ПОСЛЕСЛОВИЕ ВОЗДЕЛАЙ СВОЙ САД...


Первая повесть Мушега Галшояна «Дзори Миро» в русском переводе была опубликована в 1972 году. В предисловии к этому изданию Вардгес Петросян, представляя нового автора, рассказал историю его семьи, вернее, отца писателя, Ове, который, как и герой повести Дзори Миро, потеряв во время турецкой резни всех своих родных, покинул родину — легендарный Сасун и переселился в Восточную Армению. Но, рассказав, предупредил, чтобы читатель не думал, будто Галшоян попросту описал жизнь своих родителей, потому что в судьбе Дзори Миро воплощена судьба всех западных армян, тех, кто, уцелев во время геноцида 1915 — 1920 годов, нашел в себе силы преодолеть власть страшных воспоминаний и начать жизнь заново — построить дом, засеять поле, родить и вырастить детей...

Тогда, в 1972 году, повесть так и воспринималась — как историческая. Но, перечитывая ее сейчас, мы открываем в ней то, что не заметили при первом чтении, а именно то, что Галшоян, пристально всматриваясь в своего Миро, пытается понять самую сущность армянского национального характера, его, так сказать, «сердцевину», если воспользоваться образом из широко известного в Армении стихотворения Амо Сагияна «Вол»:


Он первым впрягался в весенний плуг,

Кормилец, надежда голодной оравы.

На лбу полнолуния белый круг.

Вол был волом: работящ, исправен...

И если бы люди счастье нашли,

Вол оказался б его сердцевиной.

Вол был трепетом спелой земли,

Скорбью пустующего овина.

Когда же его настигала плеть,

Вол сам себя выгонял из боли.

Вол был волом, он умел терпеть

И был свободным, даже в неволе.

Вол был доброты бессловесной скирдой,

А харч был скуден — трава да солома...

И кроток был, и упорен, и скромен —

Что поделаешь — был собой.


Сагияновский Вол отнюдь не аллегория, и все-таки есть в этом образе что-то, что позволяет видеть в нем как бы олицетворение жизнестойкости, так же как и в образе Дзори Миро — с его надежностью, с его долготерпением, с его бессловесной добротой, с его умением оставаться собой при любых обстоятельствах, с его поистине «воловьей» волей к жизни — «выгоняющей из боли»... Нет, это не та жажда жизни, что все сметает на своем пути, не считаясь ни с требованиями чести, ни с долгами совести. Для Миро существует только один способ жить /и выжить!/ — по совести. А по совести — значит, не для того, чтобы спасти свою шкуру, но для того, чтобы «продолжить свой род», больше того, чтобы утвердить саму идею Жизни. Вспомните тот эпизод повести, где Миро, единственный из мужчин, встает на защиту... стельной коровы. Защита обошлась ему дорого: пораненная кинжалом Сого рука так и не выправилась, Миро так и остался косоруким и кривошеим. А ведь вовсе не был «святым», знал, что голод может превратить человека в затравленного волка, по себе знал, не забыл ту ночь, когда, пробравшись в село, стащил барана, приволок его в лагерь, и не было в нем ни одного чувства, «кроме... неукротимого желания тут же, не сходя с места, разодрать его на части и сожрать».

Но одно дело — баран и совсем другое — стельная корова... Конечно, Миро прекрасно понимает, что Сого, поднявший на него кинжал, не только о себе думает, понимает, но не может нарушить «табу» — уважение крестьянина к чуду удвоения живого: «Скорее умру, чем допущу тебя к скотине»...

Словом, когда Миро оказывается в ситуации последнего выбора, он, при всем своем жизнелюбии, никогда не унижается до того, чтобы цепляться за «просто жизнь».

Трижды испытывает его судьба «последним выбором» и трижды спасает от верной смерти, и каждый раз в этом спасении присутствует элемент чуда.

...Не встреть Миро на улицах Диарбекира своего якобы земляка и друга Мхика и не окажись у этого Мхика, в придачу к золотому сердцу, заветных золотых, — ситуация откровенно сказочная — не вернулся б Миро в свой Горцварк...

...Не узнай турок Осман об этом выкупе, — лежать бы Миро рядом с дедом Арутом во дворе дедовского дома — лицом в землю, а вместо савана покрывало из крупного, с куриное яйцо, града, розоватого от свежей крови.

Да и потом, при защите Сепасара, разве Миро из Горцварка думал о том, чтобы спасти собственную жизнь? Нет, как и остальные фидаи, не боялся, знал, на что идет, и «сама смерть казалась ему лишь венцом... начатого дела».

Пятеро из шестерых — Снджо из Талворика, Манук из Гярмава, Ишхан Сулахци, Аракел из Даштадема, Артен, сыв Ако — так и остались там, на голых, каменистых склонах Сепасара... А Миро — Миро снова остался жив. Чудом.

То, что верная смерть явно обходит его, смущает Миро. Спустя почти четверть века он найдет такое объяснение чуду на горе Сепасар: «...роса на камне Сепасара... обернулась для него живой водой...».

В устах Миро слова эти звучат естественно, ведь для него, неграмотного, мир легенды, с ее условными мотивировками, ничуть не условен. Вот как, к примеру, рассказывает он уезжающему на фронт сыну о полководце Андранике: «Зоравар... ни разу не был ранен... Всю жизнь провел в боях и ни разу не был ранен, Знаешь почему, Арут? Он поклялся спасти наш народ, и эта клятва делала его неуязвимым, и турецкие пули не брали его».

Арут воспринимает легенду об Андранике как образное напутствие-назидание. А для его отца это не легенда, не сказка — правда...

Но это для Дзори Миро с его фольклорным мировоззрением... Ну а Галшоян? Должен же он внести какие-то поправки в рассказ Миро? Ведь биография его родителей, так же как и биографии многих и многих западных армян, у которых, казалось бы, не было никаких шансов спастись и которые все-таки спаслись, давала достаточно материала, чтобы объяснить каждое из чудесных спасений Миро вполне реалистически, так, как того требует жанр исторической повести, к тому же повести, написанной сурово и просто, без романтических изысков и преувеличений!.. Мушег Галшоян не делает этого и совершенно сознательно, сознательно как бы раздваивает образ своего Миро: за конкретным человеком, с конкретной исторической судьбой мы все время видим еще и героя народной легенды, почти сказки, и притом сказки с «намеком» и «уроком», и это придает повествованию дополнительную емкость...

Я думаю, что каждый, кто хотя бы в общих чертах знаком с историей Армении, не раз задавал себе вопрос: каким же образом народ, на долю которого выпала такая трагическая судьба, сумел сохранить себя — свой язык, свою культуру, свой национальный уклад. Не позволив себе ни единого философического рассуждения, Галшоян предложил очень убедительный вариант ответа на этот вопрос, одел его в плоть и дал ему имя — Дзори Миро.

Сдвиг в легенду особенно ощутим в первых двух частях повести. Третья часть, действие которой происходит в наши дни, написана в ином, более «конкретном» стиле, но этот стилистический «разнобой» — не погрешность, а художественный прием, необходимый здесь по самой сути сюжетного задания.

На протяжении всей своей второй жизни — первая кончилась вместе со смертью деда Арута, жены Хандут и сына Арута — Миро живет воспоминаниями, и в центре этих воспоминаний всегда оказывается дед Арут, глава и хозяин, отошедший в небытие. В финале второй части уже не Миро, а сам дед Арут переходит границу страны воспоминаний, приходит незваный, обеспокоенный тем, что Миро позабыл о нем.

...Дзори Миро сидит на пороге своего дома, всматривается в ущелье, сегодня ему кажется, что оно улыбается, и прислушивается к голосу новорожденного ребенка. Его третьего сына. Его рождение — последнее «чудо» в жизни Дзори Миро. Прислушивается и разговаривает сам с собой:

— Славный у него голосок...

«У кого, Миро?» — спросил дед Арут.

Дзори Миро смутился и не сразу нашелся ответить: вопрос был трудный. Прищурившись, он посмотрел на небо — оно было чистое и солнечное, на земле царили покой и мир.

«У кого, Миро?» — опять спросил дед Арут.

И опять Миро не ответил.

«Назови сына моим именем, Миро», — сказал дед Арут.

Дзори Миро вздрогнул.

— Нет, — сказал он вслух.

«Миро, почему ты боишься моего имени?» — обиделся дед Арут.

«Хандут родила мне сына — я окрестил его Арутом. Где он сейчас? Нарэ родила мне сына — я и его назвал Арутом. Где он сейчас?» — ответил Дзори Миро.

«Разве я виноват в их смерти? Что же, может, ты и прав... Тогда пусть господь бог даст имя твоему сыну. А я ухожу».

Миро пересилил свой почти мистический страх перед именем Арут и не разрешил господу богу вмешиваться в его семейные дела — назвал своего третьего, последнего сына, как и первых двух, — Арутом...

А дед Арут все-таки ушел, навсегда, освободив наконец Миро от власти воспоминаний и разрешив ему начать третью жизнь... и это сразу же изменило и стиль повести и стиль поведения Дзори Миро. Из почти сказочного героя он снова стал всего лишь простым армянским крестьянином, каким и был до того рокового дня, когда на улицах его родного Горцварка появились турецкие аскеры...

Вспомните первое путешествие Миро в Ереван, то самое, из которого он вернулся не один, а с чудесно нашедшейся «невесткой из Хута»! «...Миро выбрался из ущелья, в первом же встречном селе спросил «дорогу на Эривань» и пустился по ней пешком. Прибыв в город, он неделю поработал носильщиком.., потом отправился в лавку и купил там один глиняный горшок, одну лампадку, два фунта гвоздей, две пары петель для дверей, замок, а на последний двугривенный — полбутылки керосина; все это аккуратно уложил в горшок, вскинул на плечо и... тут увидел невестку из Хута!»

Не правда ли, все это, начиная с «одного горшка», в котором каким-то чудом уместился весь необходимый для жизни скарб, и кончая невесткой из Хута, которая сидела-поджидала Миро у дверей бакалейной лавочки, очень похоже на сказку о счастливчике Миро?..

Совсем иначе ведет себя Дзори Миро во время своего третьего путешествия в Ереван — трезво, оборотисто, как и положено крестьянину, решившему вывести сына «в люди»:

«Он встал посреди дороги, поднял свою палку и остановил «Волгу». Белого барана (не жертвенного, нет, вполне обычного барана, которого Арут, едва очутившись в городе, продал, и за хорошую цену. — А. М.) он поместил в багажник, сам сел рядом с водителем, а Арут расположился на заднем сиденье. А до этого Дзори Миро целую неделю гадал: «Примут сына в институт или не примут?»

И все-таки страх перед именем Арут оказался не напрасным — своего третьего Арута Дзори Миро тоже потерял, хотя и не так, как первых двух.

В уже упоминавшемся послесловии к русскому изданию «Дзори Миро» Вардгес Петросян писал: «Я не считаю случайностью, что Ове послал своего старшего сына, будущего писателя, в Ереван — учиться на агронома: самым главным для него была верность земле, и сын понял это самое главное. И хотя после окончания института Мушег Галшоян проработал агрономом всего два-три года, я не думаю, что, по большому счету, он переменил свою специальность. И повесть «Дзори Миро», очерки его и рассказы — это прославление земли труда и людей, обрабатывающих эту землю».

Как видите, у Галшояна была возможность, не отступая от правды жизни, кончить повесть вполне идиллически, но он предпочел другой, драматический финал: Арут-третий не стал агрономом, выбрал себе вполне городскую специальность, и для Миро это не просто печальная неожиданность, но трагедия, из которой уже нет выхода. Понимает ли это Арут? Конечно, понимает, недаром, сидя за столом отчего дома, для него построенного, но ему совершенно не нужного, пытается вывести формулу случившегося:

«Арут сидел за столом и, задумавшись, карандашом чертил какие-то замысловатые линии. И сам не заметил, как на бумаге получилось ущелье — куда более глубокое и широкое, чем то, на краю которого стоял дом его отца... Пунктирная линия тянулась от отца к нему, но, не дойдя до него, падала в бездну ущелья. Пунктирная линия тянулась от матери к Маринэ, но, не дойдя до нее, падала в бездну ущелья... А на дне этого ущелья линии сходились, сплетались друг с другом в запутанный клубок».

Пока для Арута все это лишь формула, вернее график, отражающий положение дел в семье Арутюнянов. Но мы можем мысленно продолжить «пунктирную» линию его судьбы и представить себе, что будет чувствовать этот Арут, когда через много лет, подобно герою поэмы Сагияна «Возвращение», вернется на родину и увидит, что


...в комнате, в комнате, в комнате той,

Где старый Саак еще прошлой весной...

Печная зола уже сделалась мхом,

И дверь заколочена свежим крестом,

И старый Саак из другого жилища

Глядит на печальное пепелище...

Я в комнате этой сегодня один,

Твой старший, твой самый неправильный сын,

И совесть вдруг сделалась тяжкою ношей...

В дедовском доме один-одинешенек,

Наедине с непосильной утратой,

Даю себе сам непосильную клятву:

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Развеять, рассеять, осилить беду

И от запустения, от разорения

Спасти свой наследный, фамильный очаг!

О что же мне сделать, мой мудрый Саак,

Чтоб снова запахло уютом и дымом

Над милым порогом, порогом родимым?


Для Арута Арутюняна, сына Дзори Миро из Караглуха, еще не пришло время задать себе этот вопрос. Но Мушег Галшоян, сын Ове из Сасуна, задал его себе; задал и ответил романом «Горнило».

Не первый задал и не первый ответил, интерес к народной жизни — одна из характернейших особенностей советской прозы последнего пятнадцатилетия. Читателям «Дружбы народов», хорошо знакомым с творчеством Гранта Матевосяна, я думаю, не нужно доказывать, что и в армянской литературе вопрос этот — что делать с деревней — один из самых острых, самых конфликтных. Я бы даже сказала так: здесь это вопрос номер один. И вот почему.

Несмотря на то что в Армении очень мало земли, пригодной для земледелия, она до самого последнего времени считала себя «республикой земледельцев». «Древней республикой пастухов и земледельцев», — как сказал Грант Матевосян. И дело тут не в количестве жителей, занятых в сельском хозяйстве, а в самом типе национального самосознания, внутри которого, как косточка в спелом плоде, сохраняя в себе прообраз будущего, уходящего корнями в прошлое, жили два главных понятия — человек и земля, земля и человек на ней. В этих условиях массовый уход из деревни, связанный сначала с ростом городов и становлением национальной промышленности, а в последнее время с бурным развитием НТР, — не мог рассматриваться и не рассматривался никогда как узко деревенская проблема. В силу специфики природных условий армянская деревня долго не могла погасить человеческий «дефицит» простым увеличением процента механизации, а это создавало новую опасность: относительная непроизводительность земледельческого труда разрушала его традиционно-национальную «престижность», если употребить социологический термин. Не приняв во внимание этих обстоятельств, мы не поймем в полной мере и роман Мушега Галшояна.

...Если перевести известные слова, вернее, мысль Есенина: «Все от древа — вот религия русского народа» — на армянский (я имею в виду смысловой, а не буквальный перевод), вышло бы так: «Все от камня — вот религия армянского народа»... Даже в армянском литературном стиле (это относится как к прозе, так и к поэзии) есть что-то от мастерства камнерезов, камнетесов, каменщиков. Камень учит лаконизму, сдержанности и скупости, он требует умения выразить многое посредством малого, а значит — ясного плана, твердой руки и верного глаза.

В «технике камня» написано и «Горнило», и это как нельзя лучше отвечает сюжету романа. Впрочем, в сюжете «Горнила», как и в сюжете «Дзори Миро», — два слоя, первый очерковый, и это понятно: проблема освоения «каменной целины» для Армении одна из самых злободневных.

«Люди, съехавшиеся в Акинт из разных мест... вместе с готовыми домами... получили равные каменистые участки. Освобождали от камней свои участки, обстраивались. За домом, сбоку от дома каждый построил кухню, хлев, сарай». Не обошлось и без конфликтов. Вот первый, он сразу бросается в глаза — уж очень хорошо знаком по очерковой литературе: «Тракторист Напо привез ночью на свой участок плуг. Напо добра не ждал — в совхозе плуг пока всего один, а каждый участок может десять таких плугов из строя вывести... Но ему повезло, с плугом ничего не сделалось. Уволил директор Киракосян тракториста Напо с работы, а потом принял снова... Вот и все. В конце концов Напо в накладе не остался — выворотил из своей земли огромные камни. Одни можно было разбить и откинуть плугом в сторону, другие упрямились, сопротивлялись. Такие плуг не берет. Тут уж бей молотком да вставляй колья. Переселенцы, жители новорожденного поселка, засыпали со стуком молота в ушах и просыпались со стуком молота в ушах».

На очерковом уровне тема ясна — мы хорошо представляем себе, что будут герои делать дальше: почти вручную, техника на этих крохотных участках пока бессильна, освобождать землю от камней. Мы даже название этому «очерку» придумали, вернее, извлекли из текста: «Битва с камнем».

Однако Галшоян назвал свой роман иначе — «Горнило» и сам дал к этому названию смысловой «ключ»: «...зажатое между горами и оврагом плато (на нем-то акинтцы и начинают свою битву с камнем. — А. М.) имело вид горнила. Горн по-армянски «бов». Но у слова этого — бов — есть и второе, переносное значение: средоточие испытаний. И если мы посмотрим на рассказанную нам историю о единоборстве человека с камнем с этой точки зрения, она приобретет более глубокий смысл. На какое-то время мы вроде бы даже забудем о том, что действие романа происходит в наши дни, и будем воспринимать ее так, как будто перед нами первозданная пустыня, где с помощью только что изобретенных молотов первые люди, строя первую на земле цивилизацию, превращают камень в хлеб: «Под этим несуразным камнем лежит кусок хлеба, надо разбить камень и вырвать этот кусок!.. И под другим камнем есть кусок хлеба, и под третьим... Под каждым камнем лежит кусок хлеба. Схватись с камнем, отними кусок хлеба». И как только мы переходим на этот второй, более глубокий сюжетный уровень, неуловимо меняется и походка прозы, приобретая тяжеловатую «библейскую» ритмичность:

«Освобождали участки от камней и этими же камнями огораживали свои участки.

Освобождали участки от камней, выкидывали камни за ограды.

Освобождали участки от камней...»

Но просто разбить камень, выкинуть его за пределы освоенной земли недостаточно; надо одомашнить его, приручить, наделить душой и жизнью, больше того, заручиться его поддержкой в борьбе с «властью хлеба», ведь хлеб, если не подчинить его, может съесть человека». Мысль эта — главная в «Горниле», поэтому так важно для Галшояна отношение человека к «проблеме хлеба», я бы сказала даже, что это своеобразный «тест» — ответ на него дает как бы психологическую «формулу» персонажа. «Где хлеб, там и дом», — утверждает, например, Про, и этот ответ характеризует не только ее, но и старшего брата Арма, Мирака и Еро с сыном Варосом — всех, для кого слово «польза» стало главней всех остальных слов... Впрочем, отношение к хлебу — только один из пунктов этого психологического «теста». Пункт второй — отношение к камню. Для деда Назик камень — что дом, наделенный жизнью и воспоминаниями, для бездельника Артуша — всего лишь... «подушка»: «Куда б ни поехал, везде камень найдется, чтоб под голову подложить». Для богатыря Баграта камень — единственный достойный соперник, от которого не нужно скрывать «страсть к труду», тогда как для Еро — просто «товар» — «Сколько стоит машина камней»...

Вторая часть «теста», как мы видим, дает более тонкую психологическую характеристику. Эта тонкость особенно ощутима, если сравнить ответы тех, кто на первый вопрос ответил одинаково. Так, в отношении к «проблеме хлеба» Каро-строитель и Арма-философ единодушны. А вот в отношении к камню... Камень Каро — это камень, освобожденный от бытовых связей с жизнью, он пригоден лишь для строительства «монастыря духа»; его камень словно бы и массы не имеет, не камень, а «знак камня». Камень Арма — это гур, то есть не просто одомашненный прирученный камень, а камень, соединивший в себе идею красоты и идею пользы, и в этом смысле он подобен правильному саду, где всегда найдется место не только для полезной лозы, но и для бесполезной ивы. «Не знаешь, что такое гур? — спрашивает Арма у сынишки Мирака и объясняет: — В него вливается вода, просачивается сквозь камень и капает в кувшин чистая, как слеза». И дело тут не в эстетических установках. Как и его отец, Арма уверен: «Если б гур или еще что-нибудь в этом роде было бы лишним, человек бы не вышел из пещеры. Если наступит день, когда все мышцы человека станут работать только на хлеб, пиши пропало, вернется человек назад в свою пещеру, к своему первобытному житью-бытью, даже если станет жить в небоскребах...»

«Тестом» этим, правда, испытывает акинтцев не сам Галшоян. Это Арма, с упрямым юношеским максимализмом воюя с «пользой», которая «ест душу», держит ее «на привязи», делит своих односельчан на положительных и отрицательных; положительные — те, кто, как и он, ненавидит пользу, ну а отрицательные — все остальные... Мушег Галшоян относится к своим героям сложнее. Чтобы убедиться в этом, сравните хотя бы Еро в начале романа, когда мы видим его только глазами Арма, и того же Еро в конце, когда Галшоян, «верховной властью» своей, освободит его от пут земной жизни. И тогда Еранос Поладян выскажет такую странную в устах закоренелого собственника, каким он представляется юному Арма, просьбу-завещание: «Похоронить возле Мело», того самого пастуха Мело, который для Арма был олицетворением «антипользы», идеальным образом «крестьянина гор». Ведь еще в детстве, прочитав где-то, что природа создавала каждый человеческий род по образу и подобию какого-нибудь животного, он долго размышлял, «какой же зверь, какая же птица для их гор характернее всего, по чьему образу и подобию должны были быть сотворены его деды-прадеды». И нашел: «Все, как пастух Мело, должны напоминать орла. Только орла».

Но бедные односельчане Арма до орлиных высот не дотягивают: один похож на зайца, другой — на волка. Что касается Еро — тот явно ведет свое происхождение от крысы. И вот этот Еро, Еро-крыса, просит похоронить его рядом с Мело, орлом-Мело!..

Галшоян, как мы видим, счел необходимым поправить Арма, вернее, разрешил живой жизни, не укладывающейся в «формулы» и «тесты», даже самые изощренные, внести в них свои поправки...

И все-таки Арма, с его максимализмом, с его страстью к философским обобщениям, с его желанием навести порядок в хаосе повседневности, очень нужен Галшояну, и он недаром так часто передоверяет ему роль повествователя — большинство сцен романа написаны как бы от лица Арма, с его точки зрения. Бескомпромиссность Арма, его вызывающая независимость позволяют вести диспут о пользе, о вреде пользы, не прибегая к публицистическим усилителям, не заставляя Арма напрягать голос...

Больше того, способность Арма к обобщениям (из каждого человека, из каждой ситуации он все время словно бы извлекает «квадратный корень» его сущности) помогает писателю ввести в свой вроде бы бытовой роман еще один не бытовой сюжет.

В «Дзори Миро» Галшоян из множества национальных характеров выбрал один, на его взгляд наиболее типический, чтобы показать его крупным планом, на протяжении длительного времени. В «Горниле» перед нами «целая ассоциация характеров», если воспользоваться формулировкой Д. Лихачева. «Нет одного национального характера, — пишет Д. Лихачев, — есть много характеров, особенно (но не исключительно) свойственных данной нации. Эти характеры часто противоречивы. Некоторые из них канули в прошлое, некоторые вновь появляются... Одни из этих характеров и типов выросли на основе многовекового национального развития, другие — мелькнули на национальном горизонте и исчезли... Необходимо изучать эти национальные характеры, а главное — те сочетания, в которые эти характеры входят, ибо человек не существует сам по себе. Один тип существует, потому что есть и противоположный ему тип. Характеры как бы дополняют друг друга. Это — «сообщество» характеров и типов, и оно все время движется вместе с движением истории. Ни характеры, ни их сочетания не остаются неизменными. Они развиваются, усложняются, «воспитываются историей».

Сказать, что Мушег Галшоян видит основную задачу романа в том, чтобы представить нам жителей новорожденного Акинта как «сообщество характеров и типов» на данном повороте истории, — значит упростить, огрубить замысел «Горнила». Нет, Галшоян пишет не исследование, а роман, и притом роман остросовременный, свободно совмещающий, вернее, сплавляющий в своем «горне» и злободневность очерка, и элементы философской притчи, и тонкий психологизм. Однако роль, которую отводит этот свободный роман своему главному герою Арма-философу, — роль исследовательская, и темой этого исследования является именно проблема национального характера: Нет, это не Галшоян «подкинул» Арма тему для раздумий, Арма сам ее для себя открыл, давно, еще в детстве, когда впервые удивился тому, что Ерем был похож на крысу, заведующий фермой Паркев — на волка, а дядя Хачатур — на быка... Это детское открытие можно было бы забыть, забросить вместе с отслужившими свой срок игрушками. Арма не только не позабыл о нем, но и нашел в армянской мифологии подтверждение тому, что его деды-прадеды тоже думали над этой проблемой:

«Арма потер кулаком лоб и вдруг представил в ущелье город Давида Сасунского — согнал пастух Давид с гор диких зверей, смешал со своим стадом, пригнал к крепостным стенам и с железной палицей встал возле железных ворот. Жмутся бараны к стенам, сдавленно блеют, ловят ртом воздух. Ощетинились готовые к прыжку волки. Лисы притворились спящими и мертвыми. Съежились зайцы, дрожат всем тельцем. Отвернулись друг от друга быки-хлебовозы, и перекошен взгляд их удлиненных глаз. Под стеной подняла голову змея, и завороженная ею птаха медленно движется к ее открытой пасти... Замерли валы животных, утих шум, звери друг друга уже загрызли глазами и сожрали... И загремел голос пастуха Давида — эге-е-ей!.. — разорвав и валы животных, и наступившую тишину. И обрел еще большую высоту парящий над городом и ущельем орел. И тень его пала на разорванные валы животных...»

На этом несколько абстрактном, при всей своей поэтичности, и статичном, при всем своем внутреннем динамизме, решении Арма не останавливается. Да и для Галшояна сюжетная эта метафора — лишь средство повысить контрастность конфликта, прорастить его в глубину, чтобы затем вывести на линию современного социального опыта. Читатель, внимательно следящий за творчеством В. Белова, В. Шукшина, Е. Носова, И. Друцэ и других «деревенщиков» (прошу прощения за этот неловкий, но, увы, широко распространенный в нашей критике термин), успел наверняка заметить, что первым произведениям этих писателей было свойственно романтическое увлечение поэзией земледельческого труда вообще и человеком из народа в частности; словно бы не замечая противоречий в жизни современной деревни, они изображали ее неким «оазисом», сохраняющим утраченную городом «духовную целостность».

Отдала дань этому увлечению и армянская проза. Чтобы убедиться в этом, перечитайте раннюю повесть Гранта Матевосяна «Мы и наши горы»...

Прошло несколько лет, и маятник резко качнуло в другую сторону. В последней повести того же Матевосяна «Мать едет женить сына» (она была опубликована в журнале «Дружба народов») мы снова видим уже знакомый нам Цмакут, но едва узнаем его: это уже не оазис «нетронутого цивилизацией существования», не родник естественности и простоты, а взбаламученное море страстей человеческих, слепых, темных, разрушительных...

Не учтя этих обстоятельств, мы не сможем в должной мере оценить ни спокойной трезвости, с какой Мушег Галшоян строит свою «художественную модель» национального характера, ни мужества его исследовательской воли, направленной на то, чтобы «погасить» как романтический «восторг», так и романтическую «панику», ни внутренней полемичности его романа.

Да, Галшоян серьезно обеспокоен тем, что в том «сообществе» человеческих типов, которое представляет на сегодняшний день как бы совокупный национальный характер, слишком много пространства занимают «рыцари пользы», то есть люди, подобные Еро и его сыну Варосу, для которого «собственная машина — высшая цель», и не скрывает, что видит в этом угрозу народной нравственности.

Однако Мушег Галшоян видит и другое, а именно то, что национальный организм, пока он здоров и жизнедеятелен, способен нейтрализовать эту опасность, что внутри него функционирует некий «защитный механизм», работающий по простой, но надежной «схеме»: «действие равно противодействию»...

Вчитайтесь в роман, и вы обнаружите любопытную закономерность: чем активнее разворачивается Еро, тем упорнее стоит на своем Арма: он должен доказать, что «не хлебом единым жив даже тот человек, который этот хлеб растит».

И это отнюдь не единственная пара героев, чьи отношения в романе строятся на законе «противодействия». «Где хлеб, там и дом», — утверждает Про, и вроде бы не от себя утверждает, а ссылается на мнение народное — в народе, дескать, так говорят, — на что ее «оппонент» отвечает: «Народ такого сказать не может... Это слова глупца. Или того, кто душу черту продал. Ну, а ежели эти слова народу по нраву пришлись, значит... Пропал тот народ»...

Хочу обратить внимание читателей и еще на одну важную для понимания «Горнила» подробность.

В начале романа Арма, слушая вполуха рассказ Еро о его пожизненной распре с Сарибеком, тем самым Сарибеком, что похож на лису, — вместо ответа рассказывает легенду о Дерущихся Камнях:

«Долго бродил по белу свету обиженный на людей человек... Приглянулось ему это ущелье, а больше всего речка, в которой когда-то было много рыбы. Построил он на берегу речки хижину и стал себе жить-поживать. Ловил он в речке рыбу, жарил ее, ел, ловил, жарил, ел, ловил, жарил... И так долгие годы... И надоело ему все, затосковал он. Уже и рыба не по душе, и день годом кажется. И однажды стал он молить заглянувшего в ущелье путника: «Божий человек, стань мне соседом». Ловят они вместе рыбу... ловят вместе рыбу... ловят рыбу... ловят... И наскучило им это, и подрались они со скуки, поделили и речку, и рыбу в речке. И наскучила им своя рыба. И стали они со скуки драться — дерутся, дерутся... И однажды в пылу драки видят, катится по ущелью поток. От ужаса вцепились они друг в друга еще крепче и окаменели... И остались в ущелье на берегу речки две хижины, а между ними два сросшихся камня торчат торчком, и похожи они на людей, вцепившихся друг другу в глотку. А вокруг них раскидана галька, словно гладенькая рыбешка».

Ерем, как и следовало ожидать, на свой счет заключенного в легенде намека не принял — зачем, если есть пожизненно виновный — Сарибек, Сарибек-лиса, Сарибек-жадюга... Впрочем, и Арма не столько к Еро обращается с прописной моралью, сколько подводит итог своим первым, не слишком веселым наблюдениям над нравами новоселов Акинта: дома новые, а предрассудки старые — передрались сразу же после раздела Карцанка. И вот уже на границе новых участков Вароса-прагматиста и Каро-идеалиста торчат торчком два камня, и сторожа эти, стоящие бок о бок, слишком уж напоминают Дерущиеся. Камни оставленного, затопленного, стертого с лица земли, но все еще живого в душах людей «ущелья»...

Очистили акинтцы Бовтун от камней.

Сад посадили.

Растет, взрослеет сад — «молодые деревца взбегают на холмы, спускаются вниз по склонам ущелий, вдруг теряют друг друга из виду, потом встречаются опять и кружатся вместе с ручьями». Красота!.. И тот маленький сад, для которого Арма когда-то мастерил гур, стал именно таким, каким Арма его себе представлял: кусты шиповника и роз вместо дерущихся камней служат ему оградой, и гур стоит там, где ему положено, — у стены кухни. «Капает вода из гура... Бока его стали уже замшелыми, и с нитей мха медленно падают серебряные капельки. Ветви плакучей ивы вперемежку с солнечными бликами отражаются в нем, и кажется, что с краев его срывается песня замшелых утесов».

Патриархальная идиллия... Сельская пастораль…

Но это — фасад, авансцена, а там за кулисами рыцари пользы уже стригут купоны с этой красоты — сплавляют налево, по темным «каналам» первые фрукты... И даже Арма «приспособили» к грязному делу — отвез он пушистые персики седому человеку в летах, а полученный с него «должок» разделил с агрономом Бадаляном.

Пропил Арма грязные деньги, даже не сосчитав, сколько заплатили ему за измену Саду, за первый «шаг, угрожающий падением». Пропил, освободил карман. Это — Арма... А Варос? Варос уже все лозы в своем саду перещупал — подсчитал: не меньше тонны винограда соберет. Но что такое тонна винограда в виноградный сезон, если у него мечта: чтобы денег было столько, сколько облаков в небе... И Баграту тонны мало — открыл в ущелье новую каменоломню — уже восьмую... И Еро никак не может позабыть о лисе-Сарибеке. Смерть рядом ходит, а он все о мести думает, уж очень хочется ему пережить бывшего соседа...

И вдруг сюжет делает крутой, но уже как будто знакомый нам по легенде о Дерущихся Камнях поворот: нежданно-негаданно хлынул с небес поток, понесся к каналу, увлек за собою проклятые камни, перекрыл путь воде, грозя смыть и виноградные лозы, и фруктовые деревья!..

Арма не раздумывая бросился в канал. За ним было ринулся и Варос, но Баграт остановил его...

Ну вот, догадываемся мы, сейчас они начнут ссориться, выясняя, как лучше поступить — преградить путь потоку или освобождать от камней канал, а вода ждать не будет, унесет Сад в ущелье...

Но Галшоян не дает нам насладиться своей «догадливостью»: герои «Горнила» поступают не так, как герои легенды о Дерущихся Камнях, — забывают свои распри и спасают свой Сад.

«Арма вдруг схватил Вароса за руку, и не успел тот опомниться, как оказался в канале, а потом по ту его сторону. И никаких слов больше не было, все поняли, что надо делать... Варос передавал камни Арма, который стоял в полный рост в разлившемся канале, Арма передавал их второму, второй третьему».

Писатель романтического склада вряд ли бы удержался, чтобы не поставить здесь точку — эффектная бы вышла концовка! Но Галшоян не любит эффектов, во всяком случае эффектов, которые могут исказить его мысль. Слов нет, испытание внезапной опасностью — трудное испытание, оно открывает внимательному взору многое, и все-таки меньше, чем испытание буднями. Сегодня — Работой, завтра — Работой, послезавтра — Работой. Работой, у которой одно оправдание и один праздник — знать, что она нужна, необходима, не только Миру, Дому и Саду, но и тебе самому!..

Есть какое-то дразнящее и не сразу понятное противоречие между той тяжеловатой, торжественной, напряженной серьезностью, с какой изображено в романе начало Битвы с камнем — и земля, и люди на ней, и молоты в их руках словно бы плавятся в солнечном «горне», и нарочитой, подчеркнутой будничностью финальной, заключительной главы. И день какой-то серый, холодный — быть завтра снегу, и мысли под стать этому декабрьскому дню, и разговоры... И дело, которым акинтцы заняты, — нужное, конечно, дело — надежно укрыть от холода лозы, и трудоемкое: по тридцать лопат черной жижи на каждый виноградный кустик, а сколько их — этих кустов! Но нет в нем былого напряжения... Работа как работа. Не больше того. И даже Мать-гора, которая в первых главах романа придавала пейзажу что-то «библейское», сейчас, со своей поседевшей вершиной, кажется какой-то домашней, словно смертельно уставшая крестьянка...

Обманутые этой будничной монотонностью, этой привычной суетой повседневности, мы чуть было не прозевали очень важное событие: в этот серенький декабрьский день Каро-строитель обнаружил, что все его камни — числом шестьдесят — разбиты.

Все — и круглые, и овальные, и эллипсоидные, и треугольные, и многоугольные...

Что это? Злая выходка рыцарей пользы, которым колонна Каро — этот «монастырь духа», этот памятник антипользе — кажется дерзким вызовом?

Или протест «здравого смысла» против неуместного донкихотства?

А может быть, жест живой жизни, которая не хочет, не может принять эту абстракцию, пусть красивую, пусть возвышенную, но в своей возвышенности слишком холодную и высокомерную?

Мушег Галшоян не отвечает на этот вопрос, словно бы предлагая читателю выбрать тот вариант ответа, который ему больше нравится. Но судя по всему, сам он, так же, как и его «второе я» — философ и агроном Арма, предпочитает третий. Последний.


Алла МАРЧЕНКО


Загрузка...