ОБО ВСЕМ ЭТОМ ТРУДНО СОСТАВИТЬ СЕБЕ ПОНЯТИЕ ЛЮДЯМ, СКОВАННЫМ ЗАКОНАМИ ВРЕМЕНИ, МЕСТА И РАССТОЯНИЙ.
Меня разбудил телефонный звонок.
— Слушаю! — сердито крикнул я в трубку.
Ласковый женский голос произнес:
— Ты узнаешь меня?
— Нет, не узнаю.
— А я тебя узнала сразу, хотя не слышала твой голос с позапрошлого года.
— Вы не могли слышать мой голос в позапрошлом году.
— Почему, милый?
Я промолчал.
— Почему, милый? — повторила она.
— Потому что тогда меня не существовало.
Она рассмеялась.
— Ты шутишь? Что же, тебе от роду меньше двух лет? Объясни. И объясни заодно, почему ты называешь меня на «вы»?
— Для объяснения еще не наступило время.
Слова мои звучали сухо, неубедительно, бессердечно, но что я мог сделать? Самое лучшее — повесить трубку, и я повесил.
Девушка явно принимала меня за кого-то другого. Не могла она слышать мой голос в позапрошлом году. Я появился в этом мире всего восемь месяцев назад. Кто я?
Никто не знает. Все думают, что я Николай Ларионов, человек со странным выражением лица. Никому не пришло в голову, что я вовсе не человек и под именем Николая Ларионова ходит существо, не имеющее ни одного родственника на Земле ни среди живых, ни среди мертвых.
Семья! Когда я слышу это слово, меня словно пронизывает электрический ток. У каждого живущего здесь есть либо предки, либо родные среди современников, каждый что-то унаследовал и что-то продолжает. Среди миллиардов, населяющих Землю, я один свободен от какой-либо земной традиции.
Утром, рано просыпаясь в номере гостиницы, я лежу и думаю. О чем? Все о том же. Я вспоминаю. Иногда мне хочется все забыть и проснуться с таким чувством, словно я только что родился.
Но увы, я родился не сегодня и не вчера. Мне есть что вспомнить. И есть что забыть. В моей памяти хранятся факты более чем двухсотлетней давности. Например, встреча с Иммануилом Кантом в Кенигсберге, а также пребывание в СанктПетербурге восемнадцатого века. Никто не знает, что я так стар.
Судьба, выражаясь сумрачным языком древних, поставила меня в особые обстоятельства. Я живу среди людей, не принадлежи к человеческому роду. В восемнадцатом веке это было куда проще, я мог выдать себя за графа Калиостро, мнимого мага и сомнительного волшебника, наконец за самого дьявола или сатану. Сейчас я должен был скрываться и молчать. Я откладывал свое признание, день и час, когда я приду в редакцию одной из самых больших газет или в студию телевидения и скажу:
— Я не тот… Существу из другого мира вряд ли подходит земное имя Николай… Ларвеф! Так меня звали там, за пределами вашей солнечной системы.
Я откладывал этот день, понимая, что последует за моим признанием. Я не люблю сенсаций. Но не только потому я живу под именем Николая Ларионова. Есть причины и поважнее. В восемнадцатом веке, когда я впервые посетил Землю, мне приходилось прятать признак, резко отличавший меня от людей: мой рот. Но удачная пластическая операция изъяла это отличие. А к странному выражению лица можно привыкнуть.
Никто из студентов, учившихся вместе со мной в Ленинградском университете, не подозревал, что я ношу в своем сознании столько пространства и времени, сколько не в состоянии вместить внутренний мир человека. Никто не догадывался, что моими глазами смотрит на них другой мир, чужая планета, смотрит и не перестает удивляться.
В чужом и странном мире ты и сам кажешься себе странным и чужим. Иногда мне казалось, что я искусственное создание, модель живого существа, в котором исследователи пытались осуществить неосуществимое и при помощи одной личности связать два мира — Землю и Дильнею.
Скучал ли я по своей планете? Да, не скрываю, скучал. И когда я хотел поговорить на родном языке, я раскрывал футляр и доставал комочек вещества, который вмещал в себе внутренний мир отсутствующей Эрой.
— Эроя, — спрашивал я, — ты слышишь меня?
— Слышу, — отвечало вещество, мгновенно превращаясь в существо — в мысль, в звук, в жизнь.
— Ты спала или бодрствовала?
— Зачем ты спрашиваешь меня об этом? Ты знаешь, что я жду, все время жду. Жду, когда сплю, и жду, когда бодрствую.
— Чего же ты ждешь?
— Я жду, когда ты со мной заговоришь. Но мы с тобой теперь так редко говорим. Расскажи мне об этой планете.
— Как-нибудь в другой раз.
— Почему ты откладываешь?
— Не знаю, дорогая. Я боюсь обмануть и тебя и себя самого. Я еще так мало знаю об этой планете. И, кроме того, я люблю с тобой говорить не о том, что здесь… Ты помогаешь мне вспоминать.
— Я это знаю. Но твои слова причиняют мне боль. Разве я пребываю только в прошлом? Разве меня сейчас нет?
Я промолчал. Что я мог сказать ей? Ведь она была здесь и одновременно отсутствовала. Ее бытие, записанное в кристаллике, не знало, что такое «здесь» и «сейчас». Но не стоило ей об этом напоминать. Для чего? Ведь у нее был такой обидчивый характер.
Когда кончался наш разговор, я снова прятал ее в футляр, а футляр убирал подальше, чтобы он не попался на глаза дежурной уборщице, когда она придет прибирать номер.
Мне иногда казалось, что я вижу сон. Тогда со мной разговаривали вещи. Окно говорило мне:
— Я — окно! Взгляни, какая прозрачная синева. И даль! А что может быть заманчивее дали!
Даль! С этим понятием я был знаком как никто. Даль, пространство… На эту тему мы беседовали с Кантом в его кабинете, и секретарь философа господин Яхман ждал, когда кончится наш затянувшийся разговор. Но о личном знакомстве с Кантом пока следовало молчать.
Однажды я проговорился. Это было на семинаре по истории философии. Я привел слова Канта, сказанные мне тогда, у него в кабинете, и так тихо, чтобы не слышал господин Яхман. Профессор Матвеев, большой знаток немецкой классической философии, перебил меня:
— Кант не говорил этого!
— Вы отрицаете это так уверенно, — ответил я, — словно присутствовали при нашем разговоре.
На лице профессора появилось выражение крайнего недоумения.
— Позвольте, как он мог с вами говорить? В своем ли вы уме?
— Извините, — пробормотал я смущенно, — я оговорился.
— Бывает, — снисходительно кивнул профессор своей продолговатой седовласой головой.
Снисходительность… Я заметил: студенты очень ценят это свойство. Им кажется, что снисходительность и доброта это одно и то же. Профессор Матвеев снисходителен. Он давно считает себя посредником между великими людьми прошлого, классиками философии, и обыденными людьми вроде моих однокурсников, пожелавших приобщиться к глубоким и сложным мыслям. Посредничество и делает его снисходительным. Он где-то посредине между Спинозой, Кантом, Гегелем, с одной стороны, и между этими неопытными юнцами — с другой. И он доволен своим посредничеством.
В сущности, я тоже посредник. Но мое посредничество не делает меня снисходительным. Наоборот! Я недоволен собой и обстоятельствами тоже. Мне кажется, что за восемь месяцев моего пребывания на Земле я слишком мало сделал.
Хымокесан, суровый командир корабля и начальник экспедиции, по-видимому, переоценил мои способности. Другой на моем месте успел бы больше.
Много ли времени в моем распоряжении? Не много и не мало. Я еще точно не знаю тот день и час, когда наш корабль, находящийся в окрестностях Сатурна, начнет приближаться к Земле. Я еще не знаю, когда наступит тот день, когда я получу распоряжение Хымокесана немедленно раскрыть свое настоящее имя.
Я снова сижу у себя в номере у окна.
Даль и синева!
Это только за окном гостиницы даль выглядит такой ручной и мирной. Верхушки деревьев. Облака. Ну, а там, где нет ни деревьев, ни облаков, там, в бесконечных вакуумах Вселенной, там совсем другая даль. И она тоже живет в моем сознании.
Я сижу за письменным столом и читаю рассказы Чехова. Чехов привлекает меня, привлекает и отталкивает. В изображенных им людях и событиях есть нечто такое, что я не в состоянии понять. Жизнь его героев похожа на лабиринт, в котором блуждают люди, ища не выхода, а чего-то еще более запутанного, чем лабиринт. Неужели действительно такой была жизнь в самом конце девятнадцатого столетия?
Перевернув страницу, я отвлекаюсь на минуту и ловлю себя на невыполнимом желании. Своими впечатлениями от рассказов Чехова мне хотелось бы поделиться с тем, кого здесь нет, с суровым и мудрым командиром Хымокесаном. Почему именно с ним? А потому что он бы помог мне понять то, чего я понять не могу. Но Хымокесан далеко. И когда мы встретимся, у нас едва ли будет время, чтобы рассуждать о лабиринте, в котором блуждали люди конца прошлого века.
Я присвоил себе чужое имя, назвав себя Николаем Ларионовым, но сделал я это не сейчас, а двести с лишним лет назад в Кенигсберге, когда я явился на квартиру Иммануила Канта. Со мной тогда случился казус, я забыл свое имя, разумеется не настоящее, а то, которым себя назвал. Но Кант не обратил никакого внимания на мое замешательство. Он был увлечен темой нашей беседы, речь ведь шла о пространстве и времени и о звездном небе над нами, за посланца которого я себя выдал.
Иногда по ночам мне не спится, я смотрю на звездное небо. Моя родина, милая Дильнея, затерялась где-то среди этих бесчисленных звезд, и я ее ищу, хотя знаю, что ее не найти. Она так далеко, что даже трудно себе представить.
Не удивительно ли, что у Земли есть двойник, планета, очень похожая на нее, словно между двух сестер-близнецов легло холодное отчужденное пространство и разделило их. И когда мне становится грустно, я достаю комочек вещества, и он разговаривает со мной. Тогда мне кажется, что в этом комочке чувствительного вещества вместилась вся Дильнея, огромный мир, который вырастил меня.
— Эроя, — шепчу я, — ты слышишь меня?
— Слышу, — отвечает она шепотом.
Но это особый, не человеческий, не земной шепот, и мне кажется, что он доносится не из моей земной комнаты и даже не с Земли, а с Дильнеи. Для этого шепота нет ни пространства, ни времени.
— Ты здесь? — спрашиваю я.
— А где же еще? Я рядом. Расскажи, дорогой, о своих земных делах и заботах.
И я начинаю рассказывать ей о том, как у меня сегодня невзначай вырвались не те слова. И это произошло на одном заседании в Университете.
— Ты невзначай заговорил на дильнейском языке? — спрашивает Эроя.
— Нет, я говорил по-русски. Но невзначай употребил несколько выражений восемнадцатого века. Не забудь о том, что впервые я попал на Землю в конце восемнадцатого столетия. И в моей памяти застряло много вышедших из употребления слов. Один из присутствующих сказал другому тихо: «Он велеречив и напыщен». Другой был снисходительнее. Он заметил с насмешливым сочувствием: «Чудак. Он так увлечен своим восемнадцатым веком…» Они говорили тихо, но ведь наши чувства острее чувств людей, тоньше. И иногда это меня мучает. Я узнаю то, чего не должен знать.
— Но ведь с тобой, если я не ошибаюсь, был прибор, при помощи которого можно читать чужие мысли?
— Я его бросил в воду, когда шел через Литейный мост. Он лежит на дне Невы.
— Ты нечаянно уронил?
— Нет, я его бросил. Мне не хочется читать чужие мысли. Я отказался от этого преимущества над людьми Земли. Мне они нравятся, Эроя.
— А ты им?
— Этого я не знаю.
Телефон звонит.
— Слушаю, — говорю я, сняв трубку. Женский голос ласкается.
— Ты узнаешь меня?
— Нет, не узнаю.
— Что с тобой, Николай? Почему ты не узнаешь меня? Я — Вера! Вера Васильева.
Я напрягаю память, пытаюсь вспомнить всех, с кем я познакомился за восемь месяцев моего пребывания на Земле. Вера Васильева? Нет, не припоминаю.
— Я — Вера! Вера! — внушает мне ласковый женский голос. — Ты не мог меня забыть, нам нужно повидаться. Что же ты молчишь?
— Не знаю, — неуверенно отвечаю я. — Я помню всех своих знакомых…
— Нам надо повидаться, — настаивает женский голос. — Надо! Я тут близко. Спускайся. Я буду ждать тебя в вестибюле возле газетного киоска.
— Сейчас я буду там.
Я снимаю пижаму и надеваю костюм. Руки мои спешат. Для чего я дал это обещание? Но надо же когда-нибудь объясниться. Очевидно, у меня есть однофамилец, и голос его похож на мой.
Через три минуты я уже внизу в вестибюле. Возле газетного киоска стоит девушка. Она смотрит на меня, на лице ее улыбка.
— Теперь-то ты меня узнаешь? — спрашивает она.
— Нет. Не узнаю.
— Не могла же я за полтора года так измениться. Ты, наверно, шутишь, Николай?
— Нет, не шучу. — Теперь начинаю удивляться я. — Меня зовут Николай Ларионов.
— Я знаю. Но ты не мог забыть меня. Ты здоров, дорогой?
Глаза незнакомой девушки смотрят на меня озабоченно. В них страх и надежда.
— Как же это могло случиться? Прошло всего полтора года, как мы виделись с тобой. Я улетела в Антарктику, и ты меня провожал. Всего полтора года, а ты, Коля, смотришь на меня так, словно видишь впервые.
— Впервые? Это так и есть. Полтора года назад меня не было здесь.
— А где же ты был?
Я чувствую, что мне не уйти от ответа, не увильнуть.
— Полтора года назад я был далеко.
— Где? — тихо спросила девушка.
— В окрестностях Сатурна, — ответил я так же тихо.
Девушка побледнела. Не знаю, почему она так побледнела. Вся краска отлила с ее лица. Затем она повернулась и пошла. Шла, не оглядываясь и не спеша, словно в темноте. Она, наверно, подумала, что я сошел с ума. Я не хотел и не мог вдаваться в подробности. Для этого еще не пришло время. Но как мне хотелось крикнуть ей вслед: «Вернись! Не уходи! Я ведь не сказал самого главного».
Нет, о самом главном не могло быть и речи.
Придя к себе в номер, я долго ходил из угла в угол. Значит, существует мой двойник? Девушка ведь не сомневалась в том, что она меня знала. Глупое положение. Чертовски глупое, идиотское. Что же делать? Посвятить девушку в свою тайну? Я не имею права. Придет время, когда она узнает, кто я. Но это время придет не скоро. Да если бы я и признался, разве она поверила бы мне? Мое признание могло ее убить. Она подумала бы, что ее любимый сошел с ума, Странно другое, что совпало не только имя, но и внешность. Чужое имя я мог присвоить, сам не ведая о том. Николай Ларионов, Их на Земле может оказаться не один десяток. Но мое неземное лицо оказалось очень похожим на одно из земных лиц. Вот это действительно загадочно и необъяснимо.
На стене афиша. Она извещает, что сегодня состоится публичная лекция; «Разумное существо других планет».
Я как раз иду на эту лекцию. Зачем? Уж не для того ли, чтобы уличить лектора в невежестве? Нет. Мне просто хочется сличить фантазию с действительностью, выдумку с фактом. И, кроме того, еще раз испытать заманчивое и сильное чувство искушения, с которым придется бороться, напрягая всю волю. А вдруг я не выдержу испытания, встану и скажу:
— Вы ошибаетесь, дорогой профессор. Разумное существо других планет вовсе не обязательно должно выглядеть морфологическим монстром.
— А какие у вас доказательства, молодой человек? — спросит лектор, насмешливо улыбаясь.
— Какие доказательства? Ну хотя бы я сам. Надеюсь, вы не откажете мне в разумности? А я родился не на Земле.
Нет, несмотря на более чем солидный возраст и завидный опыт, во мне много юношеского тщеславия. Не оно ли и ведет меня на эту лекцию?
Актовый зал набит до отказа. Мне с большим трудом удалось найти свободное место. Слева сидит восьмидесятилетний старик, справа — студентка. Старик гладит бороду патриарха и бросает на меня снисходительный взгляд. А я не говорю, только думаю: «Э, дедушка, ты моложе меня на несколько сот лет — и не гордись своей патриаршей бородой».
В глазах студентки нетерпеливое желание проникнуть в неведомое.
— Вас, видно, очень интересуют далекие миры? — спрашиваю я студентку.
— А вас?
— Нет. Меня больше интересует наша интеллигентная старушка Земля.
— Для чего же вы пришли на эту лекцию?
— Для того чтобы еще больше любить нашу обаятельную старушку. А вы?
— Мне хочется узнать что-нибудь о разумных существах других планет.
— Понятно. Сейчас нам о них расскажут.
Лектор уже на трибуне. У него умное, но недоброе лицо, скорей лицо актера, чем ученого. А на лице то особое, свойственное только актерам выражение значительности и уверенности в себе, которое я не раз наблюдал и на Земле, и у себя на Дильнее. Говорил он со щегольством, играя дикцией. А в голосе, в том, как он произносил слова, был оттенок лени и скрытой усталости, словно космос и проблема (с ней он был давно на «ты») чуточку приелись ему, как приелась актеру чужая жизнь, которую он изображал в сотый или. тысячный раз на одной и той же сцене.
Он говорил о биополимерах и о том, что Вселенная любит повторять и повторяться хотя бы потому, что в ее распоряжении так много времени и пространства. Это замечание свидетельствовало о том, что он, лектор, не хотел подогревать себя и своих слушателей наивным энтузиазмом, а хотел дать понять, что, заинтересовавшись сутью проблемы, придется иметь дело с монотонностью бесконечности… Слово «бесконечность» он произнес так изящно и легко, словно интонацией хотел изменить, сделать более ручным и приемлемым его страшноватый смысл. Это произвело сильное впечатление не только на восьмидесятилетнего старца и на студентку, но, не скрываю, даже на меня, имевшего о бесконечности куда более конкретное представление, чем сам лектор.
«Ничего не скажешь, талант, — подумал я. — Но все-таки о разумных существах других планет ты, дорогой, знаешь не намного больше этого доверчивого старца».
И сразу же был наказан за эту не слишком почтительную мысль, наказан как мальчишка. Лектор как бы невзначай произнес странное, бесконечно знакомое и невозможное здесь на Земле слово. Он тихо, почти переходя на шепот, обозначил его голосом;
— Дильнея.
Мне вдруг стало душно, словно все это произошло не наяву, а во сне. Не мог он произнести это слово. На Земле ни единая душа не знает о существовании Дильнеи, кроме меня и кусочка бесформенного вещества, спрятанного в футляр. Очевидно, мне пригрезилось. Я наклоняюсь в студентке и спрашиваю ее:
— Он говорил о Дильнее?
Она морщится.
— Вы мне мешаете слушать…
— Извините… Говорил он или не говорил?
— О чем?
— О планете Дильнее?
— Не говорил.
Тогда я поворачиваюсь к старцу. Он плохо слышит. Я чуть ли не кричу в его заросшее сизым пухом ухо:
— Говорил ли он о Дильнее?
— Говорил, — отвечает старец, почему-то усмехаясь.
«Ну, нет! — подумал я. — Ты это зря! Студентка права, он этого не говорил».
Лектор, играя голосом, снова заводит речь о полимерах, о нуклеиновых кислотах и той химической «памяти», которая лежит в основе организации всех живых существ.
У него не только голос, но и руки артиста. Держа мел в длинных пальцах, он пишет на доске формулу, чтобы с помощью условных и бесстрастных математических знаков, более точных и независимых от нашего «я», чем слова, приобщить слушателей к вещественной сущности жизни…
Я думаю, почти шепчу про себя: «Э, твои знания о деятельности живой клетки, твои сведения о молекулярной «памяти» устарели, голубчик, почти на пятьсот лет». И снова он наказывает меня за мою дерзость. Уж не телепат ли он, умеющий читать мысли на расстоянии? Он снова произносит слово, невозможное в его устах. Он говорит:
— Дильнея.
Я снова спрашиваю девушку:
— Говорил он о Дильнее?
Она изумленно смотрит на меня. Потом отвечает сердито:
— Лучше послушаем то, что говорит лектор.
— Послушаем.
Я слушаю внимательно. Опять зады, столетние зады биофизики и биохимии. Я говорю себе: «Ларвеф, какая муха сегодня тебя укусила? Не виновата же Земля, что жизнь на ней моложе, чем на Дильнее? Сиди, терпи и слушай, коли пришел».
Я гляжу на трибуну, и мне становится не по себе. Лектор, сделав непредвиденную мною паузу, смотрит на меня. Смотрит и усмехается. В его усмешечке есть нечто загадочное, и слова, которые он затем произносит интимно, негромко, но отчетливо, обращаясь словно не к залу, а только ко мне одному, подтверждают мои сомнения.
— Согласны ли вы с тем, — спрашивает он вдруг, — что жители Дильнеи мыслят совсем иным способом, чем мы, земные люди?
Слово «вы» он выделил интонацией, тонким оттенком голоса, отчего оно приобрело неуловимо странный смысл, как бы утверждая вопреки фактам, что в зале нас только двое, он и я. Он и я. И он обращается к моему «я», подлинному «я», а не к тому, что выдает себя за Николая Ларионова.
Николай Ларионов молчит. Молчит и мое подлинное «я», не выдает себя. Старец изумленно смотрит на меня. Смотрит и студентка, словно догадываясь, что лекция превратилась в диалог между лектором и молодым человеком странного вида, на чьем лице слишком быстро и часто меняется выражение.
Я молчу, молчу и тревожно думаю — откуда он может знать о Дильнее и обо мне, он всего только лектор, может, он телепат и сейчас читает мои самые сокровенные мысли как раскрытую книгу?
Нет, это был просто ораторский прием. Сейчас он уже смотрит не на меня, а на сидящего рядом со мной старца. И говорил ли он о Дильнее? Сомнительно. Говорил, по всей вероятности, не он, а моя мнительность.
И все же когда кончилась лекция, я подошел к окруженному толпой лектору и тихо спросил его:
— Мне показалось, что вы рассказывали о Дильнее?
Он усмехнулся и ответил:
— Вам не показалось. Я действительно рассказывал об этой далекой планете.
У лектора, разумеется, были имя и фамилия. Густав Павлович Тунявский — так звали его. Астробиолог и беллетрист. Две специальности, если не считать третьей: пропаганда научных и технических идей. Краткое изложение его жизни и деятельности я нашел в двух энциклопедиях: космической и литературной. Теперь я знал, когда и где он родился, в каком году окончил Космический факультет Ленинградского университета, когда опубликовал свою первую статью, но я не узнал самого главного — откуда ему было известно о существовании Дильнеи.
Все эти дни я непрестанно думал о нем, об этом загадочном человеке. Да и человек ли он? Люди не могли знать о том, что превышает их опыт и возможности современной им науки. Но если он не человек, то кто же? Такой же дильнеец, как я? Нет, это исключено. Только мне одному, преодолев пространство и время, удалось попасть на Землю. Это во-первых, а во-вторых, у него была вполне земная внешность. Он был красив с точки зрения земных представлений о красоте. Может, даже слишком красив для ученого и беллетриста. Я уже упоминал о том, что у него была артистическая внешность. И рот у него был человеческий, земной. Следов пластической операции я не заметил. Но откуда он мог знать то, чего не знали другие?
Ответ на этот вопрос я должен получить немедленно, и от него самого. И все же я откладывал со дня на день свой визит к нему. Прежде чем идти к нему, нужно было познакомиться с его трудами. Кибернетический библиограф в университетской библиотеке дал мне все необходимые справки. Получив заказанные книги, я принялся за чтение. Я буквально заставил себя прочесть его научные работы. Приведя несколько фактических сведений о Марсе и его биосфере, он угощал читателя сомнительными гипотезами и наивными домыслами о разумных существах Вселенной. Его научно-фантастические рассказы были куда занимательнее. Но, к сожалению, он слишком много написал, чтобы я мог прочесть все им написанное.
Откладывать встречу не хотелось. Я позвонил ему, назвав, разумеется, не свое подлинное дильнейское имя, а земное, заимствованное у людей.
— Ларионов? — переспросил он. — Николай? Ну, что ж, Николай, по-видимому, придется отложить все дела, если вы уж так настаиваете. По правде говоря, я очень занят.
— Иммануил Кант тоже был очень занятый человек, но однако… — Я спохватился и не закончил фразу.
— Кант? — переспросил он. — Иммануил? Честно говоря, меня не очень интересуют кантианские идеи. Да я и не философ. Надеюсь, не из-за Канта вы так настаиваете на встрече?
— Нет, не из-за Канта. У меня есть более важные и менее отвлеченные причины.
— Вы меня буквально заинтриговали. А что это за причины, осмелюсь спросить?
— При встрече я расскажу о них.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Я жду вас завтра в четыре часа.
Я до сих пор не могу себе простить, что пошел к Тунявскому, не прочтя предварительно все его научно-фантастические рассказы. Тогда бы я не попал в глупое положение. Но он слишком много написал, а еще больше напечатал, я же спешил встретиться с ним, спешил выяснить то, что не давало мне покоя. Мне было не до книг. Правда, я мог воспользоваться услугами автомата, реферировавшего сюжеты в Публичной библиотеке. Но я перестал ему доверять после того, как прочитал «Давида Копперфильда» и «Записки Пикквикского клуба», сличив их с этой краткой и лишенной юмора фабулой, с которой меня предварительно познакомил автомат.
Я не зря вспоминаю здесь произведения Диккенса. Придя к Тунявскому, я словно попал в тихий и идиллический девятнадцатый век. По странной прихоти или какой другой причине писатель-фантаст (он же астробиолог) поселил себя в старинном доме, похожем на музей быта и нравов. Я поднялся по лестнице в третий этаж и позвонил. Дверь открылась не только в квартиру, но в тихое диккенсовское столетие. Как раз в ту минуту, когда я вошел, начали бить старинные стенные часы. Они били мелодично, медленно, словно не отмеряя время, а возвращая его вам.
— А, Николай, — сказал Тунявский таким тоном, словно знал меня с детства. — Присаживайтесь. Курите? Могу угостить отличной гаванской сигарой.
В его кабинете стояла старинная мебель. Я сел в кресло, смутившее меня своей непривычной, располагающей к лени мягкостью. На стене висел пейзаж, тоже тихий и идилличный, как бы заманивающий в прошлое. Я подумал про себя: «Э, да ты совсем не тот, за кого я тебя принимал. Пишешь о будущем, а живешь в прошлом».
Тунявский угадал мои мысли. Усмехнувшись, он сказал:
— В такой тихой провинциальной обстановке легче мечтать о будущем, чем в кабинете космолета или подземных трассах, где все несется и спешит. Смелой мечте нужен контраст.
— Возможно, — ответил я.
Наступила пауза. Я воспользовался ею и спросил:
— Что вы знаете о Дильнее?
Он рассмеялся.
— И много и мало. А почему вас так интересует вымышленная планета?
— С таким же правом я мог бы сказать и про Землю, что она вымысел. Но за истину бы это принял только тот, кто никогда ее не видал.
— Что вы хотите сказать, Николай? Я не совсем понимаю вас. Ведь о Земле мы с вами знаем не из научно-фантастического рассказа, а о Дильнее вы узнали, прочтя мою повесть «Скиталец Ларвеф».
— «Скиталец Ларвеф»? У вас есть такая повесть? Я не читал.
На лице Тунявского появились признаки недовольства.
— Не читали? Не удосужились? Так для чего, черт бы вас побрал, вы спрашиваете меня о вымышленной Дильнее? Все, что я хотел и мог о ней сказать, я сказал в своей повести.
— Непременно прочту. Но меня удивляет, что вы так настойчиво называете ее вымышленной!
— Я ее выдумал.
— Вы слишком много на себя берете. Если вдуматься, это даже обидно. Представьте, что я пришел бы к вам и сказал, что я выдумал Землю. Наверно, вы обиделись бы на меня.
— На Земле я родился. Здесь я живу.
— А я родился на Дильнее. Устраивает это вас?
Он рассмеялся, на этот раз искренне, без позы.
— Меня-то это устраивает. Да еще как! Это льстит моему авторскому тщеславию. Но, кроме меня, есть здравый смысл, логика. А логику это едва ли может устроить.
— Не беспокойтесь. Логика не будет в обиде. Это факт. А как здравый смысл может возражать против очевидного факта?
— Очевидного? — Тунявский пожал плечами. — Никогда я не слышал столь лестного замечания. Я так убедительно описал Дильнею, что вы сочли ее за такую же реальность, как Земля.
— Я не читал вашу повесть. К сожалению, не читал. Я пока не могу судить о точности ваших описаний. Но я слишком хорошо помню Дильнею. Я родился на ней.
Он смотрел на меня, не скрывая тех чувств, которые возникли в нем в эту минуту. Недоумение, недоверие, мелькнувшая догадка, что его дурачат. Все это я прочел на его лице.
— Вот как, — сказал он вставая. — Вы родились на придуманной мною планете? Забавно! Но разрешите притронуться к вам и убедиться, что вы не фантом, а факт.
Он протянул свои длинные изящные пальцы и ущипнул меня, довольно больно ущипнул.
— Да, вы реальность. Но что привело вас сюда?
— Этот же самый вопрос мне задал Иммануил Кант. Правда, в более деликатной форме. Но если к Канту я шел обсуждать гносеологические проблемы, то к вам меня привела совсем иная причина. Я пришел спросить у вас, откуда вы получили сведения о Дильнее?
— Я уже ответил вам. Дильнею я придумал. Она существует лишь в моей голове и в сознании читателей, запомнивших мою повесть «Скиталец Ларвеф».
— Непременно прочту вашу повесть.
— Прочтите. Она довольно занимательна.
— Прочту. А в ней есть какие-нибудь факты?
— Нет, только вымысел.
— И вы настаиваете на этом? Для чего? Чтобы замести следы? Неужели я поверю вам, что Дильнея вымысел, когда я сам оттуда.
— Но вы же назвали свое имя. Вы Николай Ларионов.
— Там меня звали по-другому. Я Ларвеф!
В насмешливых глазах Тунявекого мелькнуло что-то вроде страха и исчезло. Потом сменилось сочувствием.
— Ну, хорошо, хорошо! — сказал он. — Я верю! Верю! Вам нужно отдохнуть, сменить обстановку. Давно вы из больницы? У вас было нервное потрясение?
— Вы ошибаетесь. Я здоров. Ну, что ж. Вы не верите словам, но у вас нет основания не верить фактам.
Я вынул из кармана футляр, достал комочек вещества и положил его на стол.
— Эроя, — сказал я тихо, — ты слышишь меня?
— Слышу, — ответила она, — что ты хочешь, милый?
— Я хочу, чтобы ты поговорила с этим человеком, рассказала ему — кто мы и откуда. Он уверяет меня, что он придумал нас с тобой.
И Эроя не заставила себя долго просить. Она начала свой рассказ таким тоном, словно ей надоело хранить наше прошлое.
Потом не раз у себя в номере гостиницы мы с Эроей вспоминали этот эпизод. Нет, фантаст оказался не на высоте. Он попросту испугался, испугался, как пугались люди восемнадцатого века, верящие в существование злых и потусторонних сил. От испуга он потерял дар красноречия и чувство юмора. Впрочем, можно ли его за это осуждать? А разве не растерялся бы Герберт Уэллс, если бы его навестил Невидимка или Путешественник, вернувшийся из будущего на своей машине времени?
Он побледнел, упал в кресло. И мне пришлось рыться в его домашней аптечке, искать валерьяновые капли и валидол. К сожалению, я не захватил с собой дильнейских средств, с помощью которых он бы сразу почувствовал себя прекрасно.
Когда он пришел в себя, он раскрыл один глаз (другой почему-то оставался закрытым) и взглянул этим настороженным глазом на тот конец стола, где только что лежал комочек вещества. Но там уже ничего не было. Я поспешил спрятать Эрою в футляр, а футляр поскорее убрать.
— Кто вы? — спросил меня Тунявский.
— Этот же самый вопрос мне задал Иммануил Кант, — сказал я тихо.
— Кант не задавал вам этого вопроса.
— Откуда вы знаете? Вы же при этом не присутствовали.
— Я сам придумал этот эпизод.
— Ну вот и отлично. Все стало на свое место.
— Так, значит, этого не было? Значит, это мне только показалось?
— Показалось, — ответил я.
— Так кто же вы?
— Персонаж вашей повести. Вас это устраивает?
Он рассмеялся. Рассмеялся на этот раз весело.
— Пусть будет так. Не хочу ломать голову, распутывая этот узел. Вы что же это встали? Собираетесь уходить?
— До свидания, — сказал я.
Он не стал меня задерживать.
У себя в номере мы с Эроей много раз вспоминали этот случай. Да, он был человек. И он был искренен. Он действительно удивился и не поверил мне, что я Ларвеф. Значит, и Дильнею, и меня, и Эрою он придумал. Но в такое совпадение выдумки и реальности невозможно поверить. Следовательно, он дурачил нас. С какой целью?
Как это ни странно, Эроя, искусственная Эроя, сама загадка из загадок, не выносила ничего загадочного.
— Ты должен выяснить это, Ларвеф, — сказала она мне.
— Что?
— Откуда он знает нашу тайну.
— Он утверждает, что все придумал.
— Но ты же веришь в это еще меньше меня.
— Не нужно спешить. Рано или поздно узнаем. А сейчас я прочту тебе вслух его повесть «Скиталец Ларвеф», которую сегодня принес из библиотеки.
Я читал ей весь вечер. Изредка она прерывала меня.
— Но ведь этого не было. Я что-то не помню. А ты помнишь, Ларвеф?
— По-видимому, то, о чем ты говоришь, он придумал для занимательности, но остальное изображено точно. Как ты находишь, Эроя?
— Мне кажется, что он жил в каждом из нас. Подслушивал наши разговоры, читал мысли. Не находишь ли ты, Ларвеф, что это противоречит логике?
Я невольно усмехнулся. Уж раз Эроя говорит о логике, значит, действительно тут что-то не так. Я промолчал.
— Читай дальше, — сказала она, — может, в конце мы найдем объяснение этого странного факта.
Я прочел повесть до конца. Но конец не избавил нас от наших сомнений. Наоборот, он усилил их. От того, что моя дильнейская жизнь была изображена в земной книге, я испытывал незнакомое мне раньше чувство. Казалось, я жил и не жил, был здесь и одновременно был вплетен в ткань чужого и чуждого мне повествования и как бы переключен в другой, более причудливый план бытия.
Нет, я с этим был несогласен. Я не сомневался в своей реальности, и то обстоятельство, что я стал объектом фантазирования беллетриста Тунявского, не должно было задевать чувство собственного достоинства. В конце концов, за этим кажущимся иррациональным явлением, возможно, стояла вполне рациональная сущность. Телепатия — эта старая и в то же время молодая наука — и на Дильнее, и на Земле еще была в зачаточном состоянии. Совпадение вымысла и действительности, очевидно, объяснялось телепатическими талантами Тунявского, сумевшего преодолеть время и пространство каким-то шестым, еще не раскрытым наукой чувством. Так я думал, прочтя книгу о себе. Но я не стал говорить об этом Эрое, комочку бесформенного вещества. Да к тому же она уже лежала в футляре, погруженная в то отсутствующее состояние, которое больше подходило к ее сущности, к сущности скорее вещества, чем существа.
Встретившаяся мне на улице старушка любезно улыбнулась и спросила:
— Молодой человек, скажите, пожалуйста, который час?
— Половина шестого, — ответил я.
Она еще раз взглянула на меня, возможно завидуя моей молодости, и пошла, медленно переставляя ревматические ноги, рассеянно и меланхолично вспоминая прошлое и утраченное. Она помнила то, что было десять лет назад, и двадцать лет назад, и тридцать лет, и сорок, и все пятьдесят. И ей, не сомневаюсь, казалось, что это было давным-давно. Она не подозревала, что все это происходило почти вчера, и молодой человек, которого она остановила, помнил то, что было двести, и двести пятьдесят, и триста лет назад. И в сущности, это тоже было почти вчера. Что же такое время? Об этом я спросил когда-то Иммануила Канта. И Кант сказал мне, не могу ли я задать ему вопрос полегче.
Вчера я разговаривал с профессором Тихомировым. Он историк и, по-видимому, очень любит свой предмет.
— Историк, — сказал он мне задумчиво, — это, в сущности, Мельмот Скиталец, живущий одновременно среди нескольких эпох.
— А кто этот Мельмот?
— Герой одноименного романа Матюрена, своего рода Анти-Фауст, человек, продавший душу дьяволу за право вечно узнавать новое и ничего не забывать. «Мельмот Скиталец». Разве вы не слышали об этом романе? Его высоко ценил Пушкин и очень любил Бальзак, который написал даже продолжение…
— Я и есть этот ваш Мельмот, — сказал я. Но, погруженный в свои мысли, профессор не расслышал то, что я ему сказал.
Тихомиров мне симпатизировал. Он выделял меня из всего курса. Он хорошо знал восемнадцатый век, но я знал еще лучше. В моей памяти хранилось не только отраженное в книгах, но живое время. Идя по Невскому или по Литейному, я видел не только современные здания из стекла, но и те дома, которые когда-то стояли на этом месте. Мне становилось не по себе, когда я глядел на деревья Летнего сада. Они были тогда тоненькими деревцами. Нечаянно я произнес вслух слова, которые мне не следовало произносить.
— Что такое время? — спросил я.
Тихомиров усмехнулся и сказал;
— На этот вопрос с исчерпывающей полнотой мог бы ответить только Мельмот. Он знал загадку времени и тайну власти над ним.
— Я тоже Мельмот, — сказал я тихо, надеясь, что Тихомиров не слышит. Но он услышал и удивленно посмотрел на меня.
— Вы? Ну уж этого я бы не сказал. У вас лицо человека, начисто лишенного всякого опыта. Когда я гляжу на вас, мне кажется, что вы только появились на свет. В ваших глазах отражается великое неведение, полнота абсолютного незнания, свойственная только младенцам. Правда, не всегда. Я помню, когда на экзамене я спросил вас об Екатерине Второй, о ее дворе, о том, как выглядел Петербург, вы ответили с такой исчерпывающей осведомленностью, что я был смущен… но возвратимся к Мельмоту. Он буквально сгибался под непосильной ношей своего личного и исторического опыта. Его память была перегружена и сердце истощено от обилия событий. Глядя на вас, никто не подумает, что вас обременяет опыт. Судя по вашим словам, вам хотелось бы быть Мельмотом?
— Не знаю, — ответил я. — Я не настолько еще надоел сам себе, чтобы жаждать чужих переживаний, завидовать чужому опыту.
Чувство, что я пришелец, не покидает меня ни наяву, ни во сне. Когда я иду по улицам, я прислушиваюсь к словам прохожих. Мне хочется войти в их жизнь, понять не только смысл их слов, но и уловить тот непонятный и неповторимый ритм сокровенного земного человеческого бытия, который не перестает меня удивлять.
Куда идут они, эти пешеходы? Домой или из дома? Не все ли тебе равно. Ты тоже пешеход, и ты тоже идешь куда-то. Куда? И откуда? Никто еще не задал мне этот вопрос. Да и смог ли я бы на него ответить?
Я иду по улице и прислушиваюсь к голосам прохожих.
— Лиза, — тихо и настойчиво говорит мужской голос. — Лиза…
Я не слышу, что отвечает женский.
— Лиза, — повторяет мужской голос, — Лиза…
— Лиза, — умоляет он.
Она молчит.
Лиза… По одному произнесенному прохожим слову, по интонации, с которой оно произнесено, я хочу войти в смысл чужих отношений. Зачем? Не знаю. Пока что жизнь на Земле напоминает мне обрывок случайно услышанного на улице разговора. Но ведь и Мельмоту тоже представлялось, наверно, все отрывочным, недосказанным, ибо он был гостем эпохи.
Я должен преодолеть эту отрывочность и не чувствовать себя гостем. По ночам я пишу книгу. Она называется так: «Естествознание будущего». Эта книга соединит меня с миром, с каждым человеком на Земле. Небывалая книга перенесет сознание современного человечества на много десятилетий вперед. У книги будет скромный подзаголовок «Учебник». Мой учебник будет учить людей искусству быть впереди своего времени, впереди себя… Но, наверно, наступит такое время, когда и мой учебник устареет.
Я люблю ходить по улицам, именно ходить, а не ездить. Я ищу контакт с тем миром, который меня окружает. Пешеходы не похожи на пассажиров. У них другое видение мира. Пассажиры внутренне устремлены к той точке, которую проецирует их сознание. Они здесь и не здесь… Подхваченные вихрем скорости, они мысленно торопят пространство, время и свое «я» Пешеходы не торопятся. Не тороплюсь и я.
Вот этого старичка я часто встречаю на набережной. Он тоже меня заметил и улыбается мне.
— Здравствуйте, — говорю я ему.
— Добрый вечер.
Мы идем с ним рядом. Он очень стар. Возможно, он еще помнит семидесятые и даже шестидесятые годы, подвиг Гагарина, первое посещение человеком Луны и Марса, биологические и эстетические дискуссии, волновавшие его бывших современников.
— В мое время, — рассказывает старик, — пешеходов было куда больше, но не потому, что людям некуда было торопиться. Транспорт был несовершенный. Здесь еще ходили троллейбусы и автобусы. А мой отец застал еще конку. Помню, как меня ребенком везли из Владивостока по железной дороге. Время текло не спеша. Я стоял у окна и смотрел, как менялась местность. Вам, молодой человек, случалось бывать на Марсе или Луне?
— Случалось.
— Мой сын посмеивается над земными расстояниями. Он недавно вернулся из космоса, работал на Марсе, побывал в окрестностях Венеры. Он говорит, что здесь у нас еще двадцатый век. Он удивляется, как можно терять драгоценное время на хождение. Он влюблен в скорость. И почти в отчаянии от того, что законы природы создали предел для человеческой техники.
— Что он имеет в виду?
— Скорость света. Ее человеку не обогнать.
— Как знать, — сказал я.
— Я вас не понимаю, молодой человек. Яснее выразите свою мысль.
— Человечество еще мало знает об истинных свойствах пространства.
Старик недоверчиво посмотрел на меня.
— Человечество… А вы что, не представитель человечества, что ли?
— Не совсем, — сказал я.
— А кто же вы?
— Это другой вопрос, — уклончиво ответил я.
— Вы оригинал. — Старик рассмеялся. — И лицо у вас не такое, как у всех. Странно, что вы никуда не спешите. Сколько вам, молодой человек, лет? Двадцать пять? Тридцать?
— Умножьте на десять. И вы не ошибетесь.
Зачем я это сказал? Для чего? Мне теперь уже было невозможно встречаться с этим стариком и разговаривать. Ничто так не отчуждает, как странность. Старик смотрит на меня испуганно. Мои слова нарушили незыблемую логику земных человеческих отношений.
— Кто же вы? — спрашивает он. — И откуда?
Я говорю ему:
— Кто же возьмет на себя смелость ответить на ваш вопрос? Кто мы? Откуда? Это предмет философии.
— А, — говорит старик обрадованно, — вы философ? Теперь мне все понятно.
Он снова обрел меня, а я его. И мы оба стоим счастливые.
На улице меня окликает женский голос:
— Николай!
Я оглядываюсь. Возле клена стоит та самая девушка, которая мне звонила. Тогда она назвала свое имя, и я его запомнил.
— Вера, — говорю я неуверенно и тихо.
Она радостно улыбается мне.
— Ну вот ты меня узнал, узнал наконец. К тебе вернулось наше прошлое, дорогой. Ты вспомнил меня. Было так странно и ужасно, что ты меня не узнавал. Сначала я думала, что ты шутишь. Но интонации твоего голоса, выражение лица опровергали это. Я была в отчаянии. Я не знала, что подумать. Но сейчас по твоим глазам вижу, что ты меня узнал. Наваждение прошло. Как я рада… Ты не представляешь, как я рада!
— Я тоже рад, — сказал я тихо.
Потом я подумал — она продолжает ошибаться и принимать меня за кого-то. Нужно убедить ее, что я однофамилец того, за кого она меня принимает. Но как объяснить ей то, чего я сам не понимаю, — сходство? Может, пока не разубеждать ее?
— Ты сейчас занят? — спрашивает она. — Мне хотелось поговорить с тобой, провести вместе вечер.
Я взял девушку под руку, и мы пошли.
Мне было приятно ощущать тепло ее круглой и сильной руки, слушать ее голос… Мы шли по городу. Пешеходов было мало, как всегда. Пешком шли только влюбленные, ходьбой они хотели замедлить миг, отделиться от толпы.
Стал накрапывать дождь.
— Помнишь, Николай, — сказала девушка, — как мы попали под ливень на Елагином острове. Лило как из ведра. Мы стояли под деревом. Помнишь?
— Помню.
Разумеется, я не помнил, да и не мог помнить то, что было не со мной. Зачем же я сказал, что я помню? Не знаю. Желание не расставаться с девушкой было сильнее меня.
— Недавно я вспомнила о дне Черного моря.
— О дне Черного моря? — удивился я. — Почему?
— Странно! — сказала Вера с упреком. — Неужели ты и этого не помнишь? Мы же познакомились на дне Черного моря возле Феодосии. Я работала в подводной экспедиции. А ты жил на спортивной базе и заплывал далеко в море со своим аквалангом. Не смешно ли, что первое наше свидание произошло на глубине двадцати метров. Над нами были волны. И я на всю жизнь запомнила тишину. Потом мы поднялись на поверхность, и ты меня спросил, как меня зовут. Я назвала себя. И ты себя назвал… Мы сидели на берегу у подножья Песчаной горы, помнишь?
— Помню, — сказал я неуверенным голосом.
И на какую-то долю секунды мне показалось, что я действительно помню этот эпизод.
В голосе девушки чувствовалась доброта, необычайная щедрость. Казалось, она дарила мне свое и чужое прошлое, прошлое, которое мне не принадлежало и не могло принадлежать, и я не в силах был отказаться от этого необыкновенного подарка.
— А помнишь, ты читал мне стихи какого-то старинного поэта. Мне запомнились они, и, если ты забыл, я тебе напомню.
— Прочти, — сказал я.
«Не я, и не он, и не ты,
И то же, что я, и не то же:
Так были мы где-то похожи,
Что наши смешались черты».
— Не нужно, — перебил я Веру, — не стоит читать дальше.
— Почему, дорогой? Тогда ты любил повторять эти строчки.
— А сейчас не хочу.
— Почему же? От времени они не стали хуже.
— Не знаю, — сказал я, — почему они мне разонравились.
— А я знаю, — сказала она тихо.
— Почему?
— Потому что ты хотел измениться и все забыть, но тебе это не удалось. Ты остался прежним. Затмение прошло. И мы опять рядом. Я прочту только заключительные строчки. Можно?
— Читай…
«Лишь полога ночи немой
Порой отразит колыханье
Мое и другое дыханье,
Бой сердца и мой и не мои».
— Не надо дальше читать, — сказал я.
— Почему?
— Меня удивляет, что кто-то другой, живший задолго до меня, написал обо мне.
— Нет, это написано не о тебе. Ты неповторим. И похож только на себя. Я долго искала тебя, но ты ведь исчез. И никто не знал, где ты. Все твои знакомые и друзья потеряли тебя. Только один из них почему-то смутился, когда я спросила о тебе, и ответил уклончиво.
— Кто?
— Профессор Иванцев.
— Почему?
— Не знаю. Он любит напускать на себя таинственность… Но я не успокоилась, а продолжала искать. Я думала, что ты улетел на Марс или на одну из космических станций. Но в Комитете Космоса мне сказали, что тебя нет в их списках. И все-таки я тебя нашла. И позвонила. Не знаю, какая причина заставила тебя настаивать на том, что ты меня не знаешь. Можно было подумать, что ты заболел амнезией, потерял память, но я сразу отвергла эту мысль. Просто у тебя были какие-то причины, важные разумеется. И я тебя не стану спрашивать о них. Я так рада, что ты снова со мной.
Она посмотрела на меня. В больших серых ее глазах я увидел страх. Она, должно быть, боялась, что я снова буду настойчиво повторять, что я не тот, за кого она меня принимает.
— Нет, тот, — сказала она, словно угадав мои мысли, тот, а не другой.
Я рассмеялся и повторил запомнившиеся первые строчки стихотворения, которые она только что читала:
«Не я, и не он, и не ты,
И то же, что я, и не то же:
Так были мы где-то похожи,
Что наши смешались черты».
— Не читай эти стихи, не надо!
— Раньше просил я, а теперь ты просишь.
— Эти строчки меня пугают. Все эти дни после нашей встречи в вестибюле гостиницы я жила как в страшном сне. Раза два или три мне в голову приходила нелепая и ужасная мысль, что от тебя осталась только оболочка, что ты действительно не ты, а кто-то другой, что, оставив прежней твою внешность, заменили твой внутренний мир.
— А что, если это правда?
— Нет, это неправда. Ты прежний. Все прежнее — и голос, и улыбка. Только что-то в глазах другое, не пойму что…
— На днях профессор Тихомиров сказал мне, что у меня лицо человека, начисто лишенного всякого опыта, словно я только что появился на свет.
Она посмотрела на меня:
— Ты знаешь, он прав. Я тоже это подумала.
— А раньше я разве выглядел не так?
— Нет. У тебя было другое выражение в глазах, немножко насмешливое и скептическое. Что-то в тебе сильно изменилось. Ты не согласен?
— Нет, что ж. Может, это и так.
Я довел ее до дверей дома, в котором она жила.
— Спасибо, — сказала она. — Надеюсь, что мы скоро увидимся. До свидания, милый.
— До свидания, — сказал я и, отойдя, оглянулся и помахал ей рукой.
Она стояла на том же месте и смотрела на меня.
Иногда, увлеченный какой-нибудь идеей, я возбужденно ходил из угла в угол и напряженно думал. Потом энтузиазм спадал и подкрадывалась холодная и коварная мысль; а что ты скажешь в издательстве, когда принесешь свою странную рукопись? Как и чем ты объяснишь, что ты обогнал земных ученых на несколько столетий? То, что ты Ларвеф, ты пока должен скрывать. Об этом просил Хымокесан. Вероятно, у него есть на это причины.
Тебе скажут: «Вы Ньютон и Ломоносов, помноженный на Дарвина и Эйнштейна. Но откуда, черт бы вас побрал, вы взялись? Где прятались? Почему скрывали свои идеи?»
Не могу же я сказать им, что я ниоткуда. Добро бы, если я принес научно-фантастический роман и все формулы и концепции произносил бы от имени героев. Но начало моей рукописи похоже больше на учебник, чем на роман. Ведь я только посредник. Моей рукой водит будущее. Я только популяризатор, пытающийся перевести научные идеи отдаленного времени на язык современных жителей Земли. Когда Хымокесан отдаст свой приказ, у меня уже будет готова книга.
Нелегко проложить мост между будущим и прошлым, начав строить оттуда. Как мне объяснить людям Земли теорию дильнейского физика Тинея, с помощью которой нашей науке и технике удалось победить пространство и время? Для того чтобы понять сущность открытых Тинеем закономерностей, нужно вывернуть наизнанку человеческую логику, пересмотреть все традиционные навыки земного математического мышления. Я ломаю голову над этой проблемой. Будет не менее трудно рассказать о том, как дильнейским биофизикам удалось познать все тайны живой клетки и остановить миг, называемый жизнью индивида. Ну, а ускорение мысли! Как и почему дильнейцы научились мыслить быстрее, чем их предки. Разве это не покажется людям странным?
Мне не с кем посоветоваться. Впрочем, иногда я раскрываю футляр, вынимаю Эрою и читаю ей вслух то место рукописи, в котором сомневаюсь.
Вот и сейчас я спрашиваю ее:
— Как тебе кажется, достаточно ли ясно я изложил эту мысль?
Эроя просит меня:
— Прочти еще раз. Я хочу проверить свое первое впечатление.
Я читаю вслух:
— «Земной философ Спиноза убеждал своих последователей не плакать и не смеяться, а только понимать. Говоря это, он словно предчувствовал появление Эйнштейна и создание теории относительности. Чтобы понять сущность этой теории, нужно было отделить мысль от эмоций, оторвать ее от чувств, наконец от тысячелетнего опыта, от здравого смысла… Что же требуется от человека, чтобы понять закон, открытый дильнейским ученым Тинеем? Тоже не плакать и не смеяться, как говорил Спиноза?»
— Слишком длинно, Ларвеф, — перебила меня Эроя, — нельзя ли покороче? А кто такой Эйнштейн?
— Эйнштейн земной ученый, который ходом своего мышления нанес удар антропоцентризму.
— Но при чем же здесь Тиней и его труды?
— У Тинея много общего с Эйнштейном. Он тоже нанес сокрушительный удар привычным представлениям. Если ты не забыла, он создал новое представление о пространстве, проник в сущность малого и большого и вскрыл их единство.
— А что такое малое и чем оно отличается от большого, Ларвеф?
— Извини меня. Я забыл, что ты совсем иначе, чем все, воспринимаешь пространство. Что ты принципиально не видишь никакой разницы между «здесь» и «там»…
— Но ведь Тиней тоже…
Я невольно рассмеялся.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что мыслишь, как Тиней?
— Нет, я этого не считаю, — сказала скромно Эроя. — Да и к тому же я не могу понять теорию Тинея. Прежде чем объяснить ее сущность людям, объясни мне.
Я замолчал. Что я мог ей ответить? Как я мог ей объяснить одну из самых сложных концепций, когда-либо созданных на Дильнее, ей, странному и искусственному существу, не способному отличить понятие «здесь» от прямо противоположного понятия «там».
Телефон звонит.
— Слушаю, — говорю я, сняв трубку.
Женский голос, теперь уже знакомый голос, ласково спрашивает:
— Ты узнаешь меня?
— Да, теперь узнаю. Вера?
— Да, Вера. Твоя Вера. Ты сейчас очень занят?
— Нет, я свободен.
— Может, зайдешь ко мне?
— Когда?
— Когда тебе удобно, милый. Я буду ждать… Или нет, давай лучше встретимся в вестибюле гостиницы. Я приеду к тебе.
Я стою возле стола с газетами и жду. С минуты на минуту она должна прийти. А что, если я скажу ей сегодня, что я не тот, за кого она меня принимает? Нет, надо отложить этот неприятный разговор. Мне так хочется побыть вместе с ней. Она снова будет вспоминать прошлое — свое и того, другого, за кого она меня принимает. А я буду делать вид, что тоже ношу в памяти это прошлое…
Вот она идет быстро и легко, как всегда. На ее раскрасневшемся от ходьбы лице добрая улыбка. Она уже увидела меня и машет рукой.
— Ты здесь? — спрашивает она.
— Нет, здесь не я, — шучу я, — а тот, другой, который тебя не узнавал.
— Нет, это ты, — тихо говорит она, — ты…
Она как-то совсем по-особому произносит это слово «ты» — удивленно и радостно, словно открывая во мне того.
Другого, чье обличье я принял, сам того не подозревая. Мне становится не по себе от этого ее «ты».
«Ты», — словно говорит не только ее сильный ласковый голос, а все ее существо. «Ты», — говорит она, и я начинаю еще острее чувствовать свою реальность. «Ты», — повторяет она, и мое сердце начинает биться сильнее, и кажется, Земля вырвется из-под моих ног.
Мы опять вместе. Я беру ее под руку, и мы выходим из гостиницы. Сейчас мы одни. Никто не обращает на нас внимания.
— Хочешь немножко потанцевать? — спрашивает Вера. — Тогда зайдем сюда. — Она показывает на танцевальный клуб, сквозь прозрачные стены которого видны танцующие пары.
Мы заходим.
Музыка. Земная, хмелящая сознание музыка, Я долго не мог приучить себя к ней. В восемнадцатом веке существовали более прозрачные и медлительные мелодии. Тогда танцевали менуэт и исполняли Моцарта, про которого кто-то сказал, что он писал музыку не для людей, а для ангелов. Я не ангел. Но к Моцарту мне было легче привыкнуть, чем к современным композиторам.
Мы начинаем с Верой танцевать. У меня не оченьто это получается. Но она улыбается и одобрительно кивает мне.
— Ничего, ничего, дорогой. Ты раньше танцевал гораздо лучше. Полтора года жизни в космосе на крошечной космической станции со счетов не сбросишь. Там было не до танцев.
— А откуда ты знаешь, что я был на космической станции? Разве я тебе об этом говорил?
— Нет, не говорил. Но я и так догадываюсь.
— Ты такая догадливая.
— Не смейся, милый. О том, что ты жил эти полтора года не на Земле, догадается каждый, кто поговорит с тобою. Ты так изменился. В тебе появилось что-то новое, незнакомое, то, чего я не замечала до нашей разлуки.
— Что ты имеешь в виду?
— Рассеянность. Иногда мне кажется, что только твоя оболочка здесь, а сам ты где-то далеко-далеко, за миллионы километров отсюда. И в эти минуты мне становится страшно, страшнее даже, чем тогда, когда ты не хотел узнавать меня и так странно отвечал на мои вопросы по телефону.
— Лучше поговорим о чем-нибудь другом.
— О чем же?
Она задала этот вопрос и вдруг забыла обо мне. Ее глаза смотрели в сторону, где стоял какой-то человек, казавшийся высоким, хотя был не выше среднего роста. Он улыбался Вере. Она тоже улыбнулась и кивнула ему.
— Извини, дорогой, — сказала она, — я сейчас же вернусь к тебе. Одну минутку.
Она отошла. Я оглянулся. Она подошла к высокому. Повидимому, это был ее старый знакомый. Потом она окликнула меня:
— Николай!
Я подошел. Высокий, или, вернее, казавшийся высоким, улыбнулся и протянул мне руку. Он не назвал себя. Я себя назвал, и довольно отчетливо.
— Николай…
— Коля, — словно поправил он меня. Это было так странно, будто он знал меня давно.
Глаза его смотрели на меня с интересом. Нет, незнакомые так же смотрят. Потом он раскланялся и ушел.
— Кто это? — спросил я Веру.
Прежде чем ответить, Вера удивленно взглянула на меня.
— Неужели ты его забыл за эти полтора года? Это физиолог и кибернетик Иванцев, Сергей Андреевич Иванцев, твой приятель. Ты же сам сколько раз мне говорил, что такие люди, как Сергей, родятся раз в два столетия. И ты умудрился его забыть? Ты же сам говорил, что он гений, обыкновенный, ничем не примечательный гений вроде Павлова или Леонардо да Винчи.
— А что он сделал, чтобы его так называть?
— Ничего особенного. Создал новое физиологическое учение. Новую школу. Тебе этого мало? Но объясни, как ты мог его забыть?
Каждую ночь мне снится Дильнея, стоит закрыть глаза и я там. Поворот бытия, сдвиг времени и пространства.
Когда я просыпаюсь, мне становится не по себе. Она далеко, моя Дильнея!
За свою продолжительную жизнь я возвращался на Дильнею несколько раз и каждый раз вместо друзей и родных встречал их потомков.
Мое призвание вечного странника превращало будущее в настоящее. Я появлялся, обгоняя свою эпоху, своих современников и самого себя. Что-то чудесное было в этих часах, днях и неделях, как бы открывалась дверь в новое небывалое бытие. Я попадал в новый век, не узнавал ни лиц, ни вещей. Но среди новых лиц и вещей я старался чувствовать себя уверенно. И только на Земле я теряюсь, словно не нахожу самого себя, и начинаю повторять слова Спинозы: нужно не плакать и не смеяться, а только понимать.
Но есть явления, которые я понять не в силах. Возвращаясь из университета, я замедлил шаги. Впереди шли два школьника. Они о чем-то болтали, и вдруг один из них позвал меня. Он громко произнес мое имя, не здешнее, а тамошнее, настоящее.
— Ларвеф, — сказал он.
Он не обращался ко мне, а говорил своему товарищу, но я вздрогнул, словно проснулся.
И второй подросток сказал так же громко и отчетливо:
— Эроя.
Тогда я нагнал их и спросил;
— Откуда вы знаете эти имена?
— А разве вы не читали научно-фантастическую повесть «Скиталец Ларвеф», — ответил подросток. — Почитайте. Там рассказывается об одном путешественнике, который летал со скоростью света. Его звали Ларвеф.
— А что, если Ларвеф это я?
— Вы шутите, — сказал школьник. — Он на вас не похож. У него почти не было рта.
— А если я сделал себе пластическую операцию?
Оба подростка рассмеялись.
— Значит, вы прямо со страниц книги сошли на эту улицу? — спросил второй подросток.
Меня поразила неожиданная правда этих слов. Я даже растерялся. Не сразу я ответил ему.
— Нет. Скорей я прямо с этой улицы попал на страницу.
Я всегда любил детей, даже когда сам был ребенком. Но это было давно, очень давно, несколько столетий назад. Я очень любил детей, может быть, и потому, что только в промежутке между путешествиями встречал их. Земные дети не так уж сильно отличались от дильнейских. И там, на Дильнее, я частенько заходил в школы и рассказывал детям о своих путешествиях.
— Вы что, не верите мне? — спросил я.
Один из подростков, более разбитной и бойкий, ответил:
— Чему не верим?
— Тому, что я Ларвеф.
— Верим, — ответил он насмешливо и бойко, — но ведь не это главное — верим мы или не верим.
— А что?
— Ну как это выразить… Когда читаешь, веришь, а когда прочтешь, думаешь — интересная сказка. А сейчас ведь я не читаю.
— Это правда, — сказал я, — сейчас ты не читаешь, а идешь по улице. Но я хочу тебе передать привет…
— От кого?
— От кого, ты думаешь? От ребят Дильнеи. Там тоже такие же ребятишки, как на Земле, жизнерадостные и насмешливые.
— Ну, наверно, не такие. Там же биосфера не такая, как на Земле.
— Ты откуда это знаешь?
— Предполагаю. И по теории вероятностей тоже не может быть такого совпадения.
— Но я же похож на людей Земли, как по-твоему?
Оба подростка рассмеялись.
— До свиданья, Ларвеф, — сказал один из них. — Передай привет жителям своей планеты. И вернись обратно туда, откуда сошел.
— Куда?
— На страницы книги. Может быть, вы автор?
— Нет, — ответил я, — разве я на автора похож?
— А на кого? — спросил один из подростков.
— На себя, — ответил я.
Не знаю, то ли мой ответ, то ли интонация насторожили их. Оба подростка смотрели на меня не отрывая глаз. Они смотрели на меня так, словно видели за моей спиной другую, необыкновенную действительность, точно там, рядом со мной, была Дильнея.
Я возвратился домой поздно. В вестибюле дежурный автомат остановил меня.
— Вас ждут, — сказал он тихо и значительно, тише и значительнее, чем всегда.
— Где? — спросил я.
Автомат-дежурный ответил с подкупающей вежливостью, безукоризненно точно выговаривая слова:
— В зале для ожиданий и встреч.
У него был обворожительный голос, проникающий до самых основ существа, голос, вероятно занятый у какогонибудь трагического артиста или певца. И, играя голосом, словно догадываясь о том, какое он производит на меня впечатление, повторил:
— В зале для ожиданий…
Я подумал, что меня ждет Вера, и, войдя в зал ожидающих, стал искать ее глазами. Но ее там не было. Мужской голос окликнул меня:
— Ларионов!
Навстречу мне шел человек неопределенного возраста. Не сразу я узнал Тунявского. Казалось, за эти две недели он постарел, обрюзг, опустился. Значит, это он ожидал меня?
— Извините, что я не предупредил о своем приходе. Это произошло неожиданно. Я не хотел идти к вам, но какоето безотчетное, не до конца понятное мне чувство заставило меня переменить решение, Я ведь не совсем доверял своим чувствам. И сейчас не вполне доверяю.
— Что вы хотите сказать?
— Я пришел выяснить — кто вы?
— Кто — я? Однажды я уже дал ответ на ваш вопрос. Я — Ларвеф и прибыл сюда из Дильнеи.
— Но вы же и Ларионов?
— Ларионов я для всех. Кроме вас… Но я вижу, вам нездоровится. Вы побледнели? Что с вами?
Он не ответил.
— Может, поднимемся в мой номер, чтобы продолжать разговор? Зал ожиданий и встреч не совсем подходящее место для обсуждения физических и философских проблем.
Он молча кивнул. Казалось, он потерял дар речи, он не произнес ни слова, пока лифт не поднял нас на девятнадцатый этаж. И вот мы в номере, в обычном гостиничном номере, где все вещи выглядят обыденно, буднично и банально.
— Садитесь, — сказал я гостю и показал на кресло.
Он сел, потом встал, потом снова сел. Он явно был не в своей тарелке. Не очень-то уверенно я употребляю это старинное и типично земное выражение, смысл которого для меня не до конца ясен. Не в своей тарелке… именно так!
— Ларвеф? — вдруг произнес он имя, которое не хотел признать за мной. — Ларвеф! И Ларионов тоже! — сказал он и вдруг возвысил голос: — Бросьте свои нелепые шутки. Мне наконец это надоело! Я не мальчишка, чтобы меня разыгрывать, и притом так наивно.
— Говорите спокойнее. Философские проблемы не принято обсуждать в таком взвинченном и нервозном тоне. Напоминаю вам слова вашего знаменитого земляка Спинозы, который дал отличный совет: не плакать и не смеяться, а только понимать.
— Вы льстите. Спиноза мне не земляк. Я родился в Сиверской под Ленинградом, а он в Амстердаме, за несколько столетий до меня.
— Но если я не ошибаюсь, и вы и он родились на Земле.
— Покажите мне человека, который родился бы не на Земле.
— Вы хотите, чтобы я показал себя?
— Не верю!
— Ну, вот. Это я могу понять. Постараюсь вас разуверить. Но опасаюсь одного…
— Чего? — спросил он нетерпеливо. — Да говорите, пожалуйста, быстрее, не играйте на чужих нервах. Чего вы опасаетесь?
— Вашей неподготовленности. Скажу еще более откровенно; вашей неспособности отделить мысль от эмоций.
— Кто же на Земле подготовлен лучше меня? Я астробиолог и писатель-фантаст. Мысленно я ежедневно имею дело с самым непривычным и далеким от общепринятого и известного.
— Но почему же вы так волнуетесь? Почему не хотите внять совету Спинозы? Зачем повышаете голос, вместо того чтобы спокойно обсуждать возникшую ситуацию? Скажем откровенно: парадоксальную ситуацию, ситуацию, в которой мне самому трудно разобраться. Кстати, вы знакомы с теорией Тинея?
— Впервые слышу. Кто такой Тиней?
— Тиней — это великий дильнейский физик и математик, создатель новых принципов математической логики.
— Дильнейский? Бросьте эту чепуху. Дильнея не существует. Это плод моего вымысла.
— Спокойнее, спокойнее, дорогой. Если вы будете так волноваться, мы не сможем ни о чем договориться. Сейчас мы не будем решать с вами вопрос — существует или не существует Дильнея. Сейчас мы будем говорить только о Тинее и его теории. Если бы не физические идеи Тинея, я бы не прилетел на вашу планету! Может быть, вы воображаете, что я попал сюда благодаря тому наивному и нелепому способу, который вы придумали в своей повести «Скиталец Ларвеф»?
— Опять вы за свое! — перебил он меня. — Я ничего не понимаю, но начинаю догадываться. Может, это особый, имманентный прием критики? Набитый иронией и скепсисом критик выдает себя за героя произведения и пытается критиковать как бы изнутри?
— Вы антропоцентрист! Антропоцентрист, хотя и пишете о космосе. Вам кажется, что весь мир вертится вокруг вас. Немножко отвлекитесь от вашей собственной персоны и попытайтесь понять мои слова, последуйте совету Спинозы.
— При чем тут Спиноза? Если это не розыгрыш, то стоит ли прятаться за спину мудреца? Я почти убежден, что стал жертвой недостойной игры, жалкого эксперимента, нелепой шутки. Кто вы?
— Сколько же раз мне отвечать на этот вопрос? Я тот, кто не похож на всех. Вам этого мало?
— Мало!
— Я…
— Вы игрок!
— Да, я игрок. Наконец вы нашли подходящее слово. Я играю со временем и пространством, чтобы выиграть нечто важнее…
— Что именно? — спросил он, усмехаясь.
— Возможность пребывать там и здесь. Я игрок. Вы удачно обмолвились. Очень удачно…
— Не придирайтесь к словам. Я имел в виду совсем другое… Игрок, играющий в недостойную взрослого человека игру. Это мальчишество! Довольно меня дурачить. Я могу принять меры.
— Какие, интересно?
— Любые, но такие, которые сразу пресекут вашу недостойную игру. Меня достаточно хорошо знают в вашем университете.
— Есть лучший способ избавиться от меня.
— Какой?
— Отправить меня обратно на Дильнею. Своим вымыслом, надеюсь, распоряжаетесь только вы самолично? У вас нет соавтора?
— Довольно! Прекратите! Я пришел сюда не для того, чтобы затянуть эту игру.
— А для чего?
Он не ответил, словно бы и не слышал моего вопроса.
— А для чего? — повторил я.
— Представьте, — сказал он тихо и печально, — я сам не знаю — для чего.
Меня поразил тон его голоса, на этот раз бесконечно искренний и трогательный.
— Я долго разыскивал вас, — продолжал он, — вы не оставили адреса… Я разыскивал вас, но временами мне казалось, что я разыскиваю не вас, а самого себя. После вашего посещения что-то изменилось во мне, что-то нарушилось. Казалось, вы что-то забрали у меня и унесли с собой. Не сразу я понял, что вы забрали и унесли — уверенность. Люди не любят ничего таинственного и загадочного. Для того много веков назад и возникло научное знание, чтобы освободить человечество от странного и загадочного, дать ему уверенность в себе и в законах природы. Человечество давным-давно возмужало… Я всю жизнь прославлял знание, науку. И вдруг во мне возникло сомнение. Моя логика очутилась в лабиринте, ища выхода. Мог ли я поверить, что вымышленная мною планета существует на самом деле и, вопреки всем законам логики, я угадал реальное существование некоего путешественника, по имени Ларвеф? Я сам придумал это имя. И могу вам это доказать. Я писал свою повесть в феврале… Прочтите слово «февраль» с конца, справа налево… Вот откуда это имя Ларвеф… А вы хотите меня уверить, что вы реальность.
— Совпадение, — прервал я его, — простое совпадение. Вы еще ищете доказательства? Но стали ли бы вы их искать всерьез, если бы кто-нибудь усомнился в вашей собственной реальности? Не ищите. Все равно вам не удастся убедить меня, что я самозванец или шутник.
Так кто же вы такой?
— А кто вы?
— Я астробиолог и писатель. Каждый читатель это может удостоверить. А кто может удостоверить, что вы не Ларионов, а тот, другой, кто возник вместе с игрой моего воображения? Кто это может удостоверить?
— Удостоверить? — повторил я. — Моя память. Ведь в памяти начинаются корни, истоки каждой личности, каждого «я». Откуда бы я мог знать все, что я познал и пережил до того, как прилетел на Землю?
— Могли вообразить.
— Нет, воображение и память — это не одно и то же. Я помню свое детство и юность. Они прошли не здесь, на Земле. Тысячи событий и обстоятельств хранятся в моей памяти. Вообразить можно вещь и даже чувство, но нельзя вообразить отца, мать, братьев, сестер, дедушку с бабушкой, создать из небытия тех, кто создал тебя. Как сейчас я вижу дом, через порог которого я впервые переступил.
— Где же этот дом?
— За много световых лет отсюда. У ворот текла река. А у окна стояло дерево. Возможно, оно и сейчас стоит там и ждет моего возвращения. Милое дерево моего детства. С его ветвей впервые для меня свистела птица. Я много бы отдал, чтобы еще раз услышать ее свист.
— То, о чем вы рассказываете, могло случиться и на Земле. Тут тоже есть дома, реки и деревья, на ветвях которых поют птицы.
— Вы хотите, чтобы я вспомнил то, чего не может быть на Земле? Но Дильнея очень похожа на Землю.
— Да! — перебил он меня, словно утеряв нить нашего разговора. — Меня не раз упрекали критики и читатели за это. Они обвиняли меня в бедности воображения.
— При чем же здесь вы? — холодно сказал я. — Дильнея — действительность, она бесконечно реальнее вас и ваших читателей. Вас не было на свете, а она существовала, вас не будет, а она будет продолжать свое бытие.
— Но вспоминайте, вспоминайте, — опять перебил он меня. — Пока еще вы не вспомнили ничего такого, что могло бы переубедить меня.
— Я вспоминаю не для того, чтобы вас переубедить.
— А для чего?
— Для того чтобы самому понять и почувствовать нечто существенное… Бальзак — а никто из земных писателей не понимал лучше его зависимость человека от среды, — Бальзак как-то сказал: «Обо всем этом трудно составить себе понятие людям, скованным законами времени, места и расстояния». Это очень сильно сказано! Как по-вашему?
— Бальзак сказал это в ту эпоху, когда люди передвигались на лошадях.
— Тем удивительнее. Значит, он предвидел возможность победы над законами времени, места и расстояний!
— Эти законы остались незыблемыми.
— Для вас, земных людей. Дильнейцы же сумели освободить себя от их власти. Если бы это было не так, я бы не сидел в этом номере гостиницы вместе с вами.
— Опять вы принялись за свое! Упрямец! Вы вообразили себя Ларвефом, космическим странником. Я начинаю догадываться. Может, это психологический эксперимент. Может быть, вам захотелось узнать, как чувствует себя человек, находящийся вне власти законов времени, места и расстояния? По выражению вашего лица я чувствую, что я угадал.
— Если вы наблюдательны, как все представители вашей профессии, вы должны были бы заметить, что выражение моего лица слишком часто меняется.
— Я заметил. Но что из этого? Вы, по-видимому, очень впечатлительный человек.
— Прежде всего я не человек!
Гость рассмеялся:
— Меня восхищает ваше упрямство. Мы уже почти договорились. Я угадал, что вы психолог, поставивший на самом себе интересный опыт. А вы опять за свое… Вернемся лучше к вашему опыту. Меня он очень заинтересовал. Действительно, что должен чувствовать индивид, освобожденный от законов времени и пространства?
— Индивид? Вы употребили это слово не случайно. Значит, вы уже наполовину согласились с тем, что я не человек. Благодарю за маленькую уступку, но вам нужно сделать еще одно усилие и поверить в то, что я дильнеец.
— Ну, что ж, — сказал он. — Я готов и на это… Я понимаю. Вам легче осуществлять свой эксперимент, если вам удалось убедить себя, что вы Ларвеф. Я не буду возражать.
Я готов вас слушать.
Я рассмеялся, рассмеялся искренне, от всей души.
— Значит, вы хотите, чтобы я усомнился в своей реальности? Дорогой мой, уж не вы ли мне подарили мое прошлое, всю мою жизнь, мой опыт, мои радости и страдания? Нет, давайте уж поговорим по душам. Я тоже хочу задать вам один вопрос. Откуда вы узнали о существовании Дильнеи и догадались, что существую и я? По правде говоря, это противоречит логике и здравому смыслу.
— Я все придумал.
— И вы хотите, чтобы я вам поверил? Шутник. Или еще точнее — игрок. Я возвращаю вам это ваше слово. Перестаньте разыгрывать меня. Говорите правду. На Дильнее правду ценят не меньше, чем на Земле.
— У правды есть одна особенность. Она одна. На свете не может быть двух правд. Правда одна.
Он вдруг замолчал. Потом поднялся с кресла, простился и вышел.
На этом кончился наш странный разговор.
Я не человек. Подобно Мельмоту, я в несколько мгновений могу очутиться, где мне угодно. По существу, каждый дильнеец — это Мельмот или гетевский Фауст. Человек, не знающий смерти, уже не человек. Наследственно-информационная память, подсказывающая молекулам и клеткам моего организма их сокровенное бытие, их верность себе, не боится энтропии, называемой людьми старением. Я буду вечно молод. Но еще Бальзак догадался, что это означает.
Что же это означает?
Сейчас объясню.
Человек, победивший бренность, независимый от законов времени и старения, уже перестает быть человеком. Клетки и молекулы не стареют. Но как быть с памятью? Разве она безгранична? Разве сможет этот новый, нестареющий человек носить с собой или в себе все свое прошлое, которое будет длиться тысячелетиями?
На этот вопрос я не могу дать точного ответа. Ведь я живу всего триста пятьдесят лет. Обождите… Когда-нибудь я отвечу. Ведь я нахожусь еще в начале своего длинного пути. Дильнейская наука сравнительно недавно узнала, как остановить мгновение и устранить энтропию из жизни молекулярной и клеточной информации. Но никто не догадывается об этом, и меньше всех Вера.
Вера! Она все еще настаивает на том, что знала меня раньше. Она убеждена в этом и хочет убедить меня.
— Ты помнишь, Коля, — спрашивает она меня, — как мы с тобой ночевали на берегу Телецкого озера у рыбацкого костра?
— Это давно было?
— Три года назад.
— Только три года? А я помню и то, что было триста лет назад.
— Нас с тобой тогда не было.
— Тебя не было. А я был.
— Ты, конечно, шутишь, Николай!
— Может, и шучу.
— Ты разговариваешь иногда очень странно. Что произошло с тобой за эти полтора года? Ты что-то скрываешь от меня. Иногда мне кажется, что тебя подменили. Ты не ты!
— А кто?
Она не ответила.
— Кто?
Она снова промолчала.
— Кто же? — допытывался я.
— Ты лучше должен знать, кто ты.
— Значит, ты сейчас идешь не со мной… А с кем же?
— С тобой, успокойся. С тобой. Я любила тебя и люблю так же, как раньше. Зачем ты так странно шутишь?
— Не знаю.
— А о чем ты думаешь сейчас? У тебя такой вид, словно ты далеко.
— Я думаю о том, что такое жизнь.
— Разве это, проблема? Каждый знает, что такое жизнь. Спроси ребенка, и он тебе ответит.
— Не каждый. Один мыслитель сказал, что жизнь — это целая цепь привычек. Как ты думаешь, он был прав?
— Привычек? Отчасти верно. Жизнь не может быть без привычек. Я привыкла видеть тебя, слышать твой голос. Разве это плохо? Мне нравится идти рядом с тобой. Это тоже привычка. Разве это плохо?
Я уклонился от ответа. Если бы я стал отвечать, я сказал бы ей, что на Дильнее жизнь-это борьба с привычками, яростная борьба с рутиной. Дильнеец борется с привычками, чтобы не дать им взять верх над своей любознательностью, над своим желанием ежедневно творить новое, побеждать препятствия, сопротивляться всему тому, что делает легким путь к творчеству… Но я этого не сказал. Не мог я ей рассказывать о Дильнее. Для нее я был земной человек и земным, только земным должен остаться.
— А помнишь, Николай… — спрашивает она мечтательным голосом.
С помощью таких вот вопросов она хочет как бы засыпать пропасть, разрушить то отчуждение, которое разделяет нас.
— А помнишь, Николай, как мы…
Глупенькая! Я помню, как по этим улицам мчались кареты, везя вельмож в напудренных париках… Я видел поэта Державина, читавшего нараспев длинную оду, я видел крепостных мужиков, засыпавших болото на том месте, где ты сейчас стоишь. Я видел… Я слишком много видел и слишком много помню, и это мне мешает говорить с тобой и смотреть на тебя. За твоей спиной я вижу бесконечность: космическую среду, ничто и вакуум, который я преодолел, чтобы попасть сюда и оказаться с тобой рядом, в том столетии, в котором ты живешь. Ты говоришь, что мы рядом. Да, рядом. Но прежде чем оказаться рядом с тобой, я должен был… Нет, об этом лучше забыть.
— Так что же ты не отвечаешь, Коля? Ты опять отсутствуешь, дорогой?
— Нет, я здесь. Только здесь и нигде в другом месте.
Когда я ухожу или уезжаю из гостиницы надолго, я беру с собой футляр, в котором пребывает комочек чудесного вещества, начиненного эмоциями, страстями, пристрастиями и воспоминаниями. Футляр, который я ношу с собой, я боюсь оставить где-нибудь или забыть. Я не выпускаю его из рук. Наблюдательные люди давно это заметили и объяснили посвоему. Они думают, что я ношу рукопись, записки, с которыми боюсь расстаться. В этом есть доля истины. В комочке чудесного вещества сама жизнь записывает все, что достойно записи и запоминания.
Сейчас я отдыхаю на берегу Черного моря и живу в санатории. Я люблю взбираться на высокие горы, ходить по узким тропам, по самому краю обрыва. Иногда я совершаю дальние прогулки с компанией отдыхающих, но чаще один. И куда бы я ни шел, я несу с собой футляр, а в футляре та, что прилетела вместе со мной с Дильнеи.
Иногда, остановившись где-нибудь в глухом уголке в лесу на поляне и оглянувшись-нет ли поблизости людей, — я достаю из футляра комочек чудесного вещества.
Вот и сейчас я делаю то же самое. Вокруг — никого. Тишина.
— Эроя, — тихо спрашиваю я, — ты слышишь меня?
— Я слышу тебя, Ларвеф, — отвечает она. И в свою очередь спрашивает: — Мы долго еще пробудем на этой планете?
— Не знаю, Эроя, — отвечаю я.
— А кто же знает, кроме тебя?
— Разумеется, никто, но нам еще рано возвращаться домой.
— Домой? — она ловит меня на неточно сказанном слове. — Ты говоришь, домой? Но разве у нас с тобой есть дом? Ведь мы с тобой вечные путешественники.
— Ты права, Эроя. Я не могу долго задерживаться на одном месте, меня тянет даль, влечет неизвестность, безграничность времени и пространства.
— Но почему же ты так долго намерен задержаться здесь?
— Ты знаешь почему, Эроя. Я пишу книгу, в которой пытаюсь изложить все то, чего достигли дильнейская наука и техника. Это мой подарок людям Земли. Я полюбил их, Эроя.
— За что?
— За то, что они люди, за то, что они переделывают мир и самих себя. Недавно я шел по улице. Навстречу мне шла молодая мать, впереди нее катился самокат, автоматическая коляска с ребенком. Я попросил эту незнакомую мне женщину остановить коляску, сказав, что мне хочется полюбоваться на ребенка. Она исполнила мою просьбу. Я взял ребенка на руки. Это была прелестная девочка. Звали ее Леночка. Она еще не умела говорить. Только лепетала. Слушая ее лепет, я держал ее на руках. Она трогала своими ручонками мне лицо, теребила волосы, мне казалось, что я держу в руках все человечество. Ребенок смеялся… И вдруг внезапная боль пронзила меня. Мне казалось, что я расстаюсь с человечеством, покидаю Землю с тем, чтобы уже никогда на нее не вернуться. Ты понимаешь это чувство, Эроя?
— Понимаю, Ларвеф. Тебе не хочется отсюда улетать. Тебе здесь хорошо.
— Это не то слово. Дело не в том, хорошо здесь мне или плохо. Мне везде было хорошо. Но ты права, мне не хочется улетать отсюда. Я полюбил Землю, свист земных птиц, запах земных ветвей… Я смотрю на все, что меня окружает, и не могу насмотреться… Понимаешь ли ты это, Эроя?
Она промолчала. Комочек вещества, хранитель информации, она умела только вспоминать прошлое, те утраченные и чужие переживания, которые отразились в ее искусственном и искусном устройстве. И не следовало мне спрашивать ее о том, чего она не знала и не могла знать.
Я потерял футляр. Как это могло случиться? Сам не знаю. Может быть, я оставил его на лесной поляне или на верхушке горы? Хватился я не сразу. Но когда до моего сознания дошел весь смысл того, что случилось, я впал в отчаяние. Теперь со мной не было Эрой, комочка вещества, включавшего в себя мир далекий и родной. Разумеется, я никому не сказал о своей потере. Я еще надеюсь найти этот футляр. Ежедневно я ухожу на поиски. Тоненькая ниточка, которая соединяла меня с прошлым, могла оборваться… Но я должен найти футляр, даже если мне придется искать год.
Прошла неделя, и я нашел его. Футляр лежал в траве. Я раскрыл футляр, вынул комочек вещества. Он был тут, на моей ладони. Осторожно я положил его на камень, осмотрелся, нет ли кого поблизости, потом позвал:
— Эроя, ты слышишь меня?
Молчание.
— Эроя! — повторил я громче. — Ты слышишь меня?
Снова молчание.
«Неужели испортилось устройство, — подумал я, — или, может, комочек вещества побывал в чужих нескромных руках?»
— Эроя! — крикнул я.
И вдруг я услышал, еще не веря себе и ничего не понимая:
— Это ты, Ларвеф? Здравствуй.
Комочек был рядом на камне, а голос доносился издалека, казалось с трудом преодолевая огромное отчуждающее нас пространство.
— Это ты, Ларвеф?
— Это я! Это я! — крикнул я, рванувшись к ней всем существом. — Это я!
И до меня донеслось издали еле слышное, как эхо:
— Это ты, Ларвеф? Где ты? Ты далеко от меня?
— Эроя!
— Ларвеф!
Я спешу закончить свой труд, свою книгу о Дильнее и дильнейцах для людей Земли. У меня есть основания торопиться. Во-первых, я получил известие от сурового командира космолета Хымокесана: корабль двигается к Земле и до встречи с дильнейцами осталось всего каких-нибудь полгода. Во-вторых, я чувствую, что память моя слабеет с каждым днем, но я не решаюсь обратиться к земным врачам. Почему? Может быть, потому, что земная медицина отстала от нашей на много столетий? Нет, не только из-за этого. Как я могу показаться врачу? Уже первый внимательный осмотр подскажет медику, что его пациент не человек. Как я смогу скрыть от специалиста те особенности моей морфологии и анатомии, которые не дает заметить одежда. Нет, мне нужно обождать еще год или полгода… А память слабеет, гигантская нечеловеческая память, хранящая факты трехсотлетней давности.
Я пытаюсь изложить теорию Тинея и чувствую свое бессилие. Факты и логические доводы ускользают. Странно, я отчетливо помню все события своего детства и юности и ловлю себя на том, что не могу вспомнить, как и когда я попал на Землю. Случись это со мной месяц назад, я вынул бы из футляра комочек чудесного вещества, Эрою, и попросил бы ее напомнить мне все, что я вдруг забыл. Но с комочком вещества случилось нечто непонятное. По-видимому, нежное и тонкое устройство, информационный внутренний мир, запись отсутствующей личности, подверглось изменениям. Причины мне неизвестны. Ведь я не знаю, отчего слабеет и моя память.
Голос Эрой доносится издали, как эхо, как вздох, как призыв, теряющийся в безмерном пространстве. Эроя в состоянии только откликнуться, напомнить о себе, но не в силах ничего сказать.
Действительно, когда же я попал на Землю? Иногда мне кажется, что это произошло очень давно.
Я спешу записать все, что знаю и помню о Дильнее, но времени у меня мало, обстоятельства торопят меня, и нужно рассказывать только самое главное.
Поставьте себя на мое место. Вообразите, что в вашем распоряжении считанные дни, а вам нужно рассказать самое главное о Земле тем, кто не имеет о ней никакого представления.
Самое главное, что жители Дильнеи, мои соотечественники и современники, находятся совсем в других отношениях с временем, чем земные люди. Известную французскую писательницу госпожу де Сталь, жившую в девятнадцатом веке, кто-то из ее знакомых спросил, как она относится к христианской идее бессмертия, то есть жизни на том свете. Госпожа де Сталь иронически улыбнулась и ответила:
— Если бы мне дали гарантию, что и на том свете я останусь госпожой де Сталь со своими привычками и вкусами, со своими поместьями и славой, я, возможно, заинтересовалась бы этой странной идеей.
Но кто мог дать ей такую гарантию? Во всяком случае не те, кто ее окружал.
Что же хотела сказать госпожа де Сталь? А то, что индивидуальность и христианская идея бессмертия стоят в логическом противоречии, нельзя сохранить личные свойства, соединившись с бесконечностью.
Но сейчас речь идет не об иллюзорном христианском бессмертии, а о бессмертии реальном, которое наука подарила нам, жителям Дильнеи.
Казалось бы, я бессмертен или почти бессмертен. Старость не угрожает мне, как и всем моим соотечественникам, Но память? В состоянии ли она носить в себе тысячелетний опыт — и не только исторический опыт поколений, но опыт индивидуальный, мой личный опыт, переживания моего «я»?
Я не смогу ответить на этот вопрос, особенно сейчас, когда память начинает изменять мне.
Я только что поймал себя на том, что не могу вспомнить, как на родном моем языке, языке моей юности и детства, звучит местоимение «ты»… я помню, как звучат слова «мы», «я», «вы», но слово «ты» не могу вспомнить. Я хожу из угла в угол и силюсь вспомнить. В памяти образовался провал.
Почему? Как могло это случиться? Мои тревожные размышления прерывает телефонный звонок. Я подхожу к телефону, снимаю трубку и говорю:
— Слушаю!
Ласковый женский голос спрашивает тихо:
— Это ты, Николай?
— Я…
— Говорит Вера. Что же ты не спускаешься вниз? Я же тебя жду, мы условились. Спускайся, милый.
— Сейчас! Жди. Я приду.
Пока лифт несет меня вниз, я шепчу те слова, которые помню, словно опасаюсь, что завтра я их забуду.
Вот и зал встреч.
В больших глазах Веры радость и благодарность.
— Ты еще здесь? — спрашивает она, словно не веря себе самой.
Мы усаживаемся в уголке. И она начинает рассказывать мне о моем прошлом.
Я слушаю и думаю про себя с тревогой. Она может рассказать мне то, чего не было со мной, ведь она принимает меня за другого. Но кто мне напомнит о том, что действительно было, кто напомнит о Дильнее, о подлинных фактах и событиях, которые я начинаю забывать?
Кто?
«Наконец-то разрешилась загадка, которая почти год мучила меня, мою логику и мое врожденное чувство здравого смысла.
Есть люди, которые считают, что писатель-фантаст — хозяин своего воображения — вовсе не обязан быть слугой здравого смысла, логики обыденной жизни. Сама специальность как бы дает ему право пренебречь и тем и другим. Что касается меня, то я всегда был поклонником здравого смысла, покорным слугой логики. И поэтому меня много дней мучило бессилие, неспособность разрешить задачу, выбраться из того лабиринта, в который я попал. Кто же этот Николай Ларионов, с таким талантом и упорством пытавшийся меня убедить, что он Ларвеф? Самозванец? Сумасшедший? Шутник?
Загадка мучила меня до вчерашнего дня, пока я не раскрыл только что вышедший номер журнала «Наука и завтра». Там я увидел портрет Николая Ларионова и познакомился с более чем странной его биографией.
Да, он Николай Ларионов. Только Николай Ларионов. Но он не играл в космического странника Ларвефа, в какой-то мере он им был в течение года. В какой мере? На этот вопрос ответить трудно. В пространной статье, написанной специалистом для специалистов, рассказывалось об одном исключительно интересном, хотя, на мой взгляд, и спорном эксперименте. В статье называлось и мое имя, имя автора повести «Скиталец Ларвеф», в которой описывается несуществующая планета Дильнея и космический путешественник Ларвеф, разумеется лицо вымышленное. Экспериментатор, он же автор статьи, совершил своего рода заимствование. Он взял некоторые события из моей научно-фантастической повести и поместил их в сознание человека по имени Николай Ларионов. Поместил? Нет, это не то слово. Он подменил одно сознание другим, убрал одно бытие и вложил в человека другое.
В клинику к известному кибернетику и нейрохирургу профессору Иванцеву, автору статьи, привезли больного, потерявшего память. Потерпевший работал в химической лаборатории, и там в результате несчастного случая произошло то, о чем я сейчас хочу рассказать. Тот участок мозга, который хранит прошлое, в результате этого несчастья стал чем-то вроде чистой страницы.
Смерть не угрожала Ларионову. Он будет жить, но можно ли назвать жизнью чисто растительное существование, лишенное прошлого, а значит, ощущения собственной личности, своего «я»? Разумеется, нет. И вот автору статьи экспериментатору Иванцеву пришла мысль заполнить чистую страницу, дать возможность пострадавшему ощутить и осознать свое бытие. Не имея возможности восстановить утраченное прошлое, профессор Иванцев решил вложить в сознание Ларионова чужое бытие, бытие путешественника, прибывшего на Землю с чужой планеты.
Прочитав статью, я позвонил профессору Иванцеву. Может быть, следовало отложить этот звонок хотя бы на один час. Сильное волнение овладело мною и мешало мне говорить с той безупречной ясностью, которую я ценю выше всего на свете.
— Писатель Тунявский? — переспросил он меня, словно не доверяя своему слуху. — Автор «Скитальца Ларвефа»? Судя по голосу, вы недовольны тем, что ваша вымышленная и к тому же фантастическая повесть нашла свое продолжение в реальной жизни.
— А если бы были на моем месте вы, были бы вы довольны?
— Не стоит горячиться. Тем более на расстоянии. Если у вас есть время и желание, приезжайте ко мне.
Его лаборатория помещалась в том же новом и сверхсовременном здании, где и клиника. Слово «клиника» всегда возбуждало во мне ряд не слишком приятных ассоциаций, связанных с болезнями и унылым распорядком больничных палат. Здание стояло в лесу, с безупречным архитектурным мастерством вписанное в пейзаж, светлое и чуточку утопичное, синтез романтической мечты и деловой трезвости.
Я подумал про себя, что всю эту красоту и изящество тяжелобольные вправе счесть излишней. Вряд ли легче расставаться с миром там, где мир пребывает в таком красивом обрамлении.
Иванцев… Это имя было окружено дымкой таинственности. В сущности, его можно было назвать почти магом, если бы за тем, что он делал, не стояла сама трезвость, смешанная с дерзостью, — физиология с инженерной и технической мыслью. А он делал почти невозможное… Иванцев встретил меня просто и приветливо, словно мы были давно знакомы.
Не успели мы с ним уединиться и сесть, как его рассказ вырвал меня из повседневной действительности и погрузил в бытие, в жизнь и биографию человека, к чьей судьбе так странно примешался мой вымысел, став реальностью неожиданно для меня самого.
— Я врач и инженер, — начал свой рассказ Иванцев, — физиолог, нейрохирург и бионик. Я не писатель. И не только другие, но я сам не раз спрашивал себя, зачем я пошел на такой необычный эксперимент, позволительный скорее литератору, чем врачу? Но что бы стали делать вы на моем месте? В палате лежал человек, чью личность невозможно было восстановить. Что осталось от человека, которого звали Николай Ларионов? Имя, некоторые даты и факты, отраженные в документах бездумным языком канцелярии, и некоторые события, о которых могли рассказать его знакомые и друзья. Разве можно восстановить внутренний мир человека, его личность по фрагментарным воспоминаниям его современников, живую личность, а не схему? Передо мной лежал человек с сознанием новорожденного. Вместо памяти, живой истории его личности, в голове у него была чистая страница. Все, что в его памяти записала жизнь, было стерто до основания в результате несчастного случая в химической лаборатории, где работал пострадавший. Я был знаком с пострадавшим, не скажу, что близко знаком. Мы встречались с ним время от времени — обычно в праздничные дни за гостеприимным столом одной нашей общей знакомой. Мне Ларионов казался очень обыденным, вполне заурядным человеком до тех пор, пока мы однажды не разговорились. Меня поразило своей фантастичностью желание, высказанное Ларионовым в беседе со мной, биоником-экспериментатором и нейрохирургом. Он признался мне, что ему сильно хочется испытать чувства живого существа, прибывшего в наш мир с другой планеты. Он изложил свою мысль подробно и изящно, подведя под нее нечто вроде философской базы, Он напомнил мне о живописи старинного художника Брейгеля-старшего, по его мнению видевшего людей и земной мир как бы со стороны, глазами существа, для Земли постороннего. Он развивал свою мысль и дальше, сославшись уже не на Брейгеля, а на самого Альберта Эйнштейна, считавшего, что объективное познание мира требует от познающего надличного отношения к действительности, а антропоцентризм этому мешает. К этой мысли он возвращался каждый раз с поразившей меня настойчивостью, когда мы встречались. Однажды он спросил меня: «Могли бы вы создать искусственно внутренний мир человека?» Я ответил:
«Разумеется, не полностью, только память». — «Но память это история личности», — сказал он мне. «История личности это еще не сам человек, а только его половина», — возразил я. Он посмотрел на меня. Мне надолго запомнился его взгляд. Так смотрят люди, которыми овладела мысль более сильная, чем они сами… Когда случилось несчастье в химической лаборатории, я подумал, не нарочно ли это сделал с собой Ларионов? Нет, тщательное обследование специальной комиссии Академии наук Показало, что катастрофа была случайной… Остальное вам известно из моей статьи. Вас, кажется, удивляет то обстоятельство, что я, воспользовавшись замыслом вашей повести «Скиталец Ларвеф», не известил об этом вас, автора, навязав свое соавторство. Но ведь это соавторство особого рода… К тому же эксперимент был окружен тайной. Никто из знакомых и близких Ларионова пока не должен был знать о том, о чем знали мы, ученые. В разговоре со мной по телефону вы сказали, что вас беспокоит этическая сторона нашего эксперимента. Нет, я и мои помощники убеждены, что мы не совершили ничего такого, что повредило бы достоинству человека, нравственной стороне этой сложной проблемы. Перед нами был как бы чистый лист бумаги, и мы записали на нем то, чего так сильно хотел сам пострадавший. Вернуть ему его личность мы были не в силах. Сделать его копией, двойником, духовным дублером кого-либо из живых его современников мы считали неэтичным…
— Почему? — перебил я Иванцева.
Профессор усмехнулся и посмотрел на меня так, словно рядом со мной сидел мой двойник, моя духовная копия.
— Потому что индивидуум неповторим. Повторение, буквальное сходство с кем-то существующим в одном времени и пространстве противоречит сущности человека… Другое дело моделирование внутреннего мира существа с другой планеты. Встреча исключена…, Пока наши миры еще не соприкасаются. Наш выбор пал на Ларвефа, героя вашей повести. Почему? Прежде всего потому, что это образ сильной и благородной личности, с богатым духовным миром. Не скажу, что вся ваша повесть, но именно этот герой заинтересовал меня. Я постарался дополнить своим собственным воображением ваше. Ведь когда вы писали, вы не думали, что ваш воображаемый герой сольется с живым и конкретным человеком. Как ни удивительно, но это произошло, правда ненадолго. Как вам известно из моей статьи, Ларвеф-Ларионов под влиянием сильных переживаний снова стал терять память. Его снова положили в экспериментальное отделение Института мозга, чтобы вернуть ему сознание — на этот раз уже не путешественника, прилетевшего с Дильнеи, в обычного земного человека. Тут уже понадобятся не ваши услуги фантаста, а помощь писателя-реалиста и психолога.
— Хорошо, — перебил я рассказчика. — Все понятно. Но откуда же взялась Эроя, комочек чудесного вещества?
— Ее создали мои помощники, молодые талантливые кибернетики. Ларионов-Ларвеф нуждался в опоре для своих чувств. Комочек вещества и связывал его с далекой Дильнеей.
— А что с Ларионовым сейчас? Он выздоровеет? — спросил я.
— Да, — ответил Иванцев. — Опыт удался, и Николай Ларионов на днях выйдет из клиники-лаборатории в жизнь.