БЕЗЫМЯННОЙ ТРОПОЙ

Тропинки в горах разбегаются лучиками. И у каждой тропинки свой смысл. Вот одна протянулась к роднику — это «водяная» тропинка. Другая — в лес, к валежнику — это «дровяная». Вьётся, вьётся, спешит вниз, в долину, «домашняя» тропинка — дорога к дому.

Но есть в горах и другие тропинки. Кто их проложил — человек или зверь, — неизвестно. Их и заметить-то не просто. Только если пригнёшься, увидишь на осыпи, под серыми скалами, тёмную ниточку. Это и есть та самая тропинка. Шириной она в два козлиных копытца. Никто не знает, куда она ведёт. Потому и называют эти тропинки «безымянными».

Пойдёшь по «водяной» тропе — найдёшь воду. По «дровяной» — дрова.

Я выбрал себе безымянные тропы — и вот что на них увидел.

Ночь на Кара-Даге

Я охотник и не новичок в горах. Но такого мрачного нагромождения скал мне ещё не приходилось встречать. Крикнешь, — из провалов и пропастей гаркнет в ответ стоголосое эхо. Идёшь, — в спину тебе будто упорно смотрит кто-то; обернёшься — никого нет.

Скалы мертвы. И пусты. А ведь путь охотника красят встречи. Трудно идти, когда ничего не ждёшь впереди.

Ломает высота. Даже на привале сердце стучит быстро-быстро. И дышишь, как загнанная лошадь.

Вечер застал меня высоко в этих диких скалах.

Собираю пучки колючей травы и растапливаю на них в котелке снег. Трава сырая. Дым от неё густой, зелёный и едкий. Вода становится горькой, как хина. Сухарь холодный, крепкий — не угрызть!

Пора в спальный мешок.

Блаженны минуты, когда после выматывающих силы подъёмов залезешь, наконец, в мягкий и тёплый спальный мешок и растянешься в нём на покое! Но тут кругом так мрачно и дико, что и отдых не радует.

Глубоко внизу застыло холодное облачное море. Горный хребет в нём как изрезанный морской берег.

Тишина. Напряжённое ухо ловит отдалённый, еле слышный рёв. Это шумят водопады глубоко внизу, под облаками.

Из-за чёрной скалы, похожей на запрокинутую морду зверя, вылезает узкий зелёный клык месяца.

Холодина! С головой залезаю в мешок. Но и в мешке не согреться. Пахнет мокрой овчиной. В бока впиваются острые камни. Дышать в мешке ещё труднее.

Не радуют и мысли о завтрашнем дне: опять голые скалы, снег, тяжёлые подъёмы…

Заснул под утро.

…Разбудили меня какие-то непонятные звуки, ворчание, сухой скрип, будто что-то жёсткое тёрлось о камень.

Осторожно высовываюсь из мешка и подтягиваю к себе карабин.

Горы чёрные, без глубины, как вырезанные из бумаги. Белое облачное море внизу, тронутое зарёй, розовеет.

Глаз не оторвать: пенистое розовое море с чёрными островами гор! Это так необычайно, что забываю и про холод, и про непонятные звуки.

Но вот опять скрип, ворчание, шлёпание. Приподнимаюсь на локте и вижу: над пропастью на каменной плите сутуловатые силуэты чудовищ. Чёрные на розовом. Их двенадцать. Они похожи на горбатых старух. Головы у них втянуты в плечи. Большие крючковатые носы торчат прямо из груди.

Вот зашевелились. Переступают с лапы на лапу. Вытянули змеиные шеи к земле. Шеи-змеи раскачиваются. Слышно сердитое ворчание.

И вдруг все разом подняли головы.

Раздался костяной звук: чудовища столкнулись тяжёлыми костяными носами!

Столкнулись и разошлись; грузно, вперевалку заковыляли по плите, волоча по земле свои громадные приспущенные крылья. И тут послышался тот сухой скрип, что меня разбудил, — это их жёсткие перья тёрлись о камень.

Я узнал этих чудовищ. То были сипы — огромные птицы горных высот, птицы-мертвоеды. Белоголовые грифы, ростом много больше самого крупного из орлов — беркута. В размахе крыльев сипа чуть не три метра.

Вот одна из этих чудовищных птиц остановилась, закинула голову на спину. Из разинутого клювища вылетело облачко пара. Громкий хриплый клёкот понёсся в скалы. Каждая трещина, каждый провал повторили крик.

После первого заклекотал второй сип, потом третий. Скалы кричали голосами сипов.

Вот сипы перестали кричать и, скрипя крыльями, заковыляли обратно к краю пропасти. Сошлись, закачались, опустив шеи и переваливаясь с лапы на лапу. И опять внезапно, как по команде, подняли и сдвинули головы — стукнулись чугунными клювищами!

Показалось из-за горы солнце. Со скал живо сбежала чёрная тень. Побелел синий снег. Розовое море стало жёлтыми облаками. Облака раздвинулись — и рёв подоблачных водопадов стал яснее и громче.

Чудовищные птицы не кажутся уже чёрными. Жёлто-бурые, с длинными белыми шеями, они все повернулись в одну сторону и молча смотрят, как из-за чёрной скалы, похожей на запрокинутую морду зверя, медленно поднимается солнце.

Когда солнце поднялось над скалой, среди сипов опять началось движение. Один за другим они неуклюже поскакали к самому краю каменной плиты, помогая себе полураспущенными крыльями. С ходу прыгали вниз, в бездну. Сейчас же поднимались из неё, распластав огромные крылья навстречу утреннему ветру. Ветер посвистывал в их широко расставленных маховых перьях.

Один за другим сипы большими кругами поднимались над горным хребтом и исчезали в безоблачном небе.

Улетели сипы. Стал собираться и я. Весело собирался.

Усталости как не бывало. И вода стала вроде не такая уж горькая. И сухарь вкусен. И трудный путь не страшит.

Бывают, значит, и тут встречи. Да ещё и какие!

Сколько я потом ни искал в книгах, — не нашёл, чтобы кто-нибудь видел такое странное скопище сипов. Так и не знаю, что это была у них за игра.

Жизнь этих нелюдимых птиц мало ещё изучена. Когда-нибудь учёные объяснят нам все их повадки. Это — дело науки. А я — простой охотник.

Я горд тем, что мне — первому, быть может, из людей — удалось увидеть необычайные игрища этих крылатых чудовищ среди мёртвых скал, на такой высоте, где не живут люди.

Разве не стоило для этого потрудиться?

Конь-великан

Вчера на зелёные горы упал белый град.

Стало как зимой. Да не совсем. И бело, и холодно, а знаешь, что это не серьёзно. Из-под белого везде проглядывает зелёное. И пробиваются, пробиваются летние запахи разных трав.

К утру травы победили. Мутные струи талого града побежали по скатам гор.

Одна струя помчалась по узенькой тропинке, смывая с неё старые следы людей и зверей.

Смыла следы — и стала покрывать тропинку мутной земляной жижей.

Но пришёл конец и потокам. Из-за притихших гор поднялось солнце.

Всё вокруг обновилось: зелень стала свежей и тропинки — нехожеными.

Днём началась жара. Камни от жары стали лиловые и золотые.

Отяжелели, поникли к земле колоски. Смотрю на них против солнца и вижу: взлетит из трав птица — и под крыльями у неё взметнётся золотое облачко цветочной пыльцы. Летит птица над травами — и каждый удар крыльев рождает золотистый пылевой смерчик.

Тропинка затянулась корочкой. Потом корочка растрескалась от жары, на ней переплелись лиловые трещинки до самого камня.

Мой конь шагает по звонкой тропинке — и каждый шаг его копыт выбивает в корочке лунку. Шаг — лунка, шаг — лунка. Четыре копыта — четыре лунки. Вся тропинка позади нас в лунках.

Вечером я возвращаюсь по этой тропинке с горы.

Из каждой лунки взлетает птичка: в каждой лунке — птичья пылевая купалка. Птицы купаются, набрасывая на себя крылышками пыль.

Все птицы горного склона собрались порхаться в лунках. Вся тропинка для них стала пляжем.

Мой конь, наверно, казался птицам сказочным конём-великаном, от каждого шага которого рождается озерко.

Красное пятно

Горные леса, а с ними и лето, остались глубоко внизу, под облаками. Вокруг нас — зимние альпийские луга.

Но зима на лугах не простая, а летняя. Как настоящей зимой, вокруг нетронутые снежные поля. Как зимой, нет ярких красок: белый снег, серые камни. Но мы, как летом, идём в одних трусах, — жарко! На голые плечи наброшены рубахи — от ожогов солнца. На головах — широкополые шляпы. Но от солнца спасения нет. Оно, как в зеркале, отражается в снегу и жжёт снизу. У нас потемнели и отекли веки, обожжены ноздри и низ подбородка.

Глаза болят и слезятся. Пора и вниз, — вокруг безжизненно и пусто.

Но вдруг среди серых глыб на снегу я увидел яркое красное пятно. Щурю воспалённые глаза — нет, не разглядеть, далеко. А разглядеть надо: красное пятно так и блестит на солнце и вроде шевелится. Утерпишь тут!

Что это? Подснежные цветы? Пятно крови? Или просто красный лоскут, оброненный охотником-горцем?

Придётся давать крюк. Лезу через камни, проваливаюсь в рыхлом снегу. В горле хрипит, в висках стучит. Глаза разъедает пот.

И чем ближе к пятну, тем непонятнее. Вокруг пятна какие-то полоски красные. Или так кажется?

А тут за камнями и вовсе пятна стало не видно.

«Вот мучаюсь, а там, наверное, просто лоскут», — сержусь я на себя.

А там не лоскут…

Вылез я на последнюю глыбу перед ледником и увидел на снегу… клубок красных змей! Некоторые змеи отползли от клубка в сторону и лежали на снегу, как красные ленточки.

Я протёр залитые потом глаза. Точно — змеи! Я пощупал рукой снег. Настоящий.

Змеи на снегу! Красные змеи!

Я поджал голые ноги. Потом осмелел и стал бросать в змей камешками. Сердито шипя, они подняли плоские головки и стали расползаться, быстро скользя по снегу и скрываясь в кустарнике на проталинах. Одна красная змейка проползла совсем близко. На её спине я разглядел зубчатую полоску.

Гадюка!

Уползли красные гадюки. Остались на снегу извилистые полоски — змеиные следы. Я и раньше встречал на снегу такие полоски, но никак не мог разгадать, что они значат. А теперь понял.

Змеи на зиму сползаются к какой-нибудь земляной норе и зимуют, свившись клубком. Весной, когда сойдёт снег, они выползают погреться на солнце. А горное солнце злое, и на снегу жарко. Вот они и выползли раньше срока. А что красные — так это не от загара. После уж я узнал: есть такая порода гадюк на Кавказе — красная гадюка Кознакова.

А вот я загорел. Да так, что вся кожа облезла. Да ещё и ослеп на два дня. Дорого обошлись мне красные гадюки. Одним утешался: такое не всякий видел.

А уж вид-то какой! Ослепительный!

Тетёрка

Кавказская тетёрка всем схожа с нашей, обыкновенной. Может, поменьше только.

И повадка у неё простая: увидит охотника, — улетит; услышит, — убежит или затаится.

Но однажды встретил я тетёрку, которая не улетела от меня, не убежала и не затаилась.

Сидел я на склоне у ручья. Плещет, скачет с камня на камень вода и у кустов рододендрона обрывается водопадиком.

Из этих кустов и вышла тетёрка. А за ней шесть — в полматки — цыплят.

Хотел я притаиться, да неловко шевельнулся: из-под ноги поскакали камешки.

Семь головок, как семь цветочных бутонов, поднялись из травы. И замерли.

Шесть несмышлёнышей ждут сигнала матери.

Вот тетёрка взмахнула крыльями.

«Сейчас улетит», — подумал я. Но она не улетела. Только кинулась в сторону. «Сейчас убежит!» Но она наткнулась на камень — и не убежала.

Шесть глупых цыплят ждали.

Тогда я нарочно зашуршал ногой.

Тетёрка — грозная, взъерошенная — бросилась прямо на меня.

Я шуршал ногой, а тетёрка бежала ко мне, спотыкаясь и падая.

Она кинулась мне прямо в руки и, схваченная, закричала, забилась, теряя перья.

Это послужило сигналом. Шесть цыплят разом взлетели — и спланировали под кручу.

Я был поражён безрассудной самоотверженностью птицы. Зачем кидаться в руки врага, когда можно убежать, улететь, спрятаться?

Но, прижав ладонями тугие, сильные крылья, я вдруг заметил: тетёрка была слепа. Вместо живых птичьих глаз были две пустые впадины с запёкшейся кровью.

Всё было ясно.

Пёстрый желтоглазый ястреб налетел, скогтил, поволок. Проколол глаза, да не сумел удержать и убить, — вырвалась.

Тетёрка и слепая водила выводок. На ощупь клевала траву и почки. Шесть несмышлёнышей по-прежнему ждали от неё сигналов. Но теперь она не могла взлететь и увлечь за собой выводок. Не могла убежать и спрятаться с выводком в чаще. Куда бежать, куда лететь, когда кругом ночь?

… А враги крадутся. Слышны шорохи в кустах, в траве. Скачут из-под чьих-то ног камешки.

И тетёрка, защищая детей, бросилась прямо на шум. Это всё, что она могла теперь сделать.

Слабый враг испугался бы и убежал. Сейчас враг оказался сильный. И она забилась, закричала. Тетеревята были спасены.

Я держал в руках слепую тетёрку и не знал, что с ней делать?

Под ладонью быстро-быстро билось птичье сердце, такое маленькое, но такое смелое!

В норе

У моих ног узкая нора под скалу. Часто в горах узкая нора бывает началом большой пещеры. Я зажёг фонарик, зажал его в зубах и втиснулся в нору. Камни сдавили плечи. Я нажал, голова моя просунулась в расширение, но плечи застряли ещё крепче. И тут я услышал тихое шипение.

Я сразу понял, кто шипит, дёрнулся назад и застрял окончательно.

— Чёрт возьми! — Я стал дёргаться изо всех сил. Теперь шипение перешло почти в свист. Я сразу притих и сник.

Нора впереди никуда не вела и кончалась тупиком. В тупике была змея; свет фонаря освещал её. Заслыша шорох, змея вытянулась к противоположной стенке, зашарила головой по камням и, не найдя дыры, повернулась ко мне. Плоская её головка покачивалась в воздухе, белый язычок так и порхал у чешуйчатых губ.

Змея смотрела на фонарь и стягивала кольца своего чёрного тела в тугой узел. Так змеи всегда делают перед броском.

О, я знал, что такое бросок змеи! Он почти неуловим для глаза: кажется, что змеиная голова просто вздрогнет. А она успеет метнуться вперёд, успеет укусить и отпрянуть в прежнее положение.

Змея напряглась, подняла, как лебедь, тонкую шею; кончик хвоста её торчал из чёрного узла и сердито вздрагивал.

Самое страшное сейчас — испугаться.

Стоит пошевелиться, и плоская головка дрогнет. Почувствуешь укол иглы в лицо. Лёгкий укол иглы, от которого по лицу сразу разольётся жгучий огонь. Посинеет кожа, заплывут глаза, начнётся тошнота и полузабытьё.

Как чётко работает голова!

Замереть, не моргать, не сопеть носом, в который набилась пыль. Зажать фонарь зубами так, чтобы свет его не дрожал на камнях и не дразнил эту висящую в воздухе головку с порхающим белым язычком.

Тело моё сжалось: оно рвалось назад, скорей назад, прочь из тесной норы! Но нора стиснула плечи и руки прижала к бокам. Шевелить можно было только пальцами где-то у бёдер.

Может, крикнуть и напугать? Нет, нет, нет — только не пугать! Змея всегда кусает то, что её пугает; даже если это палка или нога в толстом сапоге.

Спасение одно: не пугать и не пугаться. Не шевелиться, не моргать и дышать медленно и неслышно. Лучше всего закрыть глаза: живой блеск глаз раздражает, может дрогнуть веко, и змея укусит прямо в зрачок.

Я тихо опустил веки и замер. Это была первая победа, пока что победа только над самим собой.

Тело подчинилось и лежало пластом, зато мысль исступлённо билась в каменной норе, ища выхода.

Если змея успокоится и опустит голову на свои чёрные кольца, можно будет тихонько, чуть заметно вытягиваться назад. Батарейка в фонаре новая, хватит её надолго — за змеёй можно следить.

И вдруг я почувствовал на лице ласковое поглаживание: будто трепетная травинка, толкаемая ветерком, прикасалась к коже. Змея ощупывала лицо языком!

Будто липкая паутинка протянулась по щеке наискосок, на фонарь что-то надавило, и чуть слышный звон осыпающихся песчинок послышался у самого уха.

Я перестал дышать. Если бы хоть одна рука была свободной! Я сумел бы схватить змею за тонкую шею сразу позади затылка, и пусть бы она тогда в ярости хлестала хвостом по лицу: хвост не голова!

Я чуть приоткрыл глаза. Змея лежала рядом. Она свернулась у самого фонаря — грелась. Голова лежала на теле: мне виден был только затылок с вздувшимися ядовитыми буграми.

Стоит попробовать…

Чуть заметно я стал разжимать зубы; стекло фонаря упёрлось в песок у самого змеиного бока.

Змея не шевельнулась.

Я отпустил фонарь, и он медленно съехал по подбородку вниз. Я упёрся подбородком в песок и на сантиметр отсунулся назад.

Змеиная головка быстро поднялась, и язычок, как белый мотылёк, запорхал у гранёных губ. Я не успел закрыть глаза и теперь смотрел на змею не моргая. Но глаза мои были уже в тени и не раздражали её.

Головка медленно опустилась вниз. Я отсунулся ещё на сантиметр.

Меня спас фонарь. Змея пригрелась около него, и ей лень стало оглядываться на чуть слышный шорох позади.

А я скрёб пальцами землю, ломал ногти, упирался в уступы, извивался, как червяк. И всё дальше и дальше отползал от своего фонаря.

Одежда завернулась на голову, песок сыпался на голую спину, но я ничего уже не видел и не слышал; я рванулся назад и выскочил из трубы.

Ну вот и всё.


Теперь это далёкое воспоминание. Оно почти забылось. Ясно запомнилось только, что шипение рассерженной змеи очень похоже на свист. И помнится прикосновение змеиного язычка — будто липкая паутинка тянется по лицу.

Под снегом

Хорошо весной в горах. На зелёных склонах цветут цветы. Птицы поют. Каждый цветок раскрывается навстречу солнцу. Каждая птица поёт, подняв к солнцу раскрытый клювик!

Но вдруг из-за серых скал выползли синие тучи. Снизу тучи закрыли землю, а сверху — небо. И сразу закрылись цветы. Умолкли птицы. Стало не по себе.

Вокруг темно и страшно. И в наступившей тишине слышно, как надвигается что-то огромное с шипением, свистом и воем. И вот накатилось: смешалось всё, заревело, заухало!

Буран!

Забился я под скалу. Внизу сверкает молния и грохочет гром, а сверху из туч сыплет град и снег.

Пролетел буран — кругом белым-бело! И тихо, как зимой. Но только зима эта особая. Из-под града и снега поднимаются яркие цветы. Пучки зелёной травы распрямляются и сбрасывают снежинки. Распрямился пучок травы и у скалы, под которой я сидел. А рядом с травой из-под снега птичья головка торчит! Носиком крутит, глазами моргает.

Горного конька засыпало! Хотел я схватить птичку, скорей спасти её, но вдруг всё понял, тихонько отошёл и сел на камень.

Скоро рассеялись тучи внизу, и снова стали видны леса и глубокие долины. Растаяли тучи и сверху. Опять запылало солнце. Снег и град стали быстро таять. Зажурчало вокруг, зашумело, засверкало. Мутные потоки хлынули вниз. Тогда конёк поднялся, стряхнул с крылышек снежинки и градины, поправил клювом мокрые перья и шмыгнул в траву.

Так и есть! У пучка травы в лунке коньково гнездо, в гнезде пять полуголых конёчков. Прижались друг к дружке и закрыли глаза. Но живые, дышат — пушок на спинках шевелится. Вот почему не спрятался конёк от бури. Вот почему засыпало его снегом!

Опять запели птицы. Навстречу солнцу цветы раскрыли свои вазочки. В каждой вазочке — жуки, комары, мухи. Они в закрытых цветах от бури прятались.

Угощайся, конек, из драгоценных ваз.

Заслужил!

В ущелье Боз-Дага

Охотника-натуралиста, влекут к себе узкие каменистые ущелья боз-дагов — выжженных солнцем хребтов. В них вечно что-то сыплется, шуршит, откуда-то падают камешки. Может, так, само по себе. Может, ящерицы. Может, заяц пробежал или выводок кекликов взлетел — красивых горных куропаток. А может, и горный козёл скакнул — желанная добыча охотнику.

На рассвете ущелья — как синие трещины на красном хребте. К полудню трещины наливаются белой мглой, а камни в них становятся от жары золотыми. Под навалом золотых камней — чёрные тени. Душно в этих раскалённых ущельях. Нечем дышать. Медленно подвигаешься вперёд. Ущелье то и дело круто виляет. Подходя к повороту, взводишь курки: ещё шаг — и может быть неожиданная встреча.

…Стремительно удирают лупоглазые маленькие ящерицы-гекончики. Толстые, серые, как щебень, агамы — большие шершавые ящерицы с треугольными головами и обрюзглыми щеками — с трудом лезут в тесные щели в камнях; их жёсткая чешуя скрипит о камень, как наждак.

Ещё поворот — и за ним звонкий — будто железка ударяет о камень! — крик птички — скалистого поползня. Тревога на всё ущелье!

Осторожно выглядываю из-за скалы.

Вижу: внизу кеклик вскочил на камень, вытянул шейку, на цыпочках тянется — так ему хочется узнать, почему крик. А выше выглянула из-за выступа козлиная голова с высоченными ребристыми рогами.

Оба — и козёл и кеклик — не оторвут глаз от поползня, что в тревоге мечется по скале и кричит, кричит!.. Им непременно надо узнать, о какой страшной опасности предупреждает маленькая птичка всех жителей ущелья. Поскорее надо узнать… Они смотрят на поползня и не замечают меня.

Выбирай любую добычу: птицу или зверя. Но время терпит. Прежде чем прогремит в ущелье выстрел охотника, должен сделать здесь свои наблюдения натуралист.

Мои глаза скользнули по золотым камням скалы и увидели то, что скрывалось за выступом от глаз козла и кеклика: на совершенно отвесной каменной стене — гнездо поползня. Будто кто взял и прикрепил к стене узкогорлый глиняный кувшин.

А внизу ползёт к нему, сокращая и вытягивая своё мутнопятнистое кошачье тело, цепляясь им за выступы камня, гюрза — змея толщиной в мою руку, чей яд способен убить лошадь или верблюда.

Юлой кружится вокруг неё поползень — то вниз головой, то вверх — и кричит, и кричит, и крик его повторяет каждый камень; и кажется, камни кричат от страха. Но и стоголосый крик их не спасёт птенчиков от ядовитой гадины.

Стена отвесная, а гюрза ползёт. Опирается на хвост, поднимает голову и шарит ею, шарит по камню. Нащупает уступ — и перельёт на него своё тело, как ртуть.

Вот гюрза у самого кувшина — совсем рядом с тёплой птичьей спаленкой, где давно проснулись встревоженные криком желторотые поползнята.

Стенки кувшина гладкие. Неужели влезет по ним гюрза?

Опершись хвостом о шероховатый выступ скалы, змея нацелилась на горлышко кувшина. Потянулась, потянулась к нему.

Вот треть, вот половина, вот две трети змеиного тела поднялись в воздух.

Поползень зашёлся криком.

Гюрза качнулась к горлышку, но не достала до него и, сдерживая равновесие, изогнула своё тело вопросительным знаком.

Сейчас пододвинется немножко — и заползёт в гнездо.

Чёрт с ним, с козлом! Не могу же я допустить, чтобы эта гадина у меня на глазах проглотила беспомощных птенчиков!

Я вскинул ружьё.

Но тут случилось чудо: маленький поползень, вспорхнув, ударил гюрзу в затылок клювиком, лапками, всем своим маленьким птичьим тельцем.

И слабый удар грозен, если нанесён вовремя.

Не сдержав равновесия, змея сорвалась со скалы.

Извивающееся тело её замелькало в воздухе и тяжело шлёпнулось о камни на дне ущелья.

Поползень юркнул в гнездо. Увидел, что все птенцы его живы-здоровы. Сейчас же опять выглянул из горлышка кувшина, но, заметив бьющуюся внизу гюрзу, испугался и спрятался опять.

Здесь моего выстрела не понадобилось, и, значит, желанная добыча ждёт меня.

Поднял глаза, но ни рогатой головы козла, ни любопытного кеклика уже не увидел.

Ладно, не жалко!

В путь, в путь! Впереди ещё поворот, за ним — ещё…

За каждым поворотом — новые встречи.

Охотнику — добыча, натуралисту — наблюдение.

В колее

В горах есть колёсные дороги, по которым проезжают только раз в году — туда и обратно.

В середине лета заскрипят по дороге арбы. Это жители долин поднимаются в горы на сенокос. Оживают тогда пустынные горы. Звенят косы, перекликаются человеческие голоса. В небо поднимаются синие дымы костров.

Но вот трава скошена и высушена. Обоз скрипучих арб, гружённых сеном, медленно тянется вниз. Горы опять становятся пустынны и тихи. До будущего лета ни одна арба не проедет здесь.

Весной по дорожным колеям мчатся мутные ручьи. Потом там, где бежали ручьи, потекут золотые потоки лютиков. Потом сменят их голубые ручьи незабудок. Потом по всему склону хлынут пёстрые потоки цветов самых разных. Дорога потонет в буйных волнах зелени, и только чуть приметные следы колёс напомнят о пути, проложенном человеком.

* * *

В большую жару поднимался я по такой дороге.

Поникли к земле травы. Блеск камней слепил глаза. И вот у самого моего сапога блеснуло что-то влажное. Росинка?.. Нет, глаз!

И сейчас же из-под самой ноги выпорхнул жаворонок.

Выпорхнул и упал, побежал, волоча крыло.

Человеку давно известна эта птичья уловка: отводит!

Посмотрел я себе под ноги и в самой колее увидел гнездо. В гнезде — пять живых яичек: видно, как под тонкой скорлупой теплится маленькая жизнь.

Сколько надо труда, забот, а может быть, и жертв, чтобы сберечь эти хрупкие скорлупки и теплом своего тела раздуть в яичках, как в чуть тлеющих угольках, искорку жизни!

Я лёг в траву недалеко от гнезда и стал следить за жаворонком. И тут открылись мне маленькие птичьи хитрости и великая птичья любовь.

Когда долго лежишь неподвижно, как будто растворяешься в шири зелёных гор и синего неба.

Вот из колосков и трав высунулись два чёрных уха. А вот и вся лисичка вскинулась на дыбки. Помедлила, склонив книзу острую мордочку, и вдруг нырнула в траву, прижала там что-то обеими передними лапами и носом. Мышкует!

Закусив мышонком, поднялась из травы, осмотрелась..

Меня не заметила, не причуяла, будто я на самом деле растворился в воздухе. А жаворонка увидала.

Но для лисы у жаворонка своя хитрость.

Он смело подлетел и сел на камень у самого лисьего носа. Сидит и пёрышки чистит.

Лиса прыг к камню. А жаворонок — порх! — и на другой.

Лиса за ним, — а он на третий. Крыльев-то у лисы нет, — как за ним по воздуху угнаться?

Отвёл так лису подальше от гнезда, поднялся повыше — и назад.

Да вдруг кинулся за ним крылатый враг: соколок.

Но и тут оказалась у жаворонка своя уловка. Он пал на землю и юрк мышонком под камень.

Ловко и смело защищал жаворонок своё гнездо.

Всё же мне подумалось: обманет человека, отведёт лису, спасётся от сокола — и всё напрасно: однажды утром заскрипят арбы, и тяжёлое колесо раздавит гнездо в колее со всеми его пятью маленькими жизнями, И весь птичий труд, все жертвы пропадут даром.

Спустившись в долину, я часто вспоминал это обречённое птичье гнёздышко.

* * *

Шли дни. Наливались, тяжелели травы. Перестали петь жаворонки. В горах стало необычно тихо. И в этой тишине скрип первых арб раздался особенно резко. Косари поднимались в горы.

Ну, вот и конец птичьему домику…

* * *

В большую жару я опять поднимался по этой дороге.

Вот колея. Вот и место, где было гнездо. Тут я остановился и стал рассматривать вдавленные в землю соломинки и пёрышки — остатки птичьего жилья.

И вдруг, к моей великой радости, в двух шагах от меня из травы один за другим начали выпархивать желторотые жаворонята — все пять!

Они ещё плохо держались в воздухе: крылышки их были слабы и хвосты кургузы. Вихри и ливни грозили им бедой. В траве крались за ними лисы, а в воздухе сторожили соколки. Но теперь я был спокоен за них.

Я знал: родители научат их всем своим хитростям, и лисам и соколкам противопоставят они свою осторожность, ловкость, полёт.

Самого страшного они избежали — слепого колеса арбы.

Грабители

Мы разбили палатку на некрутом травянистом склоне. Противоположный склон был крут: огромная скала, как гладкая каменная стена, заслонила горы; из-под скалы стекала каменная река «курум». Скала называлась Кара-Кая — Чёрная скала.

И курум, и скала, и даже название скалы — Чёрная — дело в горах обычное. Но было совершенно необыкновенным поведение птиц у этой скалы. Каждый приблизившийся к скале стервятник или коршун вдруг круто, как по команде, сворачивал с пути и, влекомый невидимой силой, складывал крылья и мчался прямо на скалу. Ударялся вытянутыми лапами в её каменную стену и, цепляясь за неё и ударяя крыльями, сползал по стене вниз. Это повторялось изо дня в день. Наконец моё охотничье терпение лопнуло; захватив ружьё и сунув в карман патроны, я направился к непонятной скале.

Поднимался я к скале по куруму. Идти по куруму трудно и очень скучно. Жарко, ноги скользят на камнях. И пусто: зверьки и птицы избегают безжизненных каменных рек.

Но сейчас я был поражён: скала, казалось, притягивала к себе не только птиц, но и зверей. Мелькнула лисица — я заметил только её чёрные ушки. За ней пробежала вторая, вильнула рыжим хвостом. И даже лежебока-барсук покинул своё дневное убежище, вылез, серый, на серый камень и к чему-то упорно принюхивался. Сладко засосало под ложечкой; так всегда бывает, когда сталкиваешься с неизвестным.

Скала рядом, нависла над самой головой. Я затаился в камнях.

И вовремя!

Летит стервятник. Жёлто-белый, с чёрными концами крыльев, он хорошо виден на тёмном фоне соседнего склона, будто солнечный зайчик бежит. Летит он мимо. Но вдруг невидимая сила повернула его к скале.

Слышу нарастающий свист; птица мчится прямо на стену.

У самой скалы стервятник распахнул крылья, выпятил вперёд скрюченные лапы.

Цепляясь ими за стену и хлеща крыльями, хищник скользит по стене вниз.

Я люблю птиц. Люблю не только за их песни и чудесную окраску.

Даже такие, неприятные для других пожиратели падали, как грифы, сипы или вот этот стервятник, по-своему приятны и интересны. Но за то, что делал сейчас стервятник на скале, я бы своими руками разорвал его на куски.

Вот второй стервятник, летевший мимо Чёрной скалы, тоже вдруг круто повернул к ней, и я услышал зловещий нарастающий свист его полусогнутых крыльев. Теперь я знал, какая сила влекла хищников сюда!

Тысячи ласточек, чёрных с белым — воронков и бурых — горных, кинулись им навстречу. Облепили стервятника, как мошкара, кричали, клевали, дёргали за перья. Смельчаки кидались прямо на спину и летели вместе с ним, вцепившись в перо.

Но что значили для разбойника их слабые клювики и крохотные коготки?

Вот он заскользил по скале и когтями, клювом, крыльями стал срывать десятки ласточкиных гнёзд. Из-под его лап и хлещущих крыльев летели пух, перья, сухая трава и падали, падали вниз беспомощные ласточкины птенцы.

Я вскочил; первым выстрелом я сбил скользящего по стене стервятника, вторым отогнал второго, сидящего под скалой, — он хватал полуголых птенцов и глотал их целиком.

На скале гнездилась огромная колония ласточек.

Вся скала была усыпана их аккуратными кругленькими гнёздышками; сотни гнёзд. Много гнёзд, но и каждый залетающий хищник срывал их десятками. То, что не успевали подобрать крылатые разбойники, подбирали барсуки и лисы.

Ласточки снова и снова лепили новые гнёзда и клали новые кладки; стервятники и коршуны опять и опять уничтожали их.

В кармане у меня оказалось пять патронов. Я все их расстрелял.

Но ведь не мог же я сидеть под скалой каждый день!

А грабители прилетят и завтра, и послезавтра, и будут летать до тех пор, пока на Чёрной скале не останется ни одного гнезда.

Я ушёл от скалы. Но долго ещё стоял у меня в ушах шум хлещущих по стене крыльев и отчаянные крики беспомощных ласточек.

Много-много дней я не смотрел в сторону скалы. А когда посмотрел, то понял: всё кончено. Чёрная скала больше не манила хищников, они равнодушно пролетали мимо.

Но я ошибся.

Когда я пришёл к скале, я увидел, что вся колония ласточек цела.

Из каждого гнезда выглядывали птенчики и щебетали без конца. Но только гнёзда теперь были не прямо на стене, а в широкой впадине, под навесом скалы.

Туда-то уж не доберётся ни один разбойник!

Обратно я спустился по куруму. Сейчас этот курум был пуст и безжизнен, как и все курумы. Барсуки и лисы покинули его.

И я, может быть впервые, был рад, что трудный путь мой не красили встречи.

Медвежий характер

Про волка всякий охотник скажет: умный и злой зверь. Про зайца — труслив косой. Про лису — хитра.

А вот про медведя спросишь охотников — мнутся, в затылках чешут. Нет у охотников о медведе единого мнения. Одни говорят — зол и свиреп, как волк. Другие — хитёр, как лиса. А третьи даже уверяют: трусоват мишка, что твой заяц.

Сам я медведей на воле не встречал: случай не представился. А очень хотелось. Хотелось самому решить, какой у медведя характер.

Случай — душа охоты. Пробирался я раз по горному склону, поросшему редкими пихтами и берёзками. И вижу — медведь! Лежит под обрывом ската на уступе в тени пихточки и спит. Близко медведь: в бинокль видно, как шевелятся от дыхания травинки у медвежьего носа. И как скачут на медвежьей шкуре весёлые солнечные зайчики.

Но медведю меня не учуять: ветер-то дует снизу вверх. А я его наверху чую: пахнет кислятиной и нагретой мокрой шерстью.

Я упал на землю, навёл на зверя бинокль и замер; сутки пролежу, а уж узнаю, какой он, медведь!

Медведь спал недолго. Вот он поднял башку. Повёл носом, но ничего не учуял. Тогда потёр морду о лапу. Лапу полизал. Перевернулся на брюхо и уткнул нос в землю.

Видно, сыт, вставать незачем. Вот лень и одолела.

Но вдруг зверь дрогнул и зашарил носом по земле. Что-то унюхал! Мне, конечно, сверху не видно, но догадываюсь: жучок прохожий защекотал медведя по носу!

Жучишка удирает, а медведь башку склонил набок и одним глазом на него смотрит. Отполз жук, а мишка его носом прижал и к себе пододвинул. Жук опять удирать; торопится, наверное, карабкается через разные там веточки и бугорочки. Жук карабкается, а медведь его разглядывает. Серьёзно глядит — губы в трубку вытянул!

Отползёт жучишка — медведь его носом назад, чтобы видней.

Я ружьё в сторону отложил. Ни к чему оно: стрелять не сезон, а смотреть безопасно. Медведь-то, выходит, и впрямь вроде любопытной лисички! С жуком, верзила, игру затеял.

Прижал медведь носом жука да как фыркнет! Пыль вверх, а жук так и отлетел!

Мне жука не видно, вижу только, как медведь лапу вперёд вытянул и к себе гребанул, жука хотел подтащить. Да лапища-то здоровенная, когтищи-то что зубья у граблей, — видно, проскочил жук между когтей.

Рассердился медведь, напрягся весь, уши насторожил. Куда и лень девалась! Лапищу во всю длину вытянул, накрыл жука да как гребнёт к себе! Только когти по камню шаркнули!

А жучок опять между когтей! Убегает, мишке уж и лапой не достать. По земле носом шарит — жука ищет. Сердится, ворчит. Нос сморщил — клыки белые видно.

«Эге! — думаю. — Как бы этот игрун меня не нанюхал!»

Подтянул я к себе ружьё, курки проверил.

Не найдёт медведь жука. Камни ворочает, топчется на одном месте и ревёт глухо, будто гром вдали. На каменную глыбу навалился, вывернул. Загрохотала глыба под уклон. А жука всё нет!

Дыбом встала тут у зверя грива на горбу. Поднялся он на задние лапы. И вдруг заорал громко и грозно. В скалах рявкнуло эхо.

Медведь шагнул вперёд, облапил пихточку да так её рванул, что старые шишки градом посыпались на землю. Бросил пихточку, берёзку схватил; замоталась у берёзки вершинка, как при сильном ветре.

Бушует медведь, ревёт. Озлел — пена на морде. Свиреп, как волк!

Я ружьё схватил, курки взвёл, за камни пригнулся: такой-то зверь кому не страшен!

Сломал медведь берёзку. С лапы на лапу переступает, глазами ищет; что ещё схватить, сломать, опрокинуть? Поджался, как кошка. А когтищи! А силища!

«Ещё сдуру в мою сторону бросится!» — струхнул я. Да скорей поднял вверх ружьё и выпалил из обоих стволов сразу. И тут мохнатое страшилище охнуло по-бабьи, присело да вдруг, прижав уши, дало такого стрекача, что зайцу впору!

Вот и сам, своими глазами, видел медведя. А если кто спросит, какой же у него нрав, я, как и другие охотники, буду чесать в затылке. Кто его разберёт! То свиреп и зол, как волк, то игрив, как лиса, то труслив, как заяц.

Но одно бесспорно: интересный зверь!

Серебряный хвост

Всю ночь в горах свистело и ухало. Что-то творилось там под покровом темноты и туч.

Утром глянул в окошко — пришла зима.

В горах зима спускается с вершин и всегда приносит неожиданное. Тут не усидишь дома!

Ружьё за плечо, в один карман — патроны, в другой — сухари.

Мороз. Снег такой яркий, что белые пичужки — вьюрки кажутся на нём лазоревыми. Струи ветра, что ночью со свистом летели над горами, к утру прилегли на скаты и застыли, — каждая в особицу. Одна — волнистой белой лентой; другая — острым ледяным гребешком; третья вильнула у камня, вымела воронку, промчалась дальше и, сорвавшись со скалы, снежным рулоном замерла над пропастью. И не узнать стало знакомых гор.

Вдруг на снегу чья-то маленькая лёгкая тень. Бабочка, белянка! Её не убил мороз. Летит куда-то — прятаться. Белую на белом не видно. Но на снегу порхает её синяя тень.

Не успела ещё застыть быстрая горная речка. Она плещет на чёрные камни зелёной водой, и от воды поднимается тонкий пар. Над речкой летит куличок, трогает кончиками крыльев воду: тронет и отдёрнет, тронет и отдёрнет, будто стряхивает с перьев обжигающие капли.

Снег неровен: где пушистый, где твёрдый как мрамор. По следу ласки вижу: широкими прыжками прошёл лёгкий зверёк по ледяному гребешку — и вдруг ухнул, провалился в рыхлый снег.

Да не страшен ласке снег: провалилась и пошла под ним, как рыба в воде. Вон, вон, вынырнула, вертит шоколадной мордочкой с белым подбородком, будто мышка на снегу копошится! Исчезла, потом опять вынырнула — уже подальше — из снега, вспугнула стайку лазоревых вьюрков.

Становлюсь на колени, заглядываю в ласкин ход. До чего у неё там красиво! Через снег пробирается солнце — и всё там лазоревое и золотое. Глаз не оторвать!

Поднимаюсь, дальше иду вдоль речки.

А вот лягушка — вся бурая с ярко-зелёными чешуйками ряски на спине. Дремучие кругом снега, а она вылезла на берег, на солнышко. Выкатила золотые глаза и крякнула: «Ка-ко-во?!»

А солнце ещё только поднимается из-за горы. Тень моя вытянулась вниз по скату на полкилометра. Под ногами будто искры толчёного стекла. А там, где у тени голова, на берегу речки снег как слюда, и в нём отражается солнце. Смотреть туда невозможно: глаза слепит.

Всё же приметил: там что-то движется… По тени не понять: тени от ног как жерди — будто жираф, а может, верблюд.

Скорее за камень, под его снежную шапку!

Отсюда вижу: не жираф, не верблюд, а лиса. Наша, горная лиса: вся серая, гривастая, а хвост… Хвост совершенно необыкновенный — серебряный!

Бежит лиса вдоль берега по ледяному гребешку, мотается её хвост из стороны в сторону, так серебром и полыхает! Пробегает подо мной.

Далековато… Ну да авось!

«Бумм!» — обдало лису снегом. «Бумм!»— из другого ствола.

«Бумм-бумм!» — отдалось в горах.

Уходит лиса! Скользит по насту, проваливается в снег, опять выскакивает на твёрдое; мечется её хвост вверх, вниз, в бока, вспыхивает серебряным пламенем. Я дрожащими руками ружьё перезаряжаю…

Уходит лиса, уносит невиданный серебряный хвост!..

Ушла! Исчезла за поворотом речки. Сгинула — как не бывало!

Упустил такую добычу! Растяпа!

Сорвал я с головы шапку — и бах её в снег.

Сапоги свои увидел, — так и обмер. Это что же такое?!

Живо шапку схватил, напялил, — и рысью вниз, к речке.

Вот он — лисий след. На нём ни кровинки. И искать не стоит.

Я — назад по следу. Недалеко от того места, где я перешёл речку, подошёл к берегу и лисий след.

Вот тут она прыгнула через ручей. Да не допрыгнула, сорвалась в воду задом и с трудом выкарабкалась на обледенелый берег. Окунула свой пышный хвост в тёплую воду.

Ну и конечно: пока бежала по слюдяному насту, хвост обмёрз, каждая волосинка покрылась ледяным чехоликом, — мороз-то вон какой! И стал хвост серебряным. Как мои сапоги от перехода вброд…

Взял меня смех. Ловко же обманула меня причудница зима. Каким сказочным зверем поманила.

А пока я хохотал над собою, туча заслонила солнце. Потянули ветерки из ущелий. Стронули снег с места. Ледяные гребешки превратились в ленты, ленты потекли, закружились, завихрились вокруг камней, серебряными водопадиками полились со скатов и круч.

Метёт метель, заметает следы звериные.

А чтобы так же не замело у меня в памяти этот случай, я присел на камень и записал смешную маленькую историю, как проказница зима всё в горах разукрасила, всё сделала незнакомым и немножко сказочным.

Медвежья горка

На охоте видишь зверя через прицел ружья. И потому всегда видишь его разъярённым или в страхе.

Увидеть зверя непуганым, за его домашними делами — редкая удача.

Мне пришлось.

Охотился я в горах на горных индеек-уларов. До полудня пролазал зря. Улары — самые чуткие птицы гор. И лазать за ними приходится по кручам у самых ледников.

Устал. Присел отдохнуть.

Тишина — в ушах звенит. Жужжат на припёке мухи. Кругом горы, горы и горы. Вершины их, как острова, поднялись из моря облаков.

Местами облачная пелена отодвинулась от склонов и в зазор видна тёмная подоблачная глубина. Проскользнул в зазор солнечный луч, — по подоблачным лесам заколыхались подводные тени и блики. Попадёт в солнечный луч птица — сверкнёт, как золотая рыбка.

Разомлел я на припёке. И заснул. Спал долго. Проснулся — солнце уже вечернее, с золотым ободком. От скал протянулись вниз узкие чёрные тени.

Ещё тише стало в горах.

Вдруг слышу: рядом, за бугром, будто бык вполголоса: «Мууу! Муууу!» И когтями по камням — шарк, шарк! Вот так бык! С когтями…

Выглядываю осторожно: на уступе ската медведица и два медвежонка.

Медведица только проснулась. Закинула башку вверх, зевает. Зевает и лапой брюхо чешет. А брюхо толстое, мохнатое.

Медвежата тоже проснулись. Смешные: губастые, головастые. Сонными глазами луп-луп, с лапы на лапу переминаются, плюшевыми башками покачивают.

Поморгали глазами, покачали башками — и схватились бороться. Лениво спросонок борются. Нехотя. Потом разозлились и сцепились всерьёз.

Кряхтят. Упираются. Ворчат.

А медведица всей пятернёй то по брюху, то по бокам: блохи кусают!..

Послюнил я палец, поднял — ветер на меня тянет. Перехватил ружьё половчее. Смотрю.

От уступа, на котором были медведи, до другого уступа, пониже, лежал ещё плотный нестаявший снег.

Дотолкались медвежата до края, да вдруг и скатились по снегу на нижний уступ.

Медведица перестала брюхо чесать, перегнулась через край, смотрит.

Потом позвала тихо: «Рррмууу!»

Покарабкались медвежата наверх. Да на полгорке не утерпели и схватились опять бороться. Схватились — и опять покатились вниз.

Понравилось им. Выкарабкается один, ляжет на пузечко, подтянется к краю — раз! — и внизу. За ним второй. На боку, на спине, через голову. Визжат: и сладко, и страшно!

Я и про ружьё забыл. Кому же придёт в голову стрелять в этих неслухов, что штаны себе на горке протирают!

Медвежата наловчились: схватятся и катятся вниз вдвоём. А медведица опять раздремалась.

Долго смотрел я на медвежью игру. Потом вылез из-за камня.

Увидели меня медвежата, — притихли, во все глаза глядят.

А тут и медведица меня заметила. Вскочила, фыркнула, вскинулась на дыбы.

Я за ружьё. Глаза в глаза смотрим.

Губа у неё отвисла, и два клыка торчат. Клыки мокрые и от травы зелёные.

Вскинул я ружьё к плечу.

Медведица схватилась обеими лапами за башку, рявкнула — да вниз с горки, да через голову!

Медвежата за ней — снег вихрем! Я ружьём вслед машу, кричу:

— А-а, растяпа старая, будешь спать!

Скачет медведица по скату так, что задние лапы за уши забрасывает. Медвежата сзади бегут, курдючками толстыми трясут, оглядываются. И холки горбиком — как у мальчишек-озорников, которых матери закутают зимой в платки: концы под мышки, и на спине узел горбиком.

Убежали медведи.

«Эх, — думаю, — была не была!»

Сел я на снег и — раз! — вниз по накатанной медвежьей горке. Оглянулся — не видал ли кто? — и весёлый пошёл к палатке.

Лесные сигналы

У охотника много помощников: собаки, подсадные утки-крикуши, приручённые ястреба и соколы. Даже могучие орлы служат охотнику — выдрессированные, они ловят для него птицу и зверя.

Но лучший помощник охотника — собственная его наблюдательность.

Умелый, опытный охотник даже диких жителей леса заставит работать на себя.

Такой охотник не мечется по лесу.

Посидит на пеньке, покрытом мягкой моховой подушкой. Постоит, посмотрит кругом, привалившись плечом к шершавому стволу. Вверху тяжёлая зелень листвы. Внизу узорные листья папоротников. И вверху и внизу гоняются друг за другом солнечные зайчики.

Глаза охотника отдыхают. Но без устали работают сейчас десятки быстрых и зорких глаз лесных жителей.

Вот пискнула птичка.

Охотник ладонь к уху — чтоб лучше слышать. Птичка-то особым голосом пискнула — значит, по особому случаю. Значит, что-то страшное для себя увидела. Может, это страшное сейчас в кустах таится, может, неслышно крадётся в траве.

Замри, охотник, это сигнал! Это вернее, чем стойка собаки или позыв утки-крикуши.

Вот вторая птичка пискнула по-особому.

Теперь быстрей туда, на место лесного происшествия.

Подтаись, отведи ветку от глаз, осторожно выгляни из-за шершавого ствола и там, на крохотной лесной полянке, увидишь…

Да мало ли что можно увидеть на полянке в глухом лесу!

Что видано, — обо всём не расскажешь. Разве что вот вспомнить про смешную историю с сойками?


Плёлся по лесу медведь. Медведь на ходу постоянно гудит. Не поймёшь — то ли в брюхе у него урчит, то ли недоволен чем. Ворчит вполголоса.

Башка у медведя седая — немало, видно, по кустам продирался, всю паутину на башку собрал.

А позади, перелетая с дерева на дерево, провожают медведя хрипатые сойки. Пара проводит до края своего гнездового участка и передаёт медведя соседям «из рук в руки». Те — следующим.

Галдят не очень громко, так — брюзжат вполголоса. Но покоя медведю не дают.

Озлел медведь; может, и гудит-то от злости. Торопится.

Давно скрылся медведь за деревьями, а всё слышно, где он. Не отстают проклятые сойки!

Когда я увидел его, разгадал эти крики соек, я подумал, что овладел ключом ко всем лесным тайнам. Кто может укрыться от зорких птичьих глаз? Не поможет теперь хитрость и чуткость тому, кто обманывал меня до сих пор!

В то время в горах объявился барс. Многие слышали его рёв. Но увидеть зверя не могли даже самые опытные следопыты. Зверь был хитёр и чуток.

У меня зародилась дерзкая мысль: а что если найти зверя с помощью лесных разведчиков — соек?

Я стал не спеша ходить по лесу. Подолгу сидел на пеньках.

Глаза и ноги мои отдыхали. Но ухо я держал востро!

И вот однажды, сидя на пеньке, услыхал я неистовый соечий крик — будто их кто за хвосты схватил.

Вскакиваю на ноги и — за ружьё.

На медведя и то вполголоса кричали, а тут орут на весь лес.

Я вдруг ясно представил себе холодные жёлтые глаза и пятнистую, будто в жёлтой чешуе, морду барса.

Сердце замерло: трофей такой — великая охотничья слава.

Редкостной мечтой стал теперь для охотника горный красавец барс.

Быстро вкладываю в ружьё патроны с пулями. На четвереньках, на животе, а где и просто перекатываясь по скату, пробираюсь на крик. Щупаю ногой землю — не хрустнул бы сучок…

Вот просвет в лесу. Шумит по камням речушка. На галечном берегу — валуны. И вижу: сидит на большом валуне сойка с чёрным хохлом, а вторая как сумасшедшая носится вокруг. И обе так орут, так орут, будто увидели медведя и барса сразу.

Взвожу курки.

Вглядываюсь в листву, в папоротники… До слёз в глазах вглядываюсь.

Странно: никого нет…

Вдруг сойка, сидевшая на валуне, взлетела и схватила вторую — сумасшедшую — за хвост! Да нет, не за хвост, а за что-то, что висело у неё на хвосте.

«Что-то» отцепилось от хвоста и упало на гальку.

Тогда обе сойки вспорхнули на валун, вытянули вниз шеи и заорали ещё громче. На кого же это они так?

Да на краба! В бинокль вижу, как краб присел на своих паучьих ножках и выставил вперёд две большие растопыренные клешни.

Сойки налетели разом, схватили его за клешни, дёрнули — и оторвали их. Краб боком-боком побежал к воде, перебирая лапками, как пианист пальцами по клавишам. Сейчас удерёт!

Но не тут-то было!

Одна сойка схватила его с одного боку, другая — с другого.

Началась драка. С криками обе скрылись в лесу.

Я поднялся и вынул из ружья патроны.

Вот и суди по крику! Краб-то на хвосте оказался для соек страшней медведя и барса. Какой шум подняли!

— Хорош мой способ, — усмехнулся я. — Только уж не сердись, если вместо барсовой шкуры крабовой клешнёй завладеешь. Зато отдыхал, на пеньках сидел, глаза, ноги берёг…

Я подошёл, поднял обе оторванные сойками клешни — на память о смешном случае — и шагнул в кусты.

Шагнул, да и замер: на сырой чёрной земле ясно отпечатались круглые следы тяжёлых барсовых лап!

Зверь только что был здесь. Он, видно, как и я, тоже пришёл на шум. Только я смотрел на соек, а он — на меня. Пока я таращил глаза на краба, барс лежал за кустом и следил за мной. Круглые жёлтые глаза его щурились, кончик хвоста вздрагивал. Жёсткие усы, наверное, топорщились в злой усмешке.

И думал барс: «Дурень ты, дурень! Барса — хозяина гор — задумал на глупых сойках поймать! Я не медведь — лесной шатун. Я лежу под деревьями на моховых зелёных диванах и сам слушаю все птичьи разговоры. Птичий язык я знаю лучше тебя… Но тебе повезло: я нынче сыт…»

Дрожащими руками я снова зарядил ружьё и, прикрыв курки шапкой, взвёл их без шума.

Внимательно, не доверяя больше чужим глазам, огляделся кругом. Лес был глух и пуст.

Он умел хранить свои тайны даже от птиц.

У лисьей норы

Захлёбываюсь ветром. Обеими руками зажимаю рот и нос и — тону. Тону, как тонут в бешеной горной реке. Над глыбами камней завиваются смерчики пыли. В скалах рёв, будто обрушиваются на скалы тяжёлые океанские валы. Вот сшибло меня с ног и швырнуло на склон. Поволокло, покатило. Сунуло лицом в какую-то дыру в земле.

Приоткрываю один глаз: дыра — вход в лисью нору. На затоптанном холмике у входа в нору заячьи кости, птичьи перья, мыши. Лисья семья живёт.

Открываю второй глаз — и вдруг в норе, недалеко от входа, вижу живую птицу! Птичка-невеличка, с воробья. Серенькая. Прижалась к стенке норы, хохлится и жмурит тёмный глазок. Нет, не лиса её принесла, — лиса не оставила бы птичку живой. Птичка сама спряталась в лисью нору от бури!

«Ну, брат-птица, — подумал я, — тебе ещё хуже!»

Я спрятал голову за камень и стал ждать конца непогоды. Грохотали в скалах океанские валы. Крутились над камнями чёрные смерчики. Меня засыпало песком и землёй. Песок тёк в уши, набивался в глаза, скрипел на зубах.

Дышу через платок и нет-нет да и приоткрою глаз: как-то там мой товарищ по беде? Ничего. Сидит. Терпит. Но вдруг вижу: птичка вытянулась, пёрышки прижала — стала тоненькой-тоненькой. Глазок насторожила в темноту норы и пятится, пятится к выходу. Выскочила из норы, перескочила на утоптанный бугорок. Ещё чуть — и вихрь сорвёт её, заломит крылышки, помчит по склону, как сухой листок…

А из тёмной норы медленно высовывается мокрый рубчатый нос. Потом два косоватых жёлтых глаза. Лисёнок!

Стукнул я кулаком по земле, — нос и глаза исчезли. Приподнялся, — птичка шмыг назад в нору!

Протянул я к ней руку — не улетает. Жмётся к стенке и клювик разевает от страха.

Взял я тогда птицу в руку. Дрогнуло в ладони горячее тельце. Но не вырывается. Только сердчишко, как часики: тик-тик-тик!

Разглядел я птичку. Горный конёк называется.

— Ну, раз назвался дружком — полезай в карман! — сказал я коньку. И спрятал его в карман.

Два раза ещё высовывался из норы мокрый рубчатый нос. Но я грозил носу кулаком, и нос прятался.

Буря кончилась только к вечеру. Я поднялся. Сплюнул. Вытряхнул песок из карманов, из сапог. Протёр глаза, вычистил уши. Потом достал конька и посадил его на ладонь. Он встряхнулся, скосил на меня глаз. Вспорхнул и полетел рывками, как Конёк-горбунок поскакал.

— До встречи! — крикнул я ему вслед.

Постоял и начал подниматься в гору.

Лешева дудка

Жил я в горах один. Палатку поставил в лесном ущелье. Называлось ущелье — Чёртова щель.

Была весна. Солнце нагрело воздух. Снег сошёл — остался только в промоинах. Я переходил промоину по снегу и ухнул в снеговую жижу. Выкарабкался, но промок до нитки. И заболел.

У костра и то бил озноб. А солнца тут и не дождёшься. Холодина. Вот чёртова щель!

Особенно холодно под утро. На землю ложится иней.

Мокрые облака заливают ущелье, и всё видится как сквозь мутную воду.

Сплю одетым, натянув сорок одёжек: рубахи, свитер, телогрейку, бурку. На землю постелил спальный мешок и с головой заполз под меховое одеяло.

Ноют спина и ноги, наломанные за день. От сырого мехового одеяла воняет псиной. То жжёт жар, то бьёт озноб. И тогда зубы клацают так, что нужно рукой прижимать прыгающую челюсть. В горле хрипит, в груди мокро хлюпает.

Все болячки начинают ныть. Саднит язык и губы, обожжённые о жестяную кружку. Чешутся руки, ободранные о колючки.

Лежу, вытаращив глаза в темноту, и хриплю. Перед горячими глазами роями кружат зелёные и красные искорки. Как светляки.

И так-то меня скрючило, что и днём встать не могу. Плохо дело. Помочь некому: людей близко нет.

Прошли ночь и день. И ещё ночь и день. Настала третья ночь.

Лежу в полузабытьи. И вдруг слышу: где-то далеко-далеко, за горой, свирель заиграла! Да так славно: то громче, то чуть тише, с переливами. Чабан, наверно, играет. Чабан-музыкант.

Обрадовался я: чабаны отары овец и коз в горы пригнали! Не один я теперь. Люди близко — помогут. Только что-то уж больно рано они пригнали отары: травы не густо, в промоинах снег.

А чабан играет, играет — да так хорошо!

Спокойно мне стало. И стало клонить в сон. Первый раз за три ночи. Да какой тут сон, раз пастух заиграл! Утро небось. Вон и в палатке посветлело. Не спать, а вставать пора.

Выглянул я из палатки, — а на дворе ночь глухая! Лес тихий, настороженный, чёрный. Тучи зелёные прямо по вершинам елей волочатся: клубятся, ползут, шевелятся. А что светло — то от луны. Луна в тучах, как золотая рыба в зелёных волнах, ныряет.

Тишина. Холодина. Дудки не слышно… Жутко.

Заполз я обратно в палатку. Забился под одеяло. И только пригрелся — слышу: опять свирель заиграла.

Слушал я, слушал ночного музыканта — и уснул. Да крепко — до полдня спал.

В полдень заглянуло в ущелье солнце. Долго я ждал, прислушивался, но к палатке так никто и не пришёл. И дудки я днём не слышал.

А ночь пришла — опять! Ломает меня, трясёт. И слышу: рожок! На горе дудит, пиликает. Хорошо чабан играет!

Сразу я успокоился: «Не ушли люди, найдут меня!» Но что это за чабан — по ночам дудит? Вот леший — сна на него нет!

А далёкая свирель пиликает да пиликает. На душе от неё легче, и в сон клонит.

Так и заснул я под лешеву дудку.

И так повелось. Лежу ночью под вонючим меховым одеялом, зубами стучу, в горле хлюпает. Лежу и жду дудку. Тут ли она? А она тут. Только пригреюсь, слышу — заиграла! Тихо, тихо. Далеко, далеко. За горами, за долами.

Успокоюсь. Вслушиваюсь, вслушиваюсь и усну. А усну — и болезнь не в болезнь! Удивляться я перестал: ущелье-то чёртово!

Я даже приметил: лежу на правом боку — слышу дудку, перевернусь на левый — нет ничего! Всё и спал на правом боку, пока совсем не выздоровел. Да так за болезнь правый бок отлежал, что и здоровый стал спать только на левом. И дудки потому больше не слышал. Да она мне, здоровому-то, и не нужна. Я и без дудки стал спать крепко.

Так крепко стал спать, что чуть чабанов не проспал. Они всё же пришли к моей палатке. Отару мимо гнали — на горные луга — и зашли.

Я высунулся из палатки, спрашиваю:

— Кто это из вас на дуде по ночам дудел?

Чабаны смеются:

— У нас и дудок-то нет. Померещилось тебе!

— Как так нет?

— Да так, нет.

Задумался я. Дудка-то, выходит, и впрямь лешева!

За делами скоро забыл я про ночного музыканта. Дел накопилось — успевай поворачиваться. Снег весь сошёл. Поднялась трава. Тепло стало.

В один тёплый день, как только солнце заглянуло в ущелье, стал я стаскивать с себя свои сорок одёжек. Сбросил телогрейку, куртку, рубаху верхнюю. Остался в нижней. И пошёл к ручью мыться.

Только нагнулся — пилик кто-то рядом лешевой ноткой! Я кругом — никого! Справа — пилик! Я направо. Опять никого! Сзади, — я кругом! Пусто.

И вдруг прямо в ухо — заиграло, задудело, запиликало! Скосил я глаз и вижу: сидит на рубахе на правом плече кто-то чёрненький и мохнатенький. Пригляделся — сверчишко крохотный! Вот чертёнок!

Дёрнул я плечом, сверчишко — нырк! — под воротник. Ах, лешев сын!

Так вот кто по ночам мне на рожке играл!

Мне, больному, сквозь дрёму казалось, что пастух на дудке играет. Далеко, за тёмными лесами. А это сверчок! Рядом, под воротником, на правом плече. Вполголоса, у самого уха.

Вокруг холодина, а ему на моей шее под сорока-то одёжками, да ещё у больного с жаром, уже и лето настало! Стал он свою скрипочку настраивать на весёлые летние песенки. Нагрею я правый бок, перестану ёрзать — он и затянет. Пиликал и дудел помаленьку. Сам себя веселил. Себя веселил и меня усыпил. Усыпил, успокоил и вылечил. Потому что надежда для человека — лучше самого лекарства.

Щёлкнул я легонько музыканта — полетел он в траву. Пусть теперь в траве живёт. Может, ещё кому пригодится.

Зимнее лето

Заблудился я в горах. Поднялся на самую высокую вершину, стал высматривать: может, человека увижу или хоть дым от костра.

Вглядывался, вглядывался и увидел: идёт глубоко внизу по снежному хребту человек. Как чёрная муха по бумаге ползёт. Вгляделся я: ружья за плечами не видно — значит, не охотник. Может, лесоруб, может, мужичок-лесовичок: дранкокол или углежог. Это хорошо. Такой скорей на дорогу выведет: сам к дому идёт.

Заприметил я этот снежный хребтик с чёрным человечком и пошёл по скату вниз — вдогон.

А тут облако большущее, как лебедь, белое, подплыло к хребтику и село на него. Закрыло и хребтик и мужичка. Да то не беда: по следам догоню.

Спустился я на хребтик, вошёл в облако. Как в воду нырнул. Ничего, были бы следы лесовичка на снегу видны. По следам и из облака выйду.

Иду, иду по хребтику, а следов всё нет. Шёл, шёл — и усомнился: может, человечек вниз из облака полез?

Пошёл назад по своим следам. Шёл, шёл — кончились мои следы! Вот чертовщина: тут вот есть мои следы, а дальше нет… Будто я на снег, как птица, с воздуха сел!

Закружил я. А хуже нет в горах — кружить. Ничего не пойму: откуда пришёл, куда идти? Только и видно снег под ногами. Да на деревья натыкаешься. Стволы у деревьев мокрые, а вершин и совсем не видно.

Сел я тогда на пень. Спиной к коряжине привалился.

Глаза закрыл и жду, когда облако-лебедь дальше поплывёт.

Сидел, сидел — замерзать стал. И тут чувствую: сразу вдруг потеплело и сквозь веки жёлтый свет засиял. Открыл глаза, да скорее опять зажмурил! Снится мне, что ли?

Осторожно открываю один глаз. Потом второй. Чудеса! Под ногами сугроб, а над головой зелёные деревья шумят!

Облако-лебедь дальше уплыло. Солнце сияет. Каждая морщинка на коре видна. А я глазам не верю!

Вверху, над головой, бушует зелёный трепетный океан! В зелёных волнах листвы мечутся стайки солнечных рыб — бликов. А выше, над всей этой зелёной суматохой, что-то огромное и голубое.

Вот таким, наверное, видит мир птенец, только что выклюнувшийся из яйца. Уж не облако-лебедь ли высидело этакое чудо?

Вниз смотрю, под ноги, — зима! Снег, сугробы, синие тени. Вверх голову подниму — лето! На деревьях тяжёлая листва. В листве жёлтые иволги — как солнечные зайчики.

Под ногами — зима. Над головой — лето. А по календарю — начало мая. Весна!

Ноги на снегу мёрзнут. А спину жжёт — так припекает.

Разделся я до пояса. Одежду в рюкзак сложил. А из рюкзака достал шерстяные носки и надел на ноги. Хорошо сидеть в летне-зимнем лесу в зимне-летней одежде!

Дремучие кругом снега и… мёдом пахнет!

Куда лесовик завёл!

На снегу дрожат синие тени зелёных листьев. Над снегом бабочка белая порхает: одна голубенькая тень видна.

Внизу, под деревьями, на снегу, северные птички — синицы. Подбирают подмёрзших жучков и мух. А вверху, над деревьями, летят южные птицы — золотые щурки. На лету клювом щёлкают — пчёл ловят. Рядом зимняя тишина и шум лета. Песни зябликов, зарянок, синиц. И от зимы до лета рукой достать!

Я и достал: отломил зелёную ветку и обил ею, как веником, засыпанные снегом ботинки.

Долго сидел я на пне. Потом встал и пошёл. Иду и дивлюсь: шагов сорок пройду, оглянусь, а там, где стоял, уже и следов нет! Солнце на глазах снег съедает. Вот так и лесовик от меня ушёл — как на облаке улетел.

Но недалеко он ушёл. Оказалось, он, как и я, тоже в облаке сидел, погоды ждал. Вижу я: ходит старичок под деревьями, бородёнку вверх задрал — высматривает. На голове треух — одно ухо вверх, другое опущено.

— Здравствуйте, — говорю. — Летом любуетесь?

— Вот ещё, — отвечает, — любуюсь! Зарубки свои потерял. И чайник ищу. А то — любуюсь. Здравствуйте! Да вот он, клятый! — обрадовался старичок.

И я увидел: на тёмном пихтовом стволе — белый затёс. У затёса на сучке — чайник. Да только затёс-то этот и чайник на высоте одноэтажного дома!

Посмотрел я на старичка очень внимательно. Серьёзный старичок. И уж конечно, лесовик: дранкокол либо углежог. Чего он меня дурачит?

А старичок как ни в чём не бывало:

— Я зимой по хребту шёл, пихты на дранку метил. Вот тут чай кипятил. Чайник на сучке забыл.

Только хотел я спросить: «Как же ты, мил человек, до такой высоты достал?» — как сам всё понял.

Все чудеса — из снега!

Намело его за зиму на хребет — в полдерева. Тогда старичок и прошёл — зарубки свои зарубил. И чайник на сучок повесил.

Пришла весна — стал снег оседать. Оседает быстро, да уж больно много его. Деревья из-под снега на глазах растут. И чайник вверх поднимается.

Южное солнце жжёт — не шутит. Стали набухать на ветвях почки. Потом лопнули почки. Как коконы лопнули, зелёные бабочки — листья — вылупились. Расправили бабочки зелёные крылья — зашумела листва. Птицы прилетели — запели. Лето сверху пришло. А понизу ещё зима. Снег. Растаять ещё не успел.

— Растает, — махнул рукой старичок. — Вот ещё!

И пошли мы с ним по зарубкам к дому. Чай кипятить да пить.

Кара-Баш

Свора псов ринулась на нас с лаем и воем. Собаки мчались от кочёвки, видневшейся на горе. Кочёвка — это сарайчики, сложенные из дикого камня. Летом в них живут колхозные чабаны. Трава в предгорье летом выгорает от зноя, и чабаны перегоняют стада овец и коз на прохладные горные луга. Перегонять и пасти стада помогают чабанам собаки.

Собачья свора развернулась в цепь. Впереди стаи мчал вожак — огромный пёс, жёлтый с чёрной головой. За ним на цепи волочился и подскакивал кол. Пёс выдернул его из земли.

На шее вожака ошейник из буйволиной кожи, утыканный железными крючьями — местное средство от волчьих зубов.

Стая собак весело неслась на нас. Весело, потому что псы, одуревшие от скуки, рады были вволю побрехать, поскакать и поскалить зубы на чужих людей.

Один вожак скакал молча. Молчание его было жутко.

Я первый раз в жизни видел такого урода. Один глаз его вытек. Зато второй горел с удвоенной яростью и злостью. Из-под разорванной губы, сросшейся бугристым рубцом, торчали белые мокрые клыки.

Всё большое собачье тело в бороздах — будто железными граблями сдирали с него кожу. Шкура срослась, но неровно, буграми. Шерсть торчала клочьями. Пёс припадал на кривую заднюю лапу и был похож на низкозадую гиену.

Урод не шутил. Он пригнул чёрную башку, сморщил порванные губы и оскалил клыки, примеряясь к броску.

Я сорвал с плеча ружьё и выпалил поверх его чёрной башки. Урод шарахнулся вбок и, всё так же молча, кинулся на меня сбоку. Второй раз я выстрелить не успел. С кочёвки громко кричали; пёс с ходу, откинувшись назад, пробороздил рыхлую землю всеми четырьмя лапами. Потом, с видимой неохотой, повернул и затрусил к кочёвке. За ним повернула вся стая. С весёлым брехом и визгом собаки понеслись к кочёвке, хватая друг друга зубами за бока.

Я рукавом вытер пот со лба.

Навстречу спешил старик чабан в огромной косматой папахе, с длинной палкой на плече.

— Ну и пёс у тебя, — сказал я, — гиена бешеная!

— Ёх, ёх, — заулыбался старик, — хорош собак. Якши Кара-Баш!

Мы шли за чабаном. Чабан длинной палкой расталкивал овец. Собаки, ворча и поглядывая исподлобья, уступали нам дорогу.

Мы нагнулись и вошли за чабаном в сарайчик старика. За нами и собаки просунули в дверь сарая мохнатые морды. Глаза их в темноте вспыхивали то зелёным, то лиловым огнём. Но мы уже не боялись: гости хозяина для собак неприкосновенны.

Прихромал и урод. Он тоже ждал подачки. Но никто из нас не бросил ему куска. Кому приятно смотреть на злобную скотину, покрытую бугристыми шрамами и всклокоченной шерстью! К тому же чабаны остригли его овечьими ножницами, оставив на плечах львиную гриву. Своим единственным глазом пёс следил, как более счастливые попрошайки ловят куски прямо на лету.

Скоро урод понял, что всем он тут противен, и хмуро ушёл в угол. Но и там он кому-то помешал, его ругнули, и он, хромая и поджимая хвост, выскочил во двор.

Перед сном мы вышли покурить.

Горы вокруг были уже тёмные. Небо на востоке — зелёное. На зелёном дрожат первые звёзды. Дрожат, будто замирают от страха на такой высоте. На заходе небо ещё оранжевое. Над всей чёрной громадой гор вознеслась сверкающая снежная вершина. Лучи солнца ещё освещают её, и она взметнулась над ночью, как язык жёлтого пламени. Над горой неподвижно повисло красное облачко.

— Красиво! — сказал я старому чабану.

Чабан удивлённо посмотрел на меня.

— Зачем красиво? — ответил он. — Персик нет, кишмиш нет, барашка нет, — один снег.

Ковыляя, к чабану подошёл пёс-урод.

— Ну и образина! — сказал я.

Чабан покачал головой.

— Зачем образина? — с трудом выговорил он. — Хорош собак, красивый собак!

Теперь я удивлённо посмотрел на чабана.

— Ты не смотри, — сказал чабан, — ты чувствуй.

Но я ничего не почувствовал. Спорить же не хотелось.

Я просто спросил, почему у собаки такие рубцы.

Чабан поманил нас пальцем, и мы вернулись в сарай. Рассказ старика я хорошо запомнил.

Лет пять назад на этой кочёвке у белой собаки родились щенята. Щенят утопили. Одного только оставили — жёлтого, с чёрной головой. Оставили и назвали Кара-Баш. Это значит: Чёрная башка. Черноголовый.

И в эту же ночь на отару напал барс. Собаки в ужасе разбежались, а обезумевшие от страха овцы и козы лавиной хлынули с горы на чабанов, сбили их с ног и чуть не затоптали.

Барс схватил ягнёнка.

Мать Кара-Баша была хорошая собака. Она кинулась на барса, вцепилась ему прямо в морду, и оба — барс и собака — покатились в овраг.

Всю ночь чабаны собирали разбежавшихся овец и коз. И всю ночь трусливо брехали собаки, повернув морды в сторону лесного оврага.

Утром чабаны увидели: на краю оврага лежит мёртвый ягнёнок. Над ягнёнком — овца. Она нюхала и толкала его мордочкой. Вымя её набухло, и она жалобно блеяла. А на дне оврага нашли мёртвую мать Кара-Баша. На белую шею ей будто надели красный ошейник.

Осиротевший щенок пищал от голода. Чабаны сунули его носом в тугое овечье вымя — и он зачмокал. Овца задёргалась, но её придержали, и она успокоилась.

Так Кара-Баш нашёл новую мать — овцу. А овца нашла нового сына.

Овцу привязали к столбику, и щенок спал вместе с ней.

Он был совсем ещё маленький и отползал от овцы только на длину своего хвостика.

Щенок быстро рос. Скоро овцу опять пустили в стадо. Кара-Баш, толстый, как головка овечьего сыра, покатил за ней. Так они и жили вместе — овца и собака.

Прошло два года.

Кара-Баш стал самым большим и самым сильным псом в своре. Силой и смелостью он был в свою родную мать. А от приёмной матери — овцы — он унаследовал слепую преданность стаду.

На лето чабаны опять пригнали отары на горные луга. У овец начали родиться ягнята. Родился ягнёнок и у приёмной матери Кара-Баша. Кара-Баш до сих пор помнил свою приёмную мать и отличал её в стаде. И она позволяла ему обнюхивать своих ягнят.

Барс не оставлял кочёвку в покое.

Он с каждым годом всё больше узнавал человека и все больше наглел.

Барс напал ночью, когда ружья чабанов были для него не страшнее простой палки.

Заблеяли, заметались в ужасе овцы, остервенело залаяли псы, со стуком покатились камни. Чабаны палили из ружей в тёмное небо и орали на все голоса.

Утром увидали: на дне оврага лежал Кара-Баш. Рядом стояла овца. Жёлтая шкура пса была красной. Он лежал на брюхе, уткнув морду в лапы. Овца стояла рядом и толкала его мордочкой в бок. Под передними лапами Кара-Баша лежал помятый барсом ягнёнок. Он был жив, но голова его плохо держалась на тонкой шее. Пёс прикрывал его своим телом.

Недалеко за кустом скрючился мёртвый барс. На белом горле его расплылось большое красное пятно. Он уже застыл. Кара-Баш был плох. Вытек глаз. Разорвана губа. Прокушена и сломана нога. Вся шкура исполосована глубокими рваными бороздами.

Чабаны хотели пристрелить Кара-Баша, чтобы не мучился, но старик чабан не дал. Он взялся его выходить. Как когда-то в детстве, он стал поить его овечьим молоком. Собаки зализали ему раны. И Кара-Баш выжил.

* * *

Разговоры, разговоры — нет им конца! Уж и петух прокричал. Странно слышать петушиный домашний голосок тут, среди диких гор.

Чабан положил уголёк в самодельную трубочку и засопел.

— Якши собак! Хорош собак! — говорил он, пуская дым и щурясь в угол, где спал обезображенный пёс.

Кара-Баш спал неспокойно. Он то взвизгивал, то вдруг начинал сучить лапами. Он видел плохие сны.

— Другие псы совсем дурной — на чикалку[1] брешут, — жаловался старик. — А Кара-Баш спит — значит, всё спокойно. Красивый собак!

Утром встали поздно. Старик чабан с собаками уже погнал стадо на выпас.

В углу сарайчика увидели мы пятнистую барсову шкуру. На шкуре котёнок катался — играл с ящерицей. По земляной крыше затопотала коза — сухая земля посыпалась на голову.

Мы вышли. Петушок взлетел на сарайчик, похлопал в крылья и, прокричав своё кукареку, склонил голову набок. Он прислушивался, откуда ему ответит соперник. Соперник ответил с высоких скал. Петушок поскрёб землю коготками и закричал опять. Он так и не понял, что отвечало ему только эхо.

Как весеннее курчавое облако, медленно ползла по гребню горы отара. Позади отары, покрикивая и посвистывая, шёл старик чабан. А впереди стада, опустив тяжёлую голову к земле, медленно брёл Кара-Баш.

Против солнца было больно смотреть. Кара-Баш казался окружённым сиянием. Издали не видно было его страшных шрамов. И огромный пёс был похож на могучего льва.

Я видел и чувствовал, как он красив!

Медвежья услуга

Самое неприятное при работе в горах — туман. Нахлынут облака, затопят ущелья, выползут на хребты и закроют всё: вниз до земли, вверх до неба.

Кажется, что весь мир утонул в глухом тумане: ни шума потоков, ни света солнца. Где право, где лево? Где север, где юг?

Сидишь в палатке и ждёшь погоды.

Вниз на базу спускаться не хочется: вдруг прояснит! Спускаться да подниматься не просто: на иную гору два дня на четвереньках лезешь.

Вот так и вышло у нас однажды. На день работы осталось, нахлынул туман. День просидели, — кончились консервы. На второй день — крупа. На третий доели сухари. Остались у нас одна соль, перец да лавровый лист.

А туман дразнит. Поредел, но не поднимается.

Ждать больше невтерпёж — так есть хочется. И вниз спускаться обидно: вот-вот туман разойдётся!

— Бери ружьё, — говорю я товарищу. — Поброди по склонам, может, подобьёшь что.

Товарищ ушёл, а я залез в палатку и попытался заснуть. Желудок хотел обмануть. Говорят: «Кто спит, тот обедает». Но желудок в горах на чистом воздухе на обман не идёт!

До полудня ворочался я с боку на бок. Потом встал, петь начал. «Может, — думаю, — про еду забуду».

Забудешь тут! Не ладится песня. Вместо песни голодное ворчание выходит.

А туман всё реже, всё реже. Уже вверху, в серой мгле, синие и жёлтые пятна проступили — значит, скоро откроются небо и солнце.

Вот чуть видные хребты стали надвигаться со всех сторон — так всегда кажется, когда расходится туман.

Вот и все горы видны — чистые, будто вымытые. И опять стал слышен шум потоков и засияло солнце. Работать можно, а товарища всё нет!

И есть так хочется, что стал я посматривать на сыромятные ремни от вьючного седла: а что если попробовать заварить их с лавровым листом да с солью?

На счастье, вижу: идёт товарищ. За спиной рюкзак раздулся — значит, добыл что-то. Он ещё далеко, а я кричу, выпытываю:

— Сколько патронов выстрелил?

Отвечает:

— Ни одного.

Опустились у меня руки.

— Так что ж ты, — говорю, — мешок-то травой набил, что ли?

— Ну да, травой, — отвечает.

— Ага, — говорю, — очень хорошо! Добавь тогда к своей траве ремешки от седла, объедение будет.

— И будет, даже и без ремешков.

Посмотрел я на него: уж не спятил ли он с голода?

Плюнул и пошёл к ручью: хоть воды напьюсь, лоб помочу.

Одно остаётся: скорей коней вьючить — и вниз, на базу. Экая досада! И тумана нет, а спускаться придётся.

Поднимаюсь я к палатке и вижу: товарищ раздул огонь, поставил на костёр котёл с водой, а сам режет и чистит какие-то корни и стебли; у него их полный мешок.

— Это ты что затеял? — спрашиваю его осторожно.

— Борщ варю.

— Какой борщ?

— Медвежий.

— Ты не шути, — тихо говорю ему. — Я голодный!

— Тогда не кипятись, а мне помогай. Пока почистим, я тебе кое-что расскажу.

Я подсел помогать, а он мне рассказал вот что.

Утром в полукилометре от палатки наткнулся он на след старого медведя. След был такой свежий, что на мокрой траве висели ещё капельки грязи. Товарищ вложил в ружьё патроны с пулями и пошёл по примятой траве.

Медведь шёл по скату, переворачивая камни, раскапывал мышиные норы и гнёзда земляных ос.

Долго лазал товарищ по скату в тумане, распутывая медвежий след. Из сил выбился.

Сел на камень, сорвал лопушок мягкий, как байковый, вытер лопушком пот и бросил. И вдруг видит, что рядом с его лопушком ещё сорванные лопушки валяются и измочаленные стебли-огрызки. А на огрызках и слюна зелёная не высохла. Медведь лакомился!

Совсем близко медведь, а товарищу не до него, так есть захотел. Сломал он такой же стебель, что медведь жевал, попробовал — ничего, даже огурчиком пахнет.

«Шут с ним, — думает, — с медведем! Где его в тумане найдёшь? Переключусь-ка я на медвежий корм, вон медведь какой с него здоровый — след шапкой не закроешь!»

Так и сделал. Найдёт огрызок, присмотрится, с какого растения, сорвёт, попробует — ничего, кисленько! — и в мешок. В одном месте корни какие-то раскопал медведь, — товарищ и корней набрал. Медведь-то старый, всё в лесу знает — всякую траву съедобную, каждый корешок.

Товарищ целый мешок кореньями, щавелём да стеблями набил.

— Сейчас такой борщ закатим — медвежий! — закончил он. И засыпал зелень в кипяток.

«Как бы нам только того, медвежьей болезнью не заболеть», — подумал я.

Но всё обошлось благополучно. Борщ и действительно вышел недурной. Заправили мы его солью, листом лавровым, перчиком и ещё три тетеревиных яйца разбили.

Медведь разорил на склоне тетёркино гнездо, а три яйца вниз скатились, он их не заметил.

Наелись мы медвежьего борща и сразу силу почувствовали. Хоть и не медвежью силу, но достаточную для того, чтобы успеть до вечера подняться на вершину и сделать последние наблюдения.

Сторожа

На горном кочевье пропал бычок.

Весь вечер чабаны спорили, в каком лесном ущелье его искать. Одни стояли за Подгорную щель, другие за Низинную балку. А утром, когда чуть рассвело, они все вдруг согласно полезли вверх на высокие серые скалы.

Я подивился на чабанов и спросил, зачем они лезут вверх на скалы, если считают, что бычок внизу, в ущелье?

Старший чабан, дед Иван, ухмыльнулся в бороду и отвечал:

— А мы на сторожевую горку. У нас там сторожа посажены — за скотом следят.

Мне было интересно, и я полез с ними. Стоило посмотреть на сторожей, посаженных на такие высокие скалы.

Лезли мы долго. Скалы были ненадёжны. То и дело из-под рук и ног срывались камни, падали вниз, и не слышно было, чтобы они стукались о дно. Мне мешало всё: бинокль, патронташ, даже козырёк фуражки. Он задевал за стену и толкал в пропасть. Вниз лучше было и не смотреть: перехватывало дыхание, в кончики пальцев начинало покалывать будто иголкой, и сердце противно щемило.

На скалы лезли мы вдвоём с молодым чабаном. Лезли долго, наконец вылезли на скальный гребень и устроились на неширокой площадке. Видно отсюда было широко, как с самолёта.

Облака плыли ниже нас. Отары овец на альпийских лугах были похожи на белый песок, рассыпанный по зелёным склонам. Вверх тянулись синие дымки дальних кочевий. Горные галки — клушицы — кружили тоже ниже нас, и странно было смотреть на птиц не снизу вверх, а сверху вниз!

— Где же сторожа? — спросил я чабана.

— А вон дрыхнут, — указал он на недалёкую скальную вершинку и усмехнулся.

Я взялся за бинокль.

— Да это же не люди, это птицы! — воскликнул я, разглядев на вершинке огромных бурых птиц с белыми шеями. — Это сипы! Белоголовые сипы!

— А ты думал, — рассмеялся чабан.

Сипов было много. Одни из них лежали на земле в тени камней, как овцы. Другие дремали на солнце, тыкаясь в землю чугунными клювищами. Третьи распахнули огромные — в три метра — крылья и сушили их на ветерке.

Сипы любят купаться у горных водопадов. Купальщики сидели не шевелясь и были похожи на гигантских бабочек. В тени их распахнутых крыльев, как под шатром, дремали стервятники — вечные спутники сипов. Некоторым сипам это почему-то не нравилось, они гонялись за стервятниками и, подскочив, старались ударить стервятника лапой по голове. Прогнав стервятников, они мирно паслись, пощипывая травку.

Но вдруг все сипы насторожились, вытянули белые шеи, сложили бурые крылья.

— Заметили, — шепнул чабан.

— Нас заметили? — спросил я.

Чабан рассердился:

— Нас они ещё вчера заметили! Сейчас разведчика своего заметили. Вон над Низинной балкой кружит.

Я вгляделся. Глубоко внизу, над узким лесным ущельем заметил чёрную точку. Точка падала вниз. Вот она скрылась в ущелье.

И тотчас сипы один за другим побежали вразвалку к краю скалы, стали прыгать вниз — и потянули к ущелью.

Над ущельем они сбились в стаю, закружили и, раскачиваясь на огромных крыльях, один за другим стали падать в тёмный провал.

— Нашли, падальщики! — хмуро сказал чабан. — В Низинной балке наш бычок, убился он. Хоть бы шкуру успеть снять!

И, запрокинув голову вверх, сложив из ладоней у рта трубу, чабан заорал:

— Оу! Бычок в Низинной!

«…в Низи-и-и-инной!» — загудело эхо в скалах.

А под скалой дед Иван, тоже, как сип, белоголовый, запрокинув голову и распустив по ветру бороду, заревел в сторону кочевья.

— …в Низи-и-и-инной! — донеслось до нас.

С кочевья передали на другое кочевье, с того — через ущелье — дальше.

— В Низи-и-и-инной! В Низи-и-и-инной! — только и слышали мы. И всё тише, всё дальше.

Так весть дошла до Низинной балки. Там оказался колхозный арбач — тот, что подвозит на кочевья из колхоза продукты. Он развьючил коней, пустил их пастись, а сам пошёл по балке смотреть, что с бычком.

Мы слезли со сторожевой горки и уже сидели на кочевье, когда опять, от кочевья к кочевью, прилетел ответ.

Дед Иван разгрёб около уха волосы, приставил к уху ладонь.

Кочёвка была далеко, за ущельем, и крик оттуда был похож на писк комара. Но дед Иван слышал всё и передавал нам.

— Рожки, — передавал он, вслушиваясь, — да ножки!

Дед Иван усмехнулся:

— Не проглядят наши сторожа скотинку. И шкуру снять не успеешь!

Первый медведь

— Когда я убил первого своего медведя, я был так потрясён, что рыдал навзрыд, как маленький. Сетон-Томпсон говорит, что это неизбежно случается с каждым, кто убивает своего первого большого зверя.

(Из письма Виталия Бианки)

А мне повезло: после своего первого медведя я не плакал, а радовался.

К охоте на медведя я готовился тщательно. Патроны заряжал свинцовыми пулями-кругляками.

Знаете ли вы, что значит заряжать патроны?

Заложишь в гильзу кругляк и задумаешься: какой случай ждёт тебя? Ждёт ли удача или позорный промах? И что такое удача охотника? Мясо? Шкура? Охотничья слава?

Я твёрдо решил добыть медведя. Окорока медвежьи, говорят, очень хороши. Да кому не лестно повесить над кроватью большую медвежью шкуру с огромными, как железные крючья, когтями!

«Вот этим свинцовым кругляком — зверю в лоб, между глаз. Или нет: лучше, когда повернётся, — под левую лопатку, в сердце. И шкура моя!»

Так думал я, поднимаясь к вершинам гор, где весной, на альпийских лугах, бывают медведи.

Зверя я нашёл на третий день на горе Аутль. Крутые склоны горы поросли корявыми берёзками и густыми кустами рододендрона. В бинокль был виден излом скал и каждый куст на нём. В узких лощинах лежал ещё снег.

И вот вижу, как через одну лощину, по снегу, медленно идёт большой жёлтый медведь. Щупает снег лапой: не обвалится ли? Нагнулся, лакает у закраины снега талую воду. Вот выбрался на отрожек. Лапой переворачивает камни, что-то под ними ищет. Поднял голову, принюхивается. Выискивает носом какую-то нужную ему струю ветра.

В воздухе — борьба струй. То потянет с гор холодом и сыростью, то пахнёт снизу парным духом цветов и трав.

Я впервые вижу медведя на воле. Глаз от бинокля не оторвать! Как не похож этот уверенный и мощный зверь на зоосадовских попрошаек!

Сейчас в лесу ещё голодно — ранняя весна, но этому медведю незачем протягивать лапу за подачкой. Он всё знает, всё видит, всё чует. Ему ведомы все съедобные травы, питательные стебли и сладкие коренья. Из этих крох собрал он свою чудовищную силу. Настоящий лесной знахарь!

Повернулся медведь — и холёная шкура его колыхнулась и блеснула, переливаясь на солнце, как ртуть.

Вспомнил тут я, зачем сюда пришёл. И опустил бинокль. Нелегко будет провести такого зверя! Я-то в горах гость, а ему горы — дом родной.

Вдруг медведь задом сполз в промоину — и пропал.

Я быстро — где пригнувшись, где на четвереньках — добежал до промоины и залёг на её краю.

Промоина была похожа на очень широкий и глубокий жёлоб. Он начинался у самой вершины горы, под серыми скалами, и кончался глубоко внизу, соединяясь с рекой. Со дна жёлоба тут и там выступали углы скал. За одним из таких выступов и укрылся медведь.

Сполз в жёлоб и я. Жёлоб так укатан камнями, что нога скользит, с трудом находит опору. Я боюсь дышать. Я просто не верю своему счастью. Я провёл лесного знахаря! Сейчас грохнет выстрел — и большая жёлтая шкура моя.

Вдруг у вершины горы, там, где скалы нависли над промоиной, раздался протяжный глухой гул. Будто гора охнула: «О-о-о-ох!»

Медведь разом вскинулся на дыбы. Завертел башкой.

Сверху — прямо на нас — по жёлобу с грохотом нёсся поток камней! Камни прыгали, как живые, вспахивали землю, поднимая тучи пыли, сшибались, высекая огонь!

Камнепад! Вода вверху подмыла скалу, и скала рухнула, рассыпавшись на тысячу кусков.

Медведь рванулся навстречу камням. Глупый зверь!

Я бросился к краю промоины.

Бешено цепляясь руками и ногами за траву и камни, пытался выскочить из предательского жёлоба. Но пучки травы обрывались, а камни выскальзывали из-под ног.

Я сполз назад в жёлоб. Тело обмякло. Конец… Убьёт, как медведя. И я глянул вверх — туда, где был зверь.

Но медведь не убит! Он спрятался, втиснулся под угол торчащей из жёлоба скалы.

Я оглянулся и в два прыжка заскочил под такую же скалу. И в тот же миг сверху грохнул в мою скалу первый камень. Ударил и, как снаряд на рикошете, взвыл и понесся в воздухе. Грохотала и выла скала. Я оглох, я задыхался от пыли. Каменные брызги сквозь одежду секли тело.

Но всё реже и реже камни били в скалу. И вот уже с сухим шелестом ползёт один щебень.

Избитый, оглушённый, в пыли, вылез я из-под скалы. И только тогда ясно понял, что жив, что спасён. Спасён медведем!

Медведь тоже вылез из своего укрытия. Встряхнулся, как собака, подняв тучу пыли. И опять я увидел удивительный блеск его шерсти — будто колыхнулась и блеснула ртуть.

Хороша шкура!

Зверь был близко. Он стоял ко мне боком. Левая лопатка его была открыта для выстрела. Вот он повернулся и посмотрел на меня. Я ясно различил лунку между его дремучими лесными глазами. Сюда нужно целить, чтобы убить наповал.

Но выстрелить в медведя я не мог.

Так и не добыл я в этот раз ни мяса, ни шкуры, ни охотничьей славы.

Но зато и не плакал, а радовался. Добыл я себе то, что дороже всего на свете, — жизнь.

Вот это удача!

Два пёрышка

Шёл я ранним утром по склону горы. Вижу: летит очень крупная хищная птица, а какая — не понять. Цвет у птицы какой-то необыкновенный, изменчивый. То совсем черная станет, то вдруг вспыхнет, как золотая! А ухо моё привело меня в полное смятение: диковинный хищник непрерывно крякал голосом утки!

Стою и ни глазам своим, ни ушам не верю. Птица уже над головой.

Слышно, как в тяжёлых крыльях шумит ветер.

Не время гадать! Вскидываю ружьё. Слышу, как дробь хлестнула по жёсткому перу. Да разве такого проймёшь дробью!

Хищник рванул могучими крыльями, вспыхнул ярким золотым цветом — и пошёл ввысь. Только два пёрышка, выбитых дробью, падали вниз. Одно пёрышко плыло, качаясь, как лодочка; другое падало штопором. Я следил за ними и потерял из виду диковинную птицу. Как в сказке: улетела жар-птица, обронив пёрышки!

Только эти перья связывали меня теперь с тайной. Я поднял оба пера, и они, как в сказке, открыли мне всё.

Одно перо было рыжее, длинное и узкое, похожее на осенний листик ивы. Такие перья бывают только у одного хищника — у орла-беркута, и только на шее у него. Но беркуты бурого цвета, а хищник с голосом утки был то чёрным, то золотым!

В этот миг солнце выглянуло из-за горы, и окружающий мир стал двуцветным: горы, скалы, деревья, даже я сам. Всё, что осветило солнце, стало золотым, и всё, на что падала тень, — чёрным.

Всё понятно: когда летел орёл, солнце было ещё за горой, и граница света и тени проходила в воздухе, у меня над головой. Орёл то спускался в тень и тогда становился чёрным, то поднимался — и вспыхивал, как сказочная жар-птица.

Позже я часто наблюдал похожее. Забавно следить за такой игрой света с высокой горы! Вершины гор залиты солнцем, а в ущельях ещё прохладная тень, будто залиты они тёмной водой. Птицы летят над ущельем, то поднимаясь, то опускаясь, а сверху кажется, что из воды выпрыгивают, играя, золотые рыбы!

Тайну утиного голоса открыло второе перо. Это было «зеркальное» пёрышко.

«Зеркальцем» охотники называют блестящие пёрышки на крыльях уток.

Беркут скогтил на дальнем болоте утку, да неловко скогтил — утка была жива и отчаянно крякала в орлиных когтях. Орёл нёс утку к себе на гору, на излюбленный камень. Тут моя дробинка попала утке в крыло, а другая — орлу в шею. Оба пёрышка, одно блестящее, «зеркальное», и второе, похожее на осенний лист ивы, я вложил в пустую гильзу и отложил на память.

Желтоносый дуралей

Любопытно после выстрела взять в руки незнакомую зверюшку или птицу и подробно её рассмотреть. На воле-то не очень разглядишь: все спасаются, таятся, берегут свои пух и перо.

Много любопытных секретов из жизни птиц и зверюшек узнал я так. Так, однажды попал ко мне заяц с порванными ушами. Долго я гадал, кто порвал зайцу уши. Спасибо, старый охотник подсказал: орёл-беркут. Молодой был беркут, неловкий, вот и проловил. Когтищами не в спину, а в уши вцепился, рванул и распорол заячьи уши снизу доверху.

А однажды видел желну — чёрного дятла. Птица эта чёрная, как пихтовая головешка. Только на темени красное пятно, будто тлеющий уголёк. А у моего желны своё: на грудке белые пёрышки. Сам небось удивлялся, когда на досуге перебирал клювом белые пёрышки!

Как интересны такие находки!

Но однажды получилось вот что.

Из впадины на седловине горы, густо заросшей луговыми цветами, выскочил лисёнок, поджарый и остроморденький.

«Нельзя стрелять!» — успел подумать я, но не успел удержаться. Выстрел прогремел — и лисёнок завалился, подогнув голову, и забил рыжим хвостом с белым кончиком.

Шкурка у лисёнка никудышная, летняя. И интересного ничего в лисёнке не было, уж точно — ни пера с него, ни пуха! Видно, первый раз вышел на охоту один — и вот подвернулся под выстрел. Сидел бы уж лучше в норе, не высовывал свой нос…

Тут-то я и заметил, что нос у лисёнка особый, жёлтый, будто жёлтой мукой посыпан!

Мне приходилось видеть убитых лис с носом, испачканным землёй. Это было понятно: лисицы любят разрывать мышиные норы.

Но нос этого лисёнка был не в земле. Я провёл пальцем по лисьему носу, — жёлтая мука размазалась по щетинистой шёрстке. Дунул — взлетело жёлтое облачко. Понюхал я облачко — и всё понял.

Глупый лисёнок нюхал цветы! И весь нос свой любопытный вымазал жёлтой цветочной пыльцой. Звери ведь всё новое, что вокруг них, носом узнают: съедобное или нет, опасное или нет?

А для того лисёнка всё было новое: первый раз от тёмной норы ушёл. Со всем знакомился, а яркие, весёлые цветы, наверно, все подряд нюхал.

И как только я не удержался от этого глупого выстрела! Зачем убил этого желтоносого дуралея?

С тех пор я никогда не стрелял сгоряча. Ведь если убьёшь, ничего уж не поправишь.

Бегство цветов

Долину у высокой снеговой горы за безводье назвали Мёртвой. Мы пришли в долину в сумерках — ничего не успели разглядеть. А утром вдруг видим: по всей долине синие озёра в золотых берегах и холмы красных песков. Но глаза обманули нас. Не было в долине ни синих озёр, ни золотых песчаных берегов, ни красных холмов. Были цветы. В сырых впадинах синели незабудки. Они были такие яркие и такие синие, будто в них отразилось весеннее небо. Озёра незабудок окружили золотые лютики. А на сухих гривах горели маки. Маки были похожи на красные фонарики, зажжённые в зелёной траве. Их было много. Так много, что у нас начинало рябить в глазах и кружилась голова. Вот так мёртвая долина! Как хорошо!

— Плохо, — сказали чабаны, — мёртвая долина. Скоро всё сгорит от жары. Овцам нечего будет есть.

— И цветы сгорят? — пожалели мы.

Чабан прищурился:

— Цветы уйдут.

— Как уйдут? Куда?

— Нас поведут на новые пастбища.

Шутник чабан. Нашёл проводников…

Прошло несколько дней. И вдруг мы заметили, что цветы-то действительно пошли! Цветы стали подниматься в гору! Каждый день они поднимались всё выше и выше. Цветы уходили из Мёртвой долины. Цветы спешили!

Синими волнами, вверх по сырым лощинкам, выплеснулись незабудки. По скатам лощин поднимались жёлтые лютики. Будто среди жёлтых песков бежали синие ручьи.

Маки поднимались по гребням отрожков.

Всё злее жгло солнце. Всё выше и выше поднимались на гору цветы. Высока гора. Первыми стали отставать незабудки. Они поднялись до верхних родничков и окружили их бирюзовыми колечками. Но лютики и маки поднимались ещё выше.

Ночи стояли душные, жаркие. За горами метались зарницы. Вершина горы из белой стала бурой — сошёл последний снег. Из бурой стала зелёной — покрылась травой. И, наконец, золотой — это на самую вершину поднялись первые лютики. А скоро среди зелени и лютиков зажглись красные фонарики — на вершину вскарабкались маки!

Вслед за цветами и травой потянулись в горы и отары белых овец. Они, как курчавые весенние облака, ползли по горным склонам.

А внизу в долине всё сгорело. Долина стала мёртвой.

Но мы смотрели на горы и радовались: там, наверху, сочные травы, красные цветы — большие будут курдюки у овец, душистое будет овечье молоко.

Сторожевые колокольчики

Солнце выжгло предгорья. А давно ли была тут зелень и ярким лиловым цветом цвёл колючий бурьян.

Сейчас над выжженной землёй нависла раскалённая белая мгла.

Всё обманчиво в этой белёсой мгле. Кустик травы вдруг шевельнётся, да и обернётся лисичкой, поджарой и быстрой. Колючий бурьян выше пояса, а тронешь, и бурьян бесшумно рассыплется в прах.

То видишь озеро, по озеру торопятся беспокойные волны. Ствол одинокого деревца извивается в жарком мареве, будто не деревцо это, а его отражение в неспокойной воде.

Но воды тут нет.

Всё сгорело: трава, бурьян, даже цепкие и живучие кусты держидерева. Вокруг камень, пыль, смерть. И миражи.

Вон за каменистым гребешком целые заросли высоких белых цветов! Цветы такие свежие и такие яркие, что, кажется, пахнут.

Прикрыв ладонью глаза от нестерпимого блеска солнца, я молча смотрю на чудесный мираж. Сейчас колыхнётся жаркая мгла и видение растает.

Но нет, цветы не пропадают! На дальнем краю цветочной поляны вдруг звякнул колокольчик. Ему ответил другой. Вот опять.

Звяканье всё ближе. И впереди этого ползущего к нам глухого непонятного звона один за другим выпархивают хохлатые жаворонки. В панике, с испуганным посвистом вырываются они из белых цветов. Вслед за жаворонками, заложив уши за спину, шарахнулись из цветов два ополоумевших от страха зайчонка и скрылись.

Это уж не мираж!

И жаворонки, и зайчата настоящие. Ишь сколько их собралось сюда в цветы! Видно, в голой-то степи не по вкусу!

А звон всё ближе. И совсем он не страшный: тихий, ласковый и какой-то глухой, костяной. И чего так зайчата и птицы шарахаются от него?

Звон совсем близко. Вот дрогнули крайние цветы, и звон оборвался. Из зарослей медленно вылилось длинное тело серой змеи.

— Полоз!

Полоз потянулся вверх, поднял голову выше цветов и стал смотреть в ту сторону, куда улетели жаворонки и ускакали зайчата.

Я шевельнулся. Змея медленно повернула голову в мою сторону, облизала сухие чешуйчатые губы раздвоенным языком и, повернувшись, лениво уползла обратно в бурьян. И опять я услышал — теперь удаляющийся — звон, будто цветы были костяные, а их сталкивала друг с другом быстрая струйка ветра.

Как зачарованный, слушал я этот непонятный звон. Мираж и действительность — всё перепуталось.

Опомнился я только тогда, когда звон стих — там, на дальнем конце лощины. Только после этого спустился я к необыкновенным цветам.

Цветы и вправду оказались необыкновенными. Высокие стебли засохшей травы были густо облеплены ракушками. Тысячи улиток с белыми раковинами вползли на них, приклеились и повисли белыми гирляндами. От жары они впали в летнюю спячку.

Тронешь такой цветок — ракушки ударяются друг о друга и звякают. Полз полоз, задевал сухие стебли — и над ним звякали костяные колокольчики. Звенели нестрашно, глухо, но зайчата и птицы знали: страшный приближается враг.

Всё стало ясно.

В голой степи, в жарком мареве, сейчас всё неверно. Виден куст, а это лиса. Жаркий ветер шуршит по сухой земле, а может, змея тянет своё тело?

Зайцы с ног сбились, спят с открытыми глазами. Жаворонки на землю боятся присесть.

Вот и собрались они сюда, в сухой бурьян, увешанный ракушками.

Тут уж никто неслышно к ним не подтаится. Тут без обмана: только хищник спустится в лощину, тотчас зазвонят сторожевые колокольчики!

Улетайте, жаворонки! Удирайте, зайчата! Враг рядом!

Лесные тайнички

Лес густой, зелёный и полон шорохов, писков, песен.

Но вот вошёл в него охотник — и мигом всё спряталось и насторожилось. Как волна от брошенного в воду камня, покатилась от дерева к дереву тревога. Все за кусток, за сучок — и молчок.

Теперь хочешь увидеть — сам стань невидим; хочешь услышать — стань неслышим; хочешь понять — замри.

Я это знаю. Знаю, что из всех лесных тайничков следят за мной быстрые глаза, влажные носы ловят бегущие от меня струйки ветра. Много кругом зверьков и птиц. А попробуй — найди!

Я пришёл сюда повидать сплюшку — крохотную, со скворца, сову.

Целые ночи она, как заведённая, кричит своё: «Сплю! Сплю! Сплю! Сплю!» — будто лесные часы тикают: «Тик! Так! Тик! Так!..»

К рассвету встанут лесные часы: сплюшка смолкает и прячется. Да так ловко прячется, будто её никогда в лесу и не было.

Голос-то сплюшки — ночные часы — кто не слышал, а вот какая она на вид? Я знал её только по картинке. И так мне захотелось увидеть её живьём, что я целый день пробродил по лесу, каждое дерево, каждую ветку осматривал, в каждый куст заглядывал. Устал. Проголодался. Но так и не нашёл её.

Сел на старый пень. Молчу, сижу.

И вот, глядь, откуда ни возьмись — змейка! Серая. Плоская головка на тонкой шее, как почка на стебельке. Выползла откуда-то и глядит мне в глаза, будто чего ждет от меня.

Змейка — она пролаза, должна всё знать.

Я ей и говорю, как в сказке:

— Змейка, змейка, поведай мне, где спряталась Сплюшка — лесные часы?

Змейка подразнила меня язычком да юрк в траву!

… И вдруг, как в сказке, открылись передо мной лесные тайнички.

Длинно-длинно прошуршала в траве змейка, показалась ещё раз у другого пня — и вильнула под его обомшелые корни. Нырнула, а из-под них вывернулась большая зелёная ящерица с синей головой. Точно кто-то вытолкнул её оттуда. Прошуршала по сухому листу — и шмыг в чью-то норку.

В норке другой тайничок. Хозяйкой там тупоморденькая мышка-полёвка.

Испугалась она синеголовой ящерицы, выскочила из отнорка — из темноты на свет, — заметалась-заметалась — и шасть под лежачую колодину!

Поднялся под колодиной писк, возня. Там тоже оказался тайничок. И целый день спали в нём два зверька — сони-полчки. Два зверька, похожие на белочек.

Выскочили из-под колодины сони-полчки, ошалели от страха. Хвосты ершом. Взвинтились по стволу. Поцокали — да вдруг опять им страшно стало, ещё выше по стволу винтом кинулись.

А выше в стволе — дупло.

Сони-полчки хотели в него — и сшиблись у входа лбами. Пискнули от боли, кинулись опять обе сразу — да так вместе в дупло и провалились.

А оттуда — фык! — маленький дупляной чёртик! Ушки на макушке, что рожки. Глаза круглые, жёлтые. Сел на сучок, спиной ко мне, а голову так завернул, что смотрит на меня в упор.

Конечно, не чёртик это, а Сплюшка — ночные часы!

Я моргнуть не успел, она — раз! — и в листву.

И там завозилось, запищало: тоже кто-то таился.

Так, от дупла к дуплу, от норки к норке, от колоды к колоде, от куста к кусту, от щели к щели шарахается от страха лесная мелюзга, открывая мне свои ухороночки-тайнички.

От дерева к дереву, от куста к кусту, как волна от камня, катится по лесу тревога. И все прячутся: скок-скок за кусток, на сучок — и молчок.

Хочешь увидеть — стань невидим. Хочешь услышать — стань неслышим. Хочешь узнать — затаись.

Лесное время

Время лесное не торопкое…

В щели зелёного потолка пробились синие лучи. От них на тёмной земле лиловые ореолы. Это солнечные зайчики.

Один зайчик лежит рядом со мной; он чуть шевелит ушами. Над ним тихое матовое сияние. Вокруг сумрак, а там, где зайчик, видна на земле каждая еловая иголка, каждая жилка на упавшем листе. Под зайчиком серое поленце с чёрными трещинами. А на поленце — змея. Будто кто-то выдавил не жалея из толстого тюбика густую бурую краску; краска легла тугими извивами и застыла. Сверху крохотная головка со стиснутыми губами и с двумя колючими искорками-глазами.

Всё тут внизу неподвижно и тихо. Кажется, время остановилось.

А наверху, над зелёным лесным потолком, катятся голубые волны ветра; там небо, облака, солнце. Солнце медленно плывёт на запад, а солнечный зайчик по земле ползёт на восток. Я это вижу по тому, как тонут в тени приглядевшиеся листики и соринки и как выступают с другой стороны тени новые травинки и палочки.

Луч солнца как стрелка лесных часов, а земля с палочками и соринками — лесной циферблат.

Но почему же змея не тонет в тени, как получается так, что она всё время в центре сияющего овала?

Лесное время дрогнуло и остановилось. Я напряжённо вглядываюсь в извивы упругого змеиного тела: они движутся! Движутся чуть заметно, навстречу друг другу; я замечаю это по зубчатой полоске на змеиной спине. Тело змеи чуть пульсирует: то оно расширяется, то спадает. Змея невидимо передвигается ровно настолько, насколько передвигается солнечное пятно, и потому постоянно находится в центре его. Тело её — как живая ртуть.

Движется в небе солнце, движутся по всей огромной лесной земле крохотные пятна солнца. И вместе с ними движутся во всех лесах сонные змеи. Движутся медленно, незаметно, как медленно и незаметно движется ленивое лесное время. Движутся как во сне…

Неслух

Медведицы строгие матери. А медвежата неслухи. Пока ещё сосут — сами сзади бегают, в ногах путаются. А подрастут — беда!

Да и медведицы сами со слабинкой: любят в холодке подремать. А весело ли медвежатам слушать их сонное сопение, когда кругом столько заманчивых шорохов, писков, песен!

От цветка к кусту, от куста к дереву, — и забредут…

Вот такого неслуха, удравшего от матери, я однажды и встретил в лесу.

Я сидел у ручья и макал сухарь в воду. Был я голодный, а сухарь был жёсткий, потому трудился я над ним очень долго. Так долго, что лесным жителям надоело ждать, пока я уйду, и они стали вылезать из своих тайников.

Вот вылезли на пень два зверька-полчка. В камнях запищали мыши, — видно, подрались. И вдруг на поляну выскочил медвежонок. Медвежонок как медвежонок: головастый, губастый, неловкий.

Увидел медвежонок пень, взбрыкнул курдючком — и боком с подскоком прямо к нему. Полчки — в норку, да что за беда! Медвежонок хорошо помнил, какими вкусными вещами угощала его мать у каждого такого пня. Успевай только облизываться!

Обошёл мишка пень слева — никого нет. Заглянул справа — никого. Сунул нос в щель — полчками пахнет! Вылез на пень, поцарапал пень лапой. Пень как пень.

Растерялся мишка, притих. Оглянулся кругом.

А кругом лес. Густой. Тёмный. В лесу шорохи.

Слез мишка с пня — и потрусил дальше.

На пути камень. Повеселел мишка: дело знакомое! Подсунул лапу под камень, упёрся, нажал плечом. Поддался камень, пискнули под ним испуганные мышенята.

Бросил мишка камень — да обеими лапами под него. Поторопился: камень упал и придавил мишке лапу. Взвыл мишка, затряс больной лапой. Потом полизал, полизал её — да и похромал дальше. Плетётся, по сторонам больше не глазеет, под ноги смотрит.

И видит: гриб. Пуглив стал мишка. Обошёл гриб кругом. Глазами видит: гриб, можно съесть. А носом чует: плохой гриб, нельзя есть! И есть хочется… и страшно!

Рассердился мишка — да как треснет по грибу здоровой лапой! Лопнул гриб. Пыль из него фонтаном жёлтая, едкая — прямо мишке в нос.

Это был гриб-пыхтун. Зачихал мишка, закашлял. Потом протёр глаза, сел на задок и завыл тихо-тихонечко.

А кто услышит? Кругом лес. Густой. Тёмный. В лесу шорохи.

И вдруг — плюх! Лягушка! Мишка правой лапой, — лягушка влево. Мишка левой лапой, — лягушка вправо.

Нацелился мишка, рванулся вперёд — и подмял лягушку под себя. Зацепил лапой, вытащил из-под брюха. Тут бы ему и съесть лягушку с аппетитом — первую свою добычу.

А ему, дурачку, только бы играть.

Повалился на спину, катается с лягушкой, сопит, взвизгивает, будто его под мышками щекочут.

То подкинет лягушку. То из лапы в лапу передает. Играл, играл, да и потерял лягушку.

Обнюхал траву кругом, — нет лягушки. Так и брякнулся мишка на задок, разинул рот, чтоб заорать, да и остался с открытым ртом: из-за кустов на него глядела старая медведица.

Медвежонок очень обрадовался своей мохнатой мамаше; уж она-то приласкает его и лягушку ему найдёт.

Жалостно скуля и прихрамывая, он потрусил ей навстречу. Да вдруг получил такую затрещину, что разом сунулся носом в землю.

Вот так приласкала!

Обозлился мишка, вскинулся на дыбки, рявкнул на мать. Рявкнул — и опять покатился в траву — от оплеухи.

Видит, плохо дело! Вскочил — и бегом в кусты.

Медведица за ним.

Долго слышал я, как трещали сучья и как рявкал медвежонок от мамашиных затрещин.

«Ишь, как уму да осторожности его учит!» — подумал я. Убежали медведи, так меня и не заметили. А впрочем, кто их знает?

Кругом лес. Густой. Тёмный. В лесу шорохи.

Лучше уйти поскорей: ружья-то у меня нету.

Весёлый городок

Это был совсем юный городок. Его строили в южном лесу. Это было как война: городок наступал на лес, лес — на городок.

По вечерам вокруг фонарей крутилось белое облачко ночных бабочек и мелькали чёрные летучие мыши. Щелчок, хруст — и вниз падают, сверкая, узорные бабочкины крылья. Когда поднималась луна, из зарослей выходили шакалы. Их крики — вой, стоны, охи и ахи — были слышны в каждом домике. Все городские собаки в ответ поднимали неистовый лай. Днём посреди шоссе рассаживались молодые длинноногие цапли, и шофёры осторожно объезжали их, гудя, как на перекрёстке. На улицах шофёры объезжали черепах, которые медленно ковыляли, нарушая правила движения. В комнаты заползали змеи. Скорпионов находили по утрам в сапогах и под подушками.

Было уже в городке и кино.

И вот мы идём в кино. При входе видим: на киноафише сидит сова и, щуря глазищи от яркого света, глядит вниз на людей! Я подкинул шапку — сова взметнула крыльями.

Начался сеанс. Погасили свет. С экрана — музыка и песня. И вдруг, заглушая музыку, песню и шум в зале, затрещала цикада! Цикада — это большая муха с жёсткими, «поющими» крыльями. Крыльями этими она трёт о щетинки на теле — и трещит по ночам на весь лес.

Зрители зашикали, зашумели. А другие засмеялись и захлопали в ладоши. Сеанс прервали. Включили свет. Цикада смолкла.

Но как только свет погасили, цикада затрещала опять. Запела свою любовную песенку, которую поёт она всегда в темноте. Раньше, в лесу, эта песня никому не мешала.

Ничего не слышно. Один треск. Даже выстрелов экранных не слыхать!

Опять зажгли свет. Длинными шестами с веником на конце стали шарить по потолку и углам. Цикада смолкла.

Погасили свет, пустили кино, — цикада запела!

Зрители затопали ногами, засвистели, задвигали стульями. Цикада затрещала изо всех сил — во все крылья. Она не привыкла, чтобы по ночам кто-то шумел громче её.

Зажгли свет. Вышел директор и беспомощно развёл руками. Зрители стали расходиться.

Вышли и мы.

У кино бегали ребятишки. У каждого в кулаке зажата цикада. Когда ребята трясут над головой кулаками, в кулаках цикады трещат весело и звонко, как погремушки.

Губы у ребят до ушей измазаны жёлтой цветочной пыльцой. В руках у ребят букеты цветов. Они их едят, — это съедобные цветы. А растут эти цветы прямо тут — вокруг домов и по обочинам тротуаров.

Весело в городке!

Вкусно!

Бегут кусты перекати-поля

Пусто в степи — ни зверя, ни птицы. Голо в степи — трава давно выжжена солнцем. Зато есть где разогнаться осеннему ветру!

Вихри, визжа и подвывая, как стая псов, гонят перед собой лёгкие шары — перекати-поле.

Шары бегут наперегонки, подскакивают, сталкиваются и, сцепившись, катятся кучей. Подхваченные смерчем, вздымаются ввысь; вдруг падают, распадаются и опять бешено мчатся на край степи, где земля сливается с мутным небом.

За серым камнем залёг старый дрофич. Дудак-дрофа самая крупная птица степи, весом с пуд — настоящий степной великан. Старый дрофич, как олень-одинец, отбился от своей стаи и кочует теперь один по всей широкой равнине. Такой сумеет себя охранить, ни зверь к нему не подтаится, ни человек. Зоркий. И всё в степи знает.

Вот в мутной дали среди бегущих шаров перекати-поля показалось серое пятнышко, не различишь, что это. А старый дрофич настороже; это за ним собрался охотник. Охотник будет медленно подвигаться в арбе, запряжённой неповоротливыми волами, будто он мимо, по каким-то другим заботам, а на самом деле упорно и незаметно приближаясь и приближаясь к камню, за которым залёг дрофич.

Старик не стал дожидаться арбы, встал на ноги и, разогнавшись, тяжело поднялся на воздух.

Полетел он не прямо от арбы; в той стороне, куда она направлялась, могла лежать цепь охотников. Старик полетел в сторону и летел до тех пор, пока арба не пропала с глаз.

Тогда он опустился к земле, высматривая себе камень, приземлился и спокойно залёг за него с подветренной стороны.

* * *

Пусто в степи. Голо в степи. Одни только лёгкие шары перекати-поля с шорохом бегут и бегут мимо.

Песчинки, большие и маленькие, бьют в камень. Камень звенит. Звон тихий, ласковый, чуть слышный. И вдруг сердитый, тревожный.

Дрофич поднял седую усатую голову и смотрит в степь. Бегут и бегут кусты перекати-поля. Одни проносятся сбоку, другие перескакивают через камень. Вдали несколько лёгких кружевных шаров сгрудились в тёмную кучу, и куча, медленно переваливаясь, катится к камню. Дрофич снова опускает голову, прижимается к земле и дремлет.

Вот в другой раз дрофич поднял голову: всё так же бежали по степи лёгкие шары, всё так же медленно переваливалась тёмная груда кустов перекати-поля; только теперь она была совсем близко.

Зорче оленьих глаза у старого дрофича. Далеко-далеко примечают они врага.

Слух дрофича не уступит оленьему слуху. Хоть уши его и скрыты под перьями, но далеко слышит он в траве даже мышиный писк.

Вот бы тебе, дрофич, ещё тонкий олений нюх! Подкатила по ветру тёмная груда кустов к самому камню, вдруг отвалилась в сторону, а перед дрофичом охотник стоит! И уж ружьё к плечу поднял.

Невидимый за тёмной грудой кустов, неслышный в шуршащей степи, подтаился он вплотную к строгому степному великану. Был бы у тебя, дрофич, олений нюх, давно бы зачуял ты крадущегося охотника!

Джейранчик

Волка ноги кормят. А вот джейрана ноги спасают.

Джейраны — быстрые газели — живут в сухих южных степях. Много у джейранов врагов: и человек, и волк, и даже орёл. А спасенье одно — ноги.

Вихрем носятся джейраны по степи. Кажется, что это не звери бегут, а птицы летят. Только пыль завивается из-под крепких копыт! Тут уж и волка ноги не прокормят!

Нет у джейраньей степи ни конца, ни края. На своих на двоих не скоро её перешагаешь. Но я еду верхом.

Еду, посвистываю. И вдруг — стоп! Коняшка под ноги глазом косит. У копыт его кротовина — кучка жёлтой сухой земли. А конь ноздри раздул, ушами прядёт — и ни с места.

Вгляделся я: да это совсем не кротовина, это джейранчик! Прижался к земле, замер и дышать перестал.

Джейранчик крошечный, с зайца. Он недавно родился. Лобик у него крутой и вместо рожек — пупырышки. А ножки тонкие-тонкие и длинные-длинные. Ненадёжные ножки. И щуплый — рёбрышки на боках проступают. Одна надежда на шкурку-невидимку. А шкурка и впрямь невидимка: не отличишь от степной земли. Тут и орлиный глаз обманется. Но человек не птица, его на кротовине не проведёшь.

Соскочил я с коня и протянул к джейранчику руку. А он как вскочит на тонкие ножки, как вытаращит на меня чёрные глазёнки, как ударит копытцем в землю, — пыль фонтаном! И — ходу. Я за ним. Куда там! Летит как птица.

— Ах так! — рассердился. — На своих на двоих не догоню, — на четырёх лошадиных настигну!

Вскочил на коняшку, стиснул ему каблуками бока. Взвился конёк, замоталась по ветру конская грива, захлестала меня по лицу. Вмиг догнал я джейранчика. А он — бух! — и с ног! Запал, затаился. И глаза закрыл: глаза-то у него большие, блестящие — очень заметные. И опять стал как кротовина.

Перегнулся я с коня, тянусь — нет, не достать!

Соскочил с коня — джейранчик бежать!

Я на коня — джейранчик на землю!

Подъеду к нему, ловчусь, — нет, не дотянуться! Коняшка боится на него наступить и близко не подходит. А соскочу — он ходу!

Не видно конца нашей гонке: бегом не догнать, с коня не достать.

Смотрю я на джейранчика сверху и дивлюсь: мал, а хитёр! Видно, у джейранов спасение-то не в одних только ногах. И голова что-нибудь да стоит. Даже если на этой голове вместо рожек ещё только пупырышки.

Да не век же мне над ним торчать! Взбодрил я каблуком коняшку — и потрусили мы своей дорогой. Еду, посвистываю. А что мне осталось делать?

Крик

Я шёл по степи и вдруг увидал двух лис. Они как два жёлтых коромысла: спина дугой, нос и хвост к земле. Одна покрупней и с серой гривой, вторая маленькая, светло-светло-рыженькая. Кружат лисы по бурьяну за большим камнем и меня не замечают.

Выстрелил я навскидку. Рыжая взмахнула хвостом с белым кончиком, как белым платочком, и легла на землю. Серая недоуменно подняла мордочку с серыми баками, увидела меня и не спеша потрусила в степь. За бурьяном она не заметила, что рыжая лиска осталась.

Выстрел был удачным — одна картечина угодила лисе прямо в глаз. Зверёк был убит наповал. Ветерок гладил нежную шелковистую шёрстку.

Обрадованный хорошим началом, я быстро связал у лисицы лапки, перекинул её через плечо и зашагал дальше.

Но дальше мне не повезло. Зря пробродил дотемна; не только ничего не подстрелил, но и никого больше не увидел.

Возвращался я уже ночью. Ночь была душная. Над горизонтом нависла чёрная туча, за ней метались жёлтые зарницы. Но над головой сверкал чистый и светлый Млечный Путь — как бесконечная дорога.

Я шагал и шагал, и моя дорога на земле казалась мне такой же бесконечной, как Млечный Путь.

Степь и ночью была полна жизни. Ухо охотника всегда настороже. Вот мягкий шорох над головой — и будто кто-то дохнул в лицо. Это над самой головой взмахнула мягкими крыльями сова. Вдруг отчаянный вскрик. Кто-то оплошал и попал кому-то в зубы.

Для охотника всё это привычно и знакомо — обычные звуки обычной ночи в степи. Звуки погони, схватки, борьбы. Шорох крадущихся шагов, шёпот сухой травы, цокот камня. И я тут — охотник с твёрдым сердцем и жёсткой рукой — как у себя дома.

Но вдруг звук совсем необычный заставил меня насторожиться. Кто-то хрипло кричал вдали: «Кгха, кгха, кгха!»

Это не был клич зверя-победителя. Но не был это и безнадёжный крик жертвы. Зверь кричал неприятно, тоскливо, нудно и бесконечно. Всякий зверь скуп на голос и зря не станет кричать. Это древний звериный закон. Этот зверь нарушил закон, он потерял всякую осторожность.

Я шёл, а невидимый зверь всё сидел на одном месте и тявкал уныло и хрипло, будто ему сдавило горло. Я потрогал ружьё и пошёл прямо на крик: не пропускать же удобный случай!

Всё ближе и ближе подходил я к кричащему зверю. Из-за гор поднималась луна. Из-за камней, кустов, бугров стали выползать чёрные тени; казалось, ночь протягивает навстречу чёрные руки. В неровном зелёном мерцании, как сквозь воду, разглядел я впереди на чистинке маленькое чёрное пятнышко. Тявканье неслось оттуда.

Что-то знакомое показалось мне в этой чистинке и в этих тенях. И вдруг я узнал это место! Вот высокий бурьян, вот камень, за ним лощинка. Здесь днём я подстрелил лису. И сразу за первой догадкой пришла вторая: я понял, что за зверь тявкал сейчас тут, потеряв всякую осторожность!

Запрокинув тонкую мордочку вверх, распушив густые баки, тявкал охрипшим голосом осиротевший лис, тот самый, что днём убежал от меня в степь.

Он сидел как раз на том месте, где я днём связывал лапки у мёртвой лисы.

Маленьким, жалким комочком казался лис под огромным холодным небом в необъятной степи. И жалкий его голосок — не вой победителя и не писк жертвы — был здесь ни к месту и странно тревожил душу. Разве не удивительно — жалоба зверя! И выражение «звериная тоска» вдруг наполнилось для меня особым значением.

Я постоял, послушал, потом потрогал своё ружьё и зашагал своей дорогой. Нет, это не удачный случай для охотника, даже если у него твёрдое сердце и жёсткая рука.

Далеко я ушёл, но стоило остановиться, приложить к уху ладонь — и становилось слышным приглушённое хриплое тявканье. Лис всё сидел и тявкал.

Но вот совсем стихли непривычные звуки. Опять вокруг ночная степь, слышится то довольное ворчание, то отчаянный писк. Над головой чёрное небо и белая луна. А впереди дорога, неясная и бесконечная, как Млечный Путь.

В кяризе

Вторые сутки идём, не поднимая головы. Вторые сутки топчем свою тень. Утром эта тень нелепо длинна. К полудню она становится всё короче и короче, пока, наконец, совсем не спрячется под подошвами широких ботинок. Это значит, что раскалённое белое солнце пустыни остановилось в зените и льёт на истомлённую землю расплавленную лаву лучей. На висках вздуваются вены. Начинает мутиться сознание.

Воды!

Воды! Какой угодно: мутной, зелёной, вонючей!

Но воды никакой нет.

Разве может сохраниться хоть капля влаги на земле, выжженной солнцем и превращённой в пыль? Земля эта жжёт ноги даже сквозь толстую подошву ботинок.

Вторые сутки над головой белое от зноя небо. А под ногами пухлая пыль. На горизонте шевелится синее и зелёное марево. В нём угадываешь то волны моря, то далёкие заросли тростников.

Но мы знаем: нет впереди ни моря, ни зелёных оазисов. Это мираж.

Был на карте родник, на который мы очень надеялись. Мы нашли этот родник. Но вода в нём оказалась горько-солёная.

И вот опять — три человека и два мула — плетёмся к далёкому мареву, тупо ступая след в след. Сухая кожа натянулась на скулах. Белые губы потрескались, и в трещины набилась чёрная пыль.

Пыль глушит шаги. И кажется, что мы не идём, а беззвучно, подобно миражам, плывём над раскалённой землёй. Начинает закрадываться жуткое чувство безнадёжности, бессилия перед этой мёртвой пустыней.

Вдруг наш проводник, нелепо взмахнув руками, бросился в сторону. Пробежал с полсотни шагов и упал, уткнувшись лицом в песчаный холмик.

— Ну вот, один спятил!

Но вдруг и мулы, взбрыкнув копытами, поскакали туда же и остановились возле лежащего проводника. Мы подбежали к ним.

Проводник лежал на животе, свесив голову в чёрную дыру в земле. Мулы нетерпеливо топтались вокруг осыпая копытами песок.

— Кяриз, — тихо проговорил проводник и сел. — Вода.

— Вода! — вдруг заорал он и, вскочив, стал быстро развьючивать мулов.

Кяриз! Я слышал о кяризах. Кяризами называют глубокие колодцы, прорытые скотоводами над подземной рекой. Из таких колодцев достают воду ведром, привязав его к длинной верёвке.

Все наши верёвки мы связали в одну. Привязали ведро и опустили в колодец. Колодец оказался очень глубоким — метров пятнадцать. Но воды в подземной речке было мало. Ведро зацепило лишь немного жижи с песком.

Тогда решили сами спуститься в кяриз. Я обвязался верёвкой и сполз в чёрную дыру.

Упираюсь руками в стены. На голову сверху сыплется песок. Светлый круг над головой суживается. Стены колодца становятся холодными и сырыми.

Внизу темно. Журчит вода. Всматриваюсь, ничего не видно.

Наконец чувствую: ноги в воде. Дно. Воды по щиколотку. Нагибаюсь и, зачерпывая ладонью, пью, пью и пью. Как здорово — вода!

Вдруг кто-то мокрыми лапами зашлёпал по воде. Я замер. Вслушиваюсь, сдерживая дыхание. Но слышу только стук своего сердца. Чиркнул спичку. Спичка стрельнула и погасла. При вспышке замечаю: стою в пещере. На дне пещеры дрожит вода.

Опираюсь рукой о стену. Стена мокрая и слизкая. Ставлю ведро на дно и банкой наливаю в ведро воду.

И тут вдруг опять зашлёпало, заплескало, будто огромная многоножка побежала по воде!

Быстро зажёг спичку. Спичка ярко вспыхнула… Пламя спички отразилось в десятках немигающих глаз!

В чёрной воде, выпучив подводные глаза, неподвижно сидели лягушки, жабы и черепахи. На стенах пещеры шевелились змеи. Их глаза вспыхивали, как летучие светляки.

Лягушки и жабы от голода превратились в скелеты, обтянутые слизкой кожицей. Они пробрались в эту пещерку подземными ходами из ближайшей реки и застряли тут, обречённые на голодную смерть. А черепахи и змеи сорвались сверху.

Их глаза горели голодным огнём.

Сейчас спичка погаснет, и эти мокрые твари, шлёпая и извиваясь, полезут на мои ноги!

Я не знаю, что делать.

Огонь парализовал обитателей колодца. Страх парализовал меня.

Что-то дёрнуло за пояс. Верёвка!

Схватив полное ведро, я дёргаю верёвку изо всех сил. Верёвка потянула меня наверх, песок посыпался на голову.

И вот я наверху. Жара, а меня бьёт озноб. Я лёг на песок, уткнувшись лицом в ладони. Перед моими глазами проплывают самые страшные видения пустыни: жара, безводье, обманчивые миражи… Но всё это меркнет, всё бледнеет перед этим колодцем. Сейчас я заглянул в иной мир. Мир, в котором умеющие ползать, извиваться, хватать и кусать были ещё сильнее человека. А что может быть страшнее этого?

Без меня, кое-как приспособясь, доставали ведром воду для мулов. Без меня мылись, обливая водой спины и головы. Без меня собрали вещи и навьючили седла. Когда тронулись, я встал и побрёл позади каравана.

Сам карусель

Средь жёлтых тростников красная осоковая поляна. Осоку ночью ожёг мороз, и она стала красной. Иду на зорьке по колено в красной траве, вслушиваюсь и всматриваюсь. Слышу — звякнула под ногой льдинка, вижу — из-под сапога выстрелили веером белые стрелки-трещинки.

И вдруг взрыв — хвостатая рубиновая ракета!

Сзади вторая — кричащая, сверкающая, стремительная — фазаны!

Я крутнулся, повёл за фазаном ружьём и уж было догнал стволами его дрожащий на лету хвост, — фазан пропал за ветлой.

Взрыв слева — круть влево! Но вижу только стволы ружья и не вижу фазана. Взрыв справа — кручусь вправо, вижу фазана, но не вижу ружья. Взрыв — в глазах двоится: два фазана, четыре ствола!

И пошло: взрыв сзади, спереди, слева, справа, рядом, дальше, ближе! Кручусь, кручусь ошалело — карусель да и только!

Ружья больше не вижу. Вижу только сверкающих птиц, перо которых вобрало в себя блеск солнца и все жаркие цвета юга. Вижу их синие рогатые головки, отчаянно косящие глаза, бешено бьющие крылья, роскошные длинные хвосты, дрожащие от ветра.

Дюжина жар-птиц на пылающей полянке! Голова кругом!

Тень

Удивительная в лесу тишина: лес отдыхает. Солнечные зайчики сидят смирно. Подмигивает ленивая паутинка.

Хорошо идти по такому лесу от поляны к поляне: в каждой, как в зелёной чаще, свой тёплый настой. На одной медовый — отцветает лиловый вереск, на другой грибной, на третьей настой на вялом листе. Идёшь и из каждой чаши отпиваешь глоток, пока голова не закружится!

На поляне с брусничным настоем стоял медвежонок. Он был один и делал то, что хотел. Делал он что-то очень странное. То вдруг взмахивал головой, а лапишками и носом тыкался в землю. То переваливался через тощий задок и скрёб когтишками землю. Он явно что-то ловил и никак не мог поймать.

Долго он перекатывался, хватал, кусал и сердился. А я всё смотрел и ничего не мог разобрать.

И вдруг понял: медвежонок ловил свою тень! Этот дурень не мог ещё сообразить, что тень — это тень и что поймать её нельзя. Он видел: рядом шевелится тёмное. Бросался на тёмное и скалил зубы. Но тень — это тень.

Даже старый матёрый медведь не очень-то верит своим глазам. Вот и медвежонок: понюхает тень — не пахнет. Наклонит ухо к земле — не шуршит. Стукнет лапой — сдачи не даёт. Значит, её и нет!

Пошагал медвежонок прочь, а тень за ним. Вот это да!

Надо всё не спеша обдумать. Стал приседать медвежонок на задок. Вот приседает и — раз! — наткнулся на острый сучок! Подскочил, а оглянуться боится: тень перед носом скачет. Кто её знает, чего замышляет.

Поёрзал, поёрзал и опять стал приседать. Сел. На сучок. Как подскочит!

Да и сучок ли это? Это мне видно, что вправду сучок, а медвежонок и оглянуться боится. Может, это чёрное, без вкуса, без запаха, так кусает?

Шерсть на мишкиной холке встала торчком. Даже клыки показал. Пятиться стал. Попятился и… опять напоролся на сук!

Тут заорал медвежонок басом и, как заяц, упрыгал в кусты.

И вот тихо на полянке и нет никого, будто никогда и не было. Убежал медвежонок, ускакала тень. Остался один сучок. Да брусничным настоем пахнет.

Ключик (Рассказ косаря)

Помню, собрался я в горы за травой. Навьючил коня, приторочил к вьюку косу, вилы и грабли. А чтобы удобней и легче было, взял я косу, вилы и грабли без рукояток. Не очень-то ладно цепляться на узкой тропе длинными рукоятками за деревья.

«На месте вырублю», — решил я.

Пробивался я сквозь лес долго, поднялся высоко. Лесище — шапка долой! Еле нашёл рединку. Травы на рединке не густо — плешь на лысине! — но косить можно. Развьючил я коня, покурил. Тут же и рукоятки вырубил — ровные такие жердинки. Чтоб руки не скользили, кору с жердинок снимать не стал — только сучки обрубил. Насадил на жердинки косу, вилы и грабли, закрепил гвоздями. Опробовал. И — за дело. Весь день косил, сушил, переворачивал и копнил. Солнце жгучее — к вечеру всё высохло. Связал я два большущих тюка сена — и на вьюк. Сверху — ещё кувшин из-под воды, куртку, сапоги. Не вьюк, а целый воз вышел. Косу да вилы девать некуда — хоть на себе тащи! А куда там на себе, спину за день наломал — гудит. Взял я и воткнул косу, вилы и грабли рукоятками в землю посреди поляны, чтоб издали видно было. Всё равно на будущее лето сюда за травой подниматься. И кнут свой в землю воткнул — к дому да под гору конь и без кнута ходко пойдёт.

Но на будущее лето подняться на рединку не пришлось. Собрался я на неё только через два года.

Вот, помню, поворот тропы, а повыше и рединке быть бы. Смотрю: по месту — она, а не узнаю. Тогда на рединке плешины да лысины были, травы чуть. А сейчас трава выше плеч, да сочная, густая! Цветы яркие, разные. Птицы — на все голоса! Зайчики солнечные скачут. И гуд над поляной от пчёл, и мёдом пахнет. Чудеса!

Посреди рединки — три деревца густолистых. Листья на ветру — как солнечная рябь на воде. Пригляделся я и ахнул: так это же мой инструмент пророс! Коса, грабли и вилы! Вот они — железными кольцами в стволики врезались. Под деревцами куст. Это мой кнут разросся. Только по ремню и узнать можно — до сих пор висит.

Сел я под ремённый куст — приглядываюсь. Вижу — земля сырая кругом, а тогда, два года назад, совсем сухая была. Пошёл по рединке вверх. В самом верхнем углу нашёл маленький ключик, родничок. Камень в сторону ссунулся — и пробилась вода, всю поляну увлажнила. Может, я сам даже тогда этот камень ногой нечаянно спихнул. А может, конь копытом сдвинул. Как в сказке! Конь копытом в землю — расступись, земля! Земля расступилась, тайные сокровища отдала.

Размечтался я у родничка: вот бы ко всякой земле такой ключик подобрать! Ключиком — раз! — и забил из-под земли зелёный фонтан. Распрямляются скрюченные ростки, на старых пнях вымахивают побеги. Ключиком — чик! — и зацвели разные цветы!

Пусть старик с медведем собирают вершки и корешки. У бабки с внучкой репка растёт большая-пребольшая. Тянут-потянут, вытянуть не могут. И вот уже нет ни у кого больше разбитого корыта и землянки. И все Золушки танцуют в хрустальных туфельках. Как в сказке!

Синяя птица

Её так и называют — синяя птица. Древняя родина её — Индия. Но теперь она живёт и у нас — в ущельях Тянь-Шаня.

Я долго искал встречи с ней. И вот сегодня у меня радость. Ну разве не радость своими глазами увидеть живое существо, которое никогда раньше не видел?!

У самой реки я втиснулся между огромных холодных камней. Тяжёлый водяной гул глушит всё. Я вижу, как падают в реку камни, но всплесков не слышу. Я вижу, как широко разевают клювики горные овсянки и чечевицы, но песен их не слышу. Я сам кричу для пробы — и не слышу сам себя!

В свирепом грохоте воды и вой ветра, и рёв бури, и громыхание грома.

Но вдруг звук особый, острый как нож, легко и шутя разрезал этот грохот и гул! Ни крик, ни рёв, ни вой не смогли бы одолеть грохот реки: свист, похожий на визг, перекрыл всё. В этом неистовом гуле он слышен так же легко, как песня зяблика в тихое утро.

Это она — синяя птица. Она тёмно-синяя — её видно издали. Она поёт, и песню её не заглушить. Она сидит на камне посредине реки. Как два зелёных крыла вокруг камня вздымаются и трепещут две упругих струи воды. На ней водяная пыль и в пыли переливается радуга. А сама она в блесках жемчуга, как в росе. Поклонилась и веером развернула хвост: хвост вспыхнул синим огнём…

Спина моя затекла, под боком острые камни, по ногам, втиснутым в щель, ползают противные чёрные слизни. Я оглох от грохота и вымок от брызг. Но я не свожу с неё глаз: доведётся ли когда-нибудь ещё встретить синюю птицу…

Золотой дождь

Всё лето листья подставляли солнцу свои ладошки и щёчки, спинки и животики. И до того налились и пропитались солнцем, что к осени сами стали как солнышки — багряными и золотыми.

Налились, отяжелели и потекли.

Полетели иволгами по ветру. Запрыгали белками по сучкам. Понеслись куницами по земле.

Зашумел в лесу золотой дождь.

Капля по листику щёлкает — сорвётся лист. Синицы на ветке завозятся — брызнут листья по сторонам. Ветер вдруг налетит — закружится пёстрый смерч. А если неуклюжий косач с лёту вломится в ветви — хлынет сверкающий водопад.

По колено в листьях деревья стоят.

Ёлочки листьями украсились, грибы под листьями спрятались.

Листья шуршат, скребутся, лопочут. Листья летят, качаются и бегут. Листья вверху, внизу и вокруг.

Шумит золотой дождь.

На неведомой дорожке

Разными тропами досталось ходить: медвежьими, кабаньими, волчьими. Ходил и заячьими тропинками, и даже птичьими. Но такой тропинкой шёл впервые.

На звериных тропах разгадывал я звериные тайны. Что-то увижу на этой тропе?

Шёл я не по самой тропинке, а рядом. Уж больно узка тропинка, как ленточка. Тропинку эту расчистили и протоптали… муравьи. Для них-то она была, конечно, не ленточка, а широченное шоссе. И муравьёв бежало по нему много-много. Тащили мух, комаров, слепней, стрекоз. Слюдяные крылышки насекомых блестели. Казалось, что между травинок по склону льётся струйка воды.

Я иду по муравьиной тропе и считаю шаги: шестьдесят три, шестьдесят четыре, шестьдесят пять шагов… Ого! Это моих больших, а сколько же муравьиных?! Серьёзная тропа. Только на семидесятом шаге струйка пропала под камнем. Я присел на камень — дух перевести. Сижу, смотрю, как бьётся под ногами живая жилка. Дунет ветер — рябь по живому ручейку. Проглянет солнце — засверкает всё.

Вдруг будто волна хлынула по муравьиной дороге. Змейка по ней вильнула и — нырк! — под камень, на котором я сидел. Я даже ногу отдёрнул, — наверное, это вредная гадючка. Ну и поделом — сейчас муравьи её обезвредят. Я знал, что муравьи смело нападают на змей. Сотнями облепят змею — и останутся от неё одни косточки. Я даже задумал скелет этой змейки забрать в свою коллекцию.

Сижу, жду. Под ногами бьётся и бьётся живой ручеёк. Ну, теперь пора, больше часа просидел. Осторожно приподнимаю камень — не повредить бы змеиный скелет. Первое, что увидел под камнем, была змея. Но не мёртвая, а живая и совсем не похожая на скелет! Наоборот, она стала ещё толще! Змейка, которую должны были съесть муравьи, спокойно и не торопясь сама ела муравьёв! Она прижимала их мордочкой и отправляла языком в рот.

Змейка эта была не гадючка. Таких змей я ещё никогда не видел. Чешуйка — как наждак мелкая, сверху и снизу одинаковая. Больше на червяка похожа, чем на змею.

Удивительная змейка: приподняла тупой хвост вверх, повела им из стороны в сторону, как головой, да вдруг и поползла хвостом вперёд! А глаз и совсем не видно. Не то с двумя головами змея, не то вовсе без головы! А питается-то чем — муравьями!

Не вышел скелет, так я змейку забрал. Дома подробно её разглядел и определил название. Глаза у неё нашёл, маленькие, с булавочную головку, под чешуйками. Потому-то и называют её слепозмейка. Живёт она в норах под землёй. Там ей глаза и не нужны. А вот ползать то передом, то задом вперёд удобно. И землю она рыть может.

Вот к какому невиданному «зверю» привела меня неведомая дорожка. Да что говорить! Каждая дорожка куда-то ведёт. Только идти не ленись.

Плясунья

Ну и погодка, чтоб ей ни дна ни покрышки!

Дождь, слякоть, холод, прямо — бррр!.. В такую погоду добрый хозяин собаку из дому не выпустит.

Решил и я свою не выпускать. Пусть дома сидит, греется. А сам взял ружьё, взял бинокль, оделся потеплее, надвинул на лоб капюшон — и пошёл! Любопытно всё-таки поглядеть, что в такую непогоду зверьё делает.

И только вышел за околицу, вижу — лиса! Мышкует — промышляет мышей. Рыскает по жнивью — спина дугой, голова и хвост к земле — ну чистое коромысло!

Вот легла на брюхо, ушки торчком — и поползла: видно, мышей-полёвок заслышала. Сейчас они то и дело вылезают из норок — собирают себе зерно на зиму.

Вдруг вскинулась лиска всем передом, потом пала передними ногами и носом на землю, рванула — вверх взлетел чёрный комочек. Лиса разинула зубастую пастиш ку, поймала мышь на лету. И проглотила, даже не разжевав.

Да вдруг и заплясала!

Подскакивает на всех четырёх, как на пружинках. То вдруг на одних задних запрыгает, как цирковая собачка — вверх — вниз, вверх — вниз! Хвостом машет, розовый язычок от усердия высунула.

Я давно лежу, в бинокль за ней наблюдаю. Ухо у самой земли — слышу, как она лапками топочет. Сам весь в грязи вымазался.

А чего она пляшет — не пойму! В такую погоду только дома сидеть, в тёплой, сухой норе! А она вон чего выкомаривает, фокусы какие ногами выделывает!

Надоело мне мокнуть — вскочил я во весь рост. Лиса увидала — тявкнула с испугу. Может, даже язык прикусила. Шасть в кусты, — только я её и видел!

Обошёл я жнивьё и, как лиса, всё себе под ноги гляжу.

Ничего примечательного: размокшая от дождей земля, порыжелые стебли.

Лёг тогда по-лисьему на живот: не увижу ли так чего?

Вижу: много мышиных норок. Слышу: в норках мыши пищат.

Тогда вскочил я на ноги и давай лисий танец отплясывать! На месте подскакиваю, ногами топочу.

Тут как поскачут из-под земли перепуганные мыши-полёвки! Из стороны в сторону шарахаются, друг с другом сшибаются, пищат пронзительно. Эх, был бы я лисой, так…

Да что тут говорить: понял я, какую охоту испортил лисичке.

Плясала — не баловала, мышей из их норок выгоняла… Был бы у неё тут пир на весь мир!

Оказывается, вон какие звериные штучки можно узнать в такую погоду: лисьи пляски!

Плюнул бы я на дождь и на холод, пошёл бы других зверей наблюдать, да собаку свою пожалел. Зря её с собою не взял. Скучает, поди, в тепле под крышей.

На великом пути

Спешили мы до ночи в лес попасть — не успели. Заночевали в поле. Палатку привязали к телефонному столбу. Потому что тучи на небе кипят: быть буре! И только устроились — задуло. Стенки палатки напружинились и загудели. Загудели и провода над головой. Страшно в такую ночь в голой степи.

Гудит вокруг, ревёт, свистит, воет.

И вдруг слышим: голоса! Странные голоса. Будто кто-то вздыхает тяжело: «Ох! ох! ох!» А другой подгоняет сердито: «Но! но! но!»

Выбрался из палатки. Как в чёрный водоворот нырнул: крутит, толкает, не даёт дышать. Но всё же разобрал — голоса-то с неба! Птицы кричат. Летят птицы на юг, и вот кричат в темноте, чтобы не потерять друг друга.

Большие и сильные высоко летят. А мелюзга разная — голосишки пискливые, крылышки мокрые дребезжат! — над самой землёй мчат. Гонит их вихрь, как сорванные листья. Не разобрать по голосам — что за птицы? На пролёте птицы кричат особыми, «дорожными» голосами, не похожими на их всегдашний зов.

Всю ночь рвал палатку ветер. Гудели провода. И кричали в темноте птицы.

А утром тишина. Ни туч, ни ветра. Солнышко проглядывает. А ничего живого не видно.

Вот только лисичка вдоль столбов бежит. Да чудная какая-то — бежит и кланяется! Пробежит — поклонится, пробежит — поклонится. Поклон — носом до земли.

До нас добежала — стоп! Пастишку разинула, вильнула, да так по земле пошла, что кажется, над землёй полетела!

А когда вильнула, выронила из пастишки чёрный комочек. Пошёл я посмотреть. И вижу — птичка! А дальше под проводами ещё. Ночью о провода побились!

Так вот почему кланялась лисичка! Каждой мёртвой пичужке — лисий поклон.

Сколько тут птиц! Рыжегрудые зарянки упали на сухой бурьян, и бурьян расцвёл оранжевыми цветами. Куличок угодил в лужу — заломившееся крылышко торчит вверх. Гонит ветер мёртвого куличка, как лодочку под парусом.

У лужи — каменка. Тонкие пальчики стиснуты в кулачки, видно, от боли…

Далёк, далёк и труден птичий путь. Много ещё птиц потеряется в темноте и не откликнется на зов пролетающих стай. Много попадёт в зубы лисиц и когти ястребов. Но ещё больше — долетят.

Обязательно долетят.

Счастливого им пути!

Баклан

Море на рассвете ещё спит. Оно тихое и почти бесцветное — серое в сумерках. Вдоль прибойной полосы чёрным строем, как солдатики, сидят бакланы.

Я выстрелил по строю картечью. Бакланы разом, как по команде, взмахнули крыльями и полетели в море, трогая концами крыльев тихую воду.

Но один остался на берегу. Я подошёл, поднял его за чёрные, холодные и мокрые перепончатые лапки. Голова баклана беспомощно моталась на длинной шее. Он был убит наповал.

Я сел на песок и стал рассматривать новую для меня птицу. Вертел баклана в руках, дул ему под перо. Потом вынул циркуль-измеритель и измерил бакланий клюв, лапу, крыло и хвост, чтобы позже точнее определить его по определителю.

Цвет баклана был чёрный, то с зелёным, то с бронзовым отливом. Особенно хороши были глаза: косые, изумительного зелёного, малахитового цвета.

Долго я возился с мёртвым бакланом.

Вставало солнце. Лучи его будили всё живое. Проник луч в траву, и закопошились в траве разные жучки: усатые, горбатые, мохнатые. Пригрел луч цветочный бутон — бутон шевельнулся, тихонько раскрылся, как синий глазок. В бутоне букашки ночевали, расправили на солнце крылья и улетели.

Просыпалось и море. Я отложил птицу: море на восходе всего прекрасней.

Горизонт посинел. Ближе протянулись по морю полосы лазури, ещё ниже — лиловые, потом зелёные, как бакланьи глаза, и даже бронзовые, как отблеск бакланьего пера, — там, где было мелко и проглядывал песок дна. А с синего горизонта побежали по морю белые весёлые барашки.

Не оторвал бы я глаз от моря, если бы не сильный шум позади. Оборачиваюсь и вижу: мёртвый баклан ожил! Хлеща крыльями, он бежал по жёлтому песку к морю, на ходу выплёвывая рыбу.

Птицы-рыбоеды всегда так делают, когда хотят облегчить свой полёт. Этот воскресший обжора выплюнул тридцать бычков — чуть не килограмм рыбы! И полетел в море, сшибая чёрными крыльями белые гребешки волн. Вот он сел на воду и закачался на волнах.

Уж не оживил ли и его солнечный луч? Конечно, нет. Просто картечина чиркнула по голове и оглушила, и баклан «потерял сознание». Ну, а отлежался на ветерке, солнышком его пригрело, он и «ожил».

Я не жалел. Мясо баклана не ахти какое — рыбой пахнет. Шут с ним!

Серая цапля

Странный случай произошёл со мной на охоте у Ленкорани.

Рано утром я шёл по обочине залитого водой рисового поля. Вдруг из-за кустов ежевичника, углом вдающихся в это поле, взлетела серая цапля. Видно, до этого она была чем-то сильно занята, прозевала мой подход и теперь поспешно била большими крыльями, стремясь как можно скорей улететь. Она была так близко, что я видел её испуганный глаз, косящий на меня через плечо, и мокрые длинные ноги, с которых стекала вода.

Мне нужна была цапля для музея. Чтобы не разбить зарядом птицу, я отпустил её в меру, выстрелил, — и цапля, свесив длинную шею, плюхнулась в воду. Когда я подошёл, птица была уже мертва, только шея её длинная конвульсивно изгибалась.

Я спешил; подняв цаплю за длинные ноги, я запихнул её в рюкзак и зашагал дальше.

Вышло так, что отдыхать я сел только в полдень.

Сунул я руку в рюкзак, чтобы вытащить свёрток с едой, но рука вдруг наткнулась на что-то живое! Это «что-то» было холодное, но я отдёрнул руку так быстро, будто обжёгся.

В рюкзаке была змея!

Я вытряхнул змею из мешка, и она быстро уползла, шевеля траву. Это был пятнистый водяной уж.

Вот загадка: ведь рюкзак-то весь день был у меня на спине?

Может, змея упала с дерева и случайно угодила в мешок?

Здешние змеи иногда заползают на деревья и нередко падают оттуда, шлёпаясь о землю.

Но ведь рюкзак мой был завязан!

И вдруг я вспомнил, как странно шевелилась и изгибалась шея убитой мною цапли!..

Так вот оно что! Цапля поймала змею, проглотила её, да не совсем — я ей помешал. В рюкзаке змея выползла из цаплиного горла и уютно пригрелась на моей разгорячённой спине.

Я часто видел, как цапли ловят змей на рисовых полях. Схватив змею за хвост, цапля вскидывает шею, взмахивает змеёй, как кнутом, и, широко разинув клюв, отправляет её в глотку. Но, как только цапля опустит голову за новой добычей, змея выскальзывает у неё из клюва. Цапля опять хватает её за хвост, глотает — и всё начинается сначала. Старые цапли хитрей: они сперва оглушают змею ударами клюва и уже тогда глотают.

Убитая мной цапля была совсем молодая и, значит, ещё не научилась убивать змей, прежде чем их съесть. И не научилась бояться человека. Ей не пришлось поумнеть.

Зато я стал немножко опытнее и осторожнее.

Загрузка...