Да и раздумывать было некогда: вали приказал уйти — значит, надо уходить.
«Ах, Мхик, Мхик!.. Да благословится память твоя, Мхик!..» Выйдя от вали, он тут же за дверью столкнулся с Мхо — маленьким, востроносеньким, лупоглазеньким Мхо, который быстро подошел и обеими руками стиснул его руку.
— Душа моя, Миро! — И, поднявшись на носках, чмокнул его в щеку. Душа моя, радость моя!.. Ах, какая радость!
Миро обескураженно смотрел на него, не зная, что сказать этому юркому незнакомцу. Его тянуло спросить: «Ты и есть Мхо из Тагаванка? С каких это пор мы с тобой добрые друзья? И что тебя связывает с этим вали? Видит бог, я ничего не понимаю!..»
Но Мхо не давал ему раскрыть рта:
— Уйдем, уйдем из этого страшного места, потом обо всем поговорим.
Семь долгих лет Мхо скитался по улицам Диарбекира в поисках заработка, семь долгих лет таскал на своих щуплых плечах чужие поклажи, спал под стенами городской мельницы, недоедал, недосыпал, по грошам собирал и копил деньги. И к концу седьмого года своей скитальческой жизни скопил двадцать золотых и вот сегодня отдал их диарбекирскому вали в качестве откупных за Миро, а если быть поточнее — как взятку. Вот и вся его «дружба» с вали... На чужой стороне, в чужом городе он увидел своего земляка — связанного, оборванного, истерзанного... Как же было не помочь ему?
— Семилетняя тоска гложет мое сердце, Миро, тоска глубокая, как ущелья в родном Сасуне! По нашим горам и долинам тоскую, по нашим селам, по каждому камню тоскую, по каждому деревцу! Миро, я тоскую даже по волкам в наших лесах, по зверям в наших горах, даже по змеям среди наших скал тоскую, Миро! Увидел тебя связанным — и кровь ударила мне в голову, и в глазах потемнело... И пошел я к вали, чтобы выкупить тебя!
«Ах, Мхик, Мхик!.. Три сотни горцваркцев, согнанных на площадь, не смогли придумать, как бы избавиться от расправы, а Мхо придумал...»
— Арут, сынок, нет на свете ничего сильнее, чем тоска по родному очагу, — сказал Дзори Миро вслух. — И чем дальше ты уходишь от нашего Караглуха, от нашего дома, от нашего ущелья, тем сильнее становится тоска по ним, ягненочек... Тоска — это грусть, светлая, сладкая грусть. И эта грусть... В том ее сила, что несет она в себе нечто такое, от чего человек становится только тверже духом, бесстрашнее...
Арут снисходительно улыбнулся наивности отца, уж он-то знал, что героями становятся люди, которые с детства ничего не боялись, просто не знали, что такое страх.
— Герои, отец, — это особые люди, вот, скажем, Чапаев, Буденный, Камо... — Арут мечтательно вздохнул и добавил: — Вот бы мне быть таким!
Дзори Миро окинул сына ласковым, любящим взглядом.
— Тебе? А почему бы и нет, сынок? Ведь у тебя есть против кого воевать и за что воевать. За свой Караглух, за его горы, реки, поля, вот за эту самую каменистую дорогу, по которой мы едем с тобой. Разве всего этого мало? Ведь родную землю нельзя измерить шагами — у нее нет ни конца, ни края, даже если это деревенька в тридцать домов. Это родина, это мать, а любовь к матери разве можно измерить?
Он умолк и задумчиво уставился на дорогу.
— Вай, мерик[20], вай! — вздохнул возчик Аро. — Как ты думаешь, Миро, долго протянется эта война?
— Нет, Аро, недолго, — обнадежил его Дзори Миро.
— Да услышит тебя небо! Нашему Мхику двенадцать лет, а в метриках написано четырнадцать, в сельсовете напутали.
Дзори Миро круто, всем телом повернулся к нему:
— Твоего сына зовут Мхик?
— Ага. По метрикам — Мхитар, но это неправильно.
— Хорошее у него имя — Мхик, — очень хорошее, — сказал Дзори Миро.
Вместе с Мхо они ночью выбрались из Диарбекира и пустились в дорогу, шли пешком, днем и ночью, не давая себе роздыха, — боялись вероломства вали, знали, что за ним такое водится: возьмет деньги, выпустит из тюрьмы, а потом пошлет за «беглецами» аскеров — и тогда не миновать смерти.
К зиме, вконец измотанные, добрались до Тагаванка, где жил Мхо, остановились в его доме. До Горцварка оставалось еще два дня пути, но тут за одну ночь нагрянула зима, и земля побелела, будто очищенное яйцо. Но, признаться, не зима была повинна в том, что Миро надолго задержался в гостеприимном доме Мхо из Тагаванка. Тому была иная причина: полюбилась ему Хандут, сестра Мхика. А с нею вместе полюбил он всех домочадцев Мхо, и само село Тагаванк, и всех тагаванкцев от мала до велика...
Хандут!.. У нее были ясные и пугливые глаза, как у серны с Маратука. Она издали смотрела на Миро, но стоило встретиться их взглядам, как Хандут испуганно убегала прочь...
Ни Мхо, ни жена Мхо — Алмо, ни мать Мхо не знали про эту любовь. Знал только он сам, и это было мучительнее всего: любовь вошла в сердце как заноза, от которой оно болело и днем и ночью, лишая Миро сна и покоя... И едва запахло весной, еще снег на полях не стаял, как Миро попрощался со всеми и, перемахнув через горы, вернулся в родной Горцварк. Там уже давно по нему панихиду справили — и теперь, увидев, ахнули. Все село повалило с поздравлениями в дом деда Арута.
А через неделю к ним постучался турок. Никто из горцваркцев не знал его. И Миро не знал. Турок сказал, что его зовут Османом, сказал, что любит смелых людей. И еще он сказал: «Я твой брат, Мыро». Приняли турка радушно, зарезали у его ног барана, угостили на славу и с почетом проводили. Уехал Осман, а через два дня опять вернулся и опять сказал: «Я твой брат, Мыро». Опять его приняли, опять зарезали барана у его ног, с почетом проводили до околицы села, и тут Осман сказал:
— Мыро, сколько золота ты отдал вали?
— Нисколько, — сказал Миро, — я золота не давал.
— Мыро, — сказал Осман, — я твой брат, Мыро, ты не должен обманывать меня. Вали своих пленников обменивает только на золото, Мыро, я это знаю. Ты не должен меня обманывать.
— Не давал я ему золота, — сказал Миро, — откуда у меня золото, чтобы давать вали?
Осман отъехал, снова вернулся, снова отъехал, опять вернулся и опять спросил:
— Мыро, сколько золота ты дал вали?
— Не давал я ему золота, — сказал Миро.
— Мыро, ты не должен меня обманывать, Мыро, — сказал Осман.
— Не давал я ему золота, — заорал на него Миро.
Осман уехал, на этот раз, должно быть, навсегда, но так и не поверил, что вали отпустил брата Мыро без выкупа. Вот ведь какой недоверчивый этот Осман...
А Миро остерегся сказать, что вали получил золото от Мхо из Тагаванка...
— Миро, похоже, что осень в этом году будет ранней, — высказал предположение возчик Аро. — Да и зима вроде как наступит раньше обычного. Как бы деревья не прихватило заморозком. Сказано ведь, беда одна не приходит. А тут вон какая беда — война...
Дзори Миро не ответил. Слова об осени напомнили ему другую осень...
Той осенью дед Арут и Хумар маре поехали в Тагаванк — высватать Хандут.
Той же осенью справили свадьбу.
Теплая стояла осень, мягкая. Под вечер, когда солнце только что зашло и багряная заря окрасила вершину Маратука, зурначи Игит уже стоял на плоской крыше дома и играл на своей зурне. Парни лихо плясали, в круг входили все новые и новые танцоры.
— Гей-гей, гей-гей, ге-е-й...
— Ге-е-ей!.. — дружно возглашали танцоры вслед за Аракелом, перекрывая визгливые звуки зурны.
Голоса поющих эхом отдавались в Нкузасаре, рокотали в Масрадзоре:
— ...Э-э-э-й!
Наискосок через грудь и спину Миро тянулась широкая шелковая лента — традиционная повязка жениха. Она играла всеми красками, какие только можно найти в этой благословенной богом долине: желтый и багровый — с Нкузасара, синий — с Цовасара, зеленый — с крыши родного дома, бело-розовый — с облаков, что несутся над вершиной Маратука, и золотые искринки от осеннего солнца, и еще много-много красок, на которые так щедра земля Сасунская!
Человек двадцать мужчин поехали в Тагаванк за невестой, и толпа, собравшаяся сейчас у дома деда Арута, нетерпеливо ждала их возвращения.
И вот наконец послышалось радостное:
— Едут! Едут!..
Этот возглас разнесся по селу, к дому деда Арута потянулись остальные сельчане. На краю села кузнец Даво, поднявшись на большой щербатый валун, громыхнул из ружья. Горы ответили дружным залпом... Один всадник из свиты невесты вырвался вперед, на полном скаку миновал сельскую площадь, ворвался в круг танцующих, волчком завертелся на месте: отличный был ездок этот Манэ, сын Огана!
Парни прервали танец, взяли урк[21] и поднялись на крышу. «Телохранитель» был Нерсес, он установил урк на крыше. С десяток парней, взявшись за руки, как во время исполнения кругового танца «Кочари», выстроились, готовые защитить флаг, и замерли в ожидании сигнала к началу «боя».
А тем временем свадебное торжество разгоралось, захватывая все новые улицы, повсюду слышались звуки зурны и барабанов, веселые возгласы, крики, ружейная пальба, смех, горели самодельные факелы, разрывая стремительно густеющие осенние сумерки. Миро, окруженный друзьями, вглядывался в приближающуюся кавалькаду, ища среди всадников свою Хандут. И увидел. В белом платье, накрытая до пят белой фатой, на белом же коне, она напоминала легкое белое облачко, только что опустившееся на землю и готовое вот-вот испариться, исчезнуть в надвигающейся темноте. Кавалькада остановилась под огромным ореховым деревом перед домом. Спешились. Миро с крыши смотрел на Хандут, издали целуя ее взглядом, взглядом же откидывал с нее белоснежную фату и мысленно говорил: «Добро пожаловать в наш дом, Хандут, твой путь пролег через мое сердце».
Заглядевшись на Хандут, он совсем забыл про урк, но Нерсес вовремя дернул его за полу архалука...
Противники из свиты невесты поднялись на крышу. С новой силой грянула музыка, приглашая к шуточному бою. И парни схватились. Толпы гостей, перекрывая звуки зурны и барабанный бой, кричали, свистели, хлопали в ладоши, смеялись, подбадривая бойцов. А борьба шла на совесть. Парни бились, кто в единоборстве, кто группами, одни пытались пробиться к заветному урку и завладеть им, другие обороняли его. А толпа стонала, толпа ревела, бесилась, захваченная «боем»:
— Аракел, об землю его, об землю!
— Дай ему подножку, подножку, говорю! Ах, чтоб тебя!
— Исраел, Исрае-ел, куда смотришь, балда!
— Мамик, Ма-амик, Мамик, чтоб тебе пусто было, Мамик, чтоб... Молодец, Мамик, мужчина что надо! Вывернулся!
— Манэ, Манэ, не подставляй спину, Манэ! Назад смотри!
Но в этот момент Манэ, оторванный от земли мощным рывком Нерсеса, нелепо заболтал руками и ногами и опрокинулся на спину, но тут же быстро вскочил на ноги и выхватил кинжал.
Толпа замерла, ожидая непоправимого... Но тут прогремел голос деда Арута:
— Манэ!
В одно мгновение старик с юношеской ловкостью поднялся на крышу и встал между Манэ и Нерсесом.
— Спрячь свой кинжал, каналья!
Манэ сник, рука с кинжалом безвольно упала.
— Манэ, разве был случай, чтобы я сделал зло тебе или кому-нибудь из твоего рода?
Манэ опустил голову: не было такого случая.
— Зачем же ты заносишь кинжал в моем доме?.. Ведь это всего лишь шутка. А ты хочешь омрачить радость в моем доме... Придет время — ты повалишь Нерсеса, ответишь шуткой на шутку.
Дед Арут подошел к краю крыши и громко, обращаясь к толпе, сказал:
— Гости мои дорогие, борьбу пора кончать. Обе стороны оказались сильными, дай бог им здоровья. А урк, пожалуй, возьму я сам, — с улыбкой добавил он под общий облегченный вздох. Старик поднял урк, затем подошел к Ману, взял его за руку, потащил к Нерсесу и сказал: — Бог свидетель, ребята, если вы за столом не будете сидеть рядом, вы покроете позором мою седину. Дайте друг другу руки и помиритесь.
Противники нехотя повиновались ему...
...Потом они сидели за столом, а над ними высоко-высоко в темно-синем небе горели яркие осенние звезды. Миро сидел за мужской половиной стола и слушал застольный тост распорядителя. Это не был тост в обычном смысле, а скорее хвалебная песнь невесте:
Как ясный месяц в небе
лоб твой чистый,
Твои глаза —
цветной хрусталь искристый,
Твое лицо как яблоко из Хлата,
А голос — мед,
а груди — два граната,
А руки
шелка белого белей,
А пальцы —
десять восковых свечей.
Миро вслушивался в хвалебную песнь и был согласен с каждым ее словом. Не раз и не два приходилось ему слышать эту песнь на чужих свадьбах (изменялось только имя невесты), знал ее наизусть, но сейчас ему казалось, что слышит ее впервые, что эту песню он сам сложил — для своей Хандут...
На обветренном лице Дзори Миро разгладились морщинки, разлилось выражение тихой, мечтательной радости. Давным-давно прошедшее властной силой овладело всем его существом, оттеснив настоящее. И в глазах Дзори Миро было сейчас что-то неуловимо мягкое, отрочески стеснительное и в то же время горделивое: да, то был я, то было пережито мной.
Но посмотрел Дзори Миро на сына Арута и виновато опустил глаза — ему показалось, что он совершил что-то непростительно постыдное. Как же так — мальчик едет в самое пекло войны, и неизвестно, вернется ли оттуда живым, а он, старый дурак, предался воспоминаниям о веселых днях своей молодости! Не стыдно ли? И вдруг неожиданная мысль обожгла его: «Есть ли у мальчика на примете какая-нибудь девушка? Наверное, есть, не без того...» Как же он раньше-то не сообразил спросить?
Теперь мысль об этом не давала покоя Дзори Миро, он стал перебирать в памяти всех известных ему девушек Караглуха. Нет, ни одна из них не была похожа на его Хандут и, конечно, не могла понравиться его сыну.
Вполголоса, чтобы не услышал возчик, Дзори Миро спросил:
— Арут, сынок, кому отдать твои письма читать? — И чтобы не так прямо прозвучал вопрос, Дзори Миро смягчил его: — Ведь сам-то я ни читать, ни писать не умею...
Юноша, мучительно краснея, опустил глаза. И Дзори Миро понял: значит, есть такая девушка. И стало ему и радостно и больно одновременно. Радостно — что сыну будет о ком вспоминать в чужих краях, больно — что эти воспоминания будут омрачены печалью разлуки.
Арут тоже ответил вполголоса:
— Письма пусть читает Макеенц Айкуш.
«Айкуш... Макеенц Айкуш... Кто это? Ага, вспомнил, беленькая такая! Что ж, славная девушка, тихая, вся в отца: тот тоже раз в год слово скажет, потому и не сразу вспомнил».
— Миро, может, ты знаешь, отчего это нынче весна так медленно приходит? — заговорил возчик Аро. — Чует мое сердце, год будет недобрым... Может, знаешь?
Миро не ответил ему. Миро потянулся к сыну, сказал тихо, чтобы возчик не услышал:
— Что же, сынок, Айкуш славная девушка, по душе мне твой выбор. Ей и буду носить твои письма...
— А помнишь, Миро, в год резни весна так же вот неохотно шла, — тянул свое возчик Аро. — Медленно так наступала...
На этот раз Миро услышал его краем уха и сказал:
— Аро, ты сердца на меня не держи, о другом я думал...
— Да я вот тоже так думаю, что год будет тяжелым, — повторил возчик. — Говорю, Миро, в год резни тоже весна медленно приходила. Не помнишь, Миро?
— Помню, Аро, как не помнить, — ответил Дзори Миро не очень охотно. — Поздняя тогда была весна, это верно... И тогда много говорили, как нынче говорят: год будет недобрым... — последние слова он произнес вполголоса: половина ответа предназначалась сыну Аруту...
Ах, если бы можно было вычеркнуть из памяти мрачные воспоминания! Чтоб открыть глаза и радостно вздохнуть: слава богу, то был всего лишь дурной сон! Чтоб оказались сном и тот день, и слова возчика Аро, и эта бесконечная дорога, и скрип повозки, и война, и отъезд сына Арута...
Дзори Миро крепко зажмурился, силясь отогнать обступившие его видения. Не удалось...
«Нет, это невозможно, — опять подумал Дзори Миро. — Для вселенной жизнь одного человека — ничтожная крупица бытия, но для самого человека она — жизнь! Человек не в силах убежать от нее или даже забыть. И от той далекой весны тоже не уйти. Она была — в этом все дело».
— Миро, жаль мне этого быка, гвоздь, видно, глубоко засел, — сказал возчик Аро. Но Дзори Миро не расслышал.
«Да, в тот год тоже весна запоздала. Как-то ночью пошел сильный дождь, снег в горах набух от излишка влаги, стал быстро таять, с гор потекли мутные потоки».
Горцваркцы обрадовались: наконец-то весна! Но на следующее утро выглянули в окно и оторопели: все вокруг занесло глубоким, за ночь выпавшим снегом.
— Тьфу, будь ты неладен! — в сердцах плюнул дед Арут, потом спохватился и добавил, крестясь: — Прости, господи, меня, грешного.
Весна все же пришла. Она была такой же, как все весны, и дед Арут повел себя по-обычному, закинул папаху за амбар, туда же — полушубок, потом взял лопату и пошел в сад. И однажды на рассвете, когда абрикосовые деревья еще не успели сбросить с себя белый наряд, когда по ночам склоны Нкузасара прихватывало тонкой белесой пеленой инея и Хумар маре, рано проснувшись, уже сварила похлебку, приправив ее первой, отменно пахучей мятой, дед Арут отворил дверь и позвал невестку:
— Хумар...
Хумар маре обернулась к нему.
— Что случилось? Или привиделось что-нибудь?
— Привиделось, — кивнул дед Арут. — Плохой сон привиделся, очень плохой. Встань на колени, помолись всевышнему, посули ему пожертвование.
Хумар маре испуганно перекрестилась, наспех сотворив молитву. Дед Арут строго наказал домочадцам:
— Без молитвы сегодня не смейте шагу делать.
С той минуты всем казалось, что они тоже видели дурной сон. Миро, недоумевая, вышел во двор, остановился под орешником, посмотрел на север, на юг, на восток — небо повсюду было заложено плотными тучами, не предвещавшими хорошего дня. Ближний склон Маратука едва проглядывался, скрытый за низкими тучами...
— Похоже, что будет град, Миро, — сказал вышедший вслед дед Арут. — Все деревья побьет, ничего не останется. Сердцем предчувствую недоброе.
Миро повернулся к нему, скрыл невольную улыбку: дед надел свои трехи, перепутав левый и правый. Дед Арут задумчиво подошел к ручейку, что журчал у кромки сада, не спеша умылся, взял, как всегда, лопату, прежде чем пройти в сад, опустился на колени и стал молиться, но уже с первых слов понял, что помолиться как следует не удастся: мешали необъяснимое предчувствие дурного и бессознательный страх перед неведомой бедой; слова молитвы путались, не доходя до сознания, руки, возведенные к небу, дрожали. Миро с нарастающей тревогой наблюдал за ним и впервые в это утро подумал о том, что ведь дед, пожалуй, очень стар, как бы не случилось непоправимое... Ему стало жаль деда Арута, на нем держался весь дом.
И в это хмурое, безрадостное утро Миро впервые подумал о том, что есть, оказывается, в мире не только насильственная смерть — от пули, от удара молнии, от обвала в горах, от шашки турецкого аскера, но еще и вот такая, тихая, мирная, в кругу своих близких, в своем доме...
Голова дядюшки Ншана показалась из-за огородного плетня.
— Миро, кончай, пора идти!
Вчера договорились пахать крайнее поле под овес. Миро вышел из задумчивости, повернулся к дядюшке Ншану. Тот тоже был хмур, как это утро. Миро немного успокоился: не может один и тот же сон привидеться всему селу.
— Ты ступай, дядюшка Ншан, я потом приду.
Голова Ншана опять исчезла за плетнем.
— Миро, иди кушать, — позвала из глубины дома Хумар маре.
Хандут не было дома, неделю назад она поехала в Тагаванк помочь родным по хозяйству и еще не вернулась.
И в это утро, когда горцваркцы были заняты своими делами, Миро стоял под раскидистым, еще не одетым в листву орешником, смотрел на деда Арута и не в силах был отвязаться от мысли, что сегодня тот умрет... И жаль ему становилось деда, и сердце щемило — на кого он оставит свой любимый сад? Ах, если бы обладать даром останавливать это неумолимое течение времени! Не умирай, дед, живи, вскапывай себе потихонечку лунки под деревьями, притомись и опять отдохни в прохладной тени твоего абрикосового дерева, думай свои мудрые и нехитрые думы.
Пусть Авэ окликнет своих волкодавов, и пусть голос Авэ и лай его псов донесутся до ушей твоих, дед Арут, и пусть эту весеннюю тишину нарушит жужжание шмеля, запутавшегося в густой луговой траве. И пусть...
И внезапно Миро почувствовал смертельную тоску — тоску по всему живому на земле, по всему тому, что уже сегодня дед Арут перестанет видеть. И показалось ему, что он уже не в Горцварке, не во дворе своего дома — что он далеко-далеко отсюда, вместе с Пето, сыном кузнеца Даво, бродит по пыльным улицам Диарбекира, уже семь лет бродит там на чужбине, семь лет не видел родного Сасуна, родного Горцварка, деда Арута, Хумар маре, своей Хандут и всех своих домочадцев, и знакомых, и друзей, и семь долгих лет не спускался в Масрадзор, не поднимался по склонам Фидасара, и Нкузасара, и Цовасара, и скучает по Давидовой крепости, по орехам, скачущим по склону вниз в село, и по снежным бурям, продолжающимся неделю, и по ночному протяжному вою волков, и по небылицам, которые рассказывал Оган, и по снежным обвалам в горах, и по облакам над вершиной Маратука, и по расщелинам Цовасара... И будто семь лет, семь долгих, бесконечных лет, он был от всего этого за тридевять земель, странствуя на чужбине, и захотелось ему спеть заунывную песню армянских странников:
Журавль, не знаешь, как на родине моей?..
Внезапно прогремел выстрел...
— О-о-о-х!.. — простонал Миро, прикрывая ладонями лицо.
— Что с тобой, отец? — спросил сын Арут.
— Ничего, сынок, просто голова закружилась.
— Я же говорил тебе, отец, не надо ехать, у нас есть сопровождающий, секретарь райкома комсомола товарищ Егиш, он поедет с нами.
«Я услышал выстрел...»
— Миро, ты все-таки выпей шербету, очень, говорят, помогает, когда болит голова. У тебя с собой есть сахар?
«Потом прогремел второй выстрел, третий... В нижней части села поднялся переполох, кричали женщины, дети...»
Дед Арут прервал молитву, ошеломленно огляделся по сторонам — стрельба и истошные крики женщин усилились. На окраине села вспыхнула и окуталась густыми клубами дыма чья-то крыша. Через минуту из-за огородного плетня выскочили аскеры. Или ему показалось? Нет, это всего лишь сон, продолжение того дурного сна... Надо только хорошенько встряхнуться, проснуться, протереть глаза, и страшное видение рассеется как дым. Нет, то был не сон, а просто как во сне. Была стрельба, горел дом, слышались крики женщин, и из-за огородного плетня появились аскеры. И если это все правда — а это правда, — значит... Миро быстро посмотрел на деда Арута. Старик был похож на изваяние — зловеще спокоен, безмолвен и величествен!
— Миро, иди же кушать! — опять позвала из дома Хумар маре. И от этого простого, будничного голоса на какой-то миг все вернулось на свое место: не стало ни аскеров, ни стрельбы, ни предсмертных криков. В доме, кроме Хумар маре, были жена отцова брата Смбата, жена дядюшки Ншана, жена старшего брата Заре — занятые каждая своим делом, дети — в колыбельках, увешанных колокольчиками. Все как всегда...
Миро рванулся к дому — предупредить женщин, но остановился: а как быть с дедом Арутом? Нет, не то... В сарае — кинжал. Висит на стене... Миро бросился к сараю, рывком распахнул неподатливую, криво навешенную дверь, огляделся: кинжала на месте не было. В бешенстве расшвырял все, что подворачивалось под руку, — седла, уздечки, старое ярмо, хомуты. Кинжала не было нигде. Вспомнил: дядя Смбат третьего дня взял кинжал в поле — отделывать рукоять новой сохи. Кровь ударила Миро в голову; не в силах сдержать душившей его ярости, он осыпал проклятьями Смбата, деда Арута, себя, но тут увидел в углу сарая полоску железа, купленную по случаю в городе, — думал отдать кузнецу Даво выковать пару серпов, да так и не отдал. Миро выхватил железку и выбежал из сарая...
— Хо-о-о! Стой! — остановил быков возчик Аро. — Миро, этот бык вроде стал больше хромать, пусть отдохнет немного, да и нам, пожалуй, не мешало бы передохнуть.
— Нет! — заорал на него Дзори Миро. Возчик обалдело вытаращил глаза. Дзори Миро очнулся и сказал спокойнее: — Едем дальше, Аро, дорога долгая.
Аро обиженно хлестнул правого быка.
— Хо-о, Джейран! Этот человек одурел, кажется.
— Поезжай!
Дзори Миро должен был кричать, орать, рычать, стонать... Ведь... Ведь он искал кинжал и не нашел, искал и не нашел, все разворошил и не нашел и... не может найти по сей день...
Он выскочил во двор. Из ердыка, из всех щелей валил черный дым, доносились крики запертых там женщин... В глубине двора в нелепой позе, привалившись головой к плоскому камню, полулежал дед Арут. Один из аскеров, видимо забавляясь, целился из винтовки в наседку, очумело метавшуюся по двору с выводком цыплят... Не сознавая, что он делает и чем это может обернуться, Миро метнул в аскера железку и лишь тогда понял всю нелепость и бессмысленность своего поступка, бросился было в дом спасать детей, но в этот момент несколько аскеров. сзади навалились на него, заломили ему руки за спину, Миро рванулся было высвободиться, повернулся и внезапно столкнулся лицом к лицу с одним из аскеров. Тот ухмылялся, оскалив плотные белые зубы над смоляно-черными усами.
— Мыро? Ты ли?..
То был старый его знакомый Осман, когда-то допытывавшийся, сколько золота Миро отдал диарбекирскому вали за свое освобождение. Теперь этот мерзавец притворялся, будто не знает, в чей двор залез, хотя дважды на том самом месте, где он сейчас стоит, в его честь резали баранов.
— Мыро не убивайте, Мыро хороший гяур! — приказал Осман. — Привяжите его к дереву.
Миро поволокли к дереву. Он пытался вырваться, он пытался пробиться в дом, откуда неслись крики женщин о помощи, но вырваться было невозможно, его хватали за руки, за волосы, за уши, рвали платье на нем; он был пленником аскеров. Когда его привязывали к ореховому дереву, он измученно поднял голову и посмотрел в сторону деда Арута. Старик все так же, бездыханный, полулежал, положив голову на плоский камень. Вот и сбылся твой сон, дед Арут, как сбылось мое предчувствие, тебя уже нет... И вдруг он заметил такое, от чего у него мороз пошел по спине: дед Арут пошевелился, медленно поднял голову, как будто еще больше поседевшую, встал на ноги, взял свою лопату, медленно вскинул ее на плечо и направился в сад.
Аскеры обалдело поглядели друг на друга, один из них грязно выругался и, выхватив кинжал, пошел было следом за стариком, но заколебался и в страхе попятился. Волосы у деда были белым-белы и спутаны, как снежный вихрь. Он шел опустив голову, но ровным и величавым шагом.
Миро тоже смотрел на деда с каким-то суеверным страхом... Старик как будто не замечал того, что делается во дворе, — не замечал привязанного к дереву внука, не слышал криков женщин и детей в доме, не видел бесновавшихся аскеров... Он вошел в сад, не спеша откинул лопатой камень, перекрывавший воду в ручейке, и направил ее под деревья. Аскеры переглядывались между собой, и на лице каждого из них был ужас. Такой же ужас был и на лице Османа. Миро посмотрел на него и, не сдержавшись, заорал в злорадной ярости:
— Осман! В веру твою!.. Чего же ты трясешься, собака? Это не бог, он не сошел с неба на землю, чтобы вас покарать! Это наш дед Арут, который резал для тебя барана! Иди же, чего боишься, иди убей его!
Аскеры с опаской, подталкивая друг друга и бормоча что-то с упоминанием аллаха и пророков его, приблизились к воротам сада, но пройти дальше не решались. Один из аскеров, набравшись храбрости, крикнул:
— Эй, гяур! — собственный голос, видно, придал ему смелости, и он крикнул громче: — Гяур, выйди из сада!
Дед Арут даже не удостоил его ответом, не обернулся. Он продолжал вскапывать землю в лунках под деревьями.
А небо по-прежнему было хмурым, над Маратуком висела свинцово-темная туча, на улицах села раздавались выстрелы, крики, несло гарью, над домами низко стелился черный дым. А дед Арут вскапывал в саду рыхлую, податливую землю.
— Гяур!.. — заорал тот же расхрабрившийся аскер. Он проник в сад и сзади, размахнувшись, обрушил на голову деда Арута приклад ружья.
Дед как подкошенный упал лицом на землю. Потом медленно, тяжело поднял голову, помутневшими глазами посмотрел в сторону дома, перевел взгляд на привязанного к дереву Миро... Тот же аскер вновь подскочил к деду Аруту и стал бить его прикладом ружья. Он вогнал голову старика в землю и лишь тогда, пошатываясь, отошел...
Осман, равнодушно наблюдавший за ним, отвернулся, подошел к Миро и сел возле него, улыбнулся, достал из кармана золотой крест на золотой цепочке. То был крест старшей невестки. Миро стиснул зубы, чтобы не закричать.
— Мыро, так сколько ты дал ему откупных?
Ах он опять о том же!
Из рыхлой земли виднелся лишь затылок деда Арута с курчавящимися седыми волосами, забрызганными кровью. Умолкли голоса женщин, детей; с сухим треском горел амбар, языки пламени касались уже стен сарая. А Осман улыбался, оскалив плотные белые зубы под черными усами.
— Мыро, ты скажи, где прячешь золото, и я сохраню тебе жизнь.
Миро плюнул в это самодовольно улыбающееся лицо. Осман невозмутимо вытер рукавом плевок и опять улыбнулся.
— Мыро, ты делаешь глупости, Мыро, — сказал он. — Все гяуры такие глупые. Ладно, Мыро, ты набирайся ума, пока я вернусь.
Осман встал и направился к дому кузнеца Даво. А впереди, за огородным плетнем, Миро видел родное село, бьющееся в предсмертных судорогах...
— Оно билось и трепетало в предсмертных судорогах, словно подстреленная птица... — незаметно для себя произнес вслух Дзори Миро.
— Миро, — повернулся к нему возчик Аро. —Ты не очень-то убивайся. Война, она для всех война, не только для тебя.
Ответа не последовало. Дзори Миро потер себе лоб. «И что это с ним, то орет, то молчит, да так, что клещами слова не вытянешь?» — с досадой и недоумением косился на него возчик Аро.
— Миро, — не унимался он, — в этом году ты что посеял на своем участке?
— Овес, — отрезал Дзори Миро.
— А я пшеницу и теперь жалею. Овес куда выгоднее, урожай богаче. — Возчик Аро посмотрел на склон Богута. — Второй день тучи не расходятся, плохая примета.
«Будет град...» — подумал Дзори Миро.
И вспомнилось ему, что в первый день резни пошел сильный град... Воспоминания потянулись дальше — бесконечные, как скрип повозки, как сама дорога, как горный ручей, замутненный ливневыми дождями, и ничто не в силах было остановить их. Даже сам он, Дзори Миро.
Первые градинки упали посреди двора, весело подпрыгнули и покатились к ногам привязанного к дереву Миро. И вдруг просыпались, будто из опрокинутого решета, сбивая с деревьев цветы. Град был крупный, с куриное яйцо, редкий в этих местах. Земля содрогнулась от раскатов грома, псы остервенело кидались друг на друга... Градины с тугим хрупом ударялись об землю, подскакивали, рассыпались по двору. Привязанный к дереву Миро о том лишь мечтал, чтобы какая-нибудь крупная градина размозжила ему череп. Он ждал с истовой надеждой, с какой богомольный калека ждет исцеления у святых мощей. И одна градина, будто сжалившись над ним, скользнула от виска к уху, тонко полоснув влажным холодом.
— Бей! — закричал Миро. — Бей! Бей!
От ослепляющего сознания собственного бессилия он зажмурился, и когда опять открыл глаза, склоны окружающих гор были белым-белы: под градом осталось все живое и неживое — травы, цветы, кусты, полевые мыши, ящерицы, горные козы, пчелы, птичьи гнезда... Белело и неподвижное тело деда Арута, лишь возле головы старика градины были красные.
Пес Шеро взбежал на крышу дома, протяжно взлаял, опять спустился во двор, подошел к деду Аруту, обнюхал мертвое тело и, ощетинившись, скорбяще тонко заскулил. Потом он увидел привязанного к дереву Миро, обрадованно подскочил к нему, встал на задние лапы, передними уперся ему в грудь и, будто ошпаренный, стремглав вылетел со двора и помчался в сторону Фидасара. Чутьем понял Миро, что пес никогда уже не вернется в этот двор... И впервые за этот долгий день Миро заплакал — заплакал навзрыд, словно с уходом пса Шеро оборвалась последняя ниточка, связывавшая его с этим домом, с этим селом, с этим миром.
На село опустился вечер, небо угрюмо почернело, и на этом черном небе из-за горы показался край изогнутой, как ятаган, ущербной луны.
Тучи ворон слетелись на деревья, затем, осмелев, спустились на землю — в тот вечер им было чем поживиться. Их зловещее карканье еще долго разносилось по долине...
Вернулся Осман с тремя аскерами. Он остановился перед Миро, в темноте, под тусклым светом луны, блеснули белые зубы, оскаленные в беспощадной усмешке.
— Ну как, Мыро, вспомнил, где золото?
Боже праведный, да действительно ли все это было — действительно ли дед Арут говорил про свой дурной сон, и Хумар маре приготовила завтрак, приправив его свежей мятой, и звал ли дядюшка Ншан на пахоту, и дети тянулись руками, силясь дотянуться до колокольчиков, и правда ли, что он смотрел на деда Арута и думал о том, что он сегодня умрет?! Да, было, все это было! И так недавно!
Внезапно его осенила простая мысль: солгать, насчет золота сказать, что оно есть, пусть только ему развяжут руки и ноги, а там будь что будет!
— Осман...
Звуки этого имени всколыхнули в нем годами накопленную ненависть. На миг ему показалось, что это не он произнес вслух презренное имя, а тот, другой Миро, которого Осман называл «своим братом», он просил Осмата даровать ему жизнь и сейчас примет этот дар из рук, обагренных кровью его матери, деда, невесток, его отца, односельчан, всех дорогих ему людей.
— Осман, ты хочешь знать, какой выкуп я дал вали? Не знаю, за меня золото внес Мхо из Тагаванка. У него много золота, целый кувшин золота, и я знаю, где оно запрятано! Поедем в Тагаванк — и ты получишь кувшин золота...
— Гяур! Ты надумал бежать? Я хочу знать, где ваше золото, ваше!
— У нас нет золота, клянусь тебе небом и землею! Нет у нас золота! Золото у Мхо из Тагаванка.
— Глупец, ты что же думаешь, Мхо для нас с тобой держит золото? Откуда сейчас золото в Тагаванке? От Тагаванка камня на камне не осталось.
— Есть, поверь мне! Только я и Мхо знаем, где оно лежит. Мы с ним скопили золото, чтобы переехать в город и там открыть свою лавку. Год назад Мхо опять уехал в Диарбекир на заработки, а золото оставил. Я один знаю это место.
Он лгал и сам верил в собственную ложь; он лгал и сам не замечал, как Осман грабил его душу, как стремительно убывало его желание вернуть себе свободу для того, чтобы наброситься на этого турка и придушить его своими руками...
И вдруг в какое-то неуловимое мгновение с глаз его как бы спала пелена — он понял все это, понял сразу! И опаляющее душу презрение к самому себе захлестнуло все его существо. И он заорал в ярости:
— Осман! В веру твою!.. Нет у меня никакого золота и не было никогда, будь ты проклят! А теперь можешь убить меня! Убей и убирайся отсюда!..
Осман рассмеялся, окликнул своих аскеров. Те подбежали, достали кинжалы и перерезали путы на руках и ногах Миро, отвели от дерева и снова связали, на этот раз только руки.
— Идем, Мыро, — сказал Осман.
Миро шагнул к воротам, но остановился — ноги были словно налиты свинцом, подкашивались, тело нестерпимо ломило, голова кружилась — сказывались муки этого долгого, бесконечного дня. Он тупо посмотрел на тело деда Арута, но в темноте разглядел только подошву неестественно вывернутой ноги в кружочке лунного света, пробивавшегося сквозь ветви деревьев... Никаких мыслей — одна пустота, черная страшная пустота, словно его выпотрошили... Зачем его оставили в живых? Кажется, он сам умолял об этом, чтобы задушить Османа. Миро пошевелил за спиной занемевшими пальцами связанных рук, острая отрезвляющая боль от врезавшихся веревок пронзила все тело. Он сморщился, посмотрел на Османа, терпеливо, с неизменной своей дьявольской ухмылкой дожидавшегося его в двух шагах, всего в двух шагах. Ах, разгадал меня, мерзавец... И, конечно, он не даст придушить себя, как котенка. Что же получилось, Миро? Ты вымолил себе жизнь — для чего? Чтобы этот турок стоял в двух шагах от тебя и ухмылялся в усы?.. Стыд и бессильная ярость обожгли его. Не помня себя, Миро пригнулся и ударил Османа головой в живот с такой силой, что тот отлетел на несколько шагов и грохнулся навзничь. Не вставая, крикнул подскочившим к Миро аскерам:
— Не убивать этого негодяя. Он мне нужен живым!
Изловчившись, Миро хотел было накинуться на одного из аскеров, но тот увернулся, и Миро упал лицом вниз, быстро перевернулся на спину, чтобы удобнее было бить ногами. Аскеры набросились на него и стали избивать — били нещадно, зло, остервенело, топтали сапогами, били прикладами. Миро яростно отбивался ногами, решив умереть здесь же, у порога своего дома, чтобы смыть позор; не чувствовать этого опаляющего душу стыда и унижения, пережитого только что! Бить, отбиваться, драться ногами, головой, зубами — в конце концов надоест же им возиться с ним, и они прикончат его. Но нет, они решили оставить его в живых, он нужен Осману.
— Я сказал, не убивать! Он должен жить, — приказал Осман. Но этих слов Миро уже не слышал...
Когда открыл глаза, на чистом небе ясно и бездумно светило весеннее солнце. Он повернул голову, пытаясь понять, где находится, и увидел Османа. Тот сидел на камне и... опять улыбался, приоткрыв плотный ряд зубов.
— Ну, как себя чувствуешь, Мыро?
Миро не ответил, отвернулся и охнул от тупой, саднящей боли в затылке.
— Ты мне нравишься, Мыро, ты смелый... Они хотели тебя убить, но я не дал. Мы на полпути к Тагаванку. Там и отпущу тебя на все четыре стороны, Мыро, даже золота дам, потому что я всегда любил смелых людей.
Миро машинально прислушивался к болтовне Османа, не вникая в смысл слов. Какое-то тупое безразличие сковало его мозг, душу, все его существо, он отрешенно смотрел на чистое, без единого облачка, синее небо и лениво думал о том, сколько же ему еще предстоит лежать вот так, погруженному в блаженную лень...
Солнце уже поднялось к зениту, когда неожиданно послышался далекий выстрел, отдавшийся в горах. Порывом ветра донесло запах гари. Это вывело Миро из состояния тупого безразличия, он рванулся и сел, удивленно огляделся по сторонам.
— Мыро, пора двигаться, скоро темнеть начнет.
Они были здесь вдвоем; аскеры, как видно, заняты грабежом в селе. Это, конечно, выгодно Осману: не хочет делиться с ними своей добычей — золотом. Что же, это и мне выгодно... И опять вчерашняя мысль — наброситься на Османа и убить — засела у него в голове. Но как, как это сделать? Руки крепко связаны за спиной. Ах если бы...
— Осман, сколько ты мне дашь золота?
Осман задумался, пытливо поглядел на него.
— Я не знаю, сколько там золота, но, клянусь аллахом, я честно поделю его пополам.
— Что же, честно так честно, я согласен. Пойдем. — Он рывком вскочил на ноги. — Только не забудь, что ты поклялся аллахом.
Осман перестал улыбаться, глаза его загорелись алчным блеском. Должно быть, он впервые за все время поверил, что золото действительно есть и Миро не обманывает его.
— Пойдем. Я хотел бы утром вернуться назад.
Пройдя несколько шагов, Миро остановился.
— Мне бы по нужде сходить, Осман...
Осман озадаченно поглядел на него. Как быть? Развязать ему руки?
— Это можно, — кивнул он.
Однако вместо того чтобы развязать руки своему пленнику, он стал расстегивать ему портки, и когда он нагнулся, Миро, изловчившись, с силой двинул его коленом в лицо. Осман охнул и сел. Не раздумывая долго, Миро носком сапога ударил его в горло. Удар был почти смертельный — Осман упал и захрипел, выпучив глаза.
— Арут, сын мой, — обернулся Дзори Миро к сыну. — Ни дед твой, ни я никогда в жизни не лгали людям, мы говорили только правду. Но сейчас я скажу тебе другое. Обмануть врага никогда не стыдно, если он хитер и коварен. Таков закон войны, и выживает в ней не только храбрец — безрассудные храбрецы чаще всего и гибнут — но и тот, кто оставит своего врага в дураках.
Арут не понимал, к чему затеял отец этот разговор, но ответить все же надо было. И он ответил, скрывая снисходительную усмешку.
— Понятно, отец, — сказал Арут. — Конечно, если врага не обмануть — какая уж тут война!
Ну где было знать мальчику, что Дзори Миро своими нехитрыми рассуждениями пытается как-то оправдать единственный в своей жизни обман, обернувшийся насильственной смертью человека.
— Во всех случаях стыдно лгать, но не на войне, когда тебя самого обманывают. — Дзори Миро подумал и добавил: —А обманывают много, даже цари... — Он уже не обращался к сыну, он уже перестал думать о нем, он размышлял вслух, он думал о том, что давно уже билось и клокотало в нем, не находя выхода. — Царь турецкий когда-то отдал приказ о свободе армян. Ему поверили, народ радовался, праздновал этот день, у него будто крылья выросли. Люди своих новорожденных сыновей называли Азат[22]. Но свобода оказалась обманом. Турецкий царь обманул армян, чтобы сделать их покорными, а потом велел всех вырезать, а наши дома сровнять с землей. Так мы стали беженцами, сын.
— Османцам верить нельзя, они безбожники, — вставил возчик Аро.
— Царь германский оказался не лучше его, — продолжал Дзори Миро, не слушая возчика. — Заключил с Советами договор — не воевать, а потом на глазах у всего мира сам же растоптал свое обещание. Разве с такими людьми можно честно вести дела?
— Таких убивать надо, — убежденно сказал Арут.
Дзори Миро раздумчиво посмотрел на сына, как бы желая принять его слова за оправдание своей единственной лжи.
— Ты правда так думаешь, сынок? — спросил он с надеждой.
— Война есть война, — ответил Арут. Что-то в этих словах пришлось не по душе Дзори Миро. Но что именно, он так и не понял. Впрочем, в разговор вмешался возчик Аро.
— Миро, — сказал он, устраиваясь поудобнее, в явным намерением основательно поговорить: он уже изнывал от долгого молчания. — Миро, как ты думаешь, на чью сторону в этой войне станут турки — на нашу или германцев?
Ему ответил Арут:
— Турция — нейтральная страна, но в случае чего она встанет на нашу сторону — мы же близкие соседи!
— Эх, сынок, сынок, — вздохнул Дзори Миро, — ты еще молод, не знаешь повадки османцев.
— Миро, меня немного смущает то, что Россия уж очень ровная земля, одна степь, ни гор, ни ущелий.
— Почему же это смущает тебя? — не понял Арут.
— Видишь ли, на ровном месте трудно воевать, прятаться не за что, — высказал свое опасение возчик Аро.
Эти опасения рассеял Дзори Миро.
— Нет, Аро, русский солдат — он дерется как лев!
И вспомнилось Миро, как во время резни русские войска погнали османцев до самого Муша, захватили город и хотели идти дальше. Будь проклят царь Николай — это он помешал войскам идти дальше.
— Миро, природа Сасуна, наши горы очень удобны для военных действий, — тянул свое возчик Аро. — Помню, Полеенц Мкртич вместе со своим братом Корюном заняли позицию на скале и дрались против трехсот аскеров. Дрались, дрались, дрались, потом Корюна убили, Мкртич остался один и тоже дрался, дрался, дрался... Ты ведь знаешь историю Мкртича?
— Знаю, — хмуро ответил Дзори Миро; ему вспомнилась другая история — Снджо из Талворика.
О ней никто не знал, кроме одного человека — Дзори Миро. И еще одна история — Манука из Гярмава. О ней тоже никто не знал, кроме Дзори Миро. И третью историю знал один лишь Дзори Миро — историю Ишхана Сулахци; и еще много историй знал Дзори Миро, и никто, кроме него, — историю Аракела из Даштадема, и историю Артена, сына Ако. Светлая вам память, смельчаки, да будет вам пухом родная земля армянская! Всего два дня и две ночи был знаком с ними Дзори Миро, но не было у него никого на свете ближе и роднее этих людей. И, наверно, никогда уже не будет. После них Миро почувствовал себя бесконечно одиноким — такого не было даже в то хмурое весеннее утро, когда аскеры вырезали его семью... Много воды с тех пор утекло, поседела голова Миро, избороздили морщины лицо Миро, да и сам Миро из Горцварка превратился в Дзори Миро из Караглуха.
Они встретились в Айцадзоре. Не было никаких приветствий, объятий, взаимных расспросов... Их было пятеро — незнакомые, суровые, немногословные, с крепко сжатыми губами. У каждого оружие, добытое в бою с врагом. Такое же добытое у врага оружие было у Миро. Он стал одним из них. Его приняли сразу, без колебаний. И с каждым часом их дружба крепла, опасности, хоть и врезали в молодые лица глубокие морщины, закалили их единство — настолько, что никто из них не мыслил себе жизни без других. Потом Миро задумал предать земле прах деда Арута и всех родных да заодно посмотреть на свой дом. И стал собираться в дорогу.
— Ты куда, Миро? — спросил Снджо.
— Хочу пойти в Горцварк. Да и в Тагаванк надо бы...
— Воля твоя, Миро, но ружье свое оставь. Скоро вернется Аракел, он пошел кое-что разведать. А потом мы уйдем в горы. Без оружия нам будет трудно, оружия у нас в обрез.
Они стояли друг против друга. Глаза Снджо отчетливо говорили:
«Миро, ты малодушный человек».
Глаза же Миро отвечали:
«Ты ошибаешься, Снджо».
«Ты хочешь спасти свою шкуру?»
«Я хочу похоронить свою семью и хочу найти своих — жену и сына».
«Разве ты не хочешь отомстить за семью?»
«Я иду, чтобы отомстить».
«Оставь ружье и ступай куда хочешь».
«Нет».
«С ружьем ты отсюда не уйдешь».
«Уйду, и ты меня не остановишь».
Они стояли друг перед другом и смотрели глаза в глаза. Неизвестно, чем бы закончился этот молчаливый поединок, если бы не Манук из Гярмава.
— Снджо, — сказал он, — пусть он уходит.
Снджо неохотно шагнул в сторону и махнул рукой куда-то вдаль. Миро не ушел, Миро остался. Он сел на камень и устало сказал:
— Снджо, не думай обо мне плохо. Я иду хоронить семью и отомстить за родных. Я не хочу спасать свою шкуру. Поверь мне.
— А у нас, думаешь, некого хоронить? — жестко спросил Снджо. Миро опустил голову и не ответил. — Есть, Миро. Надо забыть о них, другие похоронят. А те, кто уцелел, должны думать о судьбе своего народа, немало его крови пролито — вот что нельзя забывать.
Голос Снджо дрожал, но звучал уже не зло, а скорее дружески, увещевающе.
На другой день вернулся Аракел из Даштадема и сказал, что отряд аскеров численностью в сто — сто пятьдесят человек идет в сторону Сепасара. Часа через полтора они будут там.
Сепасар... Он не был похож на Нкузасар, на нем не было ореховых деревьев, лишь замшелые валуны, вросшие в землю, да желтая, выгоревшая трава между ними — голое, неуютное место... Туда редко ступала человеческая нога, разве что заблудившийся путник или охотник на горных коз, от малейшего шороха проворно скатывающихся с вершины до самого Айцадзора так, что и не уследишь. Справа и слева Сепасар окружают горы помельче, но между ними пролегли глубокие ущелья.
Вшестером они выбрались из Айцадзора, поднялись на гору — отсюда хорошо просматривалась дорога, по которой должны были пройти аскеры.
Снджо посмотрел на ущелье и неожиданно, посуровев, сказал:
— Ребята, сейчас мы хозяева Сепасара... Поклянемся же солнцем и ветрами, веющими над этой вершиной, Маратуком и Цовасаром, поклянемся нашим несчастным краем, его реками и лесами, его туманными вершинами, нашими погасшими очагами, поклянемся всем живым и неживым, что есть на нашей земле, — поклянемся, что не дрогнут наши сердца и не уйдем мы с этой вершины, если даже против нас выступят не сто аскеров, а тысяча!
Снджо, прислонившись к камню, произносил свою клятву... Нет, это была не просто клятва, это был вопль исстрадавшейся души, который вылился в слова, прозвучавшие как клятва. Миро слушал его и словно заново, в тысячу раз острее, пронзительнее ощущал тяжесть собственных невзгод, потерю дорогих ему людей. Он впервые в жизни кровью и плотью своей чувствовал себя частицей того огромного, что называлось народом армянским. Он приобщился к святыне, о которой до сих пор не думал. И он заплакал...
«И Снджо остался верен этой клятве, и Манук остался верен этой клятве, и Ишхан, и Артен, и Аракел. А я... Я грешен перед вами, ребята, грешен перед тобой, Сепасар... Простите, если можете...»
Дзори Миро, как дитя, кулаком потер глаза и слышал голос возчика Аро:
— Ты про свою одежду солдатскую не забудь, она ведь добрая, износу ей нет: четыре года, пять... до шести лет человек носит кряду, а она еще держится. Живым-здоровым вернешься с войны — подари отцу, он еще столько же будет носить. Зачем пропадать добру?
— Арут, послушай меня, — сухо перебил Дзори Миро. — Сейчас война, и ты идешь на войну, ягненочек... — он умолк и продолжил мысленно: «Иди и помни, что в тебе вся моя жизнь...» — Буду ли я против твоего ухода или нет, сам ли по своей воле пойдешь или нет, помни одно: стране приходится тяжко, а ты ее защитник...
И умолк.
— А чего же бригадир Гево не идет? До райцентра добрался и назад вернулся! — это уже возчик Аро вставил.
— Коли уж приходится идти, ягненочек, я душой и сердцем за то, чтобы идти.
— А разве я не с душой иду, отец?
— Я про другое говорю, Арут, про другое... Каждый человек, который идет в бой, должен носить в себе клятву — не на словах, нет, а в душе, в сердце носить. Если она есть и если верен человек своей клятве, она станет ему крыльями, ягненочек, клятва будет для него опорой, и человека тогда нельзя победить...
Арут с удивлением прислушивался к словам отца. Дзори Миро никогда не разговаривал с сыном на равных, поэтому серьезного разговора у них никогда не получалось. В глазах отца сын всегда оставался ребенком, а отец в глазах сына — человеком неграмотным и отсталым, имеющим весьма смутное представление о современной жизни. Случалось, сын принимался втолковывать отцу азы международного положения и современной политики, отец слушал его с пятого на десятое, потом, сладко зевнув, говорил: «Да, сынок, ты прав, давай-ка я посплю немного, что-то глаза закрываются».
Война и предстоящий отъезд сына на фронт сделали их равными — этого еще не понял Арут. Вот почему он удивлялся словам и мыслям отца: они были новы для него, их мог высказывать человек, который сам прошел сквозь жизнь, получая немало болезненных ударов, человек, привыкший думать — думать наедине с собой. «И откуда у него берутся эти слова? — недоумевал Арут. — Живет как затворник, с людьми редко общается, даже на собрания не ходит».
Мысли Арута перебил возчик Аро. Повернувшись к Дзори Миро, поинтересовался:
— Как ты думаешь, Миро, кто лучше дерется — германцы или османцы? По-моему, аскеры уж очень безжалостны.
— Не знаю, — неохотно ответил Дзори Миро. —Я не видел в бою ни аскеров, ни германцев.
Очень удивился возчик Аро. «Как это так — не видел аскеров в бою? Разве не было войны между османцами и армянами?»
«Не было войны между армянами и османцами, — думал про себя Дзори Миро, словно разгадав мысли возчика. — Не было такой войны. Война — это когда две враждующие армии идут друг на друга. А тут аскеры, вооруженные до зубов, — против Хандут с грудным младенцем, против Хумар маре, против деда Арута... Это ли война?
Десяток вооруженных мужчин в одном селе, столько же — в других. Бились, защищая родные очаги, заранее зная, что не защитят — погибнут до единого. Это ли война? Мкртич вместе с братом засел на одной горе, а за семь гор от них засел в осаде Ахо из Петара, а за семь гор от Ахо на вершине Сепасара занял позицию Снджо из Талворика. Это ли война?
Ну, а если бы и этих не было, что тогда? — спросил Дзори Миро, противореча себе. — Молча приняли бы мученическую смерть от аскера? —И сам себе ответил: — Горы бы с презрением отвернулись от нас!»
Дзори Миро закрыл глаза и прислушался к голосу, который прозвучал в нем, — то был голос Снджо, он звал Миро, звал его еще раз подняться на склон Сепасара. И Миро не устоял...
«В полдень показались аскеры...»
Шли вразброд, громко и развязно переговариваясь и хохоча. Ружья несли вскинув на плечи — точь-в-точь как пастух Авэ свой посох. Они стали взбираться по склону Сепасара, оказавшемуся для них слишком крутым, и принялись в голос ругать и склон горы, и саму гору, и хозяев горы — армян. Гору за то, что она такая высокая и крутая, и каменистая, и поросшая цепкими колючими кустами терна, и на нее невозможно подняться; хозяев — за то, что они заупрямились и не собрали свое имущество, свой скот, своих жен, детей, невест и не спустились в ущелье Гилоц и добровольно не дали себя уничтожить, и вот теперь аскерам приходится самим идти к ним! И разве это дело — одно село здесь, другое — за двадцать верст от него, третье — черт знает где еще; один город здесь, другой — за тридевять земель от него, до третьего вообще не доберешься; один монастырь на одной горе, другой на другой горе... И что за обычай у этих гяуров — возводить монастыри на вершинах гор, как будто внизу мало места для них!
Когда аскеры приблизились на ружейный выстрел, Снджо крикнул по-совиному — это был сигнал. Все шестеро открыли огонь. Аскеры, не ожидавшие встретить здесь кого-либо, в ужасе заметались по склону.
— Аллах! Аллах!.. — взывали они к небу.
О, если бы в ту минуту они знали разницу между собой и Снджо! У османцев был аллах, у Снджо не было бога; аллах был правдой, бог — ложью, османец был сотворен из плоти и крови, он ощущал боль и был смертен, Снджо — из камня и не знал смерти; в жилах османца текла кровь, в жилах Снджо — ледяная вода.
На совести каждого аскера были тысячи смертей ни в чем не повинных людей, тысячи преступлений и страх перед расплатой...
— Аллах! Аллах! — взывали они к небу.
А небо было глухо к мольбам — шестерка стреляла без промаха.
Аскеры метались по склону Сепасара, падали, скатывались вниз, давя и топча друг друга и убитых своих товарищей... Но вскоре они пришли в себя, залегли за камнями и стали отстреливаться. Они уже поняли, что на горе засело всего несколько человек!
Турецкий офицер не стал дожидаться ответного залпа гяуров и, махая маузером, принялся что-то кричать остальным, видимо пытаясь поднять их в атаку. Однако аскеры, только что пережившие смертельный страх, отказывались выйти из своих укрытий. Офицер топал ногами, стрелял в воздух и даже сам подал пример: хватаясь за камни, стал карабкаться вверх, но, заметив, что никто за ним не идет, тоже прилег за валуном. Да и стоило ли из-за кучки гяуров идти на штурм, рисковать своей жизнью — а ну как разбегутся, а у каждого гяура золотой крест в кармане, кольца, серьги, у каждого во рту золотые зубы. Нет, посидим пока в укрытиях, возьмем их измором, нам не к спеху. Аллахом предначертано, чтобы правоверные жили, а неверные были убиты. Зачем идти против воли аллаха?
— Миро, — окликрул Снджо, — передай другим: зря патроны не переводить, стрелять только тогда, когда аскеры приблизятся.
А аскеры стреляли из своих укрытий — стреляли часто, не видя гяуров, стреляли наугад, уповая на волю аллаха. Пули со свистом впивались в камни. Горные козы и все живое в горах, напуганное пальбой, попряталось или бежало из облюбованных мест. Солнце закатилось за вершину Сепасара, начало темнеть. И тогда-то аскеры предприняли вылазку — ползком, прячась за скалы и кусты, полезли по склону вверх.
— Миро, — опять окликнул Снджо, — передай: патроны беречь, сталкивайте вниз камни...
И покатились по склону громадные глыбы, подпрыгивая, на пути увлекая за собой другие камни. Через минуту на аскеров пошла каменная лавина, грозная, неудержимая, ревя, грохоча, вздымая тучи пыли, наводя на аскеров смертный ужас.
— Аллах! Аллах! — снова заметались аскеры, уже не зная, за каким камнем укрыться.
У каждого из них был дом, который он хотел как можно плотнее набить награбленным добром. У каждого из них была жена, был ребенок, и надо было порадовать их: жене — золотой крестик на золотой цепочке, ребенку — золотые зубы, выдернутые изо рта мертвого гяура.
— Аллах! Аллах! — Убьют его, и дорогой ковер из дома гяура достанется другому. А ведь надо еще добраться до Муша, Алашкерта, Игдира, Карса — вот где можно поживиться! Надо добраться до самого Еревана! И сколько еще гяуров надо убить, сколько городов и сел сровнять с землей, чтобы попасть в рай! Нет, рано, рано сейчас умирать, не приведи аллах, так и в ад нетрудно угодить.
И падали, расшибали головы о камни, ломали себе кости, и в сумерках их телодвижения напоминали какой-то сатанинский танец. Смотреть на них было отвратительно, и это отвращение удесятеряло злость и силу Осажденной шестерки. И они сталкивали все больше и больше камней, не чувствуя усталости, забыв обо всем, кроме своего Сепасара и пляшущих на его склоне духов.
— Э-ге-ге-гей! — кричал Снджо, и его победный клич, перекрывая грохот обвала, гремел по всей долине.
— Э-ге-ге-гей! — В этом крике были и рвущаяся из сердца боль, и муки прожитых лет, и проклятье на головы мучителей.
— Э-ге-ге-гей! — кричал Снджо.
— ...Ге-гей... — отзывались горы.
Они прикрывали собой Сепасар, Сепасар прикрывал их.
В тот день они были верны своей клятве.
Настороженная тихая ночь легла на Сепасар. Все шестеро собрались, устало опустились на камни и молча посмотрели друг на друга. Все чувствовали себя опустошенными, никто из них не ощущал в себе гордости победителя. Горячка боя прошла, и они снова почувствовали себя, как прежде, людьми, у которых было отнято все, что было им дорого: матери, отцы, жены, дети, родные очаги, родная земля... Им оставалось лишь одно — их клятва.
И каждый из них знал, что рано или поздно — завтра, послезавтра, через неделю — будет убит. Аскеры не простят им своего разгрома, они сровняют Сепасар с землей, но доберутся до них. Однако смерти они не боялись, они знали, на что идут, смерть была лишь венцом начатого ими дела. И они не думали о смерти.
Была ночь. Тревожное безмолвие царило на вершине Сепасара. Шесть человек молча сидели на камнях, положив ружья на колени. Миро сидел на самом краю обрыва, привалившись спиной к шаткому камню, и завороженно смотрел вдаль. Там, за седловиной холмов, небо было охвачено заревом — горело село. Что за село, кто там живет? Все ли успели спастись или их застали ночью спящими? Миро стиснул зубы и почувствовал, как кровь бешено бьется в висках. Вспомнилась жена Хандут. Где она? Жива ли, умерла или ее угнали в город? Как сын? Зарево вдали наводило на мрачные, безрадостные мысли. Миро резко отвернулся, и тут случилось неожиданное: камень, к которому он до этого прислонялся, сорвался с места и, гулко громыхая, покатился вниз. Миро исчез в провале ущелья.
— Миро! — воскликнул Снджо, вскакивая с места. Остальные тоже быстро поднялись.
У Снджо было о чем кричать, но он сдерживался. И у других было о чем кричать, но и другие сдерживались, и теперь случившееся было поводом, чтобы высвободить до краев наполненную горем грудь:
— Миро! Бедный Миро!..
Но и на этот раз голос Снджо прозвучал глухо, словно далекое эхо в ущелье Гилоц.
Камень, среди ночи скатившийся сверху от неловкого толчка Миро, напомнил им об ужасах минувшего дня.
— Не кричи, я здесь, — отозвался Миро, вскарабкиваясь на площадку; падая, он успел зацепиться за куст...
— Миро, ты не знаешь, кто бы обменял мне пшеницу на овес? — заговорил возчик Аро. Он изнывал от скуки, и ему было все равно, о чем говорить, лишь бы не молчать.
Дзори Миро назвал первого попавшегося караглухца. Обрадованный, что вопрос его не повис в воздухе, Аро попытался растянуть разговор:
— Так ведь он грабит, сукин сын, берет полтора пуда овса за пуд пшеницы!
— Не знаю, — пожал плечами Дзори Миро.
— Ты у меня спроси, я скажу — совести у него нет! Уж лучше мои дети съедят эти лишние полпуда. Нет, ты послушай, Миро.
Но Дзори Миро не слушал его...
Двое суток они обороняли гору, держа турок в страхе, били их метким прицельным огнем, давили каменными обвалами.
А к вечеру второго дня, когда бой затих, шальной пулей убило Ишхана. Пятеро друзей в скорбном молчании похоронили его на самой вершине Сепасара, откуда открывался вид на необозримые просторы родного края, а рядом с ним в могилу положили его боевое ружье.
— Воин и в могиле не должен расставаться с оружием, — сказал Снджо.
И долго еще стояли пятеро друзей возле свеженасыпанного могильного холмика, не в силах оторвать от него взгляда.
Странно, но никто из них до этого не задумывался о том, что, кроме смерти, бывает еще вот такое: медленно роют могилу, опускают туда бездыханное тело, не спеша засыпают его сырой землей и подолгу стоят у свежего холмика. И лишь теперь каждый из них подумал: «Кто же будет следующим? Успеют ли его похоронить? Останется от него на этой земле хотя бы могильный холмик?..»
Те же мысли занимали Миро, он поймал себя на том, что завидует Ишхану...
Оказалось, не только он. Артен высказал свои думы вслух:
— Ну вот и Ишхан похоронен как добрый христианин... У него даже своя могила.
Эх, Артен, Артен... Единственное, чего он желал для себя, — это горсть земли на могилу, но неласковая судьба даже в этом малом отказала ему. Всякого в мир входящего в конце его земной жизни создатель наделяет горстью сырой земли, а вот для Артена — пожалел, для Манука — пожалел, для Аракела — пожалел, как пожалел для тысячи тысяч их единоверцев...
А на рассвете следующего дня на подмогу аскерам подоспела артиллерия и начала обстреливать Сепасар. Гром орудий отзывался в горах, на каждый залп они отвечали оглушительным ревом, от которого мороз пробегал по спине; и пятерым друзьям казалось, что они слышат живое дыхание Сепасара, мощное биение его сердца, и они чувствовали себя в безопасности... На каждый выстрел Сепасар отвечал грозной каменной лавиной, сметавшей все на своем пути. Увы, аскеры, наученные опытом, отошли на безопасное расстояние.
Оружейный обстрел продолжался с рассвета до полудня, аскеры словно поставили себе целью стереть с лица земли эту сатанинскую гору.
Во второй половине дня погиб Артен. Незадолго до своей смерти он подошел к Снджо и сказал:
— Снджо... Больше нам тут нельзя оставаться, Снджо, пора отходить... Против пушек нам не устоять. Надо отходить, Снджо.
Миро прислушивался к их разговору, он был согласен с Артеном, но молчал, ожидая, что ответит Снджо.
— Куда? — спросил Снджо.
— Пора уйти с Сепасара и засесть в другом месте, Снджо, — настаивал Артен.
Снджо, горячий, безрассудно храбрый Снджо сверкнул глазами:
— Я поклялся защищать Сепасар до последнего вздоха, и я останусь здесь. А ты можешь идти, — и, не глядя на Артена, безжалостно добавил: — Если тебе не будет стыдно получить в спину турецкую пулю!
— Снджо, не стыди меня, Снджо, я тоже давал клятву. Но лучше эту клятву держать в сердце, чем умереть, не выполнив ее.
— Я уже сказал!
— То, что ты сказал, это самоубийство.
— Ну так иди. Я тебя не удерживаю и никого не удерживаю, можете уходить.
Артен, надломленный, отошел от него и залег за камнем, щелкнул затвором винтовки. А через два часа его убили. Пуля попала ему между глаз.
Похоронить его не было времени.
Затем был убит Аракел — осколком разворотило ему грудь.
Четвертым оказался Манук.
Остались двое — Миро и Снджо. Они ждали своей очереди. С каждым залпом пушек Миро косился на Сиджо — жив ли? А Снджо яростно отстреливался, укрывшись за камнем, словно слившись с ним. Он и сам в эту минуту был похож на каменную глыбу — не дрогнет, даже если весь Сепасар разорвется на куски, а случится обвал — сам вместе с камнями ринется вниз, сокрушая все на своем пути. Не верилось, что и Снджо смертен, что его могут убить. «Но, увы, могут! И меня, и его. Кого же первым — меня или его? Убить убьют — в этом нет сомнения, но кого первым — меня или Снджо?» Этот вопрос, как заноза, впился в мозг, и никакими силами невозможно было выдернуть его оттуда. «Меня или его?» Какая разница? Нет, разница есть: пережить еще одного товарища у Миро не было сил, хотелось, чтобы последним убили Снджо... И неодолимо тянуло подойти к Снджо, прижаться лицом к лицу друга, погладить его по мокрым от пота, запыленным волосам, сказать какие-то хорошие слова, чтобы разгладились жесткие складки на его лбу, чтобы он оттаял немного, чтобы слезы полились по его небритым щекам... Да, да, пусть слезы, но только не эта черствая окаменелость ожесточенного сердца, не эти беспощадные глаза, устремленные вниз, на аскеров, не эти запыленные каменные руки, намертво слившиеся с винтовкой...
Не сбылось...
Первым убили Снджо... Когда Миро обернулся, Снджо стоял на коленях и, прижимая ладонь к правому боку, с недоумением, будто только что выйдя из забытья, оглядывался вокруг себя. Из-под пальцев струилась кровь. Миро не сразу понял, что произошло. Потом Снджо закрыл глаза и упал на спину, разведя руки в стороны. Миро бросился к нему, приподнял его за плечи, чтобы перетащить в безопасное место. Но Снджо открыл Глаза и, твердо глядя на него, произнес:
— Подтащи меня к моему камню... Где винтовка?..
Это были последние его слова. Открытые, застывшие глаза стали медленно стекленеть...
А пушки все били по Сепасару, хотя с вершины его уже не раздавались ответные выстрелы. Они били по Сепасару, и, казалось, аскеры именно с ним сводили счеты — с Сепасаром, неожиданно ставшим на их пути. Сепасар отвечал на каждый залп тысячекратно усиленным ревом.
А потом... потом настала очередь Миро оросить своей кровью камни Сепасара... Раздробленное плечо горело как в огне, но Миро знал, что от такой раны не умирают, если вовремя остановить кровь. Надо было снять с себя нижнюю рубашку, разорвать на полоски и перевязать плечо. Но сил для этого не было. Не было ни сил, ни желания двигаться. Боль медленно стихала, уступая место легким, бездумным, отрывочным видениям... Ему казалось, что он не на вершине Сепасара, а в родном селе, в саду, рядом с дедом Арутом... Нет, не в саду. Он летит — легко и невесомо — над полями, весенними тучными лугами... Ах вот почему так легко летать! Он ведь совсем еще маленький, с голым пупом!.. Он летит, желая поймать маленькую пеструю птичку. Что это за птичка? Миро не знает. Он падает в траву, ощущает под рукой теплый пушистый комочек. Ага, поймал! Но нет, птичка проскальзывает между пальцами... Потом он садится на плечо отца — откуда он здесь появился? — и они идут по полю, где просо дружно пошло в рост. Из-за камня выскакивает заяц и, прижав уши к спине, стремглав несется по полю. Миро хочет догнать его, но отец...
Миро открыл глаза, осмотрелся... Была уже глубокая ночь.
Ни грома орудий, ни даже шороха. Тишина. Мертвая, оглушающая тишина.
Губы запеклись, хотелось пить. Миро с усилием перевернулся на живот, припал губами к камню, покрытому осевшей за ночь росой, и стал обсасывать его...
Дзори Миро опустил голову и задумался: как же случилось, что он тогда остался жив? Неужто роса на камне Сепасара обернулась для него живой водой? Он этого не знал.
Дзори Миро посмотрел на синевшую в жарком полдневном мареве цепь горных вершин. Там, за этой цепью, погибли пятеро его друзей, но от них осталось нечто такое, что вдохнуло в него жизнь... Смотрел, смотрел Дзори Миро, и глаза его от напряжения начали слезиться. Он потер их, обернулся к сыну:
— Арут, сын мой, нет на свете дружбы сильнее, чем в бою. И нет на свете ничего подлее, чем измена другу во время боя. Помни это, сынок...
— Верность товарищу — это первейший долг, — с готовностью отозвался юноша, потом подумал и поправился: — Один из первых.
— Наш Мхо в этом году вступит в комсомол, — улыбнулся возчик Аро. — Боюсь только, не примут: по метрике ему четырнадцатьлет, в сельсовете ошибка получилась... А так — лет двенадцать, да и то будет или нет... Арут, как ты считаешь, исправят ему метрику?
— Раз ошибка — значит, надо исправить. Обязаны.
— Я пошлю в сельсовет мать Мхика, у нее язык поострее моего. Еще бы, она грамотная, два года ходила на курсы ликбеза.
«А где же твоя мать, сынок? — вздохнул Дзори Миро. — Ты хоть немного помнишь ее? Она могла бы сейчас проводить тебя на войну... Подсела бы потом ко мне и поплакала бы, отвела душу... Нарэ! Невестка из Хута!.. Мать Арута, Нарэ!..»
Дзори Миро повернулся к Аруту и внимательно, изучающе всмотрелся в черты его лица. И увидел глаза — Нарэ, и белый чистый лоб Нарэ, и непокорные черные волосы Нарэ... И снова прижался плечом к плечу сына и сказал с глухой тоской в голосе:
— Арут, сынок, с твоим уходом я очень многое теряю, слишком многое... Жизнь станет обузой для меня...
«Спустя три месяца после переселения я встретил невестку из Хута...»
Все так и называли ее: невесткой из Хута. Она была беременна. И всякий раз, когда Миро смотрел на нее, — ему вспоминалась Хандут. Последний раз, когда Хандут пошла в родное село, она была на сносях, а на руках ее был их первенец, которого дед Арут окрестил своим именем.
В лесу, на Черной горе невестка из Хута родила сына. Никто не видел его появления на свет. Некому было поздравить молодую мать с рождением первенца, и никто не дал ему имени.
Невестка из Хута была слаба, как чахлый куст шиповника, от слабости у нее подгибались ноги, и лишь первенец, казалось, придавал ей силы. И она шла.
Невестка из Хута была бессловесной: согласно обычаю, она не могла разговаривать со старшими. Была резня, люди, спасаясь от смерти, бежали из родных мест, терпя лишения и муки, она свято блюла свои обычаи.
— Лао, — говорил ей Ишхандзорци Камэ, — лао, наши обычаи исчезли вместе с нашими очагами. Теперь между нами нет ни старших, ни младших, ни невесток, ни свекров — мы все беженцы, все равны. Не надо молчать, лао, говори, отведи себе душу.
Платье ее было изодрано в клочья, и она стыдилась своей наготы, концом головного платка она прикрывала себе грудь и живот, но порой, забывшись, не замечала, что встречным ветром отводило платок, обнажая ее тело.
В эти короткие мгновения Миро успевал заметить, что невестка из Хута на редкость хороша. Но такие мгновения бывали редки, да и невзгоды нелегкого пути мешали Миро как следует приглядеться к молодой женщине, и он надолго забывал о ней.
Прошла осень, подступила зима, потом запахло весной, и невестка из Хута не заметила, как сын ее подрос и уже произносил первые слова:
— Ма, хлеб...
Откуда этот младенец мог знать, что есть в мире нечто такое, что называется хлебом?..
Она затравленно смотрела по сторонам, словно надеясь увидеть хотя бы кусочек черствого хлеба. Но хлеба не было, и женщина опять замыкалась в себе, окруженная холодным и жестоким миром людей. И не заметила, как однажды ее первенец, научившийся произносить всего два слова — «маре» и «хлеб», тихо, беззвучно умер у нее на руках. Просто она немного спустя почувствовала, что держит холодный труп ребенка. Она прижала его к своей груди, прижала крепко, как никогда до этого, словно пытаясь вдохнуть в него частицу собственного тепла. И закричала — закричала криком смертельно раненного зверя. А потом, протягивая мертвого сына столпившимся возле нее беженцам, стала выкрикивать сбивчивой, безумной скороговоркой:
— Похороните моего ребенка. У него еще нет имени. Он же не виноват. Сжальтесь над ним... Прошу вас...
Занан маре спустилась к реке, взяла щепотку глины, молча начертала крест на тельце ребенка и на его лбу. И на холодном берегу реки Епрат появилась еще одна крохотная могилка...
В тот день они первый раз услышали голос бессловесной невестки из Хута. Однажды они сидели в балке, скрытые кустами ежевики. Неожиданно невестка из Хута поднялась и хотела выйти из кустов.
— Ты куда, лао? — спросил Камэ.
Молодая женщина показала в сторону ущелья.
— Сиди... сиди на месте, окаянная... — глухо прокричал Камэ.
— Мне бы в отхожее место сходить... — тем же тоном ответила невестка из Хута. Сказала, покраснела, глаза наполнились слезами, в слезах боль и гнев. Она решительно шагнула: — Пойду.
Сорок пять, пятьдесят пар глаз грозно глянули на невестку из Хута, сорок пять, пятьдесят пар рук протянулись к изодранной юбке.
— Что должна, тут и делай. — Камэ поднялся с места. — Из-за ради твоего шельмовства всем нам пропадать? Потаскуха...
Глаза невестки из Хута брызнули слезами, вспыхнули яростью, поднялись на Камэ:
— Старый пес!
Она оглядела беженцев, качнув над ними обнаженным мечом презирающего взгляда.
— Нечестивцы! — вскричала, скривила рот, надменно улыбнулась, расхохоталась — слишком громко, по убежищу разнеслось эхо, и вновь иссохшие руки взметнулись к ней в мольбе: заклиная, грозили, угрожая, заклинали. Сорок пять, пятьдесят иссохших рук протянулись к невестке из Хута дня и часа молить для своей скитальческой жизни. Невестка из Хута с застывшей улыбкой оглядела эти руки, свисавшее клочьями свое платье, обнажившее исподнее белье, потом спустила порты и сделала свое «шельмовство» в самом центре группы беженцев...
Дзори Миро закрыл глаза.
— Стыдно было... — вздохнул он.
— Отчего, отец? — не понял сын Арут.
— Ничего, ягненочек, просто я задумался...
«Стыдно было не ей, не невестке из Хута, а нам стыдно...» Дзори Миро ладонями прикрыл глаза, побыл так немного, затем обратился к сыну Аруту:
— Арут, всегда оставайся мужчиной... Помни это и никогда не забывай: всегда и во всем оставайся мужчиной, — повторил он с усилием. — Идет война, сын, может случиться, что ты окажешься в трудных условиях. Мирись со смертью, сын, но мужества не теряй... Тогда была не война... — Он понизил голос: дальше было не для Арута, — тогда было другое...
Возчик Аро, убоявшись упустить момент для разговора, обратился к Аруту:
— Арут, «фашист» — это что, кличка германца?
— Нет, дядя Аро, это не кличка. Фашист... ну как объяснить, чтобы тебе было понятно...
— А я и так понимаю: скажем, кто-то приходит в село и спрашивает, где, мол, дом Арто? Никто не знает. Тогда он говорит: где дом Арто Дырявой Головы? Все знают Дырявую Голову... Миро, у нас в Сасуне люди не имели кличек, отчего бы это?
«В тот день невестка из Хута плакала, плакала, плакала...» И с каждым скрипом повозки в ушах Дзори Миро раздавались всхлипы и стоны молодой женщины...
Вырвавшись из рук товарищей по несчастью, невестка из Хута забилась в кусты и долго плакала, выплакивая месяцами копившиеся слезы...
А ночью выбралась из кустов и ушла. И никто не остановил ее, не сказал:
— Куда? Зачем? Нас связала одна судьба, нам вместе жить и вместе умереть.
Невестка из Хута ушла своей дорогой. Куда? Никто этого не знал, как никто не знал, куда они сами идут. Так, куда глаза глядят, подальше от страшных мест, пахнущих кровью. Темная ночь укрывала их от врагов, и они шли, не думая ни о чем, разве что о куске хлеба, чтобы не умереть с голоду.
Миро ни на минуту не забывал про свою Хандут. Все эти долгие месяцы он расспрашивал о ней каждого встречного. К ним присоединялись новые группы беженцев, Миро подходил и к ним:
— Нет ли среди вас кого-нибудь из Тагаванка? Не видел ли кто молодую женщину по имени Хандут, беременную, с ребенком на руках?
Никто не знал, никто не видел.
Как-то ночью Миро и один из беженцев — Амаяк, гонимые страхом голодной смерти, тайком пробрались в село Алтни, пролезли в скотный двор, принадлежавший местному беку, и, взвалив на плечи самого крупного барана, крадучись, отбиваясь от деревенских псов, вернулись в лагерь... В ту ночь у Миро не было ни Хандут, ни младенца Арута — ничего, кроме уворованного барана и неукротимого желания тут же, не сходя с места, разодрать его на части и сожрать.
В ту ночь Дзори Миро не был человеком, в ту ночь он был волком, затравленным и смертельно голодным волком...
В лагере он сбросил барана с плеч и обессиленно опустился рядом — отдышаться. Рукой, однако, крепко придерживая барана за шею, — это была его добыча, и он боялся, что остальные беженцы не посчитаются с этим и ему ничего не достанется.
В темноте к нему подкралась Занан маре, провела рукой по шерсти барана.
— Чалый... — старуха наклонилась к самому лбу барана, пощупала ухо, перекрестилась: — Господи Исусе! Миро, я что-то плохо вижу, посмотри-ка, нет ли метки на левом ухе?
Миро не ответил.
— Ва! — опять удивилась Занан маре. — Бог свидетель, Миро, это наш баран. Еще за два месяца до резни я обещала принести его в жертву святому Карапету, даже пометила левое ухо крестиком.
Правда ли, что это ее баран? Нет, кажется, не врет, иначе зачем ей плакать, бить себя в грудь, показывать седые космы? Нет, не врет Занан маре, она и вправду хотела принести барана в жертву святому Карапету. Опять же, трудно поверить, чтобы баран, отнятый у нее два года назад, оказался вдруг здесь.
А Занан маре все уговаривала его зарезать жертвенного барана на рассвете и сетовала на то, что завтра не воскресенье.
Миро вспомнил Хумар маре, вспомнил свою Хандут и... разжал пальцы, выпустил шею барана.
Сидевший неподалеку Амаяк прислушивался к их разговору и недобро косился на Занан маре. Неожиданно он разразился проклятиями в адрес всевышнего, святого Карапета, Занан маре, потом вскочил на ноги, поднял барана и с силой бросил его на камень. Занан маре в ужасе упала на колени и воздела руки к небу:
— Господи, прости его, он не в себе! Господи! — и обернулась к Амаяку: — Молись, бесстыжий, молись, сними с себя грех богохульства!
Амаяк оттолкнул ее, старуха упала и заплакала.
...Костра не зажигали — нечем было. А было бы — все равно бы не зажгли, чтобы не выдать аскерам своего местонахождения. Просто разрубили баранью тушу на части и съели сырой. А на рассвете опять укрылись в пещере.
Они превратились в дикарей, в пещерных жителей, с повадками как у дикарей, со сном и бодрствованием как у дикарей, с поисками пищи как у дикарей. Летом питались лесными ягодами и кореньями, зимой разрывали снег, ища чего-нибудь съедобного. Но многое ли можно найти под снегом? И время от времени они тайком пробирались в турецкие села, в скотные дворы... Да, так было.
Случались и драки из-за куска хлеба, бывало, проливалась кровь. Но протягивать руку, просить подаяния — нет. Такого не бывало!
Дзори Миро достал кисет с махоркой, обрывок газеты, свернул не спеша самокрутку и закурил. Голубовато-белый дым вился за его изуродованным плечом и таял в неподвижном воздухе. Несколько раз с наслаждением затянувшись, он сказал, не глядя на сына:
— Арут, на войне случается, попадают на чужбину, в незнакомые края... — Ему трудно давались слова. — Помни, сынок, лучше умереть с голоду, чем протягивать руку за подаянием:
— Миро, — подхватил возчик Аро, обрадовавшись случаю вмешаться в разговор, — Миро, помнится, зоравар[23] Андраник часто повторял эти слова.
Но возчика никто не слушал.
— Не понимаю, отец, — сказал Арут, — зачем я должен голодать? Я же в Красную Армию еду, не на чужбину.
— Это верно, сынок, но война есть война, случается, и в плен попадают, всякое бывает...
— Скорее я умру, чем сдамся фашистам в плен!
— Война, Арут, — повторил Дзори Миро.
— Миро, ты не слушаешь меня, — обиделся возчик Аро. — Андраник, говорю, тоже был против попрошайничества. Я своими ушами слышал его слова. Помню спрашивает: «Голодные?» Ну мы опустили головы. А он: «Армяне, я видел много смертей и еще не раз увижу, но вот руки, протянутой за куском хлеба, я не хочу видеть». Бог свидетель, Миро, это подлинные слова зоравара Андраника.
— Верно, Аро, верно, — ответил Миро.
«Мы были мишенью для турецких ружей, — думал Дзори Миро. — Не имели ни власти, ни дельного вождя. Все тянули в разные стороны, никто не знал, куда идти и за кем. Только зоравар Андраник...»
— Зоравар Андраник ни разу не был ранен, — сказал Дзори Миро. — Всю жизнь провел в боях и ни разу не был ранен. Знаешь почему, Арут? Он поклялся спасти наш народ, и эта клятва делала его неуязвимым, и турецкие пули не брали его. Понял, сынок?
Арут долго с интересом смотрел на отца, кивнул, дескать, отец, понял, хотя до конца он и не понял того, что сказал отец.
«Он был отцом всех армянских беженцев, — думал Дзори Миро, как бы угадывая мысли сына. — Это был человек, настоящий мужчина... А я вот... стыдно вспоминать. После Сепасара целый год с толпами беженцев — женщин, стариков, детей — я скитался по миру, жил в пещерах и питался кореньями...»
Дзори Миро неприязненно поморщился — ему тягостно было вспоминать те дни.
...И казалось, сырые щербатые стены пещеры смеялись над ним:
«Миро, не очень ли ты дорожишь своею жизнью?»
И он стискивал большие свои кулаки. И правда, стоит ли так цепляться за жизнь, дрожать за бренное, покрытое придорожной грязью, никому не нужное тело?
И однажды он сказал:
— Пойду искать своих односельчан.
Его никто не удерживал — одним скитальцем больше, одним меньше, не все ли равно?
И Миро ушел из лагеря. Он долго бродил по лесам и горам, обходя людные места, а при встрече с другими беженцами опять расспрашивал: нет ли среди них кого из Тагаванка, не видел ли кто-нибудь молодую женщину по имени Хандут, невестку из Горцварка, беременную, с младенцем на руках...
Никто не знал, никто не видел.
И Миро шел дальше и опять расспрашивал встречных: не видел ли кто, не слышал ли?..
И узнал наконец...
...Однажды ночью в ущелье Джгни двухгодовалый Арут расплакался в голос, требуя то хлеба, то воды, то «шошо», о котором никто ничего не знал. Может быть, на ребячьем языке это «шошо» что-то более вкусное, чем просто хлеб и вода, или, может быть, этим словом ребенок выражал свое недовольство миром, оказавшимся для него слишком жестоким. Кто знает? Но ребенок плакал, и голос его разносился далеко за пределами пещеры, где уже несколько дней скрывалась группа беженцев. Хандут то прижимала ребенка к груди, то целовала его в губы, то шептала ему в ушко нежные слова, успокаивая его. Ничего не помогало, ребенок продолжал плакать, и Хандут приходилось отвечать растерянным молчанием на тревожные возгласы:
— Хандут, успокой ребенка.
В пещеру испуганно вбежал Маркос, охранявший вход.
— Крик твоего ребенка слышен во всем ущелье. Уйми же его, наконец!
Но ребенка невозможно было унять — ему хотелось хлеба, а хлеба не было.
— Он нас всех выдаст, — сказал кто-то.
— Выдаст, — кивнул Маркос с сожалением, без злобы, потом встал и подошел к ребенку.
Из груди Хандут вырвался звериный крик.
Борьба была короткой... Парандзем маре со слезами упала на колени, взмолилась, ломая руки:
— Маркос, не проливай невинную кровь, ребенок ведь, не понимает!
Но Маркос уже деловито прятал в расщелине стены мертвое тело ребенка и обкладывал его камнями. Обезумевшая Хандут рванулась к нему, раскидала камни, взяла ребенка, выбежала из пещеры — и пошла ловить в ущелье Джгни отзвуки тонкого нежного голоса, требовавшего то хлеба, то воды, то «шошо»...
И опять воспоминания холодной змеей обвили шею Дзори Миро, сжимая ее все туже и туже... Дзори Миро расстегнул душивший его воротник рубашки, застонал. Возчик Аро обернулся и увидел его крепко зажмуренные глаза.
Когда Миро услышал о том, что произошло с его женой и ребенком, он лишь тихо застонал. Товарищи даже удивились его спокойствию. Потом Миро встал, посмотрел на чистое, бирюзово сияющее холодное небо и почувствовал, что он сейчас закричит тем самым звериным криком, каким кричала Хандут. Он подошел к краю пропасти, уперся плечом в огромный валун и столкнул его вниз. На это ушли остатки его сил, он лег на спину и закрыл глаза. И пролежал так до вечера, не проронив ни звука. Один из беженцев, Месроп, встревоженный этим молчанием, подошел к Миро и потянул его за рукав.
— Миро, будь мужчиной, Миро. Не у тебя одного несчастье.
Миро открыл глаза и холодно посмотрел на Месропа, потом на остальных, — все они казались ему чудовищами.
— Вы убили моего ребенка, — твердо сказал он. — Вы, а не аскеры. К ним у меня особый счет. Но за кровь своего ребенка я отомщу Маркосу...
Целый год он искал Маркоса. Он охотился за ним, презрев опасности, да и сам был словно заговоренный: ни пуля его не брала, ни голод, ни холод. Единственное, что связывало его с жизнью, — это надежда на встречу со своим врагом. Он мечтал об одном: вцепиться пальцами в горло и смотреть, как он бьется в предсмертных судорогах. Это было все, чего он хотел от жизни. Потом можно и умереть спокойно.
Исступленная эта жажда мести однажды даже спасла его от верной смерти... Группа беженцев, человек двадцать, среди которых был и Миро, как-то ночью попала в руки аскеров. Пленников привязали друг к другу одной длинной веревкой и заставили сесть на землю с тем, чтобы на рассвете казнить. Миро оказался последним в этом обреченном ряду, но это ничуть не меняло дела: как раз возле него расположился один из аскеров. Усталые, изможденные, умирающие от голода пленники, казалось, покорились своей судьбе, а может быть, и рады были наконец-то избавиться от своих страданий. Миро, однако, не мог покориться — мысль о том, что через несколько часов он умрет, а жена и сын останутся неотомщенными, была невыносима ему, вызывала в нем яростное желание разорвать веревку и отправиться на поиски убийцы. Тайком, чтобы не привлекать внимания сидевшего неподалеку аскера, он напряг все свои силы, высвободил сперва одну руку, затем другую и, не мешкая, метнулся вниз по скату ущелья. Оторопевшие аскеры открыли беспорядочный огонь, бросились в погоню. Позже Миро узнал, что в эту ночь многие пленники, воспользовавшись переполохом, успели скрыться.
— Арут, сын мой, запомни мой наказ: ни перед кем не склоняй головы и покорно смерти не принимай. Борись против нее. Победишь — будешь жить, а нет — что же, все мы когда-нибудь умрем. Можно связать руки и ноги человеку, но не его сердце, а свободное сердце куда сильнее, чем кажется, и всегда будет тебе опорой против смерти. Покорно принимает смерть лишь тот, в ком сердце не горит жаждой мести.
— Это ты верно сказал, Миро, — отозвался возчик Аро. А сын Арут недоумевал: с чего это отец заговорил о мести? Откуда ему было знать, что Дзори Миро сейчас вспомнил о том, что когда-то произошло с ним самим.
«От весны и до весны я искал Маркоса»...
И однажды ему сообщили:
— Маркоса убили у родника, на горе Севсар.
Один человек сказал, десять — подтвердили. Омрачилось лицо Миро, словно на него опустилась туча с Севсара, бессильно, как сломанные ветки, упали руки Миро. Маркос ему нужен был живым...
Всю ночь не спал Миро, думая о своей ставшей неосуществимой мечте о мести, он чувствовал в себе какую-то страшную пустоту, не было того, что еще вчера придавало смысл его существованию. Что же дальше? Как жить, во имя чего? Он лежал и перебирал в памяти родное село, свой дом, домочадцев, односельчан...
И незаметно в нем появилась безотчетная надежда встретиться с ними. Ведь в то кровавое утро накануне резни его старший брат Заре, дядюшка Ншан и Киракос отправились на пахоту, а Петрос и Поге погнали своих овец и телят на склон Нкузасара. А что, если... а что, если они остались живы? Это была надежда, пусть слабая, ничтожная, но надежда на то, что у него еще не все в жизни потеряно, что умирать ему рано... И на рассвете, когда вдали раздался одинокий выстрел, Миро поспешил укрыться за камнями — ему уже не хотелось расставаться с жизнью.
С рассветом беженцы двинулись дальше. Миро был с ними.
И вот однажды утром, когда Фидан маре разламывала последнюю лепешку на равные части, чтобы раздать их беженцам, а сами беженцы, будто зачарованные, не сводили горящих, голодных глаз с этих крохотных вожделенных кусочков, совсем близко замычала корова.
Это было так неожиданно, что все невольно вздрогнули и, забыв о хлебе, обернулись назад. Корова стояла всего в нескольких шагах и смотрела на людей большими печальными глазами. Она должна была вот-вот отелиться и стояла, широко расставив ноги. Сого поднялся с места и замахал на нее руками, отгоняя. Корова обиженно повернулась и медленно, устало пошла прочь. Но тут у Сого вдруг алчно сверкнули глаза. Он выхватил кинжал...
— Сого, грех это, — сказал Миро, не вставая, — ей отелиться пора.
Сого жестко посмотрел на него. Миро не отвел своего взгляда. Беженцы замерли. Тридцать пар измученных, голодных, горящих алчным огнем глаз смотрели на этот молчаливый поединок, не зная, на чью сторону встать. Первым не выдержал Сого, он отвернулся и решительно шагнул к корове. В тот же миг Миро вскочил на ноги и бросился ему наперерез.
А корова, раскачивая полным выменем и тяжело переступая ногами, медленно уходила... Она могла стать добычей аскеров или другой группы беженцев... Сого взбешенно заорал:
— Богом заклинаю, Миро, отойди с дороги.
— Скорее умру, чем допущу тебя к скотине...
Сого коротко взмахнул кинжалом... Миро упал.
...Через два дня, когда он очнулся, в тот же миг увидел печальные глаза склонившегося над ним Сого. Тот стоял на коленях и что-то говорил — Миро не разобрал слов, он был очень слаб. Прошло еще несколько дней, Миро достаточно окреп, чтобы встать на ноги. И первое, что он увидел — это новые трехи на ногах беженцев. Такие же новые, только что сплетенные трехи были и на его ногах... Миро молча снял их, отшвырнул в сторону, надел свои старые, дырявые и, не прощаясь, ушел, придерживая правую, пораненную в ключице руку.
К другой группе беженцев он не пристал... Он бродил одиноко по горам и ущельям, ночуя в расщелинах скал, питаясь кореньями и случайно добытой мелкой дичью. Он спустился в ущелье Джгни, пытаясь найти пещеру, ставшую могилой его ребенка, да где ее найдешь... Потом поднялся на гору Севсар, где, говорят, убили Маркоса, — но где тот родник, возле которого похоронен убийца его сына? Не найти... Мало ли родников в лесах Севсара! Обошел кругом почти весь Хут, приблизился к Цовасару, и к Маратуку, и к Сепасару, и к Нкузасару, и к Фидасару, спустился в Масрадзор, добрался до родного Горцварка, но лишь издали посмотрел на его развалины. И пошел назад... Он шел и вспоминал свою Хандут и деда Арута, Хумар маре, сына Арута, и вспоминал своих товарищей по скитаниям, и вспоминал невестку из Хута... Да, он вспоминал ее и не раз стыдился себя, одним из первых скрутившего ей руки в ту памятную ночь... Вспоминал ее, как она забилась в кусты и надрывно плакала, выплакивала долго копившиеся слезы, и себя, с болью прислушивавшегося к ее рыданиям... Отчего он вспомнил эту женщину? Может быть, потому, что среди всех людей, встретившихся ему на скорбных дорогах, невестка из Хута была единственным человеком, с кем ему хотелось бы еще раз встретиться и излить перед нею душу свою?.. Ах, увидеть бы ее, покаянно склонить голову и сказать ей:
«Невестка из Хута, я грешен перед тобой, мне стыдно вспоминать ту ночь, прости, если можешь».
И сказать ей:
«Невестка из Хута, как же тебя зовут?»
И сказать ей:
«Будем вместе скитаться по разоренному краю, невестка из... но как же тебя зовут?»
Две весны и две зимы он не приставал ни к одной группе беженцев, а встретив их случайно, сворачивал с дороги.
...Оставшиеся в живых беженцы, окончательно потеряв надежду вернуться к своим разоренным очагам, перешли на этот берег Аракса. И край родной обезлюдел, осиротел... Вскоре и Миро оказался у берегов Аракса. Узкая тропинка оборвалась у моста Маргара... Миро взошел на мост, обернулся назад, мысленно прощаясь со всем, что оставлял там, — с домом, с селом, с друзьями, с горами и реками, породившими его и оказавшимися такими неласковыми.
Но и на этом берегу он чувствовал себя бродягой и оборванцем. И не было здесь таких гор, как в его краях, и негде было искать ягод, чтобы утолить голод. Ни леса, ни деревца...
Миро набрел на спелое пшеничное поле, сорвал пучок колосьев, растер в ладонях, просеял зерна и стал жевать их, опять сорвал, опять растер, но тут услышал за спиной чей-то грубый окрик:
— Эй, оборванец! Ты что там делаешь?
Миро обернулся и увидел группу крестьян с серпами и косами. Они с любопытством разглядывали его лохмотья, лицо, обросшее черной с проседью, курчавящейся бородой.
— Эй, ты что, не слышишь? Зачем топчешь поле?
Миро не ответил. Он торопливо бросил в рот горсть очищенных зерен и потянулся за другими колосьями.
— А ну-ка, живо выходи оттуда и убирайся!
Миро опять не ответил. Он жадно ел пшеницу, впервые наслаждаясь едой. «Куда мне убираться? — думал он. —Я по своей воле явился сюда, и идти мне больше некуда...»
— Эй, оборванец, говорят же тебе, убирайся отсюда, а то приду и серпом перережу тебе глотку!
— Ах дьявол, прямо беда с этими беженцами! Объедают нас! — заорал один из крестьян, снимая с плеча косу.
Миро не сдержался.
— От души ли говоришь эти слова, армянин? — крикнул он и шагнул навстречу.
Крестьяне испуганно отступили. Лишь один из них, с косой наперевес, пошел было на него, но, заметив, что Миро не боится, тоже попятился. Крестьяне потоптались, ушли, вслух проклиная «этих беженцев».
Миро вернулся к полю и стал торопливо набивать колосьями свой кожаный мешок. Потом он двинулся по дороге и вскоре набрел на домик. Не постучавшись, вошел и остановился посреди комнаты.
— Сестрица, мне бы хлеба немного, — громко сказал он женщине, появившейся из-за занавески.
Женщина испуганно вытаращила глаза на мрачного незнакомца.
— Нету нас хлеба, ей-богу, нет ни кусочка.
— Позови-ка своего мужа.
— Его нет дома. Ушел он. Не знаю куда. По делам!
— По делам, — усмехнулся Миро неприязненно, — по делам ушел, видишь ли... — Он быстро прошелся по комнате, заглядывая в каждую щель в поисках съедобного, но ничего не нашел. — По делам, значит... — повторил он, все больше злясь. Остановился, оглядел стены, пол, потолок.
— Ишь какие белые стены! Копоти не знают... Тондира нет у вас, что ли?
Два года он не слышал собственного голоса, два года беседовал лишь с камнями да с деревьями. И теперь слова он произносил так, как жаждущий путник пьет воду из родника — смакуя каждое слово, как глоток родниковой воды, прислушиваясь к звукам своего голоса и упиваясь ими.
— Дом без тондира? Стены без копоти?..
Взгляд его упал на часы, висевшие на стене.
— О-го-го-го! Смотри-ка, часы. Ча-сы-ы! — закричал он, приходя в бешенство и уже не в силах сдерживаться. — Часы-ы! Отстукивают время! Время моей жизни! Будьте вы прокляты!
Взмахнув сучковатой своей палкой, он с силой хватил ею по часам, сбил их со стены и принялся остервенело топтать дырявыми трехами.
Дзори Миро зажег потухшую самокрутку, затянулся густым табачным дымом и задумался над тем, о чем думал тысячу раз. Что плохого сделали армяне Османскому государству? Ничего! Что же происходило в те дни? Война между армянами и турками? Нет. Это было поголовное истребление армян. Новый султан, соплеменник кровавого султана Гамида и сам не меньший кровопийца, приказал уничтожить с корнем армянский народ, и подвластная ему страна покорно приняла этот приказ. Зачем? Султан отверг целую нацию, и страна покорно отвергла ее. И нация разбрелась, ища спасения среди скал, лесов, среди гор и долин. Да, так было. Единственным защитником отверженного народа оказалась мать-природа, давшая ему пусть скудную, но пищу, пусть холодное, но прибежище, и сочувственно внимала его жалобам и стенаниям. Но и природа оказалась не бескорыстной в своей доброте. Взамен пищи и крова она требовала от людей забыть в себе человеческое, она возвращала их в даль тысячелетий, уводила в пещеры, уводила к кореньям и лесным ягодам, превращала в дикарей. И толпы беженцев превращались в стаи хищных зверей, которые постепенно разбредались, чтобы добытую пищу пожирать в одиночку, не делиться с другими. Ушла невестка из Хута, ушел Сако, ушел Миро, уходили многие, уходили все. Да, дорого обошлась им доброта матери-природы.
— Арут, если один человек не примет другого человека, он может остаться в одиночестве, — сказал Дзори Миро, — а одиночество страшная вещь. Человек тогда не знает, куда себя девать: бежав от людей, он начинает скитаться по лесам и горам и дичает, и единственными его друзьями становятся горы.
Миро умолк. Молчал и сын Арут, не понимая, зачем отец говорит ему все это... О каком одиночестве ведет он речь?
— Может случиться, лао, на войне всякое бывает, жизнь, она ведь очень запутанна, может случиться, сынок, что окажешься в одиночестве в этом ошалевшем мире. Тогда ты почаще вспоминай отца своего Дзори Миро — помни, что есть на свете, по крайней мере, один человек, который принял тебя в свою душу и лелеет в своем сердце. Помни это, и ты даже в одиночестве не будешь чувствовать себя отверженным в мире...
— Эх-хе-хе!.. — тяжко вздохнул возчик Аро. — Это ты верно сказал, Миро. У нас в Караглухе есть один человек, уж очень он мне не по душе. Поверишь ли, рад бы с ним вовсе не говорить, пропади он пропадом, да вот беда, никак невозможно: как ни вертись, а все же односельчанин, каждый день встречаемся, я ему нужен, он мне нужен, ну прямо беда!
«А тебя кто приемлет в этом мире, Дзори Миро, — спросил он себя и, подумав, сам же ответил на свой вопрос: — Арут. Арут приемлет тебя как отца... У Арута свой мир, у тебя свой... Его товарищ по комсомолу Егоренц Володя намного ближе ему, чем ты... Пусть так... Арут живым вернется с войны, ты женишь его на Айкуш, приведешь невестку в дом, заимеешь внуков, одного из них назовешь Миро, и этот Дзори Миро с пальчик примет старого Дзори Миро... Старики и дети всегда легко понимали друг друга. И ты уйдешь из мира, принятый им...»
— Ты догадался, о ком я говорю, Миро? — не унимался Аро. — Вот, к примеру, взять хотя бы нашего бригадира Гево. Пройдет этак, гордо подбоченясь, что твой царь персидский, и даже не посмотрит на тебя, и на твое приветствие не ответит. Иной раз, поверишь ли, думаю про себя: а вот и не поздороваюсь, черт побери, пусть он первый... Но опять же как не здороваться? Он же бригадир, хоть и на ровном месте, а все шишка! Не поздороваешься — он тебя завтра же того... К примеру сказать, трудодни-то мои он записывает... Так-то вот... А ты говоришь... — опять вздохнул возчик Аро, ничуть не смущаясь, что, начав во здравие, кончил за упокой.
— Хочешь не хочешь, а он твой односельчанин, зачем же не поздороваться при случае.
— Хм, односельчанин... — недовольно хмыкнул Аро. — Если бы только односельчанин, а то ведь Гево — хозяин нашего села! Уж это точно! А ведь если говорить по совести, несправедливо это. Спросишь: почему несправедливо? Отвечу: а потому несправедливо, что село наше основал не бригадир Гево, а Дзори Миро! Ты и есть настоящий хозяин Караглуха!
Арут весело расхохотался.
— А ты не смейся, — озлился возчик Аро. — Наше село основал твой отец. Я это помню, у меня память острая! Ты-то сам разве забыл, Миро?
— Не забыл, — ответил Дзори Миро, нахмурившись.
«Был такой же теплый летний день...»
— Чахрканци Нго и Овеци Месроп только после тебя начали строиться, а потом пришел Саркис. У меня память острая, я все помню. Гево с отцом пришли позднее. Ты не помнишь, Миро?
«Был летний день, и опять шла война...»
— А теперь Гево стал хозяином! Миро просит у него воду для полива и получает отказ — вот до чего дошло! — возмущался возчик. — Ты свой овес сколько раз поливал, Миро?
— Во время ливня.
— Ну вот, я так и знал. А Гево раз десять полил. Эх, несправедливость! Сколько овса думаешь собрать, Миро?
— Сколько придется, — пожал плечами Миро.
«Шел двадцатый год, была война...»
— А у меня в этом году хорошая уродилась пшеница, крупная, — сказал возчик, — такой пшеницы ни у кого нет. Было бы с кем обменять на овес.
Но Миро, погруженный в собственные думы, не слушал его.
«В тот день в чужом, незнакомом мне доме на меня напало затмение, и я совершил недозволенное — перевернул все вверх дном да еще разбил часы... Дорога вела в Арагац...»
Он медленно брел по пыльной дороге, уходя все дальше и дальше от родных гор, оставшихся по ту сторону Аракса. Шел день, шел два, а на третий оказался среди гор, чем-то напоминавших сасунские. Он бродил по извилистым тропам через незнакомые села, в которых многие дома пустовали, стояли с наглухо заколоченными окнами и дверями. Он мог войти в любой из них, вдохнуть в него жизнь. Он мог отыскать хозяев этих сел, если они были, и попросить:
«Я бездомный нищий, беженец, позвольте мне поставить хижину на краю вашего села...»
Но он шел все дальше и дальше от мест, населенных лодьми, он взбирался все выше и выше в горы.
Он искал родник, рядом с которым можно было бы поставить хижину...
И нашел его на лесной опушке, вдали от людской суеты. Он присел на камень, скинул на землю котомку. Здесь было то, что он искал. Еще недавно ущелья скрывали его от врагов — здесь было ущелье, его друг и защитник; он любил тишину, она была его верным спутником во время долгих скитаний — здесь была тишина, лесная, ничем не нарушаемая тишина... Он снял папаху, положил на другой камень, задумчиво посмотрел на ущелье, раскинувшееся внизу, устало закрыл глаза, всем своим существом отдавшись блаженному покою.
Он был первым, кто обосновался в ущелье, и стал закладывать фундамент для будущего своего дома.
Пять долгих лет его руки не знали ни кирки, ни лопаты, пять долгих лет он не брал в ладони прохладную свежевскопанную землю и не слышал ее дурманящего запаха, не чувствовал ломоты в усталых от работы мускулах, не ощущал покалывания соленого пота на спине... Острие кирки с размаху вонзилось в твердую, неподатливую землю, вывернуло легкий пласт, обдав Миро камушками и пьянящим духом земли. Затрепетало тело Миро, истосковавшееся по вот такому доброму труду, мир и покой вошли в душу Миро. Работалось ему в охотку, пот градом катился со лба, капельки подолгу висели на кончике крючковатого носа, но Миро не стряхивал их, весь отдавшись новообретенному счастью общения с матерью-землей... А когда наступил вечер, он лег в недорытую яму под будущий фундамент дома и сомкнул отяжелевшие веки...
Неделю спустя в ущелье появились другие люди. К тому времени Миро уже заметно поднял фундамент, сложив его из бесформенных неотесанных камней, которыми в обилии был усеян пологий скат, и даже наметил дверной проем, повернутый в сторону ущелья.
Незнакомцы молча приблизились, молча же расселись на камнях, и никто из них не произнес обычного:
«Бог в помощь, армянин, не дом ли строишь?»
Впрочем, Миро и не ждал никаких слов, с первого же взгляда определил: такие же беженцы, как и он. И опять сжалось от боли сердце Миро, потеряв обретенный было покой, и чуть не спросил он зло:
«Зачем притащились! Других мест мало, что ли?..»
Да разве скажешь такое — сердце другое кричало, свое:
«Незачем искать вам другого места. Довольно вам скитаться по лесам, вот тут рядом со мной и начинайте строить свои жилища».
Он оставил лопату, посмотрел на уныло опустивших головы скитальцев, подошел и сел рядом с Чахрканци Нго. Посидел, помолчал, опять встал, ушел за скалу, через минуту вернулся с киркой и протянул ее Нго.
Остальные неуверенно заулыбались. Встали. Каждый отмерил себе участок под дом и начал копать.
Вскоре пришли еще люди.
Пришел Закар из Талворика, раздавленный неисчислимыми бедствиями, обрушившимися на него. Сел на гребень ската, а утром, когда солнце встало, он был на том же месте, в той же позе: за всю ночь не шелохнулся, словно окаменел.
— Так и будешь сидеть, Закар? — спросил Нго из Чахркана. — Встряхнись, Закар, так нельзя.
Не ответил Закар, даже не обернулся, даже рукой не двинул. Он смотрел на темное дно ущелья, куда еще не достигли лучи солнца.
— Встряхнись, Закар, возьми лопату, начинай копать.
— Мне дом уже ни к чему, Нго, — сказал Закар, — мне ни к чему ни огонь в очаге, ни свет лампады. Не приставай ко мне, я хочу только одного: умереть среди этих гор.
Миро оглядел Закара из Талворика с ног до головы, его жилистую, обросшую шею, потухшие неподвижные глаза, лохмотья, сквозь которые проглядывало грязное тощее тело, и понял: кровь в этом изможденном теле застыла, и уже ничто на земле не согреет ее. Поздно...
— Неправда это, — заговорил Нго, —талворикцу не пристало быть бездомным. Пусть после тебя останется дом, чтобы люди смотрели и добром вспоминали тебя. Бери лопату, Закар, начинай копать.
Нго протянул ему лопату. Закар поднялся, сердито оттолкнул лопату и пошел вверх по склону горы — туда, где были облака. Пошел, чтобы там умереть, самому стать облаком, отдаться на волю ветрам и унестись вдаль, в Сасун... в родной край, где остались лежать непохороненными все близкие и родные ему люди.
Остальные смотрели ему вслед, и никто не решился окликнуть его, вернуть назад. Знали — не вернется.
«Закару из Талворика в то время было столько же лет, сколько мне сейчас, — подумал Дзори Миро, — разве что лет на пять больше».
Обеими ладонями он потер лицо, разглаживая морщины, посмотрел на сына и увидел на его лице что-то зловещее. Он заговорил быстро, торопливо, заглатывая концы фраз:
— Арут... Арут, под этим ясным солнечным небом, кроме тебя... слышишь, сын, кроме тебя, никого у меня нет... ни одной живой души! Не вздумай погасить мой очаг... — Он не договорил: тень Закара из Талворика, медленно поднимавшегося в гору в надежде найти там смерть, отчетливо и грозно стояла перед глазами Дзори Миро, наводя на него безотчетный страх.
— Бог милостив, Миро, — вставил возчик Аро, — ты будь спокоен, не держи в сердце тревогу. Ты лучше за своим здоровьем смотри, чтобы, значит, Арут, когда он вернется, мог радоваться на тебя.
— Все будет хорошо, отец, ты не тревожься, — заверил Арут, не догадываясь о том, какие сейчас видения мучают отца. — Я этих фашистов... Я вернусь, отец, вот увидишь, я непременно вернусь!
— Дай бог тебе долгой жизни, Арут, — вставил возчик Аро, метнув на Дзори Миро укоризненный взгляд, — ты, похоже, сильнее своего отца, ты настоящий мужчина. Арут, ты скажи ему, чтоб он за своим здоровьем смотрел, тебя дожидался. Он ведь у тебя совсем стар, а ест что — овсяные лепешки. Миро, тебе пшеничный хлеб нужен, непременно пшеничный! Может, обменяешь? У меня в этом году добрая пшеница...
Арут рассмеялся. Возчик Аро недовольно проворчал что-то и сердито хлестнул быков.
— О-о-о, на ходу спят, чертовы твари!..
...Миро развел огонь в очаге посреди комнаты, вышел во двор и посмотрел на крышу. Над ердыком весело клубился дым. Первый дым в ущелье. Дом обрел живое, теплое дыхание. Люди побросали все дела, залюбовались этим дымом, этим ожившим домом. Они сидели на полувозведенных стенах, в ямах, выкопанных под фундаменты, и смотрели, не в силах оторвать взгляда от этого чудного зрелища: они глубоко вдыхали в себя запах дыма, как вдыхают весенний воздух, напоенный запахами цветущих лугов, смотрели и вспоминали свои дома, свои очаги, перебирали в памяти все пережитое за эти годы, свою нелегкую, безрадостную судьбу...
— Да, жаль, нет Закара, он бы порадовался... — сказал Нго.
И все вспомнили Закара из Талворика и подавленно опустили головы.
Вечерело. Над ущельем висела полная луна. Миро стоял, прислонившись спиной к валуну, и любовался дымом над своей крышей, тем, как он медленно поднимался вверх и таял в густых сумерках, принимая причудливые формы, напоминая то круговерть воды в замутненном роднике, то изогнутый меч, то извилистые борозды на пахоте, то пшеничное поле, затопленное половодьем... и луна уже не была луной, а лишь светящимся осколком неба, и дым из ердыка не был дымом, а лишь лохмотьями невестки из Хута...
Дым из ердыка заволакивал глаза Миро, проникал в жилы и струился вместе с кровью. Он закрыл глаза, а когда вновь открыл их и посмотрел на свой дом, он показался Миро скучным и холодным. И вспомнились ему село Чахркан в Сасуне, узкая долина, мост над речкой... Он и Мхо шли по развалинам Давидовой крепости, присаживались возле коновязей Давида...
В этот вечер Аракел из Псанка, днем раньше по делам ушедший в низинные села, вернулся с вестью:
— Большевики вошли в Ереван, революция победила!
Молча выслушали новость, молча переглянулись. В глазах и во всем облике беженцев был вопрос, недоумение. Некому было объяснить им, что, собственно, произошло.
— Аракел, твоя весть к добру или к беде? — спросил Нго.
— У богачей равнинных сел сердца обливаются кровью, — сказал Аракел, — большевики отбирают у них землю и раздают бедным. У моего знакомого будто крылья выросли от радости, значит...
— Да благословит господь дым над твоей крышей, Аракел, добрую весть ты принес! — успокоился Нго из Чахркана, потом нахмурился, посмотрел вокруг. Старики последовали его примеру и тоже посмотрели вокруг — на голые скалы, обступавшие их со всех сторон.
— Ни земли, ни воды... Нет среди нас ни землевладельцев, ни безземельных, все равны — одно слово, беженцы!..
На следующее утро Миро выбрался из ущелья, в первом же встречном селе спросил «дорогу на Эривань» и пустился по ней пешком. Прибыв в город, он неделю поработал носильщиком (вспоминая скитания Мхо по Диарбекиру), потом отправился в лавку и купил там один глиняный горшок, одну лампадку, два фунта гвоздей, две пары петель для дверей, замок, а на последний двугривенный — полбутылки керосина; все это аккуратно уложил в горшок, вскинул на плечо и... тут увидел невестку из Хута! Скрестив руки на груди, она сидела у двери лавочки, где торговали бакалейной мелочью... Миро попридержал шаг, обошел лавку вокруг, чтобы невестка из Хута тоже заметила его. Нет, она не замечала Миро, она была погружена в собственные думы и, наверное, не видела того, что делается вокруг, не слышала оживленного говора людей, заполнивших рынок. Миро бочком-бочком, несмело подобрался к ней и окликнул:
— Невестка из Хута...
Женщина вздрогнула, растерянно встала с места, посмотрела на Миро, припоминая... И сказала смущенно:
— Здравствуй, братец...
— Невестка из Хута, — сказал Миро и умолк, не зная, что еще сказать. Ах да! — Невестка из Хута, я виноват перед тобой... постыдно виноват. И не только я, многие. Прости нас, ради бога!
Женщина опустила голову, пряча навернувшиеся слезы.
— Невестка из Хута, после тебя... после тебя я тоже ушел от них... — Он опять не договорил. К чему это, кому надо знать, когда и зачем он ушел от людей? — Как же тебя зовут, женщина?
— Нарэ, — подняла она голову.
«Нарэ, Нарэ‚ — подумал Миро. — Хандут... Нарэ... Удивительно...»
И сам не смог бы объяснить, что здесь было удивительного.
— Хорошее имя, — сказал он наконец.
— Мужу тоже нравилось мое имя, — сказала Нарэ, смущенно отводя взгляд. — Не этому, а первому, который остался там, в родных краях. Этот называет меня Ниной.
— А этот кто? —В голосе Миро послышались ревнивые нотки. — По какому такому праву он портит твое имя, данное при крещении?
— Он хозяин этой лавки, зовут его Вано, — неохотно сообщила Нарэ. —А как ты живешь, братец Миро?
Миро пожал плечами и ответил неопределенно:
— Живу себе... В горах живу, Нарэ. Дом себе построил.
— Это хорошо, — вздохнула Нарэ. — Хорошо в горах! Здесь мне дышать нечем, задыхаюсь я. А куда мне деваться? Вот и живу... — Она мечтательно поглядела вдаль. — Ах, сейчас бы в наши горы! На крыльях бы полетела.
Миро смотрел на нее, смотрел на ее пальцы, перебиравшие край платья, — пальцы мелко дрожали; смотрел на ее новую одежду — непривычно было видеть ее в новом, в этом платье, она казалась чужой; смотрел на ее лицо — похудевшее, хотя, казалось бы, живется ей неплохо... Он искал слов, чтоб растянуть беседу, подольше побыть возле нее, но нужных слов не находил.
— Ну я пойду, Нарэ, — сказал он.
— Куда? — спросила она и взглянула на него расширенными глазами, и в голосе ее были слезы.
— К себе, — сказал Миро, — в горы.
— Ты живешь один?
Вопрос пришелся по душе Миро — то ли потому, что на него легко было ответить, то ли потому, что слова Нарэ всколыхнули в нем годами накопленную печаль, которую он хотел бы разделить с кем-нибудь, но не с кем было.
— Один, Нарэ, — ответил он, — совсем один, один во всем мире!
Опять помолчали. Они могли так молчать и час, и два, но каждое произнесенное после этого слово явилось бы продолжением прерванного разговора. Поэтому молчание не было в тягость ни Миро, ни Нарэ.
Наконец Нарэ тряхнула головой, как бы отгоняя остатки мучивших ее сомнений, и сказала:
— Не люблю его язык.
— Чей язык? — не понял Миро.
— Вано, моего мужа, чужой он мне. Непонятный. Да и он сам. Видеть его не могу! А эта лавка будто заноза в глазу. Ах ты господи! В горы душа рвется, братец Миро, в горы, в поднебесье!
...Из Еревана они ушли вместе, пошли не по дороге, а напрямик, по бездорожью, прямо к горам, синевшим вдали. Там было их ущелье, их дом. Миро с поклажей шагал впереди, Нарэ — чуть поотстав.
На закате следующего дня они добрались до ущелья, поднялись по пологому, усеянному камнями скату. Миро остановился у порога своей хижины и сказал:
— Вот это и есть наш дом.
Нарэ смущенно потупилась и прошептала тихо:
— Я согласна...
Дзори Миро повернулся и посмотрел назад, хотя и знал, что не увидит своего села — слишком далеко отъехали. И вспомнился ему Караглух той далекой осени. На краю ущелья стоит его дом, уже отстроенный. Другие крестьяне достраивали свои дома или только начинали строить. Впрочем, и у него еще не все было на месте: двери не были навешены, площадка перед домом не очищена от мусора и не выровнена. Это уже сделала Нарэ, своими руками... Ах, Нарэ, Нарэ...
— Арут, самое тяжелое на свете — это когда теряешь человека, — сказал Дзори Миро. — Потому что человека уже не вернешь. — Он вспомнил всех, кого сам потерял: да, их уже не вернуть, вот что самое горькое. — Тяжело терять родную землю, сынок, но земля, видишь ли, она не принимает чужого владыку, потому что она уже сроднилась со своим, настоящим, и будет ждать его прихода, будет ждать столько, сколько надо, и в конце концов дождется. Это потеря не навсегда...
— Э, не говори, Миро, — усомнился возчик Аро. — Наш бедолага Хачик столько времени спину гнул, возделал свой приусадебный участок, здоровье свое положил, пока очистил его от камней, пришли, промерили и отобрали: норму, видишь ли, превышает.
«Нет, это не навсегда, — думал свое Дзори Миро, не слушая болтовни возчика, — германец проиграет войну, ибо неправое дело никогда не побеждает. И в этой войне победят Советы, и Советы же откроют нашему краю путь к благоденствию...»
— А какой табак он вырастил на этом участке! — не мог успокоиться возчик Аро. — Какой это был табак, Миро, я ведь помню, сам курил. Чудо, а не табак! А колхоз возьми да и построй на этой земле хлев для скота. Вот и говори после этого, навсегда или не навсегда. Да только ли Хачик? — продолжал изливать душу возчик, хотя никто его не слушал. — Арут, ты, наверно, не помнишь, ты тогда еще не родился. Так я тебе скажу: сколько ни есть земель в нашем Караглухе — колхозные или в личном пользовании, — все они политы нашей кровью и потом. До нашего прихода там не было никакой земли, одни камни. Сколько мы труда положили, чтобы выкорчевать их. Миро, ты сам скажи, прав я или не прав?
— Прав, прав, — ответил Дзори Миро.
— А как же, я помню, у меня память острая.
«Да, правда, мы тогда только мечтали о клочке земли».
— А теперь этот щенок Гево стал полноправным хозяином наших земель. А ведь по совести хозяин-то ты! Ты, Хачик, я... Вот вернусь в село и все ему выложу, этому сукину сыну Гево, все как есть выложу. Чего мне бояться? Не боюсь я его. Дай только вернуться в село, уж я ему покажу, кто настоящий хозяин Караглуха.
«...И клевер посеял на крыше дома — больше негде было... Ах, благословенные те дни! Нарэ была еще жива, ходила беременная Арутом...»
Всю ночь шел проливной дождь — на ущелье, на безымянное село. Оно еще не имело названия. Мело предлагал назвать его «Хов», Месроп предлагал — «Хаварк», Аракел — «Псанк», Оган — «Гярмав», Саргис — «Арос», Нго — «Чахркан»... Каждый стремился возродить название своего родного села. Но все понимали: право и честь дать название новому селу принадлежит только одному человеку — Миро. А он ничего не предлагал, он только молчал и слушал других.
Миро лежал и прислушивался к шороху дождя — в ту ночь ему не спалось.
— Миро, спи, Миро, — шептала Нарэ, — ты весь день ворочал камни, тебе отдыхать надо, спи, Миро, спи.
Он весь день, от зари до зари, расчищал площадку вокруг дома, раскалывал огромные валуны, чтоб легче было подтаскивать их к краю ущелья, и сбрасывал вниз. Работал как проклятый, стиснув зубы, разорвав последнюю нить, которая связывала его с предавшим его богом.
— Миро, спи, Миро, тебе отдохнуть надо...
Миро прислушивался к шороху дождя и думал о том, что дождь этот обильно поливает камни и скалы и влага попусту пропадает. Ах, если бы такой дождь да на посеянное поле! Но где его взять? Не было поля...
Миро протянул руку к ердыку, через который тянулись к полу невидимые в темноте дождевые струйки, раскрыл ладонь, широкую, как лопата, и потрескавшуюся, как глинистая почва в засуху. Потом провел влажной ладонью по лбу, по глазам. Встал, открыл дверь, всмотрелся в сырую, полную таинственных шорохов тьму и снова лег...
К утру дождь прекратился; теплое, еще не набравшее сил весеннее солнышко поднялось над ущельем, в выемках скал слепяще засверкали дождевые лужицы. Миро вышел из дому, посмотрел на безымянное свое село, увидел усталые набухшие глаза односельчан и понял: они тоже не спали эту ночь, их донимали те же мысли о засеянном поле...
И опять он выворачивал и сталкивал в ущелье камни; а под ними были другие камни, Миро и их выворачивал и сталкивал вниз, с упорством одержимого пробиваясь к почвенному слою, — должен же он появиться когда-нибудь!
Вечером он поднялся на крышу дома, взял оттуда горсть земли и стал мять ее пальцами. Земля была влажной и рассыпчатой. Миро мечтательно вздохнул: ах, иметь бы кусок такой земли, да немного семян, да пару быков...
Кончиком указательного пальца он провел длинную, насколько хватило руки, неглубокую борозду на крыше, слегка пригнул голову и взглядом продолжил борозду дальше — через ущелье, через горы. Воображаемая борозда протянулась до голубевшей в далекой дымке горной цепи и, описав широкий круг, вернулась на крышу.
Палец увяз в земле, тепло земли поднялось вверх по руке, по всему телу, проникло в кровь, в самый мозг, и не было сил противостоять ему... Нет, нельзя сидеть и чего-то ждать. Ночью опять пойдет дождь, надо начинать сев.
Миро спустился, прошел в дом, достал мешочек с семенами клевера и опять поднялся на крышу. Здесь перемешал семена с землей — десять горстей земли на горсть семян, — чтобы равномерно легли они в почву, и, встав в центр крыши, принялся разбрасывать их круговым движением руки.
А над ущельем уже нависли тяжелые, чреватые дождем тучи, пахло грозой.
Ночью опять зарядил дождь. Миро с тревогой прислушивался: не слишком ли сильный, не смоет ли семена с крыши?
На другой день из конца в конец ущелья разносились веселые, беззлобно-насмешливые голоса сельчан:
— Миро посеял клевер на своей крыше!
— Миро спятил, как есть спятил!
— Дзори Миро...
А еще через день приехал землемер из уезда. Остановил коня, спешился, требовательно нахмурившись, оглядел стоявших вокруг сельчан, ожидая, кто изъявит желание накормить и напоить коня. Желающих не оказалось. Подождал: появится ли сельский старшина, писарь? Таких тоже не оказалось. Землемер сердито дернул за узду своего коня и опять оглядел толпу — все ли в сборе? Все были в сборе. Тридцать пар глаз сверлили землемера молчаливыми вопросами: кто показал тебе дорогу в это село? Зачем явился? Что тебе здесь надо?.. Потом взяли его за руки и почти насильно потащили к хижине Миро, показали на крышу:
— Измеряй! Здесь и поле наше, и посевы!
Землемер вырвался из рук взбесившихся сельчан и вскочил в седло.
Выбравшись из ущелья, он остановил коня, достал из кармана записную книжку с графленными-от руки листами и в графе «Наименование села» карандашом написал первое, что пришло в голову, но нужное для отчета: «Караглух». В графе «Количество домов» написал «30». А против слова «Земель» поставил черточку. Потом улыбнулся, представив, как вечером будет рассказывать своим приятелям об этом чудаке, который — ну и потеха же! — который посеял клевер на собственной крыше. Ну до чего же забавный малый!
— Миро, ты когда думаешь убрать овес? Я пришлю тебе в помощь нашего Мхика.
«А ведь я тогда вырастил свой клевер на крыше дома...»
— Да, Арут, я непременно пришлю мальчика в помощь твоему отцу, он человек старый, одинокий, ему одному не управиться.
— Спасибо, дядя Аро, время сейчас такое, люди должны помогать друг другу, — рассудительно заметил Арут.
«И даже собрал урожай...» — думал о своем Дзори Миро.
Он достал косу, провел пальцем по лезвию — славно наточено, но все же для порядка прицепил к поясу стальной брусок, взял кувшин с водой и... благословляя день, когда он вместе с дедом Арутом по извилистой тропинке, мимо Оганова поля, отбиваясь от сельских волкодавов, шел к своему полю, вспаханному под просо... поднялся на крышу. Поставил в уголочек кувшин, раза два провел бруском по лезвию, расстегнул пуговицу на рубахе, достал платок, повязал голову, чтоб не получить солнечного удара, прикинул на глазок, с какого конца начать, поплевал на ладони и — начал... Шершавая рукоять косы от каждого взмаха дрожала в руках, дрожь передавалась всему телу, будоражила кровь в жилах. О, это ни с чем не сравнимое счастье обретения, казалось бы, давно и навеки утерянного ощущения себя человеком земли! Вжик-вжик... —звенела коса, ритмично всплескивая на солнце влажным, радужным полукружьем... Вжик-вжик... На другом конце «поля», испуганно захлопав крыльями, вспорхнула перепелка... Осторожно, Миро, может, где-то рядом она вывела птенцов или высиживала яйца. Присмотрись хорошенько и обходи стороной гнездо. Вжик-вжик... — звенела коса. Нет, Миро, похоже, что рука у тебя быстро уставать начала, не надо было так шибко махать косой — а ну как разогреешься да вспотеешь, и тебя ветерком прихватит! Отдохни малость, попей холодной воды из кувшина — вот он под деревом, выпей, остуди пересохшее горло, да и не пора ли бруском разок-другой пройтись по лезвию косы?
Но не успели трехи даже повлажнеть от росы, а «сенокос» уже закончился... Коса звякнула о камень на краю крыши, и Миро очнулся от сладкого сна, озадаченно поморгал глазами.
...Прошли три весны, и село опять посмеялось вдоволь над незадачливостью Миро.
— Дожди начались, теперь крыша Миро до самого лета не просохнет.
И верно. За три года клевер своими цепкими корнями прошил насквозь всю крышу, до самых опор, вода не стекала, а уходила в кровлю, просачиваясь в стены.
— Придется вскрыть крышу, Миро, — вздыхала Нарэ.
Рука не поднималась вскрывать, но иного выхода не было. И однажды ночью, когда село спало, Миро взял лопату и поднялся на крышу.
«Да, тяжелой была та весна... Слегла Нарэ — наверно, простыла. В самый ливень я вез ее к врачу. Там, в больнице, она и померла... А сыну Аруту было всего-то три года...»
Дзори Миро снова пристально вгляделся в лицо сына, увидел глаза и чистый, без единой морщинки, лоб Нарэ и темные непокорные волосы Нарэ...
На повозке они должны были доехать до станции, оттуда Аро вернется в село, а Дзори Миро и Арут поездом поедут дальше, в Ереван, и там под скорбный свист паровоза в голове эшелона с новобранцами еще раз, может быть в последний, Дзори Миро обнимет и поцелует сына.
И повозка, поскрипывая, катилась по проселочной дороге, и кружились колеса с разными ободьями — один был старый, изношенный, местами заклепанный, другой новый, только что вышедший из горна кузнеца Егора, сизый, с вмятинами от ударов молота. И к вечеру докружились они до железнодорожной станции Кармрашен.
Возчик Аро поцеловал Арута, прослезился:
— Доброго пути тебе, лао, и счастливого возвращения... — Хотел добавить: «Об отце не беспокойся, мы ему поможем», но раздумал и повторил: — Счастливого тебе возвращения, лао...
Он опять взобрался на повозку и пустился в обратный путь. А Дзори Миро с сыном стали ждать ереванского поезда.
— Может быть, поезд сегодня запоздает, — высказал свое пожелание Дзори Миро.
— Не запоздает, — с юношеской жестокостью ответил Арут.
— Если бы и сегодня не было поезда, и завтра не было поезда, и послезавтра... — мечтал Дзори Миро.
— Что ты говоришь, отец! — возмутился Арут. — Ты представляешь, что это значит, когда поезд запаздывает хотя бы на час, особенно наш поезд.
— Знаю, ягненочек, все знаю.
— Война же, отец.
— Знаю, ягненочек, и это знаю...
И оба замолчали. Говорить было не о чем: и так все ясно...
Один-два раза в месяц почтальон приносил письма от Арута.
— Айкуш, да хранит тебя господь, прочитай-ка еще раз, — просил Дзори Миро.
А потом сам диктовал письмо:
«Дорогой мой сын Арут!
С того дня, как ты уехал, солнце померкло в нашем доме, солнышко ты мое, Арут.
С того дня, как ты ушел, холодно стало в нашем доме, ягненочек ты мой, Арут.
С того дня погасло пламя в нашем тондире, не вьется дым над ердыком, кровинушка ты моя, Арут...»
Продиктовав, Дзори Миро неизменно требовал, чтобы Айкуш вслух перечла написанное, и, поцеловав девушку в лоб, возвращался домой, опять доставал письмо сына, письмо, пахнущее войной, прижимал его к щеке и надолго задумывался. И перед его мысленным взором возникала одна и та же картина: толпы празднично разодетых сельчан, горящие факелы, пронзительные звуки зурны, сын Арут с пестрой шелковой лентой наискось через плечо и его невеста Айкуш под белоснежной, длинной, до пят, фатой и на такой же белой лошади.
Мир сжался до размеров сложенного треугольником письма. Жизнь Дзори Миро тоже превратилась в треугольник, одной вершиной упиравшийся в порог дома на краю ущелья, другою — в небо, вера в которое с отъездом сына вновь вспыхнула в сердце старика, а третьей — в немыслимо далекую даль, где гремели пушки...
Но однажды затерялась третья вершина средь дыма пожарищ, и дрогнула земля под ногами Дзори Миро... Он опустился на камень у своего порога да так и застыл, и тень его застыла, намертво прилипнув к стене дома. Невидящими, пустыми глазами он смотрел на раскинувшееся внизу ущелье с торчащими клыками в хищной пасти.
Сельчане жалостливо смотрели на него издали.
— Чует мое сердце, с сыном Дзори Миро случилось неладное, — сказал Аро. — Ах, Миро, бедный Миро...
— Навсегда закрылась дверь его дома, бедный, бедный Миро...
— Миро выдержит, — говорили другие, — у Миро каменное сердце.
— Выдержит, бога у него нет.
Но жизнь каждого из них в те дни тоже была треугольником с теми же вершинами, поэтому, поговорив немного или повздыхав, они отправились по своим делам — кто в поле, кто на молотьбу. И забыли про Дзори Миро, так и оставшегося сидеть на камне.
И однажды старуха Майро обругала свою сноху Сарэ, и из уст ее сорвалось имя Дзори Миро, сорвалось как проклятие:
— Чтоб ты филином стала, как Дзори Миро, бесстыжая!
И это проклятие пошло по устам сельчан... А Сарэ... Нет, они не забыли, что еще недавно старуха Майро души не чаяла в своей невестке — та и впрямь была скромной, послушной и почитала старших.
— Еще вчера Майро клялась именем Сарэ. Что же случилось?
А молодая женщина по утрам шла к роднику, краснея и стыдливо опуская глаза под взглядами молодых парней. И сельчане говорили про нее:
— Мужчина с папахой должен иметь жену такую, как сноха старухи Майро. Такая не уронит мужниной чести.
И опять же вспомнили:
— Бригадир Гево отбирает у всех колосья, подобранные на стерне, а вот у Сарэ — нет... К чему бы это?
И многозначительно ухмылялись, перешептывались — и те, чьи головы покрывали лачаки[24], и те, чьи головы покрывали фуражки со сломанными козырьками. А старуха Майро скорбно ударяла по своим высохшим коленям и, будто из прорванного мешка, сыпала проклятья на голову бедной своей снохи. И отписала-таки на фронт сыну про невестку, «бросившую собакам честь свою», и про бригадира Гево, «вскормленного молоком суки».
С фронта пришел ответ, полный угроз и злобы: «Приеду — глотку ей перережу, этой шлюхе, пусть убирается из дома ко всем чертям!» Майро показала письмо несчастной снохе, не преминув напоследок еще раз упомянуть про филина и Дзори Миро...
Сарэ спряталась в сарае. Потом из всех проклятий, которые ей довелось услышать от свекрови, выбрала одно — про филина и Дзори Миро, крепко задумалась, отбросила «филин», оставив «Дзори Миро», и в ту же ночь ушла из дому.
...Черная застывшая статуя на черном камне, у черной стены... Он медленно поднял голову и посмотрел на стоявшую в двух шагах молодую женщину. И ни слова не проронил. Просто смотрел. От этого каменного взгляда у Сарэ мороз прошел по спине. Раньше ей ни разу не приходилось разговаривать с Дзори Миро, хотя она знала о нем и несколько раз видела издали.
Старик молчал, уставившись на нее своим неподвижным и давящим взглядом, и это молчание с каждым мгновением становилось все страшнее. Надо было либо сказать что-то, либо повернуться и уйти. Но куда?
— Дядя Миро, — окликнула женщина.
— Кто ты? Что тебе надо? — отозвался Дзори Миро странным, утробным голосом.
— Я сноха Майро.
— Что тебе надо?
Сарэ съежилась — то ли от ночной прохлады, то ли от страха.
— Что тебе надо? — повторил Дзори Миро тем же пугающим утробным голосом, звучащим, казалось, из глубины ущелья.
— Свекровь выгнала меня из дому, — всхлипнула Сарэ. Подождала — сейчас спросит: «За что?»
Дзори Миро не спросил.
— В деревне все связывают мое имя с бригадиром Гево, — сказала Сарэ. — За это свекровь выгнала меня из дому.
Летом прошлого года, когда еще не пришла похоронная Арута и Дзори Миро был здоров настолько, что принимался за любую работу, которую ему поручали, он как-то увидел Сарэ и бригадира Гево сидящими рядышком под скирдой. Старику это пришлось не по душе. Он хотел отругать бригадира, сказать ему: «Земля огнем горит, а ты здесь паскудничаешь!» — но промолчал, решив, что люди сами разберутся в своих делах. И сейчас, вспомнив об этом, мрачно проворчал:
— Не захотела честь свою блюсти... Убирайся с моего порога!
И когда Сарэ, опустив голову и прижав руки к груди, пошатываясь и спотыкаясь о камни, медленно стала уходить, Дзори Миро показалось, будто ущелье, обретя глаза, укоризненно смотрит на него своими темными бездонными зрачками. Миро ощутил страх. Впервые в жизни Дзори Миро ощутил страх перед этим ущельем. И вздрогнул от мертвящего холода стен собственного дома и своего одиночества. И негромко окликнул:
— Сарэ...
В ту ночь Дзори Миро раньше обычного лег на тахту. Он прислушивался к тревожному дыханию Сарэ и думал о том, что после смерти Нарэ под крышей его дома не спала ни одна женщина. И впервые с тех пор, как пришла похоронная Арута, Дзори Миро со спокойной душой вспомнил свою жену Хандут, свою вторую жену Нарэ, вспомнил каждый, хорошо ли, плохо ли, прожитый с ними день и час...
Утром он проснулся рано, коротко помолился. Давно уже Дзори Миро не поминал имени господа — с того самого дня, когда, получив извещение о гибели сына, он в исступлении горя проклял бога, усомнившись в его всеблагостности, и в бешенстве разбил о камень свой посох. В тот черный день он вырвал из сердца имя господа, и если потом и вспоминал о нем, то невольно хмурил брови и сжимал пальцы в кулак, и лишь в эти минуты он чувствовал собственное дыхание, тепло солнца, прохладу тени, голод, жажду.
А в это утро он с распахнутой грудью стоял у порога и, сам не зная кому и зачем, помолился, потом взял большой медный кувшин и пошел вниз по тропинке, к роднику. Умылся и, утирая платком лицо, услышал скрип арбы, человеческие голоса. И внезапно с удивлением подумал о том, что давно уже не слышал голоса односельчан. Село по-прежнему жило и занималось своими делами и своими заботами... Ничего в нем не изменилось.
Дзори Миро вернулся в дом, метнул короткий взгляд на скомканное на полу платье спавшей в углу молодой женщины. («Бедняжка, уснула только под утро».) Затем достал кожаный мешок и убедился, что муки в нем осталось на неделю, а получать неоткуда — не было трудодней... Поставил мешок на место, прошел в сарай, снял со стены свой старый серп, обернутый в тряпку, и вышел.
На полпути к бригаде вспомнил бригадира Гево, почувствовал, что спокойно не сумеет говорить с ним.
— Сучье отродье! Люди там кровь проливают, а он тут пакостничает...
И свернул с дороги, пошел в другую бригаду.
До полудня он работал вместе с другими жнецами, и впервые за долгие месяцы работа доставляла ему давно забытое удовлетворение. Изгибом серпа он подтягивал к себе пучок тяжелых, налитых колосьев, пальцами левой руки плотно обхватывал стебли и с хрустом срезал их, снова подтягивал и опять срезал... Солнце нещадно палило, пыль забивалась в глаза, в ноздри, пот катился по вискам и крючковатому носу, но Дзори Миро не замечал ничего, весь отдавшись работе, с каждым вздохом серпа все острее ощущая ее сладость, ее животворность... И где-то глубоко в подсознании все чаще возвращался домой — вспоминал вчерашний вечер и молодую женщину, с молчаливой мольбой смотревшую на него... Он уже представлял себе, как сейчас Сарэ месит тесто, разжигает огонь в тондире... «А ну как ушла? — обожгло Дзори Миро. Он испуганно оборвал себя: — Взбредет же такое в голову... Не ушла она, не может так вот уйти. А если захочет уйти... Захочет уйти?» Мысль о том, что Сарэ может уйти, все сильнее тревожила его, лишала покоя.
В полдень он не остался обедать с бригадой, ушел домой.
...В доме было непривычно тепло: на дне тондира рубиновым огнем горели уголья. Дзори Миро с недоумением осмотрелся: что-то в доме неуловимо изменилось. Вроде все как было — и все не так... Комната ожила. Исчезла густая, покрытая пылью и копотью паутина в углах под потолком, на чисто подметенном и обрызганном водой земляном полу пролег широкий. солнечный луч... Нет, комната ожила не потому, что в ней было чисто... Дзори Миро посмотрел на Сарэ, сдержанно улыбнулся ей, разгладив морщины на старом своем лице.
Он сел за стол, уже накрытый к обеду, и укоризненно проворчал:
— Наверное, еще и не завтракала даже.
Сарэ сидела в углу комнаты и штопала его рубашку.
«Ловко же у нее получается это...» — думал он, со скрытым восхищением наблюдая за ее проворными руками и чувствуя, как теплая волна подкатывает к сердцу, согревая старое его тело.
С самого утра на языке Миро вертелся вопрос, но задать его не хватало духу. Теперь он решился:
— Лао, есть ли у тебя родные, близкие?
Сарэ нагнула голову, перекусила нитку и медленно подняла глаза:
— До вчерашнего дня у меня был муж, был дом... Теперь ничего нет... А как дальше будет — один лишь господь знает.
«Слава богу, стало быть, не к кому ей уйти, — обрадовался Дзори Миро. И тут же обвинил себя:
— Ты, Дзори Миро, радуешься чужому одиночеству, да?»
— Вот и думаю теперь, как мне дальше-то жить... — вздохнула Сарэ.
Но Миро понимал, что не так-то легко ей будет заново устраивать свою жизнь. И неожиданно услышал в дальних, в недоступно темных закоулках своей души заговорщицкий, вкрадчивый шепоток, смутивший его самого...
Тьфу ты, дьявольское наваждение!.. Дзори Миро затыкал уши, закрывал глаза, натягивал одеяло на голову — ничего не помогало. Теплое, ровное дыхание спавшей в углу Сарэ было похоже на шепот искусителя, и чем старательнее Дзори Миро пытался отвлечься, не слышать его, тем отчетливее оно звучало в ушах, и манило, и притягивало... Сна — ни в одном глазу. Дзори Миро пытался думать, но каждая мысль обрывалась как нитка, опаленная этим ровным и горячим дыханием женщины. Оно будоражило тело и душу, и тут уж бывало не до мыслей.
Долго ли еще Сарэ будет жить в его доме и по ночам смущать его своим дыханием? До каких пор?.. — возмущался про себя Миро, но потом являлась другая мысль, пугающая: «А ведь уйдет, уйдет Сарэ, красивая, молодая, и станет чьей-то женой...» А он опять останется один, опять один в этих четырех стенах.
И в сердце Дзори Миро вкрадывался страх, он затравленно съеживался под своим одеялом и невольно всем своим существом, как мерзнущий путник к огню, тянулся к этому окаянному дыханию спящей в углу женщины. И думал о том, как все было бы просто, если бы Сарэ не была так молода, если бы у нее были седые волосы и не было бы ей куда уйти... Но в ночной темноте вставал перед глазами образ Сарэ — плотной, краснощекой, с черными лучистыми глазами, с чистым, без морщинки, лбом, слегка прикрытым сбившейся прядью волос, с дрязняще колышущимся подолом на крутых бедрах. И он невольно поворачивал голову в сторону женщины, пытаясь разглядеть ее в темноте, и проводил сухой шершавой ладонью по своему изрезанному морщинами лицу, и вздыхал о давно отшумевшей своей молодости.
Ах, если бы он был помоложе!.. Он бы опять попытался — наперекор злой судьбе! — попытался бы еще раз возвести свой очаг, обзавестись семьей, где хозяйкой стала бы... Сарэ. Она народила бы ему детей, а он называл бы их именами тех, кого давно уже нет в живых, и жизнь бы началась сначала.
Ах, зачем после смерти Нарэ он поклялся никогда больше не класть голову на одну подушку с женщиной? Ведь он еще мог бы иметь детей, и после его смерти жизнь в этом доме продолжалась бы... А так что же, прожив в грехе ли, в добре ли сколько-то лет, он умрет и не оставит по себе даже могильной плиты и своего имени на ней, и дом его медленно придет в запустение, покроется пылью, зарастет бурьяном, змеи и ящерицы найдут себе прибежище в его камнях, и никто, ни один человек на земле не будет помнить о том, что когда-то здесь жили люди, жила черноглазая Нарэ, жил шустрый постреленок Арут и человек по имени Миро, по прозвищу Дзори. И не было на свете ни деда Арута из Горцварка, ни бедного беженца Миро из Горцварка...
И вспомнился ему старый Закар из Талворика, ушедший в горы искать смерть среди облаков, и сердце его сжималось и холодело от тоски и жалости к самому себе.
Ах, если бы он был помоложе!.. Он бы опять попытался возвести свой очаг, имел бы жену, слышал бы плач своего ребенка.
И вспомнились ему давным-давно пролетевшие дни. ...Дед Арут надел свой новый архалух[25], заправил штанины в пестрые шерстяные носки, надел на голову бухарскую папаху, взял в руку сучковатый посох и встал посреди комнаты. Улыбаясь, оглядел домочадцев, с молодецким видом закрутил седые усы, затем посмотрел сквозь ердык на небо, прося благословения у господа, и вместе с Хумар маре отправился в Тагаванк — сватать Хандут. А потом...
Потом две ночи кряду стояла перед глазами Дзори Миро беременная Хандут... Она двигалась медленно, осторожно, словно, боясь потревожить того, что носила под сердцем, и всего стеснялась — громко разговаривать, смеяться, есть за одним столом со всеми, раздеваться перед сном. Ходила она, слегка переваливаясь, и, как ни удивительно, это придавало всему ее облику странную. необъяснимую прелесть. Иногда она надевала новое цветастое платье, купленное в лавке Ованеса из Муша. Платье ей было тесно, сжимало полные груди, и они колыхались при ходьбе, готовые разорвать ткань, и Миро не мог отвести от нее восхищенного взора. Ах, Хандут, Хандут...
Две ночи подряд Хандут как живая стояла перед глазами Дзори Миро, а на третью — он и сам не понял зачем — попытался представить себе Сарэ... беременной. Он зажмурился, чтобы отогнать видение. Не помогло. Он повернулся на бок и стал смотреть туда, где лежала Сарэ. Смотрел пристально, мучительно и — разглядел-таки в темноте белое, обнаженное плечо молодой женщины. И почувствовал, как кровь бешено засвистела у него в висках, жаркой волной прошлась по всему телу, замутила сознание. И понял Дзори Миро, что в нем есть еще мужская сила.
Он приподнялся, сел на тахте, свесив ноги, а взгляд его все тянулся к обнаженному плечу Сарэ... Миро, чувствуя, как голова его идет кругом, быстро поднялся, сдернул с тахты ковер, на котором лежал, и вышел в раскрытую настежь дверь.
Поднялся на крышу, лег ничком на ковер и сквозь стиснутые зубы зашептал, как в бреду:
— Прости меня, господи, раба твоего, грешен я! Грешен, господи! Сам знаю, Сарэ мне в дочки годится... повторял он исступленно, повторял и раз, и два, и три.
Но он был мужчиной — и ничего тут не поделаешь.
Он подполз к ердыку, свесил голову вниз и стал искать глазами Сарэ, хотя и понимал, что отсюда ничего не увидит: Сарэ спала в дальнем углу комнаты. Прислушался к ее дыханию, хотя и знал, что ничего не услышит...
Он спустился с крыши, опять вошел в дом — все его тело билось в мелкой лихорадочной дрожи... Он опустился на колени и припал лицом к теплому от сна, округлому плечу. Сарэ открыла глаза и, вскрикнув, быстро отползла к стене, одеялом прикрывая грудь, и посмотрела на Миро расширенными в страхе глазами.
— Это я, Сарэ‚— сдавленным голосом сказал Дзори Миро. — Это Миро.
Голос был чужой, и произнесенное имя казалось чужим. Сарэ понимала, что это действительно Миро, но она никогда раньше не слышала такого его голоса. Чтобы унять страх, она несколько раз повторила про себя его имя. Да, это он, тот одинокий человек с сумрачным каменным лицом, который приютил ее, отвергнутую людьми, ошельмованную, оплеванную, единственный из всех оказавшийся близким и родным ей...
— Сарэ... — срывающимся голосом шептал Дзори Миро, — этой ночью в моих жилах течет кровь, Сарэ. А рассветет — она опять превратится в лед... Я сына хочу, не отвергай меня, Сарэ...
Он шептал, обдавая Сарэ запахом дешевого табака, тем самым запахом, каким по ночам обдавал ее муж Анушаван... Сарэ крепко зажмурилась, чтобы отчетливее воссоздать в памяти облик жарко дышащего на нее мужа. И неожиданно расплакалась...
— Не бойся, Сарэ, не плачь, — шептал Дзори Миро, склоняясь над нею, — я не кобель какой-нибудь, я человек, Сарэ, и я не хочу брать с собой в могилу грехи моего рода...
В темноте комнаты Сарэ увидела свисающее плечо, и кривую шею Дзори Миро, и глубокие морщины на его щеках... Она вслушивалась в торопливый шепот Дзори Миро и чувствовала, что рука ее не поднимется оттолкнуть этого человека... И когда из его уст опять сорвалось с тоской произнесенное: «Сарэ...» — она как в тумане выпустила одеяло — оно соскользнуло вниз, открыв ее плечи и грудь, — и Сарэ совсем близко у своего лица почувствовала горький запах табака...
Утром Сарэ открыла глаза и сразу же увидела Дзори Миро. Он сидел на постели и, задумчиво опустив голову, курил самокрутку. О чем он задумался, этот седой ребенок с мрачным лицом? Сарэ не знала этого. Ночью, не видя его лица, она легко проникала в его мысли. А сейчас он опять казался чужим, и она боялась, что он может заговорить с ней. Она повернулась лицом к стене и притворилась спящей.
Село Караглух стало врагом Дзори Миро.
— Люди, — кричал возчик Аро, — сколько раз я говорил: Дзори Миро — опасный человек! У меня память острая, я все помню.
— Ругали бригадира Гево, — вторил ему другой. — Гево хоть молод, а этот старый хрыч вон что выкинул, мир такого не видывал.
— А мы-то его жалели, дескать, сын погиб, дверь его дома навеки закроется! А он-то, выходит, себе на уме! Такому пальца в рот не клади — всю руку отхватит.
— Храни нас бог от таких тихонь! Не зря он поставил свой дом на отшибе да еще задом к селу. Люди, Дзори Миро топчет нашу честь!
— Надо изгнать его из села!
— А он уйдет в другое село и опять же нас опозорит. Нет, надо пойти разнести его дом и сбросить в ущелье.
От слов перешли к делу: Дзори Миро отказали в воде для полива.
— Ты не сосед нам, можешь требовать воды у своей Сарэ!
И Миро пришлось ночью тайком направить воду на свой участок.
Ему не дали молотить зерно на сельском току, бригадир отказал:
— Ты не член моей бригады, ступай к Гево... — И ухмыльнулся со значением.
И Дзори Миро пошел молотить в соседнем селе.
Попытались отнять у него приусадебную землю. Миро отправился с жалобой в районный центр:
— Я своими руками возделывал эту землю, она полита только моим потом! По какому праву ее сейчас отбирают у меня?
И землю не отняли. Зато сельские кумушки при встрече с ним отворачивались, а за спиной плевались:
— Тьфу, старый кобель! Пакостник!
Его проклинали, грозили поджечь его дом, на нем вымещали всю злость. А Дзори Миро молчал и молча сносил все это.
Сарэ была беременна...
Потом село на время оставило в покое Дзори Миро и принялось за сноху пастуха Авги, жену Арто, по прозвищу Дырявая Голова. Про Дзори Миро снова вспомнили, когда Сарэ родила...
— От этого старого хрыча — ребенок? Сын?
— А от него ли?
— От бригадира Гево, это точно.
Дзори Миро заимел сына.
Теперь он каждый день слышал его голос — сбылось то, о чем он мечтал долгими холодными ночами. Ему хотелось поделиться с кем-нибудь своим новообретенным счастьем. Но с кем? Сельчане отвернулись от него, пришлось Дзори Миро вызвать тень деда Арута.
«У меня сын родился, дед», — сказал Миро с улыбкой.
«Поздравляю, ягненочек, долгой ему жизни».
«Спасибо, дед».
«Миро, ты дал нашему роду новую жизнь, а люди пусть себе чешут языки, на то они и люди, не принимай близко к сердцу...»
«Не я, а Сарэ спасла наш род, и тем, что он будет жить на земле, мы обязаны ей».
Дзори Миро сидел на лавке возле своего порога и смотрел на ущелье, и впервые за многие годы ему казалось, что оно улыбается, что оно стало добрее к нему. Дзори Миро тоже улыбнулся ущелью. Из комнаты доносился плач ребенка.
«Славный у него голосок», — подумал Дзори Миро, опять прислушался и повторил уже вслух:
— Славный у него голосок.
«У кого, Миро?» — спросил дед Арут.
Дзори Миро смутился и не сразу нашелся ответить: вопрос был трудный. Прищурившись, он посмотрел на небо — оно было чистое и солнечное, на земле царил покой и мир.
«У кого, Миро?» — опять спросил дед Арут.
И опять Миро не ответил.
«Назови сына моим именем, Миро», — сказал дед Арут.
Дзори Миро вздрогнул.
— Нет, — сказал он вслух.
«Миро, почему ты боишься моего имени?» — обиделся дед Арут.
«Хандут родила мне сына — я окрестил его Арутом. Где он сейчас? Нарэ родила мне сына — я и его назвал Арутом. Где он сейчас?» — ответил Дзори Миро.
«Разве я виноват в их смерти? Что же, может, ты и прав... Тогда пусть господь бог даст имя твоему сыну. А я ухожу».
И дед Арут ушел.
Дзори Миро крепко потер лоб, раздумывая.
— Как же мне назвать сына?
Но где-то в глубине его души прочно засело имя «Арут» и засел мистический страх перед этим именем. Дзори Миро сидел на своем камне, смотрел на ущелье, как бы прося у него совета. И курил, курил, курил... И наконец он решился: встал, спустился в село — встречные сельчане отворачивались от него, и он не заговаривал с ними, — пошел в белый домик сельсовета и сказал председателю:
— У меня родился сын. Ему нужна метрика. Пиши: Арутюнян Арут, сын Миро.
Шесть лет назад Дзори Миро в третий раз поехал в Ереван.
Он встал посреди дороги, поднял свою палку и остановил «Волгу». Белого барана он поместил в багажник, сам сел рядом с водителем, а Арут расположился на заднем сиденье.
А до этого Дзори Миро целую неделю гадал: «Примут сына в институт или не примут?» Арут хотел стать инженером.
Миро решил посоветоваться с Сарэ:
— Как быть, Сарэ, что нам делать?
(Дзори Миро за двадцать лет так ни разу и не назвал ее женой.)
Потом вспомнил, что у него земляк в Ереване, человек по имени Гаспар. Миро встретил его в годы войны, когда Арута провожал на фронт. Земляк тогда пригласил его в дом, угостил как положено, потом они всю ночь проговорили, вспоминая родные места и общих своих знакомых. «Жив ли Гаспар, нет ли?» — раздумывал Дзори Миро. Помнится, в то время сын этого Гаспара учился где-то там «наверху», сейчас, наверно, стал большим человеком. Если не будет Гаспара, можно к сыну обратиться — не откажет, посодействует.
Все это Дзори Миро высказал Сарэ и Аруту. Сарэ обрадовалась, Арут безнадежно махнул рукой:
— Слушай, отец, где же мы найдем этого Гаспара, не имея адреса? На весь Ереван один-единственный Гаспар из Хута! Гиблое дело!
— Я знаю, где он живет, — настаивал Дзори Миро.
— Да ведь с тех пор прошло двадцать лет, Ереван уже не тот.
Но Дзори Миро не терял надежды. Посоветовавшись с Сарэ, он выволок из хлева самого крупного барана.
— Это в подарок Гаспару... или его сыну.
...Краем глаза водитель покосился на башмаки Дзори Миро, повязанные, наподобие трехов, пестрыми плетеными тесемками, на его небрежно проутюженные брюки и ухмыльнулся. Арут перехватил его взгляд и покраснел.
А Дзори Миро тем временем напряженно таращил глаза, никак не узнавая места, где когда-то бывал. Вот по этой дороге много лет назад он шел вместе с Нарэ — но и дорога уже не та. Ему хотелось задержать взгляд на каком-нибудь холме, ручейке или балке, которые могли бы напомнить ему о тех далеких днях, но «Волга» мчалась на предельной скорости, обрывая воспоминания. Миро недовольно смотрел на шофера.
— А ты не мог бы ехать медленней?
— Не мог бы, дед, — в тон ему отвечал шофер.
Так и домчались до Еревана.
...Поди-ка отыщи Гаспара из Хута в этом огромном городе! Дзори Миро даже не решился приняться за поиски: все в этом городе было незнакомо ему, и он не знал, как быть. Он чувствовал себя потерянным и совершенно беспомощным.
Баран жалобно заблеял в багажнике. Дзори Миро озадаченно смотрел на шофера. Куда теперь податься с этим бараном? Может, вернуться в село? Нет, сельчане его на смех поднимут: «Дзори Миро отвез сына в институт, а там его не приняли».
Они вышли из машины, расплатились с шофером и, волоча за собой упирающегося барана, пошли по улице.
Несколько рабочих укладывали вокруг фонтана каменные плиты. Миро почему-то решил, что они завезены сюда из окрестностей Караглуха. Подошел ближе и стал смотреть, как по кромке этих плит садовник высаживает семена каких-то цветов.
«И они примутся? Нет, не примутся. Им многого не будет доставать: горного солнца, звона ручьев, дыхания овец, пастушьей свирели — очень многого им не будет доставать. Нет, пожалуй, не приживутся они», — думал Дзори Миро.
Он обернулся, посмотрел на Арута. Заложив руки в карманы брюк, юноша с независимым видом стоял у края тротуара и любовался фонтаном. Прохожие внимательно и с улыбкой смотрели на Дзори Миро и барана, но на Арута никто не обращал внимания: юноша был похож на горожанина, никто бы не подумал, что он только что приехал из деревни.
Миро не понравилось, как стоит Арут,. показалось даже, что Арут уже не такой краснощекий, каким был еще утром.
— Дед, барана продаешь? — поинтересовался один из прохожих.
— Нет‚— отмахнулся Дзори Миро. Но тут же он вспомнил, что сыну нужны деньги, а барана все равно некуда девать, и торопливо окликнул прохожего.
— За сколько продаешь? — деловито спросил тот.
Дзори Миро ни разу в жизни не приходилось торговать:
— Давай сколько хочешь
Но в дело вмешался Арут: барана он продал мигом, и за хорошую цену.
Сельчане заговорили наперебой:
— Сын Дзори Миро поступил в институт! Каково, а?
По этому поводу учителя высказали свое мнение:
— Арут способный мальчик, его должны были принять.
Но кое-кто из сельчан сомневался в способностях Арута:
— Взятка помогла, не иначе. Дзори Миро отвез в Ереван целого барана. Понимаете?
А Дзори Миро — ничего, Дзори Миро поцеловал Арута и на радостях зарезал петуха. В тот день он впервые за многие годы появился на людях, присел на камень возле колхозного правления, где уже сидели за неторопливой беседой свободные от дел караглухцы, и стал сворачивать самокрутку.
— Ну как, Миро? Слышали, сын твой в институт поступил.
— Поступил, слава богу.
— Бог тут ни при чем. Нынче, брат, уж если славить, то людей, — сказал кузнец Егор и добавил со значением: — Сильных! Но что поделаешь, если мы не знаем дороги к таким людям... Наверно, нашим детям не удастся поступить в институт... Так-то вот...
Дзори Миро промолчал, спокойно курил свою самокрутку.
— Э-хе-хе! — преувеличенно тяжело вздохнул возчик Аро. — Думаю вот, думаю и никак не могу понять... Некоторые люди, как это говорится, в монастыре курицу воруют, а посмотреть на них — уж такие они скромники, такие тихони.
Дзори Миро даже не посмотрел в его сторону. Он просто сидел на камне и курил самокрутку. А вечером, придя домой, он до полуночи думал о караглухцах: вроде не злые люди, а все норовят побольней уколоть. Нравится им это, что ли?
...А когда пришло время Аруту окончить институт, Дзори Миро сел на тахту возле Сарэ и сказал:
— Не сегодня-завтра Арут окончит учебу, а там пора и жениться. Куда он жену приведет — в эту землянку?
Весь вечер прикидывали, подсчитывали: что продать, что на свадьбу отложить, что на приданое.
Истратились до последнего гривенника, но рядом со старым все же поставили дом — добротный, каменной кладки, под железной крышей, дверями и окнами к селу, задом к ущелью.
В первый же вечер после новоселья Дзори Миро полюбовался на электрические лампочки, освещавшие дома караглухцев, подумал о том, что не худо бы и самому повесить такую же лампочку... И о многом другом думал в тот вечер Дзори Миро, и себя увидел сидящим у порога своей хижины — одинокого, забытого богом и людьми. Память услужливо уводила его назад от сегодняшнего дня... Их дом в Горцварке не имел окон, вместо окон был ердык, прорубленный в крыше. Миро по ночам ложился под ним и прислушивался к шелесту листвы орешников Нкузасара, к ночным голосам — и ему неудержимо хотелось поговорить с кем-нибудь по душам. Но где было ночью найти собеседника — все спали. И он едва слышно напевал:
Чусты красные надень,
Выйди в поле...
А-а-ах...
А утром Хандут становилась над его изголовьем и сердито спрашивала:
— Ты кого это ночью звал?
— Разве я кого-нибудь звал? — удивлялся Миро.
— Да. И еще как! С песней звал! Кто же она, признайся.
— Ты сумасшедшая, моя Хандут, — смеялся Миро. — Песня она и есть песня.
— Нет, ты не просто пел, ты так томно вздыхал: «А-а-ах...»
— Глупая, но ведь это песня такая, в ней надо говорить «А-ах!».
Давно, очень давно не вспоминал Дзори Миро эту песенку. И вот сейчас он стал мысленно напевать ее. И тотчас на глаза его навернулись слезы. Ему захотелось спеть в голос, но тут взгляд его упал на Сарэ, и он умолк, так и не начав.
Лицо Сарэ было в морщинах.
«Уж очень рано постарела Сарэ», — подумал Дзори Миро.
На лбу Сарэ застыла безмолвная боль, возле рта врезались две скорбные складки. Супружеская жизнь между ними давно уже стала воспоминанием. В эту ночь он долго не мог заснуть, все вздыхал, и ворочался с боку на бок, и думал:
«Всего-то две недели я был мужем ей...»
Дзори Миро, рассерженный, вышел из колхозного правления, где ему опять отказали в воде для полива.
— Миро, тебя поздравить надо со снохой! — услышал он голос кузнеца Егора.
Дзори Миро остановился, будто наткнувшись на стену. «Со снохой? С какой снохой? Смеется, что ли, надо мной этот Егор?»
— Бог свидетель, Миро, я не шучу, — сказал кузнец, — я сейчас видел твоего Арута, а с ним была красивая такая девушка. К тебе пошли.
Дзори Миро обескураженно смотрел на кузнеца Егора, а тот многозначительно ухмылялся, приоткрыв беззубый, ввалившийся рот. Нет, похоже, что и вправду не шутит. Старики, сидевшие под стеной правления, потянулись к ним, на ходу подтверждая слова кузнеца Егора: да, верно, мы тоже видели, своими глазами видели, только что Арут прошел с одной красивой девушкой. Одни — с ухмылкой, другие — всерьез, третьи — с загадочным видом.
Не так-то просто было уйти под этими двусмысленными взглядами, но и стоять было невмоготу, земля будто горела под башмаками. Он не мог смириться с тем, что о появлении невестки в его доме ему приходится слышать от этого криворотого Егора! Ах, Арут, Арут, негодник ты, Арут!
С трудом передвигая ноги, он пересек село и остановился на пороге своего дома.
А до того Сарэ, сложив руки на животе и склонив голову к плечу, растерянно смотрела на эту самую сноху. Добротного, дорогого материала, из которого было сшито ее платье, вроде не хватило, что ли, — руки по самые плечи бесстыдно оголены, ноги тоже открыты до бедер... Дзори Миро увидит — разъярится! И Сарэ мысленно одевала ее заново: удлинила подол платья, прикрыла голые коленки; из того же цветастого материала сшила рукава — прикрыла подмышки; чуть укоротила каблучки ее туфелек, сделала их чуть потолще; вернула на место недостающие волосинки на бровях, стерла помаду на губах, состригла ногти... И в тот момент, когда в дверях показался Миро, взгляд Сарэ как раз застрял, подобно зубьям гребешка, в черных, вроде бы давно не чесанных волосах девушки.
Арут нервно вышагивал по комнате — от окна до дверей и обратно, — курил сигарету, и дым клубился за его плечами. Заметив отца, он остановился и сказал неестественно громко, скрывая волнение:
— Здравствуй, отец!
Миро хмуро протянул руку сыну, но смотрел не на него, а на девушку, сидевшую на тахте и безуспешно пытавшуюся прикрыть коленки подолом коротенького своего платьица. На губах девушки мелькала легкая, неуверенная и какая-то летучая улыбка. И внезапно Дзори Миро показалось, будто в открытое окно, как это часто бывает весной, впорхнула ласточка и закружилась по комнате... Глаза девушки внимательно и доброжелательно изучали Дзори Миро с головы до ног, и Миро увидел в этих широко и доверчиво раскрытых глазах именно то, что ему хотелось увидеть, — и синеву неба, и звон родника, и тепло земли, и прихотливые извивы горной тропинки. И он улыбнулся, раздвинув пышные седые усы...
— Познакомься, отец.
Кто это сказал «познакомься»? Уж не Арут ли? Как будто Дзори Миро сам не знает, что надо делать в таких случаях! Ну и времена пошли, яйца курицу учат!
Потом, когда крохотная ручка затерялась в его огромной, шершавой, как наждак, ладони, ему захотелось залепить пощечину сыну Аруту за то, что тот едва не опозорил его перед сельчанами, захотелось на радостях обнять свою Сарэ и прижать к груди, захотелось громко сказать какую-нибудь глупость, что-нибудь легкомысленное, черт возьми, но вместо всего этого он кривым указательным пальцем прикоснулся к оголенному плечу девушки и спросил:
— Лао, а где другая половина твоего платья?
Первый раз в жизни Сарэ задумалась о том, как накрыть праздничный стол. Сперва она поставила хлеб на середину стола, потом отодвинула его чуть в сторону. Доверху наполнила тарелки пловом — его оказалось слишком много; она отсыпала от каждой тарелки; плова стало слишком мало. Поразмыслив, решила: пусть лучше много, чем мало! Краем глаза Сарэ покосилась на Маринэ — девушка просто и открыто, во все лицо улыбалась. Сарэ смущенно покраснела. Уж очень неожиданно появилась эта Маринэ, не поймешь, кто она — то ли гостья из города, то ли невеста Арута, то ли его жена...
Про себя она давно уже наметила, как все будет происходить: согласно обычаям, как положено у добрых людей, они вместе с Арутом и Миро пойдут на смотрины, потом начнут сватать, а там хлопоты по обручению и наконец свадьба с зурной...
И судьба невесты будет счастливее, чем у Сарэ.
И замужняя жизнь ее не оборвется в самом начале, как у Сарэ.
И счастье материнства у нее будет полнее, чем у Сарэ... В голубой цепочке ее мечтаний недоставало лишь одного звена — именно того, которое сейчас, в эту самую минуту, присутствовало за столом в образе молоденькой красивой девушки в коротеньком платьице и улыбалось ей открыто и просто...
Сарэ поставила на стол жареную курицу и опять задумалась: не лучше ли будет, если разрезать ее на отдельные порции? Она попыталась вспомнить, как подавала курицу в прошлом году, когда Арут со своими друзьями приехал на каникулы. Впрочем, этим веселым, шумливым парням, кажется, было все равно, как есть курицу — они просто съели ее, хохоча и вырывая друг у друга куски.
— Арут, — сказал Дзори Миро, неуклюже тыча вилкой в соленый помидор, — сколько человек приедут из города?
— Куда приедут, отец? — не понял Арут.
— Как куда? На твою свадьбу, конечно!
— На мою свадьбу? — улыбнулся Арут. — Никто не приедет, мы уже женаты.
— Что-о? — ошарашенно вскинул брови Дзори Миро. — Как это женаты?
— Вот так и женаты, — рассмеялся Арут и посмотрел на Маринэ. Та улыбалась своей неуверенной, летучей улыбкой.
— Женаты, стало быть. Хм... — задумчиво повторил Дзори Миро, пытаясь свыкнуться с этой мыслью. — Женаты, значит. Та-ак. А где вы живете?
Арут перестал смеяться. Он опять посмотрел на Маринэ, как бы прося у нее помощи. Но Маринэ обиженно отвела взгляд: мол, на простой вопрос не можешь ответить!
Арут смущенно прокашлялся и сказал, не глядя на отца:
— Пока живем с родителями Маринэ. Окончим институт — получим квартиру...
Миро и Сарэ многозначительно переглянулись: вот, оказывается, как бывает — в один миг камня на камне не осталось от их многодневных расчетов, прикидок, замыслов, связанных с предстоящей женитьбой сына. А сын без них все решил. Что же, видно, Арут для них отрезанный ломоть, держался, пока можно было удержать... И оба вдруг с пронзительной отчетливостью поняли, что Арут никогда уже не покинет город, не вернется в Караглух. Для кого же они выворачивали камни и сталкивали их в ущелье, для кого высадили эти фруктовые деревья? Те, для кого они старались, — всего лишь гости, побудут здесь день-другой и уедут. Увы, это так! Единственный сын стал гостем в родном доме.
— Но это невозможно, — неуверенно сказал Дзори Миро, ни к кому не обращаясь.
— Что невозможно, отец? — не понял Арут.
«Что?.. Да разве словами объяснишь такое, сынок, сердцем надо понять», — думал Дзори Миро.
— Что станет, говорю, с этим домом? Ты думал об этом, сынок?
Арут ответил с легкостью, от которой сжалось сердце Дзори Миро:
— Продадим! Не найдем покупателя, что ли? А сами переедем в город.
Волна тупой боли прошла от изуродованного плеча к шее.
— Этот дом выстроен не чужими руками, его строил я, твой отец, ты можешь это понять? — с трудом выговорил Дзори Миро.
Арут смотрел на него удивленно, не понимая, чем обидел отца.
— Мне здесь нечего делать, отец, мое место в городе. Я же буду физиком, что мне делать в селе?
Миро молча поднялся из-за стола, прошел в соседнюю комнату и молча лег на тахту. И Сарэ поняла, что в ее семье многое изменилось, что эти тонкие, нежные пальцы с крашеными ногтями, эти смеющиеся глаза принадлежат ее невестке и что вряд ли ее сын Арут, поцеловав кончики этих пальцев, познав красоту этих обнаженных плеч, захочет вернуться в мир, в котором живет его мать. И ревнивое чувство больно резануло по материнскому сердцу. Она опять посмотрела на невестку, на ее открытые руки и плечи.
— Невестка... — начала она, решив намекнуть ей, что надо бы сменить платье, надеть что-нибудь поскромнее, но раздумала, убоявшись обидеть сына и его жену, и сказала другое: — Ты тоже учишься?
— Нет, я уже окончила, — улыбнулась она. — Я работаю.
— А кем ты работаешь?
— Тоже со счетно-решающей машиной.
Лицо Сарэ помрачнело, зловеще прозвучавшее слово «машина» насторожило ее. «Что еще за машина, какая она?» Впрочем, неважно какая — главное, что «машина». Воображение мигом нарисовало ей, как Маринэ стоит возле этой самой «машины», а рядом толпятся мужчины...
Когда Анушаван уехал на фронт, бригадир Гево тоже назначил ее работать на «машине», колхозной молотилке... Ах, Гево, проклятый Гево, кобель ты, разбойник, всю жизнь ей исковеркал! Проходя мимо «машины», он улыбался Сарэ такой сладенькой, сахарной улыбкой. Сперва Сарэ возмущалась, потом стала привыкать к этим улыбочкам. А там уже... Как все случилось — сама не заметила... В тот день Сарэ, придя домой, долго тайком от свекрови плакала, опустившись на колени перед фотографией Анушавана, висевшей на стене. Плакала, каялась в измене, клялась, что больше никогда этого не случится. Решила не ходить на молотьбу, перейти в другую бригаду, но утром опять пошла. Вечером снова плакала, и каялась, и обещала, и... опять пошла. А вскоре и каяться перестала, и на колени не вставала.
Сарэ и сейчас не понимает, как могла позволить себе такое. Ведь она по сей день любит Анушавана, и если бы он остался жив и вернулся домой — даже теперь, спустя двадцать с лишним лет, она бросилась бы ему в ноги и, вымолив прощение... вернулась бы к Дзори Миро.
Сарэ опять взглянула на полуобнаженную грудь и плечи Маринэ, на ее открытые руки и подмышки и снова представила ее стоящей возле этой самой «машины», а рядом — чужого мужчину с сахарной улыбочкой.
— Маринэ, ты в какое время работаешь — днем или ночью?
— Бывает, что и вечерами.
«Уж очень улыбчивая девушка, — недовольно подумала Сарэ, — и многие мужчины, наверно, отвечают ей улыбкой Гево...»
И накипала ярость на этих Гево с их сладенькими улыбочками... Ах, с каким наслаждением Сарэ надавала бы им пощечин, плевала бы в их бесстыжие глаза, схватила бы суковатую палку Миро и обрушила бы на их тупые головы.
Сарэ медленно встала, обняла худенькие плечи Маринэ, прижала к себе.
— Невестка... — только и сумела сказать она.
И никто не понял, отчего заплакала Сарэ. Она и сама этого не знала...
Арут сидел за столом и, задумавшись, карандашом чертил какие-то замысловатые линии. И сам не заметил, как на бумаге получилось ущелье — куда более глубокое и широкое, чем то, на краю которого стоял дом его отца. Подумав, он нарисовал по одну сторону ущелья отца и мать, по другую — себя и Маринэ.
Пунктирная линия тянулась от отца к нему, но, не дойдя до него, падала в бездну ущелья.
Пунктирная линия тянулась от матери к Маринэ, но, не дойдя до нее, падала в бездну ущелья.
Пунктирная линия тянулась от него к отцу, но, не дойдя до него, падала в бездну ущелья.
Пунктирная линия тянулась от Маринэ к матери, но, не дойдя до нее, падала в бездну ущелья...
А на дне этого ущелья линии сходились, сплетались друг с другом в запутанный клубок.
Дзори Миро вышел из дому. Ночь выдалась темная-темная. Он прошел под деревьями, слушая, как под ногами шелестит сухая опавшая листва, хотя до осени было далеко. Деревья стучали на легком ветру полуобнаженными ветвями и, казалось, молили его:
«Воды».
— Будет вам вода! — ответил Дзори Миро. —Я еще жив.
«Этой же ночью тайком направлю сюда воду», — решил он.
— Этой же ночью я дам вам воды, — сказал он вслух.
Он подошел к краю ущелья, уселся на свой камень у старого дома, достал из кармана кисет, газетный обрывок, не спеша насыпал горсть табаку, подумал, добавил еще, все так же не спеша свернул самокрутку, зажег спичку, закурил. Несколько раз затянулся, потом вздохнул и сказал, обращаясь к ущелью:
— Остались я и ты.