Еще не кончила Дуня Смолокурова, как переставшая вышивать и с любовью во взоре глядевшая на говорившую девушку Аграфена Петровна, заслышав легкий шорох снаружи, выглянула в окно.
- А у нас под окном и в самом деле Иван-царевич сидел на завалинке,сказала она, улыбаясь.
Бросились к окнам. По обительскому двору, закинув руки за спину и думчиво склонив голову, тихими шагами удалялся от Манефиной кельи Петр Степаныч Самоквасов.
* * *
Мать Юдифа вздумала побывать у знакомых игумений Комаровского скита. Кликнула Варю, Дуняшу и Домнушку, с ними пошла. Аксинья Захаровна тоже вздумала посетить матерей, живших у Бояркиных и Жжениных, и взяла с собой Парашу. Марьюшку позвала по какому-то часовенному делу уставщица Аркадия, Фленушку - мать Манефа. Остались в горницах Аграфена Петровна с Дуней Смолокуровой.
- Хорошо говорила ты, Авдотья Марковна,- нежно целуя ее, молвила Аграфена Петровна.- Жаль, что этот Самоквасов помешал договорить тебе мысли свои. Хорошие мысли, Дунюшка, добрые!.. Будешь людям мила, будешь богу угодна; коль всегда такой себя соблюдешь, бог не оставит, счастья пошлет.
Тихой радостью вспыхнула Дуня, нежный румянец по снежным ланитам потоком разлился. Дороги были ей похвалы Аграфены Петровны. С детства любила ее, как родную сестру, в возраст придя, стала ее всей душой уважать и каждое слово ее высоко ценила. Не сказала ни слова в ответ, но, быстро с места поднявшись, живо, стремительно бросилась к Груне и, крепко руками обвив ее шею, молча прильнула к устам ее маленьким аленьким ротиком.
Нацеловавшись с Дуней, Аграфена Петровна рукой обвила ее стан и тихо спросила:
- Давеча ты говорила, что Марко Данилыч воли с тебя не снимает... Заходили разве у вас речи про женихов и замужество?
- Заходили,- спокойно ответила Дуня.- Великим постом на мои именины, каш я с батюшкой поутру поздоровалась, подарил он мне платье шелковое, серьги алмазные, жемчугу, шубку соболью. Поговорили мы, уйти я хотела, а он говорит: "Обожди, Дуня, надо мне с тобой словечко сказать, давно этого я дня дожидался". Посадил он меня с собой рядышком, сафьянную коробочку из стола вынул и подал мне: "Вот, говорит, тут кольцо обручальное, отдай его, кому знаешь; только, смотри, помни отцовский завет - чтоб это кольцо не распаялось, то есть чтоб с мужем тебе довеку жить в любви и совете, как мы с покойницей твоей матерью жили". И тут покатились у него слезы, и долго не мог он сказать мне ни слова. Я тоже заплакала...
"С небесных высот она смотрит на нас, слышит голубушка, что мы теперь с тобой говорим... Не во власти ее голосок свой умильный подать, но, живучи с ней, не слыхивал я от нее никогда супротивного слова. Что мои мысли, что ее мысли, завсегда бывали одни. И теперь, что стану тебе говорить, знай и верь, что это и мать твоя тебе говорит. Так и понимай мои речи".
И опять залился слезами, и опять заплакала я. Обнял меня батюшка крепко и над головой моей выплакался. "Слушай же,- зачал опять,- сегодня восемнадцать лет тебе минуло - совсем невеста стала, хоть сейчас под венец. Доселева про эти дела я с тобой не говаривал - мала была, неразумна, полного смысла в головушке еще не было. А теперь, как восемнадцать исполнилось, девятнадцатый пошел - пришла тебе пора своим разумом жить. Слушай же, Дуня: ни мать твою, ни меня родители венцом не неволили. И я неволить тебя не стану... дал я тебе кольцо обручальное, отдай его волей тому, кто полюбится. А прежде чем отдать, со мной посоветуй - отец я тебе, кровь ты моя - худа не присоветую, а на ум молодую волю, пожалуй, добром наведу. Запрета тебе не кладу никакого - выбирай мужа по мысли, но без совета со мной колечка никому не давай". После того у нас речи о том не бывало.
- Добрый он у тебя, добрый и рассудливый,- молвила Аграфена Петровна.- Что ж, Дуня, придумала ль, кому колечко отдать? - прибавила она с ясной улыбкой.
- Нет еще, не придумала,- с детской простотой ответила Дуня.
- Никто не приглянулся?- продолжала Аграфена Петровна.
- Нет еще, покаместь никто,- улыбнулась Дуня такой улыбкой, что за эту улыбку любой молодец в огонь и в воду пошел бы.
- Не ищи, Дуня, красоты, не ищи ни богатства, ни знатности,- сказала ей Аграфена Петровна,- ума ищи, а пуще всего добрую душу имел бы, да был бы человек правдивый. Где добро да правда, там и любовь неизменна, а в любви неизменной все счастье людей.
- Сама тех же мыслей держусь,- молвила Дуня.- Что красота! С лица ведь не воду пить. Богатства, слава богу, и своего за глаза будет; да и что богатство? Сама не видала, а люди говорят, что через золото слезы текут... Но как человека-то узнать - добрый ли он, любит ли правду? Женихи-то ведь, слышь, лукавы живут - тихим, кротким, рассудливым всякий покажется, а после венца станет иным. Вот что мне боязно...
- Богу молись,- сказала на то Аграфена Петровна.- Ты вот как делай, Дуняша. Если кто тебе по мысли придется и вздумаешь ты за него замуж идти - не давай сначала тем мыслям в себе укрепляться, стань на молитву и богу усердней молись, молись со слезами, сотворил бы господь над тобой святую волю свою. И ежели после молитвы станет у тебя на душе легко и спокойно, прими это, Дуня, за волю господню, иди тогда безо всякого сомненья за того человека,- счастье найдешь с ним. Если ж душа у тебя после молитвы не будет спокойна и сердце станет мутиться, выкинь из мыслей того человека, старайся не видеть его и больше богу молись - избавил бы тебя от мыслей мятежных, устроил бы судьбу твою, как святой его воле угодно.
- Стану так делать,- тихо, чуть слышно молвила Дуня, глядя с любовью на Аграфену Петровну.- Вот и теперь, как я поговорила с тобой, стало у меня на душе н светло и радостно, мысли улеглись, и на сердце стало спокойней...
- А что?.. Мысли-то, видно, бродили? - с кроткой улыбкой тихо спросила ее Аграфена Петровна.
- Немножко... Чуть-чуть...- опустив глаза, прошептала Дуня.
- Чего ж таиться? Мне-то ведь можно сказать.- молвила Аграфена Петровна, пристально взглянув на покрасневшую Дуню.
- Да нет... не стоит про то говорить... Так, одни пустые мысли... с ветру,- молвила Дуня и, припав к лицу Аграфены Петровны, поцелуями покрыла его.- Зачем это давеча Фленушка про меня помянула?..- тихо прошептала она.
- Молись, Дуня, молись! - говорила, лаская ее, Аграфена Петровна.
* * *
Когда Фленушка вошла в келью Манефы, та показала ей на стол, где уж лежала бумага и стояла чернильница. Манефа сказала:
- Пока гостьи ходят по обителям, напиши-ка нужные письма. Садись. К матушке Таифе пиши наперед.
Покуда Фленушка писала обычное начало письма, Манефа стояла у окна и глядела вдаль. Глубокая дума лежала на угрюмом и грустном челе величавой игуменьи.
- Кончила,- вполголоса молвила Фленушка, подымая от письма голову.
- Пиши,- приказала Манефа и стала ходить по келье, сказывая: "Обительский праздник святых, славных и всехвальных, верховных апостол Петра и Павла, по милости божией и за молитвы пресвятыя богородицы и всех святых, провели мы благополучно. Гостей было довольно, изо всех скитов приезжали, одних игумений было двадцать четыре, я сама двадцать пятая. После трапезы было в келарне собрание: советовали насчет архиепископа да насчет належащих нам по скорости напастей, сиречь выгонки из скитов, о чем самые верные получены известия. Об архиепископе единогласно все согласились до поры до времени обождать принятием, понеже человек неизвестен и в правой вере учинился не в давнем времени, а до того был в беспоповых, от чего и подает немалое сомнение насчет крепости в вере. Зело опасно, не осталось ли в нем кваса фарисейска, сиречь беспопового духа. И тебе бы, мать Таифа, ради всеобщего покоя порадеть - будучи на Москве, поподробну осведомись об оном Антонии, чего ради перешел из беспоповой секты в нашу истинную веру, не ради ли архиерейския почести, или каких иных житейских корыстей. И справедливы ли слухи, яко бы он до беспоповства пребывал в великороссийской и после того на Преображенском кладбище перекрещивался.
Если сие справедливо, то немалую вину он к сомнению подает, меняя одну веру на другую и ругаясь святому крещению его повторением. Опять же сказывают, яко бы он двоеженец: сначала-де в великороссийской приял браковенчание, а потом, овдовев, будучи уже в беспоповых, жил немалое время с другою, нарицаемою своею женою. Когда же и сие справедливо, то никак невозможно прияти его: по апостолу бо подобает епископу быти единыя жены мужу, а двоеженцы ни в какой духовный чин, не токмо на превысокую степень архиерейства, поставляемы быть не должны. Насчет же предстоящей выгонки из скитов, хотя и предлагала я бывшим на собрании, которые к нашему городу приписаны, теперь же, не дожидаясь выгонки, перевезти туда кельи, однако согласных на то не явилось.
Но хотя согласных со мною и не было, однако же я от своего намерения не отступлю, и после Ильина дня расположила кельи ломать и перевозиться. Потому прошу тебя, матушка, и ради бога умоляю, поспеши ты своим прибытием - без тебя не знаю, как к чему и приступить. Святыня, которую раздала ты по Москве, пускай остается у христолюбцев впредь до утишения наших обстоятельств... А так как Василий Борисыч в скором времени возвратится в Москву и по всей чаянности станет укорять нас, что не хотели послушать его уговоров и принять того Антония, о чем он всеусердно старался, так ты и в Питере и будучи в Москве предвари и всем благодетелям нашим возвести, что не приняли мы того Антония не ради упорства и желая с ними раздора, но токмо осмотрительного ради случая; общения же ни с кем не разрываем и по-прежнему желаем пребывать в согласии и в единении веры. Потому, сама ты посуди, матушка, если мы теперь при нынешних наших обстоятельствах и по случаю выгонки из святых обителей, при тесном нашем обстоянии, да еще лишимся помощи наших благодетелей, то и жить чем, не знаем.
И потому, слезно молю тебя, потолковее со всеми поговори, чтоб они гнева своего на нас не держали за временное наше, а не всегдашнее, несогласие, но, снисходя к нам, убогим, при таких налегающих на нас бедах, помогли бы своим вспоможением, сколько им господь на сердце положит. А говорить бы тебе им пожалостнее и сколь возможно поумильнее, дабы в сердцах своих восчувствовали к нам, сиротам, сострадание - настоит-де теперь великая нужда помочи нам, убогим, за мир христианский бога молящим. За сим, прекратя сне писание..." Обычно дописывай,- молвила Манефа,- шли прощение и благословение.
Кончила Фленушка, и Манефа, перекрестясь, подписала письмо, а потом сказала: - К Полуехту Семенычу пиши.
Полуехту Семенычу было писано, чтоб закупил он кирпичу да изразцов для печей, а если нет готового кирпича, заказал бы скорей на заводе, а купчию бы крепость на все дома и на все дворовые места писал на ее одно Манефино имя, а совершать купчие она приедет в город сама после Казанской на возвратном пути из Шарпана.
- Так-то будет вернее, да и мне спокойней,- молвила Манефа, подписав письмо.- Помру, все тебе достанется, если, на мое имя купчие совершим... Ничего не ответила Фленушка.
- Опять я к тебе с прежними советами, с теми же просьбами,- начала Манефа, садясь возле Фленушки.- Послушайся ты меня, Христа ради, прими святое иночество. Успокоилась бы я на последних днях моих, тотчас бы благословила тебя на игуменство, и все бы тогда было твое... Вспомнить не могу, как ты после меня в белицах останешься - обидят тебя, в нуждах, в недостатках станешь век доживать беззащитною... Послушайся ты меня, Фленушка, ради самого создателя, послушайся...
- Ах матушка, матушка! - вскликнула Фленушка и вдруг смолкла, задумалась.
- Для тебя же прошу, для твоей же пользы,- продолжала Манефа.- Исполнишь мое желание, довеку проживешь в довольстве и почете, не послушаешь - горька будет участь твоя. Ты уж не махонькая, разум есть в голове: обсуди, обдумай все хорошенько... Ну скажи по чистой совести, отчего не хочешь ты меня послушаться, отчего не хочешь принять иночество?
- Не снести мне, матушка!.. Молода еще я - не могу за себя поручиться,взволнованным голосом ответила Фленушка, и тревожные слезы послышались в упавшем ее голосе.
- Ну хорошо, не снесешь...- полушепотом сказала ей Манефа.- Что ж из того?.. Тайно соделанное тайно и судится; падение же очищается слезами и покаянием... Гласного соблазну только бы не было... А то,- вздохнув, прибавила Манефа,- все мы люди, все человеки, все во грехах, яко в блате, валяемся... Един бог без греха...
- Ах! Не знаю, что и сказать тебе, матушка! - с отчаяньем во взоре и с порывистым движеньем молвила Фленушка.
- Одумайся, сберись с мыслями! Говори, что у тебя на уме,- сказала Манефа. Не ответила Фленушка.
- Слушай,- вдруг пораженная новой, не приходившей дотоле ей мыслью, сказала Манефа.- Не хочешь ли в мир уйти?
Зарыдала Фленушка и припала головой к плечу игуменьи.
- По мысли кого не нашла ли? - шептала ей Манефа.
- Не разрывай ты сердца моего, матушка!..- едва слышно промолвила Фленушка.
- Господи, господи!.. Вот не ждала-то я, не чаяла,- встав с места, всплеснула руками Манефа и обратила слезящий взор свой к иконам.
Наклонив голову и закрыв лицо руками, безмолвно сидела у стола Фленушка. Горько она рыдала.
Манефа тоже села. Она была в сильном волненье. Сильная краска выступила на смугло-желтом лице.
- Ни укора, ни попрека от меня не услышишь,- сдерживая порывы волнения, она говорила.- Скажи только всю истинную правду... Все, говори все, ничего не утай... Во всем покайся... все прощу, все покрою материнской любовью!
- Матушка!.. Поверь ты мне!.. Как перед богом скажу - рыдая и ломая руки, говорила Фленушка.- Молода еще - кровь во мне ходит. Душно в обители, простору хочет душа, воли!
- Счастье не в воле, а в доле,- тихо и нежно сказала Манефа.- Неволя только крушит, а воля человека губит... Да и на что же ты ропщешь? Не в темнице живешь, за затворами за запорами?.. Разве нет тебе воли во всем?.. Говори скорей, не томи меня, всю правду скажи.Слюбилась, что ли, с кем?
Подняла Фленушка на Манефу светлый, искренний взор и сказала:
- Видит бог, что телом чиста я, как сейчас из купели.
- А душой? - спросила Манефа.
- Мутится душа, сердце горит, разрывается... Воли мне хочется!..- в сильном волненье говорила Фленушка.- Не совладать мне с собой, матушка!.
- Полюбила, что ли, кого?..- чуть слышно спросила ее Манефа, опуская на глаза креповую наметку.
Замолкла Фленушка. Долго не было от нее ответа, градом текли горькие слезы по бледному лицу девушки, и слышны были судорожные, перерывчатые рыданья.
- Нет, матушка, нет!.. Теперь никого не люблю... Нет, не люблю больше никого...- твердым голосом, но от сильного волненья перерывая почти на каждом слове речь свою, проговорила Фленушка.- Будь спокойна, матушка!..
Знаю... ты боишься, не сбежала бы я... не ушла бы уходом... Самокруткой не повенчалась бы... Не бойся!.. Позора на тебя и на обитель твою не накину!.. Не бойся, матушка, не бойся!.. Не будет того, никогда не будет!.. Никогда, никогда!.. Бог тебе свидетель!.. Не беспокой же себя... не тревожься.
- Ах, Фленушка, Фленушка! - вскликнула Манефа, горячо прижав к груди своей голову рыдавшей девушки. И слезы, давно не струившиеся из очей старицы, окропили бледное лицо Фленушки.
- Ты плачешь, матушка!..- сквозь слезы лепетала, прижимаясь к Манефе, Фленушка.- Вот какая я злая, вот какая я нехорошая!.. Огорчила матушку, до слез довела... Прости меня, глупую!.. Прости, неразумную!.. Полно же, матушка, полно!.. Утоли сердце, успокой себя... Не стану больше глупых речей заводить, никогда из воли твоей я не выйду... Вечно буду в твоем послушанье. Что ни прикажешь, все сделаю по-твоему...
- Фленушка!.. Знаю, милая, знаю, сердечный друг, каково трудно в молодые годы сердцем владать,- с тихой грустью и глубоким вздохом сказала Манефа.Откройся же мне, расскажи свои мысли, поведай о думах своих. Вместе обсудим, как лучше сделать - самой тебе легче будет, увидишь... Поведай же мне, голубка, тайные думы свои... Дорога ведь ты мне, милая моя, ненаглядная!.. Никого на свете нет к тебе ближе меня. Кому ж тебе, как не мне, довериться?
- Повремени, матушка,- отирая слезы, молвила Фленушка.- Потерпи немножко. Скоро, скоро все расскажу. Все, все. А теперь... Вон матушка Юдифа идет,прибавила она, взглянув в окошко.- Как при ней говорить... Погоди немножко, всю душу раскрою тебе...
И, поцеловав руку Манефы, тихо пошла вон из кельи. Молча глядела игуменья на уходившую Фленушку, и когда через несколько минут в келью вошла Юдифа, величавое лицо Манефы было бесстрастно. Душевного волнения ни малейших следов на нем не осталось.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Простившись с Патапом Максимычем, Василий Борисыч к Манефе пошел. Он не видался еще с нею после собора.
- Ну, что порасскажете, любезный мой Василий Борисыч? - слегка улыбнувшись, спросила его игуменья после обычного начала и метаний.- Хорошо ль отдохнули после вчерашних трудов?
- После вчерашнего не скоро отдохнешь, матушка!
- Про то поминаешь, что до солнышка-то? - усмехнулась Манефа.
- Нет, матушка, не с того похмелья у меня голова болит... Вы вечор меня употчевали,- с укором сказал ей Василий Борисыч.
- Про обед говоришь?
- Не про обед, а про то, что после обеда-то было,- сказал московский посол.- Про собранье говорю, матушка, про собранье... Таково вы меня угостили, что не знаю теперь, как в Москву и глаза показать.
- Что ж делать, любезный Василий Борисыч? - вспыхнула немного Манефа.- Сам был очевидцем, сам был и послухом. Слышал, как матери приняли ваше московское послание. У всякого свой ум в голове, Василий Борисыч, у всякого свое хотенье... Всех под свой салтык не подведешь... Так-то!
- Захотели б вы, матушка, все могли бы обделать,- сказал Василий Борисыч.Они вас во всем слушаются. Это малому даже ребенку видно. Приняли же совет ваш. Что вы сказали, то и уложили.
- А ты думаешь, так бы и послушались, если б я стала возносить вашего Антония?.. Как же!..- говорила Манефа.- Нет, Василий Борисыч, не знаешь ты наших соборов, да и людей-то здешних мало, как вижу я, знаешь. Не то что по такому великому делу, какого двести лет не бывало, по пустяшным делам, по хозяйству либо по раздаче присылок без большого шума у нас никогда не бывает. Тут, сударь, у всякой пташки свои замашки, у каждой птички свой голосок. Ум на ум не приходится, да и друг дружке покориться не хочется. Глафириных аль Игнатьевых взять, либо Нонну гордеевскую. У них на разуме: "Кто-де как хочет, а я как изволю". С такими советницами какое дело поделаешь? Грех один. И за то спасибо скажи, что наотрез не отказали тебе.
- Да разве это не отказ?- недовольным голосом сказал Василий Борисыч.
- Не отказ,- ответила Манефа.- Тебе сказали: "Повремени - подумаем". Как же ты хочешь, чтоб в таком великом деле сразу согласились? То размысли, любезный Василий Борисыч: жили мы, почитай, двести годов с бегствующими попами, еще деды и прадеды наши привыкли к беглому священству. Вот мы и век доживаем, а того же сызмальства держалися. И вдруг завелись свои архиереи, свои попы, своя иерархия!.. До кого ни доведись, всяк призадумается. Не испытавши доподлинно, кто согласится принять?..
Дело душевное, великое дело!.. Ведь если что не так в вашем архиерействе окажется - навеки души-то погубим, если, хорошенько не испытавши, примем, по приказу москвичей, епископа. Когда затевали это дело, спросились ли они нас?.. Известили ль кого из наших хоть малым писанием?.. Ну-ка, скажи.
- Как же, матушка, не спросились? - возразил Василий Борисыч.- На московском соборе от вас было двое послов: старец Илия улангерский да отец Пафнутий, керженского благовещенского монастыря строитель и настоятель.
- Несодеянные речи говоришь ты, Василий Борисыч...- молвила Манефа.Отец-от Илия без малого двадцать лет помер, да и отцу Пафнутию больше десяти годов как преставился,- молвила Манефа.
- Про тот собор говорю я, матушка, что на Рогожском кладбище был в седьмь тысящ триста сороковом году (В 1852), на другой год после первой холеры,сказал Василий Борисыч.- Тогда ото всех обителей Керженских и Чернораменских предъявлено было согласие искать архиерейство и утвердить владычный стол в коем-либо зарубежном граде.
- Что б уж тебе, Василий Борисыч, про Ноев ковчег вспомянуть,- усмехнулась Манефа.- Тому делу, что сказываешь, двадцать лет минуло. Неужто во столько времени ваши московские не могли изобрать времени, чтоб о столь великом деле во всей подробности известными сделать нас?.. Сами же вы, сиречь Рогожского кладбища попечители, покойницу матушку Екатерину, мою предместницу, извещали, что деяние московского собора триста сорокового года яко не бывшее вменили. Цела у нас та московская грамота - хочешь, сейчас перед тобой выложу? После того как вновь затеяли дело, отчего ж не потребовали нашего согласья?.. Василий Борисыч! Керженец в нашем христианстве что-нибудь да значит - не деревушка какая, не городишко захолустный! Можно бы, кажется, было почтить наши святые места хоть бы самым кратким писанием. Не безвестные мы какие! Керженца имя двести годов высоко по всему христианству держалось,- как бы, кажись, его позабыть?
- Не посетуйте, матушка, что скажу я вам,- молвил Василий Борисыч.- Не забвение славного Керженца, не презрение ко святым здешним обителям было виною того, что к вам в нужное время из Москвы не писали. Невозможно было тогда не хранить крепкой тайны происходившего. Малейшее неосторожное слово все зачинание могло бы разрушить. И теперь нет ослабы христианству, а тогда не в пример грознее было. Вот отчего, матушка, до поры до времени то дело в тайне у нас и держали.
- Не к тому я молвила, чтоб жалобы тебе приносить,- сказала Манефа.Московскими благодетелями мы очень довольны. Дай им, господи, доброго здравия и душам спасения!.. К тому говорю я, Василий Борисыч, что невозможно было вчерась от здешних матерей требовать, чтоб они, ничего не видя, так тебе вдруг и согласились на принятие архиепископа... Он же, как сам говоришь, в недавнем лишь времени к истинной вере от беспопового суемудрия обратился. А мы к тому слышали еще, о чем вчера на собранье я промолчала, якобы твой Антоний еще прежде беспоповства пребывал в великороссийской церкви, а потом перекрещеванцом стал и якобы был двоеженец. По правилам, в столь сомнительных случаях подобает все испытати подробно... Как же нас укорять, что мы испытать желаем, да не впадем в сеть ловчу?.. Сам посуди. А общения с приемлющими его не разрываем, держим только себя опасно.
- Очень неприятно это будет в Москве,- молвил Василий Борисыч.
- Мы, государь мой, не Москве, а господу богу работаем,- с важностью сказала Манефа.- Не человеческой хвалы, спасения душ наших взыскуем. Не остуды московских тузов страшимся, а вечного от господа осуждения... Вот что скажи на Москве, Василий Борисыч!
- Однако ж, матушка...- начал было Василий Борисыч, но одумался, не договорил.
- Что "однако ж"? Договаривай, коли начал,- спокойно сказала Манефа.
- Нет, я так...- смешался московский посол.
- Договаривай, договаривай,- настаивала Манефа - Ведь мы не насчет гулянок с Патапом беседуем, о деле великой важности толкуем... Скажи, что хотел говорить?
- Я было хотел сказать, что и батюшке Ивану Матвеичу, и матушке Пульхерии, и Мартыновым, и Гусевым и всем главным лицам нашего общества ваше решение станет за великую обиду. Они старались, они ради всего христианства хлопотали, а вы, матушка, ровно бы ни во что не поставили ихних стараний, не почтили достойно ихних трудов, забот и даже опасности, которой от светского правительства столько они раз себя подвергали.
- А!.. Вот что!..- с желчной раздражительностью вскликнула Манефа.- Им бы хотелось, чтоб мы по их приказу стадом баранов, сломя голову метнулись, куда им угодно?.. Нет, Василий Борисыч, на Керженце этого никогда не бывало, да никогда и не будет... Тельцу златому не поклонимся!.. Мы люди лесные, простые, московских обычаев не ведаем. У вас на Москве повелось, что в духовные дела миряне вступают,- мы того не допустим. Так и скажи им, Василий Борисыч!.. Не нам мирских богачей слушаться, по духовному делу они должны нас послушать.. Они Христовой церковью, как лавками либо конторами своими, вздумали править... Этого мы не потерпим. Хотя б общенье пришлось разорвать, хотя б ото всех благодетелей оставлены были, хоть бы нам с голоду пришлось помирать, божией церкви не продадим.
- Жестоки слова ваши, матушка,- молвил сильно смущенный Василий Борисыч.Не поскорбите на меня, а доложу я вам, что такое ваше мнение насчет попечителей и старейших членов нашего общества весьма несправедливо... Позвольте разъяснить все дело, как оно было доселе и как теперь идет.
- Будем слушать,- холодно промолвила Манефа, сложив руки на коленях и склонив голову. Начал Василий Борисыч:
- Когда воспрещено было нашим христианам при молитвенных храмах дозволенных попов содержать, тогда по малом времени всюду настало "великое оскудение священства". Великая духовная нужда налегла повсеместно, и многие древлеблагочестивые христиане, не имея освящающих и будучи лишены церковных тайн, в беспоповское суемудрие впадали, иные ж "сумленных попов" принимали беглых солдат, либо других шатунов каких.
Великое от того нестроение было, и не столько в Москве, сколько по местам отдаленным, хоть бы ваше место к примеру взять. В Москве на Рогожском кладбище доживали свой век последние дозволенные попы, и оттого нам нужды такой еще не настояло, какая вас постигла. Тогда, не о себе заботясь, а больше всего о вас, иногородных, болезнуя и сострадая словесным овцам, пастыря неимущим, первостатейные из нашего общества: Рахмановы, Соколовы, Свешниковы и многие иные, не чести ради или какого превозношения, но единственно христианского ради братолюбия и ради славы церкви Христовой, подъяли на себя великий и опасный труд - восстановить позябший от двухсотлетнего мрака корень освящения, сиречь архипастырство учредить и церковь Христову полным чином иерархии украсить...
По благословению батюшки Ивана Матвеича и многих нарочито прибывших тогда в Москву отцов: Силуяна иргиэского, Симеона Лаврентьева монастыря с Ветки, Рафаила Покровского монастыря, Сергия и Ипполита Никольского монастыря из слобод Стародубских, отцов Илии и Пафнутия керженских и с общего совета присланных ото всех старообрядских обществ совещателей, единогласно приговорили и, конечно, уложили: искать епископа, да проистечет от него навеки неиссякаемый источник освящения. В Питер дали знать о том, и там первостатейные лица нашего согласия стали тому делу весьма усердны: Громовы, Дрябины, Боровков и другие. Когда же милостию божиею тому делу начало было положено и приисканы люди для искания архиерея во иных державах, то дело в великой тайне оставили, опасаясь могущих возникнуть препон, каковые впоследствии оказались.
И дело то происходило немалое время, и лишь только через двенадцать лет после первого Рогожского собора в зарубежной Белой Кринице водворился митрополит всех древлеправославных христиан кир Амвросий, от него же корень епископства произыде... Не то чтобы призвать вас и других христиан, по отдаленным местам живущих, к исканию архиерейства было невозможно, но паче таить обо всем надлежало, да не разрушено было бы наше предприятие в самом начале.
И теперь, по устроении священной иерархии, первостатейные наши лица всячески стараются и не щадят никаких иждивений на процветание за рубежом освященного чина, труды подъемлют, мирских властей прещения на себя навлекают, многим скорбям и нуждам себя подвергают ни чего ради иного, но единственно славы ради божией, ради утверждения святой церкви и ради успокоения всех древлеправославных христиан древлего благочестия, столь долгое время томимых гладом, не имея божественныя трапезы тела и крови Христовой.
- Кончил? - спросила Манефа, когда Василий Борисыч приостановился.
- Что ж, матушка, разве неправду говорю? - молвил он ей в ответ.
- Правда не речиста, Василий Борисыч, много слов на нее не надо, а ты сколь наговорил? - улыбнулась Манефа.- Что усердствовали московские, за то им честь и великая благодарность. А что властвовать задумали, паче меры захотели выситься над нами, то им в стыд, во срам, в позор и поношенье!..
Гордыня обуяла их, божиим делом стали кичиться и тщеславно в заслугу себе поставлять, что господь их руками устроил... Нет, Василий Борисыч, приедешь в Москву, скажи всем: "Беден, мол, и немощен старый Керженец, и дни его сочтены, но и при тесном обстоянии своем мирским людям он по духовному делу не подчинится". Вспомнили бы словеса Григория Богослова: "Почто твориши себя пастырем, будучи овцою, почто делаешися главою, будучи ногою? Скажи им, что мы свято храним правила вселенских соборов и святых отец, а в шестьдесят четвертом правиле шестого собора что сказано? Не подобает мирянину брати на себя учительское достоинство, но повиноватися преданному от господа чину". А что есть преданный от господа чин? Первее - чин освященный: епископы, пресвитеры, диаконы, за сим чин иноческий, тоже освященный... Так аль нет?.. Освященный ведь?.. Стало быть, не нас учить, не нами властительски повелевать московским мирским людям довлеет, а от нас поучаться, нам повиноваться... Сам ты тверд в писании, лучше других знаешь. Правду аль нет говорю?.. И тебе бы, Василий Борисыч, не повеления мирян пребывающим в иноческом чину передавать, не грозить бы нам, убогим, их остудой, а их бы поучать от божественного писания, да покорятся освященным и да повинуются святей божией церкви...
- Матушка! Да какие ж от наших московских бывали к вам повеления?.. Какое властительство?.. Помилуйте! - оправдывался Василий Борисыч.- Вам только предлагают церковного ради мира и христианского общения принять архиепископа, а власти никакой над вами иметь не желают. То дело духовных чинов. Примете архиепископа - его дело будет...
- Сумнителен,- молвила Манефа.- И прежде я не раз говорила тебе, что насчет этого дела мы пока еще ни на что не решились, колеблемся... По времени увидим, что за человек ваш хваленый Антоний. А не увидим, так услышим об его действиях. Чего доброго, такой же еще будет, что Софрон. Таких нам не надо.
- Какой же ответ будет от вас? Что прикажете на Москве доложить? - после долгого молчания спросил Василий Борисыч.
- А то и ответ: желают-де повременить. Да я сама к Петру Спиридонычу письмецо с тобой пошлю, подробно опишу все наши обстоятельства и все наши сомнения. Когда думаешь отправляться?
- Да по мне чем скорее, тем лучше,- ответил Василий Борисыч.
- В Шарпан не поедешь?
- Что мне там делать? Дело мое на Керженце кончено,- сухо, недовольным голосом ответил московский посланник.
- Богородице помолился бы, чудной иконе ее поклонился бы, поглядел бы на дивную нашу святыню,- молвила Манефа.- Опять же и матушка Августа оченно звала тебя - старица почтенная, уважить бы ее надо. Собрание же будет большое - еще бы потолковал с матерями. А впрочем, как знаешь: свой ум в голове.
- Нечего мне больше толковать с матерями, все было протолковано,- сказал Василий Борисыч.
- Все бы лучше съездить, а то, пожалуй, зачнут говорить: со злом-де на сердце поехал от нас,- сказала Манефа.- Мой бы совет съездить, а там мы бы и держать тебя больше не стали. А впрочем, как знаешь: мне тебя не учить.
Не знаю, что сказать вам на это, матушка,- отвечал Василий Борисыч.- Вот теперь хоть насчет бы Москвы - как приеду туда, как покажусь? Поедом заедят. Жизни не рад станешь. А ведь я человек подначальный. Молчала Манефа.
- Разве уж к Патапу Максимычу в самом деле в приказчики идти? - молвил Василий Борисыч, думая кольнуть тем Манефу.
- Твое дело,- сухо промолвила она, глядя в окошко. Опять замолчали.
- Счастливо оставаться, матушка,- сказал, наконец, Василий Борисыч.Прости, матушка, благослови. И по чину сотворил уставные метания.
- Бог простит, бог благословит,- проговорила прощу Манефа, и Василий Борисыч медленно вышел из кельи.
* * *
Жалко стало Василью Борисычу, что на прощанье маленько поразладил он с матерью Манефой. Полюбил он умную, рассудливую старицу и во время житья в Комарове искренно к ней привязался... И вдруг на последних-то днях завелась ссора не ссора, а немалая остуда.
Обошел он знакомую обитель по всем закоулкам, на окна больше посматривал, не увидит ли где ненаглядную Дуню Смолокурову. Не удастся ль хоть глазком на нее взглянуть. Но никого, кроме Марьи головщицы, не встретил. Говорит ей Василий Борисыч:
- Домой сбираюсь, Марьюшка. Прощайте, не поминайте лихом. А не попеть ли нам на прощанье?.. Скликай девиц.
- Что мало погостил?.. Аль соскучился? - спросила Марьюшка.
- Пора и честь знать, не век же гостить,- ответил Василий Борисыч.
- А я думала, что вам от нас и повороту не будет,- вскинув на него лукавыми глазками, с легкой усмешкой промолвила Марьюшка.
- Почему ж так? - спросил Василий Борисыч.
- Так уж я догадалась,- молвила Марьюшка.
- Да с чего ж догадалась-то?.. С чего? - приставал Василий Борисыч.
- Да уж так! У меня свои приметы есть,- улыбаясь, молвила Марьюшка.
- Какие приметы?
Но сколько ни приставал Василий Борисыч, ничего больше ему не сказала:
"Ох, искушение!.. Не заметила ль и она чего в Улангере",- подумал про себя Василий Борисыч.
"Поскорей надо Фленушке про это сказать",- подумала Марья головщица.
- Ступайте в келарню, Василий Борисыч! Давайте в самом деле споем что-нибудь... Может статься, в остатный разок,- сказала Марьюшка.- Мигом скликну девиц.
Василий Борисыч в келарню пошел, Марьюшка к Фленушке в горницу.
* * *
Пластом лежала на постеле Фленушка. В лице ни кровинки, губы посинели, глаза горят необычным блеском, высокий лоб, ровно бисером, усеян мелкими каплями холодного пота. Недвижный, утомленный взор устремлен на икону, что стояла в угольной божнице.
"Все ли слышал, все ли мои речи выслушал ты, друг мой сердечный, Иван-царевич ты мой?.. Наговорила я и невесть чего... Только б остуде быть в тебе!.. Только покинул бы ты меня, горькую, забыл бы про меня, бесталанную!.. А уж как бы я любила тебя, как бы жалела, берегла тебя!.. День бы деньской и ночью во сне об одном о тебе бы я думала, во всем бы угождала другу милому, другу моему советному... Нельзя!.. Матушка!.. Во гроб ее сложишь!.. Я же бедная, а он богач - из его рук пришлось бы смотреть, его милостями жить...
Да и что ему за жена келейница? Стыдно б ему было и в люди меня показать!.. Живи, мой сердечный, живи, живи с другой в счастье, в радости... Не загублю я жизни твоей... Вот бы ему в самом деле Дуня Смолокурова!.. Ох, милый ты, милый, сердечный ты мой!.. Матушка опять говорила про иночество... Пропадай моя жизнь!.." - Так думала сама с собой Фленушка, недвижно, почти бездыханно лежа на постеле. Вдруг влетела в горницу Марья головщица.
- Что ты, Марьюшка? - слабым голосом спросила ее Фленушка.
- Я было к тебе... Да чтой-то с тобой?.. Аль неможется? - спрашивала головщица.
- И то неможется,- ответила Фленушка, тихо поднимаясь с постели.- Голова что-то болит.
-- А я было с весточкой,- прищурив глаза и слегка мотнув головой, молвила Марьюшка.
- Что такое? - встав с постели и сев у окна, возле пялец, спросила Фленушка.
- Ехать сбирается,- сказала Марьюшка.
- Кто?
- Василий Борисыч.
Вскочила Фленушка с места. Мигом исчезла бледность в лице ее.
- Кто сказал? - быстро спросила она.
- Сам говорил,- молвила Марьюшка.- Певчую стаю в келарню сбирает, в останный раз хочет о нами пропеть... В келарню пошел, а я к тебе побежала сказать...
- Врет! - топнув ногой, вскрикнула Фленушка и быстрыми шагами стала ходить взад и вперед по горнице.- Не уехать ему!.. Не пущу!.. Жива быть не хочу, а уж он не уедет!.. На Казанскую быть ему венчану... Смерти верней!..
- Да как же ты остановишь его?.. Не подначальный он нам, захочет уехать уедет,- говорила Марьюшка.
- Так ли, этак ли, а его не пущу... Придумаю!.. Ступай, Марьюшка, сбирай девиц, пойте, да пойте как можно подольше... Слышишь?.. До сумерек пойте... А я уж устрою... Во что бы ни стало устрою!..
Вышла из горницы Марьюшка, а Фленушка по-прежнему взад да вперед по горнице быстро ходила... "Надо Параше здесь остаться". Так она придумала.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Вчерашний именинник, Петр Степаныч Самоквасов, после шумной пирушки спал долго и крепко. Проспал бы он до полден, да солнце мешало. Заглянуло в окошко большой светлицы Бояркиных, облило горячими лучами лицо черствого именинника (Черствыми именинами зовут день, следующий за днем ангела.) и так стало припекать его, что, вскочив как сумасшедший и смутным взором окидывая светлицу, не сразу понял, где он. Во рту пересохло, голова как чугунная, в глазах зелень какая-то. Вспомнил, что важно справил свои именины. Взглянул на часы - стали, плюнул, выбранился, стал одеваться. Едва успел кончить, в светлицу вошла мать Таисея с чайным прибором на тагильском подносе, за ней толстая дебелая Варварушка, с боку на бок переваливаясь, несла кипящий самовар.
- С добрым утром поздравляю, с черствыми именинами! - с лукавой усмешкой сказала игуменья, ставя на стол поднос с чашками.
Петр Степаныч чин чином: сотворив два метания, простился, благословился.
- Никак вечор до солнышка вплоть? - по-прежнему улыбаясь, спросила мать Таисея.
- Было дело, матушка,- отрезал Самоквасов.- Признаться сказать, не помню, как и до светлицы доволокся... Шибко зашибли!
- Ах вы, греховодники, греховодники!- шутливо говорила игуменья.- Выдумают же такие дела во святой обители чинить! Что ни стоят скиты, а такого дела ни у нас, ни по другим местам не бывало... Матушка-то Манефа, поди-ка, чать, как разгневалась...
- Что мы у нее посуды переколотили! - махнув рукой, усмехнулся Самоквасов.
- Посуда-то чем провинилась? Ах вы, озорники, озорники! Ну, да уж не диви бы на вас, молодых, старики-то, старики-то туда же! Чем бы унимать молодых, а они сами! - говорила мать Таисея.
- И зачинщиками-то они были... Мы бы разве посмели? - сказал Петр Степаныч.
- Так и я думала,- молвила Таисея.- А всем затеям корень, поди, чай, Патап Максимыч. Буен во хмелю-то. Бедовый! Чуть что не по нем, только держись.
- Он, матушка, все и затевал. И Марко Данилыч тоже, и голова Михайло Васильич,- отвечал Самоквасов.- А мы, что же? Молокососы перед ними... А другое слово сказать, не отставать же нам от старших. Нельзя! Непочтительно будет. Старших почитать велено, во всем слушаться... Ну, мы и слушались.
- Вестимо, их вина,- сказала Таисея.- Как молодым старших учить, как супротив их идти? Ни в больших, ни в малых, ни в путных, ни в беспутных делах так не ведется... Выкушай-ка, сударь Петр Степаныч,- прибавила она, подавая Самоквасову чашку чаю.- А не то опохмелиться не желаете ли? Я бы настоечки принесла сорокатравчатой, хорошая настоечка, да рыжечков солененьких либо кисленького чего, бруснички, что ли, аль моченых яблочков. Очень пользительно после перепоя-то. Одобряют...
- Нет уж, матушка, лучше не стану. А то чего доброго: похмеляться зачнешь, да опять запьешь,- молвил, усмехаясь, Самоквасов.- Мы уж лучше ужо, на простинах со стариками.
- Нешто седни отъезжают? - с любопытством спросила мать Таисея.
- Вечером сбираются,- ответил Петр Степаныч.- Опять у вас по скиту тишь да гладь пойдет, опять безмятежное житие зачнется. Спасайтесь тогда себе, матушки, на здоровье. От нашего брата, от буяна, помехи вам больше не будет,шутливо прибавил он.
- Какое наше спасенье! - смиренно вздохнула мать Таисея.- Во грехах родились, во грехах и скончаемся... Еще чашечку!.. Грехи-то, грехи наши, сударь Петр Степаныч!.. Грехи-то наши великие!.. Как-то будет их нести перед страшного судию, неумытного?.. Как-то будет за них ответ-от держать!.. Ох ты, господи, господи!.. Царь ты наш небесный, боже милостивый!.. Так и Марко Данилыч седни же едет?
- Сегодня хотел,- отвечал Самоквасов.
- И с дочкой?
- Должно быть, и с дочкой.
- Гм! А мы чаяли, что Дунюшка-то маленько погостит у матушки Манефы, на старом-то на своем пепелище. Здесь ведь росла, здесь и обучалась,- говорила мать Таисея.- Впервые после того навестила наш Комаров... Видел, какая раскрасавица?.. Вот бы тебе невеста, Петр Степаныч,- прибавила, немного помолчав, мать Таисея.- Право!.. Гляди-ка, краля какая! Пышная, здоровая, кровь с молоком. А нрава тихого, кроткая, разумная такая да рассудливая... Опять же одна дочь у отца, а капиталы у него великие. К твоему-то богатству да ее-то бы...
- Никак, матушка, в свахи пошла? - засмеялся Самоквасов. - В каки идешь? В жениховы, в погуби-красу али в пуховые? (На больших, богатых свадьбах бывают три свахи: "женихова" - которая сватает; "погуби-красу", она же "расчеши-косу", иначе "невестина" - что находится при невесте во время свадебных обрядов и расчесывает косу после венчанья; "пуховая", или "постельная",- которая отводит молодых на брачную постель, а поутру убирает ее.).
- К слову пришлось, сударь ты мой, ПетрСтепаныч, к слову пришлось, потому и сказала,- умильно проговорила мать Таисея.- А в заправские свахи как чернице идти?.. Только вас почитаючи и вашего дядюшку Тимофея Гордеича, наших великих благодетелей, я по глупому своему разуму так полагаю, что, ищи ты, сударь мой, аль не ищи себе хорошей невесты по всему свету вольному, навряд такую найдешь, как Дуняша Смолокурова. Правду тебе сказываю. Девица по всему распрекрасная, кого хочешь спроси... Право, женись-ка на ней, Петр Степаныч! Не вспокаешься!
- Не в примету мне что-то она,- небрежно молвил Самоквасов и неправду сказал.
В часовне всю службу издали на нее зарился и после того не раз взглядывал на красавицу. Думал даже: "Не Фленушке чета, сортом повыше!" Но не заговори про Дуню мать Таисея, так бы это мимо мыслей его и пролетело, но теперь вздумалось ему хорошенько рассмотреть посуленную игуменьей невесту, а если выпадет случай, так попытать у ней ума-разума да приглядеться, какова повадка у красавицы.
- А как же насчет читалки-то? - спросил Петр Степаныч, желая свести Таисею на иной разговор.
- Дело слажено,- ответила мать Таисея.- Готова, сударь мой, готова, седни же отправляется. Так матушка Манефа решила... На отправку деньжонок бы надо, Петр Степаныч. Покучиться хоть у ней же, у матушки Манефы. Она завсегда при деньгах, а мы, убогие, на Тихвинскую-то больно поиздержались.
- Сколько надо? - спросил Самоквасов, раскрывая бумажник.
- Да рубликов бы десятка полтора али два, а если милость будет, так и побольше. Надо справить девицу по-хорошему. Каков дом, такова и обрядня (Обрядня - женское хозяйство, женский обиход - платье, белье и пр., также все до стряпни относящееся. ), а она вишь в какой дом-от поступает,- прищурясь и с сладкой улыбкой глядя на туго набитый бумажник Петра Степаныча, говорила мать Таисея. Так блудливый, балованный кот смотрит на лакомый, запретный кус, с мягким мурлыканьем ходя тихонько вокруг и щуря чуть видные глазки.
- Извольте получать,- сказал Самоквасов, положив на стол три красненьких и пододвинув их рукой к игуменье.
Быстро с места поднявшись и деньги приняв, отвесила низкий-пренизкий поклон мать Таисея.
- Благодарим покорно, родимый ты мой Петр Степаныч,- заговорила она сладеньким голосом.- Благодарим покорно за ваше неоставление. Дай вам, господи, доброго здравия и души спасения. Вовеки не забудем вашей любви, завсегда пребудем вашими перед господом молитвенницами.
- Сегодня пошлете девицу-то? - спросил Петр Степаныч.
- Сегодня ж отправим,- ответила мать Таисея.- Я уж обо всем переговорила с матушкой Манефой. Маленько жар свалит, мы ее и отправим. Завтра поутру сядет на пароход, а послезавтра и в Казани будет. Письмо еще надо вот приготовить и все, что нужно ей на дорогу. Больно спешно уж отправляем-то ее. Уж так спешно, так спешно, что не знаю, как и управимся...
- Кого отправляете? - спросил Самоквасов.
- А Устинью Московку, коли знаете у Манефиных,- отвечала мать Таисея.Хорошая девица, искусная, завсегда в хороших домах живала, всякие порядки может наблюдать. Годов никак с пять в Москве у купцов выжила, оченно довольны ею оставались. Худую к таким благодетелям, как вы, не пошлем, знаем, какую девицу к каким людям послать. И держит вокруг себя чистенько, и в беседе когда случится речистая, а насчет рукоделья ее тоже взять. А уж насчет псалтыря нечего и говорить - мало бывает таких читалок. Останетесь довольны, заверяю вас, Петр Степаныч, что останетесь довольны... Так и дяденьке отпишите: хорошую, мол, девицу мать Таисея в читалки к нам посылает.
- Бойка никак она? - заметил Самоквасов.
- Бойка, сударь, точно что бойка, потому что молода, не упрыгалась. Оттого и бойконька,- сказала мать Таисея.
-Это уж завсегда так, до чего ни доведись... Возьми хоть телушку молоденькую - и та не постоит на месте, все бы ей прыгать да скакать, хвост подымя. А оттого, что молода!.. Так и человека взять, сударь ты мой, Петр Степаныч, молодость-то ведь на крыльях, старость только на печи!.. О-хо-хо-хо-хо!.. А вам бы на счет Устиньи, батюшка, не сумлеваться - отведет свое дело, как следует... Потому девушка строгая, ни до какого баловства еще не доходила, никаким мотыжничеством не занималась, а насчет каких глупостей ни-ни. А молода, так это не беда - молодая-то сносливей да работнее. Старую послать не хитрое б дело, нашлось бы таких и в нашей обители, не стала б я чужим кланяться, да вам-то несподручно было бы с ней. Старому человеку надобен покой, потому что стары-то кости болят, ноют, а в старой крови и сугреву нет. Где старухе годову свечу выстоять. На всяку работу, каку ни возьми, Петр Степаныч, кто помоложе, тот рублем подороже. Так-то, сударь мой, так-то, родной!
- Да я ничего, я только так... К слову пришлось,- молвил Самоквасов.- По мне ничего, что бойка - на молодую-то да на бойкую и поглядеть веселее, а старуха что? Только тоску на весь дом наведет.
- Ой ты, баловник, баловник! - усмехнулась мать Таисея.- Не любишь старух-то, все бы тебе молодых! Эй, вправду, пора бы тебе хорошую женушку взять, ты же, кажись, мотоват, а мотоват да не женат, себе же в наклад. Женишься, так на жену-то глядючи, улыбнешься, а холостым живучи, на себя только одного глядя, всплачешься.
- А воля-то молодецкая, матушка? Разве не жалко с ней расставаться?бойко, удало сказал Петр Степаныч.
- Холостая воля - злая доля,- молвила Таисея.- Сам господь сказал: "Не добро жити человеку единому". Стало быть, всякому человеку и надобно святой божий закон исполнить...
- А тебя, матушка, взять и всех ваших матерей и белиц... Не исполнили же ведь вы закону, не пошли замуж,- весело усмехаясь, подхватил Самоквасов.
- Наше дело, Петр Степаныч, особое,- важно и степенно молвила мать Таисея.- Мы хоша духом и маломощны, хоша как свиньи и валяемся в тине греховной, обаче ангельский образ носим на себе - иночество... Ангелы-то господни, сам ты не хуже нашего знаешь, не женятся, не посягают... Иноческий чин к примеру не приводи - про мирское с тобой разговариваю, про житейское...
- А может, и я постриг приму, может, и я кафтырь с камилавкой надену?шутливо промолвил Самоквасов.
- Ох ты, инок! - засмеялась мать Таисея.- Хорош будешь, неча сказать!.. Люди за службу, а ты за те стихеры, что вечор с Патапом Максимычем пел.
- Остепенюсь! Не нарадуешься тогда, на такого инока глядючи,- с громким смехом молвил Петр Степаныч.
- А ты лучше женись да остепенись, дело-то будет вернее,- сказала на то Таисея.- Всякому человеку свой предел. А на иноческое дело ты не сгодился. Глянь-ко в зеркальце-то, посмотри-ка на свое обличье. Щеки-то удалью пышут, глаза-то горят - не кафтырь с камилавкой, девичья краса у тебя на уме.
- Да ты, матушка, в разуме-то у меня глядела, что ли? - с веселой усмешкой промолвил Петр Степаныч.
- Глядеть, сударь, я в твоем разуме не глядела,- ответила мать Таисея,- а по глазам твои мысли узнала. До старости, сударик мой, дожила, много на своем веку людей перевидала. Поживи-ка с мое да пожуй с мое, так и сам научишься, как человечьи мысли на лице да в глазах ровно по книге читать... А вправду бы жениться тебе, Петр Степаныч... Что зря-то болтаться?.. Чем бы в самом деле не невеста тебе хоть та же Дуня Смолокурова? Сызмальства знаю ее, у нас выросла; тихая росла да уважливая; сыздетства по всему хороша была, а уж умная-то какая да покорная, добрая-то какая да милостивая!.. Право слово!..
Бывало, родитель гостинцев к празднику ей пришлет, со всеми-то она, белая голубушка, поделится, никого-то не забудет, себе, почитай, ничего не покинет, все подружкам раздаст. А как стала она подрастать, упросила родителя привозить ей с ярмарки ситчику, холстиночки, платочков недорогих и всех-то, бывало, бедных сирот обделит. Да все ведь по тайности, чтоб люди не знали... Много за нее молельщиков перед господом было... Хорошая девица, хорошая!.. Таких только поискать!
Пришел Семен Петрович. Встал он задолго прежде названного хозяина и успел уж проведать Василья Борисыча. Нашел его в целости: спал таким крепким сном, что хоть в гроб клади.
Мать Таисея, еще раз поблагодаривши Самоквасова за три красненькие, пошла хлопотать по отправке Устиньи Московки.
- Что, Сеня?.. Трещит в голове? - спросил Самоквасов.
- Совсем разломило,- ответил Семен Петрович.- Похмелье хуже лихоманки. Беда!.. С ног даже бьет.
- Не полечиться ли? - молвил Петр Степаныч, доставая из чемодана баклажку.
- Можно,- весело улыбнувшись и потирая руками, сказал Семен Петрович.
- Таисея потчевала меня сорокатравчатой... Дурака нашла, стану я пить ихнюю дрянь, как в баклажке есть еще померанцевая,- смеялся Петр Степаныч, наливая стаканчики.
Опохмелились. Немного погодя, еще пропустили померанцевой.
- Чаю не хочешь ли? - спросил Самоквасов.
- Чай мне не по нутру, было бы винцо поутру,- отшутился Семен Петрович.Разве с постными сливками?
Постных сливочек из дорожного погребца достали и выпили по хорошему пуншику. Оправясь тем от похмелья, пошли из светлицы вон: Семен Петрович караулить Василья Борисыча, Самоквасов от нечего делать по честным обителям шататься, да на красных девушек глазеть.
Побывал у Глафириных, побывал и у Жжениных, побеседовал с матерями, побалясничал с белицами. Надоело. Вспало на ум проведать товарищей вчерашней погулки. Проходя к домику Марьи Гавриловны мимо Манефиной "стаи", услышал он громкий смех и веселый говор девиц в горницах Фленушки, остановился и присел под растворенным окном на завалинке.
Слушает - Никитишна сказку про Ивана-царевича сказывает. Слышит, как затеяла она, чтоб каждая девица по очереди рассказывала, как бы стала с мужем жить. Слышит, какие речи говорят девицы улангерские, слышит и Фленушку.
В жар его бросило, крупными каплями пот на лбу выступил... И наедине резко говаривала с ним Фленушка насчет замужества, но таких речей не доводилось ему слыхать от нее. "Так вот какова ты! - думает он сам про себя.- Да от этакой жены прямо в петлю головой!.. А хороша, шут ее побери - и красива, и умна, и ловка!.. Эх, Фленушка, Фленушка!.. Корнями, что ли, обвела ты меня, заколдовала, что ли, злодейка, красотой своей! И рад бы не думать про нее, да думается!.. Да не врешь ли ты, Фленушка?.. Из удали, из озорства не хвастала ли ты перед подругами?.. Да нет. Ведь и мне, хоть не теми словами, а то же в последний раз говорила.- За шутку принимал, а выходит, то не шутка была... Ах, Фленушка, Фленушка!"
И в раздумье не слыхал он, что сказала Прасковья Патаповна.
Нежный, тихий говор, журчанью светлого ключа подобный, певучие звуки нежной девичьей речи вывели Самоквасова из забытья. С душевной усладой слушал о Дуню Смолокурову, и каждое слово ее крепко в душе у него залегло.
"Вот так девушка!" - подумал он. И вспомнились слова Таисеи.
Замеченный Аграфеной Петровной, быстро вскочил Самоквасов с завалины и еще быстрее пошел, но не в домик Марьи Гавриловны, где уж раздавались веселые голоса проснувшихся гостей, а за скитскую околицу. Сойдя в Каменный Вражек, ушел он в перелесок. Там в тени кустов раскинулся на сочной благовонной траве и долго, глаз не сводя, смотрел на глубокое синее небо, что в безмятежном покое лучезарным сводом высилось над землею. Его мысли вились вкруг Фленушки да Дуни Смолокуровой.
* * *
- Скучно тебе, моя милая,- говорила Аграфена Петровна Дуне Смолокуровой.Все девицы разошлись, кто по гостям, кто по делам. Не пойти ль и нам на травке полежать, цветочков порвать?
С охотой согласилась Дуня, и обе, знакомой тропинкой спустившись в Каменный Вражек, пошли в перелесок. Выбрали там уютное место, по сочной траве платки разостлали и сели.
- Посмотрю на тебя я, Дунюшка, какая ты, стала неразговорчивая,- так начала Аграфена Петровна.- А давно ль, кажется, как жили мы здесь у тетушки, с утра до ночи ты соловьем заливалась... Скажи по душе, по правде скажи мне по истинной, отчего такая перемена сталась с тобой? Отчего, моя милая, на слова ты скупа стала?
- В те поры, как жила я у матушки Манефы, была я дитя неразумное,отвечала Груне Авдотья Марковна.- Одно ребячье было на уме, да и смысл-от ребячий был. А теперь,- со светлой улыбкой она промолвила,- теперь уж вышла я из подростков. Не чужими, своими глазами на свет божий гляжу...
- Что ж? - спросила Аграфена Петровна, когда Дуня вдруг оборвала речь.Неужто белый свет успел надокучить тебе?
Помолчала Дуня и, припав лицом к плечу Аграфены Петровны, сказала:
- А вспомни-ка, что ты мне в ту пору часто говаривала. "В море туманы, в мире обманы" - таковы были речи твои. Не могла я тогда вместить твоих слов, а теперь каждый день тебя поминаю. Да, истину ты говорила мне: одни обманы на свете, правды в людях нет. Все на кривде: в торговом ли деле, в домашнем, или в другом каком. А на языке у каждого правда - всяк ее хвалит, да не всяк хранит, всяк ее ищет, а никто не творит... Претит душе моей неправда. Тяжело видеть, что вижу. А помочь ни силы нет, ни уменья. Зачнешь говорить, на смех подымут, ну и молчишь... Оттого малословна и стала я. Никому про то я не говаривала, тебе одной открылась. Пробовала тятеньке сказать - смеется. "Ты еще молода, говорит, поживешь подольше, уходишься". Призадумалась Аграфена Петровна.
- Мир во зле лежит, и всяк человек есть ложь,- она молвила.- Что делать, Дунюшка! Не нами началось, милая, не нами и кончится. Надо терпеть. Такова уж людская судьба! Дело говорил тебе Марко Данилыч, что ты молоденька еще, не уходилась. Молодой-от умок, Дунюшка, что молодая брага - бродит. Погоди, поживешь на свете, притерпишься.
- Что это за жизнь? И зачем родились мы на свет? - тихим голосом плакалась Дуня.
- Власть господня на то,- строго промолвила Аграфена Петровна.- Не нам судить о том, что небесный отец положил во власти своей и печатью тайны от нас запечатал! Грех великий испытывать создателя!
- Знаю это, знаю, сердечная моя, милая,- припадая к плечу Аграфены Петровны, говорила Дуня.- Да что ж делать-то мне? Нехотя согрешишь. Тошненько в такой жизни!.. Измаялась я!
- Вот что скажу я тебе, Дунюшка,- улыбаясь светлой улыбкой, молвила Аграфена Петровна.- Знаю, отчего такие мысли бродят у тебя, отчего тошно тебе на свет вольный глядеть... Знаю и лекарство, чем исцелить тебя.
- Чем? - быстро откинувшись от плеча Аграфены Петровны, спросила Дуня.
- То колечко, что Марко Данилыч тебе подарил, надо отдать поскорее,- с улыбкой, полной любви, сказала Аграфена Петровна.
Спрятала Дуня запылавшее личико на груди ее. Ни слова сама.
- Скажи по правде, не утай от меня,- продолжала Аграфена Петровна, нежно целуя девушку в наклоненную головку.- Есть на примете кто?
- Ведь я же сказала тебе... Стану разве скрываться? Перед тобой раскрыта душа моя,- чистым, ясным взором глядя в очи Аграфены Петровны, молвила Дуня.Были на минуту пустые мысли, да их теперь нет, и не стоит про них поминать...
- Молись же богу, чтоб он скорей послал тебе человека,- сказала Аграфена Петровна.- С ним опять, как в детстве бывало, и светел и радошен вольный свет тебе покажется, а людская неправда не станет мутить твою душу. В том одном человеке вместится весь мир для тебя, и, если будет он жить по добру да по правде, успокоится сердце твое, и больше прежнего возлюбишь ты добро и правду. Молись и ищи человека. Пришла пора твоя.
- Мудрены твои речи, Грунюшка, не понять мне их. Но ты любишь меня, а ложь никогда с языка твоего не сходила. Верю тебе, верю, моя добрая, милая Грунюшка! - говорила Дуня, осыпая поцелуями Аграфену Петровну.
- Молись же! - молвила ей Аграфена Петровна.
-Буду молиться,- ответила Дуня.- И вот что... придется по мысли мне человек, без совета твоего за него не пойду... Ты больше меня знаешь людей, поглядишь на него и скажешь - таков ли он, какого мне надо... Скажешь?.. Скажешь, Грунюшка?.. Посоветуешь?..
- Ну, ладно, ладно,- с ясной улыбкой молвила Аграфена Петровна.- Пиши, нарочно приеду, а на свадьбе, пожалуй, и в свахи пойду.
- Не в свахи, а вместо матери,- перервала ее Дуня.- Не привел господь матушке меня вырастить. Не помню ее, по другому годочку осталась. А от тебя, Грунюшка, столь много добра я видела, столько много хороших советов давала ты мне, что я на тебя как на мать родную гляжу. Нет, уж если бог велит, ты вместо матери будь.
- Ладно, хорошо,- с горячим поцелуем ответила Аграфена Петровна.- А вот что, Дунюшка, как до свадьбы-то нас с тобой до костей перемочит?.. А?..сказала она, взглянув на небо.- За разговорами нам не в примету, что тучка набежала... Чу, гремит!.. Побежим-ка скорей, чтоб гроза не застала... И спешным шагом пошли из лесочка.
* * *
Выпала же Петру Степанычу на черствые именины такая доля: целый день с утра до вечера Иваном-царевичем быть. Невзначай подслушав сокровенные речи девиц белоликих, ненароком узнал и тайные думы той, о которой стал призадумываться.
Фленушкины речи всеми сидевшими с нею приняты были за сущую правду. На завалине сидя, от слова до слова слышал их Самоквасов. Но как было угадать ему, что Фленушка нарочно взводит на себя небывальщину, заметя его под окном, с хитрою мыслью в нем любовь остудить? Ровно осенняя ночь, стало темно у него на душе. Но как иногда яркий солнечный луч проницает меж туч черно-сизых, так и теперь перед очами его омраченной души девственной прелести полный величаво вставал светозарный образ Дуни, и разумные, скромные речи ее слово за слово вспадали на память ему и, ровно целебный бальзам, капля за каплей в разбитое сердце лились...
На завалинке сидя, в первый раз услыхал он голос ее, и этот нежный певучий голосок показался ему будто знакомым. Где-то, когда-то слыхал он его и теперь узнавал в нем что-то родное. Наяву ли где слышал, во сне ли - того он не помнит. Сходны ли звуки его с голосом матери, ласкавшей его в колыбели, иль с пением ангелов, виденных им во сне во дни невинного раннего детства, не может решить Петр Степаныч.
Буря в душе закипела, когда Фленушкины речи коснулись слуха его, и вдруг будто ангел мирный, небесный крылом благодатным ту бурю покрыл... Дуни слова тихий покой на его разъяренную душу навеяли.
Полон дум придя в перелесок, долго лежал на траве благовонной, долго смотрел он на вечно прекрасную, никогда ненаглядную лазурь небосклона. Мысли менялись, роились. То с болью в сердце вспоминал обманную Фленушку, то чистую сердцем, скромную нравом Дуняшу...
Вдруг шорох в траве и шелест кустов. Кто-то идет в перелесок. Радостью облило сердце его, когда опознал он голоса. Аграфена Петровна с Дуней сели от него недалеко, он притаился в кустах, лежал недвижим и безмолвен и от слова до слова выслушал весь разговор... И когда, грозы испугавшись, они удалились, Петр Степаныч долго еще лежал на траве... Ливмя лил дождь, шумно клонились вершины высокоствольных деревьев, оглушительный треск и раскаты громовых ударов не умолкали на небе, золотые, зубчатые молнии то и дело вспыхивали в низко нависших над землею тучах, а он недвижимо лежал на месте, с которого только что Дуня сошла, не слыша ни рева бури, ни грома, ни шума деревьев, не чувствуя ливня, не видя ярко блещущих молний...
Быстро промчалась гроза, солнце вновь засияло в безоблачной тверди небесной, деревья, кусты и трава оживились, замолкшие птички громко запели в листве древесной, а Петр Степаныч все лежал на мокрой траве в перелеске, вспоминая каждое слово пленительной Дуни.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Гости один за другим разъезжались... Прежде всех в дорогу пустился удельный голова с Ариной Васильевной. Спешил он пораньше добраться домой, чтоб на ночь залечь во ржах на любимую перепелиную охоту. Поспешно уехал и Марко Данилыч с дочерью. Поехал не прямо домой: ожидая с Низовья рыбного каравана, решил встретить его на пристани, кстати же в городе были у него и другие дела.
Пока на прощанье пили чай у Манефы, Самоквасов сидел у окна рядом с Марко Данилычем и угодничал перед ним, стараясь ему полюбиться. В том он успел. Еще поутру Марко Данилыч, говоря с Патапом Максимычем, много хвалил вчерашнего именинника. Теперь Самоквасов свел разговор с Смолокуровым на дела свои, рассказал, сколько у них всего капиталу, сколько по смерти затворника-прадеда надо ему получить, помянул про свое намеренье вести от себя торговлю по рыбной части и просил не оставить его добрым советом. Рад был Марко Данилыч и подробно стал объяснять ему рыбное дело. Внимательно слушал его Самоквасов, впиваясь глазами в красавицу дочку, что сидела напротив отца, рядом с Аграфеной Петровной.
Видя, как почтительно, с каким уваженьем ведет себя перед Марком Данилычем Самоквасов, замечая, что и родитель говорит с ним ласково и с такой любовью, что редко с кем он говаривал так, Дуня почаще стала заглядывать на Петра Степаныча, прислушиваясь к речам его. Слышит - он говорит про наследство.
- Я один, как перст, а у дяди куча детей, ему деньги нужнее. Одна голова не бедна, а бедна, так одна. С меня и четверти дедова именья достаточно, пусть другая четверть двоюродным сестрам пойдет. Девушки они хорошие, добрые. Мне одному всего не изжить.
"Он добрый",- подумала Дуня и с удвоенным вниманьем слушала его речи.
- Что не дело, то не дело,- молвил в ответ Петру Степанычу Смолокуров.Деньгами зря не сорят... Самому пригодятся... Не век одиноким вы проживете, и вам пора-время придет...
Говоря о рыбном промысле, Марко Данилыч, как и поутру, заметил, что с астраханскими рабочими надобно ухо держать востро.
- Мошенник народ,- сказал он.- Много уменья, много терпенья надобно с ними иметь! С одной стороны - народ плут, только и норовит обмануть хозяина, с другой стороны - урезный пьяница. Страхом да строгостью только и можно его в руках держать. И не бей ты астраханского вора дубьем, бей его лучше рублем вычеты постанови, да после того не спускай ему самой последней копейки, всяко лыко в строку пускай. И на того не гляди, что смиренником смотрит. Как только зазнался который, прижми его при расчете.
- Простите вы меня, Марко Данилыч,- вспыхнув немного, сказал Самоквасов.Откуда же правде в народе быть, когда мы станем неправдой его обижать?
- Поживете, сударь мой Петр Степаныч, с мое, узнаете ихнюю правду! Вор народ, одно слово вор... Страху не стало, всякий сам себе в нос подувает,сказал Смолокуров, отирая лоб от крупного пота после пятой или шестой чашки чая.
"И добрый и за правду стоит!" - блеснуло в голове Дуни, и склонилась она к плечу Аграфены Петровны и что-то тихонько сказала ей; ясной улыбкой улыбнулась Аграфена Петровна и пристально поглядела на Петра Степаныча.
Речь зашла о прадеде Самоквасова. По спросу Марка Данилыча, рассказал Петр Степаныч, что знал про него, как был он атаманом разбойников, а потом строгим постником и как двадцать годов не выходил на свет божий из затвора.
- Мутит мне душу это наследство,- промолвил он, кончая рассказ.- Как подумаешь, что взято оно с разбою, полито кровью, боязно станет его получать...
- Да ведь это было давно,- молвил Марко Данилыч.- Восемьдесят лет, коли не больше,- восемь давностей, значит, прошло.
- У бога давностей нет,- сказал Петр Степаныч.- Люди забыли - господь помнит... Если б мне ведать, кого дедушка грабил, отыскал бы я внуков-правнуков тех, что им граблены были, и долю мою отдал бы им до копейки.
Ласкающим взором взглянула на Самоквасова Дуня, вспыхнув от родительских слов.
- Напрасно,- сказал Смолокуров.- На деньгах меток нет... Хоть и знаемы были б наследники, отдавать им не след.
- Про то говорю я, Марко Данилыч, как по божьей правде надо бы сделать, а вестимо теперь некому их мне отдавать... Поневоле владей,- сказал Петр Степаныч.
Довольное время и после того вели они разговоры о разных делах. И Петр Степаныч Смолокурову очень понравился.
Приветным, ласковым поклоном простилась Дуня с Петром Степанычем. Марко Данилыч звал его в гости и сказал, что, будучи в Казани, непременно у них побывает.
Нежно простилась Дуня с девицами, но крепче всех обнимала, всех горячей целовала Аграфену Петровну. На людях прощались, нельзя было по сердцу, по душе в последний разок перемолвиться им, но две слезинки на ресницах Дуни красней речей говорили, о чем она думала на прощанье.
Меж тем Василий Борисыч в келарне с девицами распевал. Увидав, что с обительского двора съезжает кибитка Марка Данилыча, на половине перервал он "Всемирную славу" и кинулся стремглав на крыльцо, но едва успел поклониться и мельком взглянуть на уезжавшую Дуню. Смолокуров отдал ему степенный поклон и громко крикнул прощальное слово. Она не взглянула. Кал вкопанный стал на месте Василий Борисыч. Давно из виду скрылась кибитка, а он все глядел вслед улетевшей красотке...
* * *
Вечерком по холодку Патап Максимыч с Аксиньей Захаровной и кум Иван Григорьич с Груней по домам поехали. Перед тем Манефа, вняв неотступным просьбам Фленушки, упросила брата оставить Парашу погостить у нее еще хоть с недельку, покаместь он с Аксиньей Захаровной будет гостить у головы, спрыскивать его позументы. Патап Максимыч долго не соглашался, но потом позволил дочери остаться в Комарове, с тем, однако, чтоб Манефа ее ни под каким видом в Шарпан с собой не брала.
- Спасенница, что ли, она разъезжать-то по вашим праздникам! - говорил он сестре.- Слава богу, девка не стрижена, не стать ей по вашим бабьим соборам шататься...
Здесь дело другое, у тетки в гостинах, а в Шарпане незачем быть.
Согласилась Манефа. Параша осталась. Перед самым отъездом Патап Максимыч вышел из Манефиной кельи поискать Василья Борисыча. Нашел его в светелке. Мрачен и грустен сидел московский посол: стоя перед ним, помалчивал Семен Петрович.
- Напелся ли с девками-то?.. Без мала целый день голосил... Как это у тебя горла-то не перехватит? - сказал Чапурин, войдя в светелку и подсаживаясь к столику.
- Сегодня не оченно много пели,- ответил Василий Борисыч.- Надо ж на прощанье попеть... Хоша матушка Манефа меня и обидела, а все-таки я, поминаючи, каково ласково она приняла меня и всячески у себя в обители упокоила, готов послужить ей, чем только могу.
- Аль побранились? - с усмешкой спросил Патап Максимыч.
- Браниться не бранились, а вчерашнее оченно мне оскорбительно,- ответил московский посол.- Сами посудите, Патап Максимыч, ведь я на матушку Манефу, как на каменну стену, надеялся. Сколько времени она делом тянула и все время в надежде держала меня. Я и в Москву в таком роде писал. А как пришло время, матушка и в сторону. В дураки меня посадила.
- А ты про одни дрожди не поминай трожды. Про то говорено и вечор и сегодня. Сказано: плюнь и вся недолга,- говорил Патап Максимыч.- Я к тебе проститься зашел. жар посвалил, ехать пора... Смотри ж у меня, ворочай скорей, пора на Горах дела зачинать... Да еще одно дельце есть у меня на уме... Ну, да это еще как господь даст... Когда в путь?
Зорко глянул Семен Петрович на Василья Борисыча, ожидая, что-то ответит он. Василий Борисыч сказал:
- Медлить не стану, как исправлюсь, так и поеду.
- А ты бы завтра,- молвил Патап Максимыч.
- Завтра исправлюсь, завтра и поеду. Нечего мешкать. Как знают матери, так пущай себе и делают. Мое дело теперь сторона,- ответил Василий Борисыч.
- Говорить нельзя с тобой,- с нетерпением выкликнул Чапурин.- Через каждое слово либо посконный архиерей, либо чернохвостая скитница!.. Не поминай ты мне этих делов!.. Терпеть не могу!
- Ох, искушение!..- Чуть слышно проговорил Василий Борисыч. И громко промолвил: - Когда разделаюсь, тогда и поминать не стану, а теперь нельзя умолчать, потому что еще при том деле стою.
- Конечно, так, да слушать-то больно противно,- сказал Патап Максимыч.Дён через пять в город я буду. Ежели к тому времени подъедешь, побывай у меня. К Сергею Андреичу Колышкину зайди, к пароходчику, дом у него на горке у Ильи пророка - запиши для памяти. Он тебе скажет, где меня отыскать.
- Оченно хорошо, Патап Максимыч,- сказал московский посол и записал в памятную книжку, где Колышкин живет.
- Ну, ин прощаться давай, ехать пора,- вставая со стула, сказал Чапурин.Ох, ехать бы тебе со мной, Васенька, у меня же в кибитке и место есть. Прасковью здесь покидаю, а кибитка у меня на троих. Мы бы с тобой у Михайлы Васильича погостили, с позументами хорошенько б поздравили его, в Городец бы съездили, там бы я останну горянщину сплавил, а ты бы присмотрелся к тому делу, на краснораменски мельницы свозил бы тебя, а оттуда в город. Пожили б там денек-другой, а там и в Москву с богом. Сбирайся-ка, поедем вместе.
- Не успеть мне так скоро собраться, Патап Максимыч. Тоже надо с матерями проститься,- молвил Василий Борисыч.
- Плюнь!.. Стоят они того, чтобы с ними прощаться!.. Право бы, вместе поехали! То-то бы весело было!
- Нельзя не проститься,- молвил Василий Борисыч.- Не водится так, сами посудите.
- Ну, быть по-твоему, делай, как знаешь,- сказал Чапурин.- А в городу у Колышкина понаведайся... Для того больше и зашел я к тебе... Ну, прощай!.. А не то пойдем вместе к Манефе.
- Не знаю как,- замялся было Василий Борисыч.
- Чего не знаешь?.. Идти-то как?.. А ты переставляй ноги-то одну за другой - дойдешь беспременно - хмельной не дойдешь, а трезвый ничего...- засмеялся Патап Максимыч.- Ну, пойдем же. Чего еще тут?
Не больно хотелось Василью Борисычу после утренней размолвки идти к Манефе, но волей-неволей пошел за Патапом Максимычем.
Без хлеба, без соли не проводины - без чаю, без закуски Манефа гостей со двора не пустила. Сидя у ней в келье, про разные дела толковали, а больше всего про Оленевское. Мать Юдифа с Аксиньей Захаровной горевали. Манефа молчала, Патап Максимыч подсмеивался.
- Вот запрыгают-то!..- трунил он, обращаясь к Василью Борисычу.- Ровно мыши в подполье забегают, когда ежа к ним пустишь! Поедем, Василий Борисыч, смотреть на эту комедь. У Макарья за деньги, братец мой, такой не покажут, а мы с тобой даром насмотримся. Не ответил Василий Борисыч.
- Полно тебе греховодничать-то! - плаксиво вступилась Аксинья Захаровна.Людям беда, разоренье, ему одни смехи! Бога ты не боишься, Максимыч.
- Ты уж пойдешь!.. Нельзя и шутку сшутить!..- едва нахмурясь, молвил с малой досадой Чапурин.- В ихнем горе-беде, бог даст, пособим, а что смешно, над тем не грех посмеяться.
- Попомни хоть то, над чем зубы-то скалишь? - продолжала мужа началить Аксинья Захаровна.- Домы божьи, святые обители хотят разорять, а ему шутки да смехи... Образумься!.. Побойся бога-то!.. До того обмиршился, что ничем не лучше татарина стал... Нечего рыло-то воротить, правду говорю. О душе-то хоть маленько подумал бы. Да.
- Авось как-нибудь да спасемся,- продолжал свои шутки Патап Максимыч.- Все скиты, что их ни есть, найму за себя бога молить, лет на десять вперед грехи отмолят... Так, что ли, спасенница? - обратился он к сестре.
- Праздные слова говоришь, а всякое праздное слово на последнем суде с человека взыщется,- сухо молвила Манефа.
- Без тебя знают, нечего учить-то меня! - подхватил Патап Максимыч.- А ты вот что скажи: когда вы пустяшных каких-нибудь грехов целым собором замолить не сумеете, за что же вам деньги-то давать? Значит, все едино, что псу их под хвост, что вам на каноны...
- Да ты ума рехнулся! - быстро с места вскочив и подступая к мужу, закричала во весь голос Аксинья Захаровна.- Смотри у меня!..
- Заершилась! - шутливо молвил Патап Максимыч, отстраняясь от жены.
Слова нельзя сказать, тотчас заартачится!.. Ну, коли ты заступаешься за спасенниц, говори без бабьих уверток - доходны их молитвы до бога аль недоходны? Стоит им деньги давать али нет?
Плюнула Аксинья Захаровна чуть не прямо в лицо Патапу Максимычу, отвернулась и смолкла.
Покаместь Чапурин с женой перебранивался, Василий Борисыч молча глядел на Парашу... "Голубушка Дуня, как сон, улетела,- думал он сам про себя.- Не удалось и подступиться к ней... И Груня уехала - разорят Оленево, прости-прощай блинки горяченькие!.. И Устинью в Казань по воде унесло... Одна Прасковья... Аль уж остаться денька на четыре?.. Аль уж проститься с ней хорошенько?.. Она же сегодня пригожая!.. Что ж? Что раз, что десять, один ответ".
* * *
Проводив Патапа Максимыча и кума Ивана Григорьича, Фленушка с Парашей ушли в свою горницу. Василий Борисыч с глазу на глаз с Манефой остался. Стал он подъезжать к ней с речами угодливыми, стараясь смягчить утреннюю размолвку. Так он начал:
- Какое горестное известие получили вы, матушка!.. Про Оленево-то!.. Признаться вам по всей откровенности, до сегодня не очень-то верилось мне, чтоб могло последовать такое распоряжение! Лет полтораста стоят скиты Керженские, и вдруг ни с того ни с сего вздумали их разорять! Не может этого быть, думал я. А теперь, когда получили вы такое известие, приходится верить.
- Да, Василий Борисыч.- вздохнула Манефа.- Дожили мы до падения Керженца.
- И ныне, как подумаю я о таких ваших обстоятельствах,- продолжал московский посланник,- согласен я с вами, матушка, что не время теперь вам думать об архиепископе. Пронесется гроза - другое дело, а теперь точно нельзя. За австрийской иерархией наблюдают строго, и если узнают, что вы соглашаетесь, пожалуй, еще хуже чего бы не вышло.
- То-то и есть, Василии Борисыч. А я-то что же тебе говорила? - молвила Манефа.
- Надивиться не могу вашей мудрости, матушка,- подхватил московский посол.- Какая у вас во всем прозорливость, какое во всех делах благоразумие! Поистине, паче всех человек одарил вас господь дарами своей премудрости...
- Полно лишнее-то говорить, Василий Борисыч, не люблю, как льстивы речи мне говорят,- молвила Манефа.- А тому я рада, что сам ты уверился, в какой мы теперь невозможности владыку принять. Приедешь в Москву, там возвести: таковы, мол, теперь на Керженце обстоятельства, а только-де гонительное время минет, тогда по скитам и решатся принять. А меж тем испытают, мол, через верных людей об Антонии. Боятся, мол, не вышел бы из него другой Софрон святокупец. Тем-де сумнителен тот Антоний, что веры частенько менял, опасаются, дескать, не осталось ли в нем беспопового духа, да к тому ж, мол, ходят слухи, что он двоежен... Разрешатся наши сомненья, примем его, не разрешатся - на Спасову волю останемся... Пусть он, сый человеколюбец, сам управит наши души... Так и скажи на Москве, Василий Борисыч. А на меня не посетуй, что давеча крутенько сказала... Прости Христа ради!
И низко поклонилась Василью Борисычу. А он тотчас ей два метания по чину сотворил, обычно приговаривая:
- Матушка, прости, матушка, благослови!
- Бог простит, бог благословит! - сотворила прощу игуменья. И опять оба сели за стол и продолжали беседу.
- Когда в Москву-то думаешь ехать? - спросила Манефа.
- Поскорей бы надо, матушка,- ответил Василий Борисыч.- Что попусту-то здесь проживать? Да и то я подумываю,- не навлечь бы мне на вас какого подозренья от петербургских чиновников... Им ведь, матушка, все известно, про все они сведомы; знают и то, что я в Белу Криницу к первому митрополиту ездил... Как бы из-за меня не заподозрили вас.
- За себя нимало не опасаюсь я,- молвила спокойно Манефа.- Мало ль кто ко мне наезжает в обитель - всему начальству известно, что у меня всегда большой съезд живет. Имею отвод, по торговому, мол, делу приезжают. Не даром же плачу гильдию. И бумаги такие есть у меня, доверенности от купцов разных городов...
Коснулись бы тебя - ответ у нас готов: приезжал, дескать, из Москвы от Мартыновых по торговле красным товаром. И документы показала бы.
- А насчет других скитов, матушка? - сказал Василий Борисыч.- Я ведь гостил и в Оленеве и в Улангере два раза был. А по тем скитам в купечестве матери не пишутся. Там-то какой ответ про меня дадут?..
- Изо всех игумений точно что только у меня одной гильдейское свидетельство и другие бумаги торговые есть,- ответила Манефа.- И ты, друг мой, не рассказывай, каких ради причин выправляю я гильдию. Сам понимаешь, что такое дело надо в тайне хранить. Помолчал Василий Борисыч и молвил:
- А еще уговаривали меня на Казанскую в Шарпан ехать.
- Пожалуй, что лучше не ездить,- подумав, сказала Манефа.- Хоть в том письме, что сегодня пришло, про Шарпан не помянуто, однако ж допрежь того из Петербурга мне было писано, что тому генералу и Шарпан велено осмотреть и казанскую икону отобрать, если докажется, что к ней церковники на поклонение сходятся. И сама бы я не поехала, да нельзя. Матушка Августа была у нас на празднике, нельзя к ней не съездить.
- Нельзя вам не ехать,- согласился Василий Борисыч.- Стало быть, так мы и сделаем: вы в Шарпан, а я в Москву.
- У меня-то погости, у меня опасаться тебе нечего,- сказала Манефа.Лучше, как бы ты остался, пока это дело кончится. Насчет петербургского-то говорю. Что там будет, как нас решат, теперь никому неизвестно, а если бы ты остался у нас, после бы, как очевидец, все рассказал на Москве. В письмах всего не опишешь.
- Пора уж мне, матушка,- возразил Василий Борисыч,- и без того четыре почти месяца у вас проживаю.
- Как знаешь, держать тебя не властна,- сказала Манефа.- А лучше б тебе это время у нас прожить. По крайности меня-то дождись, пока ворочусь из Шарпана. Там все будут, и Оленевские и других скитов, расскажут, что у них деется. С этими вестями и поехал бы в Москву.
Василий Борисыч согласился остаться в Комарове до возвращения Манефы из Шарпана.
* * *
Тихий прохладный вечер настал. Потускла высота небесная, и бледным светом заискрились в ней звездочки. На небе ни облачка, на земле ни людских голосов, ни птичьего щебета, только легкий, чуть слышный ветерок лениво шевелит листьями черемух, рябин и берез, густо разросшихся в углу Манефиной обители, за часовней, на кладбище и возле него. После промчавшейся грозы стало прохладно, но в то же время и душно. Запах скошенного сена и ночных цветов благовонными волнами разливался в воздухе и наполнял его сладостной истомой. Торжественно безмолвствует недосягаемая лазурь небесной тверди, и сладострастною негой дышит тихая ночь на земле.
Из кельи Манефы Василий Борисыч вышел на крылечко подышать чистым воздухом. Благоуханною свежестью пахнуло ему в лицо, жадно впивал он прохладу. Это не удушливый воздух Манефиной кельи, пропитанный благочестивым запахом росного ладана, деревянного масла и восковых свеч. В светелке, где жил московский посол, воздух почти был такой же.
Ни о чем не думая, ни о чем не помышляя, сам после не помнил, как сошел Василий Борисыч с игуменьина крыльца. Тихонько, чуть слышно, останавливаясь на каждом шагу, прошел он к часовне и сел на широких ступенях паперти. Все уже спало в обители, лишь в работницкой избе на конном дворе светился огонек да в келейных стаях там и сям мерцали лампадки. То обительские трудники, убрав коней и задав им корму, сидели за ужином, то благочестивые матери, стоя перед иконами, справляли келейное правило.
Слышится Василию Борисычу за часовней тихий говор, но не может ни смысла речей понять, ни узнать говоривших по голосу. Что голоса женские, это расслышал, и невольно его на них потянуло. Тихонько обошел он часовню, приблизился к чаще рябин и черемух. Узнал голоса: Фленушки с Парашей. Но ни слова расслышать не может, не может понять, о чем говорят. - Ох, искушение! молвил он сам про себя. Взволновалась кровь, защемило у Василья Борисыча сердце, в голове ровно угар стал. И вспомнился ему Улангер, вспомнилась ночь в перелеске. Ночь тогда была такая же, как и теперь,- тихая, прохладная, благовонная ночь. И пожалел Василий Борисыч о той ночи и с любовью вспоминал немые, холодные ласки Прасковьи Патаповны.
И неслышными стопами подошел он к девушкам... Не заприметили они сначала его, но, когда он перед ними как из земли вырос, обе тихонько вскрикнули.
- Можно разве так девиц пужать! - молвила Фленушка.- В самую полночь да возле кладбища!
- Невдогад мне было, Флена Васильевна. Простите великодушно,- молвил Василий Борисыч.- Услыхал ваши голоса, захотелось маленько ночным делом побеседовать.
- Так вам и поверили! - возразила Фленушка, отодвигаясь от Параши и давая возле нее место Василью Борисычу.- Не беседу с нами хотелось вам беседовать, захотелось подслушать, о чем меж собой девицы говорят по тайности. Знаем мы вас!
- И на ум не вспадало мне, Флена Васильевна,- уверял Василий Борисыч, но Фленушка верить ему не хотела.
Подсел на лужке возле Параши Василий Борисыч. Фленушка за темнотой не видала,- а и увидела, так в сторонку бы отвернулась,- как Василий Борисыч взял Парашу за руку и страстно пожал ее. Параша тем же ему ответила.
Фленушка одна говорит. Тарантит, ровно сойка (Сойка - лесная птица. Corvus glandarius.), бьет языком, ровно шерстобит струной. Василий Борисыч с Парашей помалчивают. А ночь темней и темней надвигается, а в воздухе свежей и свежей.
- Холодно что-то! - оборвав рассказ, молвила Фленушка.- Сем-ка пойду да надену платок шерстяной. И тебе, Параша, захвачу. Вы подождите, я тотчас.
И убежала. А Василий Борисыч один под ночным покровом с Парашей остался.
Не казалось им холодно, хоть с каждой минутой ночь сильнее свежела.
Воротилась Фленушка с Парашиным платком не тотчас, как обещала, а через добрые полчаса.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Накануне Казанской мать Манефа с уставщицей Аркадией и с двумя соборными старицами в Шарпан поехала. Старшею в обители осталась мать Виринея, игуменскую келью Манефа на Фленушку покинула, но для виду, не остались бы молодые девицы без призора старших, соборную старицу Никанору благословила у себя домовничать.
За день до отъезда Манефы Петр Степаныч Самоквасов ездил в ближний городок за каким-то делом. Как ни пытала любопытная мать Таисея, что за дела у него там объявились, не могла от гостя толку добиться. Перед тем как ехать ему, он, запершись в светелке, долго о чем-то толковал с Семеном Петровичем. Очень хотелось матушке Таисее подслушать их разговор, притаилась сбоку светлицы, но, сколько ни прикладывалась ухом к стене, ничего не могла расслышать. Только и слышен был раздававшийся по временам громкий, закатистый хохот Петра Степаныча. Когда он садился в тележку, Таисея не вытерпела, снова полюбопытствовала, заботливо спрашивая, за какими делами так спешно он снарядился, но не дождалась ответа. Спросила, когда ожидать гостя обратно. "Завтра к вечеру буду",- он отвечал.
Только что съехал с двора Самоквасов, Семен Петрович в Манефину обитель пошел и там весь день не разлучался с Васильем Борисычем, шагу не отступал от него.
* * *
Под вечер, накануне Манефина отъезда, в ее келье сидели за чаем, поджидая Василья Борисыча. Фленушка сказала Манефе:
- Ладно ль будет, матушка, Василий-от Борисыч без вас один с нами останется?
- А что? - спросила Манефа.
- Знаете, что за народ вокруг нас живет,- молвила Фленушка.- Чего не наплетут... Мне-то наплевать, ко мне не пристанет, а вот насчет Параши. Патап-от Максимыч не стал бы гневаться.
- И впрямь, Фленушка,- сказала Манефа.- Хоть ничего худого от того случиться не может, а насчет братца, подлинно, что это ему не гораздо покажется... Жалует он Василья Борисыча, однако ж на это надеяться нечего... Как же бы нам это уладить?.. День-от пускай бы он и с вами сидел, ночевать-то куда бы?.. Разве в Таифину келью али в домик Марьи Гавриловны.
- Пожалуй, хоть к Марье Гавриловне, там же перед гостинами Патапа Максимыча все припасено для мужского ночлега,- молвила Фленушка.
- И хорошее дело,- согласилась Манефа.- Так и скажу ему. Человек он разумный, не поскорбит, сам поймет, что на эти дни ему в светелке у нас проживать не годится.
- А еще бы лучше на это время ему куда-нибудь в другую обитель перейти,заметила Фленушка.- Тогда смотницы что ни благовести - веры не будет им. И насчет Патапа Максимыча было бы не в пример спокойнее.
- Так-то оно так,- сказала Манефа.- Да как же это сделать? Не к Рассохиным же его... Больно уж там пьяно - матушка-то Досифея с Петрова дня опять закурила... Разговелась, сердечная!.. Невозможно к ней Василья Борисыча!.. Оскорбится.
- Зачем к Рассохиным? Опричь Рассохиных, место найдется,- молвила Фленушка.
- Где найдется? - возразила Манефа.- Ведь его надо в хорошую обитель пристроить, не там, где гульба да пьянство, а на ужине, опричь хлеба куска, и на стол ничего не кладут...
- К Бояркиным,- подхватила Фленушка.- Матушка же Таисея в Шарпан не поедет. Чего лучше?.. И она бы с радостью, и ему б не в обиду...
- Места нет у Таисеюшки. У них всего-на-все одна светелка, и в той гости теперь,- сказала Манефа.
- Эти дни можно там и Василью Борисычу жить,- ответила Фленушка.Самоквасов куда-то уехал, один Семен Петрович остался, а он Василью Борисычу дружок. В тягость один другому не будут.
- Куда Петр-от Степаныч отправился? - спросила Манефа.- И не сказался ведь, не простился... Экой какой!.. А мне до него еще дельце есть, да и письмо бы надобно с ним отослать.
- На четыре дня, слышь, уехал,- молвила Фленушка.- В город никак. Вдруг, говорят, собрался, известье какое-то получил, наспех срядился.
- Так ин в самом деле молвлю я Василью Борисычу.- сказала Манефа.- Да что это он нейдет чай-от пить... Евдокеюшка, сбегай, голубка, к Бояркиным, позови Таисею: матушка, мол, Манефа, чай пить зовет. Скорей приходила бы.
- Так-то дело и впрямь будет складнее,- говорила Манефа по уходе новой ключницы.- А то и впрямь наплетут, чего и во сне не приснится. Спасибо, Фленушка, что меня надоумила.
Во все время разговора Манефы с Фленушкой Параша молчала, но с необычной ей живостью поглядывала то на ту, то на другую. Марьюшка сидела, спустя глаза и скромно перебирая руками передник. Потом села у растворенного окна, высунулась в него до пояса и лукаво сама с собой усмехалась, слушая обманные речи Фленушки.
Василий Борисыч пришел. Семена Петровича привел. После не малых и долгих извинений объявила ему Манефа, что с Фленушкой она придумала, и Василий Борисыч нимало не оскорбился, сказал даже, не лучше ли ему совсем на эти дни из Комарова уехать; но Манефа уговорила его остаться до ее возвращенья. Маленько она опасалась, чтоб Василий Борисыч, заехавши в город, не свиделся там с Патапом Максимычем да по его уговорам не угнал бы тотчас в Москву. Тогда ищи его, как же ему тогда рассказать, что будет на Шарпанском празднике.
Таисея не замедлила приходом. С радостью приняла она слова Манефы и уж кланялась, кланялась Василью Борисычу, поскорей бы осчастливил ее обитель своим посещеньем. Принять под свой кров столь знаменитого гостя считала она великою честью. По усиленным просьбам Василий Борисыч согласился тотчас же к ней перебраться.
- Прискорбно, не поверишь, как прискорбно мне, дорогой ты мой Василий Борисыч,- говорила ему Манефа.- Ровно я гоню тебя вон из обители, ровно у меня и места ради друга не стало. Не поскорби, родной, сам видишь, каково наше положение. Языки-то людские, ой-ой, как злы!.. Иная со скуки да от нечего делать того наплетет, что после только ахнешь. Ни с того ни с сего насудачат... При соли хлебнется, к слову молвится, а тут и пошла писать.
- Не беспокойтесь, матушка,- уговаривал Манефу Василий Борисыч.- Дело к порядку ведется, к лучшему... Могу ль подумать я, что из вашей обители меня выгоняют?.. Помилуйте!.. Ни с чем даже несообразно, и мне оченно удивительно, что вы об этом беспокоитесь. Я, с своей стороны, очень рад маленько погостить у матушки Таисеи.
- Оченно благодарна вами, Василий Борисыч,- встав с места и низко поклонясь московскому посланнику, сказала мать Таисея.
- Смотри же, матушка Таисея,- пошутила Манефа,- ты у меня голодом не помори Василия-то Борисыча. Не объест тебя, не бойся,- он у нас ровно курочка, помаленьку вкушает... Послаще корми его... До блинков охоч наш гость дорогой, почаще блинками его угощай. Малинкой корми, до малинки тоже охоч... В чем недостача, ко мне присылай - я накажу Виринее.
- Полноте, матушка. Хоша обитель наша не из богатых, одначе для такого гостя у самих найдется чем потчевать,- молвила мать Таисея.- А какие блинки-то любите вы? - обратилась она к Василью Борисычу.- Гречневые аль пшеничные, красные то есть?
- Э, матушка, чем ни накормите, всем буду сыт, я ведь не из прихотливых. Это напрасно матушка Манефа так говорит,- молвил Василий Борисыч. И при вспоминанье о блинах вспала ему на память полногрудая Груня оленевская, что умела услаждать его своими пухленькими, горяченькими блинками.
- Да нет, отчего же? - сладко улыбаясь, говорила мать Таисея.- Нет, уж выскажите мне, гость дорогой.
- Да не беспокойтесь, матушка,- возразил Василий Борисыч.- Ох, искушение!.. Я уж, сказать по правде, и не рад... Много вам беспокойства от меня будет.
- Какое же беспокойство, Василий Борисыч? - продолжала Таисея.- Никакого от вас беспокойства не может нам быть. Такой гость - обители почесть... Мы всей душой рады.
И много еще приветных слов наговорила ему мать Таисея, сидя за чаем.
* * *
Поехала в Шарпан Манефа. Все провожали ее, чин-чином прощались. Прощалась и Фленушка; бывшие при том прощанье, расходясь по кельям, не могли надивиться, с чего это Фленушка так расплакалась - ровно не на три дня, а на тот свет провожала игуменью.
Постояла на крылечке игуменьиной стаи Фленушка, грустно поглядела вслед за кибитками, потихоньку съезжавшими со двора обительского, и, склоня голову, пошла в свою горницу. Там постояла она у окна, грустно и бессознательно обрывая листья холеных ею цветочков. Потом вдруг выпрямилась во весь рост, подойдя к двери, отворила ее и громким голосом крикнула:
- Марьюшка! Мигом явилась головщица.
- Ну что? - быстро спросила у ней Фленушка.
- Да ничего,- брюзгливо ответила Марьюшка.
- Саратовец где?
- А пес его знает,- огрызнулась головщица.- Пришита, что ль, я к нему?.. Где-нибудь с Васькой шатается. К нему приставлен...
- Оба провожали матушку. Куда же теперь пошли? Поговорить надо,- молвила Фленушка.
- Ты все про то? - сквозь зубы процедила Марьюшка.
- Нешто покинуть? - с живостью вскликнула Фленушка.
- По-моему, лучше бы кинуть. Ну их совсем!..- молвила головщица.
- Столько времени ждала я этого дня, да вдруг ни с того ни сего и покину... Эка что вздумала!- сказала Фленушка. Пробурчала что-то головщица и села к окну.
- Так ты на попятный? - вскочив со стула, вскликнула Фленушка.- Про шелковы сарафаны забыла?.. Про свое обещанье не помнишь?..
- Ничего не забыла я ни на капелечку, а только боязно мне,- молвила Марьюшка.- Ты особь статья, тебе все с рук сойдет, матушка не выдаст, хоша бы и Патапу Максимычу... А мне-то где заступу искать, под чью властную руку укрыться?..
- И тебя не выдаст матушка,- молвила Фленушка,- Поначалит, без того нельзя, да тем и кончит дело... А сарафан хоть сейчас получай. Вот он сготовлен. И вынесла из боковуши шелковый Парашин сарафан, всего раз надеванный, и, подавая его Марьюшке, с усмешкой примолвила:
- Невестины дары принимай. Глаз не сводила с подарка головщица, но не брала его.
- Примай, не ломайся,- сказала Фленушка, суя сарафан Марьюшке на руки.
- Ох, уж право не знаю, что и делать мне,- колебалась головщица.- И сарафан-от вишь светлый какой, голубой... Где надену его, куда в таком покажусь?.. Нешто у нас в мирские цвета рядятся?..
- Придет твое время, и в цветном будешь ходить,- молвила Фленушка.- Что саратовец-от!.. Какие у вас с ним речи?
- Ну его ко псам окаянного! - огрызнулась Марьюшка.- Тошнехонько с проклятым! Ни то ни се, ни туда ни сюда... И не поймешь от него ничего... Толкует, до того года слышь, надо оставить... Когда-де у Самоквасова в приказчиках буду жить - тогда-де, а теперича старых хозяев опасается... Да врет все, непутный, отводит... А ты убивайся!.. Все они бессовестные!.. Над девицей надсмеяться им нипочем... Все едино, что квасу стакан выпить.
- Не горюй!- хлопнув по голому плечу головщицы, молвила Фленушка.- Только б поступить ему к Петрушке непутному, быть тебе на то лето за Сенькой замужем... Порукой я... Это пойми... Чего я захочу - тому быть... Знаешь сама.
- А у самой с Самоквасовым третье лето ни тпру ни ну,- молвила с усмешкой Марьюшка.
- Не вороши!.. Не твоего ума дело! - заревом вспыхнув, вскликнула Фленушка.- Наше дело иное... Тебе не понять...
- Мудрено что-то больно, Флена Васильевна,- промолвила головщица.
- А коль мудрено, так и речей не заводи,- сказала Фленушка и вдруг, ровно туча, нахмурилась, закинула за спину руки и стала тяжелыми шагами взад и вперед расхаживать по горнице. Глаза у нее так и горели.
- Что ж теперь делать? - после долгого молчанья спросила головщица.
Ровно ото сна пробудилась Фленушка. Стала на месте, провела рукой по лицу и, подсев к столу, молвила:
- Невесту сбирать, наряды и все добро ее в чемоданы класть.. Самое позову, без нее нельзя. Петрушка вечор за делами поехал: в Свиблово попа повестить, в Язвицы лошадей нанять, в город на первы дни молодым квартиру сготовить. Завтра поутру воротится. Пообедавши с женихом да с твоим непутным саратовцем, в Ронжино навстречу ямщикам он поедет. Приданое туда отвезут, этой же ночью надо его передать... Мало погодя с Парашей на Каменный Вражек пойдем. Тут ее у нас отобьют неведомые люди... Смекаешь?.. Мы с тобой теми ж стопами домой... В набат ударим, содом поднимем - ухватили, мол, Парашу, люди незнаемые. Рожи-де в саже, шапки нахлобучены - не смогли признать, кто такие... Смекаешь?..
- Смекаю,- кивнув головой, сказала головщица.
- Ловко ль придумано? - после недолгого молчания спросила Фленушка.
- Ловко-то ловко, Флена Васильевна, да не было б нам за то колотушек?молвила Марьюшка.- Да что колотушки? Беда еще не велика. Хуже бы не было...
- Ничего не будет, не проведают. Увидишь!.. Что я задумала, тому так и быть...- с страстным порывом молвила Фленушка.
- Надо бы старицу какую, при ней чтоб отбили. Больше веры будет тогда. А то заподозрят, пожалуй,- говорила Марьюшка.
- Дело!..- с живостью вскликнула Фленушка.- Спасибо, Маруха, за добрый совет. Так и сварганим... Только уж нашим ребятам тогда в самом деле сажей придется рожи-то мазать.
- Пущай их намажутся,- молвила в сердцах головщица.
- Можно будет двух либо трех стариц прибрать: матушку Виринею, Ларису, из девок кое-кого... Побольше бы только нас было. Чем больше, тем лучше,- сказала Фленушка.
- Правда,- сказала Марьюшка,- больше народу меньше ответу.
Уладив дело с головщицей, позвала Фленушка Парашу.
- Ну, невеста наша распрекрасная! Давай приданое складывать,- молвила она, выдвигая середь горницы чемоданы.
Во все лицо улыбнулась Параша, вздохнула раза два и сказала:
- Боязно ему.
- Кому? - спросила Фленушка.
- Да Василью-то Борисычу,- ответила Параша.- Сейчас говорила с ним через огорожу Бояркиной обители. Оченно опасается.
- Дурак!..- молвила Фленушка. И стала укладывать пожитки Парашины.
- Деньги есть при тебе? - спросила она Парашу.
- Есть.
- Много ль?
- Не больно чтоб много, двадцати рублев не найдется,- ответила Параша.
- Давай сюда,- молвила Фленушка.- Завтра надо в работницкой перепоить всех до отвалу... В погоню не годились бы. Параша подала деньги.
Все прибрали, уложили, чемоданы замкнули, затянули. Подавая ключи Параше, Фленушка вскликнула:
- Из ума вон!.. Невесту-то величать позабыли!.. Без того не складно будет, не по чину, не по обряду. Подтягивай, Маруха!
Не шелкова ниточка ко стенке льнет
Свет Борисыч Патаповну ко сердцу жмет:
- Ой, скажи ты мне, скажи, Парасковьюшка,
Не утай, мой свет Патаповна:
Кто тебе больше всех от роду мил?
- А и мил-то мне милешенек родной батюшка,
Помилей того будет родна матушка.
- А и это, Прасковьюшка, не правда твоя,
Не правда твоя, не истинная.
Ой, скажи ты мне, скажи, Парасковьюшка,
Не утай, мой свет Патаповна:
Кто тебе всех на свете милей?
- Я скажу, молоденька, всю правду свою,
Всю правду свою, всю-то истинную:
Нет на свете милей мне света Васильюшки,
Нет на вольном свету приглядней Борисыча.
- Ай, батюшки! Совсем позабыла!..- вскликнула Фленушка, внезапно перервав песню.- Спишь все,- обратилась она к задремавшей под унылую свадебную песню Параше.- Смотри, дева, не проспи царства небесного!.. А еще невеста!.. Срам даже смотреть-то на тебя!
- Тебе что? - вяло спросила Параша.
- Дело надо делать... Несколь времени осталось!- с досадой прикрикнула на нее Фленушка.- Кольцо с лентой из косы отдала ему?
- Не давывала,- ответила Параша.
- Как же так? Нельзя без того... Надо обряд соблюсти. Спокон веку на самокрутках так водится,-- говорила Фленушка.- По-настоящему надо, чтобы он силой у тебя их отнял... Да куда ему, вахлаку? Пентюх, как есть пентюх. Противно даже смотреть на непутного.
- Отдам, коли надо,- лениво промолвила Параша.- Седни же отдам... Гулять-то во Вражек пойдем?
- После венца нагуляешься,- резко ответила Фленушка.- Не до гульбы теперь, без того хлопот по горло... Наверх ступай, в светелку, Ваську пришлю туда... Да не долго валандайтесь - могут приметить, и то Никанора суетиться зачала... Молви, Маруха, саратовцу,- напоил бы опять ее хорошенько.
- Так я наверх пойду,- процедила сквозь зубы Параша и пошла из горницы.
Только что вышла она, Фленушка глянула в окошко. Василий Борисыч с саратовцем через обительский двор идут.
- Беги к ним, Марьюшка,- торопко сказала она головщице.- Сеньке насчет Никаноры молви,- поил бы, а Ваську ко мне.
Пошла головщица из горницы, вскоре Василий Борисыч пришел.
- Что, непутный?.. Шатаешься, разгуливаешь?.. А того нисколько не понимаешь, что тут из-за тебя беспокойство? - такими словами встретила московского посланника Фленушка.
- Ох, искушение!..- глубоко вздохнул Василий Борисыч, отирая платком распотевшее лицо, и сел на диван.
- Ну, что скажешь? - став перед ним и закинув за спину руки, спросила Фленушка.
- Не знаю, что и сказать вам, Флена Васильевна,- жалобно ответил Василий Борисыч.- В такое вы меня привели положение, что даже и подумать страшно...
- Что ж, ты на попятный, что ли? - скрестив руки на груди и глядя в упор на Василья Борисыча, вскликнула Фленушка.- Назад ворочать?.. Нет, брат, шалишь!.. От меня не вывернешься!..
- Ох, искушение!..- едва слышно промолвил совсем растерявшийся Василий Борисыч.
- Отлынивать? - громче прежнего крикнула на него Фленушка.
- Да нет,- робко отвечал Василий Борисыч.- Нет. Куда уж тут отлынивать... Попал в мережу, так чего уж тут разговаривать!.. Не выпрыгнешь... А все-таки боязно, Флена Васильевна.
- Речи о том чтобы не было. Слышишь? - повелительно крикнула Фленушка.- Не то знаешь Самоквасова? Справится... Ребер, пожалуй, не досчитаешься!.. Вздохнул Василий Борисыч.
- Наверх ступай, невеста ждет. Возьми у нее кольцо да ленту из косы. Силой-то посмеешь ли взять?
- Как же это возможно, Флена Васильевна? Вдруг силой!..- робко проговорил Василий Борисыч.
- Ну, ступай, ступай,- крикнула Фленушка и протолкала вон из горницы оторопевшего московского посланника. Он не отвечал, вздыхал только да говорил свое:
- Искушение!
* * *
Петр Степаныч совсем разошелся с Фленушкой. Еще на другой день после черствых именин, когда привелось ему и днем и вечером подслушивать речи девичьи, улучил он времечко тайком поговорить с нею. Самоквасов был прямой человек, да и Фленушка не того десятка, чтоб издалека да обходцем можно было к ней подъезжать с намеками. Свиделись они середь бела дня в рощице, что подле кладбища росла. Встретились ненароком.
Стал Самоквасов перед Фленушкой, сам подбоченился и с усмешкой промолвил ей:
- А вечорашний день каких див я наслушался!
- А ты лишнего-то не мели, нечего нам с тобой канителиться (Канителить длить, волочить, медлить делом. Иногда ссориться, браниться.). Не сказывай обиняком, режь правду прямиком,- смело глядя в глаза Самоквасову, с задором промолвила Фленушка.
- Вечор, как Дарья Никитишна сказки вам сказывала, я у тебя под окном сидел,- молвил Петр Степаныч.
- Знаю,- спокойно промолвила Фленушка.
- А когда свои речи вела, знала ли ты, что я недалёко? - спросил Самоквасов.
- Нет, не знала.
- Значит, не то чтобы в посмех, от настоящего сердца, от души своей говорила?
- От всего моего сердца, ото всей души те слова говорила я,- ответила Фленушка.
- Значит, что же?
- Сам разбирай. Призадумался Петр Степаныч. Оба примолкли.
- Не чаял этого, не думал,- сказал он, наконец.
- Никогда не таила от тебя я мыслей своих,- тихо, с едва заметной грустью молвила Фленушка.- Всегда говорила, что в мужья ты мне не годишься... Разве не сказывала я тебе, что буду женой злой, неугодливой? Нешто не говорила, что такова уж я на свет уродилась, что никогда не бывать мне кроткой, покорной женой? Нешто не говорила, что у нас с тобой будет один конец - либо сама петлю на шею, либо тебе отравы дам?..
- Бахвалилась (Бахвалиться - хвастаться, самохвальничать. ),- сказал Самоквасов.
- Не из таковских я, не бахвалка,- перервала его Фленушка.- Прямое дело говорила. Вольно было не слушать речей моих.
- Зачем же столько времени ты проводила меня? - с жаром спросил ее Петр Степаныч.
- Чем же я проводила тебя? - вскинув пылающими глазами на Самоквасова, спросила Фленушка.
- Как чем? Обнимала, целовала, в перелеске под кустиком до утренней зари, бывало, вместе с тобой мы просиживали, тайные, любовные речи говаривали...- с укором говорил ей Петр Степаныч.
- Со скуки,- пожав плечами, холодно молвила Фленушка.
- Так как же?.. Расставаться?..- подумав немного, сказал Самоквасов.
- Самое лучшее дело,- молвила Фленушка.- Каждому свой путь-дорога, друг другу в тягость не будем...
Побаловались - шабаш... Ищи себе невесту хорошую... А я!.. Ну, прощай!..
- Не чаял я этого!..- в раздумье сказал Самоквасов.
- Мало ль чего мы не чаем, мало ль чего мы не ждем?..- грустно молвила Фленушка.- Над людьми судьба, Петр Степаныч... Супротив судьбы ничего не поделаешь.
- Прощай, Флена Васильевна,- тихо проговорил Самоквасов и хотел идти.
- Прощай,- едва слышно промолвила Фленушка, вся покраснев и низко склонив голову.
И не сделал он пяти шагов, как, закинув назад голову, громким смеющимся голосом Фленушка ему крикнула:
- Стой, Петя, погоди!.. Обещанья не забудь!..
- Какого обещанья? - спросил Самоквасов.
- Забыл? - с усмешкой молвила Фленушка.- Коротка ж, парень, у тебя память-то.
- Да ты про что? - в недоуменье спрашивал ее Петр Степаныч. - А насчет Василья-то Борисыча,- сказала Фленушка.
- Окрутить-то?.. Небойсь, окрутим. Сказано - сделано. От своих слов я не отретчик.
- Ладно.
И разошлись. Бойко прошел Самоквасов в обитель Бояркиных, весело прошла по двору Фленушка, но, придя в горницу, заперлась на крюк и, кинувшись ничком в постелю, горько зарыдала.
И то было еще до отъезда Манефы на праздник в Шарпанский скит.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Середи болот, середи лесов, в сторону от проселка, что ведет из Комарова в Осиповку, на песчаной горке, что желтеет над маловодной, но омутистой речкой, стоит село Свиблово. Селом только пишется, на самом-то деле "погост" (Населенная местность, где церковь с кладбищем, но домов, кроме принадлежащих духовенству, нет.).
Возле ветхого бревенчатого мостика, перекинутого через речку, ветшает бедная деревянная церковь. Высокая, обширная паперть, вдоль северной стены крытые переходы, церковные подклеты, маленькие высоко прорубленные окна, полусгнившая деревянная черепица на покачнувшейся главе, склонившаяся набок колокольня с выросшею на ней рябинкой, обильно поросшая ягелем крыша,- все говорит, что не первое столетие стоит свибловская церковь, но никому в голову еще не приходило хоть маленько поправить ее. Кругом бедное могилами, но обильное сеном кладбище.
В стороне, вдоль венца горки, три домика; между ними "сады", где, кроме объеденной червями черемухи да пары рябин, иных деревьев не росло. Гряды с луком, с редькой, с морковью и другими овощами тянулись по садам , и на каждой грядке красовались яркие цветы маку и высоко поднимавшие золотые свои шапки подсолнечники... Ближний к церкви домик был просторней и приглядней двух остальных: по лицу пять окон с подъемными рамами и зелеными ставнями, крылечко выведено на улицу, крыша на четыре ската, к углам ее для стока воды прилажены крылатые змеи из старой проржавевшей жести. В окнах миткалевые занавески и горшки с бальзамином, капуцином и стручковым перцем.
В том домике с толпой чад и домочадцев жил-поживал свибловский батюшка, отец Родион Харисаменов. В других домиках волочили горемычную жизнь свою дьячок Игнатий да пономарь Ипатий, оба страстные голубятники, постоянно враждовавшие из-за какого-нибудь турмана либо из-за чернокрылого чистяка. Кроме того, в церковной караулке сторожем жил одинокий старый солдат. Поповы ребяты Груздком его прозвали, так это прозванье за ним и осталось.
Родитель отца Родиона звался Свиньиным и с законной гордостью говаривал, что он старинного дворянского рода, что предки его литовские выходцы, у царей и великих князей на разных службах бывали. Ссылался на печатную родословную книгу, показывал родовые бумаги, и в речах его правда была. Но владыка рассудил иначе. Когда Родиона Свиньина сдали в семинарию, он рек:
"Не подобает служителю алтаря именование столь гнусного животного носить", и родословного Свиньина перекрестил в Харисаменова, прозванье очень хорошее по-гречески, но которого русский простой человек с морозу, пожалуй, не выговорит, а если выговорит, то непременно скажет: "харя самая", что не раз и случалось с отцом Родионом. Когда отец Родион прибыл на паству, паства его не взлюбила, не по мыслям пришелся он ей. Народ прозвал его Сушилой и вот почему. По кладбищу много травы росло, и отец Родион решил: "Это сено мое, Игнатью с Ипатьем вступаться в сию часть не подобает". И по четыре стога хорошего лугового сена с кладбища каждое лето накашивал. Иной раз сено-то, бывало, раскидают, а набежит тучка, отец Родион тотчас в церковь его. Там и сушит... Оттого и прозвали его Сушилой.
Про Свиблово говорят: стоит на горке, хлеба ни корки, звону много, поесть нечего. В приходе без малого тысяча душ, но, опричь погощан (Жители погоста.) , и на светлу заутреню больше двадцати человек в церковь никогда не сходилось. Почти сплошь да наголо всё раскольники. Не в обиду б то было ни попу, ни причетникам, если б влекущий племя от литовского выходца умел с ними делишки поглаже вести.
Почти все раскольники были "записные". Деды их, прадеды церкви чуждались, в старые годы платили двойные оклады. С таких попу взятки гладки, доходов не жди, отрезан ломоть. Разве ину пору можно такого доносцем пугнуть, устроил-де в доме публичну моленну, совращает-де в раскол православных, но это не всегда удается. Зато "не записные" попу сущий клад.
Только б их не тревожили, только б у них на дому треб не справляли, вдвое, втрое больше дадут, чем самый усердный церковник за исправление треб. Барином мог бы Сушило век свой прожить, да гордость его обуяла, думал о себе, что умней самого архиерея, и от каждого требовал, чтоб десницу его лобызали. Оттого и не взлюбили его прихожане. По-ихнему руку у попа целовать - все едино что старой веры отречься. А доносить - отец Родион доносил на них редко: знал, что его же карману невыгодно будет. Если и доносил, всегда по велению свыше. Консисторским да благочинному тоже пить-есть надо, не ангелы во плоти, не манной небесной питаются.
Бывало, долго нет от Сушилы доносов, внушают ему отечески: "Надо тебе, отец Родион, доносить почаще, ведь начальству известно, что раскольников в твоем приходе достаточно; не станешь доносить, в потворстве и небрежении ко святей церкви заподозрят, не успеешь оглянуться, как раз под суд угодишь". И посылал отец Родион "репорты" - нечего делать - своя рубашка к телу ближе. А это умножало остуду прихожан. Оттого Сушило и жил небогато. А семья, что ни год, прибавлялась - многочадием господь благословил. Сначала ничего, божье благословенье под силу приходилось Сушиле, росли себе да росли ребятишки, что грибы после дождика, но когда пришло время сыновей учить в семинарии, а дочерям женихов искать, стал он супротив прежнего не в пример притязательней. На "записных" даже стал доносить. Раза два удалось: попа похвалили, скуфью обещали, но цену заломили невместную...
И в скуфье пощеголять охота, и сыновей на квартире получше устроить, и дочерей замуж повыдать, а концов с концами не может свести. Нужда человека до чего не доводит?
Богаче Чапурина во всем приходе никого не было, а он хоть "записной", но жил с церковным попом в ладах и никогда не оставлял его. То крупчатки мешок с Краснораменской мельницы пришлет, то рыбки либо другого чего, иной раз и денег даст. Об одном только каждый раз просил Сушилу Патап Максимыч: "Не ходи ты, батюшка, ко мне на дом, не смущай ты мою старуху. Что делать? Баба так баба и есть: волос долог, ум короток, больно не жалует вашего брата...
Да никому еще, пожалуйста, не сказывай, что от меня получаешь, жизни буду не рад, как жена взбеленится: "Опоганил, дескать, дом наш честной неверным попом своим"... Что делать, отче?.. Баба!.. Ты уж не поскорби". Так, бывало, говорит Патап Максимыч, и поп Сушило ничего, только ухмыляется да бородку пощипывает либо ястребиный свой носик с красными прожилками пальчиком потирает.
Не Аксиньи Захаровны Чапурин боялся, а того, чтоб не разнеслась по народу молва, что он церковному попу помогает. Завопят староверы, по торговле доверия могут лишить... Бывали примеры!
Аксинья Захаровна, бог ее знает какими судьбами, каждый раз узнавала, что Патап Максимыч попу гостинец послал.
- Бога не боишься,- зачнет, бывало, ворчать.- Совсем измиршился!.. Как у тебя рука не отсохла!.. Никакими молитвами этого греха не замолишь... Как попу-еретику подавать!.. По писанию все едино, что отступить от правыя веры.
- И поп человек,- ответит, бывало, Патап Максимыч,- и он пить да есть тоже хочет. У него же, бедного, семьища поди-ка какая! Всякого напой, накорми, всякого обуй да одень, а где ему, сердечному, взять? Что за грех ближнему на бедность подать? По-моему, нет тут греха никакого.
- Какой он тебе ближний? - вскрикнет, бывало, Аксинья Захаровна.- Поп смущенныя церкви - все одно что идольский жрец!.. Хоть у матушки Манефы спроси.
- Нечего мне у Манефы расспрашивать, а ты, коли хочешь, спроси ее, отчего, мол, это в житиях-то написано, что святые отцы даже сарацинам в их бедах помогали?.. Что, мол, те сарацины, бога не знающие, святей, что ли, свибловского-то попа были?
Плюнет Аксинья Захаровна, тотчас из горницы вон и хлопнет дверью что есть мочи. А Патап Максимыч только улыбнется.
Когда захотелось Сушиле скуфьи, а пуще того гребтелось, как бы домашние нужды покрыть, повстречал он на пути Патапа Максимыча.
- Мир-дорога! - приветливо крикнул ему Чапурин.
- Здравствуйте, сударь Патап Максимыч,- ответил Сушило, снимая побуревшую от времени и запыленную в дороге широкополую шляпу.
- С ярмарки, что ль? - Чапурин спросил.
- Какая нам ярмарка? Не такие карманы, чтоб по ярмаркам нам разъезжать,ответил Сушило.
- Зачем же в город-от ездил?
- Ребят в семинарию свез. Да в консисторию требовали,- сказал поп Сушило.
- Что за требованье?.. Аль бедушка какая стряслась?..- с участьем спросил у него Патап Максимыч.
- Голову за вашего брата намылили,- промолвил Сушило.
- Как так за нашего брата? - с удивленьем спросил Патап Максимыч.
- Да так же,- ответил Сушило.- Говорят, уж больно много вам потачки даю. Раскольникам-де потворствуешь...
Времена пошли теперь строгие: чуть что, вашего брата тотчас под караул.
- А ты не больно пугай, не то, пожалуй, и струшу,- шутливо молвил Патап Максимыч - Говори-ка лучше делом.