КРАЕШКОМ ГЛАЗА

На охоте работает всё: глаза, уши и даже нос. Самое главное, самое желанное, самое нужное и необходимое на охоте — это взлёт или крик птицы, появление зверя. Всё остальное для охотника — в тумане. Оно мимолётно. Слышишь его вполуха, видишь краешком глаза.

Ветер ли в голых сучьях свистнет по-особому — шепнёт на ухо тоскливое; расцвеченные ли осенью листья необыкновенным сочетанием своим покажут вдруг что-то весёлое и радостное, донесётся ли откуда памятный запах, — ты дрогнешь и помедлишь…

Но это только миг. И опять вперёд, мимо всего этого: ухо ищет шорох дичи, глаза ищут дичь. И только в памяти, на самой дальней-дальней полочке, что-то отложится и там останется.

Вот об этом, услышанном на охоте вполуха и увиденном самым краешком глаза, и будет рассказ.

Капли солнца

Бекас взлетел, завилял и взвился вверх — прямо к солнцу. Ружьё взлетело к плечу — выстрел, но стремительный чёрный комочек мчит вверх, всё вверх; с тонких мокрых ножек его, сверкнув, соскользнули две тяжёлые капли солнца…

Главное для охотника — дичь. Слава охотника в полном ягдташе. И почёт ему за удачу. Но радость охотника в другом. Сколько убил я бекасов, сколько их съел — и не помню. А вот того бекаса, не убитого и не съеденного, да ещё и промахнулся по которому позорно, — запомнил. Да и как запомнил! А ведь только краешком глаза, только на один миг увидел, как упали на взлёте, сверкнув, с его тонких мокрых ножек две золотые капли!

Сверкнули на миг, а на всю жизнь остались.

Волшебная полочка

— Я — ПОВЕЛИТЕЛЬ ПТИЦ!

Захочу — и птицы сами прилетят ко мне.

Захочу — прилетят голуби и воробьи. Захочу — синицы. Захочу — явятся гости севера — снегири и свиристели.

Нет, я не волшебник. Я не шепчу таинственных заклинаний. И у меня нет волшебной палочки. Но зато у меня есть волшебная полочка.

На вид полочка совсем проста: простая фанерка с простыми деревянными бортиками. Но в полочке волшебная сила!

Так и быть, я открою свой секрет. И к вам, стоит вам только захотеть, станут прилетать дикие птицы. Для этого надо на простую полочку насыпать простой крупы и простых хлебных крошек. Потом полочку нужно выставить за окно. И полочка сразу станет волшебной! На неё сразу же прилетят голуби и воробьи.

А если вы живёте у парка или в деревне, укрепите на полочке кусочек сала — к вам прилетят синицы!

Положите на полочку кисти рябины — прилетят снегири и свиристели.

Сделайте себе ВОЛШЕБНУЮ ПОЛОЧКУ.

Каждый день станут прилетать к вам разные птицы.

Вы станете ДОБРЫМ ПОВЕЛИТЕЛЕМ ПТИЦ!

Белые фигурки

Всю ночь таинственно перешёптывались деревья: что-то творилось в лесу. Утром стало видно: в лес пришла зима. Под холодными лесными сводами, покорно склонив головы, застыли скорбные белые фигурки.

Вместе со снегом налетели и набежали в лес диковинные, невиданные существа. Они расселись по пням и сучкам, взобрались на ёлки и сосны — странные молчаливые фигурки, неподвижные, незнакомые, но на что-то очень похожие…

Вот вылез из сугроба лесной человечек в огромной папахе и бурке. Вылез и уставился на побелевший лес.

А может, и не на лес, а вот на эту печальную фигурку? Обласкало солнце пригорюнившуюся фигурку, и с мохнатых хвойных ресниц её закапали слёзы…

А тут кто-то бодрый вскинулся на дыбки: то ли зайчик, то ли белочка, то ли собачка. И эта непонятная зверюшка прискакала в лес вместе со снегом и вместе со снегом пропадёт из леса. Это зверёк-оборотень. Сделай шаг в сторону, и он вмиг исчезнет: прикинется простым сучком, запорошённым снегом. Вот птица — не птица, зверь — не зверь. Шею вытянуло, крылья свесило, того и гляди улетит! А тронь — упадёт и рассыплется в прах. Останутся на снегу вмятинки — следы невидимого существа.

Белые медведи и белые совы. Белые зайчики-ёлочки стоят столбиками, ушки на макушке, лапки на пузечке — насторожились и замерли. И не спеша бредёт средь дремучих снегов белый сказочный слон.

Полон лес диковинных зверей и птиц. Нигде больше таких не увидишь, только в лесу и только зимой.

В лесу

В лесу и зимой хорошо, и в мороз жарко; были бы спички. Запалил костёр, чаю вскипятил — пей-отдыхай!

Побежали мы с приятелем в лес. Весело тарахтим: он спичками, я котелком.

Стали сушняк на костёр собирать Вот уж попутались на лыжах в чапыге! А без лыж нельзя: проваливаешься.

Час прошёл, собрали кое-как. Вспыхнул весёлый костёр. Вспыхнул, разгорелся и… стал тонуть! Тонет прямо на глазах — за огонь-то его не схватишь, не удержишь. Тонул, тонул и утонул. Мы на снегу, костёр под снегом. Вместе с котелком. Еле достали горячий котелок.

Поставили котелок на снег — котелок утонул. Выудили его рогулькой, как окуня из лунки. Разлили чай по кружкам — кружки утонули. Соскочили мы за кружками с лыж — сами по пах увязли.

Стоим в снегу — ни сесть, ни шагнуть.

Чай замёрз. Сами замёрзли.

Костёр чадит. Дым ест глаза. Слёзы по щекам текут, вытереть их нечем — руки в саже. И пальцы свело, не гнутся, как грабли. Вот тебе и пей-отдыхай!..

Да, хорошо в зимнем лесу.

Только тому, у кого умелые руки, а не грабли!

Пороша

Первая пороша, первая пороша — как белая июньская ночь! Всё невидимое делает видимым, всё тайное — явным.

Был лес тёмен и глух и вдруг посветлел и ожил. Никто незаметно не пробежит, никто невидимо не пройдёт. Каждый оставит след, сам о себе расскажет.

Рассказы, рассказы — нет им конца. Смешные и грустные, страшные и бесстрашные, длинные и короткие.

Вот короткий рассказ.

Выпал снег — вот-то перетрусили все первогодки! В жизни такого ещё не видели.

Первые ночь и день смирно сидели: а вдруг да что-то случится? Но ничего не случилось. Белое лежит и молчит.

Потрогали лапой — мягкое. Ткнули носом — не пахнет. Прикусили зубами — холодное. Не огрызается, не дерётся.

Обрадовался заяц-беляк: «Теперь меня, белого, на белом никто не увидит». Сорока запрыгала, задрав хвост. Лисёнок шагнул.

Начались и потянулись лесные рассказы.

Диковинный мне повстречался след: крестик и скобочки, крестик и скобочки. Сразу и не прочтёшь.

Всё короче прыжки, всё глубже скобочки по бокам. Немного прошёл — и конец: лежит на снегу певчий дрозд. Жалкий комочек встопорщенных перьев. Ножка отбита, вывернуто крыло. Видно, охотник осенью его подстрелил. С дрозда проку нет: подержал, да и бросил.

Жил дрозд калекой, еду на земле находил. На ножке скакал, на крылышки опирался. Как инвалид на костылях. Перебивался с брусники на клюкву, пока снег её не укрыл.

Тогда совсем отощал: упирается в ладонь грудная косточка. От голода и околел.

Жаль, не просвистит он весной своих песен, а до чего ж они хороши!

Пороша, пороша: кому диковина, кому белая книга, кому спасенье и радость, а кому и конец.

Песенки подо льдом

Это случилось зимой: у меня запели лыжи! Я бежал на лыжах по озеру, а лыжи пели. Хорошо пели, как птицы.

А вокруг снег и мороз. Слипаются ноздри и стынут зубы.

Лес молчит, озеро молчит. Петухи в деревне молчат. А лыжи поют!

И песенка их — как ручеёк, так и льётся, так и звенит. Но ведь не лыжи же, в самом деле, поют, где уж им, деревянным. Подо льдом кто-то поёт, прямо у меня под ногами.

Уйди я тогда, и подлёдная песенка осталась бы чудесной лесной загадкой. Но я не ушёл…

Я лёг на лёд и свесил голову в чёрный провал.

За зиму вода в озере усохла, и лёд навис над водой, как лазоревый потолок. Где навис, а где обрушился, и из тёмных провалов курчавится пар. Но ведь не рыбы же поют там птичьими голосами? Может, и вправду там ручеёк? Или, может, звенят рождённые из пара сосульки?

А песня звенит. Живая она и чистая; такую ни ручью, ни рыбам, ни сосулькам не спеть. Такую только одно существо на свете может спеть — птица…

Я стукнул лыжей по льду — песенка смолкла. Я постоял тихо — песенка зазвенела опять.

Тогда я что есть силы стукнул лыжей об лёд. И сейчас же из тёмного провала выпорхнула чудо-птица. Села она на край полыньи и трижды мне поклонилась.

— Здравствуй, подлёдная певунья!

Птичка опять кивнула и спела на виду подлёдную песню.

— А я ведь знаю тебя! — сказал я. — Ты оляпка — водяной воробей!

Оляпка ничего не ответил: он умел только кланяться и кивать. Снова юркнул он под лёд, и оттуда загремела его песня. Ну и что, что зима? Подо льдом ведь ни ветра, ни мороза, ни ястреба. Подо льдом чёрная вода и таинственный зелёный полумрак. Там, если погромче свистнуть, всё зазвенит: эхо помчится, стукаясь о ледяной потолок, увешанный звонкими сосульками. Чего бы оляпке не петь!

А нам чего бы его не послушать.

Кусок хлеба

На мусорную кучу зимой только сытый не летит. Но сытых зимой мало. Всё видят голодные птичьи глаза. Чуткие уши всё слышат. Думаете, раз птичьи уши не заметны, то они и не чутки? Как бы не так! Тихо скрипнет дверь — а птицы слышат. Хозяйка выплеснет из ведра помои — сразу увидят. Уйдёт — они тут как тут. Они — это вороны, галки, сороки и сойки. Птицы смышлёные, осторожные, хитрые. Человека они знают и знают, когда его надо бояться. Больше всего они любят тех, кто не обращает на них внимания. Но внимание на них трудно не обратить.

Вороны прилетают, шумя отсыревшими крыльями, и забавно моргают, мелькая белым веком. Будто закатывают глаза от удовольствия.

У сорок на чёрных бархатных спинках искрятся снежинки. А хвосты и крылья будто покрашены нефтью: отливают зелёным, лиловым и жёлтым.

Чёрные галки — в серых воротничках, глаза у них белые и удивлённые.

Сойка наряднее всех: рыжий хохол, на крыле голубое — как рябь на воде. Ладная, ловкая. Полный рот набьёт, даже горло раздуется. И скорее в лес: по углам рассовать. Рассуёт и снова летит. Страшно, а летит. От страха даже рот открывает и хохол поднимает дыбом. Даже бормочет что-то под нос. Но голод ещё страшней.

Голод пригнал галку-инвалида. Какой-то охотник отстрелил ей нижнюю половинку клюва. Ни клюнуть, ни взять, ни почистить перья.

Села, странно тонконосая, взъерошенная, отощавшая, с перьями-сосульками на брюшке. Будь что будет.

Положила головку на снег и боком-боком уцепила кусок. Кусок — день жизни. Будет ли он и завтра?

Видимо и невидимо птицы вокруг жилья.

Стукнула дверь: друг или враг? С ведром или с ружьём?

Лучше бы спрятаться, да надо лететь. На мусорную кучу только сытый зимой не летит. А сытых зимой мало.

Своя песня

Все птицы хороши, но скворцы с особой изюминкой; каждый у них в особицу, один на другого не похож.

Пером и росточком одинаковы — скворцы и скворцы! — да у каждого свой талант. Один вдруг чечевицей крикнет, а сосед — куличком. Кому воробей по душе пришёлся, кому — жаворонок. А иному — петух, а то и кошка! И от этого скворец не просто «скворец», а «скворец с чечевичкой», «скворец с иволгой», «скворец с куликом». А есть и такие, что на многие голоса молодцы.

Собрались как-то у меня зимой в клетках разные птицы: зарянка, щегол, синица, чиж, клёст да снегирь. Птиц много, но все разные, на разных языках говорят, друг друга не понимают. А самим с собой разговаривать не очень-то весело. Нахохлились птицы.

Но был среди них скворец. Пикнет, бывало, заряночка грустно — скворец ей в ответ заряночьим голосом: «Ти-ик!» Заряночка насторожится, просвистит что-то. И скворец в ответ просвистит. Заряночка весёлую нотку свистнет — скворец ответит. Потом скворец просвистит — заряночка откликнется.

И так с каждой птицей: со щеглом, чижом, синицей, снегирём.

Птицы радуются: кому не приятно на родном языке пересвистнуться! Так всю зиму и жили припеваючи.

А всё скворец! С каждым общий язык нашёл, каждого расшевелил. И себя не забыл: песню свою новыми звуками наполнил. Хороша песня стала: и своя и для всех!

Вежливая галка

Много у меня среди диких птиц знакомых. Воробья одного знаю. Он весь белый — альбинос. Его сразу отличишь в воробьиной стайке: все серые, а он белый.

Сороку знаю. Эту я по нахальству отличаю. Зимой, бывало, люди за окно продукты вывешивают, так она сейчас же прилетит и всё растреплет.

А вот галку одну я приметил за её вежливость.

Была метель.

Ранней весной бывают особые метели — солнечные. Снежные вихри завиваются в воздухе, всё сверкает и несётся! Каменные дома похожи на скалы. Наверху буран, с крыш, как с гор, текут снежные водопады. Сосульки от ветра растут в разные стороны, как косматая борода деда-мороза.

А над карнизом, под крышей, есть укромное местечко. Там два кирпича из стен выпали. В этом углублении и устроилась моя галка. Чёрная вся, только на шейке серый воротничок. Галка грелась на солнце, да ещё и расклёвывала какой-то лакомый кусок. Уютное местечко!

Если бы этой галкой был я, я бы никому такое местечко не уступил!

И вдруг вижу — подлетает к моей большой галке другая, поменьше и цветом потусклее. Прыг-скок по карнизу. Круть-верть хвостом! Села напротив моей галки и смотрит.

Ветер её треплет — так перья и заламывает, так белой крупой и сечёт!

Моя галка кусок свой схватила в клюв — и шасть из углубления на карниз! Тёпленькое месточко чужой уступила!

А чужая галка хвать у моей кусок из клюва — и на её тёпленькое местечко. Лапкой чужой кусок прижала — клюёт. Вот бессовестная!

Моя галка на карнизе — под снегом, на ветру, без еды. Снег её сечёт, ветер перья заламывает. А она, дура, терпит! Не выгоняет маленькую.

«Наверное, — думаю, — чужая галка очень старая, вот ей место и уступают. А может, это всем известная и всеми уважаемая галка? Или, может, она маленькая, да удаленькая — драчунья». Ничего я тогда не понял…

А недавно вижу: обе галки — моя и чужая — сидят себе рядышком на старой печной трубе и у обеих в клювах прутики.

Эге, гнездо строят! Тут уж каждый поймёт.

И маленькая галка совсем не старая, и не драчунья. Да и не чужая она теперь. И уж, конечно, не всеми уважаемая.

А моя знакомая большая галка совсем не галка, а гал!

Но всё равно мой знакомый гал очень вежливый. Я такого первый раз вижу.

Земля!

Сосна была высоченная, мачтовая. И на ней, как на корабельной мачте, было воронье гнездо. Настоящее воронье гнездо, на настоящей корабельной сосне.

В гнезде сидел зоркий наблюдатель — воронёнок, сын ворона. Он вылупился из яйца очень рано, когда вокруг ещё лежал снег. И вот сегодня он первый раз в своей жизни увидел среди безбрежного снежного моря тёмное большое пятно — проталину. Над проталиной струился пар, и она плыла и колыхалась, как далёкий мираж.

— Ко-рр! Ко-рр! — на весь лес крикнул удивлённый воронёнок. — Ко-рр!

Вот так наблюдатель-моряк, сидя в «вороньем гнезде» на корабельной мачте, завидев далёкий берег, кричит радостно и громко: «Земля! Земля!»

Заячий хоровод

Мороз на дворе. Особый мороз, весенний. Ухо, которое в тени, мёрзнет, а которое на солнце — горит. С зелёных осин капель, но капельки не долетают до земли, замерзают на лету в ледышки. На солнечной стороне деревьев вода блестит, теневая затянута матовой коркой льда.

Порыжели ивняки, а ольховые заросли стали лиловыми.

Днём плавятся и горят снега, ночью пощёлкивает мороз.

Пришла пора заячьих песен. Самое время ночных заячьих хороводов.

Как зайцы поют, — по ночам слышно. А как хоровод водят, — в темноте не видать.

Но по следам всё понять можно: шла прямая заячья тропа, от пенька до пенька, через кочки, через валежины, под белыми заячьими воротцами и вдруг закружила немыслимыми петлями! Восьмёрками среди берёзок, кругами-хороводами вокруг ёлочек, каруселью между кустов.

Будто закружились у зайцев головы и пошли они петлять да путать.

Пляшут и поют: «Гу-гу-гу-гуу! Гу-гу-гу-гуу!»

Как в берестяные дудки дуют. Даже губы подскакивают!

Нипочём им сейчас лисицы и филины. Всю зиму жили в страхе, всю зиму прятались и молчали. Довольно!

Март на дворе. Солнце одолевает мороз.

Самая пора заячьих песен.

Время заячьих хороводов.

Весенняя баня

Ванятка считал себя знатоком птиц. Ему приходилось держать в клетках чижей, чечёток, снегирей, синиц, щеглов, клестов, зябликов. А сегодня вышел Ванятка из школы и видит: на краю снеговой лужи сидят три совершенно незнакомые птички ростом с воробья. Одна чёрная, другая коричневая, а третья вовсе рыжая.

Прыг-прыг-прыг — по гузку — по самый хвостик — в лужу, и ну купаться! То грудку окунут в воду, то на задок присядут и бьют, бьют тупыми крылышками по воде, трепыхаются в ней. Брызги над ними, как фейерверк: в каждой капельке — искорка солнца.

Выскочили из лужи и, встряхнув мокрые крылышки, взъерошенные, перелетели на песчаную дорожку. И — вот глупыши! — давай барахтаться в грязном песке. Песок к перу липнет — измазались все! Не поймёшь, какого и цвета стали.

Скоро так песком облипли, что и летать не могут. По земле поскакали.

Прыг-дрыг-скок — и опять в лужу! Опять над ними солнечный фейерверк, да ещё радуга в брызгах. Моются, стараются.

Выкупались, вымылись — и выскочили на бережок.

Ванятка так и ахнул:

— Воробьи! Все трое — обыкновеннейшие воробьи!

Все трое серенькие, свеженькие такие, чистенькие. А вот вода в луже стала грязной…

Понял Ванятка: воробьи так за зиму измазались, что и на себя стали не похожи. Это они сейчас в бане мылись, зимнюю грязь с себя смывали. С песочком тёрли!

Чёрный сажу смывал: он всю зиму в дымовой трубе ночевал.

Коричневый — спал в сыром дупле, в гнилой трухе вымазался.

Рыжий — в кирпичной стене устроился, в дырке.

Вот и стала вода в луже чёрно-кирпично-коричневой.

— С лёгким паром! — крикнул Ванятка воробьям и побежал домой, разбрызгивая ногами весенние лужи.

За окном

Весной в лесах и полях поют мастера песен — соловьи, жаворонки. Люди слушают их затаив дыхание.

Я знаю много птичьих песен. Услышу — и сразу скажу, кто поёт. А нынче вот не угадал.

Проснулся я рано-рано. Вдруг слышу: за окном птичка какая-то возится в кустах. Потом голосок слышу, да такой приятный, будто две хрусталинки ударились друг о друга. А потом просто по-воробьиному: «Чив! Чив!» Диво!

Хрусталинкой — воробьём, воробьём — хрусталинкой. Да всё быстрей, всё звонче!

Перебрал я в памяти все птичьи песни — нет, не слыхал такой никогда.

А птичка-невидимка не унимается: хрусталинкой — воробьём, воробьём — хрусталинкой!

Тут уж и под тёплым одеялом не улежишь! Вскочил я, отдёрнул занавеску и вижу: сидит на кусте обыкновенный воробей! Старый знакомый. Он всю зиму летал ко мне на подоконник за крошками.

Но сейчас воробей не один, а с подружкой. Подружка спокойно сидит и пёрышки чистит. А воробью не сидится. Он чирикает во всё горло и, как заводной, скачет вокруг подружки с ветки на ветку, как со ступеньки на ступеньку. Тонкие ветки бьются одна о другую и звенят хрусталинками. Потому звенят, что дождевая вода замёрзла на них тонкими сосульками.

«Чив!» — воробей, «дзень!» — сосулька.

И так это выходило хорошо и здорово, ей-ей не хуже, чем у заслуженных певцов — соловьёв и жаворонков.

Первые

Закапало с сосулькиных носов. Холодное небо залила тёмная солнечная дымка.

Каждую весну я с изумлением слежу за великим переселением птиц с юга. Мчат над головой быстрые кулики. Совсем недавно бегали они по отмелям тропических рек, кося глазком на зубатых крокодилов. Летят журавли, — может, на перьях их ещё сохранилась пыль берегов Нила.

Все спешат туда, где сами выклюнулись из яйца и впервые увидели синее небо и зелёную землю.

Удивительное это дело — перелёт птиц!

Но ещё больше изумляют первые.

Капают сосулькины простуженные носы. По ночам ещё позванивает мороз. Только крошечные проталинки наклюнулись на белых холмах, а первые уже тут.

… Лиловые тучи приподнялись над горизонтом и открыли оранжевую полоску зари. В оранжевую щель со свистом ворвался вихрь; зазвенела на ветру упругая жёлтая стерня. На чёрной маслянистой пашне вспыхнули от зари лужи, будто в подземных окнах включили свет.

На север, борясь с вихрем, мелькая белым брюшком, пролетела первая ласточка.

… Захлебываюсь ветром. Ветер заливает рот, нос, глаза и уши. Тону в ветре, как тонут в бурной горной реке. Цепляюсь за жёсткие стебли травы, прячу голову за камень. Под камнем лисья нора — пахнет сырой землёй и зверем. Неглубоко в норе птичка — горный конёк. Конёк спасается от бури. Это первый конёк. Так и лежим рядом — человек и птичка. Слушаем, как обрушиваются на скалы тяжёлые валы ветра.

А в степи?

… На белую степь смотреть нельзя. Снег занастился и полыхает на солнце литым стеклом. Редко-редко чёрные точки — первые проталинки. В полдень над проталинками струится парок. И, как рождённая из пара, поднимается вверх на трепещущих крыльях птица. Льётся над снежной степью её ветряная песенка. Это первый жаворонок.

На много дней полёта впереди своих стай, терпя голод и холод, страстно рвутся вперёд первые вестники весны — первые птицы.

И захотелось мне узнать, какие же они, эти первые? Чем они отличаются от остальных? Что это за птицы, которые, наперекор всем невзгодам, обогнали свои стаи и летят впереди?

Может, эти птицы больше ростом, сильней? Может, у них теплее перо и гуще пух? Может, крепче у них клювы и ноги? Или окраской они отличаются от всех других?

Я стал наблюдать.

Я находил их замёрзшими. Ловил обессиленных. Уж очень хотелось узнать тайну первых.

Подробно разглядывал я этих птиц. Ощупывал крылья, дул под перо, измерял, описывал окраску. И потом сравнивал.

Нет, ничем эти первые внешне не отличались от всех других. Такое же перо, та же окраска, те же размеры крыльев и клюва. Желудок только чаще бывал пуст. Да кожа под пером синеватая, без жира.

Так и не разгадал я тайну первых. Так и не узнал, чем отличаются передовые от летящих позади. По виду они совсем такие же.

Значит, различие у них не снаружи, а внутри. Что ж, это очень похоже на истину. Пожалуй, это так и должно быть. У всех первых что-то особое внутри, а не снаружи.

Только вот — что?

Шепелявая птица

— Приложите-ка, ребята, ухо к замочной скважине. Слышите?

— Кукареку-у!

— Петух, — сказали ребята. — Знакомая птица!

А за дверью вдруг по-кошачьи:

— Мяу, мяу, мяу!

Вот так петух!

И вдруг как часики:

— Тик-тик-тик! Защебетало, защебетало. Потом по-синичьему:

— Вин-тик, вин-тик, вин-тик!

Потом по-куличиному:

— Ули-и-ит, ули-и-ит!

И как певчий дрозд:

— Фи-лип, фи-лип, фи-лип!

— Это птица-повторялка, — сказали ребята. — На всех птичьих языках говорит!

А птица за дверью как скажет человеческим голосом:

— Кош-ка, кош-ка, кош-ка, бр-р-рысь!

— Вот это да-а!

А птица за дверью:

— Шкворушка, шкворушка, шкворец!

Все так и ахнули. Это же скворец ручной! Скворцы ведь известные пересмешники. Они могут птичьи голоса передразнивать и человеческие слова повторять. Только вот шепелявят здорово:

— Шкворушке шахару шкорей!

Но для птицы это полбеды. Беда, когда иные ребята говорят:

— Шёл Шашка по шоше и шошал шошку!

Прямо скворцам на смех!

Крылатые песни

Небо сияет — глаз не поднять. И в этом сиянии, невидимо, летят с юга на север птичьи песни. Летят в одиночку и стайками; никому их не видно, но всем слышно.

Медленно тонут в набухшем снегу нагретые солнцем соринки, чешуйки и щепки. Синицы собирают на снегу оттаявших комаров и мух. Услышав летучие песни, синицы скачут вверх по стволу, с сучка на сучок, всё выше и выше, как по ступенькам винтовой лестницы. Вот и конец, вот еловый шпиль; дальше синее небо, белое сияние — ничего не видать. Разве песни увидишь? А песни летят; песня за песней, одна за другой, журчащие, как ручейки.

Осенью птицы улетают молча: были и нет. Или кричат унылыми прощальными голосами. А весной каждая пичужка звенит, песни летят наперегонки. Видно, торопятся песни домой. Не видя, их узнаешь. Вон та — трясогузка, а это — зарянка. А эта, что летит и журчит, — жаворонок. Близкая сердцу птица: песня и полёт!

Вот чибисы; кому не знакомо их тягучее «у-вы!» и «ку-вырк!». Но чибисов не видно, слышны только их голоса! Неужели, как в сказке, голоса обогнали хозяев и первыми прилетели домой? И так и не так.

Бегают по липкой пашне скворцы и кричат чибисиными голосами. Видно, устали чибисы в пути и скворцы обогнали их. На лету подхватили чибисиные унылые крики и унесли их с собой. А может, налетела на чибисов беда, может, снежные вихри заломили им крылья и понесли по земле. Не долетела бы песня домой, если бы не скворцы.

Весна — вот и торопятся песни домой. Песни спешат наперегонки. Песни летят как на крыльях!

Тетеревиные ноты

Ещё не поют в лесах тетерева. Ещё только ноты пишут.

Пишут они ноты так. Слетает один с берёзы на белую поляну, надувает шею, как петух. И семенит ножками по снегу, семенит. Крылья полусогнутые волочит, бороздит крыльями снег — нотные строчки вычерчивает.

Второй тетерев слетит да за первым по снегу как припустит! Так точки ногами на нотных строчках и расставит:

— До-ре-ми-фа-соль-ля-си!

Первый сразу в драку: не мешай, мол, сочинять! Чуфыкнет на второго да по его строчкам за ним:

— Си-ля-соль-фа-ми-ре-до!

Прогонит, поднимет вверх голову, задумается. Побормочет, побормочет, повернётся туда-сюда и лапками на своих строчках своё бормотание запишет. Для памяти.

Потеха! Ходят, бегают — расчерчивают снег крыльями на нотные строчки. Бормочут, чуфыкают — сочиняют. Песни свои весенние сочиняют и ножками да крыльями их на снегу записывают.

Но скоро кончат тетерева песни сочинять — начнут разучивать. Взлетят тогда на высокие берёзки — сверху-то хорошо ноты видно! — и запоют. Все одинаково запоют, ноты у всех одни и те же: бороздки да крестики, крестики да бороздки.

Всё разучивают да разучивают, пока снег не сойдёт.

А и сойдёт — не беда: по памяти поют. Днём поют. Утром и вечером поют.

— Здорово поют, как по нотам!

Оттаявшие происшествия

Всё, что случилось зимой в лесу, — всё скрыл снег. Злодейство ли, доброе ли дело — всё погребено в сугробах: снегом укрыто, метелью заглажено. Ни памяти, ни следа.

Но пришла оттепель, и всё вышло наружу. Всё, что копилось, всё, что скрывалось, выступило напоказ. Оттаяли хвоинки, прутики, листики, кусочки коры. Везде под кузницами дятлов грудами лежат шишки.

Вот перья вороны, которую в конце зимы разорвал ястреб. Вот подснежные спаленки-лунки рябчиков и тетеревов. В них они спали в самую глухую зимнюю пору. Тут снеговые тоннели крота: ишь ты, он и в снегу искал червяков!

Шишки, сброшенные клестами и оглоданные белками. Подстриженные зайцами ивы.

А вот землеройка, задушенная и брошенная лаской. Вот хвостик белки-летяги — остатки обеда куницы.

Будто листаешь прочитанную книгу и рассматриваешь картинки.

Ветер и солнце долистают белую книгу. Скоро покажется и обложка-земля. Тогда все зимние происшествия встретятся, соединятся и растворятся в тысячах и тысячах других, скопившихся на земле за долгие-долгие годы.

Вся земля под ногами — это бывшие происшествия.

Тёплая струйка

Зима — тяжёлое время. Даже могучие звери прячутся в берлоги и норы. Трудно представить, что где-то сейчас, в тайничках под снегом, лежат окоченевшие бабочки. Бывало, чуть ветер, чуть дождь, а они уже сникли. И пыльца на крылышках сбилась и потускнела.

Но они есть, они ждут; ждут весну и тепло.

Бабочка крапивница зимовала в стогу. Солнце нагрело стог, и заструилось от него тепло. К теплу, на припёк, и выползла неловкая и сонная бабочка. Подкрылышко одно отпало, другие оббились, стёрлась пыльца. Нелегко зимовать в стогу.

Крапивница отогрелась и затрепетала от нетерпения. Качнулся ветерок, она вспорхнула и понеслась.

И вдруг её обдало жгучим морозом; вокруг стога ещё лежали снега. Лес и луга в снегу: один стог оттаял и высох. Крапивница сникла и опустилась на снег.

Хорош мартовский снег: в гранях и блёстках, с весенней голубизной. И крапивница на нём как первый цветок.

Но кому красиво, а крапивнице — смерть. Уже окоченела совсем, когда тёплая струйка ветра от нагретого стога протянулась и к ней; она встрепенулась, вспорхнула и понеслась по тёплой струе, как по знакомой дорожке. Струйка-тропинка привела её к стогу.

Каждый солнечный день теперь вылетает крапивница полетать. Смело носится над заснеженным полем. Но далеко не улетает. Текут от стога нагретые струйки, колышутся за ним, как невидимые ленты. Крапивница чувствует их тепло, они для неё — как дорожки к жизни.

Всё выше солнце, всё жарче стог, всё длиннее тёплые струи-дорожки. Всё дальше и дальше отлетает по ним от стога крапивница. Пока однажды не долетит до первой большой проталины. Там и останется весну встречать.

Овсянкины советы

Песенку овсянки мы сначала и слушать не хотели: уж больно проста. Да и певица невидная: сидит неподвижно на ветке, прижмурив глаза, и поёт одним голосом:

— Синь-синь-синь-си-и-нь!

Но нам сказали, что хоть и одним голосом она поёт, да о разном.

— Вы только вслушайтесь, — сказали. — Слышите?

— Синь-синь-синь-си-инь!

И верно, вокруг синь! Как мы раньше этого не заметили! Небо синее, дымка над лесом синяя, тени на снегу — как синие молнии. А если ещё и глаза прижмурить, — всё станет синим. Синий месяц март!

— Это ещё не всё, — сказали. — Послушайте-ка её в апреле.

В апреле овсянка песенкой своей давала советы. Увидит возчика в розвальнях на раскисшей дороге и запоёт:

— Смени сани, возьми во-о-з-з!

В мае у овсянки песня та же, но совет другой. Увидит, что скотник сено коровам несёт, и сразу:

— Неси, неси, неси, не тру-си-и!

— Ишь ты, — усмехается скотник. — И откуда она знает, что сено у нас к концу?

Любит овсянка возле человеческого жилья петь. Одна у неё песенка, только каждый переводит её на свой лад.

Ранняя птичка

Незаметно зажглась и тихо начала разгораться в небе алая полоска зари. Утренний ветерок прошумел в вершинах берёз. Тонким перезвоном оледенелых хвоинок отозвались ему высокие сосны.

Внизу, в глубокой темноте леса, явственней зажурчал невидимый ручеёк. И весь лес стал полниться чуть слышным шуршанием, шорохом, хрупким хрустом, тихим звоном — звуками неодушевлённой жизни. И каждый звук был сам по себе: то хруст ветвей, то звон капель, а то посвисты жёстких хвоинок.

Но вдруг все эти отдельные хрусты, звоны и свисты соединились и зазвучали слаженно и живо.

И вот возникла — просто, как живая струйка воды из-под глыбы снега, — родилась в предрассветной мгле лесная песенка. Возникла и полилась тихо, полная робкой радости, светлой весенней грусти. Это запела зарянка.

И чудом соединила в песне своей все неодушевлённые шорохи, шелесты, звоны и хрусты дремучей лесной ночи. Соединила и оживила, и стали они понятны и близки всем.

Рано, одной из первых среди наших перелётных птиц, возвращается она к себе на родину — в наши неодетые леса, где и в дневных сутемках долго ещё будет хорониться от солнца хрупкий, хрусткий под ногой снег. Рано — чуть свет — пробуждается она утром и поёт тихонько, как будто спросонья, свою тонкую, звонкую, замирающую в конце песенку. Живую песенку, сложенную из мёртвых, чуть слышных звуков просыпающегося весеннего леса.

Лесные оборотни

Чудесное в лесу всегда происходит незаметно, без чужого глаза. Вот сегодня: ждал я на зорьке вальдшнепа. Зорька была холодная, тихая, чистая. Высокие ели поднялись на опушке, как чёрные крепостные башни. А в низине, над ручьями и речкой, навис туман. Ивы утонули в нём, будто тёмные подводные камни.

Я долго следил за утонувшими ивами. Всё казалось, что непременно там должно что-то произойти!

Но ничего не происходило; туман с ручьёв медленно стекал к реке.

«Странно, — думал я, — туман не поднимается, как всегда, а стекает…»

Но тут послышался вальдшнеп. Чёрная птица, взмахивая крыльями как летучая мышь, протянула по зелёному небу. Я вскинул фоторужьё и забыл про туман.

А когда опомнился, — туман уже обернулся в иней! Застелил белым поляну. А как это случилось, — я проглядел. Вальдшнеп глаза отвёл!

Кончили тянуть вальдшнепы. Показалось солнце. И все лесные обитатели так ему обрадовались, будто давно-давно не видели. И я засмотрелся на солнце: интересно смотреть, как зарождается новый день.

Но тут я вспомнил про иней; глядь, а его на поляне уже и нет! Белый иней обернулся в синюю дымку; дрожит и струится она над пушистыми золотыми ивами. Опять проглядел!

И проглядел, как народился в лесу день.

Вот всегда так в лесу: что-нибудь да отведёт тебе глаза! И самое чудесное и удивительное произойдёт незаметно, без чужого глаза.

Весенние ручьи

Весенние ручьи говорят, говорят…

У каждого ручья свой голос. Один чуть шепчет, а другой звонко кричит. И каждый о своём.

Сидел я на пне у лесного ручья. Сидел и слушал. Сперва просто так бубнил ручей. А потом заговорил:

— Я лесной ручей, из лесного снега рождён. Топтали этот снег лоси да волки, зайцы-беляки по снегу прыгали, тетерева и рябчики под снегом спали. Теперь все следы растаяли, в звонкие капельки превратились. Столько за зиму всяких историй произошло, — за всю весну не перескажешь. Расскажешь — не перескажешь, расскажешь — не перескажешь…

Перебрался я к полевому ручью. Слышу, и полевой поёт:

— Зень-зень-зень! Зиме конец, конец зиме… Я ручей полевой, из полевых снегов рождён. Топтали снег зайцы-русаки да серые куропатки. Рыжая лиса мышковала — полёвок ловила. Все события на снегу отпечатались. А теперь следы растаяли, в певучие капельки обратились. Столько событий — рассказать не рассказать, рассказать — не рассказать…

Бегут, торопятся в речку ручьи разные: лесные, полевые, болотные, дорожные, деревенские, огородные. И у каждого свои рассказы: что было, что случилось, что надолго запомнилось. Говорят, говорят, говорят…

Хочешь лесные, полевые и болотные тайны узнать, — сядь у речки на бережок.

Может, чего и услышишь.

Танец весны

Май — пора птичьих песен и танцев.

Позади чужбина, позади тяжёлый полёт. Над головой майское небо, под ногами родная земля, вокруг — весна!

Грянул первый гром — всех в лесу разбудил. Крики и песни затопили лес. Загремел по лесам и полям май!

На укромном лесном болоте, подальше от чужих глаз собрались журавли. Так уж заведено у журавлей: каждую весну собираются они тут покричать и потанцевать. Скоро постройка гнезда, впереди летние заботы, а пока — танцы!

Вот он — распорядитель журавлиного бала! Он подтянут и строг. Он всё видит и слышит.

Солнце ещё за лесом, но лучи его уже осветили облака. Порозовел над болотом туман: пора начинать!

— Здравствуй, утро, солнце, весна!

Звонко откликнулось лесное эхо.

— Я приглашаю вас к танцу! Не будем нарушать обычай. На этом болоте каждую весну танцевали наши деды и прадеды. Встаньте, пожалуйста, рядом. Видите — солнце уже поднялось. Воздух полон песен. Туман скрывает нас от чужих глаз; к чему нам медлить?

И вот — первое па…

Он ещё неловок, этот первый шаг. Журавлиха стыдливо изгибает шею. Журавль слишком напряжён: кто знает, может, это первый танец в его жизни?

Всё выше солнце. Зашевелился и поднялся с болота туман. Но танцам журавлиным нет конца: вышагивают, приседают, взмахивают крыльями.

Нет, это не обычные их шаги по болоту, не разминка крыльев перед полётом, не высматривание в траве еды. По-особому переступают тонкие ноги, по-особому взмахивают серые крылья, по-особому изгибаются стройные шеи. Это танец — особый танец: танец весны!

Растерявшиеся перелески

Перелески любят на солнце смотреть. Всю весну глаз с солнца не сводят. Глаза жёлтые, ресницы белые — куда солнце, туда и глаза.

Как проснутся — так глаза на восток. И весь день, как заворожённые, поворачивают головки от востока на юг, а от юга на запад. Солнце за лес — перелески ресницы смежат и спят до утра.

Весело и просто на солнце глядеть: знай только голову поворачивай.

Но однажды перелески растерялись. Солнце поднялось за тучу. В какую сторону голову поворачивать?

Растерянно смотрят золотые зрачки из-под белых ресниц. Головки повёрнуты в разные стороны. Смотрят, смотрят, а солнца и нет!

Согнулись слабые шейки. Поникли белые венчики. Глаза уставились в землю.

Нечеловеческие шаги

Ранняя весна, вечер, глухое лесное болото. В светлом сыром сосняке снег ещё кое-где, а в тёплом ельнике на бугре уже сухо. Я вхожу в густой ельник, как в тёмный сарай. Стою, молчу, слушаю.

Вокруг чёрные стволы елей, за ними холодный жёлтый закат. И удивительная тишина, когда слышишь удары сердца и собственное дыхание. Дрозд на еловой макушке высвистывает лениво и звонко. Свистнет, прислушается, а в ответ ему тишина…

И вдруг в этой прозрачной и затаившей дыхание тишине тяжёлые, грузные, нечеловеческие шаги! Всплески воды и позванивание льда. То-пы, то-пы, то-пы! Будто тяжело гружённая лошадь с трудом тянет по болоту воз. И сразу же, как удар, ошеломляющий грохочущий рык! Дрогнул лес, качнулась земля.

Тяжёлые шаги затихли: послышались лёгкие, суматошные, торопливые. Шажки лёгкие догоняли тяжёлые. Топ-топ-шлёп — и остановка, топ-топ-шлёп — и тишина. Торопливым шажкам нелегко было догнать неторопливые и тяжёлые.

Я прислонился спиной к стволу. Под ёлками стало совсем темно, и только мутно белело между чёрных стволов болото.

Зверь рыкнул опять — как из пушки грохнул. И опять охнул лес и качнулась земля.

Я не выдумываю: лес вправду дрогнул, земля вправду качнулась!

Лютый рык — как удар молота, как раскат грома, как взрыв! Но не страх порождал он, а уважение к его необузданной силище, к этой чугунной глотке, извергающейся как вулкан.

Лёгкие шажки заторопились, зачмокал мох, захрустел ледок, заплескала вода. Я давно уже понял, что это медведи: дитё и мама. Дитё не поспевает, отстаёт, а мама чует меня, сердится и волнуется. Мама предупреждает меня, что медвежонок тут не один, что она близко, что лучше его не тронь. Я хорошо её понял: предупреждает она убедительно…

Тяжёлых шагов не слышно: медведица ждёт. А лёгонькие спешат, спешат. Вот взвизг тихий: медвежонка шлёпнули — не отставай! Вот шаги грузные и лёгкие зашагали рядом: то-пы, то-пы! Шлёп-шлёп-шлёп! Всё дальше, всё тише. И смолкли.

И опять тишина. Дрозд кончил свистеть. Лунные пятна легли на стволы.

В чёрных лужах вспыхнули звёзды. Каждая лужа — как распахнутое в ночное небо окно.

Жутковато шагать в эти окна прямо на звёзды. Не спеша я бреду к своему костру. Сладко сжимается сердце.

А в ушах гудит и гудит могучий зов леса.

Любитель цветов

Весной все рады цветам. За долгую зиму стосковались глаза по яркому и цветному.

Ребята в лесу собирают цветы.

Спешат на первые цветы бабочки, пчёлы и мухи.

И рябчик туда же: ива цветёт — он на иве, черника и голубика — он к ним. Зацветут незабудки — не забудет и незабудки.

Все рады цветам. Ребята складывают из цветов букеты; букеты нежны, красивы, пахучи.

Бабочки и пчёлы угощаются на цветах. Цветы для них — расписные скатерти-самобранки. Садись и веселись: и мёд, и нектар, и сок.

А рябчик цветы ест! Оказывается, они ещё и вкусны! И очень любит цветы незабудки. Наверное, у них особый, незабываемый вкус. Все любят цветы. Только каждый по-своему.

Певица

Тем хорош лес, что сколько в него ни ходи, сколько ни смотри и ни слушай, а всё увидишь невиданное и услышишь неслыханное. А увидишь и услышишь — и опять пойдёшь.

Стоял я на тяге. Уж солнце утонуло в лесу, а вальдшнеп всё медлил. И такая была прозрачная тишина, что упадёт хвоинка — и слышно, капля сока с берёзы капнет — слышно. Слышно даже, как муравьи бегут — так и топочут.

В луже лопались пузыри, таинственно и тихо: «Уук! Уук!» Это запевала жаба.

И вдруг шумная возня, шорох листьев и писк. Я прислушался. И услышал новую песню!

Будто птичка пела в кустах. Стрекотала и щебетала. Повторяла своё «ци-ци-ци» на разные лады и манеры.

Я слушал и вспоминал. Зарянка не так поёт, дрозды не так свистят. Всех птиц знаю, а такой никогда не слыхал.

Я нагнулся, чтоб разглядеть, но под ольхами загустела тьма, даже видно стало свечение гнилушек. Тогда я включил фонарь. Гнилушки потухли, а там, где они голубели, выдвинулся пенёк. А на том пеньке сидела лесная мышь: усы топорщились, глаза блестели. Погасил фонарь — засветились гнилушки, послышалась песнь!

Поющая мышь — дело неслыханное.

Что ж, буду знать.

И если кто меня спросит, скажу:

— Слышишь? Это поёт мышь!

Горячая пора

Настала пора гнездо выстилать. Теперь каждое пёрышко на счету, всякая шерстинка в цене. Из-за иной соломинки целая драка.

И вот видит воробей: скачет по земле большущий клок ваты!

Ну, если бы он лежал — другое бы дело. Тогда не зевай, налетай и хватай. Но клок не лежит, а скачет по земле как живой!

Воробьи даже клювы разинули от удивления.

Вот клок ваты вспорхнул вверх и сел на дерево. Потом запрыгал с ветки на ветку. Потом поёрзал-поёрзал да как подскочит, да как полетит! И летит как-то смешно: ровно-ровно, словно по ниточке, как слепой. Да сослепу-то, со всего-то разгона бряк о телефонный столб! И вывалился тут из клока ваты… воробей.

Тут уж все поняли, что не сама вата по земле скакала, не сама по воздуху летала: воробей её тащил. Такой клок ухватил — больше себя ростом. Один хвост из ваты торчал.

Ухватить-то ухватил, да закрыла ему вата весь белый свет. Бросить жалко, а куда тащить — не видно. Вот и наткнулся на столб; нос расшиб и вату обронил. Другие воробьи сразу её утащили. Прямо из-под разбитого носа!

Пылесос

Старая история: воробей, пока не прилетели скворцы, решил скворечник занять. Напыжился, почирикал для храбрости и нырнул в леток.

Старую подстилку выносил пучками. Выскочит, а в клюве целый сноп. Разинет клюв и смотрит, как сухие травинки падают вниз.

Большие перья вытаскивал по одному. Вытащит и пустит на ветер. И тоже следит: поплывёт перо или штопором вниз закрутится?

Всё старое нужно выкинуть дочиста: ни соринки чтоб, ни пылинки!

Легко сказать — ни пылинки. А пылинку ни в коготках не зажать, ни клювом не ухватить.

Вот вынес в клюве последнюю соломинку, вот выбросил последнее перо. Остался на дне один сор. Пылинки, соринки, шерстинки. Кожица от личинок, перхоть от пера — самая дрянь!

Посидел воробей на крыше, затылок лапкой почесал. И в леток!

Я стою, жду.

Началась в скворечнике возня, послышалось жужжание и фырчание. А из скворечника — из всех щелей! — завихрилась пыль.

Воробей выскочил, отдышался и опять нырнул. И опять я услышал фырчание, и опять полетела пыль. Скворечник дымил!

Что там у него — вентилятор или пылесос? Ни то и ни то. Сам затрепыхался на дне, крылышками забил, погнал ветер, завихрил пыль — сам себе пылесос, сам себе вентилятор!

Чист скворечник как стёклышко.

Самая пора свежую подстилку носить. Да поторапливаться, пока скворцы не прилетели.

Гнездо

Дрозд в развилку берёзы положил первый пучок сухой травы. Положил, расправил клювом и задумался.

Вот он — торжественный миг, когда всё позади и всё впереди. Позади зимовка в чужих южных лесах, тяжёлый далёкий перелёт. Впереди гнездо, птенцы, труды и тревоги.

Развилка берёзы и пучок травы как начало новой жизни.

Что ни день, то выше гнездо и шире. Однажды дроздиха села в него и осталась сидеть. Она вся утонула в гнезде, снаружи торчали нос да хвост.

Но дроздиха видела и слышала всё.

Тянулись по синему небу облака, а по зелёной земле ползли их тени. Прошагал на ногах-ходулях лось. Неуклюже проковылял заяц. Пеночка-весничка, пушистая, как вербный барашек, поёт и поёт про весну.

Берёза баюкает птичий дом. И на страже его — хвост и нос. Торчат как два часовых. Раз торчат, — значит, всё хорошо. Значит, тихо в лесу. Значит, всё впереди!

Сиплая кукушка

Зацвела черёмуха, и грянули черёмуховые холода. Туман на рассвете не поднялся колечком с лесной поляны, а замёрз и лёг на поляну инеем. Небо блёклое, не поймёшь, каким оно днём станет: то ли синим, то ли серым?

Тихо в лесу. Одна кукушка кукует. Все другие птицы молчат: боятся, наверное, горлышко застудить. А кукушка орёт себе с придыхацием, как в берестяную дудку. Кричит и кричит своё «ку-ку»!

И докричалась.

Вечером её слышал — совсем осипла. Вместо «ку-ку» кричит: «Хы-хо! Хы-хо!»

Видно-таки, застудила горло!

Кто не слышал таких осипших кукушек? Одни говорят, что это они от собственного крика сипнут. Ведь кричат от зари до зари, а бывает, и ночью! Другие говорят: колоском, мол, подавилась. Но какие в мае колоски?

Ещё говорят, что в черёмуховые холода самые неугомонные от холода сипнут. По-разному говорят.

Про черёмуховые холода у нас тоже ведь говорят по-разному. Кто объясняет похолодание тем, что черёмуха цветёт, кто — ладожский лёд идёт. А знатоки утверждают, что в это время льды в Арктике раскалываются и сдвигаются.

Как всё-таки здорово!

Где-то в далёкой Арктике льды зашевелились, а у нас кукушка осипла. Где аукнулось — и где откликнулось!

Ласточкина дорожка

Наша деревня — в садах. Степь голая вокруг, в степи деревня. Как рощица.

У каждой хатки яблони, груши, черешни. Как зацветут весной, так и утонут белые мазанки в белых садах. Будто их и не было!

Мы и дорогу к деревне обсадили деревьями. Уходит она в степь как стрела — прямо на юг. И вся с обсадкой.

Едешь по ней летом, будто по зелёному коридору. Едешь, едешь — так прямо в нашу деревню и приедешь.

Соседи завидуют:

— Вам легко сады разводить, у вас климат! К вам весна раньше нашего приходит!

— Как так — раньше вашего?

— Да уж так. Ласточки её к вам раньше приносят!

Это верно. Ласточки к нам хоть на день-два, а раньше прилетят. Ни в одной деревне в округе нет ни одной, а к нам уж прилетели! Сидят на проводах, щебечут, чистят с дороги пёрышки. Мы и сами удивляемся: за что нам от птиц такая честь?

Ласточек мы не обижаем, гнёзд их не трогаем. Пичужки это проворные, щебетуньи. Словом, касатки. И комарам и мухам пощады от них нет.

Но и соседи наши ласточек не обижают, а они к ним что-то не очень торопятся.

Соседи говорят:

— Вон какая к вам дорога с юга! Чего бы по такой дороге ласточкам не быстрее лететь!

Вот чудаки! Не на колёсах же едут ласточки. Им грязь да ухабы нипочём. При чём тут дорога?

Но оказалось — при чём.

Стали мы весной смотреть: не показались ли ласточки? И видим — показались. На нашей дороге показались! В степи вокруг нет ни одной, а над дорогой над нашей так и мчат. Стайка за стайкой, стайка за стайкой. И прямо в нашу деревню.

— Вам что! — говорят соседи. — Вон летят, весну несут!

Греет солнце землю. Оживают на земле разные жучки, паучки — ползучие и летучие. Да в степи им не подняться в воздух. Ветер мчит над степью, распахнув крылья. Всё к земле жмётся.

Пусто в степи, а вдоль дороги, за обсадкой — праздник. Толкутся комары-толкуны, порхают бабочки, жужжат мухи. Ветер за обсадкой им нипочём! Домчит ветер до дороги, запутается в обсадке и упадёт.

Выходит, правы соседи. Ласточкам к нам сподручней лететь, легче нам весну на крыльях нести! Не то что к ним, по голодной степи.

Но и мы правы. Не одни ласточки весну делают. Дорогу-то мы обсадили, и сады насадили мы. Значит, тоже весне помогли.

Хорошо у нас весной! Зацветут сады — белым-бело! Утонут мазанки в белых садах, будто и нет их.

Одни ласточки над садами шныряют. Песни щебечут.

Чижик

Ласточка день начинает, соловей кончает. А между ласточкой и соловьём любит петь скворец. В песне скворчиной чего не услышишь: есть там и ласточка, есть соловей, и много других птиц. И никого это не удивляет: все знают, что скворец пересмешник.

Знали это и мы, но скворец нас удивил. Сидел он на лиловой ольшинке у дома, взмахивал крыльями и насвистывал «Чижика»! Здорово так высвистывал: «Чижик, чижик, где ты был?» Потом разная скворчиная болтовня, тягучий печальный свист, и опять бодро и весело: «Чижик, чижик, где ты был?»

Мы постучали в дверь ближнего дома. Вышел паренёк, посмотрел на нас, потом на скворца и сказал:

— Мой скворчик. Я научил.

Случилось всё так. Выпал прошлым летом из скворечни голопузый скворчонок. Мальчонка хотел его назад положить, да не смог: уж больно тонок был у скворечни шест. Стал он кормить сироту рубленым яйцом и творогом. Скворчонок быстро рос и скоро стал есть сам: кормилец за стол — приёмыш на стол, поилец за чай — скворчонок в чай. Тут обоих из-за стола долой!

Сидит кормилец в углу и «Чижика» под нос свистит. Сидит скворчонок у него на плече и прямо в рот смотрит. Сидел так, смотрел, да и сам «Чижика» выучил. И назвали за это скворчонка Чижиком.

Осенью дикие скворцы сбились в стаи и потянулись на юг.

Жалко мальчишке стало Чижика, вынес он его на луг и подпустил к дикой стайке. Прошумели птичьи крылья, и нет никого.

Долго тянулась зима. Мальчишка скучал без скворца и один насвистывал «Чижика».

А скворец его не забыл: примчался весной жив и здоров!

Слушали мы скворца до соловьиного часа. Не близка была его дорога домой: крошечная птаха и необъятный горизонт. Где, бродяжка, зиму зимовал, какие земли видел? Чижик, Чижик, где ты был?

Цена песенки

Чижа я купил за гривенник. Продавец сунул его в бумажный кулёк и подал мне.

Я посадил чижа в клетку и стал разглядывать. Зеленоватенький, шустрый, с хитрым чёрным глазком. Словом, чижик-пыжик!

Кормил я чижа берёзовыми и ольховыми серёжками да изредка просовывал в клетку свежие веточки вербы. Была зима, но дома в тепле на прутиках вербы, стоящих в банке с водой, появились «барашки». Как белые заячьи хвостики.

Чиж любил трепать клювом эти заячьи хвосты. Треплет, треплет, а растреплет — и запоёт. За окном зимняя тишина, холодина, а дома птица поёт! Юлит на жёрдочке, и из клювика её так и брызжут, так и брызжут весёлые посвисты!

Поёт по всем птичьим правилам. У людей ведь как — поели и запели. А у птиц наоборот — попели и заели. Весной в утренних сутемках, когда ещё и не видно ничего, гремит мощный птичий хор. А как развиднится, — притихнет. Увидали, значит, разных там жучков и паучков.

Прожил чиж у меня год. Совсем обжился. Вскочит, бывало, на палец, устроится половчее, горлышко у него задрожит — и полетели из клюва звонкие брызги! Привык я к чижу.

И вдруг приходит тот самый продавец, у которого купил я чижа, и говорит:

— Продай чижа назад! Завтра наловлю, а мой манный чиж околел. Продай твоего.

Я даже не поверил — как так продать?

— Да так, — говорит, — продай!

Я совсем растерялся:

— Как же я его продам, если…

— Что если, — жмёт продавец, — что если? Потратился на него? Ну так вот: платил ты за него гривенник, корма за год извёл на полтинник. Вот тебе четыре четвертака и давай чижа.

— Да я его и за червонец не отдам! — рассердился я. — Да что за червонец, даже за сотню!

— Ну и спекулянт, — свистнул продавец, — ну и хапуга! Брал за гривенник, отдаёт за сотню! За что же ты хочешь с меня ещё девяносто девять рублей девяносто копеек взять?

Я и сам удивился; и верно, за что же я хочу взять с продавца такие деньги?

Продавец плюнул и ушёл, стукнув дверью.

А я всё сидел и думал: «За что?»

Потом махнул рукой. И всё сразу встало по своим местам. В комнате пахло клейкими зелёными листиками и вербиными барашками. Барашки были уже с розовым подшёрстком и стали похожи не на заячьи хвостики, а на белые яички птиц, в которых просвечивает розовый зародыш.

И на всю комнату гремела весёлая чижиная песня: будто из клювика чижа вылетали звонкие брызги!

Казалось, не было за окном зимы, сумеречных дней, оледенелых сучьев. Был май и весна. И будто бы…

Так вот что оценил я так дорого — песенку о «будто бы»!

Фазаний букет

Фазана я подстрелил ещё осенью. Нагнулся, чтоб взять его, и не мог. Руку боюсь обжечь! Перо горит: медью, бронзой, пурпуром! Жар-птица, да и только.

Моя дочка первоклассница подняла фазана за крыло и говорит: «Ой, папа, что ты наделал!» А я уж и сам не рад.

— Фазана не оживишь, — говорю дочке, — пусть он хоть науке послужит! Давай запишем его размеры и окраску и посмотрим, чем он питается?

Зоб у фазана был туго набит насекомыми, ягодами и семенами. Всё это я разложил на отдельные кучки и стал смотреть, чем питается фазан осенью. Насекомых я определил быстро. Были там кузнечики, кобылки и муравьи. Ягоды тоже узнать было нетрудно — одна лиловая ежевика. А вот семена — беда! Попробуй-ка определи, от каких они растений! Жаль было, но пришлось семена ссыпать в спичечный коробок и положить в стол. Написал я на коробке «семена» и оставил до лучших времён. Может, найдётся специалист, определит.

Прошла зима. Только к весне вспомнил я про коробок с семенами. Открыл коробок — пусто! Спрашиваю дочку:

— Ты взяла семена?

— Это те, что в коробке как погремушки стучали?

— Те самые, что стучали.

— Я взяла. Я их в горшок с землёй посадила. У нас в классе сейчас все опыты делают — семена сажают.

Я подумал, подумал и не стал ругать дочку. Даже ещё и похвалил. «Молодец! — говорю. — Прорастут семена — вырастут в твоём горшочке разные растения, может, даже и цветы. Вот мы и узнаем, какие семена клевал фазан! Без специалиста обойдемся. Послужит наш фазан науке».

Дочка, конечно, все мои слова мимо ушей пропустила, только про цветы запомнила. Наклеила на горшочке с семенами ярлычок. И на ярлычке печатными буквами написала: «Фазаний букет».

Болотное стадо

На темнозорьке мы с подпаском Мишей были на болоте. Темнозорьку — миг, когда утро побеждает ночь, — в селе угадывал только петух. Темнота ещё — глаз коли, а петух вытянет шею, насторожится, что-то услышит и прокричит.

А в лесу темнозорьку объявляет птичка-невидимка. Проснётся и завозится в ветках. Потом ветерок в вершинах шевельнётся. И пойдёт по лесу шорох и шёпот.

И вот, когда на селе прокричал петух, а в лесу проснулась первая птичка, Мишка сказал:

— Сейчас пастушок своё стадо выведет на болото, на цвелую воду.

— Что у кого болит, тот о том и говорит! — дразню я Мишу.

— Нет, — возражает Миша, — я не о колхозном пастухе, я о болотном.

И тут в тёмных кустах и осоке раздался резкий и сильный посвист. Видно, свистит пастух, заложив два пальца в рот, бодрит свистом своё стадо. Да только там, где он идёт, топь страшная, вода цвелая, земля зыбкая. Пути там нет.

— Болотный пастух, — шепчет Миша.

— Бэээээ! Бээээээ! Бэээээ! — заблеял жалобно барашек. Уж не увяз ли в зыбкой топи?

— Нет, — смеётся Миша, — этот барашек не увязнет. Это болотный барашек.

Бык замычал глухо — видно, отстал от стада.

— Ой, пропадёт в трясине!

— Нет, — успокаивает Миша-пастух, — это болотный бык.

Уж и видно стало: туман серый шевелится над чёрной кугой. Свистит в два пальца пастух. Барашек блеет. Бык ревёт. А никого не видно!

— Болотное стадо-то…

— Терпи, — шепчет Миша, — увидим.

Посвист всё ближе. Во все глаза гляжу туда, где в сером тумане шевелятся тёмные силуэты куги — болотной травы.

— Куда смотришь? — толкает в бок Миша. — Вниз смотри, на воду.

И вот вижу: шагает по цвелой воде птичка-невеличка, со скворца, на высоких тонких ножках. Остановится на кочке, приподнимется на длинных пальчиках да как свистнет! Так свистнет, ну, в точности пастух!

— За такой свист и прозван пастушком-погонышем, — смеётся Миша.

Тут и я повеселел: видно, и всё стадо болотное-то по пастуху.

— По пастуху и есть, — кивает Миша.

Слышим: шлёпает ещё кто-то по воде. Видим: выходит из куги большая птица, неуклюжая какая-то. Нос длинный. Сунула птица нос в воду и… заревела быком!

— Выпь! Болотный бугай!

Тут уж я и про барашка смекнул. Это же бекас-долгонос! Летает он над болотом то вверх, то вниз, жёсткие пёрышки у него в хвосте на ветру дребезжат и блеют. Охотники так и зовут его — барашек. И я ведь знал, да темнозорька в обман ввела.

— Стреляй, Миша, — смеюсь я, — свали барана.

— Ружьё у меня харчистое, — говорит Миша, — заряд в нём большой, на болотную мелюзгу тратить жалко. Пусть пасутся себе.

Дятел

Шёл я просекой. Вдруг слышу — стучит! На пути сухое дерево. Я к дереву — никого! Посмотрел наверх — дупло. А внизу, под сухостоиной, свежая посорка. Дятел старается!

Только старается он не на дереве, а в дереве. На сушине козырьком гриб-трухляк. Под грибом дупло, как слуховое оконце. Ударил я каблуком по дереву, — в слуховое оконце высунулась носатая голова в красной тюбетейке.

— Здравствуй, помощник!

Люблю я дятлов.

Дятлы поедают много разных вредных короедов, нам, лесникам, помогают. Увидел меня дятел, испугался и улетел.

Нелегко дятлу носом своим, как топором, вырубить в сухом дереве дупло для гнезда. А тут мешают ещё!

Я больше дятлу не мешал. Но покоя ему не было. То вихрь раскачивал сухостоину. То косой ливень заливал дупло. А однажды забралась в дупло лупоглазая белка-летяга. Дятел кричал, прыгал у дупла, а летяга спокойно смотрела на него большими птичьими глазами из оконца под грибком.

И только когда я палкой стукнул по сухостоине, летяга выскочила и полетела, как кленовый лист, распластавшись в воздухе.

Каждый раз, шагая по просеке, я прислушивался: стучит ли? И слышал: стучит! Стук стал совсем глухой, видно, дятел долбил уже глубоко. А под деревом всё росла и росла кучка жёлтой посорки. И уже теперь, когда я стучал сапогом по сушине, дятел не улетал, а только выглядывал. Тюбетейка у него была засыпана трухой.

Однажды, проходя просекой, я увидел ястреба-перепелятника. Он промчал над самой моей головой и вдруг закружил вокруг сухостоины, шаркая крыльями по коре. А по сушине, спасаясь от ястреба, заметался мой дятел. Дятел в дупло, ястребок — хвать! И, видно, цапнул! Полетели пёрышки. Я выстрелил, и разбойник упал. А дятел выпорхнул из дупла и прицепился на соседнее дерево. Он нахохлился и спрятал клюв в перья. Белые пёрышки на крыле покраснели от крови. Выживет ли?

Назавтра, шагая по просеке, я ещё издали навострил ухо. И слышу: стучит!

На радостях я так грохнул сапогом в сушину, что она качнулась.

В окошке под грибком показалась знакомая носатая головка в красной тюбетейке. Работяга весь был в древесной трухе. Он сердито покосился на меня одним глазом, качнул носом — будто чихнул. Видно, труха в ноздри набилась.

— Будь здоров! — крикнул я дятлу.

Дятел нырнул в дупло и застучал опять. Ему было не до шуток. Он спешил закончить своё гнездо.

Будет у меня летом целая семья помощников.

Птенцы-хитрецы

Жил я в лесу. Один-одинёшенек.

Скучно одному. «Хорошо бы, — думаю себе, — хоть щеночка завести. Весёлого, ласкового. Учил бы его уму-разуму. Вот скуки бы и не было».

В лесу щенков нет. Собрался я в деревню. Дорога туда была неблизкая.

Вышел из лесу, пошёл полем. Шёл-шёл — устал. Присел отдохнуть.

Говорящие яйца

Хорошо летом в поле! Кругом рожь шелестит. Вдруг слышу: будто пикает кто-то тихонько во ржи…

Раздвинул колосья, а там целое лукошко яиц! Лукошка-то, правду сказать, никакого нет, — прямо на земле яйца лежат, в ямке. И много их: двадцать штук я насчитал!

Лежат и — вот чудеса! — переговариваются. На птичьем языке — писком.

— Пик! — скажет одно яичко.

— Пик-пик-пик! — отвечают другие. Осторожненько взял я одно яйцо и приложил к уху.

«Пи-ик!» — испугалось яичко. Потом что-то ворохнулось в нём, тюкнуло изнутри в скорлупку — и притихло.

Ясно: в яйце готовый цыплёночек! Гнездо — я знал это — красивой полевой курочки — серой куропатки. Куропатка-мама куда-то пропала. Может быть, ушла надолго. А может быть, и совсем не вернётся: где-нибудь ястреб её подхватил или хорёк поймал. Птенчики и волнуются. Пищат. Чувствуют, что пропадут без мамы.

Положил я обратно яйца. Задумался: что сделать?

Верно ведь: выклюнутся — непременно пропадут они. Сколько кругом врагов-то!

Надумал: никакого мне щенка не надо! Сбегаю домой, принесу корзиночку, сложу в неё яйца. Будет у меня целых двадцать цыпляток — жёлтеньких, прехорошеньких. Кормить их буду, учить уму-разуму. Какая уж тут скука с ними!

— Пик! — тревожно пискнуло в одном яйце.

— Пик-пик-пик-пик! — тревожно отозвалось в других.

Боятся, бедненькие, одни, без мамы! Надо спешить.

— Не пикайте! — крикнул я им. — Живо прибегу, заберу вас к себе домой.

И побежал к себе в лес — за корзиночкой.

Яйцо на ножках

Прибегаю назад — нет в ямке яиц, одни пустые скорлупки лежат!

А из ржи с треском и шумом вырвалась вдруг красивая курочка с шоколадной подковой на груди. Взлетела, пала на дорогу — и побежала по ней, волоча по земле крылья.

— Знаю вас, знаю! — крикнул я ей. — Не обманешь!

Это была, конечно, куропатка-мама; они всегда так притворяются, чтобы отвести человека подальше от своих птенчиков.

— Очень рад, что тебя никто не съел. А одного сынка я всё-таки возьму у тебя, чтобы мне в лесу не так скучно было одному.

Я посмотрел себе под ноги. Там во ржи лежало одно только целое яичко.

Я нагнулся, чтобы взять его. Но яичко вдруг вскочило на ножки и побежало!.. Я даже руку отдёрнул от неожиданности. Потом кинулся его ловить, схватил… но в руке у меня осталась только сломанная скорлупка.

Просто это половина скорлупки прилипла к влажному пуху птенчика. Куропатка-мама ещё не успела склюнуть её с сынка, он так и бегал со скорлупкой на спине. Я освободил его от скорлупки, он шмыгнул от меня в густую рожь, только я его и видел!

Под шапкой-невидимкой!

— Ну, этим птенчикам я не нужен! — решил я. — Боевые ребята. Пойду-ка к себе в лес: там, наверно, найдутся какие-нибудь бесприютные птенчики, которые могут пропасть без моей помощи. Пойду поищу.

Пошёл в лес.

В сухом ельничке с муравьиной кучи свечой взлетел рябчик. Во все стороны с кучи — как шарики — покатились крошечные рябчата. Они были в пуху и летать ещё не могли.

У меня глаза разбежались: кого ловить?! Кинулся за одним, кинулся за другим, в третьего шапкой бросил — и всех упустил!

Рябчата затаились — будто шапки-невидимки надели.

— Ладно, — думаю, — ваше счастье, что вы так хорошо умеете прятаться! — И пошёл поднимать свою шапку.

Глядь, — а под ней два рябчонка лежат рядышком!

К земле прижались, глазёнки зажмурили, будто они и в самом деле под шапкой-невидимкой.

Я их — цоп!

Держу в руке и думаю: «А остальных как найду?.. Давай-ка я этих двух к тем подпущу: они побегут прятаться к своим — и покажут мне, где они».

Выпустил одного. Он ножками — чик-чик-чик! — отбежал, к земле припал и листком сухим накрылся, будто его тут и не бывало! Рукой случайно не тронешь, — ни за что не найдёшь. А других рябчат рядом не видно…

Выпустил я второго. Думаю: «Может, этот покажет?»

А он даже и не побежал. Тут же припал к земле и пропал: не то комок земли лежит, не то кусок коры.

Я понял: значит, и остальные так — кто комочком, а кто под листочком. Такой пушок у них — защитного цвета. Выходит, не шапка у них, а вся одежда невидимка!

Что тут делать? Комочков земли да листочков сухих вокруг меня не счесть сколько. Всех их руками не перещупаешь! Тронешься с места, — того и гляди, всех рябчат сапогами передавишь… Как тут быть?

Присел я на пенёк. Разулся. Потом осторожно опустился на колени, ладонью впереди себя пощупал, каждый листик перевернул пальцами.

Немножко вперёд продвинулся — опять пощупал.

Да так из ельничка и ушёл — на четвереньках.

Водолаз-подводник

Дополз до поляны на четвереньках — там стал на ноги.

«Ну, — думаю, — ни полевым, ни лесным птенчикам я не нужен. Эти отлично и без меня проживут. Пойду у озера гнёзд поищу, — вон под горой меж деревьев вода виднеется».

Спустился с горки, пошёл по берегу, смотрю — в воде на кочке чёмгино гнездо. В гнезде — пустые скорлупки и один птенчик.

Птенчик такой махонький, что не может ни стоять ни сидеть. Лежит на пузечке, вытянув вперёд шейку, и беспомощно растопырил лапки.

Я опрокинул его пальцем на спину. Малыш засучил ножками, силясь перевернуться. Наконец это ему удалось, но он скатился на край гнезда… и бульк в воду! Как камешек. И пропал, — только круги пошли…

Я живо раздвинул траву и, прикрыв глаза рукой от яркого блеска воды, глянул в глубину.

Птенчик держался там под водой носом за камышину и не двигался.

Я сунул руку на дно, чтобы подхватить и спасти его. Но он оттолкнулся носом от камышины — и быстро поплыл под водой, работая лапками и культяпочками-крыльями. Точно сон вижу: птичонок как ни в чём не бывало плыл под водой!

Проплыл порядочное расстояние до того места, где стеной стоял камыш, и выскочил из воды. Смотрю — а там всё его семейство: чомга-мама и птенчики, мал мала меньше!

«Вот это, — думаю себе, — малыши так малыши! Водолазы-подводники. Птичонок ещё ходить не умеет, стоять не умеет, а плавать и нырять — пожалуйста!»

Семейство чомг под предводительством чомги-мамы скрылось у меня из глаз в густых тростниках. А я пошёл дальше по берегу озера.

Послушный малыш

Смотрю, — впереди меня бежит жёлтенький куличок — зуёк-галстучник. За ним торопятся четыре зуйчонка величиной с напёрсток, на высоких ножках.

Путь зуйкам пересекла узкая лужица. Зуйчиха на крылья — и перелетела воду. А у зуйчат ещё и крыльев нет — один пух! А всё равно и они не остановились: мах-мах ножками по воде, как по песку! Такие лёгкие, что и вода их держит. Я даже вскрикнул от удивления.

Зуйчиха-мама оглянулась на меня с того берега лужи и негромко сказала своим зуйчатам: «Пи-у!» («ложись!»).

Трое зуйчат были уже на том берегу лужи. Услыхав материнскую команду, они разом припали к земле и пропали из глаз: их серо-жёлтые спинки слились с жёлтым песком и серой галькой.

А четвёртый зуйчонок не успел перебежать лужу — и плюхнулся прямо в воду. Только головка его была на песке, а всё тельце — в воде; он лёг там, где его застала команда «пи-у!» («ложись!»).

Я перешагнул лужу, сел на камень рядом с послушным птенчиком.

«Дай, — думаю себе, — дождусь, что он дальше будет делать».

Птенчик лежал не шевелясь. Было ему плохо: вода холодная, пушок намок, пальчики упирались в камешки на дне лужи, но он не шелохнулся. Даже чёрные бусинки-глазки не моргали. Мама велела лечь, и он послушно лежал.

Я сидел долго, так долго, что у меня нога затекла. Я шаркнул ею около самого носа зуйчонка, но он не шевельнулся.

Комары одолели. Один комар сел зуйчонку на голову, проткнул ему носом кожу и стал толстеть, наливаться кровью. На крошечной головке птенчика он казался чудовищем и всё рос, рос на глазах, наполнял брюхо алой кровью зуйчонка.

Зуйчонок терпел, чуть прижмурив от боли глаза, и не трогался с места.

А моё терпение лопнуло. Я наклонился и щелчком сшиб комара с бедного птенчика. Потом взял птенчика двумя пальцами поперёк тельца и поднял к своим губам.

— Полно тебе в прятки играть! — сказал я ему. — Беги — догоняй маму.

Но он не ворохнулся, не моргнул. И остался всё так же неподвижен, когда я положил его на песок — подальше от воды.

«Уж не умер ли он?» — с тревогой подумал я. И вскочил с камня.

Это моё движение испугало зуйчиху-маму, скрывавшуюся где-то в камнях дальше по берегу.

— Кру-кру! — крикнула она оттуда. («Вскакивай! Беги!»)

В один миг вскочили на ножки все четыре зуйчонка и — чик-чик-чик! — стремглав понеслись к маме.

Чур-чура!

— Ну-ну! — сказал я себе. — Если б я так свою маму слушал в детстве, так, верно бы, из меня вышел толк.

Куда уж мне учить таких…

И пошёл домой через большое лесное болото.

Шагаю да шагаю. Вдруг вижу: далеко впереди поднялся с кочки большой журавль и, как-то смешно пригнувшись, убежал в кусты.

Я сразу сообразил, что это не журавль, а журавлиха и что на той кочке у неё гнездо.

Подошёл к кочке — верно; в кочке — углубление, и в нём на подстилочке из травы лежат два здоровых пятнистых яйца, каждое с мою ладонь. Одно целое, а другое с дыркой наверху. И рядом лежала толстая скорлупка: птенец, видно, сию минуту только сделал себе в яйце окошко.

Я так и замер на месте: что дальше будет?

Вдруг из окошка высунулась взъерошенная голова на тонкой шее и покрутила носом.

Мир, в котором журавлёнок собирался родиться, был полон солнца и яркой зелени.

— Привет тебе, привет! — громко поздравил я его. — Ну, как тебе здесь у нас, нравится?

Журавлёнок беспокойно заёрзал, но, видно, не понял, что я стою рядом и разговариваю с ним.

Тогда я наклонился к нему. Моя тень накрыла гнездо. И вдруг — нырк! — журавлёнок исчез в яйце. В гнезде по-прежнему лежали два очень крупных яйца: одно — целое, другое — с дыркой в скорлупе.

— Вот это здорово! — удивился я. — Не успел ещё на свет родиться, а уж в прятки играет! Чур-чура: я дома!

Вспомнились мне тут говорящие яички серой куропатки, и я подумал: «А может, они тогда не со страха пикали, а между собой сговаривались, как от меня ловчее удрать? И ведь удрали! Видно, птичата, ещё не родясь из яйца на свет, мастера в прятки играть. А я их уму-разуму учить собрался!»

Размахнулся я корзиночкой, что была у меня приготовлена для будущих моих воспитанников-птенчиков, и закинул её далеко в траву.

А сам пошёл в деревню — щеночка себе доставать.

Щенок ни прятаться не умеет, ни плавать. И непослушный. Вот и буду его учить.

Трясогузкины письма

У калитки в сад прибит почтовый ящик. Ящик самодельный, деревянный, с узкой щелью для писем. Почтовый ящик так долго висел на заборе, что доски его стали серыми и в них завёлся древоточец.

Осенью залетел в сад дятел. Прицепился к ящику, стукнул носом и сразу угадал: внутри древоточина! И у самой щели, в которую опускают письма, выдолбил круглую дырку.

А весной прилетела в сад трясогузка — тоненькая серенькая птичка с длинным хвостиком. Она вспорхнула на почтовый ящик, заглянула одним глазком в дыру, пробитую дятлом, и облюбовала ящик под гнездо.

Трясогузку эту мы прозвали Почтальоном. Не потому, что она поселилась в почтовом ящике, а потому, что она, как настоящий почтальон, стала приносить и опускать в ящик разные бумажки.

Когда же приходил настоящий почтальон и опускал в ящик письмо, перепуганная трясогузка вылетала из ящика и долго бегала по крыше, тревожно попискивая и качая длинным хвостиком. И мы уже знали: тревожится птичка — значит, есть нам письмо.

Скоро вывела наша почтальонша птенцов. Тревог и забот у неё на целый день: и кормить птенцов надо, и от врагов защищать. Стоило теперь почтальону только показаться на улице, как трясогузка уже летела ему навстречу, порхала у самой головы и тревожно пищала. Птичка хорошо узнавала его среди других людей.

Услыхав отчаянный писк трясогузки, мы выбегали навстречу почтальону и брали у него газеты и письма; мы не хотели, чтобы он тревожил птичку.

Птенцы быстро росли. Самые ловкие стали уже выглядывать из щели ящика, крутя носами и жмурясь от солнца. И однажды вся весёлая семейка улетела на широкие, залитые солнцем речные отмели.

А когда пришла осень, в сад опять прилетел бродяга-дятел. Он прицепился к почтовому ящику и носом своим, как долотом, так раздолбил дыру, что в неё можно было просовывать руку.

Я просунул руку в ящик и вынул из ящика все трясогузкины «письма». Были там сухие травинки, обрывки газет, клочки ваты, волосы, фантики от конфет, стружки.

За зиму ящик совсем одряхлел, для писем он уже не годился. Но мы его не выбрасываем: ждём возвращения серенького Почтальона. Ждём, когда он опустит в наш ящик своё первое весеннее письмо.

Новый голосок

Три яичка лежали в гнезде чайки: два неподвижно, а третье шевелилось. Третьему не терпелось, оно даже посвистывало! Будь его воля, оно бы так и выскочило из гнезда и, как колобок, покатилось бы по бережку!

Возилось яичко, возилось и стало тихонько похрустывать. Выкрошилась на тупом конце дырочка. И в дырочку, как в оконце, высунулся птичий нос.

Птичий нос — это и рот. Рот открылся от удивления. Ещё бы: стало вдруг в яйце светло и свежо! Глухие доселе звуки зазвучали властно и громко. Незнакомый мир ворвался в уютное и скрытое жилище птенца. И чайчонок на миг оробел: может, не стоит совать свой нос в этот неведомый мир?

Но солнце грело ласково, глаза привыкли к яркому свету. Качались зелёные травинки, плескали ленивые волны.

Чайчонок упёрся лапками в пол, а головой в потолок, нажал, и скорлупа расселась. Чайчонок так испугался, что громко, во всё горло крикнул: «Мама!»

Так в нашем мире одной чайкой стало больше. В хоре голосов, голосищ и голосишек зазвучал новый голосок. Был он робок и тих, как писк комара. Но он звучал, и его слышали все.

Чайчонок встал на дрожащие ножки, поёрзал шерстинками крыльев и смело шагнул вперёд: вода так вода!

Минует ли он грозных щук и выдр? Или путь его оборвётся на клыках первой же хитрой лисы?

Крылья матери-чайки распластались над ним, как руки, готовые прикрыть от невзгод.

Покатил в жизнь пушистенький колобок.

Приёмыши

Я сидел на озере, задвинув лодку в тростник.

Был полдень — тихий и сонный. По зелёным тростникам лениво ползли золотые солнечные колечки. Как хорошо!

В тростнике зашуршало. Кто-то продирался сквозь тесные стёбли.

Вот дрогнули тростники — высунулся плоский нос. Тотчас и по носу, как по тростнику, заколыхались солнечные колечки. Утка!

У всех уток всегда деловой, ужасно занятой вид. Но эта маленькая утица — с носом в колечках, с ярко-зелёными зеркальцами на крыльях, — эта чируша была сама озабоченность. Она тихо крякнула и, упираясь перепончатыми лапами, продиралась вперед, на чистую воду. За ней гуськом, по пробитой дорожке, торопились пуховые утята — хлопунцы лапчатые.

Последний — самый маленький — отстал. Заспешил, подскочил — и попал шейкой между двумя стеблями тростника, заклинился и повис в воздухе. Запищал отчаянно и лапками зашлёпал по воде.

Утица, хлеща жёсткими крыльями по воде, ринулась назад. Схватила утёнка носом за мягкую шейку, подняла и понесла на чистую воду. Глупыш и в материнском клюве пищал и дрыгал ногами.

Много, ох, много трудов приняла утица, пока вывела своих утят из болота, где было её гнездо, на открытый плёс. Вот и последнего брыкуна вытащила и пустила на воду. Сама окунула головку, вскинулась столбиком, забила в воздухе крыльями — и закрякала что-то своё, утиное, радостное… Да вдруг так столбиком и ушла вниз, под воду, — захлебнулась на утином полслове.

Утята захлопали по воде культяпочками и бегом — лапками по воде — помчались в тростники.

А там, где исчезла утица, звонко, как ладонью, хлопнул по воде рыбий хвостище — и побежали, побежали по воде круги до самого того места, где я сидел. Сердито застучали тростники друг о друга, будто костяные палочки.

Вот так сомище!

Бедные юнцы-хлопунцы! Как без утицы будете? Кто сигнал тревоги подаст, кто под крылом согреет? Кто за шейку из беды вытащит?

Завозился я в лодке, шлёпнул веслом по воде, — хоть напугать губатого обжору!

И вдруг радостный утиный кряк!

Утица чируша стоит на воде, крыльями бьёт и крячет, крячет! Только это другая утица, не та…

Она тоже вывела хлопунцов своих на широкую воду — вот и празднует, и кричит от радости. И хлопунцы другие: совсем ещё маленькие. Плоские носики на зобок уложили; щёчки пухленькие, в жёлтом пушке.

Утица — один глаз в небо — не летит ли хищный лунь? — другой вниз — нет ли под водой сома? Оглянулась по сторонам, помолчала немножко. Крякнула — и поплыла вдоль стены тростников.

И утята за ней гуськом, один за другим. И все вниз, в воду смотрят: первый раз себя в зеркале увидели. Увидели — и сами себе очень понравились.

«Где-то сейчас те сироты-утята?» — подумал я.

А они тут как тут! Выплывают из тростника, культяпочками по воде бьют — спешат вдогон за утицей.

Вот догнали, пристроились к её утятам в хвост — тоже гуськом, один за другим. Только росточком чуть побольше, а то бы и не отличить.

Утица задержалась, повернула назад. Каждого утёнка носом тронула, будто пересчитала. И то ли в счёте она слаба, или тут другое что, — только не прогнала она чужих утят. Сказала им что-то по-своему, по-утиному, и вся большая семья — свои и приёмыши — скрылась в тени нависшего над водой куста ольхи.

Тихая волна от утицы с утятами еле дошла до тростников, где я сидел. По зелёным тростникам снизу вверх — до самых серебряных метёлок — наперегонки побежали улыбчивые золотые солнечные колечки. Ай да утица — плоский нос!

Как хорошо!

Поганчики

Ловил я на озере рыбу. Тростники тревожно стучали друг о друга, как костяные палочки.

Быть дождю!

Я стал собирать удочки.

Вдруг вижу: из густого чакана — озёрной травы — выплывают на чистую воду поганки. Поганка-папа, поганка-мама и крошечные — с жука — поганчики. Поганка, по-учёному — чомга, скрытная птица, не всегда её увидишь.

Я задержался.

Чомга-папа выплыл на середину плёса, насторожил глаз в небо — нет ли луня? — встал на караул. Чомга-мама забила крыльями, забарахталась в воде, будто курица в пыли. Да вдруг и ушла под воду.

Чомги похожи на маленьких уточек, чирков, только клюв у них не плоский, как у уток, а тонкий и острый; а уж нырять и плавать, как чомги, не сможет ни одна утка.

Нет поганки-мамы! Мохнатенькие поганчики, как чёрные жуки-вертячки, закружили по воде. Попробовали они и нырять, но были такие лёгкие, что тотчас выскакивали из воды, как пробки.

Вынырнула мама, Поганчики успокоились и стали играть в пятнашки, шлёпая по воде крыльями-культяпками.

Но не зря тревожно стучал тростник. Прорвался ветер, погнал волну с гребешком. Начали лёгкие поганчики на гребешках переворачиваться. Перевернётся — и стучит в воздухе своими лягушечьими лапками. Плохая игра получается.

Поганка-мама насторожила тонкую шейку и что-то сказала, а что — за ветром не было слышно. Поганчики все к ней, окружили её со всех сторон да вдруг и полезли к ней на спину! Лапками чик-чик, культяпочками мах-мах и — ловкачи какие! — забрались. Да ещё и в перья забились, одни головки чёрные торчат. Сидит на воде многоголовая птица.

Тепло поганчикам в пере, сухо и не дует. А не сидится! Копошатся, выглядывают, — видно, проголодались после купанья.

Мама-чомга опять что-то сказала. Мне не слышно, а чомга-папа услыхал. Клюнул он носом воду и ушёл на дно. Теперь чомга-мама встала на караул, насторожила глаз в небо.

Вынырнул папа, в клюве что-то держит. Видно, вкусненькое — поганчики вытянули навстречу шейки. Папа-чомгич сунул вкусненькое в разинутый роток крайнего поганчика, а сам опять на дно. И до тех пор нырял, пока всех не накормил.

Сытые чомгята с головой спрятались в перо на спине. Спина у чомги-мамы стала горбиком.

Я так загляделся, что совсем забыл, о чём стучали тростники. Вдруг вся вода вспыхнула — сверкнула молния. Ударили тяжёлые капли, запрыгали по воде фонтанчики.

Хлынул дождь. Поганки заспешили в тростники. Мама за папой, как два одинаковых пароходика. Только у заднего пароходика на спине горбок. Потому что не простой это пароходик, а пассажирский.

Чомги спрятались от дождя. А я промок.

Ну да и что за рыбак, коли сухой!

Весёлая игра

Притащила лиса лисятам мышей на обед. А лисята — сыты — давай с мышами играть. Двое одну мышь схватили — тянут-потянут. А один сразу трёх мышей в пастишку — хап! Только хвостики висят.

Играли, пока надоело. Тогда мышей бросили — в нору залезли. Легли у выхода, мордочки на передние лапки положили — смотрят из тёмной норы на светлый мир. И видят: прилетели к норе мухи. Закружили, зажужжали. За мухами — птичка трясогузка. Тоненькая такая, серенькая. Хвостиком качает и ножками семенит. Пробежит и остановится, пробежит и остановится. А остановится — и закачает хвостиком. На мух смотрит.

Съёжились лисята. Трясогузка вправо, и лисьи глаза вправо, трясогузка влево — глаза влево. Так и перекатываются.

Лисята как выскочат! Чуть-чуть птичку не поймали.

Опять в нору забились — караулят.

Опять слетелись мухи. За мухами — трясогузка. У самой норы хвостиком дразнит.

Лисята как выскочат — чуть не поймали!

Тут уж и не поймёшь: игра это или охота?

Вот в который раз выскочили — и опять зря. Сбились в кучку. А сверху, с синего неба, нависла тень, заслонила солнце.

Кинулись лисята разом в нору — еле протиснулись.

Это орёл их припугнул.

Видно, ещё молодой орёл, не бывалый. Тоже, наверное, играл — у всех зверят да у птиц все игры в охоту. Только игрушки у всех разные. У одних — мыши, у других — лисята. Играй, да поглядывай!

А удобная это игрушка — мышь. Хочешь, в охоту с ней играй, хочешь — в прятки. А надоело — хап! — и съел.

Пищухин вальс

Пищуха танцевала вальс. Маленькая птичка — носик шильцем, хвостик подпорочкой — кружила на коре толстой ели. Легко два раза прыгала вверх, потом склоняла головку к плечу, касалась носиком ножки и вдруг поворачивалась вокруг себя! Прыжок, склонённая головка, клювик и ножка, быстрый поворот. Раз за разом, круг за кругом, фигура за фигурой. Шуршали по коре тонкие коготки и жёсткие пёрышки. Пищуха неслась в вальсе. Когда видишь никогда до того не виданное, то хочется только смотреть. Но погодя хочется всё понять. Почему пищуха танцует вальс? Птичка эта скрытная и малозаметная. Не мудрено, что танца её никто раньше не замечал. Но что за радость у неё сегодня, отчего она так ловка и быстра, почему так блестит чёрный глазок? Ведь по-вчерашнему светит солнце, ни жарко ни холодно, всё те же вокруг травы и листья.

Я вглядываюсь в еловый ствол и внизу, у самой земли, вижу узкую тёмную щель. Так и есть: в щели гнездо, в гнезде птенцы! Но не от радости птичка танцует. Пищуха видит меня, и страх сжимает её крохотное сердчишко. И она танцует от страха… Прыжок вперёд, головка к плечу, носик к ноге, быстрый поворот. Раз за разом, поворот за поворотом, фигура за фигурой. Шуршат коготки, блестят глаза. Птичка танцует пищухин вальс — танец страха.

Серьёзная птица

В лесу у болота колония цапель. Каких только цапель нет! Большие и маленькие: белые, серые, рыжие. И дневные, и ночные.

Разные цапли по росту и цвету, но все очень важные и серьёзные. И больше всех важна и серьёзна цапля-кваква.

Цапля-кваква — ночная. Днём она отдыхает на гнезде, а ночью ловит на болоте лягушат и рыбьих мальков.

Ночью на болоте ей хорошо — прохладно. А вот днём на гнезде — беда. В лесу духота, солнце печёт. Кваква сидит на краю гнезда, на самом припёке. Клюв от жары разинула, крылья широкие свесила — совсем разомлела. И дышит тяжело, с хрипом.

Подивился я: серьёзная на вид птица, а такая глупая! В тень спрятаться — и на то ума не хватает. И гнездо построила кое-как — у птенцов ноги в щели проваливаются.

Жара. Хрипит на припёке, разинув клюв, кваква. Медленно движется по небу солнце. Медленно передвигается по краю гнезда кваква…

И вдруг кровь ударила мне в лицо — так стало стыдно. Ведь кваква телом своим птенцов от жгучего солнца закрывала!

Птенцам ни холодно ни жарко: сверху тень, снизу в щели гнезда ветерок поддувает. Сложили они длинные носы свои один на другого, ноги в щели свесили и спят. А как проснутся и есть запросят, кваква полетит на болото ловить им лягушат и мальков. Накормит птенцов и опять на гнездо сядет. Носом по сторонам водит — караулит.

Серьёзная птица!

Три яичка

Шёл я по лесу. Вижу: лежит на земле яичко. Яичко как яичко: беленькое, круглое, небольшое.

«Что, — думаю, — за птица это яичко снесла? Хоть бы посмотреть на неё!»

Посмотрел я вокруг — нет никого. Заметил тогда я место и дальше пошагал.

По лесу ходить — не по панели шагать. Под ноги смотреть надо. А я всё по сторонам глазею. Вот и споткнулся о кучу прелых листьев.

Поднялся и вижу: белеется в листьях ещё яичко! Тоже белое, продолговатое, небольшое.

Я листьями яичко прикрыл, место заметил. И дальше пошагал. И хоть по делу иду, а не могу по сторонам не глазеть!

Бабочки из цветочных вазочек нектар пьют. Кузнечик собственной ногой, как смычком, на своих же крылышках играет. Жук-листовёрт сворачивает из листьев зелёные кулёчки. Муравей под листом стадо тлей пасёт. У каждого своё дело.

Загляделся я — и кувырк с обрыва! Так в песок и зарылся. Хорошо ещё, в речку не угодил.

Встал, а в ушах песок, в глазах песок и даже в карманах песок. Отряхнулся, протёр глаза и вижу: торчит из песка яичко! Простое: беленькое, круглое, как теннисный шарик. Ну и везёт мне сегодня!

Присыпал яичко, заметил место. Сам думаю: «Три яичка и все без гнезда! Может, их и не птицы снесли?» Но тут же вспомнил поговорку: «Если нету птиц, то не может быть и яиц». И сразу успокоился.

Яичко в песке

Говорят: «Из яичка вылупится птичка». «Птичка-то птичка, — думаю, — да вот только какая?»

День прошёл, два прошло, на третий собрался я в лес. По сторонам уж больше не глазею, спешу. Вот обрыв у воды, вот песок, в песке яичко. В самый раз поспел: яичко-то уж с трещинкой! Вот-вот высунется в трещинку птичий нос.

Качнулось яичко, кусочек скорлупки выпал — высунулся птичий нос. Смешной такой, нос-коротышка. Толстый, короткий, как у попугайчика. Но попугайчики-то только в жарких странах живут!

Треснула скорлупка, яичко расселось, и… выползла из яйца черепашка! Сама с пятачок, глаза как у змейки, ножки лопаточкой. Один нос птичий. Ковыль-ковыль по песку. Да ловко так, будто всю жизнь по песку бегала. И хоть бы помедлила: сразу в поход!

Тут рядом песок зашевелился: полезли из-под него другие черепашки. Не одно яичко было зарыто в песке. Бойкие черепашата: сами из яиц вылезли, сами из песка выползли, сами в воду нырнули. Прямо как большие, хоть ростом с пуговицу.

Яичко в листьях

День прошёл, второй прошёл, собрался я снова в лес. Опять в самый раз поспел. Яичко, что в листьях лежало, набухло, стало упругим, и дырочка в нём проклюнулась.

Вот-вот высунется птичий нос!

Шевельнулось яичко, дырочка раздалась, и выползла из него, как краска из тюбика, змейка! Длиной с карандаш, на затылке два белых пятна. Ужонок, конечно. И только глаза как у птички.

Подразнил меня раздвоенным языком, прошипел что-то себе под нос и пополз. Ловко пополз, будто всю жизнь по листьям ползал. За ним другие ужата: тоже не одно яичко под листьями было.

Растерялся я. Вот уже два яичка без птички. Что-то в третьем яйце будет?

Яичко на земле

День дома просидел, два просидел, на третий не вытерпел. Пошёл туда, где яичко прямо на голой земле лежит. Последнее из трёх!

Мне торопиться надо, а я опять по сторонам смотрю: столько в лесу интересного! Вот жук-навозник в старый гриб вгрызается; уж одни ноги торчат. Вон гусеницы по земле ползут, да не как попало, а стройной колонной, ряд за рядом, как солдаты на марше. А вон муравей улитку кусил — она как запищит! Вот никогда не думал, что улитки умеют пищать! Надо будет запомнить.

На этот раз я опоздал. Вот та полянка, вот моя метка, а яичка нет! Растёт на месте яичка… гриб! Здоровый, в два кулака дождевик.

Понял я, что вовсе не яичко я тогда нашёл. Просто торчала из земли маленькая грибная шляпка, только что высунулась. Потому-то и не вылупилось из неё ничего: ни птичка, ни змейка, ни черепашка. Просто гриб вырос.

И хоть бы гриб какой стоящий, а то гриб-дождевик! Это тот самый, из которого, если наступить, бурая пыль летит, ни варить его, ни солить, ни жарить. Только ногой поддать.

Я так и сделал: как наподдал, так пыль и заклубилась!

Вот вам и «простые» яички!

Вот вам «из яичка вылупится птичка».

Вот вам и «если нету птиц, то не может быть и яиц».

Всё может быть!

Скворец-знахарь

Хорошее место для гнезда выбрали себе скворцы — в щели сарая, под крышей. Крыша была земляная, и на ней, как на полянке, росла зелёная трава.

От дождя и ветра скворчата укрыты надёжно. Да вот беда — развелись в гнезде птичьи блохи. А скворцы — птички опрятные. Они любят купаться и чистить свои пёрышки. Даже скворчата, как подрастут, в гнезде не пачкают, а высовывают для этого из гнезда свои куцые хвостики.

Блохи кусали скворчат.

Скворчата бились в тесном гнезде, как рыбы в сачке. Один скворчонок даже вывалился из гнезда, и его схатила кошка.

Птичьи блохи и разные насекомые-кусаки чувствовали себя в гнезде под чужой зелёной крышей, как у себя дома.

Но однажды утром, выйдя на крыльцо, я увидел, что зелёная крыша сарая стала голубой! На ней густо закурчавилась какая-то голубая травка. В голубой траве сидели чёрные скворцы. Защемив жёлтыми клювами голубые листочки, скворцы изо всех сил упирались в землю ножками и отчаянно трясли головами — рвали траву.

С пучком травы в клюве сперва один скворец, за ним второй залетели в щель под крышей и выстлали травой своё гнездо.

И тут уж не скворчата, а блохи-кусачки начали выскакивать из гнезда! Да так быстро, будто начался в гнезде пожар!

Скоро блох и разных птичьих кусак не осталось в гнезде ни одной.

Скворчата успокоились и перестали биться. Потом запросили есть и — такие чистюли! — снова стали показывать из щели свои куцые хвостики.

Я сорвал листок голубой травы и размял его в пальцах. В нос ударил такой резкий запах, что я чихнул. Горькая полынь!

Оказывается, запах полыни для блох пострашней, чем едкий дым для комаров.

Ай да скворцы-знахари!

Почему зяблик — зяблик?

Давно я дознавался, почему зябликов зябликами зовут?

Ну славка-черноголовка — понятно: у самчика беретик чёрный на голове.

Зарянка — тоже ясно: поёт всегда на заре и нагрудничек у неё цвета зари.

Овсянка — тоже: на дорогах всю зиму овёс подбирает.

А вот почему зяблик — зяблик?

Зяблики ведь совсем не зяблики. Весной прилетают как только снег сойдёт, осенью часто до нового снега задерживаются. А бывает, кое-где и зимуют, если корм есть.

И всё-таки назвали вот зяблика зябликом!

Этим летом я, кажется, эту загадку разгадал.

Шёл я по лесной тропинке, слышу — зяблик гремит! Здорово поёт: головку запрокинул, клюв разинул, на горлышке пёрышки дрожат — будто он горло водой полощет. И песенка из клюва так и брызжет: «Витт-ти-ти-ти, ви-чу!» Даже хвостик трясётся!

И тут вдруг тучка наплыла на солнце: накрыла лес тень. И зяблик сразу сник. Нахохлился, насупился, нос повесил. Сидит недовольный и уныло так произносит: «Тр-р-р-р-рю, тр-р-р-рю!» Будто у него от холода «зуб на зуб» не попадает, этаким дрожащим голоском: «Тр-рю-ю!»

Кто такого увидит, сразу подумает: «Ишь зяблик какой! Чуть солнце за тучку, а он уже и нахохлился, задрожал!»

Вот почему зяблик стал зябликом!

У всех у них такая повадка: солнце за тучу, зяблики за своё «трю».

И ведь не от холода: зимой-то и похолоднее бывает.

Разные на этот счёт есть догадки. Кто говорит — у гнезда беспокоится, кто — перед дождём так кричит. А по-моему — недоволен он, что солнце спряталось. Скучно ему без солнца. Не поётся! Вот он и брюзжит.

Впрочем, может, и я ошибаюсь. Разузнайте-ка лучше сами. Не всё же вам готовенькое в рот класть!

Соловьиный язычок

О соловье все слыхали, да не все слышали соловья! Многие знают, где он живёт, а каков соловей на вид, — знают немногие.

Соловей — тоненькая серая птичка с большими чёрными глазками. И с удивительным голосом.

Очень нам хотелось увидеть и послушать соловья. Старый птичник поучал:

— Запевает соловей, когда дождинку с первого берёзового листика склюнет, — горлышко оживит. Самые лучшие певуны те, что по ночам поют. Это старики. Они молодых на хорошую песню ставят. Самый разгон у соловьёв — когда в лесу прозвенит первый ландыш.

И вот ландыш прозвенел…

Настал соловьиный час.

Дед привёл нас в речную черёмуховую урёму и приказал молчать. Лес утихал и настораживался, будто к чему-то готовился. Туман пополз от реки, и чёрные кусты бесшумно и таинственно зашевелились.

И вдруг звонкий, хлёсткий и чистый свист:

— Чу-ить! Чу-ить! Чу-ить!

И сразу упруго и сильно:

— Тио! Тио! Тио!

Началось!

Озноб пробежал по спине — такие чистые и ясные были свисты.

Вот опять свист и опять тишина: прислушивается, наверное, не откликнется ли эхо в звонком бору. Ну и силища в этом крохотном горлышке!

Комары ныли и липли на шею, но мы не смели пошевелиться.

А соловей свистел.

Он то пускался раскатом, то сыпал дробью, то кричал далёкой желной[2]. И вдруг делал гусачка: «Га-га-га!»

Он кончал и начинал сызнова, переставляя свисты, то удлиняя, то укорачивая их.

— Двенадцать колен! — прошептал дед. — Одно к одному! И всё своим голосом — ни звука чужого! Без единой помарки, без бабьей томности — металл!

Дед в восхищении стукнул сухоньким кулачком по своей сухонькой коленке.

Мы подкрались к черёмухову кусту.

Соловей пел, забыв обо всём. Он сидел сердито насупившись, полураспустив крылышки. Глаза его затянула голубая плёнка. Тонкий клюв широко раскрывался, и из горлышка рвался свист. Головка дёргалась и тряслась, и всё лёгкое птичье тельце била крупная дрожь.

Зеленело небо. Стало видно, как бьётся в раскрытом клювике острый язычок, не язычок — колокольчик. Это язычок так ловко распоряжался песней, что заставлял молодых соловьёв молчать и слушать.

К дому птичника вернулись мы уже при жёлтой зорьке. Из сада тянуло тёплой сиренью.

— Отцветёт сирень, отпоёт соловей! — вздохнул дед.

Пусть! Песенка его теперь всегда будет с нами.

Певчая дорожка

Разные в лесу бывают дороги. Бывают такие, что прямо пойдёшь — назад не вернёшься, налево пойдёшь — в чащобе заблудишь, направо пойдёшь — в болоте увязнешь. Ну их, такие дорожки-то! Но бывают в лесу и другие. Такие бывают, что пройдёшь по ней раз, да на всю жизнь и запомнишь. И опять к ней вернёшься.

Вот было однажды. Шёл я по лесной дороге и держал в руке листок. Простой листок из тетрадки. На листке написано:

«Там, где развилка на Звениречку и Васильки, — кричит дергач».

Я стою на развилке. В клинышке, между дорогами, птица кричит: «Зря-зря! Зря-зря!» Так только один дергач может кричать, у него одного такой голосище.

— Та самая развилка! — догадываюсь я. — На Звениречку и Васильки!

Иду и читаю:

«Две тропинки-вилюшки. У которой поёт зарянка, — в болото заведёт, а у которой теньковочка, — выведет к Василькам».

«Это какая же Васильковская?» — думаю. И ухом угадываю: вот она! Теньковка около отвилка поёт. Поёт-выговаривает: «Те-тень-ка, те-тень-ка!»

Здорово действуют певчие указатели! И столбов ставить не надо.

Придумываю, как я отвечу прохожему, если он спросит меня про путь.

— Пожалуйста, — попросит, — укажите мне, как к Василькам выйти? Совсем в лесу закружился.

И я отвечу:

— Это проще простого. В лесу не то, что в городе. В городе и смотреть надо, и встречных расспрашивать. А тут только слушать. Идите всё прямо до той развилки, у которой дергач крякает. Сворачивайте направо и шагайте до тропинки с теньковкой. По этой тропке всё прямо и прямо, пока не услышите овсянку. От овсянки налево — тут вам и Васильки.

Что за чудо дорожка!

Идти да идти по такой: и прямо, и налево, и направо!

И я до овсянки дошёл. Сидит на ветле сгорбившись и распевает: «Неси-неси-неси не труси-и!»

Свернул налево — тут тебе и деревня.

Здорово, что ни говори! Прочитал на листочке и шагай — не заблудишься. Лучше всякого путеводителя. Лучше, потому что любой путеводитель быстро стареет. А песни никогда не стареют.

А теперь пора открыть маленькую тайну. Записи-то на листке сделал я сам, только много-много лет назад. И вот, после долгой разлуки, снова вернулся в родные места. Нашёл старую дорогу, но перекрёстки все позабыл. Так и плутал бы по перекрёсткам, если бы не птицы да не листок с полинялыми буквами. А теперь вышел без запинки. Птицы песенками указали путь. Только пели теперь, конечно, уже правнуки тех, что пел тут когда-то. Они остались верными месту. Никакие другие указатели не продержались бы в лесу такой срок.

Как ясно представил я себя мальчишкой, который шёл тут с блокнотом давным-давно, слушал птиц и записывал свои первые наблюдения! Стало радостно: я вернулся, я тоже остался верным своей лесной дороге.

Деревья скрипят

Каждое скрипучее дерево на свой лад скрипит. Интересно слушать в лесу этот скрип. Раньше, бывало, я все ночёвки свои только под скрипучими деревьями и устраивал. Солнце за лес — начинаешь прислушиваться. Как услышу — скрипит! — тут и рюкзак сбрасываю.

Валежник собираешь — оно скрипит, рогульки для котелка вырубаешь — скрипит, лапник стелешь — всё скрипит, скрипит…

И за треском костра слышен скрип, и за бульканьем чая. Сквозь дремоту, всю ночь — скрип да скрип.

К утру уже знаешь, почему скрипит.

То растут два дерева тесно, упёрлись друг в друга сучьями, одно другое отталкивает, отпихивает — вот и скрипит.

Бывает, ветер повалит одно другому на плечи — тоже оба скрипят.

Иное на вид живо-здорово, да сердцевина трухлява: чуть ветерок — скрипит. А то снег зимой в дугу скрючит — за всё лето распрямиться не может. Стоит гнутое, голова лохматая в землю уткнута, — тоже скрипит.

Наслушался я по лесам скрипа. Ни рощи нет, ни бора и ни дубравы, где бы дерево не скрипело. И каждое по-особому. И каждое о своём…

Ночные охотники

Сидел я в лесной избушке при свете лампы. В окно постучали. Я поднял глаза. На чёрном стекле, с той стороны, билась большая ночная бабочка! Она прилетела из ночного леса на огонёк и билась в стекло так отчаянно, будто за ней гнались. Я хотел открыть окно и впустить бабочку, но вспомнил про комаров и передумал.

Но только я опять взялся за дело — по стеклу зацарапали. Кот! Глазищи дикие, усы торчком, а лапой на стекле бабочку ловит. Прижал бабочку мягкой пятернёй, нос свой розовый под лапу сунул и зашевелил усами — съел. Охотничек…

— Брысь! — крикнул я. Кот не ушёл. Он, видно, знал, что на свет прилетят ещё бабочки. Тогда я вышел во двор.

Ночь тёмная и тёплая. Свет из окна похож на луч прожектора. И в этом луче, как пылинки на солнце, толкутся ночные насекомые: мотыльки, бабочки, комары. Там, где свет из окна совсем слабый, носились быстрые тени. Мелькнёт что-то, потом слышится хруст, и сверху, сверкая, летят бабочкины крылышки. Хруст — и падают жёсткие надкрылья жуков. Летучие мыши разбойничают!

Долго я следил за ночной охотой. Увидел я ещё, как метнулся кто-то из темноты на пролетающую летучую мышь, скогтил её и пропал. Не узнать бы кто, да невидимка голос подал: «Ку-вит, ку-вит!»

Сыч! Ну и ловкач! А я раньше и не знал, что сычи летучих мышей ловят. Да и всё тут было ново: коты на бабочек охотятся, птицы на мышей…

Из чёрного ночного леса доносятся незнакомые голоса, — значит, и там есть охотники. Да, может, такие, что… Лучше, пожалуй, в сторожку уйти!

Чеканчик

— Пора луга косить — чекан косу чеканит!

Чекан — это луговая птичка. Птичка как птичка: вострый носок, быстрый глазок, белая бровка. Чеканит — это кричит.

— Чек-чек! Чек! Чек-чек!

Будто в далёкой деревне косарь косу отбивает, косить собирается.

— Чек-чек! Чек-чек!

За это и назван чеканом.

Живёт чекан в лугах тихо и малозаметно.

Поднимаются травы, наливаются колоски: тучнеют луга. Люди на лугах бывают всё чаще. Ходят, смотрят, прикидывают: не пора ли косить? И к этому-то времени у чеканчиков из гнёзд вылетают птенцы. Птенцы как птенцы: кургузый хвосток, глупый глазок. А брови из пуха.

Начинаются у чеканов тревоги, чеканят они целый день. Всем теперь слышны и видны.

— Чек-чек! Чек! Чек-чек! — будто косу отбивают.

— Пора! — люди говорят. — Время косы отбивать! В самый раз: налились травы, затучнели луга. Чекан зачеканил!

Загадочный зверь

Кошка ловит мышей, чайка ест рыбу, мухоловка — мух. Скажи, что ты ешь, и я скажу, кто ты. И слышу я голосок:

— Угадай, кто я? А ем жуков и муравьёв!

Я подумал и твёрдо сказал:

— Дятел!

— Вот и не угадал! Ещё я ем ос и шмелей!

— Ага! Ты птица-осоед!

— Не осоед! Ещё я ем гусениц и личинок.

— Гусениц и личинок любят дрозды.

— А я не дрозд! Ещё я грызу сброшенные лосями рога.

— Тогда ты, наверно, лесная мышь.

— И вовсе не мышь. Бывает, я сама ем даже мышей!

— Мышей? Тогда ты, конечно, кошка.

— То мышка, то кошка! И совсем ты не угадал.

— Покажись! — крикнул я. И стал вглядываться в тёмную ель, откуда слышался голосок.

— Покажусь. Только ты признай себя побеждённым.

— Рано! — ответил я.

— Иногда я ем ящериц. А изредка рыбу.

— Может, ты цапля?

— Не цапля. Я ловлю птенцов и таскаю из птичьих гнёзд яйца.

— Похоже, что ты куница.

— Не говори мне про куницу. Куница мой старый враг. А ем я ещё почки, орехи, семена ёлок и сосен, ягоды и грибы.

Я рассердился и крикнул: «Скорей всего, ты — свинья! Ты лопаешь всё подряд. Ты одичавшая свинья, которая сглупу забралась на ёлку!»

— Сдаёшься? — спросил голосок.

Ветки качнулись, раздвинулись, и увидел я… белку!

— Запомни! — сказала она. — Кошки едят не только мышей, чайки ловят не только рыбу, мухоловки глотают не одних мух. А белки грызут не только орешки.

Паучок

С дерева вниз спускался на паутинке паучок. Да ловко так: выпускал паутинку и на ней, как на канате, спускался всё ниже и ниже. Я подошёл, чтобы лучше разглядеть этого акробата. Зацепил пальцем паутинную ниточку повыше паука, покачал паука в воздухе, как бумажный мячик «раскидай» на резинке, и стал поднимать поближе к глазам. Да не тут-то было!

Тяну паука за паутинку вверх, а он паутинку разматывает и опускается вниз. Я быстрей тяну, он быстрее разматывает. Я руками перебираю, только пальцы мелькают, а он паутину выпускает и скользит вниз. Как будто я катушку за нитку тяну вверх: тяну, тяну, нитка разматывается, а катушка ни с места. Крутится, вертится, а вверх ни на сантиметр!

Изо всех сил тяну, а паучок всё равно внизу.

И тут подумал я, что этак я паука, как катушку с нитками, до конца размотаю! Ведь иссякнет же он когда-нибудь, будет же конец его паутине? Размотается весь на паутину — тут ему и конец. За что же беднягу так?

Оборвал я паутинную нить, пустил паука на землю. Помчался он со всех своих восьми ног. Здорово так, сразу видно, что не весь ещё вымотался. Осталось ещё паутины на сеть — комаров ловить. Пусть ловит: кусаются комары здорово!

Птичьи посты

Залетела осенью на нашу речку серая цапля. Стал я за ней охотиться. Да только время зря потерял.

Ноги у цапли высокие, шея длинная. Вытянется, жёлтым глазом с высоты поведёт — сразу увидит охотника. Днём от её глаз не спрячешься.

Стал я ночью счастье пытать.

Я так думал: замечу с вечера, на какой речной косе цапля сядет на ночлег, и ночью, в темноте, подтаюсь к ней.

Лёг я с вечера на высокий берег и стал смотреть.

Вода в реке розовая, и сизый парок над ней шевелится. На розовом речная коса — как чёрный клин. И на самом острие клина — точка. Это цапля.

Днём по такому открытому месту подобраться и не думай. Тут всё как на ладони. А вот ночью попробовать можно. По песку можно тихо пройти. Заблудиться негде — справа и слева вода. Прямо к цапле и выйду.

Солнце опустилось за лес. Река стала серой. Холодом потянуло. Жду. Вот и первые звёздочки на небе: одна, две, три… Пора! До полной темноты добрался я до кустов у основания косы.

Тишина. Слышно только, как вода под берегом бормочет да сердце моё стучит.

Постоял, отдышался, ружьё половчее перехватил: ни пуха ни пера!

Но только шагнул — хрустнула под сапогом сухая тростинка! Я замер. Но, кажется, обошлось. Только луговые коньки в тростнике услыхали — перепискнулись. Коньков кулички услышали — ответили с косы тонким куличиным свистом. Ещё дальше селезень крякнул. И стихло всё.

Крадусь по песку чуть слышно.

Чувствую, что суживается клин косы всё больше и больше — всё громче бормочет вода справа и слева. И какой-то шорох — то ли ветерок, то ли птичьи крылья.

Стоп! Конец косы, самое остриё. А цапли нет!

Свечу фонариком; вот следы трёхпалые на песке, белые кляксы, пёрышко серое. Только что тут была!

Топчусь по песку на одном месте. Увидеть цапля меня не могла. Ночь — хоть глаз выколи. И услышать не могла. По песку я неслышно шёл, а что тростинка под сапогом хрустнула, так то полкилометра от цапли. Разве хруст тростинки за полкилометра слышен?

Тростинки… А зачем ей тростинка? Цапля другое услыхала!

Хрустнула тростинка — всё равно что сказала: «Враг!» Услыхали хруст только коньки в кустах. Услыхали и пискнули по-своему: «Враг! Враг!» Коньков кулики услыхали, по-куличиному свистнули: «Враг!» Куликов — утки. Утиный кряк услышала цапля. Все насторожились.

Я ещё далеко, а про меня уже все знают, все ждут. Не спят, прислушиваются, всматриваются.

Кулички крылышками прошумели — утки шеи вытянули близко! Утки взлетели — цапля приготовилась. И улетела.

Вот что значит наступить на тростинку, когда вокруг тебя птичьи посты!

Хитрые птицы! На ночлег так садятся, чтобы их кто-нибудь да сторожил.

Коньков — тростинки сухие сторожат. Куликов — коньки. Уток — кулики. А цапля ночует посреди стаи уток. Попробуй-ка захвати таких врасплох!

Здорово у птиц: всяк пищит за себя, а польза всем!

Так и не добыл я для музея цаплю. Не сумел перехитрить птиц.

Время

Никогда я раньше не думал о времени. Идёт оно неслышно, течёт невидно. Час за часом, день за днём. Смотришь, уж и суббота, а там воскресенье. Ну и хорошо, что суббота и воскресенье!

Смотреть на часы или заглядывать в календарь — это ещё не значит понимать время.

Думать о времени меня научили… мыши и дятлы.

Встречаю я их в лесу весь год. Вся их жизнь на моих глазах.

У птиц и зверюшек тоже есть свои причуды. Вот мышь полёвка. Эта до невозможности чистоплотная. Моется после еды и перед едой, моется перед сном и после сна. Зевнёт — помоется, чихнёт — помоется, почешется — помоется. После игры моется, после драки моется. В жару моется, в холод моется. Вымоется и помоется.

Или летучая мышь. Эта любит поспать. Всю зиму спит беспробудно — сразу полгода! Потом от восхода до заката спит. А по ночам как повезёт: чуть дождь — спит, ветер — спит, холодно — спит. Выспится и дремлет.

Ну, а дятлы — работяги. Уткнутся носом в дерево и долбят. Зима ли, лето — долбят. С зари до зари. В вёдро и в непогоду. Круглый год; как только носы не сломают!

Одни моются, другие спят, третьи долбят. Час за часом, день за днём. Так незаметно, а если прикинуть? И выйдет, что полёвка полжизни моется, дятел три четверти жизни долбит, а летучая мышь живёт только двадцатую часть своей мышиной жизни — остальное время спит!

Заставили меня мыши время считать. А вдруг и я только и делаю, что сплю да долблю. И очень просто!

Тук-тук!

Тук-тук!

— Да!

Тук-тук!

— Войдите!

Тук-тук! Тук-тук!

Ого! Стучат не в дверь, а в окно! Выглядываю: дятел!

Прицепился на открытую раму и серьёзно так стучит.

— Здорово! — говорю. — Влетай!

А он как испугается! И в лес.

Бревенчатая изба для него, наверное, как огромное толстое дерево. Окно — как дупло. И в дупле кто-то страшный сидит.

Белку в дупле дятел встречал, летучую мышь встречал, даже филина видел. А такое страшилище — никогда!

Наутро дятел опять прилетел — «дерево» дуплистое выстукать. Для начала все брёвна пересчитал. Потом в каждое дупло-окно — заглянул. Чудо: всё видно, а влезть нельзя.

Ступеньки пересчитал: шесть.

В трубу тюкнул: крепкая. Что бы ещё проверить?

Начал в заборе доски считать. С доски на доску, с доски на доску. Считал, считал — сбился. Начал сначала.

Считал-считал — невмоготу!

Не может больше считать — вот как наелся! На каждом брёвнышке по муравью, на каждой ступеньке по жуку, на каждой доске — по личинке. Нос набил, язык натёр. И живот из-под пёрышек вздулся. Синий такой и голый. Ну да, голый: дятел-то совсем молодой!

Крылья и хвост у него как у большого, а живот голый. Перья ещё короткие. И хоть шапка красная и нарядная, да ум в голове не тот. Это ж надо — дом с деревом спутал! Ну да ничего. Дней у него впереди — считать не пересчитать! Во всём ещё разберётся.

Тук-тук!

Будем знакомы!

Отчаянный заяц

Вылиняли у зайца-беляка задние ноги. Снега ещё нет, а у него ноги белые стали. Будто белые штаны надел.

Раньше серого зайца никто и на поляне не замечал, а теперь он и за кустом сквозит. Всем как бельмо на глазу!

В ельник забился — синицы увидели. Окружили и давай пищать:

— Заяц в штанах, заяц в штанах!

Того и гляди, лиса услышит.

Заковылял заяц в осинник.

Только под осинкой залёг — сороки увидели. Как затрещат:

— Заяц в штанах, заяц в штанах!

Того и гляди, волк услышит.

Замелькал заяц в густель. Там ёлку вихрь повалил. Легла ёлка вершиной на пень. Как шалашиком, пень накрыла. Вспрыгнул беляк на пень и притих. «Вот, — думает, — теперь от всех спрятался!»

Шёл по лесу охотник и видит: в самой густели будто глазок на небо сквозит. А какое там небо, если позади лес чёрный! Заглянул охотник в лесной глазок — заяц! Да близко — ружьём ткнуть можно. Ахнул охотник шепотком. А заяц — некуда податься — шасть прямо на охотника!

Отшатнулся охотник, запутался ногами в валежнике и упал. А когда вскочил, — только белые штаны заячьи мелькали вдали.

Опять увидели зайца синицы, запищали:

— Заяц в штанах, заяц в штанах!

Сороки увидели, затрещали:

— Заяц в штанах, заяц в штанах!

И охотник кричит:

— Заяц в штанах!

Вот штаны — ни спрятать, ни переменить, ни сбросить! Хоть бы уж снег скорей — беспокойству конец.

Мурлыка

Жил-был у бабушки кот. Звали кота Мурлыкой. Больше всего на свете любил Мурлыка молоко.

Летом кот уважал молоко холодное. Такое, чтоб из запотевшей крынки. Только достанет бабушка крынку из колодца — Мурлыка тут как тут! Хвост торчком и мурлычет так, что усы дребезжат.

Налакается холодного молока — и на завалинку. Лапки вверх, глаза заведёт — холодный живот на солнце греет.

Зато зимой подавай Мурлыке молоко топлёное. Сперва пенку съест, потом до капельки вылакает.

Распарится, разомлеет — и заскребётся в дверь. Горячим животом сразу на снег — остужает.

День да ночь — сутки прочь. Мурлыка то греет живот, то студит. А в свободное время лакает молоко. Ловить мышей ему некогда.

Долго ли, коротко ли — умерла бабушка. Стал Мурлыка жить у бабушкиной внучки.

Хотите знать, что он сейчас делает?

Тогда посмотрите в окно. Если за окном лето, — значит, кот Мурлыка живот греет, а если зима, — остужает.

Живёт не тужит. Мышей не ловит. А мурлычет так, что усы дребезжат. И хвост трубой.

Синичий запас

Собирать в запас — значит себя спасать. Каждый спасает себя на свой лад. Суслик зерно с полей ворует и прячет в свою нору. Даже особые кладовые роет для ворованного зерна. Водяная крыса забивает отнорки картошкой. До пуда, бывает, натаскает. Сыч на зиму замораживает в дупле, как в холодильнике, мышей и птичек. У одного такого запасливого сыча нашли однажды целых два килограмма лесных мышей! А один горностай сложил в норе пять водяных крыс, семь полёвок, синичку, гадюку, ящерицу, тритона, лягушку и плавунца!

Всё это — на чёрный день.

Запасают как могут, где могут. Все по-разному, но все для себя: в своей кладовой, в своём дупле, в своей норе.

И только одни весёлые синички-хохлатки собирают запасы совсем не так. Хоть они и весёлые, но и у них бывают чёрные дни. И потому запасают они неустанно. Жучок, паучок, муха — годится. Семечко, зёрнышко, ягодка — подойдёт. Нет у них собственных кладовых: ни норок, ни дупел. Была бы удобная трещинка в коре, особенно под сучком, куда не пробьётся ни дождь, ни ветер.

В лесу деревьев — не сосчитать. И на каждом найдётся укромная трещинка. С дерева на дерево, с сучка на сучок, от трещинки к трещинке. Куда жука, куда зёрнышко; осенью еды много. А зимой и сушёному комару будешь рад.

Сотни деревьев, тысячи кладовых. Но разве все их запомнишь?

А их и не надо запоминать: кладовые-то эти для всех! Не всё ли равно, чей запас ты найдёшь: свой или чужой? Ты чей-то склевал и твой кто-то забрал. Ты для всех, и все для тебя.

Чёрный день всем страшен: всем надо иметь запас. А собирать его можно по-разному. Можно как крыса — только себе. Или как синичка-хохлатка — для всех.

Какой заяц длины?

Какой заяц длины? Ну, это для кого как. Для человека невелик зверь — с берёзовое поленце. А вот для лисы заяц длиной километра в два! Потому что для лисы заяц начинается не тогда, когда она его схватит, а когда учует по следу. Короткий след — два-три прыжка — и заяц не велик.

А если заяц успел наследить да напетлять, то становится он длиннее самого длинного зверя на земле. Такому верзиле не просто в лесу схорониться.

Зайцу от этого очень невесело: живи в вечном страхе, жирок лишний не нагуляй.

И вот изо всех сил старается заяц стать короче. След свой в болоте топит, надвое свой след рвёт, — всё себя укорачивает. Только и думает, как бы от своего следа ускакать, спрятаться, как бы его разорвать, укоротить или утопить.

Мечта заячья — стать, наконец, самим собой, с берёзовое поленце.

Жизнь у зайца особая. Всем от дождя и метели радости мало, а зайцу они на пользу: след смывают и заметают. И хуже нет, когда погода тихая да тёплая: след горячий, запах долго держится. В какую б густель ни забился — нет покоя; может, лиса за два километра позади, — тебя сейчас уже за хвост держит!

Так что вот: трудно сказать, какой заяц длины. Который похитрей — покороче, поглупее — подлиннее. В тихую погоду и умный вытягивается, в метель да ливень — и глупый укорачивается.

Что ни день — длина у зайца другая.

И очень редко, когда уж здорово ему повезёт, бывает заяц той длины — с берёзовое поленце, — каким человек его знает.

Знают про это все, у кого нос лучше глаз работает. Волки знают. Лисицы знают. Знайте и вы.

Загрузка...