П. Ф. Якубович В мире отверженных. Том 1

П. Якубович и его книга о каторге

"Мельшин стоит особняком, это большой, неоцененный писатель, умный, сильный писатель", – так характеризовал А. П. Чехов Петра Филипповича Якубовича (Л. Мельшина) – своего современника, известного деятеля революционного народнического движения, видного поэта-борца, автора замечательной книги "В мире отверженных".

Воздействие творчества Якубовича на передовых читателей-современников было значительно. Большевистская "Звезда" писала, что в годы реакции и первой русской революции произведения Якубовича "будили ото сна, поднимали падавших духом, призывали к девятому валу… его борьба не прошла напрасно: его идеалы нашли сочувственный отклик в сердцах народа, а его поступки вдохновили не одного героя на борьбу, на подвиг…"[1]

Старейший деятель революционного движения Е. Д. Стасова в статье "Как мы получали и распространяли нелегальную литературу" вспоминает, что они "читали и разбирали" с учениками запрещенные произведения Мельшина (Якубовича).[2]

Жизнь Якубовича – яркий пример героического служения народу, П. Ф. Якубович родился 22 октября (3 ноября) 1860 года – в сельце Исаеве Новгородской губернии, в разорившейся мелкопоместной дворянской семье. В истории освободительного движения в России известен один из предков Петра Филипповича декабрист Александр Иванович Якубович, умерший в сибирской ссылке. В память о нем писатель впоследствии, в революционном подполье, избрал себе конспиративное имя "Александр Иванович".

Юношу рано захватили революционные идеи. Якубович признавался В. Г. Короленко, что "тип убеждении" революционера наметился у него "еще в младших классах гимназии".[3] В 1878 году, окончив Новгородскую гимназию, Якубович поступает в Петербургский университет. Будучи студентом, он принимает активное участие в сходках и манифестациях, политических выступлениях передовой молодежи и попадает "на замечание" университетского начальства. Ранние поэтические опыты Якубовича были одобрены Салтыковым-Щедриным и печатались в "Отечественных записках" и радикальных журналах "Дело" и "Слово". На боевую лирику молодого поэта обратил внимание А. И. Желябов.

Летом 1882 года, после окончания университета, Якубович вступает в тайную организацию "Народная воля". Писательница В. И. Дмитриева, участница революционных кружков тех лет, так рисует портрет Якубовича: "Он не жил, он горел… В моей памяти ярко запечатлелся Якубович, каким он был в ту пору. Бледный, с горящими глазами, в вечном движении, он с головой погрузился в работу, писал, печатал, агитировал, и так до самого того дня, когда в цепях, с обритой головой пошел в Сибирь, откуда только годы спустя донесся до нас его голос, рассказавший нам о "Мире отверженных".[4]

После ареста одного из руководителей "Народной волн" Г. А. Лопатина и разгрома народовольческих организаций Якубович фактически остается во главе петербургского революционного подполья. Писателю удалось организовать в г. Дерпте, на квартире студента Переляева, тайную типографию, в которой был напечатан десятый номер "Народной воли". "Пытаясь воскресить погибшее дело", Якубович стремится сохранить единство революционных сил народовольцев; в то же время он пишет и о "расширении революционной пропаганды среди рабочих".

В ноябре 1884 года после двух лет активной революционной деятельности Якубович был арестован и заключен в Трубецкой бастион Петропавловской крепости. В 1887 году его приговорили к смертной казни, замененной восемнадцатью годами каторги. В кандалах его отправили в Карийскую каторжную тюрьму, а затем (и сентябре 1890 года) перевели в Акатуй, где политические содержались вместе с уголовными. "Проклятый Акатуй! И благо тому, кто убежит его когтей, высасывающих лучшую кровь из сердца, сушащих мозг и обессиливающих душу",[5] – писал Якубович украинскому ссыльному поэту П. А. Грабовскому. После каторги Якубович в 1895 году был сослан в Курган под надзор полиции.

Тяжелые испытания не сломили боевого духа писателя. М. Горький говорил об этом: "Бросают в Сибирь на каторгу просто людей, а из Сибири, из каторги выходят Достоевские, Короленко, Мельшины, – десятки и сотни красиво выкованных душ!"[6]

Связав свою судьбу с революционным народничеством, Якубович остался верен идеалам революционеров 70-х годов до конца жизни. "Я родился в 1860-м и по духу всецело принадлежу к поколению конца 70-х, начала 80-х годов", – писал он М. Горькому в январе 1900 года.[7] Вот почему, вернувшись из ссылки в Петербург, Якубович публично заявил, что предпочитает "отказаться от чести стоять под одним знаменем с современным "народничеством" и носить эту затасканную, а отчасти загаженную кличку".[8]

Вырванный в молодости из рядов народнического освободительного движении и лишенный на каторге возможности участвовать в новых исканиях революционной мысли, Якубович по возвращении из ссылки не пошел дорогой к марксизму. Но, как отметил в "Звезде" Н. С. Ольминский, социал-демократы ценили и уважали Якубовича, относя его к последним "могиканам русского народничества". Якубович приветствовал первую русскую революцию и принял в ней участие. Однако в самом начале ее, в январе 1905 года, он был вновь арестован и заключен в тюрьму, откуда вернулся тяжелобольным.

Скончался Якубович 17 (30) марта 1911 года в Петербурге.

В историю русской литературы Якубович вошел прежде всего как поэт революционного подполья. Его стихи, полные гражданского пафоса, боевых призывов, глубокой искренности, продолжали в 80–90 годах традиции некрасовской музы "мести и печали". Написанные "кровью сердечной", они звучали то гневно-обличительно, то и задушевно-лирически. В поэзии Якубовича лирически взволнованно впечатлен светлый и самоотверженный характер, душевный склад поколения героев "Народной воли". "Певцом борьбы и гнева" назвал в "Звезде" Якубовича Демьян Бедный, талант которого открыл и поддержал поэт-народоволец.

Литературная судьба Якубовича сложилась трагически. Более двадцати лет (с 1884 до 1905 года) его имя, как имя "государственного преступника", не могло появиться в печати; поэтому он прибегал к многочисленным псевдонимам; сейчас их учтено двадцать пять. Как поэт Якубович был известен под буквами П. Я., как критик – П. Гриневич, как прозаик – Л. Мельшин. Последний псевдоним воспринимался многими как подлинная фамилия писателя.

С произведениями Якубовича жестоко расправлялось самодержавие: сто книги и стихотворения арестовывались, уничтожались, подвергались судебному преследованию. В Центральном историческом архиве в Ленинграде хранится восемнадцать цензурных дел – с 1878 года, когда поэту было восемнадцать лет, и по 1915 год, когда Якубовича уже не было в живых.

"В мире отверженных" – лучшее прозаическое произведение писателя – книга необычной судьбы: она написана на каторге. Задумана она была на Каре как "очень большая вещь", посвященная жизни не только уголовных, но и политических узников. Первый том был написан в Акатуе, летом 1893 года, в редкие свободные часы, карандашом на листах махорочной бумаги. Рукопись решено было отправить конспиративно по почте в Петербург, однако посылка застряла в иркутской таможне. Через год до Якубовича дошел слух о гибели рукописи. Поборов отчаяние, Якубович написал книгу вновь, и теперь ее доставила в Петербург, как недавно стало известно, врач Анна Николаевна Бек (1870–1954).

В одном из писем А. Н. Бек сообщала известному писателю-Краеведу Е. Д. Петряеву 15 ноября 1953 года: "Мельшина… я лично не знала, но мне выпало на долю везти в Петербург его рукопись "Из мира отверженных", написанную им в бытность в Акатуевской тюрьме. Оттуда вышел, отбыв срок каторги, доктор Фрейфельд, живший на поселении в Горном Зерентуе. У него сохранилась связь с тюрьмой… Узнав через Фрейфельда, что я собираюсь ехать в Петербург, Мельшин прислал мне свою рукопись, упакованную в громоздкий деревянный футляр, и письмо к его брату Василию Якубовичу – профессору по детским болезням. Этот футляр при поездке через Сибирь на лошадях я берегла как зеницу ока и благополучно доставила его брату Мельшина. Это было в 1894 году".

"В мире отверженных" печатались в народническом журнале – "Русское богатство" – в семнадцати номерах, начиная с сентября 1895 года по июль 1898 года. Журнальный текст, по словам автора, "был порядком изувечен и укорочен" цензурой.

А. П. Чехов едва ли не первый заметил талант Якубовича и в знак уважения послал ему в ссылку свою книгу "Остров Сахалин" с надписью: "Петру Филипповичу Якубовичу от его почитателя, искреннего друга его симпатичной книги. Антон Чехов (21/XI 1896)".[9] Заинтересовала книга и М. Горького, который, еще не зная в то время настоящей фамилии автора, отправил в 1900 году в редакцию журнала на имя Мельшина "дружеское… товарищеское письмо". Связывая исключительный успех книги "В мире отверженных" с общественным подъемом второй половины 90-х годов, большевистская "Звезда" назвала его двухтомную книгу "захватывающей", а ее автора – "непримиримого Мельшина" – "светлым маяком", освещающим "мрак немой".

Среди литературы, посвященной царской каторге второй половины XIX века, главным образом документальной, очерковой, этнографической, специальной (Чехов, Максимов, Дж. Кеннан, Миролюбов, Ядринцев, Дорошевич, Лобас, Фойницкий и др.), ни одна книга не вызвала такой оживленной полемики, как "В мире отверженных". В литературном отношении она была почти единодушно признана выдающимся художественным произведением, достойным стоять рядом с "Записками из мертвого дома" Достоевского. Сам Якубович, скромно оценивая свой труд, признавал, что его замысел сложился под влиянием замечательного творения Достоевского.

Из современной автору литературы "В мире отверженных" чаще всего сопоставлялись с рассказами М. Горького о "босяках". Якубович заметил в письме к М. Горькому от 29 января 1900 года: "Мне кажется, что герои наши много родственны между собой, разница только – в отношении к ним авторов или, вернее сказать, в душевном строе авторов".

Книга вызвала острые споры, далеко выходящие за пределы литературных вопросов. Ее обсуждали юристы, психиатры, врачи. Книга стала фактом общественного значения.

Реакционеры из "Московских ведомостей" и "Русского вестника", ссылаясь на очерки Мельшина, пытались оправдать репрессивную политику царизма против каторжан, в том числе и политических, родством укрощения которых могут быть лишь "цепи и палка". реакционеров поддержала официальная юридическая наука, увидев героях Мельшина закоренелых "преступников от рождения".[10]

Либерально-народническая критика, выискивавшая черты бытовых устоев "русской общины" и в тюремном быте, была разочарована. В книге Якубовича она не обнаружила изображения "общинных идеалов" и потому упрекала автора в том, что своими очерками он "провинился против истинного народничества".[11]

Якубович выступил против критики, извратившей гуманный смысл книги. Он утверждал, что уголовная каторга – это еще не народ, а "подонки народного моря". "Народ русский – не то же самое, что сборище убийц, маньяков, воров, насильников и развратников, – отвечал Якубович своим оппонентам. – Пускай все эти люди из того же народа… пусть еще многие найдут в себе силы вновь возродиться и опять войти в великое народное море… И, однако, преступная душа все-таки не душа народа русского! Всеми силами слова я протестую против такого отождествления". Демократизм взглядов и суровая правда жизни предохранили автора от "переслащенного" либерального "народолюбия".

Главную задачу своей книги писатель видел в пробуждении истинно гуманного отношения к "отверженным", в стремлении найти пути к их возрождению. Оценивая содержание "В мире отверженных", большевистская "Звезда" отметила, что "Мельшин повел нас в самую глубину того мира, отверженного и несчастного, о котором болело сердце. И в темном мире с невыразимой яркостью блистала душевная чистота непримирившихся", среди которых главную роль играли сосланные на каторгу революционеры.

Сопоставление идейно-художественного содержания "В мире отверженных" с "Записками из мертвого дома" Достоевского позволяет выявить не только преемственность книги Якубовича, но и своеобразие ее замысла. "Записки" Достоевского создавались в эпоху падения крепостного права и художественно ярко запечатлели трагический и зловещий образ "мертвого дома" российской самодержавно-крепостнической действительности. Очерки Якубовича правдиво воспроизвели картину русской каторги в эпоху интенсивного капиталистического развития страны.

Большинство каторжников принадлежало уже к пореформенному поколению, когда шла "быстрая, тяжелая, острая ломка всех старых "устоев" старой России".[12]

Ломались человеческие судьбы, разрушались семьи, росло число преступлений, каторжные тюрьмы были переполнены. Крестьянство протестовало против буржуазно-помещичьего грабежа, и этот протест, принимая порой дикие формы, приводил нередко к преступлению. Едва ли не самым характерным для пореформенной деревни являются преступления Шемелина, Мусяла и Дашкина, описанные Якубовичем. Шемелин – русский мужик из самой глухой местности, "выросший как пень в лесу… набожный, трудолюбивый, запуганный, богатый терпением и выносливостью", был обижен старшим братом, который "оттягал у него клочок земли". Спор из-за межи длился семь лет. Окончился он убийством "захватчика" и осуждением Шемелина на двадцать лет каторги.

Основной контингент уголовной каторги 90-х годов был уже иным, чем во времена Достоевского. Если у Достоевского большинство заключенных попало в каторжный острог за стихийный протест против крепостнической тирании и ужасов солдатчины, то, по наблюдениям Якубовича, подавляющая масса "отверженных" состояла из бывших крестьян, давно потерявших связь с землей и превратившихся в бродяг, бездомного люда, лишившегося работы, разорившихся мещан. Каторжники были метко окрещены сибирским словом "шпанка" (стадо овец). М. Горький указывал на "серьезное разноречие" в отношении мира "уголовных" у Достоевского и Якубовича: "Первый изображает "преступников" людьми преимущественно грамотными и талантливыми, второй же – через 50 лет – видит их в большинстве без или малограмотными и "вырожденцами", дегенератами".[13]

Об изменении социального состава каторги в 90-е годы говорит Чехов в своей знаменитой книге "Остров Сахалин".

Касаясь вопроса о причинах преступности, Якубович решительно отвергает буржуазно-идеалистическую теорию Ломброзо о врожденной преступности. "По моему глубокому убеждению, – указывает Якубович, – не столько природа создает преступников, сколько сами современные общества, условия наших социальных, правовых, экономических, религиозных и кастовых отношений…" "Ненормальность социальных отношений" он считает главной причиной преступности. Поэтому Якубович в отличие от Достоевского делает акцент не на психологических, а на социальных мотивах преступления. Нищета, бесправие, безнадзорное детство, безработица, жажда легкой жизни и обогащения лежат в основе большинства совершенных преступлений, описанных в книге. Из-за денег Ефимов убил в лесу двух торговцев. По той же причине Сокольцев убил хозяина, скупщика золота. Луньков "за короб" убил старика. Он же сознался, что его развратили деньги, извозчичья биржа: "Господ возишь по вокзалам, гостиницам, трактирам, видишь, как люди веселятся, хорошо пьют, едят, много денег имеют".

Характерно, что вопрос о причинах, толкнувших на преступление, занимал не только автора, но и самих каторжников, и "все они одинаково скорбели о том, что не сумели и не могли жить честно", и – что самое важное – "от этих дум веяло всегда несомненной, глубокой искренностью".

"В мире отверженных" – книга о царской каторге. Фактическая, документальная, автобиографическая основа ее бесспорна. Но Якубович не был "бытописателем ада" и тем более его фотографом, как В. М. Дорошевич – автор сенсационных, но поверхностных очерков, собранных им в объемистую книгу "Сахалин". Якубович тщательно отбирал материал своих наблюдений в каторжной тюрьме, творчески переосмысляя реальные судьбы героев своего повествования. Так, например, юноша-узбек, послуживший писателю прототипом для создания образа каторжника Маразгали, в действительности, по окончании срока каторжных работ, вышел на поселение. Но для того, чтобы подчеркнуть драматизм его судьбы, писатель в "художественных целях" приводит своего героя к смерти в тюрьме (глава "Ферганский орленок"). Подобных примеров художественного переосмысления авторских наблюдений в книге немало.

Писатель в очерковой форме "записок бывшего каторжника" творчески обобщил большой и разнообразный материал своих тюремных впечатлений, сведя воедино повествование о множестве человеческих судеб, характеров, взаимоотношений (в книге свыше двухсот пятидесяти зарисовок людей каторги). Книга Якубовича в жанровом отношении близка к своеобразному художественно-публицистическому, роману, напоминая и в этом "Записки из мертвого дома" Достоевского.

Перед читателем постепенно развертывается панорама "русского ада", как называл Чехов сибирскую каторгу и ссылку. Мы видим, как перед отправкой в Сибирь "шельмуются" люди – им бреют головы, заковывают в кандалы, потом их гонят по бесчисленным этапам. Подробно описываются дорожные тюрьмы, дикие нравы "кобылки", прибытие в рудник, первые впечатления и, наконец, тюремные будни с пожирающей скукой и годы изнуряющей работы с истязаниями, карцерами, столкновениями, побегами, трагедиями, смертями – и так до выхода на поселение тех, кто выжил.

Для композиции книги характерна хронологическая последовательность изложения событий, обилие массовых сцен, отсутствие центрального "героя", введение новелл-эпизодов (роман Штейнгарта, "Ферганский орленок", "Кобылка в пути" и др.). Так складывается обобщенный образ каторжного Шелая, в котором томятся представители почти всех национальностей царской России. Мы встречаем в каторжном Шелае, кроме русских, украинцев (Годунов, Залата, Егоза), поляков (Нияниясс, Пендраль), евреев (Шустер, Борухович), лезгин (Шах-Ламас), узбеков (Маразгали), татар (Зулькарнаев), киргизов (братья Стамбеки, Салманов), молдаван (Абабий, Стрижевский), мордвинов (Буланов), азербайджанцев (Айдар Якубайка), цыган. По широте изображения картины каторги конца XIX века "В мире отверженных" были бесспорно второй книгой после "Записок из мертвого дома" Достоевского, осудившей убедительно и страстно царскую каторгу в целом.

Глубокая гуманистическая мысль о человеке, изуродованном каторгой, роднит "Мир отверженных" не только с "Мертвым домом", но и с "Воскресением" Л. Толстого и "Островом Сахалином" Чехова. Характерно, что, работая над каторжными сценами "Воскресения", Л. Толстой проявил особый интерес к книге Якубовича. Как и в "Воскресении" Л. Толстого, большую роль в книге Якубовича играет прием социальных контрастов, а также отступления, как прямое выражение морально-этических и политических позиций автора. Лирические тревожные раздумья чередуются в книге с философскими рассуждениями о судьбах народа, интеллигенции, родины. Именно в отступлениях вырисовывается образ автора как активно действующего лица, истинного друга и защитника "несчастных". Якубович, как и Чехов, полностью отказался от зарисовки сенсационных уголовных случаев, таинственных "героев" нашумевших процессов, авантюрных историй, характерных, например, для книги В. Дорошевича о Сахалине, и все внимание сосредоточил на анализе типических судеб "отверженных", попавших в тиски мучительной каторги. Для "авторской манеры характерно сочетание публицистической мысли с художественным обобщением.

В книге Якубовича, так же как и в "Острове Сахалине" Чехова, нередки экскурсы в прошлое. Так, в рассказах и легендах старика сторожа встает перед читателем страшный мир дореформенной каторги. Но рассказы о прошлом важны автору не сами по себе. В них Якубович подчеркивает зловещую, трагическую преемственность жестоких нравов каторжного ада, сохранившего почти в неприкосновенности отвратительные традиции времен крепостнического душегубства.

Мысль автора выходит за пределы каторжной тюрьмы. Он размышляет о богатых возможностях сибирского края, о замечательных чертах народа, сохранившего в суровых, неблагоприятных условиях лучшие свойства национального характера. У сибирского народа, который "не знал крепостного права", Якубович отмечает отсутствие раболепия перед властями, практичность и трезвость взгляда: "Ум его (сибиряка) менее засорен отжившими традициями и предрассудками, более способен к развитию новых идей и понятий, отличается большей независимостью и свободолюбием".

Вся система изобразительных средств книги раскрывает основной социальный конфликт: борьбу двух враждебных миров: мира "отверженных" с миром властей ("духов") всех рангов, начиная от штабс-капитана Лучезарова до генерала из Петербурга.

Прием социальной типизации и антитезы является определяющим принципом построения и группировки образов, картин природы к описаний обстановки каторжной жизни. Ожиревший "господин начальник" Лучезаров; толстопузый, с красным опухшим лицом заведующий рудником Монахов – и оборванная голодная "шпанка"; губернатор "с ласковым взглядом и убивающей кроткостью в голосе" – к чахоточные каторжники (Богодаров и Звонаренко); барская обстановка в доме начальника – и зловонные параши в камерах, напоминающих свинарники; ликующая природа Забайкалья – и обледенелые норы рудников, и т. д.


Обобщающим образом власти в книге является "господин начальник" каторжной тюрьмы, штабс-капитан Лучезаров, прозванный "Шестиглазым". По глубине типизации и остроте сатирической характеристики Лучезаров – большое художественное достижение автора. Перед нами встает законченный тип палача-джентльмена, нарисованный еще Достоевским в "Записках из мертвого дома", а позже названный Чеховым в "Острове Сахалине" помесью Держиморды и Яго.

Лучезаров угрожает арестантам не только плетями, как в прошлом "варвар" Разгильдеев. "Нет, я буду бить вас по более чувствительным местам, – говорит он заключенным, – кроме сурового содержания в карцере, на хлебе и воде, в кандалах и' наручниках, даже на цепи, если понадобится, я буду лишать виновных скидок и отдавать под суд", то есть увеличивать срок каторги. За внушительной внешностью сановника ("за самого фельдмаршала сойти мог"), выхоленного человека, пристрастного к острым духам и лайковым перчаткам, кроется заурядный карьерист и циник, презирающий все истинно человеческое. В тюремных "правилах" Лучезарова – розги, плети, суд, наручники, кандалы, темный карцер, телесное наказание "так и пестрели в глазах, так и скребли по сердцу, словно гвоздь по стеклу". Личность Лучезарова как-то давила и пригнетала к земле, и "каждый чувствовал себя в его присутствии, как собака при виде поднятого над ней кнута".

Как ни слабо было развито у большинства арестантов чувство человеческого достоинства, но и эти жалкие остатки вытравлялись в Шелае, на каждом шагу попиралась их личность. "Ты – каторжный! Ты – раб и больше ничего! Ни божеских, ни человеческих прав у тебя нет, вон как у тех быков, что возят мне воду!" – кричал Лучезаров на заключенных. В тюрьме решительно все было направлено к тому, чтобы превратить людей в автоматы, действующие по команде и "согласно инструкции".

Якубович показывает, как на каторге "постоянный кошмар злых бесчеловечных порядков, обычаев, привычек", не исправляет, а окончательно портит человека (история Огурцова и Миши Пенто). В эпизоде избиения казаком Васькой больного арестанта Якубович подчеркнул, что даже добрый по натуре человек совершает здесь зверские поступки потому только, что их безнаказанно "принято совершать".

Терроризирующий режим каторги приводит Лучезарова и его "образцовую" тюрьму к полному краху. Но Якубович понимает, что убрать одного жестокосердного начальника – это еще не значит хоть сколько-нибудь оздоровить атмосферу каторжного застенка. Уходят Лучезаровы, но остаются их подручные Пальчиковы, Безыменные, Ломовы – те же "бесчеловечные дубины". В конце книги возникает образ новой каторги – Сахалина, которого "страшились, как смертной казни". Это был "живой гроб, из которого нет возврата назад".

В каторжном Шелае автор обобщил материал карийских и акатуйских наблюдений, свидетельствовавших о глубоком антагонизме между заключенными и "начальством". Каторжники, подчеркивал Якубович, – "все без исключения отличались страшной ненавистью к "железным носам", дворянам, купцам, чиновникам". При посещении каторги губернатором "все недовольство, какое накоплялось в ней годами… все это моментально вспыхнуло, как порох от поднесенной к нему горящей спички, и приняло форму страстного, неудержимого протеста". В стихийном протесте каторжников (особенно Семенова) побудительным мотивом является "непримиримая ненависть ко всем существующим традициям и порядкам, начиная с экономических и кончая религиозно-нравственными".

Но если прошлая жизнь "на воле" научила заключенных ненавидеть барина и чиновника, то она не научила их бороться с ними. Еще менее научить этому могла тюрьма. Отсюда – неспособность к борьбе, характерная для большинства обитателей каторжного Шелая. Естественное чувство протеста у заключенных приобретает порой характер диких, анархических порывов. Якубович отмечает, что каторжниками "проповедовались такие разрушительные теории, какие не снились ни одному анархисту в мире".

В арестантской массе Якубович отмечает суеверие, но за редкими исключениями он не заметил в пей следов религиозного умиления. Характерно, что в книге нет описаний ни одного религиозного праздника (Достоевский посвящает этому вопросу целую главу). Молитва, читаемая по утрам, походила скорее на богохуление. В рассказах заключенных "с обычною бранью против закона, веры, бога" автор отмечает особенную злобу и ожесточение против попов. В духовенстве каторга видела защитников власти. Очень характерна сцена посещения камеры немцем-миссионером. Розданные им Евангелия немедленно пошли на курево и другие "еще более низменные потребности".

В книге Якубовича воинствующий гуманистический пафос писателя-демократа противостоит ханжеской религиозно-филантропической морали, проповедуемой "верхами" для "заблудших". Перед писателем стояла трудная задача: найти в испорченном, озлобленном и одичавшем существе искры человеческого достоинства. Не впадая в идеализацию, писатель подводит к выводу, что даже в самой закоренелой душе преступника можно пробудить человеческое, обнаружить скрытую, искаженную невыносимыми условиями трудовую основу народного характера.

Якубовичу удалось убедительно показать (и в этом он видел главную задачу своей книги), "как обитатели и этого ужасного мира, эти искалеченные, темные, порой безумные люди, подобно всем нам, способны не только ненавидеть, но и страстно, глубоко любить, падать, но и подниматься, жаждать света и правды и не меньше нас страдать от всего, что стоит преградой на пути к человеческому счастью".

В книге Якубовича немало мест, перекликающихся с заключительными словами из "Записок из мертвого дома" Достоевского: "И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости: сколько великих сил погибло здесь даром". Аналогичный мотив пронизывает и "записки" Якубовича: "Эта злосчастная каторга, утопающая во тьме, в крови и грязи, она сама не знает, сколько здоровых, светлых зерен таится в ее сердце".

В рассуждениях безнадежно "отпетого" Мишки Шустера о необходимости жить честным трудом автор уловил пробуждение совести и "глубокую искренность". В угрюмом Петре Семенове, осужденном на каторгу за бесконечные грабежи и побеги он нашел задушевность, чувство чести и товарищества, умение сдерживать "дикую натуру". Семенов умел не только работать с огоньком, но и толково объяснить Ивану Николаевичу, как надо бурить, потому что "без учителя не учатся", Во время работы Семенов преображался и казался титаном, от мощных ударов которого содрогалась гора. Лицо его порой озарялось улыбкой и "пленяло чисто детским простодушием". В неповоротливом Ногайцеве во время работы "чуялся тот же богатырь сказочных времен". В его страшном преступлении автор отмечает отсутствие цинизма и "сознательной развращенности". "Дай мне волю, – говорит Ногайцев, – я опять настоящим человеком стану". В арестантских стихах вечно заспанного увальня Владимирова ("Медвежье Ушко") автор неожиданно уловил "довольно сложный процесс мысли и чувства, в сущности очень близкий и родственный тому, – пишет он, – который сам я переживал и чувствовал". В Чирке, этом предмете вечных насмешек и шутовства, автор разглядел природный ум и добродушие. Чувство прекрасного присуще "Осиновому боталу" – взбалмошному Егору Ракитину, плясуну и песеннику, который мечтает на воле выучить "расчудесную книгу" – "Братья-разбойники" Пушкина. Даже в парашнике Яшке Тарбагане-этой тюремной "траве без названья", найдена "искра": в его голове "постоянно бродила мечта о воле".

Вера автора в светлые стороны человеческой натуры простых людей сказалась в создании им трогательных женских образов, от которых веет глубоким драматизмом (Авдотья Финогеновна, Анна Аркадьевна, Настя Буренкова, Пелагея Концова, Юзефа, Ёнталэ, Таня, Елена). Эту особенность отметила и критика, подчеркнув "удивительную чистоту и целомудренность отношений поэта к женщине – другу, к женщине – матери и сестре". Глубоко волнуют психологически тонко написанные Якубовичем образы детей (Хася, Брухэ, Сурэлэ, Абрашка, Рухеню Боруховичи, Кася Мусяла, Кеша Ракитин).

Якубович верит в перерождение "преступной души" и считает, что для этого. нужны не "авторитет кулака", не проповеди миссионеров, а коренное изменение социальных условий. Чтобы бороться с преступностью, прежде всего необходимо дать "народу работу и кусок хлеба" – таков вывод автора.

В связи с проблемой перевоспитания "отверженных" в книге остро поставлен вопрос о роли каторжного труда. Отношение к подневольному труду, который был методом наказания, мучительства и калечения людей, было проникнуто у каторжников нескрываемой ненавистью. На каждом шагу они ловко водили за нос надсмотрщиков, умели "тянуть волынку", хотя и знали, как надо работать, если эта работа сверх каторжного "урока" хоть минимально оплачивалась горным ведомством.

Якубович подметил, что безвозмездный каторжный труд, который заключенные воспринимали как "даровую работу на барина", особенно развращает и ожесточает арестантов. Вместе с тем жажда свободного труда "на воле" пробуждает стихийное стремление отверженных к совместным действиям (помощь товарищам в побеге, выступление против Лучезарова).

"В мире отверженных" – не только книга об уголовной каторге, но и волнующий рассказ о политических ссыльных. С любовью и художественным тактом написаны образы политических – Ивана Николаевича, Башурова, Штейнгарта. Их деятельность пробуждала стихийные стремления заключенных отстоять хотя бы немногие права, которые цинично и безнаказанно попирались администрацией каторги. Политическим удалось своими силами организовать медицинскую помощь, обучение неграмотных; в столкновениях с "начальством" они выступали подлинными защитниками обездоленных.

Образ Ивана Николаевича, от имени которого ведется рассказ, занимает в книге наиболее значительное место. С первых же страниц читатель понимал, что Иван Николаевич – "политический", а не осужденный за убийство из ревности, о чем упоминалось в предисловии, рассчитанном на цензуру. Якубович убедительно просил в отдельном издании "обойтись совсем без отводящего глаза предисловия а lа Достоевский".[14]

Автор подчеркивает прежде всего политические симпатии и стремления Ивана Николаевича. С большим волнением он рассказывает о трагической участи революционного поэта М. Л. Михайлова и Н. Г. Чернышевского, о могилах польских повстанцев 1863 года. Во время работы в шахте в его воображении возникают образы декабристов, томившихся до него "в каторжных норах". Он с любовью цитирует стихи Тараса Шевченко, сравнивает себя с Кротом из поэмы Некрасова "Несчастные" и т. д. Все эти места вычеркивались или смягчались цензурой.

Наконец, весь нравственный облик Ивана Николаевича, его просветительская деятельность среди уголовных говорили о том, что это человек "совсем особого рода", "без кривизны" – "политический".

Среди уголовных типов Иван Николаевич социально и духовно одинок, хотя, в отличие от Достоевского, отношения с каторжниками с самого начала у него установились в основном дружеские. Преследуя цель полного разобщения политических, устранения возможности взаимной поддержки, царское правительство распределяло их среди уголовных, рассылая народовольцев, в отличие от декабристов, не в одну, а разные каторжные тюрьмы. Однако и здесь, без панибратства и заигрывания, Иван Николаевич нашел путь к сердцам каторжных, "Миколаичу" они поведали свои думы и не ошиблись. Любовь автора к "отверженным", "не. была только красивым порывом, но была любовью деятельной, любовью, не знавшей преград, не боявшейся жертв" – писала большевистская "Звезда".

Иван Николаевич – не автопортрет Якубовича, хотя многие черты его нравственного облика, несомненно, близки автору (товарищество, гуманизм, умение понять внутренний мир отверженных, тонкое чувство прекрасного). Однако писатель стремился создать типичный образ передового современника, человека революционной народнической складни, который и в жестоких условиях каторжной тюрьмы, среди одичалых и озлобленных уголовников не сломился и не растерял качеств "народного заступника". Подчас в авторском повествовании писатель как бы подменяет рассказчика. Это связывает литературного героя книги – "современника" с живой и конкретной личностью поэта-народовольца; заставляет читателя угадывать его задушевные мысли, чувства и настроения.

Некоторые черты своей личной биографии и факты из жизни близких ему людей Якубович использовал, работая над образами других "политических". Так, в исповеди Штейнгарта отразились некоторые факты личных отношений писателя. со своей невестой Р. Ф. Франк. Эпизод приезда Тани (в ней улавливаются черты сестры писателя – М. Ф. Якубович) напоминает встречу Якубовича с Р. Ф. Франк в Горном Зерентуе.

Нельзя согласиться с высказанным в критике мнением (М. Янко, Д. Якубович), будто в образе Ивана Николаевича не отразились черты политического борца и революционного поэта. Это необоснованный упрек. На каторге герой Якубовича не отказался от активной революционной борьбы, но изменил ее формы. В остроге для него были закрыты все пути для открытой политической пропаганды, так как неграмотные арестанты путали слово "идеал" со словом "дьявол", а "ученик" со словом "учитель". Поэтому его Иван Николаевич изменяет тактику борьбы, выдвигая на первый план проблемы просвещения, связывая моральные вопросы с задачами освободительного движения.

Сама тема каторги, выдвигая вопрос о социальной природе "преступления и наказания", подсказывала постановку этических проблем, но философское и художественное решение их в книге отличалось от концепций Л, Толстого и Достоевского. В решении этих проблем у Якубовича не было намека на возрождающую силу религии или внезапное духовное "воскресение" героев (Раскольников, Нехлюдов), Мировоззрение Якубовича формировалось под воздействием гуманистических идей революционных просветителей. В 1898 году в полемике с декадентами он утверждал, что с юных лет он "воспитался на Белинском и его художественных идеях".[15] По мнению Якубовича, русская литература "не знает ничего более сильного и энергичного", чем знаменитое "Письмо Белинского к Гоголю", "которое, будучи вместе с тем и письмом к русскому обществу, сыграло такую крупную роль в истории его самосознания…"[16]

Очень высоко ценил Якубович этическую программу великих революционных просветителей 1860-х годов – Чернышевского, Добролюбова и Некрасова. Писатель глубоко и органично впитал гуманистические традиции передовой русской литературы, самоотверженно защищавшей честь и достоинство-человека.

Воинствующий демократический пафос нравственных идей Белинского и "шестидесятников" ощущается в произведении Якубовича и когда он с возмущением говорит о кошмаре ч<злых бесчеловечных порядков", и когда гневно выступает против телесных наказаний я защищает нравственное достоинство "отверженных", которые жаждут "мыслить и чувствовать по-человечески", и когда страстно разоблачает реакционные утверждения "верхов", будто народу "грамота даже вредна". В излагаемых на страницах книги взглядах писателя-народовольца на прогресс и просвещение народных масс оживают передовые традиции революционно-демократической мысли XIX века.

Книга Якубовича, продолжая демократические традиции русской литературы, многими своими положениями перекликается с идеями Белинского, С нравственными идеалами поэзии Пушкина и Некрасова, Писатель ставит в ней вопрос о демократическом нравственном идеале свободного человека, о моральном долге интеллигенции перед угнетенным народом, о неизбежной переоценке нравственных норм в борьбе за свободу и человеческое достоинство.

Писатель подчеркивает, что века рабства и гнета оставили свои тяжелые следы в духовном облике человека каторги и явились сильной помехой для возрождения "отверженных" к трудовой жизни. Тем не менее мораль уголовного каторжника, несмотря на всю свою уродливость, была открыто враждебна морали Лучезаровых и оказывалась порой более человечной, Как волновалась, например, тюрьма, узнав о приказе разорить сотни гнезд ласточек с птенчиками под крышей тюрьмы, потому что от них "сор на фундаментах". Арестанты признают, что они варвары, но "до такого варварства не доходили". Арестанты "тоже люди, хоть и убитые богом", – говорит Сокольцев, "Ссыльный"– тоже человек", – подтверждает Годунов. "Я разве не человек?" – спрашивает еврей Борухович, и т, д. Подлинная человечность "отверженных" сказалась также в отсутствии у них чувства национальной розни и антисемитизма. "Русская каторга абсолютно чужда всякой религиозной, а тем более расовой непримиримости. Вот народ, который знает лишь две породы людей – угнетателей и угнетенных", – таков вывод автора.

Идея обучать "отверженных", приобщить их к художественному слову возникает у Ивана Николаевича в первые же дни знакомства с заключенными, так как в каторжной тюрьме во многих камерах царила "поголовная безграмотность". В условиях каторги литература была едва ли не единственным средством борьбы с нравственным одичанием, Гуманная и свободолюбивая поэзия Пушкина и Лермонтова, мир образов Гоголя и Шекспира непосредственно воздействовали на впечатлительных, хотя и темных, безграмотных слушателей, приобщали их к нормальной духовной жизни общества, нравственно облагораживали их.

Слушая "с пожирающим интересом" чтение "Дубровского", "Капитанской дочки", "Бориса Годунова" Пушкина, "Мертвых душ" Гоголя, "Отелло" и "Короля Лира" Шекспира, большинство каторжников "отдавалось настроению автора и получало те же впечатления, какие получают все нормальные читатели и слушатели". Знаменательно, что и в самой среде "учеников" Ивана Николаевича, безграмотных и темных каторжников, автор уловил искры подлинной поэтической одаренности. В книге широко отразилось устное народное творчество как одно из средств познания народной судьбы и характера. Якубович использовал различные жанры фольклора (песни, легенды, сказки, пословицы и поговорки, прозвища, меткие выражения). Приводя несколько народных песен, автор тонко передал манеру исполнения, особенности голоса и поведения исполнителей (Ракитин, Маразгали), воздействие их на слушателей. Тем самым Якубович раскрыл через песню душевные переживания каторжников, их талантливость, поэтическую восприимчивость, углубил их психологическую и национальную характеристику. Той же цели служило и использование автором лексических и фразеологических особенностей народного языка, интонационного склада народной речи. Языковое богатство книги без намека на стилизацию воспринимается как отражение многообразных народных характеров и быта.

Признавая необходимость просветительской деятельности, направленной на распространение передовых идей, Якубович понимал, что одного просвещения для преодоления ужаса каторги недостаточно. Он рассматривал свою "школу" на каторге лишь как одно из средств для пробуждения сознания, главное же, по мнению писателя – это изменение общественного строя, обрекающего народ на нищету и бесправие.

Однако в книге Якубовича отразились и некоторые утопические стороны народнического мировоззрения. Рассуждая о средствах изменения общества, Иван Николаевич развивал перед каторжниками мысль "о силе и власти просвещения". В его просветительской утопии ощущается влияние народнической теории "естественного прогресса". В своей книге писатель еще не мог поставить вопрос о роли пролетариата в революционно-освободительной борьбе. Но не эти слабые стороны идейно-художественного содержания "В мире отверженных" определяли пафос прогрессивной книги. Сблизившись с миром народных страданий на каторге и в ссылке, Якубович полнее ощутил историческую силу пробуждающихся народных масс. В образе богатыря Семенова, исступленно дробящего гранитные глыбы, Иван Николаевич увидел олицетворение проснувшихся народных сил и остро почувствовал свое "дворянское худосочие". Ему думалось в эти минуты: "Вот правдивый образ народа и интеллигенции! Как он могуч и как вместе с тем и слеп, этот несчастный труженик – народ, и как жалка ты, зрячая интеллигенция".

Иван Николаевич видит, как в каторжной массе накопились огромные силы, которые бурлили, бессильно ища выхода. Их пробуждению препятствовали не только условия тюремной изоляции, но и противоречивость нравственных понятий "отверженных". Анархическое бунтарство в среде заключенных уживалось нередко с равнодушием, пассивностью и даже рабским смирением. Отдельные попытки открытого протеста кончались неудачей: татарин Бандулов, выступивший против Разгильдеева, был "затоптан ногами", лезгин Шах-Ламас, бросившийся с ножом на Лучезарова, затравлен в карцере, В самой безысходной противоречивости настроений каторжной тюрьмы, в мучительных раздумьях автора над судьбами "отверженных" современный автору передовой читатель видел необходимость коренных социальных перемен, которые могли уничтожить не только варварски жестокий институт царской каторги, но и породивший его эксплуататорский буржуазно-дворянский общественный строй.

"В мире отверженных" – книга большого дыхания. Советский читатель с интересом прочтет ее и по достоинству оценит это выдающееся произведение революционера-народовольца, который, по словам большевистской "Звезды", "отдал себя целиком на служение Родине для счастья грядущего человечества".


Б. Двинянинов

Загрузка...