ПОВЕСТИ

В НЕКОТОРОМ ЦАРСТВЕ

Памяти отца

посвящаю

I

Куклам тяжело жилось. Они отдыхали от побоев и окриков только ночью, когда Еленка Дерябина, хозяйка их жизни, спала.

Спала она в углу, рядом с куклами. Спала буйно, вскрикивая и плача во сне. Иногда голова ее в спутанных черных волосах скатывалась с соломенной подушки и сшибала кукол, которые стояли на тряпичных ногах у стены. Утром Еленка наказывала их:

— Постоять не можете? Порядка не знаете?

Еленка была жестока и требовательна к куклам, наказывая их, глядела исподлобья, как глядел отец, Николай Дерябин, когда пьяный бил мать. Но находили на Еленку и приливы нежности к куклам. Тогда она говорила тихо, ласково, как говорила мать, если отец приходил домой трезвый:

— Отдохните-ка… Небось резвы ноженьки покоя просят? — и тоненьким голоском пела куклам песни.

От старших Еленка закрывала кукол рваным пологом, с боков прикрепляла полог к стене, дыры в нем заменяли окна.

Разные чурбашки, тряпки и хрупкие осколки красивой посуды, собранные на помойках, — все здесь имело свое значение, свое место, и Еленка была довольна своей жизнью: она считала себя богатой, так как умела распорядиться накопленным добром.

Ей было всего шесть лет. Старшая сестра Талька, заглянув как-то за полог, серьезно удивилась:

— Ну и хозяйка ты, Елька! Во всем у тебя порядок!

Еленка знала, что Талька шутит, и все-таки ответила сестре резонно, как подружке:

— Живем не хуже людей! По миру не шатаемся, слава богу!

Больше всех Еленка любила в семье Тальку. По ночам, когда ждали пьяного отца, Талька рассказывала сказки; она же сшила Еленке кукол из тряпок.

Играла девчонка и в похороны, и в свадьбу, и в драку — во все, что прилежно наблюдала в жизни. Игра следовала за игрой, вымысел за вымыслом, и куклам приходилось изображать одновременно пьяного отца и нищего, урядника и вора. Куклы часто женились и умирали.

В это утро, как только ушел на работу отец — при нем Еленка не играла, — одна из кукол превратилась в торговку, и тоненький голосок визгливо выкрикнул из-под полога:

— Лен купите! Кудели!

А через некоторое время Еленка испуганно зашептала:

— Давайте в карты сворожим, трезвым ли сегодня наше чадушко домой придет…

Значит, куклы уже дети, а Еленка изображает мать, Анисью Дерябину.

Сама Анисья сидела у стола и, придавив коленом старую юбку, нашивала заплаты, Она тихо рассмеялась и спросила:

— Что выпало? Трезвый ли?

Скоро и эта игра была забыта, Укачивая куклу на руках, девочка нежно запела:

Баю-баюшки-баю,

Колотушек надаю…

Тут Еленка вспомнила, что хочет есть. Она знала, что в доме нет хлеба, как всегда бывает перед получкой, но вылезла из своего угла и на всякий случай потребовала:

— Хлебца мне.

Мать засуетилась, отбросила в сторону шитье и, прихрамывая, принесла горшок с вареной картошкой.

— Ноги у меня опять ноют, — громко пожаловалась она, — к дождю…

Еленка знала: если заныли у матери ноги, дождь должен быть непременно. В полной уверенности, что погода зависит от этого, она попросила:

— А ты бы подождала, мама, с ногами-то: сегодня кабатчицу Савкину хоронить будут… Может, мне на похоронах кусочек дадут…

Куклы голодали вместе с Еленкой. Сама она покорно ела все, что давала мать, куклы же чванились, не хотели есть надоевший картофель.

— Еще и кочевряжатся, нос воротят! Чем вас кормить прикажете?

В избу вошла соседка, вдова Настасья Пряхина, Клашкина мать. Она вечно жаловалась на жизнь, ябедничала на ребят и жила всеми обиженная и на всех озлобленная. Еленка притихла. У Пряхиной был густой, низкий голос, и звали ее за это Деревянный Гром. Она сразу наполнила избу Дерябиных сердитым гулом. В избе стало тесно, тревожно.

— Что же ты, Анисья, за охлестом своим не смотришь?

Еленка поняла, что соседка жалуется на старшего брата Андрейку, и вылезла из-под полога.

— Распустила парня совсем: стекло опять у меня выбил, — гудела та.

Мать сидела с испуганным лицом. Это значило, что за разбитое стекло отец будет Андрейку бить.

— Настасьюшка, отцу-то ты не говори, Христом-богом прошу, — зашептала мать, Еленке показалось, что она сейчас задохнется.

Соседка кричала:

— У тебя ума нет, я твоего углана укрывать не буду!

Чтобы чем-нибудь помочь матери, Еленка приблизилась к Пряхиной и хмуро пригрозила:

— А я вашей Клашке морду набью.

Лицо соседки побагровело, глаза готовы были вырваться из орбит.

— Соседей бог дал! У вас нужда, и у меня нужда! У меня в семье зарабатывать мужика-даровика нет!

Она ушла. Мать быстро зашептала:

— Елюшка, мила дочь, скорей Андрюшку найди пусть домой сегодня не идет, пусть ночует на воле…

II

Дом Дерябиных, пригнувшийся к широкой голой горе, словно прихлопнутый чьей-то тяжелой рукой, стоял в ряду с другими, тоже почерневшими от времени. Дома то карабкались вверх, то сбегали вниз. К некоторым пристроены крытые дворы. Были дома и совсем без дворов, огороженные легкими изгородями.

Эта часть поселка носила игривую кличку Мигай, и никто не мог сказать, кто и почему ее так назвал. Из-за горы виднелись заводские трубы. Самый завод был скрыт: его окружали горы, и трубы торчали из-за них, как воткнутые в землю.

Гора с трех сторон омывалась огромным заводским прудом. На дальнем берегу стояли богатые каменные двухэтажные дома. Там жили купцы, поп, управитель завода и прочая заводская знать. Богатая сторона называлась Кужимовкой. Год назад Кужимовка сгорела дотла. Богатеи отстроили дома заново. В Мигае же открыли кабак.

Стояла весна. Небо было легкое, трава на земле яркая, молодая. На березе щелкали скворцы, с берега, из-под нависшего над водой камня, слышны были голоса ребят.

Еленка любила смотреть через пруд в Кужимовку, слушать песни плотников, которые строили новые дома, Сейчас пруд был взъерошенный, и за шумом волн не было слышно ни песни, ни стука топоров. Но едва Еленка стала спускаться на берег, с облупленной колокольни в Мигае раздался тоскливый звон.

Девочка остановилась. По крутому берегу пруда в Кужимовке медленно двигалась похоронная процессия.

Еленка снова вскарабкалась на гору и побежала к церкви, боясь не успеть к раздаче поминания.

В церковной ограде, обсаженной тополями, отпевания ждали нищие. Одни нетерпеливо выбегали навстречу, другие оставались на месте, перешептывались, стараясь угадать, много ли несут поминания и хватит ли его на всю братию.

На паперти ссорились два старика: кривой с курчавыми седыми волосами и горбатый рыжий урод.

— Я под Егория Победоносца встану, под самый лик его — я первый пришел! — кричал, растягивая слова, кривой.

Горбун отвечал ему детским стонущим голоском:

— Я всегда под Егорием святым стою, мое тут место!

Он хватал за полу кривого, стараясь оттащить от стены.

— Усопшая-то Егоровна была, так вы все бы сегодня под Егория Победоносца встали. Мое тут место!

Еленка проскользнула вперед и встала в неглубокой нише, под огромную икону Георгия Победоносца. Все старались разместиться под этой иконой, теснились и толкали друг друга.

Горбуна запихнули в нишу напротив, под какого-то стертого святого.

Женоподобный Георгий улыбался со стены, глядя на суету нищих.

В церковь не пускали.

Кривой старик опустился на колени, поставил перед собой жестяную кружку и разложил на платке несколько кусков черного хлеба. Куски были измятые, на них налипли крошки и волоски, но Еленка не могла оторвать от них взгляда. Она прислонилась к ногам белой лошади под святым и громко спросила:

— Ты один все это съешь, дедушка?

Старик молчал, да и все нищие вдруг притихли, закрестились. Некоторые протянули вперед руки и запели что-то печальное.

По паперти в церковь пронесли гроб под черным покрывалом.

— Прими милостиво рабу твою, господи, — громко взмолился кривой.

Еленка опустилась на колени. Когда кривой припал в молитве головой к полу, она схватила с платка толстый ломоть хлеба и спрятала в карман.

Из церкви донеслось монотонное чтение священника и запах ладана. Кружило голову. Казалось, что своды падают на людей. Хотелось есть. Часто крестясь, Еленка левой рукой отщипывала от куска в кармане крошку за крошкой и совала их в рот. Так она съела весь хлеб.

В церковь Еленка пробралась только к прощанью.

Люди шли вокруг гроба, прикладываясь к кресту и к руке усопшей.

Некоторые умильно разглядывали лицо мертвой кабатчицы, некоторые что-то шептали про себя, то поправляя на покойнице платок, то отгоняя от ее лица мух. Все это: отпевание, размахивание священника руками и крестом, тусклое мигание свеч, стон старух, пение хора где-то за колоннами, — все походило на интересную игру в куклы.

Еленка склонилась над покойницей. Сдерживая крик отвращения и ужаса, поцеловала холодную руку. Какая-то старуха сунула Еленке на поминание ситцевый платок с черной каймой и оттолкнула от гроба.

На улице гудел заводской гудок. От завода и к заводу шли длинной толпой люди. Все они были чем-то похожи друг на друга, с усталыми лицами, с угрюмыми взглядами. Одежда их лоснилась от грязи и мазута.

Высокий узкоплечий рабочий, за которым шла Еленка, вдруг остановился, крякнул и направился к кабаку. Встречный старик с рыжей бородой проводил его жадными глазами.

Снова загудел гудок. Рыжий старик еще раз оглянулся на узкоплечего, подходившего уже к голубому палисаднику, и, ссутулившись, быстро и зло зашагал к заводу.

Еленка попала в самую гущу рабочих. Она бежала, стремясь успеть домой раньше отца и предупредить Андрейку.

У кабака Еленка встретила Клавку Пряхину. Та поджала маленькие пухлые губы, как всегда, когда хотела настоять на своем. Была Клавка щуплая, бессильная, и ничего не стоило смять ее. Еленка оглядела подружку с головы до ног и спросила:

— На что твоя мать к нам жаловаться приходила?

Клавка молча показала Еленке язык. Еленка пригрозила:

— Ты в землю сейчас вопьешься…

Клавке на этот раз повезло. В стороне из-за домов послышались крики. Отец Еленки, Николай Дерябин, выволок за руку Андрейку и потащил его по усеянной камнями тропе к пруду.

Дико вскрикивая, Дерябин хлестал сына веревкой.

Сзади бежала мать и торопливо крестилась.

Еленка остановилась перед отцом и, глядя прямо в глаза ему снизу вверх, протянула платок.

Отец взял платок, а Еленка все стояла с протянутой рукой; тогда он хлестнул веревкой по ее оцепеневшей руке и направился к кабаку.

III

Николай Иванович Дерябин работал на многих заводах, был на Северном и Среднем Урале, жил по баракам один и с семьей, но нигде не находил покоя. Непонятная тоска срывала его с обжитого места, гнала дальше. Когда подросли старшие дети и начали работать, Дерябин осел в Мигае. Андрейке и Еленке уже не пришлось скитаться, они родились и выросли здесь.

В этот вечер спать в доме Дерябиных легли засветло.

Слышно было, как в каменистых берегах вздыхал пруд, как у винной лавки скрипела вывеска.

На полу всхрапывала Талька, стонал Андрей. Между Андреем и Еленкой лежала мать. На руке у Еленки нежилась кукла. Девочка кутала ее в тряпье и шептала:

— Не реви, я вырасту большая… Есть мы будем сколько захотим… Хорошо будем жить…

Еленка вспомнила платок, унесенный отцом в кабак, и, всхлипнув, повторила:

— Хорошо жить будем, а тятя — нет.

Громко вздохнула мать. Захотелось утешить ее. Пусть мать знает, что скоро Еленка будет большая, сильнее отца, и увезет их всех далеко, где каждый день умирают купчихи, а отец останется здесь.

— Мама, — тихо окликнула Еленка.

Мать не ответила, и девочка заревела:

— Мама, я есть хочу.

— Спи! — строго приказала та.

Храпела Талька, бегали по стенам тараканы; у кабака кто-то одиноко запел:

Меня милка провожала,

Привораживала…

Певец оборвал песню, на всю улицу свирепо выругался.

Неожиданно Андрейка произнес:

— Я тоже на завод пойду… На домну… Тогда пусть он меня хоть раз ударит!

Мать спросила:

— Болит тело-то?

И осторожно прикрыла сына дерюгой.

— Не-ет… — ответил мальчик, всхлипнув.

Еленке было непонятно, почему плачет Андрей, если тело не болит от побоев. Сама она перестала реветь, как только услышала плач брата.

— Возьми, Андрюша, завтра можешь весь день играть, — протягивая куклу, прошептала она.

Куклу Андрейка оттолкнул. Тогда Еленка сказала ласково, как мать:

— Спи-ка! — Подумав, серьезно, задумчиво предложила: — Давай, Андрюша, убьем его…

Всхлипывания Андрейки прекратились. Мать тоскливо рассмеялась, на минуту притихла, подумала и громко, на всю избу вздохнула:

— Дурочка ты, Елька!

Талька перестала храпеть. В избе, по углам, сразу стала заметна темнота. Еленка прижалась к матери. Прижался к матери и Андрей.

— Все еще не спят галчата, — проворчала Талька. Поднялась, неслышно ступая по кошме, подошла к столу, на котором стояла кринка с водой, напилась и снова легла, на этот раз рядом с Андрейкой.

Когда Талька сказала: «Слушайте-ка…» — что всегда было началом сказки, — Еленка, оставив куклу у матери, переползла к сестре и затихла.

— Сказка будет про птицу-соловья, что у нас тут не живет, только в гости налетает, — начала Талька сонно и ласково.

Ребята подвинулись к ней, даже Анисья, поправив волосы, легла поудобней.

— Слушайте… — повторила Талька и начала сказку:

— В некотором царстве, в некотором государстве, именно в том, в котором мы живем, жили да были старик со старухой.

Ну, жили они, как и водится, бедно. Раньше-то старик в шахте у заводчика Строганова робил, на славе был, а потом, как спинушка-то согнулась, ну и, сами знаете, на что такой заводчику?

Вот и стал старик рыбой промышлять. Да, вишь ты, грех какой: что наудит, то и в кабак, что наудит, то и в кабак. Сами знаете, кто у нас из рабочих-то людей не пирует? Ну а старуха все голодом сидит. Жизни уж не рада. Нет ей ни счастья, ни полсчастья. Вот и стала она бога молить: «Господи, возьми ты меня к себе, не нужна я, говорит, на земле».

А господи-то ей ответ и дает: «Да и здесь ты не больно нужна, нероботь старая».

Анисья неожиданно рассмеялась, потом сердито сказала:

— Мелет-мелет мельница. Где ты только собираешь всякую всячину?

Еленке было страшно за старую нероботь, которая осмелилась говорить с богом.

Бог в ее представлении беспощадный и злой. Он видит с неба все, что делают люди на земле, и ждет только случая, чтобы наказать их. Когда Еленка за столом роняла крошки хлеба, мать говорила:

— Не балуй! Богушко с небушка камушком убьет.

Еленка верила этому, и теперь смелость старухи испугала ее.

— Обиделась она и говорит, — продолжала сказку Талька. — «Я тебя, господи, всю жизнь про черный день берегла. А ты мою жизнь не в счет? Сама успокоюсь, без тебя…» Шибко осердил ее господь-то!

После этого пошла старуха в лес: старик давно кучился[1] удилище ему принести вересовое[2]. Ну, пошла старуха в лес. Идет-идет, долго ли, коротко ли, только насилу дошла. Места-то, сами знаете, у нас какие: горы да перекаты не для старушечьих ног. Умаялась она. Идет да плачет. «Где, говорит, счастье я себе найду?»

Дошла до вересиновки колючей и хотела ее ножом срубить. А из кусточка-то вересового птица и выпрыгнула. Птица-соловей. Я сама-то не видывала ее, а люди говорят, будто она маленькая да серая, замухрышкой живет. Но голосом важна. Как запоет, так за душу и берет. Выпрыгнула это она да и воспела столь жалостно: «Ой, говорит, стара-ладушка, не режь куста вересового: птенцов я в нем вывожу». А голос у нее и в сам деле утешительный. Старуха умилилася: «Но как же, говорит, не резать мне его, сама посуди. Удилище старику непременно надо, хоть чебачками меня покормит, а то я голодом живу, без счастья, без радости».

Соловей-птица опять воспела старухе: «Не режь, подожди, будет тебе счастье-радость на земле. Вот, говорит, сейчас станет тихо по всем горам: ни деревце листом не шевельнет, ни птица не пропоет. Так будет тихо, будто вся земля уснула! В это время на земле счастливый родится. И всем тот счастливый счастья от себя отбавит, а у него все счастья не убудет. Вот и иди ты, старая ладушка, ищи того счастливого, а мой куст вересовый не трогай».

Как воспела птица слова эти, так сразу и тихо стало на земле: ни деревце листом не шевелит, ни птица какая не пропоет. А в этот час счастливый и родился. Закричала старуха и побежала искать счастливого, чтобы взять себе счастья-радости. Кричит, а голосу нет, бежит, а шагов не слышит, — такая тишина стоит.

Бежала она, бежала, кричала она, кричала: «Счастливый родился, счастливый родился!», ну и…

…Хорошо лежать на нежной Талькиной руке. Пахнет теплом и потом. Девичий голос по-старушечьи ласков.

На улице прогрохотала телега и замолкла под окнами.

— Илька, — громко шепнула Талька и, освободив руку из-под головы сестренки, вскочила: так осторожно стучал в окно только Илья, старший брат, работавший с лошадью на рудниках. Талька выбежала навстречу брату, тут же вернулась и тихо сообщила:

— Пьяный он.

В избу, шаря руками по косякам двери, ввалился Илья.

Талька молча посторонилась.

— Эй, вы! — икая, крикнул Илья и запел:

Я с галерки полетел,

Трам-та-ра-ля-лям-лям,

Лаптем барыню задел,

Трам-та…

— Господи! — с отчаянием взмолилась мать и начала подниматься с кошмы, но долго не могла встать, металась на одном месте, как подбитая курица, и все вздыхала: — Господи!

Еленка заревела, пряча лицо в подушку. Илья стоял над ними в светлом пятне, падающем из окон кабака, и вдруг захохотал совершенно трезво и весело.

Анисья долго не могла понять, что все это лишь шутка Ильи, и кудахтала:

— Господи!

Илья усадил мать, достал из мешка и повесил ей на плечо связку белых баранок, твердых, как дерево, а потом долго искал по карманам заработанные за неделю деньги и положил их перед матерью, звонко подбросив монеты.

— На! Хозяйствуй!

И только тут Анисья заплакала:

— Хоть ты не пируй у меня, Илья!

Она услышала его добрый, веселый смех. Андрей ломал зубами баранку и мычал от нетерпения и восторга.

— Чудо-голова. — Талька хлопнула Илью по спине. Они схватились и завозились, стараясь побороть друг друга.

Теперь, слыша обрывистые возгласы расшалившихся детей, Анисья тихо смеялась:

— Слава тебе, господи!

— Еленку-то не растопчите! — крикнул Андрейка.

Илья свалил сестру на кошму. Талька хохотала и вырывалась.

Еленку сковала лень. Ей хотелось подняться и пошалить, но все тело наполнилось приятной дремотой.

Она увидела страшный сон, завозилась и забормотала, потом вскочила и с ревом позвала мать.

— Спи, — уговаривала Анисья, укладывая ее голову к себе на руку, но Еленка сопротивлялась, плакала и бормотала:

— Тятя идет, нас бить будет!

— Спи, дурочка! Твой тятя теперь пьянее кабака! Илька приехал, тебе гостинец привез.

— Бу-бу-бу, — отозвался из темноты Илья.

Елька притихла. Илья заговорил о лошади:

— Кормить ее нечем. Овес хоть воруй.

Анисья, вздохнув, ответила:

— К Савкину толкнись. Съездишь ему раз-другой в Екатеринбург за вином, вот и заработаешь на овес.

Еленке сунули баранку и куклу. Баранку девчонка начала грызть, а куклу прижала к себе.

— Спи, рева, — всхлипывая, сказала она кукле и уснула.

IV

Утром, как только мать ушла искать пьяного отца, Андрейка уселся в угол на сложенные в кучу кошму и подушки, зажал в зубах суровую нитку, натянул и осторожно перебирал, как струну. Получались стонущие звуки. Андрей натянул нитку туже, она запела высоко, нежно и задрожала. Казалось, что сейчас она тонким голосом скажет «трень» и оборвется. Это было похоже на то, как мать начинала песню:

Скучно пташке сидеть в клетке…

Голос матери при этом дрожал и, казалось, рвался, поднимаясь все выше.

Скучно ей при золотой…

Андрей ослабил нитку, и звук затрепетал.

Еленка придумала интересную игру: взяла за руки одну из кукол и, склонившись, повела к столу.

Ноги у куклы заплетались и волочились по полу. Эта Еленку смешило:

— Что ты, Илюша, без вина назюзюкался?

Правда, у Ильи должны были быть черные взъерошенные брови и большие серые глаза, умные, с веселой усмешкой, от смеха у Ильи должны играть на щеках ямки. У куклы всего этого не было. И усы, и брови всего лишь наведены химическим карандашом, но в игре это был Илья.

У стола Еленка объявила:

— Это кабак, понарошку, а это кладовая с овсом.

Она указывала на приготовленные под столом щепки и прошептала:

— Все уснули, укради!

И схватила самую большую щепку. Прижав ее к кукле, побежала вместе с Ильей и мешком овса в свой угол.

У нее был серьезный замысел: выкрасть корм для лошади у кабатчика и отдать Илье, чтобы он мог подвозить к заводу руду. Но посреди избы Илья внезапно вырвался из рук, шлепнулся на пол. Вышло так, что игра переменилась: Еленке приходилось следовать за куклами, а не вести их за собой.

— А-а! Попался вор! В каталажку его!

Схватив куклу, Еленка бросила ее на очаг, объясняя свои поступки:

— Урядник-то злой!

Андрейка, перестав бренчать ниткой, с интересом следил за сестренкой.

Вот она побежала под полог и объявила там куклам голосом матери:

— Илюшку поймали!

— Дура ты, Еленка, — сказал Андрей.

По голосу его выдумщица поняла, что ей лучше прекратить игру, и вышла на улицу.

У ворот стояла телега. Оглобли подняты кверху и связаны веревкой. Играть под телегой в кражу лошадей интересней.

Под окном соседнего дома прыгала Клавка Пряхина.

Играть вдвоем еще занимательней: Клавка могла бы быть урядником и лупить Илью за воровство в каталажке.

— Я сейчас всю водку в кабаке украду, чтобы тятя дома пировал, — говорила Еленка про себя, но так, что подружка слышала все, от слова до слова.

И Клавка не выдержала.

— Прими меня, — тихо попросила она.

Тут Еленка сразу вспомнила обиды, которые приходилось терпеть от подруги.

— Твоя мать на Андрюшку нажаловалась…

— А он у нас окно выбил…

— Ты дразнишься…

— Я больше никогда дразниться не буду!

— Побожись!

— Отсохни у меня руки и ноги! — с жаром дала Клавка страшную клятву.

— Давай только по-другому играть…

— Как? — спросила Клавка.

— Я буду тятя, а ты мама.

— А что мы будем делать?

— Ты мой посуду, а я тебя буду бить.

Под столом, под телегой, в темных углах, где приходилось девочкам ютиться с куклами, становилось тесно. Чтобы играть в жизнь, надо было ее видеть.

Подружки вылезли из-под телеги, побрели по улице, укачивая кукол на руках, как любимых детей.

Увидев возвращавшуюся с завода мать, Клавка зашептала кукле:

— Вон мама идет, черная… Глаза бегают. Опять злая сегодня.

— А вон сидит кошка: кабатчиковой собаки боится.

— Собака у кабатчика злая, туда не ходите…

Тряпичные куклы тихо сидели у них на руках, смотря в мир большими глупыми глазами.

Подружки подошли к кабаку, из открытых окон которого несся на улицу запах вареного мяса, и притихли. Слышно было, как Феша, кухарка кабатчика, звенела ножами. Рыжая собака сидела на траве, нетерпеливо стучала о землю прямым твердым хвостом и повизгивала.

Через головы девочек пролетела кость. Собака поймала ее, легла на брюхо и, придавив кость передними лапами, начала грызть.

Клавка указала кукле на собаку и поучительно объяснила:

— Это собака мясо ест.

Девочки молча пошли прочь, все время оглядываясь на собаку, которая каждый день ела мясо.

Дома Еленка сказала матери с упреком:

— Ты хоть бы мясные щи нам сварила.

— Не в чем у нас, — улыбнулась Анисья виновато.

— А в горшке-то…

— Да не скоромный он. Вот был бы жирный чугунок, мы каждый бы день щи с наваром ели.

V

В полдень Еленка и Андрей понесли сестре завтрак, завязанный в красный платок.

У края дороги, черной от угольной пыли, сидела худенькая, как подросток, девушка и плакала. Слезы полосами размыли сажу на лице.

Это была Лиза, старшая дочь вдовы Пряхиной. Андрей остановился, глядя, как она всхлипывает и вытирает лицо подолом розовой юбки.

Еленка, сюсюкая, словно говоря с куклами, когда те ушибались, произнесла:

— Не реви, Лиза…

Лиза заплакала громче.

Под горой длинная труба завода, пересекая небо, изрыгала грязный дым. Не зная, как утешить плачущую девушку, Еленка сказала еще:

— Труба большая-большая да черная, все небо сажей заплевала.

Ребята сели рядом с Лизой. Мимо них рабочие проносили в гору носилки с рудой. Высокая тонкая девушка обрывисто и хрипло считала шаги: «Сто восемьдесят два… сто восемьдесят три…» И долго еще слышали ребята ее задыхающийся счет: «Двести пятнадцать… двести девятнадцать…» На Лизу никто не глядел.

Прошла и Талька в паре с маленькой толстушкой с увядшим серым лицом.

Работала Талька сдельно: за каждые носилки руды, внесенные с напарницей на гору, к горящим кучам, получала копейку, поэтому работала торопливо, несмотря на зной.

— За копейкой гонятся, — прошептала Лиза, следя мокрыми глазами за рабочими, и пожаловалась: — Я без отдыха носилки нести не могу, вот они меня и обегают. А мне надо заработать. Я тоже есть-пить хочу.

Раздался гудок. Ребята вскочили и побежали за Талькой. На горе в огромных кучах тлела руда, было жарко, удушливо пахло серой. Рабочие сидели на грязной поляне, около брошенных носилок, вытирали вспотевшие лица. Молчали. Лиза Пряхина тоже пришла сюда и остановилась, глядя на Тальку просящими глазами.

Та бросила в миску недоеденный кусок и объявила напарнице:

— Я буду с Лизкой руду носить, а ты тачкой повози…

Лиза, просиявшая от этих слов, подошла ближе, обмахивая лицо ладонью.

— А завтра ты со мной пойдешь? — спросила она.

И вот девушки и парни снова отправились за рудой. Под гору бежали бегом, а носилки волоком тащили по земле. Отделенные от ребятишек завесой пыли, девушки запели:

Кругом, кругом осиротела,

Тебя, мой милый, здеся нет…

Еленка, осторожно ступая, пошла на песню, но песня смолкла, и в гору снова потянулась вереница носилок.

Девушки шли молча, дышали тяжело. Лица их еще больше почернели от пота и пыли.

Лиза Пряхина старалась шагать так же широко и быстро, как Талька, но на середине дороги вдруг испуганно закричала:

— Ой, брошу, брошу… Наташа, ставь скорей!

И, не дождавшись, когда отпустит носилки Талька, почти бросила свой конец. Руда посыпалась ей на ноги.

Девушки обходили их стороной. Каждый шаг был тяжел.

Кричали:

— Нашли место отдыхать!

— Вам бы телят гонять, а не руду таскать!

— Зря ты с ней связалась, Талька.

— Что с ней заробишь?

Лиза, обливаясь потом, поворачивала на каждый возглас лицо.

Андрейка развязал платок, достал из миски недоеденный Талькой кусок, который мечтал съесть сам, и протянул Лизе:

— Пожуй!

Лиза машинально взяла кусок и, стоя под солнцем, начала есть. Руки дрожали. А мимо одни за другими проплывали носилки.

— Закусываете? — спросил белокурый парень с румяным лицом. Это был товарищ Ильи, Палька Лямин. Приходя к Дерябиным, он делал из бумаги гармоники для Андрейки, веселый и добрый. И теперь Еленка не поняла, отчего так испугалась Лиза. Бросив кусок, девушка схватила носилки, крикнула:

— Пошли, Талька… — и побежала.

Лямин смотрел вслед задумчивым добрым взглядом. Затем догнал, перенял у Лизы носилки.

— Отдохни-ка, а мы с Талькой в один миг…

Работницы с песней шли обратно, таща носилки волоком, подымая пыль.

Еленка снова пошла за песней, но Андрей больно дернул ее за руку и сказал:

— Плюнь на них, они злые…

Девочка недоуменно посмотрела на брата, зная, что он учит нехорошему. Лицо Андрейки было серьезно: он взъерошился, как озябший воробей. Еленке показалось, что он сейчас заревет. Она шагнула вперед и покорно плюнула на дорогу.

VI

Обмануть мать не стоило большого труда: она всегда слепо верила детям; но ребята все-таки соблюдали осторожность, когда пробирались к берегу. Только бы проскользнуть мимо окон, сбежать под камень, к мосту. Они решили улизнуть к Илье, который теперь возил для кабака вино и жил у Савкина, в Кужимовке. Еленка жалела, что с ней не было ни одной из кукол.

— Посмотрели бы, как я по богатому-то дому пройдусь…

На мосту шаги детей звучали, как удары по пустой бочке. Еленка сильно топала ногами, а потом стремительно бежала к перилам и заглядывала через них на темную под мостом воду, чтобы увидеть, кто там так страшно гудит.

Пруд был тихий, но у стропил вода дрожала.

За прудом, у большого кирпичного дома с лавкой на одном дворе, Андрейка шепотом приказал:

— Ты там не балуй!

По двору расхаживали степенные куры. За свалкой пустых фанерных ящиков кто-то нежно смеялся, а из открытых дверей кухни несся сердитый женский окрик:

— Марина!

Ребята остановились посреди двора, не зная, где здесь найти Илью.

— Марина! — зло повторил кто-то из кухни.

Из-за ящиков, всполошив кур, выскочила девушка с желтыми кудряшками, в белом платье, с розовым, как у куклы, личиком. Она воркующе рассмеялась и погрозила ящикам маленьким кулачком.

Следом за ней выпрыгнул Илья, но, увидев ребят, остановился, поправил рубаху, шутливо пригрозил девушке:

— Попадешься, Маринка, вечером…

У ребят Илья спросил:

— По пряники пришли?

Маринка загородила от него детей и, притворно сердясь, закричала:

— Нечего вам с ним растабарывать, пойдемте в кухню. Ему товар грузить надо, а он разыгрался…

По дороге в кухню Еленка легонько тронула девушку за руку и убедилась, что это не кукла.

Кухарка Феша, пышноволосая, чернобровая женщина, все время сновала из кухни в горницу и обратно.

— Прохлаждаешься! — ворчала она на дочь. — Знаешь ведь, что мне в кабак идти надо торговать, а дом и оставить не на кого!

— Садитесь к столу, накормлю, — подмигнула Марина, сунула на тарелку остатки жареного мяса и начала подметать пол березовым веником.

Ребята принялись за еду, но каждый раз, когда входила в кухню Феша, они отодвигали тарелку и испуганно вытягивали на коленях руки. Кухарка же была веселого нрава и, несмотря на сердитый голос, любила смеяться.

— Не бойтесь, не своим вас кормим, не жаль! — посмеиваясь, успокаивала она.

Уходя в горницу, Феша оставила дверь открытой, и ребята увидели завешанные тюлем широкие окна, мягкую красную мебель, длиннолистые пальмы в углах, а между окнами, в каждом простенке, — зеркала в черных узорных рамах.

— Смотри. — Андрей дернул Еленку за руку.

На пестром ковре, над диваном, висели ружья с длинными узкими стволами и двуствольные с тяжелыми прикладами, а в середине — скрипка с огромным розовым бантом у колков. Казалась она такой маленькой и одинокой, будто девушка среди мужчин.

— Скрипка, — шепотом сообщил Андрей.

— Брюхо-то у нее перетянуто, как у осы, — заметила Еленка. — Скрипка… скрипит, значит. Все скрипит, все скрипит, пи-пи, пи-пи…

Маринка, закинув голову, хохотала над рассуждениями детей, но вдруг испуганно смолкла и огляделась: вместе с пылью и сором она вымела из-под половика деньги, несколько цветистых бумажек.

— Сколько? — шепотом спросил Андрейка.

Марина бросила веник к куче мусора, взяла деньги, пересчитала и снова бережно положила под половик.

— Сто!

Из горницы вышел хозяин Савкин, без сюртука, в белой измятой рубахе, которую все время поглаживал на груди волосатой рукой. Марина прошептала:

— Деньги кто-то потерял.

Она откинула половик, но Савкин и не взглянул на деньги. Сжав ладонью свою выдававшуюся вперед аккуратненькую черную бородку, хрипло сказал:

— Нашла… Значит, твои…

Андрейка тихонько подталкивал Еленку к выходу. Но дети успели еще увидеть, как в кухне появилась Феша и подозрительно оглядела дочь.

Марина, обгоняя ребят, убежала. Мать ее подняла с полу деньги, поклонилась хозяину:

— Спасибо тебе, Иван Денисыч за подарок… Только Маринку мою не срами… Моя жизнь, как на блюдечке, ясная… Недавно овдовел, а дуришь…

Савкин взял Фешу за мягкий с ямочками подбородок и сказал:

— У-у, ягодка!

Он ушел, за ним, улыбаясь, ушла в горницу и Феша, скинув с себя грязный передник.

Во дворе Марина, плача, что-то рассказывала Илье. У того было злое лицо и красные глаза, как у отца с перепоя.

VII

Когда у Николая Дерябина кончался запой, он жадно набрасывался на работу. Вечером, после гудка, уходил на побочные заработки: покрывал железом крыши новых домов в Кужимовке, красил заборы, нанимался к купцам в ночные караулы у магазинов. — любой труд выполнял легко.

В доме появлялись деньги. Мать, несмотря на болезнь, весело хлопотала у печки, стремительно бегала из избы в сени, в маленький огород — за луком, за морковью, за капустным листом под калачи. Хлеб, испеченный на капустном листе, любила вся семья.

Все оживало в доме Дерябиных.

Игры у Еленки также менялись. Она играла в такие дни в школу.

Как-то прошлой осенью повел Андрейка сестренку в Кужимовку к школе. Под широким открытым окном он остановился и шепотом приказал:

— Слушай.

Долго Еленка ничего не могла услышать, кроме глухого тихого шума, и вздрогнула, когда прозвучал красивый отчетливый голос учительницы:

— Сегодня, дети, напишите, как вы провели лето.

Андрейка, подняв кверху лицо, полуоткрыв рот, жадно слушал. Еленке же недостаточно было слышать. Ей хотелось увидеть то, что происходило за широким распахнутым окном. Она вскарабкалась на завалинку и, ухватившись за узорный наличник, заглянула в класс. Дети, сидевшие за черными партами, молча писали; тонкая высокая девушка, учительница, от классной доски смотрела на Еленку и улыбалась.

— Тебе что, девочка?

Еленка, не ответив, скатилась вниз, вместе с Андрейкой побежала прочь.

С тех пор в счастливые дни Еленка играла в школу, усаживала кукол рядком у стены и громко и нежно говорила:

— Теперь, дети, пишите, как вы провели лето.

Сама она знала бы, что написать о лете. Они с Клавкой Пряхиной украдкой от родных каждый день купались; обе уже научились плавать.

Хорошо бухнуться в жаркий день с крутого берега в прохладную воду, рассечь ее руками, поднять серебряный сноп брызг, нырнуть ко дну. Вода выбрасывает наверх тело, как резиновый мячик.

Она могла бы написать учительнице и о том, как они ходили с матерью за клюквой на болото. Кочки были красные от ягоды, словно болото расцвело. Собрать всю ягоду невозможно. А мать все доит руками тонкие безлистные стебельки, набирает клюкву в корзину, ссыпает ее в берестяной туесок, висевший за спиной, наконец наполняет твердыми, как бусинки, ягодами подол платья.

Вначале они ступали по кочкам осторожно, оберегая ягоды, а к концу дня безжалостно давили их каждым шагом. На кочках оставались яркие, будто кровяные, следы.

Могла бы написать Еленка и о том, как ходила она с Андрейкой в лес, как, потеряв его там, решила, что лес никогда не кончится и к дому не выйти, как вышла к знакомой опушке и смотрела на темную стену леса, стараясь угадать, что же находится за ней, с той стороны.

Куклам она говорила строгим голосом учительницы:

— Дети, пишите правду. Ведь ревели в лесу от страха?

Отец приходил домой теперь виноватый и добрый. Несколько дней он как бы совсем не замечал, что дети сторонятся его. Но однажды ласково притянул Андрейку к себе, забрал его меж колен, погладил большой рукой по голове и спросил:

— Все сердишься?

Андрейка молчал.

Тогда отец сказал, заглянув ему в глаза:

— Милый сын.

У Андрейки дрожали от обиды губы. Но он не ушел от отца, а ткнулся ему в грудь и заплакал.

— А ты не реви… — тихо учил отец. — Вот скоро на завод пойдешь. Куда только определить тебя: на домну или в механический, к станку?.. Может, приняли бы в ученики. Куда бы ты хотел?

Андрейка оживился. Глаза высохли.

— А нельзя, тятя, в школу?

Отец помрачнел, ответил не сразу:

— В школу, сынок, опоздал ты. Тебе уже четырнадцатый год. Да и не к чему. Читать-писать умеешь, и хватит.

И замолчал.

Вечером в доме появился Илья, молча проскользнул в кухню, не глядя на отца. Пошептавшись с матерью, скоро ушел.

— Илья-то жениться хочет… — робко сообщила мужу Анисья и рассказала ему о Марине, хваля ее красоту и скромность: не скрыла и соображение, радовавшее ее, что из кабацкого дома девку без приданого не вытолкнут.

Темнело. Ребята улеглись спать, а мать все говорила, стараясь убедить мужа.

Еленка, подняв голову, слушала, все время порываясь что-то сказать. Андрейка, лежа с сестренкой рядом, настороженно притих. Наконец можно было вставить слово и Еленке: мать не все знала и девочке не давало это покоя.

— Марине купец каждый день под половик по сто рублей кладет, — хитренько проговорила она.

Андрейка больно щипнул ее за руку. Еленка захныкала.

Укладываясь спать, Анисья поучала детей:

— Зря не болтайте, берегите слова — жизнь и без того тяжкая… живите тихо, смотрите ниже себя, легче проживете!

Дерябин вдруг ударил кулаком по столу и выругался. На него находила иногда беспричинная ярость. Ребята прижались к матери.

— Врет она! — крикнул отец. — Жить орлом надо!

— То-то ты и орел, — неожиданно возразил Андрей, ужасаясь своей дерзости, — как напьешься, так и в луже.

Мать привстала, загородила собой сына; но отец только усмехнулся, грустно и тихо сказал:

— Верно… Я не орел… Крылья у меня малы, сынок…

Несколько дней подряд взрослые куда-то уходили нарядные и взволнованные. Мать, улыбаясь, твердила:

— Не отказала Феша нам, не погнушалась. — И добавляла с надеждой: — Женится Илька — может, нам полегче будет…

Как-то вечером мать попросила Тальку:

— Уж ты, мила дочь, походи к невесте-то, вечеринки там, приданое шить ее перекрестилась: — Дай-то, господи.

Что должен был дать господи, Еленка не могла понять. Подумав, тихо сказала куклам:

— Дай-то, господи, чтобы наш-то теленок да волка съел.

Талька, натягивая на себя розовое платье с оборками, которое надевала только по праздникам, жаловалась:

— Мне уж это платье и надевать стыдно, старое, трещит по всем швам. Вот увидишь, мама, какие девки нарядные к Марине придут.

Мать, будто не услышав слов дочери, произнесла умиленно:

— А ты ведь, Таля, у меня красивой выросла. Тоненькая, как былиночка, ровно не на пожоге работаешь, а в горничных у барина служишь.

И Еленка увидела, что Талька очень красивая. Черная коса спускалась у нее до пояса, на висках кудрявились волосы, обрамляя чистый высокий лоб и строгое неулыбчивое лицо, шейка у Тальки была нежная и белая. Почему-то Еленка, глядя на нее, жалела сестру.

Теперь в жизни было интереснее, чем в игре. Каждый день приносил новое.

Вот мать моет и чистит избу, суетится у печи, варит настоящие мясные щи, печет пироги, иногда дает Еленке пригоревшее печенье и уносит стряпню в чулан. В избе пахнет небывало вкусно. Однажды Анисья принесла большую корчагу и почему-то шепотом стала учить Еленку:

— Ты, мила дочь, спрячься за двери, а как только молодые на порог встанут, ты со всей-то силушки корчагу брось на пол.

Еленка с недоумением смотрела на мать!

— Да ведь она, корчага-то, сломается.

— А ты этого не бойся. Так и бей, чтобы сломалась в мелкие дребезги.

— А зачем?

— Так надо.

Еленка немедленно встала к двери, жалея о том, что Клавка Пряхина не видит ее с корчагой, но утешилась: будет чем похвастать перед подружкой.

Однако, понимая, что она нужна, что к ней обращаются за помощью, она потребовала, как и Талька, другое платье. Мать сказала:

— Да нету у тебя другого-то, Елюшка, вот подожди, Тальке надо новое делать, заневестилась девка, сошью ей новое платье, а тебе старое розовое перешью. И будет у тебя обновка.

Услышав шум во дворе, Еленка подумала, что молодых привезли. С улицы окна облепили любопытные. Однако девочка ошиблась: это прибыло приданое невесты. Какие-то незнакомые суетливые женщины начали открывать зеленые сундуки, занавесили окна тюлем, на стол разостлали большую белую скатерть. За печкой поставили кровать, взвалили на нее перину, подушки, закрыли одеялом из мелких лоскутков и завесили цветистым ярким пологом.

Еленка онемело следила за ними, не веря тому, что видит: их изба стала тесной, но нарядной. Рядом с ее куклами водрузили горкой три сундука.

Женщины ходили по избе, кричали что-то и вдруг побежали в сени. Мать вытерла покрасневшие глаза и сказала девочке строго и торжественно:

— Ну, Елюшка, бей мельче.

И как только дверь в избу открылась, Еленка со всей силы хлопнула корчагу о пол.

Мелких кусочков не получилось. Корчага раскололась пополам. Тогда подоспевший Андрей бросил половинки еще раз.

Илья и Марина с порога низко поклонились. Тут же Марина в своем подвенечном белом наряде начала собирать осколки, а ей под ноги бросали деньги. Она собирала медяки молча, с рассеянной улыбкой на бледном лице.

Целый день в избе Дерябиных гости ели, пили водку и брагу, кричали «горько». Илья с Мариной не ели ничего, а только целовались.

VIII

Утром на другой день Еленку вытолкнули в сени и молодых подняли без нее. Плача от обиды, она выговорила Илье, когда ее впустили в избу:

— Жених и невеста, стыд!

Еленка решила, что любить Марину не стоит, так как в избе из-за нее стало тесно и шумно, но сноха скоро победила девочку своей добротой. По утрам, садясь на кошму рядом со спящей Еленкой, Маринка будила ее:

— Спали-почивали, весело ли встали?

По вечерам, не зажигая огня, в доме рассказывали сказки или пели песни.

Песни начинал отец:

Ой, как под кустичком, под ракитовым,

Тут сидит-то ли девица, призадумалась.

Тягучий простой напев вызывал грусть, щемящую жалость к себе и к другим, желание сделать людей счастливыми.

Марина с Ильей садились на кровать, тесно прижимались друг к другу. Рядом с Ильей присаживался Андрейка и не мигая слушал, как подхватывает песню мать.

Закрыв глаза, страстным, дрожащим голосом Анисья выводила:

Не купец-то ли девицу обхаживал,

Обхаживал, уговаривал.

Как-то Марина вдруг громко пожаловалась:

— А мне мама все еще деньги не отдает. Сотню целую…

Анисья смолкла, Дерябин, равнодушный ко всему, что не относилось к песне, прошептал:

— Проживем!

И снова запел:

Не плачь, девица-красоточка,

Старопрежняя моя сполюбовница.

Сильный голос бился в тесной избе, как в клетке.

Как с тобой мы сполюбилися,

Все ракитовы кусты развилися,

Все сыры-то дубы преклонилися.

Но и это все наскучило Еленке. Она искала нового, а что нового в том, что большие люди рассказывают по вечерам старые сказки или поют песни. Однако жизнь не была скупа на новое, Нет-нет да что-нибудь озадачивало девочку так, что она на целые дни забывала кукол.

Илья начал исчезать по вечерам из дому. Песни все реже звучали, отец хмурился, Марина плакала, мать беспомощно старалась всех примирить.

Однажды ночью кто-то тихо стукнул в окно, будто клюнула в стекло любопытная пичуга. Не одна Еленка услышала этот осторожный стук.

Илья тихо поднялся и начал одеваться.

— Куда? — строго спросил отец и вскочил с кошмы.

— Надо, — уклончиво ответил Илья.

— Куда, я спрашиваю!

Илья молча натягивал сапоги.

Отец в одном белье подскочил к сыну. Еленка ждала: сейчас он размахнется тяжелой рукой и обрушит на Илью удар страшной силы. Правда, такого еще не бывало, чтобы отец, будучи трезвым, кого-нибудь обижал. Да и не помнит она, чтобы он обижал Илью.

Страшного не случилось. Случилось непонятное. Отец подошел к сыну близко и зашептал:

— Затеяли вы не по силам… Ничего у вас не выйдет. Долю свою не отыскать. Я ее всю жизнь ищу.

— Не там ищешь.

— А вы знаете, где она? Она, как земной клад, роешь-роешь, а только силы зря убиваешь.

— А мы знаем теперь, где этот клад лежит, — с вызовом громко сказал Илья.

Только тут увидела Еленка на фоне окна, что отец меньше Ильи.

Брат ушел. Отец присел к окну, закурил.

Долго старалась Еленка понять все, что услышала. Спросить старших она не решалась. Мать и отец, когда ночью Ильи не было дома, не спали: то один, то другой подходили к окну, открывали его, прислушивались к ночной тишине. Не спала и Марина. Иногда отец выходил на улицу, но скоро возвращался и шептал:

— Ложись, Марина, бог даст, все будет хорошо.

Еленке все чаще хотелось посидеть в лесу, на берегу реки, которая протекала недалеко, дома ей словно становилось тесно.

Река, если миновать высокий утес на берегу, уводила в лес, делала петлю и бежала дальше. Идти за ней далеко Еленка не решалась, каждый раз останавливалась на одной поляне, усеянной купавками и ромашками. Желтые купавки горели словно капельки солнца. Еленка усаживалась среди них и смотрела на реку, всегда для нее загадочную. У берегов под тенью скал и леса река темная и гладкая. На середине блестит, как расплавленное серебро, и чешуится, но и там и тут она бежит, и ничто не остановит ее движения.

Лес по обоим берегам высокий, глухой. В нем живет царь Лешуня из Талькиной сказки, и кто его знает, как он смотрит сейчас на Еленку, сидящую среди цветов на отлогом берегу? Может, он подстерегает каждый ее шаг и каждую думку? А что, если набраться смелости и пойти за рекой? Куда она приведет? Если она бежит и бежит, так не напрасно же, в самом деле?

Еленка пыталась поговорить об этом с Андрейкой, но тот в последнее время заважничал, с ней не разговаривал, все возился с удочками и часто уходил к реке. С удочками возился и Илья и тоже уходил по ночам на рыбалку. Возвращались братья вместе, но рыбу приносили редко.

Как-то Еленка увязалась на рыбалку за Андрейкой, хныкала и бежала, как он ни ругался. Когда брат угрожающе крикнул: «Пойди только!» — она на минутку остановилась, но, как только Андрейка пошел дальше, немедленно двинулась за ним. Так шли они по знакомым местам, по берегу реки, миновали утес.

Солнце скрылось. Река потемнела, словно сосны и пихты, стоявшие по обеим сторонам, сплелись своими верхушками и заслонили свет от воды.

На знакомой поляне цветы исчезли, будто кто-то выполол их, как сорняки. Поляна стала темной-темной. Трава же по-прежнему была высокая и густая. Еленка нашла странную головку какой-то травки, твердую и круглую, как незрелая маковка. Она не видела еще такой травы. Сорвав ее, разобрала листочки и ахнула. Это была пышная купавка, только все лепестки прильнули к сердцевинке, окружили ее плотным кольцом, а сверху закрылись зеленым окололистником.

Еленка, озадаченная, не понимая, что произошло с цветами, чуть не потеряла Андрейку из виду.

Тот уже углубился в лес, пробирался по узкой тропе дальше, не подавая голоса. Еленка бросилась за ним, поднялась на кручу нового утеса, обросшего лесом, дрожа от мысли, что царь Лешуня может протянуть длинную руку, схватить ее и утащить в свое логово. Но близость брата придавала смелость.

Она изо всех сил старалась не отстать от Андрейки, боясь надвигавшейся темноты. Свет теперь падал не с неба, а шел от реки; от леса же веяло мраком, сыростью и прелой землей. Вот Андрейка остановился и тихо свистнул. Остановилась и Еленка.

К Андрейке из лесу вышел Илья и сказал, не таясь:

— Вот тут, Андрей, и стой. На той тропе тоже караул поставим. Наши все здесь. Если кто пойдет, ты…

— Знаю, не маленький — важно ответил Андрей.

Теперь Еленка не боялась Лешуни: здесь были два ее брата и «наши».

Ей хотелось только узнать, куда скрылся Илья.

Андрейка сел на самую тропу, развернул удочку, спустил с кручи ноги и закинул лесу в воду.

За деревьями, в стороне, мелькнул огонь. Еленка пробралась ближе и остановилась за пихтой, увидев у костра людей. Она их всех знала в лицо, они работали на заводе. Теперь они слушали кудрявого широкоплечего человека, который стоял над ними в зареве разгоравшегося костра.

Он говорил незнакомые слова, но сидевшие у костра люди, видимо, понимали его, так как слушали жадно. Глаза их блестели.

Еленка услышала много непонятных слов. Люди вдруг поднялись и начали петь. Это было так таинственно и необычайно. В лесу, совсем уже потемневшем, стоят взрослые люди и поют:

Слезами залит мир безбрежный,

Вся наша жизнь — тяжелый труд.

Но день настанет неизбежный,

Неумолимый грозный суд.

На лице Ильи отражалось пламя костра. Сильное лицо то вспыхивало, то бледнело, взгляд требовательно впивался в товарищей, черные брови сошлись над переносицей.

Рядом с Еленкой на холодную траву лег Андрейка. Он не мог не выйти из своего прикрытия к песне.

А потом, когда песня кончилась, он погрозил сестренке кулаком и прошептал:

— Хвост поганый, притащилась все-таки! Пошли домой!

Резко поднялся с земли, взял сестренку крепко за руку, повлек к тропе.

Она обещала никому никогда не рассказывать о том, что видела. И слово свое держала. Только раз, вспомнив о цветах, она спросила у отца:

— Почему это цветы в лесу на ночь прячутся?

Отец ответил:

— Спят. — И тут же строго спросил: — А ты разве ночью в лесу была?

Андрейка торопливо заговорил, предупреждая сестру:

— Со мной на рыбалку таскалась, — и незаметно погрозил Еленке кулаком.

Марина у окна вязала кружево и не переставая тихо пела свои песни, которых до нее в доме Дерябиных не слыхали:

Грозно ходят тучи по небу,

Ночь угрюмая стоит,

Обнимая дочь боярскую,

Парень тихо говорит.

Голос у Маринки маленький, а слова песни гладкие, обтесанные. Напевы не вызывали грусти и скоро забывались.

Иногда Илья поднимал возню: хватал Еленку и Андрея, сваливал их в кучу вместе с Мариной. Дети нападали на Илью сзади, с боков, а он выжидал удобной минуты, стоял не шевелясь, словно не его теребили и щипали быстрые ручонки, и вдруг набрасывался на всех враз, сжимал их, приподнимал и носился с ними по избе, выкрикивая:

— Горшков купите!

Ребята визжали, хохотали до хрипоты и болтали ногами. Илья подносил свою ношу к отцу и спрашивал:

— Не надо ли горшков?

Отец деловито оглядывал «товар» и, улыбаясь, отказывался:

— Дырявые они, не надо.

Анисья вздыхала:

— Ой, ребята, всегда бы нам так жить!

Отец почесывал бороду, оглядывался вокруг горящими глазами и восторженно предрекал:

— Так и будем жить, погоди! Не может того быть, что жизнь наша не завьется.

Анисья слушала мужа с надеждой.

— Дай бы бог…

IX

Конец надеждам пришел неожиданно в ясный летний полдень, когда ребята с Мариной сидели у открытого окна.

Мимо дома на белой лошади проскакал верховой, что-то выкрикивая сиплым надсадным голосом.

Марина заплакала, ничего не сказав, выскочила на улицу и побежала к мосту.

— Что он орал-то, Андрюша? — шепотом спросила Еленка.

Андрейка молчал. С церковной колокольни раздался набатный звон. Еленка заревела и спряталась под кошму, чтобы не слышать тревоги.

Анисья вздыхала.

— Пронеси, господи! Пронеси, господи!

Закат заливал землю багровыми сумерками. Под окном кричала женщина:

— Вся земля как в крови, не к добру это, бабоньки!

Улица притаилась. На воротах кабака висел список лиц «запасных» лет. Около него молча стояла толпа парней. Кто-то глухо читал.

Из дому вышел Савкин и объявил толпе:

— Приказали водкой больше не торговать.

Не торопясь закрыл окна ставнями, и дом, как слепой, настороженно притаился.

С пустыря, за домами, раздавались крики детей:

— Ура! Наступаем!

Хлопали пугачи, над крышами взвивались бумажные змеи с длинными мочальными хвостами, а дети сполошно кричали:

— Хватай его! Лупи!

— Наши в плен не сдаются!

— Забирай слева!

На широком дворе волостного правления было людно. На тесовом крыльце старшина, приземистый старик с широкой черной бородой, читал царский манифест низким торжественным голосом, слова «Божией милостью мы, Николай Вторый» звучали у него, как заупокойная. Закончил старшина неожиданно весело: «Призываем постоять за веру, царя и отечество!» и стал вызывать мужиков одного за другим в волость. Крикнув первую фамилию, он белозубо улыбнулся в бороду.

Запасные уныло шли по ступенькам, некоторые оглядывались назад, в толпу, словно прося помешать силе, которая тянет их войти туда, за скрипучую маленькую дверь.

Чахлый парень с шершавым серым лицом и впалыми глазами говорил стоящей рядом старухе:

— Зря ты ревешь — не возьмут меня.

Старуха поминутно сморкалась и всхлипывала:

— Дай бы бог, дай бы бог!

По лесенкам в правление этот парень прошел бодро, у самой двери перекрестился и вслух сказал:

— Спаси меня, господи!

Чахлый парень оказался негодным. Он выскочил на крыльцо босиком. Следом за ним вышел покурить доктор-старичок, приехавший из города на отбор запасных. Увидав доктора, парень бойко подхватил сапоги, которые натягивал на ступеньках, и сбежал с крыльца.

Когда старшина вышел за следующим, чей-то ломкий голос громко спросил:

— А кабак почему закрыли?

Старшина не ответил. Тот же голос гневно повторил:

— Кабак, говорю, почто закрыли?

Простой вопрос о кабаке сорвал торжественность ожидания. Толпой овладело беспокойство. Кто-то стоявший во дворе у входа зычно прокричал на весь двор:

— К винной лавке!

Бежали толпой, мешали друг другу. По пути выламывали тесины из заборов, вооружались поленьями, палками и диким скопищем валили к кабаку. Кто-то плакал беспомощными, жалкими слезами. Кто-то грубо ругался… Сняли прочные ставни. Зазвенели разбитые стекла.

Лавка и кабак были уже полны, а в двери и в окна все ломились мобилизованные, бросали бутылки, другие ловили, отбивали красные головки и пили водку прямо из горлышка. Окна выбили, высадили двери, перебили посуду, сорвали и растоптали вывеску.

Непроспавшихся, пьяных мобилизованных утром снова погнали в волостное управление, а после переклички — в губернский город.

Выли, кричали женщины, мужики смотрели на сыновей измученным взглядом.

Лиза Пряхина стояла в стороне от всех и не отрывала мокрых глаз от своего миленка Пальки Лямина, стыдясь при народе подойти, прощаясь с ним издали. Павел весело скалил зубы и громко говорил прильнувшей к нему матери:

— Всыплем мы супостатам, пусть нашего бога не трогают!

Рядом рослый парень натягивал рубаху. Он обернулся на слова Лямина и сплюнул.

Палька поглядел в сторону Лизы. Бледная, она все время легонько, словно шутя, покашливала и плакала.

Лямин ласково отвел руки матери, цепко ловившие его, и, вскинув красивую голову, направился к Лизе. Та затрепетала, еще сильнее закашлялась от радости и смущения. Парень легко взял девушку за худенькие плечи и привлек к себе.

— Не гуляй без меня, — шепнул он в счастливое мокрое лицо.

Но за ним приплелась его мать и снова запричитала, на что сын задорно ответил:

— Не бойся: одного убью — семеро лягут!

— Берегись там, под пулю не лезь, — наказывала старуха.

— Ничего, — успокаивал сын, — за русского царя и умереть не жалко.

Около Ильи причитала Марина:

— Срежут тебе черные кудри!..

Илья гладил ее плечо и молчал. Анисья дрожащими руками развязала перед сыном узел и показала ему наспех положенные вещи.

— Вот носки, Илья, шерстяные. Холода падут — их надевай.

Дерябин одернул сыну рубаху.

— Вот так…

— Начальства слушайся. Ниже себя смотри, легче будет, — поучала Анисья.

— Ладно, — тихонько смеясь, отвечал Илья, — стреляю я метко, в белый свет — как в копейку…

— Срежут тебе черные кудри, — бестолково твердила Марина, ненасытно глядя на мужа.

Тот же рослый парень, теперь уже в рубахе, подтянутый, одетый в дорогу, снова сплюнул и сказал желчно, с безысходной злобой:

— Как бы голову не срезали!

У Анисьи выкатился из рук узел. Согнувшись, она старалась и никак не могла подхватить его.

Тут же в толпе сновал ласковый быстрый старик и говорил:

— Это хитрая механика — война-то. Веру у сербов, говорят, обижают, а мы уж суемся так, за компанию. Тут хитрая механика.

Никто ничего не понимал из слов старика. Кабатчик Савкин, размахивая большими руками; басом говорил:

— Война продлится не больше четырех-пяти месяцев, можно перетерпеть.

Кто-то твердил, что эта война будет последней на земле и беспощадной, а потом наступит земной ад: люди будут гореть в огне, мертвые встанут, и наступит конец мира.

— Не отдам, — кричала худая баба, обезумевшая от горя, держа за руку безмолвного маленького мужика. У того дрожали губы, а баба стонала и грозила кому-то кулаком: — Сами идите умирайте!

— Стройся! — раздался приказ. Но толпа повалила без всякого строя через мост, к лесу.

— Погнали! — зловеще прошипели в толпе.

Рев, свист, стоны — все слилось в один страшный шум.

— Мама, не ходи за мной, не ходи. — Илья старался оторвать от себя Анисью, но та бежала с ним рядом и тихо, без слов плакала.

Рядом крупно вышагивал отец. Илья говорил ему строго:

— Ты, отец, больше не пей. Не трать себя напрасно. Война не вечна. Мы вот вернемся… — и то и дело трогал отца за руку, не зная, как внушить ему свои последние наказы.

— Андрейку на завод пошли, пусть в рабочем котле покипит.

Надсадно, тревожно загудел завод. Рабочие постепенно отделились от новобранцев и возвращались назад.

Палило. Лаяли собаки. За мобилизованными по дороге облаком поднималась пыль.

Железнодорожная станция была версты за три от поселка. Дорога шла полями. По обе стороны качалась и шелестела тяжелым колосом зреющая рожь, цвели васильки. Некоторые из них склонили синие головки на дорогу, и солдаты топтали их, давили, смешивали с пылью.

В лесу пошли рядами, кое-как налаженными. Сзади везли на телеге мертвецки пьяного парня. Картуз его откатился в сторону, черные волосы шевелились, а за телегой с воем и причитанием, как о покойнике, обнявшись, шли его мать и жена.

Впереди затянули песню:

Еще что в поле за дороженька,

Еще что в поле за широкая,

Что никто по ней не прохаживал,

Никто следочку не прокладывал.

Старуха в цветном платке громко крикнула:

— Палька! Крест-то надел ли?

— Надел, — ответил Лямин.

— Молись чаще!

Туто шли-прошли три полка солдат,

Новобранные, ныне сданные.

— Мама, — прорезал шум звонкий молодой голос, — за Катькой Решетниковой смотри, пусть замуж не идет, пусть ждет, я приду.

Рослый парень, храбрясь, шел петухом. По бокам, как бы охраняя рекрутов, вместе с урядниками бежали дети.

Еленка с Клавкой Пряхиной не отставали. Только не понимали они, отчего плачут женщины, когда так все идет хорошо, как в праздник. Люди поют, впереди даже какой-то быстрый, верткий парень плясал, заломив на затылок фуражку.

Босоногий мальчишка в красной, порванной на груди рубашке кричал:

— Васька, ваш Петька всю дорогу крестится!

Песня крепла:

Вперед идут все охотнички,

За имя идут все наемнички,

Позади всех невольнички,

Невольнички-неохотнички.

Запыхавшаяся, с растрепанными волосами, бежала за толпой Лиза Пряхина.

Вот она опередила всех и остановилась, ища в строю Пальку Лямина. Прижав маленькие кулачки к груди, растерянно вздохнула:

— Ой-ой!

Илья шел, обняв мать и жену. От его лица веяло спокойствием и силой. У Анисьи заплетались ноги, Когда впереди запели: «Последний нынешний денечек», Анисья упала в пыль, притихла.

Марина провожала Илью до города.

X

Осенью Андрейка поступил на завод, на домну, к отцу. На работу и с работы они ходили вместе.

По вечерам отец рассказывал:

— Глухие здесь места были, неизведанные. Наш завод построили давно, а я помню. Железоделательный тогда он был. А когда Сибирскую железную дорогу проводили, домну приставили. Рельсы у нас делать стали для дороги. До этого тут селенья были строгановских вотчин. Строганов обещал царю всю пожалованную ему землю на Чусовой заселить, да и не выполнил. Царь осердился и раздал часть земли другим. А наш поселок так строгановский и остался.

Помню я, как в девяносто третьем году закладывать домну начали. Горный инженер приехал, Ауэрбах. Все он говорил, что место для домны здесь хорошее, хоть и глухое, а зато леса вокруг много, для выплавки чугуна угля будет в достатке.

Вот об угле-то подумал этот Ауэрбах, об чугуне-то нет. Говорили тогда рабочие, отец мой говорил, дед ваш — он тоже доменщик был, — что руда здесь не первосортная. Но нас не спрашивали. Мы только строили, везли на себе, как христовы лошади, а думать нам нельзя… Здесь бы не домну, а медеплавильный завод поставить. Медь, ребята, у нас здесь хорошая. Чуть поверх земли не лежит. Рудники бы… Много я мест знаю медных, хотел объявить, да Илья запретил. «Подожди, отец, говорит, может, не хозяевам, а народу скажешь». Все надеялся сын на что-то, да вот и пронадеялся напрасно.

— А ты, тятя, все равно не объявляй, — сказал Андрей. — Может быть… Я ведь знаю, о чем на заводе люди говорят… Только ты у нас от этих разговоров бежишь.

Еленка ждала, что отец прибьет брата, но тот только поднялся с лавки и заявил строго:

— Одевайся, на работу пора.

По вечерам Андрейка был, как говорила Феша, «на побегушках» у Савкиных: помогал грузить товар, ухаживал за лошадьми.

— У моего-то работы по горло, сами знаете — старшина выбранный, а тут еще торговать надо.

Андрейка ел каждый день белый хлеб, кашу, пил чай с сахаром. Еленку же, когда та приходила, Феша кормила редко.

Девочка называла ее «сватьей» и гордилась тем, что научилась обращаться с людьми, как взрослая, легко и независимо.

— Сватья, давай я посуду тебе помою, — говорила она.

Феша носилась мимо молча. Однажды она сказала:

— Ты меня Феклой Григорьевной зови!

Работы в хозяйстве Савкина было много. Он держал лошадей, для которых нанимал троих работников. Кроме кабака, Савкин имел при доме лавку. Это была единственная лавка в поселке, где можно было купить все: ситец, нитки, пряности. Торговля шла бойко.

Напротив, в лавке Бадрызловых, продавались керосин, гвозди, сбруя. Но там всегда было безлюдно, и Феша радовалась этому. До войны торговала она в кабаке, а в лавке сидела Марина. Теперь Феша перешла в лавку и здесь, меряя ситец, доверительно шептала покупателю:

— Не хотите ли горькой водички… немного удалось спасти.

И скоро все в поселке знали, что купец Савкин по-прежнему торгует и водкой. Только цена на нее прыгнула втрое.

Жила Фекла Григорьевна теперь в горницах, в кухне управлялась сухая сварливая баба, а Фекла выходила лишь затем, чтобы распорядиться или подкинуть к корыту работницы юбки для стирки. Часто она беспокойно спрашивала у ребят:

— Не слыхали, невесту себе Савкин не подыскивает? Вы бы у матери спросили, она там рядом с кабаком живет, должна знать.

Еленка помогала Андрею приносить в горницу дрова к круглой голландской печи. И каждый раз ребята останавливались перед скрипкой и перед ружьями, Казалось, стоит прикоснуться к этим дорогим вещам, как что-то произойдет, откроется другая жизнь, блестящая, как в сказке.

Однажды Андрейка быстро подскочил к ковру и, вытянувшись, щипнул тугие белые струны скрипки, Феша примеряла перед зеркалом шумящее платье, крутилась во все стороны и улыбалась. Довольная своим видом, она сказала!

— Возьми потрогай…

Андрей бренчал на скрипке, как на балалайке. Феша, смеясь, сунула ему смычок, но Андрей не знал, что с ним делать, перебирал на нем силки.

— Немая она!

— Сам ты немой, — шутила Феша, стирая ладонью с инструмента пыль. — На ярмарке в Ирбите покупали, еще когда Аксинья Егоровна жива была. Все купцы покупали, ну а мой чем хуже их? Тоже купил. А скрипачей там много! Все пиликают… Уж и спать ляжешь, а в ушах все как комары пищат. — Феша прижала скрипку к груди мягким подбородком. — Вот как держи.

Андрейка смеялся и кричал, взвизгивая от радостного удивления:

— Ну и музыка: и руками и носом тренькать надо!

Но когда Фекла неумело провела смычком, Андрей смолк и насторожился: скрипка могла говорить.

Иногда вместе с Еленкой к Феше приходила Марина.

Феша раскрывала сундуки и доставала платье за платьем, показывая дочери обновы: шелковые, шерстяные, кисейные платья с длинными шлейфами.

— В укладке у меня еще шелку на пять платьев лежит, — наслаждаясь своим богатством, говорила она.

Марина примеряла на себя платья матери, но они были велики ей. Она скалывала булавками по бокам, обтягивала плотнее свою маленькую фигурку и шумела подолом перед зеркалом.

— Ты у меня в примерке все платья износишь, — посмеивалась Феша.

Иногда выходил Савкин, останавливался: в дверях, широко расставив ноги, и, ласково жмуря хитрые глаза, почтительно кланялся.

— Здравствуйте, Марина Федоровна!

Марина улыбалась, опустив глаза. Савкин громко вздыхал:

— Тоскует бабочка…

После того как купец Бадрызлов открыл мучную лавку напротив кабатчика, Феша стала злой и неспокойной.

— Деньжищ-то на муке огребают… А мой на пуговицах сидит! Вино продавать не дают…

Она часто называла своего хозяина запросто, как жена, — «мой». И это было, наверное, смешно, так как Марина кривила губы и шептала Еленке:

— Попал купец в крепкие ручки!

К лавке Бадрызлова устанавливались целые очереди, случались драки. Мужики лезли вперед, мяли детей и женщин.

Галдеж и драки в очереди доставляли Феше истинное удовольствие. Она хохотала и кричала:

— А-а! Куделят друг друга! У жадных-то купцов и покупатели жадные!

Марина задумчиво говорила:

— Не жадные они, а просто голодные!

От матери Марина уходила злая, дорогой жаловалась Еленке:

— Хоть бы на юбку сунула, выжига!

Еленке Феша казалась доброй. Она ставила самовар, угощала дочь чаем с вареньем, как настоящую гостью.

Илья писал домой письма стихами, простенькими и трогательными. Марина стыдилась читать их кому-нибудь вслух, кроме Еленки. Сама же заучивала наизусть, плакала над каждой строчкой и пела:

Томится в плену он без сил, без желаний,

Безногий калека, жалкий, больной,

И стон его жгучих глубоких страданий

Стремится скорее к жене молодой…

По воскресеньям домой приходил Андрей, который теперь работал только на Савкиных. Он приносил с собой скрипку и подбирал мелодии к песням Марины.

Плачьте, невесты, матери, жены,

Плачьте, невинные души детей,

С далеких полей несутся к вам стоны

Замученных царством отцов и мужей.

Отец внимательно слушал эти песни. Однажды неожиданно попросил:

— Ну-ка, спой «замученных царством отцов и мужей…» — и засмеялся громко и неспокойно. — Придумает ведь Илья! Не боится. Вот, Аниска, люди какие пошли, а ведь додумаются… до тюрьмы… Ничего не добиться: плетью обуха не перешибешь.

Письма от Ильи вскоре прекратились. Марина перечитывала старые. Зная их наизусть, она каждый день бережно доставала исписанные стихами листики, разглядывала и читала все от слова до слова. Даже приписку к письму она читала важно, как нечто значительное и роковое: «Альпы, местечко Пьяц».

Так она коротала время.

Часами мрачно сидела Марина у окна, внимательно, не мигая, смотрела на пруд или на закрытый кабак Савкина.

За прудом лежали огромные камни, серые и холодные. Еленка не понимала, как это взрослые могут так долго смотреть на них.

Невестка соскакивала с места только тогда, когда мимо окон проходил почтальон, но снова садилась, уныло глядя на улицу, с нетерпением поджидая ночи. Во сне люди не страдают. Марина пыталась растолковать сны: черную ягоду видеть — к слезам, огонь — к радости, а кровь, яркая, красная, предвещала письмо. После такого сна Марина оживлялась, смеялась, пела, сновала по избе.

Раз, заняв очередь за хлебом, Марина с Еленкой пришли к Феше в лавку погреться, прикладывали к железной печке замерзшие пальцы. Феша говорила с покупателем:

— Может, ситчику отрезать?

Покупатель отвечал:

— Ниток мне… На ситец денег больших надо, а заработок-то все падает. Нитки от всех дыр спасают: поставил заплату и опять в обнове.

Андрейка сунул в дверь голову; он тяжело дышал. Волосы его прилипли к потному лбу. Увидя своих, улыбнулся во все лицо и стремительно скрылся.

— Да как это вы удумали? — гостеприимно обратилась к ним Феша, выпроводив покупателя. — Ну, без самовара придется вам погостить, уйти мне нельзя: неравно кто придет не за нитками, а за дорогим товаром. Жаль покупателей-то терять. Скупо покупать стали, шибко скупо… На-ка, Еленушка, хоть семечек я тебе…

Она насыпала девочке в варежку семечек. Семечки грели замерзшие пальцы. Еленке приятно было забирать их в горсть и выпускать снова.

Полки на передней стене в магазине заняты кусками ситца и сатина. Красные, лиловые, синие, розовые, белые — всякие цвета; от них пестрило в глазах.

Сбоку расставлены стеклянные вазы с пряниками, конфетами и печеньем.

Опустив руки в огромных материных варежках, Еленка окаменело стояла перед небольшой витриной, на которой были расставлены румяные и нарядные куклы, Куклы тоже смотрели на нее, не сводя глаз, и улыбались радостно, как хорошей знакомой.

Они были в сапожках на твердых упругих ногах, в коротких платьях, из-под которых виднелись кружевные панталончики. Куклы, одетые в длинные платья, стояли посередине, в кругу остальных, глядя на все, что делается перед ними, с чуть заметной улыбкой гордых красавиц. Все можно было забыть, если есть на свете такие куклы! Они казались Еленке добрыми. В красивом всегда виделось только доброе. Она вспомнила своих тряпичных уродцев, которые прячутся за грязным пологом. Если бы иметь хоть одну такую, какие выставлены здесь, на виду у всех, тогда уж нельзя было бы играть в пьяного отца и драки.

Феша считала деньги, пачку за пачкой, а Марина неприязненно следила за ней.

— Ты хоть бы мне мою сотню отдала, — наконец сказала она, но Феша быстро спрятала деньги в кассу и отошла к Еленке:

— Куклы приглянулись?

Девочка увидела, что лицо у Феши красное и злое, и не посмела кивнуть в ответ.

Марина, тоже злая и красная, сказала громко:

— Ведь он тогда их мне дал…

Феша достала с полки голубоглазую большую куклу и положила на прилавок. Кукла кокетливо закрыла глаза.

— Спит? — спросила потрясенная Еленка.

— Потрогай ее, ничего, можно, — разрешила Феша.

Кукла продолжала спать, показывая в улыбке мелкие зубки.

— Поиграй, — подбадривала Феша, — ничего ей не сделается.

— Спит она, — шепнула в ответ Еленка, боясь разбудить уснувшую куклу.

Марина нетерпеливо допытывалась:

— Так как, мама?

— А никак! — со злобой обрезала Феша.

Маринка рванула маленькую золовку за руку.

— Пойдем.

Феша уже занесла руку, чтобы убрать куклу на полку, и девочка заплакала. Тогда Марина схватила куклу с прилавка. Мать и дочь с ненавистью посмотрели друг на друга. Еленка теперь сама теребила невестку за руку и твердила:

— Пойдем!

На улице Марина, оглянувшись на магазин с зелеными распахнутыми ставнями, долго смотрела на него.

Еленка целовала надменную куклу прямо в твердые красные губы.

— Это у меня тетя Феша будет… Она хорошая.

Ничто в жизни так не расстраивало девочку, как голод. Она не могла понять, почему это люди не живут так весело и сыто, как они живут в сказках?

Однажды, когда мать жаловалась на дороговизну, девочка просто разрешила вопрос:

— Иди возьми денег у Савкина, у него много. Ему вон за разбитую винную лавку казна сколько денег выдала, на всех хватит!

С неожиданной ненавистью Марина произнесла:

— Будет Савкин всех лохмотников кормить!

Она все чаще смотрела в окно на пруд, вздыхала:

— И жизнь же у матери моей! Что твоя купчиха! Пальто опять бархатное завела.

Дерябин приходил домой трезвый и злой.

В его присутствии все затихали, только мать, подавая обед, робко сообщала:

— Крупы я не купила: вдвое дороже крупа стала… Не прожить нам… Я вот думаю стирку взять на дом; все немного заработаю. Да и Марина поможет…

Отец молча ел хлеб и, ничем не утешив жену, снова уходил.

Раз в светлый зимний день Дерябин пришел домой раньше обычного, возбужденный и шумный.

— Ну, мать, мукой я раздобылся!

Так торжественно говорят только о радости. Распорядившись привезти муку домой, ушел.

— Пойдем, Маринушка, со мной, увезем на санках, — засуетилась Анисья.

Марина злобно бросила:

— Одна вези! Всю жизнь везла, ну и вези еще, а я вам не кляча! — и тряхнула руками, словно смахивая с них путы.

Анисья оторопело смотрела на сноху, Она не сразу поняла, что та отказывается ей помочь, Это было непостижимо.

За мукой пошли в воскресенье мать и Талька, свободная в этот день от работы на пожоге.

Еленка побежала за ними.

Радости в детстве так же неожиданны, как и печали. Но чем они неожиданнее, тем дольше их помнят дети, иногда всю жизнь несут память о коротких минутах счастья. Девочка взгромоздилась на санки. Талька гикнула и побежала. Еленка крепко держалась за веревку, чтобы не выпасть. Когда санки остановились у массивных, окованных железом ворот дома купца Бадрызлова, Еленка не хотела вылезать из них, не хотела, чтобы так скоро кончилась радость.

— Хватит, — хмуро сказала мать, и Еленка перестала чувствовать себя маленькой. С испуганным, как у матери, лицом смотрела на ворота, в которые стучала Талька.

Во дворе раздалось сухое принужденное покашливание; ворота чуть-чуть приоткрылись. Мать и Талька низко поклонились. На улицу вышел старик в длиннополом сюртуке, с запавшим ртом и маленькими колючими глазами. Сухие пальцы его теребили на груди цепочку от часов. Старик быстро закрыл за собой ворота, словно боялся, что женщины ворвутся в дом.

— Что вам надо, красавицы? — торопливо спросил он.

Мать, задыхаясь, сообщила:

— Дерябины мы…

Последней входила во двор Талька. Тяжелая окованная дверь с визгом захлопнулась. Купец припер ее ржавой задвижкой.

Из избы вышел сын старика Бадрызлова Семен. У него были веселые глаза, прыщеватый рот, рыжие усики, хвастливо закрученные, из-под пиджака свисали пышные кисти пояса. Еленка смотрела на него во все глаза, как на красавца.

Увидя строгое лицо Тальки, Семен остановился, словно остолбенел от удивления.

Старик тоже смотрел на Тальку, крякал и шамкал впалым ртом:

— В долг давать каждому пьянице — дороже: всю голь не накормишь. Это уж вам только предпочтение оказываем…

Он говорил одной Тальке и кружился, как конокрад вокруг облюбованной лошади, ощупывал ее колючими глазами.

Амбар был заставлен мешками с мукой. Еленка спросила:

— Это все нам, мам?

Старик засмеялся коротко, похлопал Еленку по голове:

— Ха-ха! Девонька какая вострая… — И вдруг заторопился: — Ну, берите один, да я запру здесь. Сеня, ты помоги им.

Семен подскочил к клади, взялся за мешок и стал его дергать, и мать тоже подергала пыльный мешок, но Талька тихо отстранила мать и взглянула в задорные усы Семена.

— Сама я, — сказала она, подняла мешок на спину и понесла, но мимоходом глянула на Семена и ухмыльнулась.

Старик, звеня ключами, закрывал амбар и восторженно шепелявил:

— Вот так девушка, вот так рабо́тенка. — И тут же стал допрашивать Анисью: — Сколько же ей годков-то будет?

— Восемнадцать минуло, — угодливо отвечала та, а Талька, широко шагая, вывозила санки с мукой за ворота.

XI

Это было зимой. А в конце лета Еленка играла с куклами в свадьбу Тальки с Семеном Бадрызловым.

Для каждого лица у нее находились особые слова: и Талька, и Семен, и старый Бадрызлов — все имели свой голос, свои жесты, свои особые чувства. Еленка говорила за всех и действовала так, как эти люди, по ее мнению, действуют в жизни. Часто она была одновременно и Талькой и Семеном, а то одна из кукол исполняла роль того и другого. Эти перевоплощения кукол и ее самой настолько захватывали, что девочка запутывалась, теряла себя и как-то спросила Анисью:

— Мама, я кто?

Но той некогда было вникать в мир девочки, и Еленка ответила себе сама:

— Сваха я. Смотрите, я как хожу: и хвост по полу. А сейчас я девку замуж пристраиваю.

«Пристраивать девку замуж» Еленка убралась под полог и приказала:

— Кланяйтесь!

Куклы в ее руках послушно поклонились. Девчонка затараторила елейным голоском:

— Наш купец, ваш товар. Сколько придачи просите? — и скомандовала, посадив кукол к стене. — Садитесь теперь!

— Без придачи обойдутся, — уже по-другому, грубо объявила она, — какая придача за девку с пожога? Это парень мой с ума сошел, каждый день мимо окон ваших дорогу меряет. И то, против девки мне сказать нечего, всем вышла. — Это Еленка говорила басом, подражая старому Бадрызлову. — Зря ты ревешь: Семен — один сын в семье. Будешь сама хозяйка, сама барыня. Пестрядину на бархат выменяешь. На пожоге себя не прокормишь: с Лизкой Пряхиной немного заработаешь!

И уже своим голосом Еленка подсказала одной кукле:

— А ты будто Семен, и рот у тебя как мухи объели — весь в прыщах… Понарошку говори.

И снова по-взрослому грубовато и задорно Еленка закричала:

— Наше вам почтение, Наталья Николаевна!

Настоящая Наталья Николаевна, Талька, рванулась от окна к куклам и с плачем сорвала полог. В бешенстве она хлестала ошалевшую Еленку пологом и топтала ногами кукол:

— Вот вам! Нате!

Она охрипла, нос у нее распух от слез.

Еленка заревела, не понимая поведения старших, ткнулась матери в колени. Анисья, перебирая ее волосы, задумчиво говорила:

— Все вы, молодые, тянетесь к тому, что приятно, а мы уже горя откусили, нас манит то, что нужно…

— Откажись от жениха-то… — сердито посоветовал Тальке Андрей.

Но даже Еленка понимала, что отказаться было уже поздно: Талька всем подкупила молодого Бадрызлова. Ему не хотелось упустить красивую и скромную девушку.

— Ее красоту век не износить. Хоть в шелк наряди, хоть опорки надень. Плоха, что ли? — хвастался парень.

— Ты перехитри отца-то, — учила Марина Тальку. — Уж если тебе неохота идти, так и добром с отцом можно уладить. Проси у него приданое. Если не дашь, не пойду, мол. Да и старик Бадрызлов приданое требует. К богатым надо с приданым выходить. Когда замуж одну красоту выносят, она скоро линяет. Ну, а где твой отец приданое возьмет? Вот сразу и освободишься. А словом-то ему не прекословь.

Она не прочь была уже посмеяться над свекром, захотевшим влезть в родство к купцам.

— Хоть лыком шиты, да баре! Только то и богатство, что черные брови да глаза-бусинки.

Талька смеялась с ней вместе: может быть, Марина учит правильно, и тогда она останется дома, будет работать на пожоге, а по вечерам рассказывать ребятам сказки. Еленка смотрела в счастливое, сразу похорошевшее лицо сестры и тоже смеялась, хлопала в ладоши. Талька поймала сестренку, притянула к себе, сказала:

— Сказок я много новых придумаю…

В тот же вечер Талька неожиданно объявила отцу:

— Замуж я без приданого не пойду.

Отец повернул к дочери грозное лицо:

— Будет шлепать-то!

Несколько дней Дерябин был озабочен. По ночам вздыхал, ворочался с боку на бок. Раз после работы он потребовал чистую рубаху, оделся и ушел.

Анисья открыла окно и смотрела вслед мужу, стараясь догадаться, о чем думал он эти дни.

Была осень. С тополей слетали желтые листья. Ветер мел их по дороге, а отец топтал большими ногами.

В избе тихо, слышно, как скрипела над крышей скворечня. Мать, притворив окно, поднялась, посмотрела на иконы. Но тишина не исчезала от ее движений, и Еленка громко сказала куклам:

— Счастливый родился.

Сказала и вмиг поверила, забыв, что слова эти из Талькиной сказки; запрыгала по избе, громко стукая пятками:

— Счастливый родился, счастливый родился!

Мать, чем-то очень рассерженная, крикнула:

— Замолчи!

Значит, счастливый еще не родился.

Хорошо бы иметь большой дом, чтобы вышки его врезались в самое небо: тогда можно было бы подниматься и подниматься до небесного чердака, а оттуда посмотреть на землю, увидеть ее как на ладони. Тогда можно было бы узнать, родился ли тот счастливый, о котором рассказывала когда-то Талька, и взять свою долю счастья. Может, счастливый уже давно родился, а люди в суете не заметили этого?

К ним пришла Феша и сообщила, что Дерябин продал Савкину за приданое лошадь. «А лошадь много ли стоит, старая да изробленная?»

Следом за Фешей к воротам дома на телеге подвезли зеленый сундук, окованный с одной стороны медью.

Настасья Деревянный Гром вбежала следом за телегой во двор, но Дерябин вытолкнул ее и припер ворота палкой.

Вдова закричала на улицу:

— Смотри-ка, Дерябины торговать собираются!

И кто-то добрым густым голосом ответил:

— Не бай! Торговать не торговать, а живой товар сбывать надо!

Еленка, выбежав навстречу богатству, влезла на телегу, погладила ладонью обшивку на сундуке, посчитала узоры и разочарованно спросила:

— Только один ящик за Тальку заплатили?

Найдя на улице Клавку Пряхину, Еленка похвастала:

— А нам сундук привезли в золоте…

На улице стояли соседки. Лица их были вытянуты, испуганы, словно случилось что-то тревожное, нарушившее покой околотка.

Настасья Пряхина поманила Еленку к себе и спросила, стараясь вычерпать из девчонки то, чего та и не знала:

— Сундук-то с чем?

Никогда Еленка не чувствовала себя такой нужной на земле. Пожалела, что сундук только один, выпалила:

— Потом еще привезут.

Талька возвращалась с работы поздно. Приходя, часто валилась на кошму голодная и неумытая, лишь бы лечь, протянуть опухшие от повседневной ходьбы ноги, положить уставшие от тяжести руки.

— Сегодня, наверное, и спать не ляжет, — посмеивалась Еленка. — Все будет наряды перебирать… — И закричала навстречу сестре: — За тебя один сундук дали!

Сундук стоял посреди избы.

Как только вошла Талька, отец открыл его и стал доставать большими неумелыми руками одну за другой белые тонкие вещи.

— Выморщила ты у меня, — сказал он дочери добродушно.

Талька села, положив голову на стол. От сундука пахло свежей стружкой и лесом. Еленка мешала отцу, попадала под ноги, он мог ударить ее, но девочка была слишком заинтересована всем, что происходило в избе, и забыла о привычном страхе. Наряды разворачивались и укладывались отцом в беспорядке на стол, перед Талькой.

Мать подошла, погладила Талькины волосы и сказала:

— Мила ты моя дочь…

Талька подняла лицо, посмотрела матери в глаза и, схватив ее руки, стала их ощупывать все, от плеча до пальцев и снова от плеча до пальцев.

— Мамонька родимая, — шептала она одно и то же, — мамонька!

— Дают — бери, бьют — беги, — шепотом учила Анисья. — Может, хоть одной тебе счастье выпадет. Не вздумай отказаться!

А Талька, как слепая, ощупывала мать и всхлипывала:

— Родименькая! Ильки-то нет… Он бы заслонил меня.

— Ильку ты не трогай, — мрачно произнес отец. — Илька все счастливую долю людям найти хотел, да ожегся. А мы сами как-нибудь обойдемся. Тебе вот счастье валит, так не беги от него.

В конце концов матери хорошо то, что хорошо детям. Анисья не выдержала, вырвалась из рук дочери, столкнула со стола на пол ворох дорогого тряпья и закричала:

— Не отдам за купца дочь!

Отец побледнел:

— Слово свое менять? Николай Дерябин — хозяин своему слову!

Но мать твердила:

— Не отдам!

Отец ударил ее по лицу и снова замахнулся.

Перед ним встала Талька, рванула его страшную руку и сказала:

— Иди к попу: согласна я.

И так, не умывшись, черными руками начала скидывать в сундук свое приданое, оставляя на белых сорочках и шторах грязные пятна от пальцев.

XII

По вечерам в избе Дерябиных собирались подружки невесты: шили белье, вязали скатерти и пели песни. Талька сидела среди них нарядная и безучастная ко всему, даже к песням.

Еленка ползала по полу, подбирая лоскутья. Теперь можно хорошо одеть кукол. Как-то она попросила сестру:

— Сшей мне куклу-тятю, так же сидишь без дела.

Талька стала шить куклу; девушки смеялись, глядя на ее ребячество:

— Ты жениха попроси сшить, Елька. По жениху она иссохла.

Дома опять было интереснее, чем на улице. Здесь часто торчала Клавка Пряхина. Сейчас девочки стояли возле Тальки, удивляясь про себя умению взрослых шить из бросовых лоскутьев настоящие куклы.

Кукла вышла большая. Талька надела на нее штаны, рубаху, нашила на голову лоскут черной овчины, на подбородок — другой, а белое лицо намочила и стала разрисовывать карандашом.

По мере того как кукла приобретала сходство с человеком, Клавка все более мрачнела от мысли, что у нее такой куклы нет.

— Мне мама не дает шить, ниток, говорит, нет… — жаловалась она дрожащим голоском.

Черные волосы и борода делали лицо куклы особенно белым, нашитые брови нависли, фиолетовые глаза смотрели сурово — все было, как у отца; но рот куклы искривился, углы губ остро поднялись кверху, черные усы, нашитые Талькой, задорно топорщились, так что у отца получилась счастливая веселая улыбка.

Никогда в жизни Еленка не видела, чтобы отец смеялся. Пораженная, схватила куклу и с криком побежала к матери:

— Мама, тятя хохочет!

…Настал день свадьбы.

Невесте, как требовал обычай, не давали есть, закрыли ее в чулане с пыльным крошечным окном. Там расплели ей косу, причесали, надели белое платье.

Она позволяла подругам делать с собой все, повертывалась перед ними, склонялась, если нужно было сделать складки на лифе.

Когда девушки уходили из чулана, Еленка шепотом рассказывала сестре о том, что делается в избе.

— Баб много, все о тебе судят. А мама ревет… Бабы ей говорят: «И что ты, Аниска, ревешь?» А она все ревет. Андрейка в огороде скворешню чистит. Мама его обедать звала, так он говорит: «Сами ешьте, а я на такой свадьбе не гость». А в скворешне воробьи жили, вот он их и выгнал.

Талька молчала. Лицо ее в рамке восковых цветов казалось больным. Еленка же мечтательно шептала:

— Будешь ты купчиха, как Фекла Григорьевна. Краше всех.

Невеста сидела на старом, из толстого дерева сундуке, опустив тяжелую от убора и от дум голову.

— Иди скажи маме, пусть она не ревет. У тебя, мол, еще я осталась, — попросила она.

Еленки долго не было.

Возвратилась она с ворохом кукол и, расставляя их в углу под паутиной, сказала:

— Унесла я их, чтобы тятя не пропил.

Талька погладила сестренку по плечу и еле слышно шепнула:

— Ты без меня помогай маме. То пол подмети, то чашки вымой, хватит в куклы-то играть.

Послышался перезвон бубенцов. Это приехал жених. Талька забилась в угол и смолкла.

Еленка деловито попросила сестру:

— Покарауль кукол, я пойду посмотрю, как-то наш купец сегодня нарядился.

Говор в избе стих. Девушки запели:

Ой, солнышко, ой, солнышко,

По-за лесу шло.

Ой, девицу, ой, девицу

По застолью ведут.

За Талькой прибежали Лиза Пряхина и Марина, торопливо поцеловали ее. Лиза, закашлявшись, отвернулась. Потом взяли невесту под руки, как немощную.

Талька была покорна и молчалива.

Ой, бросила ключи

Вдоль по лавочке.

Я тятеньке да не ключница,

Я маменьке не ларешница.

Талька подняла голову и увидела напомаженную, плоскую прическу жениха. Жених поклонился, но за невесту ответила поклоном Еленка.

Жених не заметил этого. Бледное лицо невесты, пышный венок над темными волосами и наряд — все было хорошо. Семен ухмыльнулся и поклонился еще раз. И снова ответила ему Еленка.

Бабы улыбались, подталкивая друг друга. Кто-то догадался втащить Еленку за руку в толпу.

Нужно было исполнить целый обряд жестов, поклонов и слов, а Талька сидела в переднем углу не мигая, не двигаясь.

Наконец в полной тишине девушки запели «лебедь-песню», которую не могут без рыданий слушать даже старухи.

Отставала лебедь белая

От стадичка лебединого.

В толпе завздыхали бабы.

Тальке нужно было выть, бесноваться, бить руками стол в страшном горе и повторять причеты от сердца. Но Талька молчала. Это было неприлично. Бабы переглядывались, укоризненно вздыхали и говорили пророчески:

— За столом не ревет, так за столбом повоет.

Приставала лебедь белая

Ко стадичку, ко серым гусям…

Девушки взяли песню высоко, с визгом, так, как нужно, долго тянули, а последние слова строфы торопились сказать. Песня рвала за сердце, и Настасья Пряхина завыла, обтирая с лица крупные слезы.

Лебедь белая да девка красная,

Свет Наталья Николаевна.

Это был вызов Тальке, решительный и злой. Она должна подхватить плач.

Лиза. Пряхина потрясла Тальку за руку.

— Вой: на кого, мол, ты меня спокидаешь, родима маменька… — подсказала она и закашлялась.

Кашляла Лиза постоянно, с каждым днем бледнела и чахла. Зарабатывала она мало. И вдова Деревянный Гром проклинала дочь: «Скоро ли ты околеешь, не наработаться на тебя!»

— Вой! — просила Лиза подругу и, не в силах больше сдерживаться, громко всхлипнула.

Талька взглянула на нее и бессмысленно улыбнулась. Песня шла дальше:

Ее стали гуси щипати…

Не щипите, гуси серые:

Не сама собой залетела к вам,

Занесло: меня погодою,

Погодою-неволею.

Шумно вошел в избу старик Бадрызлов и балагурно спросил:

— Веселая ли невеста?

Бабы зашумели:

— Не ревет, не воет!

— Чего выть, за богатого идет!

— Тоскливая свадьба, и посмотреть не на что.

Настала пора благословлять молодых. Тальку вывели на середину избы и поставили рядом с женихом, но в доме не нашлось половика под ноги молодым, и их поставили на голый затоптанный пол.

Сваха, шумная и пронырливая, с лиловым цветком в прическе, сновала по избе и кричала:

— Надо бы от жениха ковер привезти!

Цветок в прическе свахи чопорно покачивался.

Она сдернула полог, закрывающий мир кукол, потрясла им, чтобы показать всем дыры, и бросила в ноги невесты. Талька переступила на него под хохот толпы.

Старик Бадрызлов благословлял долго, тщательно ставил кресты на головах молодых.

За ним благословлять должен был отец невесты, но его в доме не оказалось.

Дружки поехали в поиски по разным концам поселка. Пока они ездили, молодые все стояли на рваном пологе. В избе было душно и тихо.

Дерябина нашли в канаве, у забора. Он был бос, без шапки. Черные волосы и борода спутались, а ноги заплетались, когда дружки волокли его под руки. Он упирался, но шел, подталкиваемый сзади.

Талька увидела отца и заплакала.

Бабы хохотали громко, не стесняясь:

— Нашла время слезы показывать!

Жених улыбался перекошенным лицом.

Дерябина подвели к молодым, сунули ему в руки икону. Он постучал иконой по голове жениха.

После того как молодых увели, Анисья нарядилась в лучшее платье и сидела в опустевшей избе, свесив голову, словно дремала. В церковь на венчание родителей не пускали.

Еленка снова устроила кукол под лавкой. Андрей бил медной заглушкой от самовара по очагу и слушал звон. Заглушка гудела тревожно-весело, как набат.

— Перестань, — сказала Анисья.

Звон прекратился, и ждать стало еще тяжелее. Стемнело. Отец, лежавший на полу, встал на четвереньки и промычал что-то.

Дети следили за ним, в любую минуту готовые убежать, если он вздумает драться. Но отец поднялся и, болтая головой, как тряпичная кукла, ушел.

Анисья с плачем крикнула вслед:

— Иди шатайся!

Сама она тоже ушла, оставив детей одних. Вернулась поздно, пьяненькая.

— Хорошо у меня дочь заживет, слава тебе, господи. Может, и мы около нее отогреемся, — пробормотала она и, посмотрев на иконы в углу, рассмеялась.

XIII

Каждый день с утра до ночи мать с Мариной стирали, гладили чужое белье, а ночью Марина стонала от боли в пояснице.

По воскресеньям свежее белье разносили по заказчикам, заменяя его узлами новой стирки. Этой жизни не было конца!

Чтобы Марина не хмурилась, Еленка иногда говорила:

— Крови, крови я во сне видела — реки прошли! Яркая, даже глазам резко от нее: писем много получим…

Но писем не было.

Марина ненавидела свекровь, которая никогда не жаловалась на тяжесть труда и бойко стучала корытом, ненавидела и темную сырую избу, пропахшую потом и мылом, не могла без раздражения видеть Еленку, прожорливую девчонку. Эта хныкалка вечно стонала, чтобы ей дали хлеба. Она была ненасытна, как бездонная бочка, а Марине приходилось ломать спину, чтобы накормить ее.

Сейчас девчонка старалась поставить на ноги куклу. Марина, прекратив стирку, нагнув голову, с ненавистью следила за ней.

— Иди шатайся! — сказала Еленка сквозь зубы.

Кукла болтнулась и шлепнулась на спину. Увидев, что кукла смеется, Еленка ткнула ее кулаком.

Лохань на лавке протекала, грязные капли неслышно просачивались в самый угол, и от кукол пахло плесенью.

— Крыша у нас прохудилась, — суетливо сообщила Еленка, — а все дожди да дожди.

От корыта матери тихо полз узенький серый ручей. Вот он наткнулся на лежащую куклу, медленно подполз под нее и пошел дальше к стене.

Еленка стала делать плотинку, тормозить рукой течение грязной лужи.

— Это у нас пруд будет, — объявила она и вдруг встревоженно ахнула: — Пьянчуга тонет!

Куклы в ее руках бросились вытаскивать пьянчужку из воды, куда завел его дикий хмель. От лужи пахло грязью и мылом. Еленка осуждающе покачала головой.

— Вот ведь вино-то что делает. Человек как свинья: везде валяется!

Марина снова остановила стирку и заржавленным от долгого молчания голосом сказала:

— Погладь хоть платочки! Хватит тебе с куклами возиться!

Еленка начала гладить; вспомнив, что пьянчужка остался головой в луже, крикнула куклам:

— Вытащите его, а то налопается грязи-то.

Стоило прикоснуться утюгом к мятым и сырым еще платкам, как от них шел пар, складки сглаживались, и сразу было видно, какие хорошие чистые люди утираются такими платками.

Одним платочком девочка обмахнула себе лицо, мазнула под носом. Платок был еще теплый от утюга. От рук и от носа Еленки на нем остались пятна.

Она не испортила ни одного платка, но обожгла палец, прикоснувшись к ручке утюга; хотела зареветь, но мать, оглядев стопочку платков, радостно вздохнула. И Еленка, полизав ожог, попросила:

— Чего еще гладить, давайте!

Мать сняла с веревки, протянутой в избе, несколько тряпок. Еленка погладила и их, думая о том, что вот она уже помогает взрослым, и, когда к ним придет Талька, Еленка скажет ей об этом и о том, что обожгла руку.

На другой день девочку снова позвали гладить чужое белье. И так стало повторяться часто. Теперь, если Еленке удавалось посидеть у кукол, она не играла, а молча ждала, когда позовут ее.

А мать уже не просила, а приказывала коротко:

— Иди гладь! Чашки вымой! Подмети…

И она делала все, что поручали, точно так же, как куклы когда-то в ее руках. Скоро она стала браться за работу сама и была рада, если мать не поправляла ее.

Когда ей хотелось плакать от усталости, мать улыбалась и говорила:

— Милая ты моя дочь! Вот уж и последняя у меня помощница.

Или:

— Кошку не заставишь помогать, а на дочь всегда уж надейся!

Усталость Еленки проходила.

Только Марина хмуро глядела на всех белесыми глазами.

Однажды она пнула со злобой кучу грязного белья и объявила:

— Хватит! Мне охота и для себя пожить! Ломайте одни!

По оголенным рукам ее, от локтей к пальцам, сползала и капала на пол серая пена.

— А что есть будешь, сношенька? — спросила Анисья, не переставая стучать корытом.

Плача от злости, Марина выкрикнула:

— Ты только и толмишь: «Ниже себя смотри!» Я не хуже других! Так ли я жить-то могла, если бы хотела! Получше мамы! Небось и мне подарки подносили!

Анисья встревоженно посмотрела на сноху, опустив руки в корыто.

— И что тебе не живется? Я вон всю жизнь лапти ношу, да провековала!

— Уйду я! Уйду, — твердила Марина, рыдая, и убежала, громко хлопнула дверью.

— Придешь! Деваться-то тебе некуда, — пробурчала мать, снова принимаясь за стирку.

Но Марина не пришла. Через неделю она забежала, одетая в белое шелковое платье, как невеста; желтые, как кудель, волосы ее были взбиты в модную прическу, маленький яркий рот кривился в смущенной усмешке.

Когда Анисья спросила сноху, как же она устроилась, та только тихонько поежилась и начала собирать в узел свои вещи.

Прощаясь, Марина поцеловала свекровь прямо в губы. Вдова Деревянный Гром, увидев Еленку на улице, сказала ей:

— Ваша Марина теперь у Савкина живет… кабак отделал, и там она поселилась, по вечерам к ней солдатки собираются. Весело живут! Дом — скворешня, солдатки — птахи.

Еленка также нараспев, прикрыв глаза, как вдова, рассказывала матери о Марине, но та ударила ее и приказала:

— Замолчи!

Стирая белье, Анисья поднимала голову и, казалось, прислушивалась к чему-то, плечи ее вздрагивали, слезы капали в корыто, тонули, оставляя ямки в белой пене.

Еленка тоже готова была зареветь, хоть и не понимала, отчего плачет мать. Раз как-то девочка сказала:

— И что ты все ревешь? Ну, давай я тебе помогу, если тяжело…

Мать из кучи белья выбрала платочки и другие мелкие вещи, поставила на лавку второе корыто.

Одну из кукол Еленка посадила к корыту.

— Учись!

Но сама девчонка стирать не умела и скоро сорвала платками кожу с пальцев. Теперь она не думала, что такими платками утираются хорошие люди; эти люди — грязные и недобрые. Ненавидя платочки, обшитые тонким кружевом, она и на другой день стирала их, а ночью, когда легли спать, заплакала, и мать долго перебирала ее тоненькие пальцы со сморщенной от щелока кожей, дула на них и шептала:

— Привыкай!

Так стало повторяться каждый день. С утра до ночи мать и маленькая дочь стояли над корытом, над ними на веревках сохло белье, в избе стоял запах пота и пара.

Когда гудел завод, мать говорила:

— Отдохни, гудок ревет для отдыха людям.

Еленка изучила гудки.

В одиннадцать завод гудит один раз, в три часа дня — два раза, а в шесть часов снова раздавался один гудок, низкий, тревожный. Каждый день во время гудка девочка вздыхала.

— Одиннадцать гудит, теперь три будем ждать… Вот и шесть заревело…

XIV

По ночам Еленка слушала, как над избушкой выл ветер и снег стучал в стекла.

Анисья стонала, это значило, что мать засыпает, Еленка жалась к спящей матери и закрывала глаза, но спина ныла, а перед глазами снова кипела пена в корыте, и руки начинали вздрагивать и двигаться, будто при стирке.

По воскресеньям не стирали. Было скучно. Девочка садилась к окну, дула на замерзшее стекло, смотрела в светлую проталинку, как по улице пробегают ребятишки с санками к горе.

Корыта Анисья выносила во двор, белье запихивала под лавку; когда нужно было затереть лужу у лохани, она доставала из-под лавки чьи-то юбки и терла ими пол, а потом снова швыряла в кучу белья: эти юбки нечего было беречь. Они принадлежали богатым, которые не умели их выстирать сами. Тем же, кто это делал для них, они платили гроши, на которые нельзя купить даже вдоволь хлеба. Анисья злилась, когда думала об этом. Будь у нее деньги, она не стала бы нанимать бедняков, чтобы смыть грязь со своих юбок. Она прежде всего одела бы детей, чтобы те могли выходить на улицу, а не выглядывали бы из окна, как сироты.

Чтобы девочка не томилась, мать напоминала:

— Куклы-то, наверное, стосковались. Слышь, ревут.

Как-то Еленка выставила кукол на окна, чтобы и они развлекались видом веселой морозной улицы.

С полдня стекла оттаяли, на подоконниках образовались лужи. Чтобы куклы не замочили ног, девочка взяла их на руки.

Мать рассмеялась, и она, стыдясь, поспешно собрала кукол и сунула в угол. Даже не посадила, а бросила в беспорядке; сама же села к окну и принужденно зевнула.

— Завтра мы, пожалуй, эту стирку-то закончим, — сказала она.

Но когда мать унесла готовое белье к заказчикам, Еленка влезла к куклам и начала приводить в порядок их жизнь.

К ней забежала Клавка Пряхина, но и ей Еленка тоскливо сообщила:

— Я так тут сижу, я уж не играю…

Клавка тоже не играла.

В начале зимы у Пряхиных умерла Лиза. Она работала на пожоге до последнего дня. С пожога ее привезли домой в угольном огромном коробе. Таская руду, Лиза закашлялась, пошатнулась и, выплевывая кровь, села на стоптанную снежную дорогу.

Провожая дочь на кладбище, Деревянный Гром причитала:

— Кормилица ты моя желанная! Не пожила ты, не покрасовалася…

Теперь девочки думали о том, что им уже по восемь лет, пора приниматься за жизнь всерьез.

Клавка упрямо поджала губы, и так они сидели с куклами, важные и надутые, воображая себя взрослыми и сердясь на кукол за то, что те существуют.

Не выдержав, Еленка сказала:

— Валяются, лентяи, нет чтобы рубахи выстирать.

Но скоро и она сама надолго перестала стирать. Простуженная, измученная долгим стоянием у корыта, мать слегла. Отца не было дома третий день: искал хлеба в деревне.

На Еленку легло много забот. Чтобы в избе было тепло, она выбивала топором тычинки забора, отгораживающего двор. Так она сожгла весь забор, и метели намели во двор огромный сугроб снега, из-за которого видны были только гнилые столбы.

Есть хотелось каждый день. Чтобы достать муки, девочка часами стояла в очереди у лавки Бадрызлова. Домой приходила окоченевшая, с красным носом, зачастую в слезах. Греть руки и нежиться было некогда. Еленка прибирала в избе, слушая, как вздыхает мать. Чаще всего больная говорила о телеге:

— Господи! Украдут у нас телегу-то! Сколько времени под снегом стоит… хоть бы купил кто!..

Однажды Еленка услышала, как мать молилась:

— Прибери меня, господи!

Еленка выскочила в ограду, как была, босая в одном пестрядинном платье, с куклой в руках, и опустилась на колени на запорошенную снегом тропу, утонувшую в сугробе, а куклу поставила рядом.

— Молись! — и посмотрела в косматое небо, но слов молитвы не было.

Кукла не умела стоять на коленях и упала на спину, смотря лиловыми глазами в небо и посмеиваясь. Еленка еще раз взглянула в белую глубину и, вздрагивая от холода, сказала:

— Господи, спаси ты мамины ноги и тятину телегу!

XV

Андрей приходил домой редко. С тех пор как Анисья заболела и в доме нечего стало есть, Феша, боясь, что мальчишка будет потаскивать, не отпускала его к своим.

Савкин все расширял торговлю, сам украдкой продавал вино, Феша торговала ситцами и мукой. Им удалось сговориться с Бадрызловыми, и они установили на муку одну цену. Очереди к Бадрызлову исчезли, теперь покупали муку и у Савкина, но смотрели покупатели недоверчиво, злобно. Цены были высокие. Кабатчик взял трех работников. Они привозили откуда-то на лошадях целые обозы муки, и Савкин часто говорил батракам:

— Вот она, война-то, что делает! Не было у вас работы, а теперь есть, не было у меня наживы, а теперь есть. Железные дороги не действуют — пожалуйста, я лошадей завел.

Как-то ночью Феша разбудила Андрея:

— Иди, сам требует.

И, как нечто особенное, сюсюкая и помахивая перед лицом парнишки рукой, сообщила:

— Бадрызловы у нас, слава тебе господи… И Тальку, твою сеструху, с собой вывели. Разодели ее, как царевну, а она ни ступить, ни молвить не умеет.

Андрей пошел за Фешей в комнаты, откуда несся пьяный гвалт и хохот.

В узких пестрядинных штанах, из которых он вырос, в малой рубахе, босой, с запутавшейся соломой в волосах, Андрей был встречен взрывом смеха.

— Вот так франт!

— Откуда такого выписали?

Гостей было много, каждый из них кричал что-то по адресу Андрея, а тот стоял, несмело переступая с ноги на ногу.

Савкин сунул ему скрипку:

— Пили «Ах вы, сени»!

Андрей послушно взял скрипку под подбородок, и тонкие пальцы его забегали по грифу.

Гости затоптались по комнате. Пьяные ноги не держали. Развеселившиеся женщины падали, визжали; пахло потом, вином и духами.

Семен Бадрызлов с тупыми, обезумевшими глазами плясал под неумелую игру Андрейки, безобразно выбрасывая ноги, прыгая и вытаскивая в круг женщин. Прыщавые щеки его потряхивались.

— Печенка веселится! — кричал он.

Потом Андрейка играл «Во саду ли, в огороде», «Камаринскую», «Барыню».

Талька сидела у окна в тени и смотрела на брата не мигая. У нее дрожали губы. Андрей опустил голову, и музыка прекратилась.

— Пили! — кричал ему Савкин.

Но Андрей все стоял, исподлобья оглядывая сестру. Одетая в розовое шелковое платье, с кружевными оборками на груди, она была так красива, что Андрей не мог отвести глаз от нее.

Что же она не пляшет?

Парень снова торопливо начал играть какую-то плясовую, вызывая сестру, зная, что никогда не простит, если она будет кружиться перед ним в пляске, шуметь шелками. Но и хотел, чтобы она плясала.

— Ай же музыкант!

— Весело живете! — кричали гости.

Готовый зареветь, Андрей опустил скрипку. Вся пьяная орава, требуя музыки, кружилась вокруг него.

— Граммофон под нашу пляску не играет!

— Веселенькую бы…

— Рюмочку музыканту, веселее заиграет!

Кто-то совал ему прямо в лицо рюмку с красным мутным вином. Кто-то сорвал с ковра ружье и тыкал им в сторону Андрейки.

— Играй, тебе говорят! А то душу отдашь!

Андрей поднял голову, посмотрел на ковер, на каждое ружье в отдельности, словно пересчитывая их, закрыл лицо рукой и, прижав скрипку, пошел прочь. За ним погнался кто-то с ругательствами, но в это время сильный бархатный голос громко начал песню:

На зеленой луговине

Горит печальная луна…

Андрей остановился в сенях, прислушиваясь. Пела Талька. Голос взвивался, страстно рокотал, вырывался из самой глубины женского сердца.

Здесь, в сенях, ткнувшись лицом в пыльную стену, Андрей плакал. Ему было жаль себя, жаль сестры, которая так безумно разбрасывает свои песни, раскрывает свое сердце перед чужими людьми.

Сестре кто-то подпевал:

Не слышно голосу родного,

Не слышно песни ямщика.

Голос Тальки затерялся в пьяном визге.

Андрея тянуло домой. Поздним вечером украдкой уходил он от Савкиных, а рано утром снова прибегал к ним.

Дома он каждый раз мечтательно рассказывал:

— Ружья всякие у них есть, а Савкин их в руки взять не умеет. Мне бы хоть одно иметь!

Ел Андрей много, как настоящий мужик.

Мать недовольно ворчала:

— Что тебе у купца не спится? От дарового хлеба на наши крохи бегаешь!

По воскресеньям Андрей приходил домой на целый день.

Еленка росла плохо: из-за корыта, поставленного на лавке, торчала только косматая голова. Андрей удивлялся, как она своими худенькими бледными ручонками ворочает в корыте тяжелые юбки. И по-прежнему много без умолку болтает обо всем враз:

— А в очереди говорят, что завод закрывать будут: топлива нет… Настасья Деревянный Гром Клавку по миру посылает, а та не идет. Я бы пошла: скоро лето, по улочке травка, птички поют, а я бы от окна к окну похаживала. Солнышком бы меня согрело и дождичком прополоскало!.. Одиннадцать гудит! Теперь три будем ждать…

Андрей снисходительно ухмылялся: «И трещотка ты, Елька!»

Но он видел, что дома живут трудно, безрадостно. Однажды он сказал матери:

— Маешься так, а дочь-то купчиха не поможет.

— Талькой ты меня не кори, — прикрикнула Анисья, побелев. Руки ее задрожали.

О жизни Тальки ходили нехорошие слухи: Семен часто пил, пьяный дрался. К своим ее не пускал. Анисья часто вздыхала:

— Не нашла, видно, и она счастья.

Сама идти к Бадрызловым не смела, боялась подвести дочь под побои.

Андрей ушел нахмуренный, а на следующий вечер в неожиданной лаской сообщил:

— Талька-то, говорят, хорошо живет, ты о ней не реви, Что им, богатым. Одна рука в меду, другая в патоке!

Еленка невесело рассмеялась и передразнила брата:

— Ой ты, сладенький язычок!

Однажды Еленка долго ждала гудка, чтобы отдохнуть от стирки. Завод молчал, а мать без гудка забыла об отдыхе.

— Гудка-то нет. Давно уж одиннадцать!

Спустя некоторое время Еленка, уже плача, сказала:

— Я все пальцы простирала. Теперь давно три есть!

Наконец молчанием завода встревожилась и мать, накинув на плечи шаль, вышла на улицу. Скоро вернулась бледная, напуганная.

— Завод прикрыли… Сколько теперь люду без дела, без копеечки будет! Топлива, вишь, у них нет, лес кругом стоит, а у них топлива нет. Провоевались. Отец-то у нас с горя последние штаны пропьет… Довоюемся до могилы!

XVI

Целые дни теперь отец был дома. Сидел у окна, вздыхал:

— Жены у Ильи нашего нет. Хоть бы написал, где он, жив ли. Как в воду канул… Очень он здесь сейчас нужен, Илька-то!

Выражение мрачной решимости на лице сменилось у него выражением испуга. Он снова перестал надеяться на хорошее.

Анисья советовала:

— А ты не тревожь. Думай, а не говори: сердцу легче.

Дерябин стукнул кулаком по столу:

— Сердцу легче! Какое они право имели завод закрывать! Завод-то я сам строил, еще маленький был.

Еленка очень удивилась, узнав, что отец был когда-то маленький. Значит, это неизбежно: все маленькие растут. Вырастет и она.

В избу к Дерябиным вошла Клавка Пряхина и от порога неожиданно пропела нежным голоском:

— Милостыньку, Христа ради!

Отец ответил:

— Бог подаст!

Еленка подскочила к матери и жалобно попросила, глядя снизу вверх из-под лохматых волос:

— Подай!

Анисья указала глазами на отца и не двинулась с места.

— Хлебушко-то ныне кусается! Бог подаст! — повторил отец, но так как Клавка не уходила, со злостью крикнул: — Попрошайка!

Еленка подбежала к куклам, схватила первую попавшуюся и протянула подруге.

Клавке мать никогда не шила кукол, а у Еленки их много, и эта — самая лучшая, настоящая кукла, подаренная Фешей. Эта кукла только не говорит, но умеет спать и смеяться.

Клавка взяла куклу, поправила на ней смятое платье, но, взглянув на Еленку, отдала куклу обратно. Упрямо сжав губы, пошла из избы прочь. Мешочек, привешенный у нее на боку, был пуст.

Еленка схватила куклу за черные блестящие ботиночки и швырнула к материным ногам. Голова куклы раскололась, и из нее выпали красивые глаза, связанные ржавой пружиной. Отец молча глядел на дочь, и не прибил ее.

Вообще Еленка начала замечать, что дома отец держится робко, как чужой, даже помогал, приносил Анисье воду и часто растерянно спрашивал:

— Что делать-то, мать? Без работы пропаду я… как жить-то будем?

— Небось проживем, — отвечала всегда одно и то же Анисья.

Часто отец уходил на случайную работу, которой тоже становилось все меньше. Как-то он вернулся домой радостно возбужденный:

— Требовали мы завод пустить. Ох и поднялся народ! А они что? Руками разводят… Ну да мы еще поборемся.

И с такой же радостью сообщил:

— Телегу-то ведь я продал… Теперь опять с деньгами.

— Слава богу, — отозвалась Анисья.

Вновь на что-то надеясь, отец подобрел, однажды привлек к себе Еленку и жалостно спросил:

— Ну?

Она не знала, что ответить.

Отец увидел у дочери кровь на руках. Вся кожа на суставах была стерта, и из ранок выступали капельки крови.

— Это что? — удивился он.

— Это у меня болеток, — ответила сдавленно Еленка и спрятала руки за спину. Но отец достал их, стер большой сухой ладонью кровь и долго разглядывал маленькие сморщенные пальчики. Еленка неловко освободилась и спряталась у кукол под пологом.

Она слышала, как мать тихо произнесла:

— Измаялась девчонка, сладких дней не видит.

Еленке стало жаль себя, худенькую девчонку, которая «измаялась». Она легла рядом с куклами, словно пришла в гости в новый мир, устала дорогой и прикорнула. Отец осторожно прикрыл ее полушубком, но девочка вскочила и, испуганно глядя на родителей, оправдывалась:

— Ой, я только немножечко уснула, я выстираю…

Необычно было слышать смех матери, воркующий и теплый. Девочка тоже стала смеяться, а когда ей дали вдоволь хлеба, она поняла, ее сегодня можно попроситься на улицу.

Вечерело. Небо было пустое и обо как снег. А снегу, свежего и пышного, целая пропасть.

Еленка направилась на берег посмотреть, намело ли под камнем хорошие сугробы и затянуло ли льдом прорубь. Ледок на проруби был тонкий, зеленый и гладкий, и снег еще не запорошил его. Еленка поставила на лед вначале одну ногу — лед не шелохнулся, потом другую. Девочке нравился страх, что можно провалиться в зеленую глубину, и она побежала по страшному темному, как сама вода, льду и закричала:

— Ой-ой, утону!

Под камнем, в сугробах, кем-то из ребятишек была выстроена избушка с трубой и со льдинкой вместо окна. Еленка вошла в нее, села там на снеговую скамью, отполированную водой.

Для ребят зима не прошла даром, это было видно. Еленка же всю зиму стирала чужое белье, а белье все не убывало. Она вышла из избушки, постояла перед ней и снова вошла робко, как к богатым.

— Здравствуйте, — поклонилась она. — Я к вам с отказом, стирайте свои постирушки сами!

Но эти слова и тон были слишком мирны и не могли выразить всей ненависти и протеста, накопившихся в маленьком сердце. Еленка погрозила кулачком и крикнула возмущенно:

— На вас не перестирать!

Было уже темно, когда она подбежала к своему дому.

В простенке между окон на улице стояла Талька, в бархатной шубе, в валенках и пуховой шали, и заглядывала в избу…

Увидев сестренку, Талька отскочила от окна прочь, но снова подошла, и они вместе стали смотреть.

Изба была чисто прибрана, чужое белье и корыта были вынесены в сени, на столе горела лампа.

Это было как в сказке: мать сидела совсем без дела, устало опустив на колени руки, а отец лежал на лавке, положив голову на полушубок, и оба они пели.

Сквозь одинарные рамы было слышно, как тонко и нежно начинала мать песню:

А соловья голос не знал я,

Вдруг грустно стало что-то мне…

На очаге сидел Андрей с изумленными круглыми глазами. С улицы казалось, что он не дышит.

Вздохнув невольною душою,

Я к быстрой речке подошел…

Песня вечно вмешивалась в жизнь людей, напоминала, что страданиям нет конца, и манила, и обещала лучшее.

Талька тихонько смеялась. Еленка почему-то подумала, что Талька притворяется, будто ей весело.

— Пойдем в избу, и песню с ними споешь, — шепнула она.

Талька не отвечала и: все смотрела в стекло, а когда Еленка повторила, она торопливо зашептала:

— Хватятся меня дома-то, не сказалась я.

— Давно не пели, голос отвык, — громко вздохнула в избе мать. Отец не ответил ей и продолжал песню. Грудной низкий голос его свободно лился на улицу, трепетал, а сестры, прижавшись друг к другу, притаившись за стеклом, жадно ловили новые слова и звуки песни.

Луна свой лик изображала

В холодной зеркальной воде.

Талька прошептала, прижимая к себе Еленку:

— Ты не говори им, что я здесь была. Ни к чему им меня видеть: они от меня счастья ждут, а я сама его не нашла, не знаю, какое оно. Помочь ничем не могу: как за ворогом, за мной смотрят.

И улыбнулась виновато, как мать, когда Еленка просила у нее есть.

— Узнала я, что завод закрыли, тятя без работы, думала, пьяный, драться будет, вот и прибежала…

— А он совсем и не пирует. Как тебя пропил, так с тех пор и трезвый.

Талька, склонившись, стала целовать Еленку.

— Галчонок ты мой!

Поцелуи падали Еленке на нос, на глаза. Падали часто, как слезы. Еленка стояла, опустив длинные рукава материной кофты, ошеломленная, напуганная.

Наконец Талька пошла прочь, а вслед ей из избушки несся уверенный голос отца:

Речные волны серебристы,

И соловей пел вдалеке.

…Отец ошибся: рабочие не добились открытия завода. Деньги от продажи телеги быстро иссякли, и отец затосковал вновь. Все чаще и чаще он вспоминал Илью, жалел, что того нет дома, связывал с ним какие-то надежды на лучшую жизнь.

— Придет Илья, у-у, он-то добьется. Он их тряхнет, хозяев! Угнали умных людей воевать, а здесь нам и объяснить некому…

Однажды Дерябин объявил жене:

— Ну, мать, уезжаю с товарищами в Мотовилиху. Там сейчас завод расширяется, рук много требуется.

Отец взял с собой в Мотовилиху и Андрейку. Еленка долго и неутешно плакала от обиды, почему отец не ее взял с собой, но мать, поглядев еще раз на снежную дорогу, по которой бодро удалялись муж и сын, упрекнула:

— А ты ушла бы с ним? Так меня одну-одинехоньку и бросила бы здесь?

Еленка перестала плакать, нахмурилась и спросила:

— Сегодня стирать будем или нет?

Вечером к ним прибежала Марина. Лицо ее распухло от побоев, рукав шубки разорван.

Мать бросилась раздевать сноху, но модная шуба узка, и стащить рукав было невозможно.

Лицо Марины искривилось.

— Горшок с полки упал, — попробовала она пошутить, приоткрывая рот. Левая половина губ была вздута, и рот кривился, словно в безудержном смехе.

— Кто тебя? — закричала мать, как глухой.

Марина замотала головой и закудахтала. Трудно понять — смеется она или плачет.

— Счастье не батрак, видно, за вихор не притянешь. Живи-ка дома, лучше сохранишься… Илька придет, что мы ему скажем о тебе?.. А дома в нужде, да с честью. Бросай свою скворешню и переходи к нам. Отец совсем человеком стал. Вот хоть сегодня же переезжай. Я подмогу.

Марина, всхлипывая и болтая головой, как пьяная, пошла к двери. У порога постояла, улыбнулась чему-то вспухшими губами, махнула рукой и вышла.

Мать, накинув полушубок, заковыляла за ней, шепнув Еленке:

— Посиди одна. Провожу я ее, чтобы не утопилась.

Еленка прильнула к окну.

На пруду снег был сухой и чистый. За Кужимовкой краснела полоса неба, а над кабаком поднималась синяя луна.

Прорубь из окна не видно, но Еленка знала, что на елках, огораживающих ее, лежит снег, оттягивая ветки.

Проходя, Марина стряхнет с одной ветки снег, и ветка, освобожденная от тяжести, долго и легко будет качаться. Может, кто-нибудь недавно полоскал белье, одна половина проруби разбита, а другая затянута льдом. Вода в проруби темная и покойная. Долго будет стоять Марина над прорубью. Кому охота умирать? Подойдет, к самому краю, перекрестится и прыгнет в темную пропасть.

Задрожав, Еленка заревела.

Мать все не возвращалась. Надо утешаться самой. Марину было жаль.

Топиться она могла и подождать: всех бьют. Да и не верилось, что Марина решилась на это.

И точно: чуть оправившись от синяков, Марина вновь начала появляться на улице, щеголяя нарядами.

Однажды она увидела, как Еленка, стоя на дороге в материной ватной кофте, размахивала большими рукавами, будто пугало над горохом.

Марина, ковыряя башмаком снег, предложила девочке:

— Я тебе денег дам, а ты скажи, что нашла, — она оживилась вдруг и даже улыбнулась по-прежнему, как бывало. — Понятно? Мало ли разинь ходит. Шли и потеряли, а ты нашла да и принесла матери.

С тех пор Марина часто давала Еленке деньги.

Первые деньги, которые Еленка приняла, мать встретила радостно, тотчас же, вытерев мыльные руки, побежала по лавчонкам, к картошке на ужин появилось масло.

— Мила-то дочь пять рублей нашла. Все в дом, а не из дому!

Но когда Еленка принесла деньги еще и еще раз, мать уже не хвалила за находку, подолгу вглядывалась в лицо дочери и скучно говорила:

— Вырастила я детей, слава богу, не воров, не грабителей. Старших-то ребят отец шибко бил. Тебя вот не бьет, жалеет, поумнел. А вдруг узнает, что ты, к примеру, воруешь, с одного маху уложит!

Еленка с наивным спокойствием слушала мать. Она и без предупреждения жила в вечном страхе перед отцом. Но девочка не умела еще разбираться в намеках; тогда Анисья спросила прямо:

— Ты мне скажи, у кого деньги воруешь?

Хитренько подмигивая, Анисья твердила:

— Отец и не узнает, мы возьмем и отнесем обратно.

— Нашла я их, — повторила: Еленка. — Бежала-бежала да и нашла на дороге.

Но настал день, когда лгунья должна была рассказать все. Она уже боялась Марины и побежала а ной, увидев ту на улице.

Догнав ее, Марина торопливо, не считая, сунула бумажки, одну за другой. Еленка не успела сказать, что дома ее ругают за воровство. Хитрости и уловок у нее еще не было, не умела скрыть или бросить деньги да и представить не могла, чтобы деньги, на которые покупают хлеб, можно было бросать, Она пришла домой и сразу выложила деньги на стол.

— Нашла… — сказала она и отступила к печке.

У матери задрожали губы: если еще дочь будет ее позорить, тогда нечего ждать больше от жизни. Анисья ударила Еленку длинной твердой рукой, хрипло крича:

— Воровка!

Еленке пришлось все рассказать.

Мать тщательно, до копейки, подсчитала, сколько же получено денег от Марины, чтобы при случае вернуть, швырнуть бесстыдной в лицо. Но когда в семье не было денег на муку, Анисья брала из тех, что натащила Еленка. Вначале со вздохом, со слезами на глазах, а потом и просто брала и покупала на них хлеб и соль.

XVII

К пасхе приехали домой отец и Андрейка.

Видимо, люди растут заметно, так как Андрейка очень вытянулся, стал угловат и неловок. Он восторженно рассказывал матери, что видел людей, которые не боятся говорить правду. Анисья сердито что-то шептала сыну. Он смеялся и утешал:

— Это хорошие люди, мама!

Отец хоть и молчал и совсем не вырос, стал тоже иным, собранным в движениях, спокойным, знающим себе цену. Говорил медленно, растягивая слова, оглядывал избу молчаливым и удивленным взглядом, словно впервые увидел свою жизнь, жену, дочь. Весь день просидел у окна, а под вечер достал из своей котомки книжку с загнутыми разбухшими углами и начал читать, близко поднося к глазам и шевеля губами. Потом, будто вычитав в книге укор себе, глухо спросил Анисью:

— Как Талька-то живет у нас?

Выслушав невразумительный ответ жены — та знала о жизни дочери только по слухам, — поморщился.

Еленка видела, что отец хочет еще сказать что-то, но, видимо, тяжелы ему стали слова, он странно замычал и отвернулся. Мать быстро-быстро заговорила, утешая:

— Что сделаешь, отец, так получилось… Виноват ты, так ведь голову с себя не снимешь. Сейчас казни не казни себя — ничего не исправишь…

Отец как-то сник, голова его опустилась.

— Дуры они с Мариной-то… Куда расходуют себя! Да разве сил сейчас некуда девать?

Мать гордо выпрямилась.

— Тальку да Марину рядом не ставь: у них не одно горе. — И, словно испугавшись того, что слова ее больно ударили мужа, заглянула ему в лицо: — Рубаху какую наденешь к заутрене-то?

— Денег приготовили на свечки?

— Сапоги-то бы дегтем намазал.

Еленке мать сказала:

— Елюшка, ты в пасху с Мариной-то похристосуйся… веселей ей будет…

Перед праздником, чтобы сэкономить на свечи и на кулич, долго ели колоб, жмыхи мака и конопли, спрессованные в плитки для скота. Мать пекла из колоба булки, а Еленка ела его и так, обламывая кусочками от плит. Анисья подавала его на стол, добрым старушечьим голосом говорила!

— Нова-новинка в стару брюшинку!

— Дай мне еще новинки, мама, — просила девчонка.

Колоб прилипал к зубам, вязал рот, но зато в пасху они будут есть куличи из настоящей белой муки.

— А ты, тятя, опять в Мотовилиху уедешь? Теперь ты меня возьми вместо Андрея, он пусть с мамой останется, — тараторила Еленка.

Отец с Андрейкой рассмеялись.

— Андрейку здесь оставить теперь нельзя, он там нужен, — ответил отец. — А ты знаешь, мила дочь, что значит быть нужным? Вот жил-жил человек и не знал, для чего. И вдруг увидел: есть для чего. Люди в тебе нуждаются! Андрейку теперь никак нельзя дома оставить.

— А какая она, Мотовилиха? — допытывалась девочка.

Отец охотно рассказывал:

— Есть речка. Мотовилиха. Вливается в реку Каму. Тут вот и стоит наш завод, недалеко от Перми. Вначале-то его строили медеплавильным. Медь возили в Екатеринбург на монетный двор, медные копейки там чеканили, чтобы было чем с рабочим людом расплачиваться. Потом казна отдала этот завод графу Воронцову в пользование, да опять у него отобрала. Ну, перестроили его к тому времени немного.

— А что он делает? Завод-то?

— Много что делает. Долго рассказывать…

Ночью пошли к заутрене. Еленка знала в церкви каждую икону, она бывала здесь часто, но быть в церкви ночью еще не приходилось. В стрельчатых длинных окнах горели плошки, огнями были выведены слова «Христос воскресе».

Все в эту ночь казалось необычайным и таинственным: и стройный круг тополей вокруг церкви, и огни.

Люди радостно улыбались и говорили задушевными тихими голосами, словно все ждали чуда.

Отец шел впереди. Мать — за ним. Из-за его спины она не видела икон и смотрела вверх под купол, где повис над людьми в синих клубах облаков страшный и милостивый бог-отец. Анисья смотрела на него большими молящими глазами, и свечка дрожала у нее в руке. Еленка шла, стуча огромными материными ботинками с ушками из черной резины по бокам. Она тоже смотрела вверх и крестилась. Свечи у нее не было, но мать обещала дать подержать свою, и время от времени девочка тыкала мать в спину и шептала:

— Ты одна всю свечку сожжешь!

Алтарь был убран венками и разноцветными лампадами, горел золотом нимбов, рам и огней. Это походило на сказку. Еленка снова ткнула мать в спину и спросила:

— В раю так же?

Та обернулась, сунула ей огарок свечи. Лицо Анисьи в слезах, но она счастливо улыбалась, а потом, поправив платок на голове дочери, задыхаясь, сообщила:

— Благодать на людей сходит!

— Где? — спросила Еленка и огляделась. Но благодать еще не сходила, и Еленка со свечой в руках с радостью и испугом стала ждать, когда и на нее сойдет благодать.

Огонь свечки потрескивал, мигал, ори воск капал на пальцы и сразу остывал бледными маленькими чешуйками. Пахло нафталином, дегтем и ладаном.

Перед алтарем встал священник в золотой одежде и что-то торжественно объявил, возведя руки вверх. С неба на землю полилась мягкая, сказочно нежная песня, гулко разносясь по церкви. Народ застонал, огни свечей заколебались; но в эту песнь ворвался грубый земной голос:

— Расступись! Расступись!

Урядник шел, расталкивая толпу, а за ним, шумя шелками, шли женщины в маленьких шляпках, на которых были цветы и ленты. Они кивали головами расступившимся людям и тоже радостно улыбались. С запахом ладана смешался запах духов.

— Ангелы, мама, ангелы, — громко шепнула Еленка.

Самая молодая и счастливая девушка засмеялась и дала Еленке копейку.

За женщинами шли мужчины. Военные звякали шпорами, штатские все были одеты в черные длинные сюртуки. За ними снова показались женщины, нарядные и радостные, но среди этих женщин Еленка увидела Фешу с пышным меховым воротником на платье, и поняла, что это не ангелы.

Мать простонала:

— Талька!

Мимо прошла Талька рядом с мужем, похудевшая, нарядная. Оглянувшись, улыбнулась, но Семен повел ее вперед, ближе к алтарю. Еленка заметила, что Талька прихрамывает, как мать перед дождем.

Мальчики в золотых одеждах понесли под торжественную песню какой-то длинный плоский ящик.

На ящике был нарисован человек в красном широком поясе. Человек этот склонил голову набок и согнул голые худые колени, словно собирался плясать. А за ящиком шел священник и брызгал на толпу холодной водой. Еленка рассмеялась, когда на лицо ей упало несколько капель.

За церковной оградой, на берегу пруда, один за другим грянули торжественные выстрелы. Залпы следовали один за другим, и каждый из них перекатывался по горам за поселок и замирал в сосняке, за прудом.

Все упали на колени, а мальчики пели: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ».

Еленка знала, что никакого тела люди не несут, что там только нарисована картинка. Если бы на ящике было одно синее небо, тогда можно было бы думать, что Христос тут был, а теперь воскрес и улетел. Но Христос в красном поясе лежал неподвижно, и все, что делал и говорил священник, было понарошке, как в игре. Но все это было интересно, и Еленка тоже упала на колени рядом с матерью и спросила:

— Благодать-то скоро?

Мать, не глядя на нее, приказала:

— Молись!

Еленка часто закрестилась, поджидая благодати, потому что все ждали: ведь такое торжество взрослых людей не может быть ради пустой забавы.

В церковной ограде было светло и празднично.

Пестрая толпа молилась, глядя на огненные слова в окнах и на фоне темного неба. Звезды были низко, и если благодать все-таки сойдет на землю, то сойдет именно здесь, сейчас, над дремотной гулкой землей и над поющим народом.

Когда ящик с нарисованным голым Христом обнесли вокруг и снова внесли в церковь, все вдруг вскочили с колен, начали целоваться и плакать. Еленку тискали чьи-то руки. Только отец стоял в стороне и хмуро оглядывался.

Их в толпе отыскал Андрей. Он был в новой рубахе, синей с белым горошком, ворот ее виднелся из-под полушубка. Радостно улыбаясь, он говорил отцу срывающимся на бас голосом:

— Слыхал, тятя, пальбу-то? Это я палил. Все ружья у Савкина перепробовал. Он мне сам дал. Ох и ружья, я тебе скажу! Звук у них хорош. И зарядов много.

Отец слушал сына настороженно, удивленно восклицая:

— Ну-у? Из всех палил? А меткость у них какая? Небось не проверял?

Андрей восторженно возразил:

— Как не проверял? В иголку навести можно. И попадешь!

— Так они, ты говоришь, там на ковре и болтаются без дела? Это плохо, брат, когда ружья без дела… Время подходит ружьям действовать…

Осмелевшая от близости брата с отцом Еленка подбежала к ним и сообщила:

— Христос воскресе!

Отец невесело рассмеялся и поцеловал дочь колючим ртом.

Анисья заторопилась домой.

Еленка поняла, что все уже кончено, а благодати никто так и не увидел.

Однако пасха еще продолжалась. Дома мать дала всем по красному яйцу и по куску кулича и, довольная, радостная, напевно сказала:

— Разговеемся… телом господним…

Еленке показалось, что ей дали меньше всех пышного пасхального хлеба, она попросила еще кусок, но мать строго, не по-праздничному, отказала.

— Жив ли Илюша у нас… ни письма, ни весточки… Чем-то он у нас сегодня разговеется? — жалобно спросила Анисья в тишине.

Андрей поднял голову, а отец, прищурив насмешливо глаза и нарочно растягивая слова, уверил:

— Уж их там разговеют, настоящих христова тела и крови дадут, веры, царя и отечества защитникам! Уж им дадут!

Еленка не раз слыхала, что Илья защищает веру, царя и отечество, и понимала это так: вера — молитвы к богу, чтобы он дал всем «хлеб насущный», но зачем и от кого защищать ее, трудно было постичь.

Царя защищать, пожалуй, нужно. Он в блестящей одежде, с золотым горшком на голове. Когда-то давно, еще в сказках Тальки, Еленка слышала, что на одежде царя много камней, а каждым камнем можно прокормить целую деревню. Как прокормить деревню камнем, Еленка не понимала. Очевидно, есть такие камни, стоящие: и блестят, и есть их можно. И чтобы у царя не срезали камни с одежды, его надо защищать.

«Хорошо бы Иля домой хоть один камешек принес, — думала она. — Попробовать бы. Царь от этого не лопнет».

— А для чего люди войну начали? — спросила неожиданно Еленка.

Отец внимательно посмотрел на дочь.

— Царя тешат! — отозвался Андрей.

Он стал походить на Илью, только редко смеялся и не шалил, как, бывало, старший брат. Не было у Андрейки и того веселого взгляда. Смотрел он на всех беспокойно, пытливо, выворачивая взглядом душу, подстерегая мысли.

— А отечество чье, царево? — снова спросила Еленка, радуясь тому, что ей отвечают, не ругаясь, как взрослой.

— Отечество — народово, — снова пробасил Андрей и добавил: — В этой войне не за отечество воюют!

Отец чему-то тихонько посмеялся, а мать вдруг щелкнула Андрейку по лбу.

— Болтун! Не извековать тебе добром.

Но забияка, увертываясь от второго удара, крикнул, поддразнивая:

— Война у тебя Илью слопала, а ты что получила?

Анисья слушала его, бледная, растерянная: дети начинают непонятную жизнь, страшную своей смелостью.

Бессильная, в слезах, мать сделала то, в чем позднее раскаивалась. Она сдернула Андрейку с лавки и начала хлестать его за то, что он смеет думать не так, как все.

— В другом месте не тренькай языком! — кричала она. — Пустозвон! Смотри ты! Словами с ног сбрасывает!

Отец, все еще посмеиваясь, говорил от окна:

— Дура ты, Аниска! Разгорелась! Смотри-ка, пар от тебя идет!

Мать остановилась, выпустила сына и вдруг заплакала.

Тот одернул рубаху и рассмеялся через силу, чтобы не показать, что ему стыдно.

— Рубаху новую обновила мне… Тоже, в драку полезла! Маленького не била, а теперь учить будет. Никогда такая не была.

Ночью Еленка долго слышала шепот. Андрейка говорил отцу о каких-то ружьях, которые надо передать Ивану для какого-то комитета.

— Ну, смотри берегись, — говорил отец, — охотиться за тобой будут.

— Все следы спутаю, — лихо отвечал Андрейка.

Утром Андрейка исчез из дому. Не было его и у Савкиных.

Мать искала Андрейку, обшарила саком для ловли рыбы подтаявшие проруби, предполагая, что парень свалился в воду, лазала по голым кустам на берегу пруда и жалобно кричала:

— Андрю-ю-ушка!

От ее крика из гущи кустов да мшистых расщелин камней вспархивали воробьи.

Думая, что Андрейка вернулся, Анисья бежала домой, из дому к Савкиным и снова домой.

Скоро выяснилось, что Андрей исчез вместе с ружьями, взятыми у Савкиных.

Кабатчик искал его, подсчитывая стоимость пропавших ружей. Из волости несколько раз приходили к Дерябиным, стараясь захватить воришку дома.

Сам Дерябин был спокоен.

— Не пропадет, — утешал он жену. — Не такой парень.

Он часто уходил из дому. И когда задерживался, мать говорила:

— Ну, сегодня он пьяный придет. Горя-то много, не выдержит.

Но отец возвращался трезвый и как-то особенно возбужденный.

— Ох, мать, и здесь у нас люди смелые появились! Ни тюрьмы, ни пытки не страшатся, чтобы только счастья достать, — как-то поделился он своей радостью:

— Зря ты с ними, отец, встретился, — отозвалась мать. — Все сердце мое изоржавело… Андрюшку туда же сбил. О счастье-то люди давно зубы пообломали. В тюрьме еще насидитесь.

Еленка жадно слушала, стараясь понять. Значит, счастье уже ищут, но почему за счастье можно насидеться в тюрьме или обломать зубы, этого девочка понять не могла и долго стояла около отца, не решаясь спросить. Наконец тронула его за рукав:

— Тятя, а ты счастье видел?

Тот не рассмеялся и не рассердился, как того ждала девочка, а молча смотрел в окно. Еленка осмелела, придвинулась ближе, допытываясь:

— Какое оно, счастье-то?

Отец обхватил маленькую дочь за плечи, привлек к себе и коротко ответил:

— Колючее…

XVIII

Праздник кончился. Собираясь к отъезду в Мотовилиху, отец долго возился со своим узлом, перекладывал носки и рубахи, время от времени поглядывая пытливо на жену.

— Мне теперь не скоро доведется домой… — сообщил он осторожно.

— Как не скоро? — удивилась Анисья. — Вот к петрову дню приезжай.

— Либо приеду, либо нет… Дела-то заворачиваются большие, может, и я на что пригожусь.

Не глядя на жену, спросил:

— Справишься одна-то? Думаю, что справишься… Хозяйство невелико: Елька с куклами.

Он погладил дочь по голове, сказал необычное:

— Мила моя дочь. — И ушел из дому, закинув узелок за плечо.

Мать долго стояла посреди избы, потом бросилась к окну, но не окликнула отца, а только провела ладонью по лицу и посмотрела на иконы.

Она стала молчалива и неласкова, все ждала писем или родных, вздрагивала, когда казалось ей, что кто-то входит в сени или стучит в окно.

Но никто не приходил к ним и писем не приносили. Тогда однажды Анисья подослала Еленку в Кужимовку разузнать, не нашли ли Андрея, и трудно было понять, хочет ли мать того, чтоб Андрей был пойман, или боится этого.

Феша встретила Еленку сурово:

— Вас, Дерябиных, и в избу пускать страшно. Того и гляди, чего украдете.

— А у нас тятя на большие дела уехал, счастье искать, — сообщила Еленка.

Феша рассмеялась:

— Счастье-то увертливое.

Еленка удивленно переспросила:

— Увертливое?

— Ну да! Кому само в руки идет, а от кого мячиком отскакивает.

— Поймает, — сказала Еленка убежденно, вспомнив, как сильно, по-молодому, отец закинул за плечи котомку.

Ей много удалось разузнать о счастье, а представление о нем все-таки путалось. То оно огромным облаком спускалось с неба и заливало радостью землю, то оказывалось колючее, как ежик, и взять его в руки или хотя бы оторвать от него долю было невозможно, то маленьким мячиком катилось по земле, вертлявое и стремительное.

— Не всяк и увидит.

Феша не поняла, ввела Еленку в горницу, посадила за стол, на котором широким кругом разложены были карты, и зашептала ласково:

— Ты знаешь, где скворешник стоит?

Еленка радостно ответила:

— У нас в огороде качается…

— Да нет… Марина где живет, знаешь? Знаешь. Ну вот, хорошо. Сбегай к ней, да только не говори, что я подослала. Скажи, что… ну, хоть христосоваться пришла…

— Христосованье давно кончилось… — возразила Еленка.

— Вот дура. Скажи так, я тебе в карман орехов насыплю.

— А у меня кармана нет…

— Все равно насыплю в кулак. Ты узнай, там ли Савкин.

Лицо Феши вдруг сморщилось, покраснело. Из глаз покатились слезы.

— Да, у нее… — подтвердила она безнадежно, — где ему быть? С самых праздников дома не ночевал. Все у нее… Она и Ильку вашего опозорила! А ты узнай твердо. Орехов дам.

Уже темнело, когда Еленка направилась к Марине. В освещенных окнах дома метались тени. На улицу выносились пьяные крики.

Визжала гармошка, кто-то хриплым басом выл однотонно и скучно:

Христос воскресе из мертвых,

Смертию смерть поправ…

Надсадно пела женщина, приплясывая так, что дрожали стекла.

Марина в пышном, ярком наряде стояла посреди комнаты, покусывая полные губы, и смотрела на Еленку мутными тяжелыми глазами.

Комната, куда попала девочка, была обставлена по-купечески. Вокруг стен уютно стояла мягкая мебель, обтянутая лиловым бархатом. На круглом большом столе в беспорядке разбросаны бутылки, стаканы, за куска.

Узнав золовку, Марина потянулась к ней целоваться.

— Христос воскресе, Елюшка!

— Дяденька Савкин здесь? — спросила та строго. — Его дома потеряли.

Савкин спал на диване, свесив большую руку и всхрапывая. Уже тихо Еленка присовокупила:

— Ты только Ильку нашего опозорила.

Трезвея, Марина спросила:

— Пишет он вам? Мне небось и поклон не шлет?

— Каждый день по письму, а то и по два, — врала девчонка. — Он другую скоро найдет.

— А-а! — протянула Марина. — Пора бы уж!

Из другой комнаты вышел Семен Бадрызлов, пьяненький, шумный. За ним выскочила женщина и, подтолкнув его к спящему Савкину, жеманно я сила:

— Разбуди его, Сема! А то Марине без пары тоскливо.

— А Талька наша тоже у тебя в гостях? — поинтересовалась Еленка.

Марина насмешливо прищурила глаза:

— Без Тальки нам веселей.

Еленка вышла на улицу, постояла в темноте у скворечника и решительно направилась домой.

— Феша мне орехов обещала, да от них зубы болят, — сказала она матери. — А об Андрейке она ничего не сказала, верно, не поймали еще.

Слухи об Андрее ходили разные. Говорили, что по лесу бродит много дезертиров, что они раздевают в лесу богатых, угоняют лошадей, что по ночам в поселке видят каких-то бродяг. Хозяйки крепко запирали на ночь дома. Кто-то видел в компании оборвышей и Андрейку. Анисья слушала эти сплетни со скорбным лицом и жаловалась:

— Отбился парнишка… — Но, оставаясь одна, падала перед иконами на колени и благодарно шептала: — Спасибо тебе, господи, живым держишь моего дурачка!

Как-то вечером вышла Анисья за ворота и посмотрела на дорогу.

Улица, отяжеленная сумерками, молчала.

Из темноты к Анисье подошла Талька в полушубке и старом розовом девичьем платье, с узелком в руках. Мать ввела ее в избу.

— Еленка, смотри-ка, кто пришел! Не зря я глаза проглядела.

Талька села на лавку у порога и спросила:

— Посоветуй, мама, как мне жить? Ушла я совсем от Бадрызловых… от побоев да упреков ушла.

Мать замахала на нее рукой:

— Что ты? Мы сами у горя на погибели! Отец-то что скажет…

— А хоть что пусть говорит! — злобно ответила Талька.

Еленка была рада, что мать сидит беспомощно у стола и плачет, а не гонит старшую дочь из дому.

Талька осталась. Но сказок она теперь не рассказывала и песен не пела; помогала матери стирать, никуда не выходила из дому, окна держала занавешенными, вскакивала и пряталась за печь, когда кто-нибудь входил в избу из посторонних. Взгляд ее стал неспокойный. Она часто плакала, причитая:

— Что же мне делать? Как жить?

XIX

Страду Дерябины проводили на покосе у Савкиных, желая отработать долг за приданое Тальки. Чтобы не тратить время на переходы, часто ночевали в лесу, покосной избушке. Через луг был другой покос Савкиных, на котором косили работники, а по вечерам все сходились в избушке на отдых. Работников было трое. Лука, большой лысый старик, все о чем-то тяжело думал и любил повторять непонятные Еленке слова:

— Жизнь прожить — что море перейти: побарахтался да и ко дну.

Двух других работников звали Федором и Иваном. Иван хромой, светловолосый, кудрявый. Еленка сразу узнала его. Еще до войны она видела его в лесу, у костра. Он говорил непонятные слова, звал окружавших его людей куда-то и обещал им что-то. После закрытия завода он работал у Савкина в работниках. Здесь, на покосе, Иван держал гармошку, старую, изношенную и с бубенцами.

Как-то Еленка спросила:

— Наш Андрейка тебе савкинские ружья передал?

Иван быстро оглянулся вокруг, а потом сделал удивленное лицо и протянул:

— Ружья? Это которые стреляют? В первый раз слышу…

Когда к ночи зажигали у избушки костер, он каждый раз мечтательно вздыхал: «Эх!» и ковылял в избушку, чтобы достать гармошку из-под нар. Играл он долго, наклонив голову набок, щуря глаза на Тальку. Если в гармошке не хватало для песни ладов, парень начинал звонить в колокольцы, и песня не обрывалась. Он готов был играть всю ночь и не мигая разглядывал Тальку все время, а она, уставившись на костер, не поднимала на него глаз, Каждый раз Федор, третий работник, бесцветный и хмурый, напоминал гармонисту:

— Хватит названивать: завтра с утра литовкой махать.

Иван послушно вставал, с силой сжимал гармошку, отчего она жалобно, словно простуженная, скрипела, улыбался Тальке и вздыхал всей грудью:

— Эх!

Еленка так и назвала этого парня — Эх. Он долго хохотал, когда понял, что это относится к нему, и часто врасплох спрашивал, балагуря:

— Так Эх, говоришь?

Этот Эх и принес Дерябиным весть об Андрее. Посмеиваясь и лукавя, он сказал:

— Видел я парня в лесу, вашим назвался. Из Мотовилихи пришел. Передай, говорит, маме, что жив и здоров я. А Тальке скажи, что счастье-радость отыскиваю. Буду жив — найду. Не буду — пусть сами стараются.

По ночам работники храпели. Федор стонал и метался во сне, будто кто-то истязал его. Еленка жалась к матери.

Талька не спала, вздыхала в темноте.

С пруда к избушке ветер приносил запах тины, звенели комары, жалили лица. Храп Федора пугал, Лука возился и, как всегда, ворчал:

— Перевернись на другой бок, опять тебя черти давят…

Бормотание Федора на минуту прекращалось.

Мать становилась все беспокойнее. Неотступно следила за Талькой и однажды сердито выпроводила ее домой:

— Попроведай избушку нашу. Да и не приходи сюда больше, одни справимся.

Талька покорно ушла. Когда вечером к костру пришли косцы, Эх, узнав, что Тальки на покосе нет, ушел и лег на траву под сосну. Играть на гармошке он больше не стал.

По утрам косцы уходили рано. Сгребать сено еще было нельзя, и, пока оно просыхало, Анисья варила завтрак.

Пахло росистой травой и медом. Сквозь прозрачные березы было видно, как вылезало из пруда солнце, красное и лохматое, словно царь Лешуня. Еленка смотрела ему прямо в лицо и прыгала по голубой от росы траве.

Солнце, солнце красное,

Красное, широкое,

Широкое, далекое,

Не пей воды со дна,

Со дна глубока!

Мать ходила к кошенине, пробовала сено рукой, чтобы узнать, высохло ли, возвращаясь, говорила:

— Обдуло кошенину!

Еленка недовольно ворчала:

— У тебя все «обдуло», не дашь кошенинке просохнуть.

Ей хотелось побегать по кустам, попрыгать в траве. Но мать выбирала для Еленки грабли полегче, и они шли грести.

Еленка уже поняла, что трудятся они даром; работать было скучно. Во время работы она пробовала играть, встречая мать на прокосе, говорила:

— Здорово, кума!

Мать должна была отвечать: «На рынке была», но Анисья проходила мимо молча, торопливо переворачивала валки. Еленка сама отвечала, почему-то басом: «На рынке была».

И снова, встречая мать, звонко спрашивала:

— Ты что, кума, глуха? — И торопливо учила Анисью: — А ты говори, мама: купила, мол, петуха.

И мать, думая о другом, бросала:

— Купила петуха!

Сено скучно шумело, сыпалось за ворот платья, когда его сносили охапками к копнам, кусало тело. Подкараулив, когда мать гребла за кустами, Еленка поднимала грабли вверх и зубьями чесала небо, чтобы вызвать грозу.

Если будет гроза, нельзя будет сгребать мокрую кошенину; Еленка отдохнула бы в избушке, а Эх поиграл бы на гармошке с колокольцами. Мать верила, что граблями можно сворошить, расцарапать небо, разбудить грозовые тучи, и ворчала на Еленку:

— Опусти грабли, дурочка!

Потом оглядывала поле, покрытое сухой рыжей травой в прямых прокосах, ласково добавляла: — Сколько людского труда дождь испортить может.

Еленке ни разу не удалось исцарапать небо до дождя. Погода стояла сухая, жаркая, какую и нужно было для страды.

Иногда неожиданно Анисья запевала:

Скучно пташке сидеть в клетке…

Скучно ей при дорогой…

Пела Анисья громко, — не пела, а кричала, оглядываясь кругом, словно подманивая кого-то песней.

И вот на покос действительно пришел Андрей. Он крался по кустам и вначале окликнул тихонько Еленку, сделав знак, чтобы молчала.

— Принеси мне поесть, — шепотом попросил он.

Андрей стал совсем большим, на губах топорщился пушок; он был худ и желт, как больной. Чужой, незнакомый Еленке костюм велик и весь усеян мелкими частыми заплатками, непокорные волосы метались от ветра.

— Рубаху с белым горошком, видно, износил уж! — по-хозяйски упрекнула его Еленка.

Андрей серьезно ответил:

— Нет, лоскутки остались. — И тут же, склонившись, прошептал: — Сбегай, Елька, дядю Ивана ко мне позови. Скажи, что в лес зовут, он придет.

Еленка стремительно припустила на луг. Ее удивило, что Эх сразу бросил косу и, оглянувшись, пошел за ней. Но при их разговоре брат не позволил присутствовать Еленке. Они совещались недолго. Неторопливой походкой Иван уже отходил прочь, а Андрей, раздвинув кусты, жадно смотрел на поляну.

Еленка тихонько подкралась к нему, думая, что он нашел гнездо с птенцами и боится их спугнуть.

Но за кустами, на поляне, всего лишь была их мать, ходила с граблями, перебирала сухое сено. На нее напряженно смотрел Андрейка и шевелил губами.

Недаром вечерами мать поджидала сына, недаром подманивала его песней и терзалась, не зная, сыт ли он и где приходится ему спать.

Часто думала она, что земля — твердая постель, камушек — горькая подушка, а сине небо — холодное одеяло сыну. Она не увидела, а сердцем учуяла сына в кустах.

— Андрей!

Казалось бы, мать должна была поучить сына жить честно, не покрывать позором седые ее волосы, не воровать и не бегать от людей, как дикий волк, по лесам.

Мать могла бы зашибить бродяжку граблями, но у нее онемели руки. Да и не считала она сына преступником. Чувствовала, что тянется он к свету, к добру и к миру. Пока Андрей ел хлеб, принесенный Еленкой из избушки, мать стояла над ним и тихо плакала.

Наевшись, Андрей взял грабли и встал рядом с Анисьей, а Еленка, покрутившись около них, убежала по зеленому склону к пруду.

Мать снова запела. Голос ее взвивался, обещая радость, и песни следовали одна за другой, не смолкая.

Пела мать легко, словно махала белым платком, а Еленка бегала по цветам, сгоняя бабочек, рвала землянику и кричала на весь лес:

— Кто первая дева?

И лес глухо рокотал в ответ:

— Ева!

Наевшись земляники, Еленка стала рвать ее вместе с ветками. Андрей пришел и взял у нее грабли, пожалел ее, и Еленка решила нарвать ему целый букет ягод. Солнце было на исходе, когда они кончили работу. От избушки падала уродливая тень.

Андрей сидел на траве и ел землянику, срывая каждую ягодку губами и задумчиво разглядывая, а Анисья собирала корзины и мешки из-под хлеба, чтобы унести домой, прятала в избушку грабли.

Только уходя, Анисья спросила сына:

— Ружья-то у тебя где?

Андрей ответил неопределенно:

— Я для дела брал…

— Одного бы хватило…

Андрейка внимательно посмотрел на мать, потом долго глядел в сторону на видневшийся вдалеке пруд, на лес, частый и темный сосняк, переводя взгляд с дерева на дерево, и, словно пересчитав их, удовлетворенно тряхнул головой.

— Нет, одного ружья мало…

Долг Савкину, казалось, рос с каждым днем. Работой на сенокосе Дерябины почти не убавили его. Савкины беспокоились и напоминали о нем Анисье через посыльных. Наконец Феша пришла сама, шумя шелковым подолом, как береза сухими листьями под ветром.

Приданое, ружья, каждое в отдельности, — все было подсчитано ею с точностью торгаша, до копейки.

— Разбойник ваш крал да скрипку мозолил, и нечего платить за его работу: он в долгу.

Анисья изумленно смотрела на Фешу: ее семье нужен был хлеб, чтобы жить. А работать для того, чтобы вернуть пустой долг, на голодное брюхо не было смысла. Феша оглядела избу, постучала пальцем о стену, о печь, соображая. Объявила:

— Придется избушку вашу описать.

— Под небушком поживем, ничего, — отозвалась мать.

Еленка удивленно смотрела на мать, не веря себе: мать смеялась.

Феша с опаской взглянула на сватью и уже неуверенно попросила:

— Ну, Еленку мне в услужение дайте. С паршивого козла хоть шерсти клок. — Она оглядела девочку с головы до ног. — Тальку бы надо, да опасно: от законного мужа ушла, с ней в доме позор. А то бы хорошо, лучше не надо!

XX

…Теперь на Еленку с утра до ночи кричали:

— Ставь самовар! Полей цветы! Дела не видишь?

Еленка и верно в первое время не видела дела. Исполнив одно, ждала, когда дадут другое. Ее переставляли с места на место, как куклу. Ею играли, и это, наверное, всем было интересно, кроме нее.

Утром надо было ставить самовар для работников, поить их чаем, мыть посуду. Затем просыпались хозяева, нужно было кормить их, стирать пыль со столов, мести или мыть полы.

Обед готовила Феша сама, а Еленку заставляла чистить картошку и лук, мыть крупу для каши работникам, крутить мясорубку, когда готовился обед для хозяев.

Еленка стирала вшивые рубахи батраков, пришивала к рубахам пуговицы, обшивала неуклюжими заплатами варежки, мечтая при этом:

— Разодену я работников, как куколок.

Если Еленка не находила дел и, присаживаясь к окну, смотрела через пруд в ту сторону, где стоял их домишко, Феша кричала:

— Не сидеть нанялась, замарашка!

При появлении Феши Еленка вскакивала во время обеда из-за стола. Иван качал головой:

— Эх, девчонку-то затыркали — не поест спокойно!

Работники часто помогали Еленке: приносили воду, дрова, поднимали на стол тяжелый самовар.

— Посадите ее на божницу да и молитесь! — ворчала Феша. — Не из сдобного теста, выдержит.

Заполучив даровую и безответную работницу, Феша стала проявлять свой настоящий характер, нетерпеливый и высокомерный.

Как-то она сказала Еленке:

— Какая я тебе Фекла Григорьевна? Барыней меня зови.

Спала Еленка за печью, в углу. Засыпала сразу, как только ложилась, но и ночью, если к Савкиным неожиданно вваливались гости, Феша будила ее и шипела всегда одно и то же:

— Вставай, дохлая! Сегодня «сам» дома!

Девчонка оказалась деятельной и покорной. Пока кипел самовар, она нарезала хлеб, колбасу, раскалывала сахар, Фекла уносила все это к гостям, а Еленка собирала на столе крошки сахара и сосала их.

Гости пели песни или заводили граммофон, спорили. Когда они начинали длинные и непонятные разговоры, Феша приказывала Еленке наглухо закрывать окна одеялами и шалями.

До нее доносились отдельные слова о Думе, о Керенском и Милюкове.

Однажды, когда Феша не прикрыла дверь в горницу, Еленка услышала, как Савкин прочитал:

— «В течение ночи германцы сбросили большое количество снарядов с удушливыми газами на пункты позади нашего фронта, в окрестностях Арраса».

Девочка поняла: это о войне. Там, где Илька. И это на него бросили германцы снаряды с удушливыми газами. Еленка зарылась в подушку, стараясь, чтобы ее всхлипывания не услышала Феша.

Илька. Когда он смеялся, в семье наступал покой. Илька хватал на руки всех враз — и ее, и Андрейку, и Тальку, и кричал: «Горшков-то берите!» И тогда смеялась мать и даже отец — такой добротой веяло от брата.

Лежа на своем войлоке в углу, за печью, Еленка вспоминала мать. Иногда к ней в темный о вползал свет луны. Где-то выла собака.

В один такой вечер кто-то запустил камнем в окно. Стекла со звоном рассыпались, камень, ударившись об одеяло, закрывавшее окно, глухо стукнул о подоконник. Граммофон остановился, гости притихли.

На улице кто-то кричал:

— Что же вы не пляшете?

И враз заговорило: несколько возмущенных голосов:

— Им что — гуляют!

— Сыновья у них за царя не гибнут!

— Цены подняли, жить невмоготу!

— Разгулялись!

Зазвякали стекла в других окнах.

…Поздно ночью пришли в кухню работники. Снова Еленке пришлось вставать и кормить их. Они ели, не обращая на нее внимания. Только теперь слушала она другие речи.

— Посмотри-ка тезисы Ленина о войне! — кричал запальчиво Иван.

Федор хмуро возражал ему:

— Ну, говорил ты о них… И что же? Для революции оружие надо. А где его взять?

— Везде, где можно! Вон Андрей Дерябин нашел где!

— Тише, обормот! — оборвал Ивана Лука, и погрозил Еленке пальцем: — Молчи!

В доме потушили лампы. Гости остались ночевать.

С этого дня у дома Савкиных часто прохаживался урядник.

Работники смеялись:

— Под охраной живем.

— Не тронь нас! Эх!

— Надежнее… — мрачно заключал Федор.

Самым тяжелым делом для Еленки было кормить хозяев: они были привередливы. Лицо ее вытягивалось, выражало животный страх, когда она, тихо двигаясь по горнице, убирала после обеда множество костей и посуды. Не успевая, она получала затрещины.

Но были у Еленки и свои радости: идя за водой, она смотрела через пруд, в Мигай, на серые камни, на островерхие крыши, на дырявые чердаки рабочих халуп. Это утешало.

Как-то в зимний день ветер принес запах травы, гари и дымный пахучий туман. Мимо дома Савкиных проскакал верховой, за ним побежали с лопатами работники, но вскоре вернулись домой, ругаясь. Визжала Феша:

— Это беглые солдаты сено-то у нас сжигают!

А на другой день с неожиданной лаской спросила Еленку:

— Стосковалась по матери-то?

Девочка поняла, что Феша делает вид, будто добрая, и не ответила. Тяжелый ком горечи заполнил, сдавил горло.

— Сходи к ним, — продолжала притворяться Феша, — узнай, может, Андрей дома…

В сенях Еленку поймал Эх и шепнул:

— Сеструхе, Наталье Николаевне, низкий поклон передай.

Стояла глухая сугробная зима, блестел снег, ветер покалывал щеки.

Каждый день Еленка видела снег, но думать, что уже зима, ей как-то не приходилось. Дыхание захватывало от зимнего воздуха, от радости и от лучистого дня. Скоро она войдет в избу, помолится богу и скажет по-взрослому:

— Весело ли живете? Здравствуйте, время-то как бежит: опять уже зима пала…

По ту сторону моста Еленка увидела мать. В старой шубейке с вылезшим рыжим воротником, сжавшись от холода в комочек, стояла Анисья и, смотрела на пруд, на богатую сторону.

— Мама!

Еленка бросилась вперед, обхватила колени матери и ткнулась в них с плачем. Анисья тоже плакала, мелко всхлипывая, а потом вытерла Еленке нос.

Словно ничего не изменилось в доме Дерябиных. Все так же стояли посреди избы два стиральных корыта. Над одним старалась Талька. В другом осела мыльная пена, видимо, мать, не в силах работать от тоски по младшей дочери, оставила его и убежала, чтобы посмотреть через пруд в ту сторону, где жила Еленка.

Но кровать, где спали когда-то Илья с Мариной, за печью, была тщательно закрыта яркой занавеской. Время от времени занавеска колыхалась, вздрагивала. Это беспокоило Еленку. Она подошла ближе, хотела отодвинуть занавеску в сторону, но мать поспешно притянула девочку к себе и, счастливо (Еленка не могла ошибиться: в глазах матери была радость!) смеясь, попросила:

— Рассказывай… все рассказывай… Как живешь!

Девочка с жаром рассказывала матери и сестре о том, как хорошо живет она теперь.

— У них даже граммофон есть. «Сам»-то все у Марины. Дома-то редко. Тебе, Талька, Эх-то поклончик шлет.

Талька быстро взглянула на мать и, порозовев, ответила:

— Спасибо. Ему поклонись…

Мать, всхлипывая, говорила о своем:

— Андрей-то весточку подал. Воевать собирается. Как я услышала это, так и слезы пролила. А от отца ни слова нет… Жив ли?

Еленка влезла к куклам, хотела поговорить с ними, но, вспомнив, что она уже большая, промолчала.

Мать у стола продолжала плакать.

— Не сладко живется… а все равно — терпи. Хозяйку слушайся, легче будет…

— Напрасно ты ее, мама, терпенью учишь, — возразила Талька.

— У нас, кроме терпенья, выхода нет, — строго оборвала Анисья.

Тогда из-за занавески порывисто вышел Илья, похудевший, серый, в облинявшей гимнастерке защитного цвета и таких же штанах.

— Да, мама… плохие твои уроки! — сказал он и обхватил Еленку, поднял ее к потолку. Она защищалась как могла и кричала:

— Тебя же нету! Тебя удушливые газы…

Но Илья все держал ее, и в глазах его стояли слезы. Слезы были и у Тальки, и у матери. Мать шептала умоляюще:

— Елюшка, не выдавай… Молчи! Убежал он…

Девочка поняла и замахала руками, а для пущей убедительности крикнула с высоты:

— Отсохни у меня руки и ноги, если скажу кому!

Когда Илья спустил сестренку на пол, она вдруг заторопилась:

— Заругают… Пойду я…

Уходя, Еленка спрятала в рукав платья куклу.

Безропотно выполняла девочка все, что приказывали в богатом доме, молча угождала всем. Взбредет Феше в голову мыть пол в лавке — и Еленка моет пол в лавке. Среди зимы, в мороз, ее заставят вытрясать шубы, чтобы не завелась моль, и она, еле поднимая тяжелые дохи, трясет их на снегу. Или Савкин вздумает ни с того ни с сего париться в бане, и Еленка не смеет напомнить ему, что только в субботу она топила баню для всех и что он мылся в первом жару.

— Опять уселась! — кричала Феша. — Вымой-ка покрышки, кринки закрывать грязными стыдно.

Еленка вспомнила, как ей хотелось когда-то, чтобы куклы действовали самостоятельно. Может быть, и Феше хочется, чтобы Еленка не гнулась в ее руках, как сшитая из тряпок, а делала все по-своему. И она возразила:

— Крышки я вчера хорошо вымыла.

Феша больно нащелкала ее по щекам.

Руки девочки вечно были обожжены, исцарапаны. Она уже знала, что лучше ни о чем не думать, чтобы не вызвать новых обид. Лучше не думать! Были дни, когда девочка не произносила ни слова. А по ночам, когда удавалось наконец прилечь, доставала из-под войлока куклу и жаловалась:

— Мама, Феша-то велит себя барыней звать. А самовар-то тяжелый…

В тихой темноте она высказывала кукле свое горе и плакала.

— Щи я вчера пролила, Феша меня нащелкала.

Она представляла, как мать взяла бы ее обожженные пальчики в свои большие милые руки. Всхлипывая, Еленка говорила кукле то, чего никогда бы не сказала матери:

— Возьми меня отсюда!

Но Феша все меньше придиралась к прислуге, становилась покладистее и добрее и все чаще расспрашивала, не знает ли Еленка каких вестей об Илье. Однажды, угостив ее леденцом, осведомилась:

— Слухи ходят, что Илья уже здесь. Верно ли? Сходила бы домой, узнала. Говорят, с советчиками он… Да уж мне все равно, только Маринку бы от стыда укрыл. Постегал бы, конечно, для порядка да и… сходи, повидайся с ним…

Еленка в кухне сообщила Ивану:

— Домой меня барыня посылает, выведать велит, не пришел ли Илька, — и рассмеялась. Рассмеялся и Иван, а на дороге догнал ее на серой лошади, развалившись в ковровой кошеве.

— Садись, довезу! — крикнул он и, когда Еленка запрыгнула в санки, стремительно погнал к пруду. — Молчать ты умеешь… — не то спросил, не то подтвердил Иван. — Поедем. Что увидишь — забудь. Меня «барыня» послала сено проверить, как бы братья твои не сожгли. — Закинув голову, Иван захохотал. Снял с себя тулуп, закутал девчонку.

Они ехали по пруду около берега, на котором стеной стоял сосняк с шапками снега на вершинах. В глубине леса было сине и таинственно.

Впервые в жизни пришлось Еленке ехать зимней дорогой в удобной кошеве. Полозья весело пели, серая лошадь мчалась во всю силу, из-под копыт в лица седоков летели комья слипшегося снега, захватывало дыхание.

Пруд кончился… Поднявшись в горку по наезженной дороге, Иван снова пустил коня рысью. Теперь Еленке стало еще интереснее: сосны и ели точно протягивали к ней мохнатые лапы в белых варежках. «Зря я куклу с собой не взяла!..» — пожалела про себя девчонка.

Свернув с большака, Иван остановил коня, вышел из кошевы, привязал серого к сосенке и, приложив к губам ладони, закуковал. Еленка захохотала: «Такой большой, а дурит!» Но тут же смолкла: из лесу послышалось в ответ такое же кукование. Поманив за собой девчонку, Иван начал пробираться узкой тропой в глубь леса. Выскочив из тулупа, Еленка бежала следом.

На небольшой, хорошо утоптанной елани стояли какие-то люди и по очереди стреляли из ружья в газету, приколотую к березе.

Среди мужчин находилась одна девушка в беличьей полудошке, румяная и свежая. Еленка где-то видела ее, но сейчас не могла вспомнить.

Девушка сосредоточенно прицеливалась и наконец выстрелила. Береза сбросила с себя целую горсть снега. Выстрел прозвучал сухо и коротко.

Откуда-то из-за деревьев вышел Илья и произнес одобрительно:

— Вот теперь — в цель…

И девушка весело засмеялась от удовольствия и передала ружье Андрейке. Илья командовал:

— Прицел… Только не волнуйся, патроны надо беречь…

Андрейка, заломив на затылок ушанку, начал заряжать ружье. Еленке казалось, что целится он очень долго. Она со стороны видела, как дрожала его рука, и заволновалась сама.

— Стреляй! — приказал Илья.

Прозвучал выстрел. Илья сердито закричал:

— Опять промазал! Сколько тебя учить: не жмурься! Что ты в самом деле!

Опустив винтовку, Андрейка, чуть не плача, оправдывался:

— Да я еще не жду, а она выстрелит!

— Выстрелит! Глядеть надо и не торопиться. Воин! Свое правительство требовать будем… С такими стрелками многого добьешься! Курок легкий, а ты жмешь что есть мочи!

Андрейку отстранил высокий мужчина в полушубке. И снова Илья командовал:

— Заряжай! Прицел! Стреляй!

К нему подошел молодой парень с желтым чубом из-под шапки и в длинной, почти до земли шубе.

— Я выучил, Илья Николаевич, все устройство винтовки знаю… Спросите меня… И стрелять мне уже можно…

Илья обратился к девушке:

— Анна Петровна, спросите Петра об устройстве винтовки.

Девушка весело отозвалась:

— Есть! — и, приблизившись вместе с Петром к Еленке, начала: — Расскажи мне, Петя, что называется магазином…

И тут Еленка узнала ее. Это была учительница, к которой она когда-то забиралась в окно школы и подслушивала урок. С особым уважением глядела она теперь на братьев: вот с какими людьми приходятся им встречаться!

Илья увидел наконец сестренку и гневно посмотрел на Ивана. Тот, обхватив ее за плечи, подвел ближе.

— Ты напрасно сердишься, Илюха. Я лучше, чем ты, знаю, как Еленка умеет молчать. Но она бредит счастьем, и надо ей показать, как люди готовятся его добывать.

— Бредит! Как бы она нам тюрьмы не набредила! — Но Илья уже не сердился, а смеялся: — Нашел бойца! Ну, здравствуй, сеструха! — На всякий случай он крикнул на поляну: — К следующему занятию найдите другое место и подготовьте его.

…Феше Еленка сказала:

— Нету дома Ильи! Под окошком даже не оследился…

XXI

Однажды к Савкиным прибежал старик Бадрызлов. Снимая в кухне шубу, он в невероятном смятении закричал:

— Слыхал, Иван Денисыч? Царя свергли!

Савкин, потирая себе грудь огромной волосатой рукой, вышел навстречу гостю.

— Знаю.

Они прошли в горницу, но Еленка долго прислушивалась к их словам о Распутине, Временном правительстве, о народной милиции и Государственной думе.

На другой день Савкин вышел из дому с огромным красным бантом на груди. Феша сшила этот бант из красной ленты. Еленка видела, как кромсала барыня ленту, и вздрагивала: «Такую басу портит! Сколько бы косоплеток вышло!»

Под окном у Савкиных поставили большой ящик из-под товаров, к нему все подходил и подходил народ. Набросив шубейку, Еленка выбежала на улицу. Здесь все в этот день было необычно, празднично. Над толпой хлопали красные флаги. К лавке Савкина Иван по просьбе хозяина тоже прибил красное полотнище. И на груди у всех, а у иных и на шапках были красные ленты, у кого шелковые, у кого из тряпок. Даже Марина нацепила на грудь пышный бант и сновала меж людьми довольная, пела вместе со всеми:

Вихри враждебные

Веют над нами.

На ящик вскочил Савкин и крикнул:

— Я, как старшина, открываю митинг. Слово имеет от партии Народной свободы Семен Бадрызлов!

Еленке было смешно над тем, как Семен, вытаращив глаза, кричал: «Да здравствуют борцы за народное счастье!»

— И что это Талька от него убежала: соловьем поет!

Савкин подсадил на ящик какого-то тощего офицера в очках от партии социалистов-революционеров. Слова отскакивали от Еленки, словно мячики. Она не понимала их. Просто было забавно, что на ящике прыгают люди, как заводные куклы, и все кричат, что надо подчиняться Временному правительству, что-то о земле… и до полной победы над врагом… и да здравствуют борцы… Так кричал тот, в очках, так кричит и этот, от партии каких-то меньшевиков… Уж молчал бы, раз меньше-вик. Площадь шумела. Знамена переливались, искрились. А люди все пели и кричали.

Еленка удивилась и испугалась, когда на ящик сам, без приглашения, поднялся Илья. И очень обиделась, что на его шинели, на груди, не было красного банта.

— Лоскутка, наверное, не нашел. Уж не лез бы тогда на вид-то!

Марина ойкнула, перестала смеяться и уставилась на мужа. Илья снял шапку и сказал:

— Товарищи! Пусть вас не обманут вывешенные сегодня флаги и красные ленты на одежде! Может ли народ ждать что-нибудь хорошее от правительства, которое возглавляет князь Львов и которое состоит из капиталистов?

Савкин закричал, взмахнув рукой:

— Долой!

Ящик тесно обступили люди, которых видела Еленка на стрельбище, а Илья все бросал в толпу незнакомые слова:

— Революция только началась! А не кончилась! Да здравствует партия большевиков!

Еленка потеряла Илью, как только он спустился с ящика. Распевая песни, толпа двинулась по улицам.

В первых рядах шли Савкин, Бадрызловы и все богатые, которые приходили к Савкиным в гости.

Еленка осталась под окном одна и долго смотрела на трепещущее под ветром красное полотнище у лавки, желая понять, как этот флаг может обмануть народ.

Спустя месяц Савкин басил с тревогой:

— Народ сейчас опасен, силы нам надо много…

Еленка ничего не понимала. Больше всего ее пугали слова Савкина о том, что власть принадлежит теперь им, купцам. Еленка успела уже понять, что власть и сила и раньше были на стороне людей, которым она прислуживала, и теперь удивлялась их жадности; какой же власти еще им нужно?

Она спросила об этом за печью куклу. Но ничего не могла ответить за куклу себе и, недоумевающая, долго стояла там, в полутьме.

С куклой стало скучно, и слова и выдумки, казалось, кончились в этот год, а кукла была всего лишь старой тряпицей с намалеванным грубым лицом. Да и незачем было придумывать жизнь. Сама жизнь была интересна и загадочна.

Как только работники садились за стол, в кухню выходил «сам» и начинал разговор с Иваном. Они оба были избраны в Совет и не переставая спорили. Еленка хоть и не понимала, но уже знала слова, которые они бросали друг другу в лицо.

— Не дождетесь, не будет Совет Временное правительство поддерживать, — кричал Иван, — хоть и понапихали вас туда!

Савкин топал ногой в ответ:

— Ты — батрак, власти захотел? Я вот до революции старшиной был, а сейчас — председатель волостной управы. Народ уважает силу и богатство. Вы политику-то делаете, а хозяйственные дела в сторону.

— Да разве политику от экономики оторвешь? Ты вот на нас кричишь: хлеб доставайте! Кормите рабочих! А где достать? Ты небось да Бадрызлов припрятали хлебец-то да из-под полы за большие деньги продаете.

— А тебе еще хлеб выдай! Вы поставили рабочий контроль над производством… Так и здесь хочешь? Да кто вас пустит контролировать, если нет на то санкции из Петербурга?

Уходя, Савкин каждый раз приказывал:

— Уберите ящик из-под окон, Чего он торчит тут?

— Может, еще пригодится! — с усмешкой отвечал Иван, и ящик оставался.

— Не поймешь, какая партия что требует. Все партии перемешались! — чертыхались работники.

— Скоро разберетесь. Нашу линию — линию большевиков — только не путайте, — шумел Иван.

— Да много ли вас в Совете-то?

— А вот мы выборы новые готовим, своих протянем… Мы уже и теперь кое-где восемь часов рабочего дня добились.

Это Еленка поняла. И, когда ночью ее снова растолкала Феша, она проворчала:

— И что это в самом деле: Советы восемь часов для работы отводят, а не все сутки!

По вечерам, как и прежде, к Савкину собирались гости. Еленка и здесь слушала разговоры и порой смешила работников не понятыми ею словами:

— Революция — это чума. Это — стихийное ведение. Надо давить ее, как заразу, безжалостно.

Подавая работникам с печи захлестанные варежки, девчонка шептала голосом Феши:

— Спасайте свое добро от революции!

Эха будто подменили в эти дни. Он все убегал куда-то, стал шумлив, многословен. Работники выполняли за него работу и ничего не говорили об этом хозяину. За столом, в кухне, он рассказывал, что дворцовый переворот произошел потому, что царь неспособен вести войну, а буржуазия хочет войны и власти.

Говорил Эх и о том, что против царя бастовал весь рабочий Петроград, что рабочие выпустили из тюрем всех политических, арестовали царских министров, войска перешли на сторону революционеров, что появились Советы рабочих и солдатских депутатов. Но только во главе многих Советов стали меньшевики.

— Ленин и другие большевики в ссылке, вот все и пошло не так… Временное правительство организовали втайне от большевиков. А Советы все равно живут! И будут жить!..

Работники жадно ловили каждое слово Ивана. Когда к Савкину приходили купцы, они посмеивались:

— Представители власти…

Как-то утром Иван сказал:

— Пойдем солдата смотреть: Палька Лямин с войны убежал.

После обеда, когда Феша спала, работники отправились в Мигай. С ними пошла и Еленка.

Стоял апрель. Дорога потемнела, снег осел, и Иван, по обыкновению балагуря, сказал:

— Вот еще одна зима-рокотуха прошла.

В тесной избе Ляминых было душно.

Посмотреть солдата собралось несколько мужиков, баб. Все чинно разместились на белых выскобленных лавках вдоль стен и у печи, а солдат сидел у стола; рядом с матерью, и хлебал из большой глиняной чашки похлебку.

Трудно было узнать в худом и оборванном солдате белокурого веселого парня Пальку Лямина. Когда-то у него был смеющийся рот, а теперь лицо его с ввалившимися глазами обросло рыжей щетиной и рот как-то странно подергивался, когда солдат начинал говорить. Глаза смотрели на всех безучастно, лениво. Только услышав о смерти Лизы Пряхиной, он, как рыба, попавшая на сушу, несколько раз глотнул воздух.

Старуха, раскинув на коленях шинель сына, обирала с нее вшей.

Кто-то из мужиков, глядя, как старуха часто давит ногтями, посмеялся:

— Душа в теле, а шинель вши съели!

— Царь с престола сошел, власти теперь над нами нету, ну, я и пришел домой, да не я один, много… — рассказывал солдат, лениво переводя взгляд с одного лица на другое, пожимался, часто выставлял вперед ногу в сером, разбухшем от сырости сапоге и снова прятал ее под стол: видимо, чувствовал себя неловко под взглядами любопытных.

— Я долго думал: в плен сдаться или домой уйти. Решился домой. На родине и камень — перина, — говорил он хрипло.

Одна молодуха с курносым лицом неожиданно завыла:

— А как же мы без царя-батюшки жить будем?

Мужики сдержанно засмеялись. Баба удивленно огляделась и смолкла.

Иван, смеясь, кивнул молодайке.

— Были бы рабы, а господа найдутся! — сказал он.

Кто-то лукаво напомнил солдату день мобилизации:

— Да-а! «Одного убью — семеро лягут!.. За русского царя и умирать не жаль!..» Ровно ты это кричал, Паля?

Солдат хотел что-то ответить, но в избу вошли два урядника, с шумом распахнув дверь. Они были без погон, в простых черных шинелях: костюм для «народной» милиции еще не придумали.

Все стихли. Солдат вскочил и одернул рубаху.

— Павел Лямин, — заговорил густым голосом молодой безбородый урядник, — ты арестован, как убежавший с фронта.

Солдат побледнел, губы его задрожали, но он стоял, вытянувшись и не отвечая. Старуха кинулась перед урядниками на колени.

Кто-то из мужиков прошептал:

— Вот тебе и «царя нет, воевать не для кого»!

Мужики тихо начали выходить из избы.

Второй урядник, погладив узкую черную бороду, вкрадчиво пояснил:

— Царя нет, есть Временное правительство. Война не окончена.

По улице солдат шел между урядников, все время теребя пуговицы шинели, пытаясь их застегнуть. Старуха бежала за ним в одном платье и голосила.

XXII

Феша все реже появлялась на кухне. Распоряжения отдавала по утрам и не терзала Еленку ежеминутными окриками. Все свободное время Феша раскладывала карты и, когда ей падала соперница, на чем свет стоит ругала Марину.

И вот теперь, когда Еленка почувствовала себя хозяйкой кухни, у нее установился образцовый порядок. Изнуряющие мелочи кухонной работы казались теперь легче; утром и вечером она кормила батраков, проявляя о них нежную заботливость. Усердствуя, не жалела для них масла и мяса из купеческих запасов. Работники как могли покровительствовали Еленке. Она не чувствовала себя одинокой.

— Ты, Эх, сегодня плот от берега отпихни, — приказывала она.

— А чем платить станешь, керенками или царскими? — смеялся Эх. Но все-таки брал под козырек и ковылял к пруду отпихивать от берега плот, чтобы маленькая хозяйка не утонула, доставая воду. Перед сном, ужиная в кухне, батраки часто вели приглушенные, непонятные Еленке разговоры.

— Не переделать жизни вам, советчики, — говорил Федор мрачно. — Нет, не переделать! Сколь раз попытки делали люди, а что вышло? Вон в пятом году сколь крови потеряли! Все равно их верх был!

Иван восторженно кричал:

— А теперь наш будет! Эх! Что теперь в Петрограде делается! В Москве! Ленин из ссылки вернулся… Подумаешь, так кровь кипит! Большевики на Первом съезде Советов что сказали? «Долой войну, долой министров-милитаристов!» Советы рабочих и солдатских депутатов не допустят издеваться над народом.

Федор качал головой:

— Все одно Советы твои без власти — как комолая корова: шишкой не боднешь!

— Подождите! А слова «Вся власть Советам!» слыхали?

— За такие слова тебя в тюрьму или в солдаты! Не посмотрят, что ты на полутора ногах… И что тебе, паря, не хватает? Живешь ты на месте, место у тебя хорошее, хозяин между двух баб путается, в дела не вмешивается, платят тебе исправно, каждый день каши дают… Чего тебе еще?

Иван, забываясь, кричал все громче и громче, стараясь убедить товарища:

— Мне надо, чтобы ты, дурак, легче жил, чтобы Елька наша солнышко видела! Чтобы все, кто не знает, что значит быть сыту, жизни понюхали!

Заломив руки, Иван твердил:

— Эх, братцы! И жизнь настанет! Человек будет трудиться спокойно для счастья и мира!

Каждый раз он говорил на кухне что-нибудь новое:

— Слыхали? Вторая уральская партийная конференция открылась.

Или:

— В Перми забастовали швейники! Во — люди! На конференции решили требовать: к черту контрреволюционеров!

Федор опасливо поглядывал на дверь в горницу.

— Умерь голосок, паря, а то раньше времени в тюрьму угодишь!

Лука слушал их споры молча и незаметно подсовывал лучшие куски Ивану. Раз Еленка спросила, зачем он так делает. Старик смущенно рассмеялся:

— Увидела, сорока! А ты будто не видишь, молчи! У Эха твоего мысли дерзкие, сил ему в жизни много потребуется, ну и пусть ест на здоровье, сил копит!

К осени в доме стало тревожнее. Говорили шепотом, появились непонятные, чужие слова. Только слово «Совет» было ближе, роднее. Когда-то Еленка слышала, как Талька просила мать: «Присоветуй, как жить!»

Мать тогда ничего не могла присоветовать дочери.

— Привыкай! Я сама у горя на погибели! — ответила она только.

А вот теперь в бывшей волости сидят люди. Сидят и думают, что присоветовать каждому.

Эх вел непонятную жизнь. Иногда Еленка не видела его целый день, а ночью он вваливался в кухню и требовал есть.

Усталый, непроспавшийся, он весь как-то светился, загадочно говорил, ухмыляясь:

— Наша теперь власть. Добилися!

Одной ночью к работникам в кухню вошел «сам».

— Ваша власть, так что же вы мосты не почините? — как-то странно подергиваясь, спросил он.

Эх хмуро ответил:

— Не до мостов!

— Хозяева! И вообще собственность еще существует, а раз так, то вы должны работать на нас, как бы вы нас ни «любили».

Савкин теперь отсиживался дома, лавку закрыл, испуганно вскакивал, когда кто-нибудь входил; лицо его побелело, обросло густой щетиной. Часто шептался он с Фешей, с ненавистью и боязнью следил за каждым шагом работников.

Однажды Феша приказала не кормить Ивана:

— Пусть его Совет кормит, нам его набивать не за что!

Савкин, выйдя в кухню следом за «барыней», робко заметил:

— Не надо так… сразу… немного еще потерпим.

Феша убежала в горницу, но тут же вновь вышла и отдала новое распоряжение:

— Пока покорми еще советчика-то… Недолго уж терпеть нам осталось.

Еленка поняла, что они боятся Ивана. Боятся и ненавидят.

— Ешь пока, советчик у горя на погибели! — сказала ночью Еленка ему, ожидая, что работник, как всегда, будет смеяться над ее словами. Он же выслушал серьезно, тряхнул головой и убежденно ответил:

— Ничего… выдюжим!

Было непонятно, Еленке ли ответил он или скрытым своим думам.

Озабоченно Иван продолжал:

— Поднялась свора! Из всех подворотен лай! Наши сколачивают рабочие отряды… дыхнуть не дадим!

Феша озабоченно носилась по дому с узлами, прятала их, сдирала кружева со столов и с окон, со стен — ковры.

Она уже не наряжалась в шелка, а в заплатанной, затасканной юбчонке шлепала стоптанными войлочными туфлями по опустевшим комнатам и вздыхала громко:

— Вот война до чего довела! Обносились все!

К Савкину часто прибегал по ночам встревоженный Бадрызлов.

— Бежать… бежать… Я сегодня всю муку спустил, — сообщал он, злобно теребя на жилете цепочку от часов.

Савкин, скрестив на толстом брюхе большие руки, утешал:

— Временно, все временно.

— Как знать?

— А я говорю — временно: нам помогут! Каждого выпорем ремнем так, что двуглавый орел на з. . . отпечатается. Раздавим!

Слово «раздавим» Савкин произнес с ненавистью, оно просвистело, как удар плеткой, в пустом воздухе.

Работники уже ничего не делали для Савкина. С утра торопливо уходили из дома по своим делам. И как только они исчезали, Феша начинала вытаскивать какие-то узлы во двор и укладывать в пустые телеги. Она похудела, металась по опустошенным комнатам от окна к окну. Подойдет к одному, постоит, посмотрит на улицу, переходит к другому. Раз у нее вырвалось:

— Как уедет мой-то с Мариной, а меня здесь оставят…

Без конца ворожила, раскладывая карты на голом обеденном столе.

Одним утром она сказала Еленке:

— Отказываю я тебе, Елюшка, — самим нечего есть, да советчики еще навязались!

Она не заказала в этот день обеда, и девчонка изнывала от праздного томления.

В полдень, как всегда, она поставила самовар. Но он долго не закипал. Феша закричала:

— Я тебя научу господ уважать!

Бить Феша умела. Она брала голову девочки за подбородок одной рукой, а другой, самыми кончиками пальцев, хлестала по щекам. Получалось очень больно. Но сегодня Еленка знала, что это в последний раз, и не плакала. Только щеки у нее разгорелись, как от радости.

— Ты не в горячке хвораешь, тебя уважать-то, — вдруг отрубила она.

Вскипел самовар. Еленка сняла с себя фартук, который принадлежал Феше, свернула его аккуратно и положила на стол. Связала свой узелок. Подумав, она сунула в узел куклу: в жизни все может пригодиться.

В воздухе кружились редкие хлопья снега.

От ворот отошел Эх, держа под мышкой гармошку с бубенцами. Работники провожали его молча, а Эх беспрестанно оглядывался и кричал:

— Зря остаетесь! Нам там надо быть, с флагами, в отряде! Сегодня мы присоединяемся к всеобщей забастовке. Она первого сентября прошла…

— Ну, прошла так и прошла!

— Нет, дорогие, не понимаете вы. До вас первое сентября не сразу докатилось. А мы и сейчас свой голос до всего народа донесем, — горячился Иван.

— Ну, иди доноси. А мы пока еще не разберем, чей голос чище, — ответил Федор.

— Вот сбреют ваши флаги, а вас в тюрьмы! — добавил Лука.

— Ничего, — звонко, радостно кричал Эх, — хуже, чем есть, не будет! Пошли?!

Ящик под окнами пригодился. Снова собрался народ. Снова на ящик взбирались один за другим люди, только речи звучали другие. Первый поднялся на него Илья. Еленка не видела еще брата таким. Он смотрел гордо. Голос его звучал уверенно, сильно.

— Мы требуем! — говорил он. — Долой каторжные законы против солдат и рабочих! Долой смертную казнь! Будь проклята контрреволюционная диктатура! Да здравствует пролетарская революция! Мы видим уже приближение ее. Скоро грянет час!

Увидев Еленку, вышедшую со своим узелком, из которого торчала взлохмаченная голова куклы, Лука вдруг торопливо ушел во двор, а Федор с любопытством оглядел девочку и сказал про себя:

— И у этой все лицо воспылало. Тоже небось к красным отчалила?

— Прощевай! — крикнула ему Еленка.

На горе она обернулась, махнула Федору рукой и побежала по крутой обледенелой тропинке к мосту.

По мосту к Мигаю шла толпа рабочих.

«Опять в солдаты людей погнали», — решила Еленка.

Но никто не ревел над толпой уходящих, никто не кричал вслед наказов чаще молиться и слушаться начальства. Шли люди серьезно, словно сами знали, что им делать. Шли нога в ногу, с ружьями за плечами, а в голове толпы шумело красное полотнище.

— Эх тоже встал в ряд, переваливаясь, словно утица, пошел вместе со всеми, восторженно оглядывая товарищей и восклицая:

— Эх, братцы!

Еленку опередил Лука, крикнул на ходу:

— И я хочу в жизнь выплыть! Пошли за счастье драться!..

В голосе старика, как и у Ивана, слышалась решимость на что-то большое и отчаянное.

Еленка сразу все поняла: счастье родилось на земле, люди успели уже проведать об этом и вот идут навстречу ему.

Только не было той тишины, как в сказке. Еленку обгоняли все новые мужики и парни; навстречу толпе из Мигая тоже торопливо бежали рабочие и становились сзади, образуя новые ряды. Еленка слышала их тяжелые шаги, смутный говор. Во дворе одного дома раздался женский крик:

— Иди, иди! О семье-то не думаешь!

Из ворот выскочил красивый мужик с русой кудрявой бородкой. За поясом у него был заткнут топор.

Из окон смотрели женщины, дети, слышались их возбужденные голоса:

— Пошли!

— Слышь, и бабы с ними!

— Дай им, господи!

Из переулка навстречу Еленке выбежала Марина, испуганная, растрепанная, шаль сползла набок, Под незастегнутой шубейкой виден был розовый капот. В обеих руках она несла по тяжелому белому узлу.

— Уехали Савкины?

— Нет еще, собираются… Ты уж барыню-то мою возьми, — попросила вдруг Еленка, — а то она каждый день ревет, боится, что ее здесь оставите…

Марина поставила узлы на снег, поправила волосы, шаль, застегнулась. Никогда еще Еленка не видела у нее такого злорадства на лице. Марина смотрела в сторону дома Савкина и шептала:

— Там увидим! Там увидим!

И вдруг села на узел, беспомощно хватая воздух руками: в толпе шел Илья, одетый в шинель. Серая кепка заломлена на затылок. Он тоже увидел Марину, побледнел и, отвернувшись, прошел мимо.

Еленка побежала следом.

От одного дома к толпе сильным мужским шагом шла девушка, совсем еще юная, полные губы были у нее плотно сжаты, как иногда сжимала Клавка Пряхина, когда хотела поставить на своем. У дома стояла старуха и молча, по-деловому, крестила девушку в спину.

Большой мужской голос из середины толпы начал песню:

Смело, товарищи, в ногу,

Духом окрепнем в борьбе…

И взрослые бородатые мужики подхватили песню серьезно, как молитву:

В царство свободы дорогу

Грудью проложим себе.

Еленка увидела Андрейку. Он не таясь шагал вместе со всеми, часто сбивался и смотрел под ноги товарищей, чтобы направить шаг, а потом снова вскидывал голову и потряхивал плечом, на котором висело ружье.

— Андрейка! — закричала Еленка. Брат не слышал за песней крика и шел, кося глаза то себе на ноги, то на дуло ружья за плечом.

— Андрейка! — крикнула снова Еленка и рванулась вперед, но вдруг увидела, что потеряла куклу.

Она двинулась обратно, крутилась под ногами встречных, разглядывая смятую дорогу, жалобно шепча:

— Затопчут ведь ее до смерти!

Но тут же огляделась: не слышит ли кто ее слов, рассмеялась, отмахнулась от заботы о кукле, побежала за народом, который наконец нашел счастье.

В сказке земля должна была притаиться, когда рождается счастье, но соловей мог ошибиться. Большая толпа людей пошла все-таки к счастью, так сказал Лука, и это было видно по лицам идущих, по их блестящим глазам, по затаенной решимости даже умереть, если это будет нужно, чтобы защитить счастье.

Песня летела к горе, к рабочим избам, Рокочущие низкие голоса гудели:

Все, чем держались их троны, —

Дело рабочей руки…

Сейчас песня пролетит мимо дома Дерябиных. Навстречу, наверное, выскочат мать и Талька, встанут в ряд и пойдут с народом, чтобы не пропустить свое.

Еленка побежала за толпой, звонко оповещая улицу о необычайной радости для земли:

— Счастливый родился! Счастливый родился!


1939—1951 гг.

ВАРВАРА ПОТЕХИНА

Часть первая

I

Густая белая пыль лениво сочилась между пальцами ее босых ног и обволакивала крупные потрескавшиеся ступни. Огромное солнце разомлело от зноя и стояло в небе неподвижно.

Идти тяжело. Накаленная сухая пыль жгла ноги. Варвара бережно поддерживала руками большой отвислый живот, обтянутый тесной, всползшей кверху юбкой. Перекинутые на согнутый локоть, связанные шнурками башмаки мешали идти.

По обе стороны дороги тянулся голый пустырь, на котором то тут, то там возвышались вросшие в землю камни.

Варвара остановилась, вытерла рукавом белой кофты пот с лица, запекшиеся губы и, оглянувшись назад, увидела рыжую облезлую собаку. Собака тоже остановилась, глядя на женщину печальными глазами, потом, тихо и тонко подвывая, вновь поплелась за ней, опустив хвост.

Серая дорога поднималась на пригорок. Уже видны были березы и тополя, затем деревянные кресты и зеленые холмики кладбища. Варвара шевелила губами. Вот она придет сейчас на могилу матери и, растягивая слова, выплачет жалобу с горечью и с наслаждением:

— Мама… мамонька… узнай, как мне жить-то без тебя сладко…

Ей было семь лет, когда умерла мать.

Маленькая Варька не понимала тогда тяжелого смысла смерти. Ее гладили, ощупывали ласковые руки старух, над ней выли и, вздыхая, шептали:

— Беда… Сирота теперь… Куда теперь? — И выталкивали вперед, ближе к гробу. — Да посмотри-ка ты на мать-то… в последний-то…

Варьке тоже хотелось завыть тонко и длинно, как эти причитающие над ней женщины; она плакала над гробом матери по-детски — сладко и искренне, разнежившись от теплого участия людей: чем больше она хныкала, тем печальнее качали над ней головами старухи.

После похорон дядя, брат матери, большой и бородатый, взял ее за руку и сказал:

— Ну, пойдем…

Варька боялась его черной бороды и впервые заплакала от страха за себя.

С тех пор сирота ни разу не видела участливого взгляда. Любка, дочь дяди Захара, била Варьку, когда та хотела поиграть с ней или посмотреть картинки в букваре. Варьке редко удавалось перелистать эту заманчивую книжку.

Иногда ночью, сидя на постели в своем углу, она брала рваный головной платок, свертывала и качала на руках, как любимую куклу.

— Баю… баюшки… баю…

Подчас девчонка забывалась и мечтала о том, что скоро все будут любить ее, и тетка Анфиса, жена дяди, вдруг притянет ее к себе и скажет ласково, как мама:

— А ты поиграй…

Однажды утром Варька доверчиво прижалась к коленям тетки, но грубый подзатыльник отшвырнул ее в сторону:

— Ты что слоняешься, дармоедка?!

Ей в руки постоянно совали вязку, штопку или ведро помоев. Она хотела есть и тянулась за куском хлеба, но дядя больно бил ее по руке.

— Хватит! Навязалась на нас… Больше всех жрешь!

И скоро Варвара стала злым и недоверчивым заморышем. Выглядывая из-под нависших на глаза грязных черных косм, она научилась видеть и понимать все.

В пятнадцать лет она поняла, что дядя, называясь опекуном, ловко ее ограбил. Раз Варвара спросила:

— А что мне от мамы осталось? — И увидела, как дернулась дядина борода. Девчонка ждала, что он прибьет ее, и уже готова была отказаться от всего.

Задыхаясь от гнева, дядя ответил:

— Жрешь у меня… чего тебе еще? Изба вон осталась…

Но иногда угрызения совести начинали мучить мужика. Он вспоминал, как отвел корову Варькиной матери на базар, как присвоил богатый травой покос и перевез в свой чулан сундуки сестриного добра и, наконец, как много он заставляет работать на себя эту черную скуластую девчонку. Тогда, покупая к празднику обновы дочери, он покупал на юбку и ей.

Варька многому научилась. Научилась предупреждать каждое желание тетки, научилась не попадаться на глаза заносчивой сестре, боясь ее щипков и насмешек. Ненавидя Любку, она угождала ей и молча завидовала. Однако она не забывала и себя: научилась припрятывать куски хлеба и незаметно съедать их потом, научилась не до конца продаивать коров, чтобы потом отдоить для себя остатки молока. Научилась жить и приспособляться.

Спала Варвара в холодных, еле отапливаемых сенях. Как сторожевая собака, спала чутко, готовая каждую минуту вскочить на зов хозяев или на тревожное мычание коров.

В конце каждой зимы, когда у крестьян выходил свой хлеб, они шли к ее дяде за займом. Варвара развешивала пыльную ржанину, подсчитывала долги. Как-то обнаружилось, что девушка, плохо зная счет, прикидывала мужикам лишнее. Долго в семье Беляева корили и высмеивали ее:

— Ни на что же у тебя ума нет, Варвара! Муку швыряла ни за грош ни за копеечку! Да нам весной за каждый фунтик отработают, раззява!

Вместе с должниками девка косила траву, жала и молотила хлеб и в то же время убирала за скотом. Ее миром был двор: куры с криком бегали за ней, коровы мычали, завидя ее, лошади тихо и просяще ржали. Варвара знала, что все делала хорошо. Без нее уже не могли обойтись в богатом доме Захара Беляева. Так прожила она семнадцать лет.

Некрасивая толстая Любка, засидевшаяся в девках, иногда, придя ночью с гулянки, тащила батрачку к себе в постель и рассказывала о парнях, о поцелуях, волнуя ее мечтами о неизведанном счастье. Лежа с открытыми глазами, прислушиваясь к доносившимся с улицы задорным припевкам и к гармошке, Варвара создавала себе заманчивые картины тихого счастья, своего счастья. За всю жизнь она не пережила ни одного самого невинного наслаждения, а бесстыдные рассказы сестры открывали ей целый мир.

На косьбу, на полотье, уборку и молотьбу сходилось к дяде много людей. Но больше всех ждала Варвара на работу Андрея Дорохова, высокого парня, сына вдовы. Золотистые кудри свисали у него на лоб. К осени они серели, точно отцветали. Глубоко утонувшие голубые глаза Андрея глядели на всех с любопытством и озорством.

Широкоплечий и сильный парень будто не замечал женского внимания к себе и все чаще и смелее поглядывал на одну Варвару. А когда однажды на молотьбе он участливо подхватил у нее тяжелый навильник соломы и сказал при этом что-то ласковое, — глаза у девушки заблестели и работать спокойно она уже не могла.

Никогда не слыша таких слов, не видя участия к себе, Варвара была переполнена глубоким чувством благодарности и преданности; скоро научилась бегать украдкой по ночам туда, где поджидал ее кудрявый и ласковый парень. Он мог от нее требовать все. Скоро Варвара поняла, что беременна, однако не сказала об этом Андрею, боясь отпугнуть его и не веря, что кто-то может любить ее.

Как-то вечером она рассказала Любке о своем счастье, но сразу поняла, что свои чувства надо скрывать. Сестра начала тщательно выслеживать ее, никуда не выпуская из дому. Она готова была сама не выходить на песни подруг, только бы не позволить Варьке быть счастливей ее.

О позоре сироты узнали все. Когда удалось ей вырваться из-под слежки, она не нашла парня на обычном месте: он больше не приходил.

Что ее ждало — Варвара не знала. Когда Беляев увидел, что племяннице стало уже трудно работать, он ее выгнал из дому, грубо, как потаскушку.

Варвара бродила по заросшему кладбищу, не находя могилы матери; долго стояла в тени тополя, не зная, где выплакать свое одиночество. Сняв с руки запыленные башмаки, села на чей-то зеленый холмик.

Было душно. Знойный ветер обжигал лицо. Слова терялись, путались, и складной жалобы, которую можно было проплакать, пропеть на могиле, не получалось.

Листья деревьев слегка шелестели, солнце мигало сквозь них, и маленькие яркие пятна играли на крестах и на дряблой поблекшей траве.

В другом конце кладбища, за березняком, слышалось блеяние овец да внизу, на дороге, порой громыхали телеги. Корова, отставшая от стада, резала зубами высокую траву невдалеке.

Варвара почувствовала вдруг, что устала, как в первый день косьбы: ломило спину, горели и ныли ноги, хотелось пить и сильно колотилось сердце.

Она легла, положив под голову руки, и быстро уснула, раскинувшись на чужой могиле.

Солнце закатывалось, когда Варвара проснулась. Стремительно села, подогнув под себя ноги, вытирая распухшие губы шершавой ладонью.

Накрапывал дождь. Редкие капли глухо ударялись о траву, тревожно шумели листья тополя.

Она поднялась, подвязала платком голову и пошла с кладбища.

Из-за могилы выскочил все тот же рыжий пес и запрыгал вокруг, пытаясь лизнуть ей руки.

— Куда мы с тобой теперь, Полкашка? А?

Они пошли под дождем — он впереди, она сзади, тревожно всматриваясь в серые, придавленные тяжелыми мокрыми крышами избы, там, под горой.

Подойдя к деревне, Варвара, остановилась:

— Ты не ходи за мной… Не ходи, Полкан…

Она пошла узкой извилистой тропой, все время оглядываясь. Собака плелась за ней.

— Тебе говорят… Пшел к дяде! Сама в голод иду… Пшел, ну!

Собака нерешительно остановилась. Не оборачиваясь Варвара скрылась за поворотом.

Ее избушка, стоявшая на краю деревни, покачнулась, одной своей половиной глубоко вросла в землю. В ней жила семья старого партизана Семена Пикулова, у которого два года назад сгорел дом.

Проходя мимо, Варвара взглянула в окна. Можно было и не бояться входить в собственный двор, однако руки ее, взявшиеся за скобку калитки, дрожали.

В избе женщина остановилась у порога и тихо проговорила:

— Здравствуйте…

Ей никто не ответил.

Долго стояла она, не зная, как сказать этим людям, что пришла совсем и чте им придется подыскать другую квартиру.

Ее оглядывали с откровенной враждебностью. Пикулов сидел на кровати. Желтые клочья волос обрамляли его лицо, прикрывали черную, в трещинах шею. Он часто и беспокойно теребил бородку, вперив глаза в Варвару.

Старшая дочь Пикулова, Зоя, худенькая, с бледным лицом девушка, укачивала ребенка, неумело держа его. Светлые косички распались по плечам, широко раскрытые голубые глаза выражали жалостливое любопытство.

Лукерья, жена Пикулова, маленькая остроносая баба, вышла из-за печи и, вытирая руки синим фартуком, спросила:

— Что, выезжать нам прикажешь, хозяюшка?

Варвара поняла, что они знают о ее ссоре с дядей, и обрадовалась: ничего не придется объяснять. Отсюда ее уже не выгонят. Она прошла вперед и села на лесенку у печи.

Изба была темная. Черный потолок низко нависал на стены. Кое-где между бревнами торчала клочьями пакля. Узкие два окна скривились над самой землей. Одно стекло было разбито, его заменяла розовая подушка. Пол грязен.

«До чего загадили, господи…» — подумала Варвара и запоздало ответила:

— Живите пока… потеснимся…

Лукерья неопределенно гмыкнула и скрылась за печью.

Мужик неожиданно притопнул на ребятишек ногой:

— Тише, проклятые! — В наступившей на миг тишине сердито спросил: — Чем же ты кормиться будешь? В колхоз подашься?

Нет, в колхоз она не пойдет! Если дядя Захар вошел туда, так она не пойдет… Батрачить больше не согласна!

Чем кормиться? Этот вопрос уже тревожил Варвару. Она хорошо понимала свое положение.

— Жива буду — не умру…

Однако в этом доме, в своем собственном доме, слово «кормиться» показалось Варваре угрожающим. Хотелось жить, как все, обзавестись хозяйством; все свое: свой огород, своя корова, своя посуда, свои половики и большая кровать, — все для того, чтобы быть счастливой.

Варвара вышла во двор. Реденький забор покосился над густой зарослью крапивы и репейника. Между двором и небольшим огородом стояла конюшня, и оттуда в сломанную дверь неслось зловоние. Тесовая обшивка сарая худа, доски висели над проходом, угрожая каждую минуту свалиться кому-нибудь на голову. Дождь хлестал по грязным вывороченным половицам, по гнилому навесу и крыше, затянутой бледным зеленоватым мхом.

Женщина села на крыльцо и закрыла лицо руками.

Среди разноголосого гама в избе было слышно, как гремела посуда — готовились к ужину.

Варвара вдруг почувствовала, что голодна, и не могла уже думать ни о чем, кроме того, что хочется есть. Язык тяжело двигался во рту и казался распухшим. Она соскочила с крыльца, но села вновь и прислушалась. «Не пойду… может, позовут…» Гвалт детей прекратился. «Что они могут такое есть?» Варвара осторожно подошла и затихла перед закрытой потрескавшейся дверью, затем быстро распахнула эту дверь и перешагнула порог.

Семья сидела за столом. Никто, казалось, не заметил Варвару. Она села на лесенку у печки, потом перебралась ближе к столу, на край большой лавки, и с тоской оглядела избу, стараясь изо всех сил скрыть свое единственное желание — поесть. Она вдруг увидела, что Пикуловы много и жадно едят. Мужик мелко жевал хлеб, размоченный в чашке; быстро двигались его бледные губы, открывая крепкие десны; по-хозяйски собирал он на столе и на коленях крошки и совал их в большой рот…

«Во что и лезет!» — Варвара чуть не вскрикнула возмущенно и протестующе. Остро, мучительно ненавидя этих людей, она громко попросила:

— Напой меня, тетенька!

Лукерья проговорила, словно жалея слова:

— Садись почайпей с нами…

— Не-е-т… Я не хочу… Вот пить хочу…

Квартирантка поднесла ей большой, из черного железа ковш с водой. Варвара пила медленно, наслаждаясь тем, что женщина стоит около нее и теребит от нетерпения грязный фартук. Наконец Лукерья оторвала ковш от вытянутых губ, раздраженно спросила:

— Куда ляжешь-то?

— Не знаю…

Лукерья швырнула на пол возле печи какую-то вонючую кошму.

— Ложись уж…

Варвара легла, отвернулась к стене и молча заплакала.

На хозяйской кровати долго возились, чесались, укладываясь, шептали. Варвара знала, что говорят о ней. «Завтра же нужно искать квартиру… навяжется…» — ворчала Лукерья.

В избе было душно. В стекло с тихим и тонким стоном билась муха. Шумели тараканы.

Когда хозяева уснули, Варвара тихо поднялась, вышла через открытые двери в сени и осторожно пошарила руками по полкам. Она нашла горшок с гречневой кашей. Плотно сжатой пятерней отдирала кашу, присохшую к стенкам горшка, и набивала ею рот. Так же осторожно вернулась в избу и, свалившись на кошму, уснула.

II

Через несколько дней, оставшись одна в пустых стенах своего дома, она обшарила углы и щели, выискивая, не завалилась ли где нужная вещь — посуда или одежда. Бегала по свалкам мусора, извлекала оттуда тряпки, старые башмаки, негодные шнурки — все находило место в ее доме. Она отыскала даже обломок зеркала и повесила его в простенок. По утрам, причесываясь, разглядывала свое отражение. Лицо на стекле не вмещалось, и, поводя головой, Варвара видела то брови, сросшиеся над переносьем, то строгие серые глаза, то прямой тонкий нос и упрямо сложенные губы; в углах губ скорбные складки.

Женщина находилась в каком-то исступлении: приобретать! Жить, как все!

Старуха Чувелева, соседка Варвары, попросила ее выстирать белье. Варвару не испугала огромная куча грязных тряпок, но удивила: столько всякого добра накопили люди! Вышитые нижние юбки, цветастые наволочки и холщовые рушники!

Зинаида, сноха старухи, высокая женщина с большими красными сережками в ушах, то и дело посматривала в корыто и приговаривала:

— Пену у тебя съело. Без пены — не стирка!

Старуха косо следила за снохой и громко вздыхала:

— Стыд! Стирку и то с найма с такой невесткой!

Варвара поняла, что мира в доме соседей нет.

Огрубевшие, потрескавшиеся руки ее побелели, промылись, взбивая пену. Зинаида не заметила, как прачка припрятала в рукав кусок мыла. Она без умолку говорила о том, что много обнов покупает ей муж. Осмелев, Варвара засунула под кофту холщовый рушник, рассуждая про себя: «У них много, а мне руки вытереть нечем…»

Но все-таки несколько дней она боялась встречаться с соседками.

У нее не было самого необходимого, и иногда по ночам она залезала в чужие дворы и тащила все, что попадало: ведра, доски, кринки, юбки, веревки. Чем больше прибывало вещей, тем сильнее чувствовала Варвара, что у нее нет ничего, что ей нечем жить.

Соседи, возмущаясь частыми пропажами, крепко запирали калитки, спускали собак, однако Варвара сама знала, что ходить на поживу в один двор несколько раз не следует, шла в другие улицы, тихо пробовала скобки ворот, прислушивалась и осторожно входила. Ее ни разу не поймали с поличным, но люди, видя, как пополняется ее хозяйство, начали подозревать. К шаткой репутации девки, бесстыдно нагулявшей живот, все чаще и чаще прибавлялось недоказанное, но справедливое слово — воровка.

Варвара делала чудеса из всего, что попадало в дом: сколоченный из досок топчан, стол — все было прочно, на долгую жизнь. Чисто выстиранные тряпки, которым надлежало заменить скатерть и одеяло, скрывали неуклюжую работу, и женщина могла гордиться — все было сделано ее руками. Она ходила в лес, собирала хворост, сосновые шишки и, согнувшись, тащила к себе огромные связки, приготовляя топливо на зиму. Под навесом двора уже выросла порядочная груда сучьев.

Жажда счастья закалила ее.

С утра работала Варвара у кого-нибудь из соседей — стирала, мыла избы, убирала огород. И никто не подозревал, что этой крепкой женщине трудно склоняться под тяжестью большого живота, — так легко она делала все, что ее просили.

Под вечер возвращалась с небольшим узелком хлеба или картошки: наедаться она научилась в людях, а заработанное откладывала в запас. Иногда удавалось припрятать что-нибудь под кофту. Расправляя на коленях тряпье, она не унывала от того, что оно слишком старо.

С ней никто не водился. Смеясь над собой, она говорила:«Привыкай, собака, за задком бегать!» Только соседка, Лизавета Косякова, дом которой стоял справа, забегала к Варваре запросто, как равная к равной, жалея ее:

— Замерзнешь зимой в опорочках-то…

Лизавета была председателем артели и любила рассказывать Варваре, как вдовы организовались, как вступил в колхоз единственный мужик Семен Пикулов, как смеялись вначале, а потом влились к ним бедняки. А вот недавно пошел в артель и зажиток.

Варвара сначала подозрительно встречала, слушала Косякову, стараясь понять, что нужно Лизавете от нее, не допуская мысли, что люди могут бескорыстно интересоваться друг другом.

Лицо Лизаветы беспрестанно двигалось, приветливо лучилось частыми морщинами. Казалось, она когда-то давно долго и счастливо смеялась и от того ее смеха навсегда остался на лице неизгладимый след.

Однако Варвара не верила в людскую доброту. Когда Косякова прикрывала глаза и махала рукой, как бы изнемогая от смеха, Варвара враждебно думала:

«Из кожи лезет!»

Она узнала в жизни одно: некому верить, не на кого надеяться, кроме себя. Раз спросила Лизавету:

— Ты что ко мне забе́гала? Тебе от меня чего надо?

Та не обиделась.

— Ежом живешь! — произнесла она, как-то боком хитренько оглядывая Варвару и тихо посмеиваясь. — Чего от тебя взять? Не обокрадешь…

Неутомимая и настойчивая, придя с дневной работы, Варвара искала себе дела по дому. Ее двор уже потерял вид унылой нищеты. Развороченный гнилой пол обновился и сиял заплатами белых тесин, назойливой крапивы не было, забор стоял прямо и прочно, каждая доска во дворе была неуклюже, но крепко приколочена.

Варвара предусматривала все. Терпеливо сшивала разноцветные лоскутки в одеяло, рылась в накопленном тряпье, выбирая на пеленки для маленького: ей надо было подумать и об этом.

О том, как прокормить ребенка, будущая мать не думала. Она боялась только одного — родить девочку. И ясно представляла сына, мальчишку-помощника, похожего на Андрея. В яркой розовой рубахе, веселый и ласковый, он возьмет метелку и, отстранив мать, будет подметать во дворе.

Порой она ненавидела своего ребенка, думала о нем, как о враге, как о неизбежной беде. Ждать осталось недолго: спину чаще и решительнее ломило. Теперь одиночество пугало Варвару.

В один ноябрьский день она выбежала из избы и, ухватившись за прясло, разделявшее ее ограду с соседской, крикнула:

— Алексеевна, выдь-ка!

Из избы торопливо выскочила во вор Чувелева — высокая и сухая старуха.

— Что, девонька, уж не отходила ли?

От страха за себя и от доброй растерянности старухи Варвара заплакала:

— Потерялась я, Алексеевна… Боюся… Не оставь ты меня.

— Господь с тобой! Не бойся, девонька, хорошо опростаешься… Не оставлю!

Старуха все-таки опоздала. Когда пришла к Варваре, та ползала на четвереньках по избе, стиснув зубы и закрыв глаза. Как слепой котенок, она тыкалась головой в стену, покорно поворачивалась и ползла в другую сторону.

Алексеевна спокойно открестилась в угол и потом уже подошла к извивающейся на полу женщине:

— Ну-ка, совсем растрепалась баба! Вставай-ка!

Старуха сбросила с топчана тряпье и уложила Варвару на голые доски.

— Лежи! То-то вы все: гулять надо, а родить лень!

Варвара увидела над собой лицо Зинаиды. Та оглядывала роженицу, словно ощупывала, накрывала ее широко раскинутые ноги платком, тихо и глупо спрашивала:

— Ну, как? Ну, скоро?

Варвара мотала головой и все громче стонала. Алексеевна суетилась, делая какие-то приготовления и покрикивала на сноху:

— Завесь окно!

— На что, мамонька?

Старуха хорошо знала свое дело и мягко учила сноху:

— Ребенок воровски зачат, воровски и родиться должен…

Зинаида покорно исполняла приказы свекрови. Потом усаживалась к Варваре. Подкараулив такую минуту, когда женщине было все равно — жить или умереть, спросила:

— Варюха, чей у тебя ребенок-то? Я никому не скажу!

Роженица ничего не могла ответить и, обессилев, еле водила языком по распухшим губам.

Алексеевна, засучив рукава, то и дело крестилась, шевеля сухими губами. Зинаида торопила:

— Да скорее, мамонька!

— Молчи ты, дура… — прикрикнула та на нее и умоляла Варвару: — Девонька, ты помогай мне, упирайся!

— Фельдшера бы… — слабо простонала женщина.

Старуха зашипела на нее:

— Бесстыдница! Это чужому мужику свои телеса казать?

Зинаида хихикнула:

— Да у нее же своего-то нет!

Варвара вздрогнула от брошенного смешка и почувствовала, будто с головы до ног у нее сняли кожу.

Вскрикнув, потеряла сознание. Когда очнулась, старуха показала ей завернутое в синюю тряпку красное сморщенное тельце и празднично, тепло улыбнулась:

— Кого ждала, девонька?

Варвара протянула руку к темному свертку.

— Сына бы мне, бабушка, помощника!

— Ну и хорошо. Значит, угодила я тебе… сын…

Теперь целые дни и долгие зимние вечера Варвара не выходила из дому. Иногда, закутавшись в рваную широкую шаль, выбегала во двор за дровами или за снегом.

Поставив глиняный горшок и загребая голыми руками мягкий голубой снег, смотрела через забор во двор Чувелевых. Как-то, увидев там Алексеевну, крикнула:

— Алексеевна! Может, знаешь где работу какую-нибудь? Я уж последние сухари догрызаю…

Старуха в раздумье жевала губами. Варвара, мелко дрожа от холода и перебирая ногами в рыжих стоптанных башмаках, с надеждой смотрела на нее.

— Подожди, может, что я для тебя и добуду…

И скоро Алексеевна принесла ей толстые мотки суровых ниток.

— Жалею я тебя… Вот, вяжи да вяжи. Одну свяжешь, и другую добуду.

Варвара обрадовалась работе и сразу начала разматывать пряжу.

— А сколько!.. — заикнулась было она, но, увидев, что смутила соседку, смолкла.

— Ты свяжи, а потом уж о цене спрашивай! Не утаю: мне чужого не надо… Двадцать пять рублей за мережу… десять вперед дают. Что еще надо? Жить-то тебе все равно нечем…

От долгого сидения к вечеру начинало ломить спину, плечи ныли и не давали спать. Нитки до крови резали указательный палец левой руки, на котором она затягивала узлы, но Варвара упорно не вставала с места.

Она высчитала все свои доходы от этой зимы. Каждый день женщина брала себе урок: связать не меньше четырех аршин. Раз люди могут столько вязать, то и она сможет. На одну сеть она клала двадцать дней, а в зиму рассчитывала связать пять мереж, по восемьдесят аршин каждая, — выходило не менее ста двадцати рублей.

Сто двадцать рублей! Эта сумма пугала и завораживала. Варвара ушла в кропотливую и скучную работу, отрываясь от нее, чтобы только покормить ребенка. Но, прижав к груди жадный маленький рот, она и тут нашептывала свои вычисления:

— Дом поправим, Коська, крыша-то валится… С весны огород засадим… курочек заведем. Хлебушка-то мы с тобой шутя заработаем!

Алексеевна завидовала Варваре. Как-то, меряя мережу растянутыми в сажень руками, проговорила:

— Ладно ты вязать стала… И-и-и! Пожила бы я одна-то, девонька: сама себе хозяйка! Никто тебе не мешает, никто не указывает.

Ей нравилась тишина Варвариной избы. В ней не было той бестолковой суетни, какая часто бывает в семейных избах. И сама Варвара, казалось, берегла движения, все делала с расчетом принести пользу своему хозяйству.

Старуха принесла Варваре деньги за первую связанную сеть и, пряча белесые глаза, сказала:

— Будь они прокляты… только двадцать рублей дают за мережу-то… На вот, получай остаток.

Варвара мяла в руке две синих бумажки и не могла сразу найти, что сказать Алексеевне. А та как ни в чем не бывало тараторила:

— Золотые у тебя руки, девка… Дурак твой мужик — бежит от таких рук… Да ведь твои бы руки в хозяйство!

Варвара все-таки выговорила:

— Бабушка… может, они прибавят… Дом я хочу поправить.

— На что тебе дом? — удивилась Алексеевна. — Ни скота, ни живота, а дом… Что ты! Я тебе, может, еще мережу принесу и овсянки с ведро раздобуду — вяжи знай.

Теперь Алексеевна просиживала у Варвары со своей пряжей целые вечера.

Тихий свет маленькой лампы на столе скрадывал жалкую бедность Варвариной избы. Бледные тени заполняли пустые углы, комната приобретала теплый уют. Варвара с Алексеевной работали, думая каждая о своем, редко перебрасываясь словами.

Но иногда тишина их вечеров нарушалась приходом бездельной и шумной Зинаиды.

Громко захлопывая дверь, она еще с порога выкрикивала:

— Ну что, как, отшельница богова?

Жадно оглядывая избу, она смеялась:

— Уф, Варюха, и пожила бы я твоей-то жизнью: кого хочу, того и пущу!

Алексеевна, с жалостью причмокнув губами, строго качала головой:

— Эх, порядки нынче не те. Я бы из тебя, сношенька, человека сделала бы!

Они начинали переругиваться. Зинаида не уступала свекрови ни в одном слове.

Старуха быстро уходила; она не любила снохи и часто предупреждала Варвару:

— Не верь ты, девонька, Зинаиде. Ты ей своей работой-то глаза режешь — продаст она тебя.

Зинаида любила смущать Варвару неожиданными и вызывающими словами.

Смотря на Костю, она говорила:

— Ну, Варюха, это уж Андреева капелька-то! Весь вылитый Андрей.

Однажды Варвара сказала:

— Ты не царапай! Оставь Андрея в покое!

— Не царапай? Значит, все еще саднит?

Молодуха села напротив и, подперев голову, с любопытством следила за ней.

— Ведь не скроешь, Варюха! Как взглянешь на твоего Костю, так и увидишь — вылитый отец. Он и сам не посмеет отпереться.

И, подвигаясь ближе к Варваре, прошептала:

— Видал он его? Ходит он к вам?

Варвара удивлялась, как можно сидеть без дела целый вечер.

— Что ты мелешь? Ты хоть бы кружева вязала!

— Ну уж, была охота!

Свекровь и сноха понимали друг друга в одном: у них была непримиримая ненависть к колхозу. Варвара знала, что в доме Чувелевых неспокойно от шумных ссор: Петр, муж Зинаиды, тянул в колхоз, а женщины зло и настойчиво отбивались.

— Худоумный! — рассказывала молодуха. — Совсем одурел: с нашим хозяйством в колхоз идти! Да я всем курицам головы отрублю, если вздумает скот забирать!

Круглые яркие сережки в ушах Зинаиды качались, били по щекам, переливались. «Как они уши-то не оттянут!» — думала Варвара, поглядывая на них.

Чувелевы приводили в пример кого-то и еще кого-то, кто вошел в колхоз без лошади и без коровы, и дрожали от мысли, что лишатся своего добра.

— Там только на даровщинку надеются!

Перед глазами Варвары вставал дядя Захар, важный и почтенный хозяин; она вздрагивала, вспоминая свое батрачество, и вступать в колхоз также не хотела.

— Беднякам-то там, наверное, несладко… в батраках, наверное, ходят.

Лизавета Косякова, порой заглядывая к соседке, приносила в глухоту избы свежесть зимнего вечера.

— Заплеснеешь ты вся! Сидит и сидит, поизбенька, — упрекала старуха. — Я, бывало, в твои-то годы выряжусь, алую ленту в косы вплету, иду так — кость поет! Добьемся мы лучшей жизни! — У нее были и другие, непонятные Варваре мысли и надежды. — В колхоз вступать тебе надо! Одна не проживешь… Плохо только у нас в колхозе-то: дурных людей много…

Неизвестное пугало, отталкивало. Кроме того, в колхоз недавно вступил и Захар Беляев, и всякий раз, как Лизавета говорила об артели, Варвара настороженно шептала:

— Плохо-то я уж нажилась… Теперь бы хорошо пожить… — И добавляла: — Одна песня у волка, да и ту бедняк перенял.

— Вот и будем стараться… — горячилась Лизавета. — В одно-то сердце легче…

Она приходила к Варваре с рукоделием: вязала чулки или пряла золотистую твердую кудель. Уходя, чисто подметала ладонью просыпанную на пол труху. После нее Варвара металась, не зная, за что взяться.

— Все наверх лезет, — смеялась над Лизаветой Зинаида. — В коммунистки записалась, как молоденькая, треплется каждую ночь по собраниям, тоже что-то бает… ну да бай не бай, только рот разевай, будто смыслишь.

Однажды, забежав к Варваре мимоходом, Лизавета бестолково размахивала руками, хватаясь ими то за горло, то за плоскую грудь, словно задыхалась.

— Двух кобылиц подсекли у нас…

— Кто?! — закричала Варвара.

— Напакостил да ушел, — рук-ног не оставил… — Помолчав, Лизавета произнесла значительно, для себя: — Стало быть, колхоз кому-то мешает… Стало быть, правда в колхозе есть!

Варвара подумала:

«Правда в колхозе? Да уж до правды ли вам, когда живность переводить начали». Но при следующей встрече с Лизаветой она спросила:

— Не нашли, кто гадит? Эх вы, хозяева! Собралась в колхозе шантрапа лежебокая, на чужие рученьки надеетесь!

— Тут война, девка! Кто кого. Не от лени это, а от ненависти.

В словах старухи, как всегда, было много непонятного. «Какая может быть ненависть? — рассуждала Варвара. — Колхоз — дело полюбовное, хочешь — вступай, не хочешь — мимо проходи!»

В минуты отчаяния и тоски Варваре хотелось петь. Она поджидала Зинаиду и, как только та приходила, тихо просила:

— Давай споем, Зина.

Под песню вязалось быстрее. Тонкая нитка не так больно резала пальцы, и хорошо было думать о своем, связывая жизнь с трогательными словами песни. Варвара стряхивала сеть с узкой замусоленной дощечки. Сеть рассыпалась, белой паутиной закрывала колени. Начинала песню Зинаида:

О-о-ох…

Ох, ночосна,

Ночосная темна…

Ох, темная ноченька-а…

Варвара легко взмахивала сильным грудным голосом и подхватывала слабый голос соседки:

Маленько мне-ка спалось…

Спалось, родимая…

Сон-то мне привиделся,

Да мне нехорош…

Руки Варвары опускались вместе с мережей на колени. Закрыв глаза, она под песню вспоминала свое короткое счастье. Раз, забывшись, неосторожно спросила:

— Как-то он живет теперь? С кем ночки проводит?..

Зинаида оторвалась от песни, настойчиво пытала Варвару:

— Все-таки сердце-то у тебя горит на него?..

Женщина не ответила. Сидя с закрытыми глазами, вспоминала она Андрея. Он тоже, говорят, вступил в колхоз. И то, что в колхозе состоят Андрей Дорохов и Захар Беляев, злило женщину: «Такие разные, а ищут клада на одном месте!»

III

Запасенных с осени сучьев на зиму не хватило. Дрожа по ночам, Варвара отогревала сына своим теплом, дула на маленькие ручонки, прижимала ребенка к себе как можно плотнее.

Работать по вечерам стало трудно. Пальцы, покрасневшие и скрюченные от холода, теряли нитку и не могли завязывать узлы. Варвара собрала и сожгла все доски, какие были припасены у нее, и наконец, когда во всем дворе нельзя было найти ни одной завалявшейся щепки, пришла к Алексеевне:

— Одолжи ты мне, бабушка, на истоплё. Закоченели мы!

— А когда ты отдашь, девонька?

Из комнаты выскочила взлохмаченная Зинаида:

— Что это? Было бы под чего ей давать? Где она возьмет отдать-то нам?

— Я отработаю, Зина, или вот деньги получу — отдам.

— Да иди ты! Деньги получишь? Когда они у тебя бывали?

Варвара молча ушла. Кто отказывает, тот никогда не поймет, как тяжело просить! Ей не к кому было больше обратиться: Лизавета Косякова жила немногим лучше ее.

Ночью Варвара вышла из избы и осторожно перелезла через забор во двор Чувелевых. Было тихо. Снег под башмаками женщины хрустел, когда она подходила к поленнице под навесом, набирала дрова и перекидывала их через забор; поленья, коротко стукаясь друг о друга, тонули в мягком сугробе.

Этих дров, пожалуй, хватило бы дня на три. Варвара уже занесла было на забор ногу, когда из сеней неожиданно выскочил Петр. Женщина не помнила, чем он бил ее, больно и хлестко, сплеча. Удары отдавались по всему телу. В голове рвались одни и те же слова: «Стыд-то! Стыд!» Прикрывая руками лицо, она тихо, без слез, всхлипывала.

Потом ей смутно виделось, как около нее прыгало свирепое лицо Зинаиды, а с крыльца что-то оскорбительное орала Алексеевна.

Очнулась Варвара в том же сугробе, в который были брошены дрова. Под ней сохранилось два полена. Такие толстые два полена! Пожалуй, хватило бы им с сыном обогреться ночью. Но Варвара озлобленно швырнула поленья одно за другим обратно во двор соседей.

— Нате! Возьмите! Не надо мне ваших дров!

И, прихрамывая, поплелась к себе; всю ночь просидела на кровати, не раздеваясь, плача и тихо жалуясь в холодную темноту.

Утром, чуть свет, к ней в избу вошли нищие — девочка и подросток. Обувь на них заледенела и стучала, как деревянная. Худая одежда свисала с узких плеч. Черные глаза подростка таили недоумение и упрек.

Переступая замерзшими ногами, дружно затянули:

— Милостыньку, Христа ради!

— Сколько же тебе лет? — обратилась Варвара к мальчику.

— Семнадцать…

Женщина удивилась: на вид ему можно было дать лет тринадцать, не больше.

— Что же ты не работаешь?

— А где? К зажитку идти — платят, как маленькому… А мне — мать прокормить надо… — ответил парень.

Девочка без конца тянула:

— Милосты-ыньку…

Необычный гнев поднялся в сердце Варвары:

— Бог подаст! — выдавила она. — Ждите, подаст! Добры люди подадут! Они подадут! А мне кто подаст?! Мне кто поможет? — Ее хриплый голос сорвался на визг. Перепуганные нищие, стуча и скользя башмаками, торопливо выбежали из избы.

В изнеможении Варвара села на скамью и громко заплакала, не в силах понять — от беспомощности или от стыда.

«Нищих выгнала… о у них скукожились… обогреться не дала…» — теснились мысли в голове.

Это были дети Дуни Рак. За домом Варвары, в самом лесу, через ложок, расположилась последняя улица деревни, которую называли в народе Рачьей. В один ряд тянулись пять старых маленьких, как бани, домишек. За ними, около кладей дров, летом росла земляника. По вечерам сюда собиралась молодежь и до полуночи плясала кадриль, пела короткие и яркие, как вспышки, частушки.

Все пять домов были заселены кем-нибудь из многочисленного семейства Лузиных. Не то по наименованию улицы, не то еще по каким причинам всех, живущих здесь, называли Раками.

Дуне Рак, матери нищих детей, было шестнадцать лет, когда ее выдали замуж. С замужеством для нее ничего не изменилось, кроме прозвища: раньше ее звали Брындой, теперь стали звать Рачихой.

— Рачиха! — кричали ей вслед.

Муж Дуни скоро умер. Еле прожила вдова с двумя детьми тревожное время гражданской войны. Работать не могла: болели ноги, часто опухали, как от водянки. Дети ходили по миру.

Почти ежедневно Дуня напивалась. Пьяная, брала балалайку, оставшуюся от мужа, и, брякая и приплясывая опухшими ногами, шла по улицам.

За ней бежала толпа детей. Хохотали, кричали непристойности, случалось, бросали в нее камнями.

— Рачиха опять загуляла! — судачили бабы. А та оглядывала всех дикими пьяными глазами и визжала:

— Сердце ревет!

На балалайке Дуня играла бойко. Поднимала ее на голову, тренькала какие-то напевы. Не прерывая игру, перекидывала балалайку за спину. Подбирая подол так, что были видны ее красные голые икры, садилась верхом на балалайку, дико выкрикивала, приплясывала, пела. Песни ее были всегда неожиданны и похабны. Толпа хохотала и прыгала вокруг нее.

— Еще спой, Дуня.

Вспомнив сейчас все это, Варвара успокоилась.

— И правильно я ребят выгнала: мать у них весело живет, на вино деньги находит… а у меня куска хлеба нет.

Варвара попалась. К тяжести ее положения прибавился стыд. Соседи сразу припомнили все. Ей нельзя было показаться на улицу.

— Думает, на дураков напала!

— На мальчишке и рубашонка из моей юбки сшита!

На нее показывали пальцами, плевали вслед. Под возмущенный ропот соседей, сжав зубы, опустив голову и озлобленно выглядывая по сторонам, как затравленная собака, шла она в сельсовет.

Председателем был Павел Бурцев, высокий мужик с корявым лицом, которого Лизавета часто поминала и называла упорным. В серых глазах его было столько решимости и силы, что люди, разговаривая с Бурцевым, не видели, кроме глаз, ни горбатого носа, ни тонких властных губ.

До гражданской войны он батрачил. Широкие плечи его уже согнулись, а он не сумел еще обзавестись семьей и хозяйством. Варвара вспомнила, как дядя Захар злился:

— Посадили в председатели Павла Бурцева, последнего батрака, а он и думает, что человек!

Женщина непонятно чему обрадовалась и опустила запылавшее лицо. Но, услышав голос Лизаветы, успокоилась.

Перед Бурцевым стоял Семен Пикулов, беспокойно размахивал руками и ругался:

— Ему все говорили, что семена гореть начали, сушить их надо. Так он: «Я сам знаю, меня не учи!».

Бурцев возразил:

— Следили бы!

Пикулов привскочил, смешно дернул себя за бороду.

— Следили бы! Приняли его в колхоз, думали — человеком будет! — говорил он, задыхаясь от ненависти и обиды. — Семена испортил, а теперь в стороне… Весь ум, видно, в бороду ушел! Известно, Захар Беляев виноват не будет! — Черная, в трещинах шея Пикулова напряглась.

Варвара, услыхав имя дяди, вздрогнула и подвинулась ближе, но тут председатель, глядя на нее, спросил:

— Тебе что, гражданка?

— Дров бы… — выпалила Варвара.

— А ты кто? Беднячка?

Она молчала, Лизавета шепнула Бурцеву:

— Варвара это, Потехина…

Заволновавшись под пристальным взглядом председателя, женщина решила, что он знает о том, как хотела украсть она дрова у Чувелевых, и сейчас обязательно заговорит об этом.

— Что же ты, Варвара Потехина, не в колхозе? — спросил он.

Облегченно вздохнув, она живо откликнулась:

— А какая мне польза там? Батрачить-то что в колхозе, то и на воле — одно стоит…

Бурцев качнул головой, точно его ударили по затылку, набросился на Пикулова:

— Вот какова ваша работа! Плохая работа: до сих пор бедняков за собой повести не можете.

— Какая же Варвара Потехина беднячка, — серьезно возразил тот. — Я вот — бедняк, по чужим квартирам шатаюсь, а у нее — дом, хоромы.

Громко рассмеялась Лизавета. Варвара поняла, что слова мужика не следует принимать всерьез.

Возвращалась из сельсовета она радостная: люди говорили с ней, как с равной, обещали привезти сегодня же дров, обещали помощь от комитета бедноты.

Она и не знала, что существует такой комитет бедноты, и теперь почувствовала себя сильной.

Навстречу шел Захар Беляев. Варвара рванулась в сторону, чтобы спрятаться от тяжелого взгляда дяди, как привыкла это делать раньше, но, вспомнив, какую поддержку приобрела, пошла прямо, не сворачивая и не опуская головы.

Беляев приветливо развел руками:

— А-а, племянница, здравствуй!

От неожиданности Варвара побледнела и отступила, освобождая тропу.

— Что испугалась? Я не с худом, — говорил между тем Захар. — В сельсовете была?

Женщина вскинула голову.

— Да, о делах поговорить ходила, мало ли?..

— Ты бы ко мне зашла, посоветовалась бы… Я не с худом к тебе… — Он забегал вперед, путался под ногами, мешал Варваре идти. — Я все здесь могу! Трудно тебе будет — и подмогну когда! А лишнее болтать тебе не резон: я тебя, как ком земли, разотру и по ветру раздую. К коммунистам бегала? На меня жаловалась?

Варвара остановилась, пораженная мыслью: ей так и нужно было сделать — рассказать председателю обо всем: об украденных у нее луге и корове, о тяжелом батрачестве у этого жадного мужика.

Почувствовав свою силу и правоту, она вызывающе сказала:

— Ну что же, и ходила, и нажаловалась!.. — и прошла мимо Захара. А он, все шагая за ней, грозил:

— Помни, по ветру раздую…

Варвара почти бежала от него, а он свистел и улюлюкал вслед:

— Ого! Я все о тебе знаю! Соседи-то ревут от тебя! Воровка!

На крыльцо сельсовета вышел Бурцев. Поглядев вслед убегавшей Варваре, спросил:

— Ты что, Беляев, собак, что ли, травишь?

Тот вытер платком лоб, смущенно ответил:

— Зачем собак? С племянницей вон покалякали маленько. Никакой благодарности в бабе. Жила у меня восемнадцать лет, жрала как прорва, а даже спасибо не скажет!

Мир с Чувелевыми скоро восстановился. Как-то в избу к Варваре ворвалась Зинаида и с рыданием начала хватать и тискать Варварины руки. Та недоверчиво подумала: «К чему опять подъезжает?»

Из бестолковых жалоб поняла, что Петр вступил в колхоз, и прикрикнула:

— Потише ты, ребенка испугаешь, завыла!

Она не забыла той ночи, когда, избитая ими, еле доплелась от забора до избы. И сейчас не расспрашивала, не соболезновала, только безучастно качала головой.

— Мало еще тебя жогнуло, учись!

— И что мне делать-то, Варюха? Ох, Варюха!

Варвара вырвалась из цепких Зинаидиных рук.

— Идти за мужем! Вот что тебе надо делать. Или от работы вспотеть боишься? Отцепись ты! — Она взяла кричащего ребенка. — Ко мне-то зачем пришла? Чем я помогу? Или за тебя в колхоз пойду? Мне ты помогла? — Варвара презирала сейчас эту расхлюпавшуюся бабу и с чувством превосходства высказывала ей все, что думала. Сунув в рот ребенка грудь, Варвара вплотную подошла к примолкшей Зинаиде:

— Думаешь, реветь над тобой стану? Мне для себя слез не хватает!

Пораженная твердостью соседки, Зинаида испуганно шептала:

— Да не сердись ты, Варюха! Все еще за дрова сердишься? Привыкла ведь я к тебе.

Она стала по-прежнему приходить в этот дом, как будто ничего не произошло.

Скоро появилась и Алексеевна, сухо, не глядя на Варвару, спросила.

— Ну, сколько связала?

— Вторую сеть начала.

— Ну-ну! Путай еще…

Старуха поседела и сморщилась еще больше, Невестка присмирела, не озорничала, шевеля губами, она бесконечно долго раскладывала в ворожбе карты.

Чувелевы повеселели, когда Петра избрали в правление колхоза.

— С умом везде на виду будешь, — говорила теперь Зинаида о муже.

Лизавета относилась к новому члену правления сдержанно.

— Так, ровно ничего мужик. Вот только скот свой забил, не привел в колхоз. За одно это можно было не принимать его в хозяйство, но мало нас… коммунистов в селе два человека: Бурцев да я… У меня, бывает, и руки опустятся… Ну а тот — орел… все вынесет… скрипит, да едет… упорный… людей нет… машин нет. В иных колхозах трактора уж завели, а у нас пока полтора плуга да две с половиной лошади, — задумчиво и печально закончила она.

IV

Варвара жила молча, терпеливо. Не жаловалась людям, одиноко плела свои мережи и любовалась сыном. У него была нежная ямка на подбородке, он ползал по голому полу, стучал железным кольцом западни за печкой, путался в подоле матери. И Варвара не горевала оттого, что ей нечего есть, кроме хлеба и воды. «Ну, вот и еще день проволокла!» — думала она по вечерам, полагая, что за этим счетом дней есть где-то жизнь большая и счастливая.

— Огород бы засадить! — мечтала она.

Весной, когда хозяйки вышли с лопатами в огороды, Варвара заметалась по соседям в поисках картошки. У нее ничего не было взамен, и ей отказывали.

Только Лизавета принесла небольшую корзину картофельной шелухи.

— Вот посади. Люди говорят, вырастает… попробуй.

Пригорок под окном зазеленел яркой травой. Ласточки скользили по воздуху под самым окном, поддразнивая и маня. Легкий ветер швырял их ввысь.

Безотчетная улыбка не сходила с лица Варвары. Впервые в жизни заметила она, как ярка молодая зелень и какими длинными блестящими нитями падает с неба дождь.

Варвара начала копать огород. Заступ легко вонзался в мягкую землю. Варвара любовно ухлопывала и гладила гряды, разбивала комья. Ребенок сидел в борозде, и мать кричала ему с конца гряды:

— Может, и вырастет что, Коська!

Однако половина гряд осталась незасаженной. Это мучило женщину, лишало сна. В голове созревал отчаянный план: кто узнает, если ночью она побродит по соседским огородам и выроет посаженную в грядах картошку?

Вырыть нужно будет осторожно, чтобы никто не догадался, пока не появятся всходы. А там? Да, может, вырыли куры. Все может быть.

Было страшно. Варвара вздрагивала, вспоминая, какой тупой, тяжелой болью раздавались удары Петра по всему телу. Вспоминала и стыд, разъедающий сердце.

Она все-таки почти решилась на это воровство: кто виноват, что у нее нет другого выхода! Люди! Это они с детства бросили ее.

Однажды, когда Варвара возилась в огороде, к ней пришел Захар Беляев.

«Зачем это пожаловал?» Варвара остановилась и глядела на дядю в упор.

Тот заговорил участливо, как ни в чем не бывало, указав на Костю:

— Что он в такой грязи у тебя? — Пройдя по узкой борозде, старик обтер сопливый, запачканный землей носишко ребенка. — Ну, что ты встала как дура? Картошки я тебе вон принес. Думаю, у меня осталась, а у племянницы, наверное, и огород пустопорожний ныне, Вот и принес… Он вернулся к калитке, наклоняясь, развязал мешок, по-хозяйски ссыпал картошку на маленький клочок травы, стряхнул и свернул мешок и снова повернулся к ребенку, который ползал в борозде.

— Ты, Костя!

Тот поднял на окрик глаза и что-то залепетал.

Подожди ужо! Леденец я тебе принесу. Ух, ты!

Варвара продолжала стоять, сложив на груди руки.

Беляев говорил и говорил, добродушно помаргивая!

— Племянница ты мне, ну, думаю, дай завезу мешочек на посадку. А ты… нас совсем забыла… Ты заходи. Любка у меня и то уж засомневалась: что-то, говорит, тошно стало, здорова ли уж Варвара-то, право…

У ног женщины лежала крупная картошка. Если перерезать каждую картофелину, то можно будет кое-что оставить и на еду.

Варвара опустилась на землю и, ползая на коленях, начала торопливо собирать обросшие длинными ростками клубни.

— Приду, дядя! С Коськой! — крикнула она, мало понимая, что кричит.

Быстро прошло время. Варвара с нетерпением ждала всходов в огороде и плакала от умиления, когда показались из-под земли темные робкие листочки картофеля. Целые дни женщина проводила на грядах, пропалывая мелочь, окучивая картошку, расправляя каждый завернувшийся листок куста.

Это был ее собственный огород. Она отдалась заботам о нем и совсем запустила сына. С утра совала ему в руки тряпку с разжеванным хлебом и, посадив в одну из борозд, забывала о нем.

Ребенок ползал по огороду, не раз терял соску, находил и снова совал в рот замусоленную, грязную тряпку. Его ручонки доверчиво тянулись ко всему, и он неистово орал, когда схватывался за жгучую свежую крапивку, искал мокрыми глазенками мать, но та, не слыша его криков и не разгибая спины, полола и полола. Похныкав, он умолкал, свалившись на кучу дряблой травки, выдернутой Варварой. Бывало, и засыпал под солнцем, сжав в кулачке соску.

Зато по вечерам, возвращаясь в избу, Варвара вознаграждала Костю за весь день, плакала над ним и целовала его, разминая ссохшуюся от грязи рубашонку. Он искал руками у нее под кофтой и тихо просяще вскрикивал.

Так ее застала раз Лизавета. Варвара пела. Видимо, жизнь изменилась к лучшему.

Раз во поле возле речки

С дружком ягодки брала…

Умные глаза старухи пробежали по избе. Особых перемен не было, разве грязи прибыло. Летом баба живет не в избе, а в поле да в огороде.

Лизавета села на табурет рядом и, как бы продолжая начатую с Варварой жизнь, протянула руки к ребенку.

— Ну-ка, дай его мне… Ух ты! Какой мягкий! Всю мать высосал. Что ты его долго сосишь? Пора на подножный корм!

Варвара, застегивая кофту, тихонько сообщила:

— Молоко-то ведь ничего не стоит мне, вот и кормлю.

— Да что он такой грязнущий у тебя? Смотри-ка рубаха-то сломаться может!

— Некогда мне… не управляюсь!

— Ну, уж и плакать сразу. Не пособилась с одним-то.

Лизавета опустила ребенка в широко расставленные Варварины колени и, быстро двигаясь по избе, заглядывала в каждый угол, в каждую щель.

— Тараканов-то расплодила…

Затем по-хозяйски застучала горшками и говорила, говорила обо всем враз — и о Косте, и о Варваре, и о себе.

— Давай-ка вымоем его! Вода теплая есть. Зря ты голову клонишь! Я вон восьмерых набабила, да не плачу. Пять лет вдовой поднимаю… а ты одного сплодила да и голову гнешь!

Она задушевно смеялась, и Варваре было так тепло и надежно, что хотелось плакать.

Лизавета вновь взяла Костю на руки и, подкидывая к потолку, приговаривала:

— А ты, парень, расти, д-да! Ух ты! Расти, говорю, да мать жить учи!

Костя взвизгивал и смеялся от удовольствия, взмахивал руками.

— Приготовь-ка таз. Что? Нету у тебя? Ну, давай ведро, в ведре его, беззубого, выкупаем…

В ведре с водой ребенок истошно заорал, но быстро утих и, распустившись, упал на спину, еле пошевеливая в воде маленькими пальчиками.

— Ишь ведь, поглянулось! Ох, жить ты не знаешь как, баба! А ты на людей выходи — легче будет. Вот, давай-ка… пойдем со мной в колхоз, на полотье. Заплатят тебе, харчи там же, и людей увидишь… Во-от, а теперь мы его завернем. Спать крепко будет. В этой же воде и рубахи вымыть можно… Ишь ведь, разнежился, лень рукой шевельнуть. Эй ты, Костя!.. Ну, так заходить за тобой, что ли?..

Через день старуха повела Варвару на поле — к работе и людям.

— Вот я какую ядреную завербовала! — подмигнула она полольщицам. — Ну, девонька, становись рядом со всеми.

Смущаясь под взглядами женщин, Варвара робко склонилась и начала работу.

Лизавета, оставив ее на поле, ушла.

Среди полольщиц Варвара приметила Анисью Дорохову, мать Андрея. Большая и толстая, та поминутно останавливалась и, потряхивая заткнутым за пояс подолом, наполненным травой, тяжело отдувалась. Отвислые щеки были покрыты сетью мелких красных жилок, выпуклые глаза часто скользили по Варваре с недоумением и злобой. И Варвара не находила в себе прежнего желания стать ее снохой. Освободившись от первого смущения, она забылась в работе, шла легко, оставляя за собой женщин.

— Упаришь ты нас, работяга! Не угнаться за тобой! — смеялась Лукерья Пикулова. Другие недовольно ворчали:

— Ей больше всех надо!

От дальних полольщиц доносилась песня, трогательно простая, манящая.

Ох, милый, брось да будем врозь,

Не будем больше ссориться…

Варвара вспомнила Андрея: «Тоже небось где-то работает на поле, колхозник…»

Не будем друг друга любить —

Напрасно беспокоиться…

Дерзкая мысль мелькнула в голове Варвары: «Что, если принесла бы я ему своего. Костю да и сказала: корми, твой выродок-то?!»

Быстро взглянув в сторону Дороховой и поймав на себе ее сердитый взгляд, женщина вздрогнула: что было бы с Костей, если бы она и в самом деле подкинула его отцу?

Замерло сердце при воспоминании о сыне, «Небось заливается плачет один-одинешенек, никто и слез не вытрет…» Женщина неистово вытягивала длинные коренья пырея из земли и озлобленно мяла в подоле. Проклятая жизнь!

От Варвары не отставала одна Зоя Пикулова. Опаленное солнцем лицо девушки не могло скрыть ни радости, ни горя. По-детски припухлые губы доверчиво улыбались, голубые глаза влюбленно следили за Варварой.

За ними тянулась Лукерья. Маленькая, проворная, она работала бодро: то начнет песню, то бросит прибаутку, то громко чему-то рассмеется. Зоя весело перекликалась с матерью и все смотрела на Варвару, точно собираясь что-то сказать и не смея.

Только когда длинный однообразный день померк и Лизавета начала скликать работниц домой, девушка спросила:

— А ты, тетенька Варвара, не вступаешь в колхоз?

Варвара недовольно поморщилась: «Каждый человек в душу лезет!» — поджав губы, сердито отвернулась.

На пути к дому какие-то два пьяных парня загородили ей дорогу в проулке. Варвара старалась обойти их стороной, они не пропускали, прыгали возле нее, обнявшись и скаля зубы:

— А-а! Варвара Николаевна!

— Прими нас на ночку! Вместо Андрея!

Наконец Варвара прорвалась, побежала под свист и гогот парней, красная от возмущения и обиды. Волосы ее упали на спину тяжелым темным свитком. Обернувшись, она погрозила парням кулаком.

Во дворе ее увидела Зинаида Чувелева и крикнула через плетень:

— Парнишка твой ревет, хрипом изошел! — И вбежала следом в избу, заговорила по-дружески: — И что это ты, Варюха, на целый день уходишь! Не разорваться же на работе!

Мальчишка, всхлипывая, лежал у матери на руках. Та гладила его светлую головку и думала, недружелюбно поглядывая на Зинаиду: «Оборок-то нашила, небось носить тяжело!» — вслух сквозь зубы произнесла:

— Колхозница, а дома сидишь, на поле не покажешься!

Зинаида тряхнула сережками:

— Не нужда мне — муж прокормит!

Варвара отвернулась. Ее некому было кормить.

V

Она стала приходить каждый день на картофельное поле. Здесь забывалась, заласканная теплом, шорохом ветра в сухой траве.

Лукерья говорила, завидя ее:

— Ну вот и хорошо! Попривыкнешь!

Почему-то всякий раз Варвара попадала рядом с Анисьей Дороховой. Старуха то и дело останавливалась, пила воду, разговаривала с товарками. Полола она грязно, оставляя за собой множество торчащих из-под земли мелких корней. Как-то Варвара, не удержавшись, сказала:

— Поли ты как следует!

От неожиданной ее дерзости Анисья оторопело выпрямилась и выпустила подол. Тяжелая, жирная трава засыпала ноги. Распинав ее, старуха шагнула на Варварину полосу:

— А ты что? Хозяйка?

Полольщицы с любопытством повернули к ним лица.

Анисья визжала, брызгая слюной. Щеки ее еще больше покраснели, смешно вздулись. Старуха решила свести с Варварой счеты за все: за свой страх, что эта девка с нагулянным ребенком может навязаться на сына, за то, что в поле она идет впереди.

Вывернув губы, Анисья грубо передразнила Варвару, подняв голос до необычайной высоты:

— «Поли как следует»! Я те так прополю, не возрадуешься! На Андрюшку моего висла! У Никулиных веревку украла! Гонит и гонит впереди всех! Ты что, выслужиться хочешь? Все бы поле обхватила, жаднющая!

Лукерья поспешно встала перед Дороховой, стараясь помешать ссоре:

— Что ты к бабе пристаешь, ведь и верно, что не полешь, а только траву мнешь!

Старуха на миг смолкла и, словно найдя то главное, чем можно уколоть больней, обрадованно закричала:

— Да ведь ты — никто! Мы — колхозницы — на своей земле стараемся. А ты — никто здесь! — И, успокоенная тем, что она, Анисья, хозяйка на этом поле, еще раз пригрозила Варваре, потрясая подолом: — И не распоряжайся! Никто ты здесь!

Ее брань прервал далекий окрик:

— Паужна-ать!

Это оставленная у становища повариха сзывала на обед. Полольщицы оживились, бросили работу и, отряхиваясь, поджидали друг друга.

Лукерья ласково оглядывала поле.

— Сколько сработали, страсть! Одному лето целое ползать — не выползать!

Варвара слушала и думала о том, что ее манит теперь многолюдное поле. Весело было идти и видеть рядом, и впереди, и сзади людей, занятых одной работой.

Ее поразила какая-то смутная мысль. Однако женщина никак не могла ухватиться за нее: мысль была необычная и ускользала от сознания.

— Одной-то огород вскопать и то тяжело, — сказала она, помолчав.

Дорохова злобно рассмеялась:

— А ты вошку — в сошку, блоху — в борону да и пахала бы!

Лукерья поддержала Варвару:

— Бабы, гуртом, в одно-то сердце, мы гору сдвинем! — Подтолкнув женщину локтем, доверительно добавила: — Вступай в колхоз…

Анисья визгливо, почти крича, возразила:

— А что в колхозе хорошего? Даже хлеба себе заработать не можем… У меня в колхозе телка и та уши опустила…

Высоко и насмешливо затянула Зинаида, все-таки пришедшая на прополку:

Я в колхоз иду, не плачу,

Плачет вся моя семья.

Плачет бедная коровушка,

Лошадушка моя…

Пикулова резко обернулась на песню.

— И что вы, бабы, языки чешете? Кто вас научил словам таким? Ты, Анисья, от злости раньше времени поседела, как пес, на ветер взлаиваешь…

Несмело вступила в разговор Зоя, волнуясь и шагнув вперед, к Анисье:

— Надо руки свои молотить научить, как язык молотит, больше пользы будет… — и почему-то прильнула к Варваре, коснулась ее плечом, защищая или прося защиты.

На становище Дорохова собрала около себя женщин, и вытирая потное лицо подолом, шептала:

— Вишь, в колхоз Потехину-то манят. А ведь она, пожалуй, и пойдет, Варвара-то! У нее хватит стыда! Ей что: люди — Иван, и я — Иван; люди — в воду, и я — в воду, все, как у людей! Набирают в колхоз-то голь одну.

Варвара смотрела на костер, на мохнатый от сажи таганок, молчала, как будто не о ней расшумелись колхозницы.

В конце дня мимо них верхом на серой лошади проехал, качаясь в седле, Захар Беляев. Бороду его трепал ветер. Женщины закричали.

— Эй, полевод! Заезжай помогать!

Лукерья с необычной для нее злобой произнесла:

— Колхозник поганый, первый раз в поле выехал!

Захар улыбался женщинам, шутил с ними и хотел было остановить лошадь, но, увидев Варвару, нахмурился, снял фуражку и, поклонившись, поехал дальше.

Вечером, когда Варвара дома отмывала в ведре покрытые землей руки, Захар вошел в избу и еще от порога крикнул:

— Здорова будешь, племяненка! — Подхватил переступающего у кровати ребенка: — А-а, Костя! Ну, иди, иди ко мне! — Вытащил из кармана облепленный пылью липкий леденец и, торжественно глядя на мать, сунул конфету в руки мальчишки.

Тот что-то лепетал, подпрыгивая.

— Вот так! — приговаривал Захар. — Кто ты мне будешь? Двоюродный внук? Хе-хе. Ну, как живешь, племяненка?

— Живу вот, дядя… Да проходи вперед-то. — Варвара подтолкнула ему табуретку. — Садись!

Захар, оглядев избу, протянул:

— Бедно же ты живешь… — И тут же понял, что не должен был этого говорить, спохватился: — Ну-ну, живи! В колхоз, говорят, хошь?

— Да не знаю, дядя, как посоветуешь?

— Попробуй попросись… — он озабоченно покачал головой. — Что-то отказывают безлошадным-то. Не принимают. И без коров тоже вот не стали принимать. Требуется корова, да еще навозоспособная… Понимаешь? Навозоспособная! Много надо колхозу-то.

Варвара слушала его настороженно, не понимая, смеется он или говорит серьезно.

— А ты почему, дядя, в колхоз вступил, разорился? — спросила она.

Тот суетливо достал кисет, долго рылся в нем, свернул цигарку. Словно не слыша вопроса племянницы, заговорил о другом:

— С Лизаветой ты тоже дружишь зря. Никудышная она бабенка, Лизавета-то… Все, верно, выведывает у тебя, а?..

Через несколько дней Захар принес Варваре пару цыплят и смеялся, когда Костя с громким криком ползал за ними. Птицы смешно взлетали к окнам, в страхе бились о стекла.

Варвара преданно смотрела на дядю!

— Уж я отблагодарю…

Она дождалась, когда Беляевы начали косьбу, и, взяв Костю, пошла к ним.

Во дворе с лаем бросился навстречу Полкан, но, узнав ее, радостно завизжал, запрыгал вокруг. Влажными блестящими глазами осматривала Варвара двор: в нем ничего не изменилось, она знала здесь все, до каждого сучка в половицах.

В стайке громко жевала корова. «Навозоспособная корова, — вспомнилось ей, — А почему же дядина корова не в колхозе».

Беляевы сидели за столом. У Анфисы и Любки при виде Варвары вытянулись лица. А та, точно не замечая их смятения, шутливо спросила:

— Работников вам не надо? Помогать мы с сыном к вам пришли!

Захар выскочил из-за стола и, широко распахнув руки, двинулся навстречу, взял Костю, подкинул вверх:

— Мать, да ты смотри, каков у нас внучек-то? А? Да возьми ты его!

Поняла ли Анфиса действия мужа или правда вдруг обрадовалась племяннице, но поднялась, подхватила ребенка, начала его тискать, неистово целовать.

Боком, из-под рук, оглядывали мать и дочь Варвару: какова-то стала? Что-то независимое и сильное появилось у нее в углах губ и в серых глазах.

Оставив ребенка на попечение Анфисы, сестры отправились с косами на плечах в поле.

Варвару всегда увлекала косьба. Она уверенно и широко взмахивала рукой. Трава с хрустом покорно ложилась в ряд. Женщина тщательно обкашивала кусты и пни, часто наклонялась, чтобы сорвать алеющие в траве ягодки земляники для сына.

Косить становилось трудно, солнце жгло голову, плечи, черные пауты жалили спину и руки, одежда казалась тяжелой. Любка сбросила с себя кофту, осталась в одной рубахе, прилипшей к телу, часто подходила к туесу с водой. Косила она плохо: ненужно много наклонялась вперед, казалось, падала на косу, волоча ее по земле, ряды прокосов были неровные, нечистые.

Вспомнив, как раньше берегли эту толстую девку от тяжелой работы, надеясь на батрачку, Варвара засмеялась:

— Литовка у тебя жалостливая — цветочки не режет.

Неожиданно из-за берез вынырнул верховой на гнедой игривой лошадке. Варвара сразу узнала в нем Андрея Дорохова. Тот же высокий рост, те же широкие плечи, та же серая кепка, осевшая на голове. Светлые густые кудри Андрея сейчас потемнели от пота, да узкое длинное лицо было опалено.

Он соскочил с лошади, разглядел работающих, быстро, рывком поклонился.

Варвара косила по-прежнему спокойно и сосредоточенно. Любка, следя за встречей, не могла понять, о чем спрашивает приезжий.

Опираясь на косу, Варвара кивнула на кусты осинника:

— Там он косит, дядя-то.

Захар показался из чащи и сердито спросил!

— Зачем пожаловал?

— Нарядить тебя послали, Захар Иваныч. Ругаются колхозники: член правления, говорят, а себя обкашивает, в колхозе не работает… — Андрей подошел к своей лошадке и, подтягивая подпругу, глянул на Варвару. — Мало людей-то у нас, нанимать приходится. Нехорошо выходит, Захар Иваныч. Поедем…

Беляев вдруг набросился на дочь:

— Ты что оголилась? Стыда в глазах нет! — И зашагал к балагушке, крикнув на ходу: — Чащобку-то эту выкосите сегодня!

Любка бросилась искать кофту. Андрей все возился с подпругой, заглядывая под лошадь и чему-то улыбаясь. Когда Варвара ближе подвела прокос, спросил:

— А ты как опять сюда попала?

Любка, натянув кофту, бежала к ним.

Варвара лишь шевельнула губами и пошла дальше. Вскочив на спину лошади, Андрей громко свистнул и галопом помчался за Захаром.

Любка, так и не узнав, о чем поговорила Варвара с милашкой, с завистью старой девы до вечера поминала имя Андрея.

— Какой большущий-то… небо ест! Ручища-то! Как небось обхватит!

Варвара продолжала косить, как будто ничего не произошло; вечером не забыла обойти пни, на которых лежали сорванные ягоды.

— Это ты для кого собрала? — ревниво допытывалась Любка.

— Мне, кроме сына, некого ягодками с ладони накормить, — отозвалась женщина.

Варвара не знала, достаточно ли заплатить Беляевым за все одним днем работы, подумала: «Может, и хватит» и больше не появлялась к ним.

Видимо, не все женщина делала правильно. Лизавета в этот раз пришла сумрачная, по-чужому, чинно уселась на табуретке. Ее строгость пугала.

— У меня, Лиза, Костя-то уж ходить начал! Костя, Костя, ну, иди ко мне… иди! — Варвара присела на корточки и поманила сына. Мальчик, неуклюже передвигая ножонками и растопырив от неуверенности пальцы, зашагал к матери.

— Растет, — отозвалась Лизавета. — Харчи у твоего дяди, видно, легкие…

Варвара не понимала, при чем здесь Беляев, и смотрела на гостью, ожидая, что та скажет еще.

— Ну, чего глаза-то вылупила, как ворона на ястреба? Опять батрачишь на свою роденьку? В колхоз тебе надо!

— Не пойму я, Лиза, ты говоришь — в колхоз, а дядя — что безлошадных там не принимают, а ведь он в правлении, знает…

— Он это сказал тебе? Ну же, ну! — заволновалась Лизавета. — Плюнь ты на него, не слушай. Вступай, примут!

— Подожди, Лиза, стыдно к зиме-то вступать. Весной уж.

— Ну ладно, много мне понятно стало про твоего дядю, да подожду, помолчу, что дальше будет.

Новости жизни колхоза проходили мимо Варвары, не трогая сердца. Только имя Бурцева женщина отмечала для себя и настораживалась.

— Не он, так мы ничего бы не знали. Всех кулаков твердым заданием обложили… Уполномоченный к нам опять нагрянул, пистолетом трясет. Все хлеб ищут, — говорила Лизавета.

— Ну а Бурцев-то? — спросила Варвара.

— А он по выбору с обыском-то идет… Уполномоченный-то все бегает, все бегает, а этот как столб… «Не дам, говорит, середняков твердым заданием облагать, и все!» Ивана Никулина отстаивает! Уполномоченный кричит: «Перед райкомом, говорит, ответишь! Билет партийный выложишь!» А он — ни в какую! Ничего не боится. «Не по-ленински, говорит, середняков раскулачивать!» По деревне идет, кулаки шипят! Беднота низко кланяется!

— А он?..

— Да что ты заладила: он да он! Я и говорю, как он… Столб! Никакой силой его не сдвинешь! — И снова, уже в который раз, Лизавета подводила разговор к одному и тому же: — В колхоз тебе надо… Ты хоть пока так с нами поработай… Заходить за тобой завтра?

Так жила Варвара. Ее звали работать, и она шла работать. Не было минуты, которую бы она провела праздно.

Вступать в колхоз беднячка не решалась. «Неизвестно, какая там будет жизнь, — думала она. — Вдруг да и бедняков начнут твердым заданием облагать?.. Все равно работаю для колхоза».

— Ты никогда и ничему не радуешься… — тормошила ее Лизавета. — Смотри, как хороши травы у нас нынче уродились!.. Рыбы в пруду мечется — страсть. В прошлом году сколь денег колхоз на рыбе заработал!.. — говорила старуха, как будто все принадлежало ей: и земля, и небо, и воды. Да и другие женщины частенько говорили между собою:

— Рожь славная у нас поднимается…

— Пшеничку нам нужно попробовать посеять…

Все они имели право на каждую травку, на каждый колосок! Только одна Варвара не могла сказать: «наша трава», «наш хлеб», «наш пруд». У нее никогда не было такого богатства.

Каждую весну трава выползала почти из-под снега, поднималась, наливалась соком, но все это было не для нее. Женщина могла только сорвать мимоходом яркую ромашку и, спрятавшись от людей за кусты, отрывать от цветка один за другим ослепительно белые лепестки: «Любит, не любит, плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет…».

Лепестки кружились в воздухе, медленно опускались к ногам, в траву. Однако и это было бесполезно: не любит. Не к чему ворошить сердце.

Подоспела жатва.

Люди радовались своему хлебу. Даже Зинаида Чувелева и та говорила:

— Убрать бы нам рожь, так сыты были бы!

Пикулова, идя вместе с Варварой на поле, переставляла ноги осторожно, чтобы не помять склонившиеся над тропой колосья.

— Была у тебя такая рожь? — поддразнивала она.

— Была! Во сне выше да гуще этой снилась!

— То-то, «во сне»! Ходишь по родне-то, батрачишь!

— Хлеб-то подмяла, что есть-то будешь, колхозница! — рассмеялась Варвара.

Ржаное поле колыхалось сразу же за селом. Женщины, окружив Чувелева, шумели, распределяя, кому становиться за жнейкой-самосброской вязать снопы, а кому идти на небольшое пнистое поле, где не может ходить жнейка, и серпами снимать рожь.

Чувелев беспомощно отмахивался от колхозниц, пятился по поляне вниз, к желтой стене ржи. Женщины и.

— Кому мед, а кому опара!

— Все бы не дураки — вязать-то!

Семен Пикулов, складывая снопы вчерашней вязки на телегу, посмеивался:

— Три бабы — базар, семь — ярмарка! Давайте-ка работайте!

Сам Пикулов был работящий и спорый, все ему удавалось.

Варвара с удовольствием следила, как он ловко затягивал воз, и думала:

«Вся семья у него в работе горит, а из бедняков не выберутся!».

Жнейка, распустив крылья, уже заходила с угла в рожь. Яркий синий хвост, блестя от солнца, судорожно припал к земле. Крылья, стрекоча, гнули рожь на ножи и выкидывали готовые для вязки горсти.

Женщины растерянно смотрели вслед Чувелеву, который бежал от их назойливых криков.

— Кто со мной жать? Пошли! — решительно сказала Пикулова.

За ней бросилось человек десять. Остальные двинулись за машиной.

Варвара не понимала, как можно спорить из-за выбора работы: вязать снопы — работа пресная! Жать было интереснее: впереди бесконечно далеко раскинулась высокая рожь, тонкий стебель гнулся под тяжестью колоса, а сзади все прибывало голое ощетинившееся жниво.

Варвара уверенно захватывала серпом горсть за горстью ломкие хрустящие колосья. Рожь покорно никла в руках. На меже шелестели рябины, еще не обитые ветром.

Женщина опьянела от этого шелеста, от тихого мягкого шепота ржи, загорелась, задорно крикнула назад!

— Не отставай!

Издалека неслось жужжание жнейки.

Зинаида, подойдя к Варваре, с мольбой сказала:

— Отдохнем! Пусть спины отойдут. — И посмотрела в небо: — Скоро ли уж домой-то…

В вышине величаво плыло солнце — яркое и палящее, Варвара подумала: «Как на барщине! На работушку иду да на солнышко гляжу — не пора ли домой…».

К жницам одна за другой подходили подводы: колхозники отвозили снопы к скирдам.

— Эй, бабы! Расселись! Давай нагружать!

Женщины, смеясь, закидывали Андрея, стоящего на телеге, снопами. Парень был большой и сильный, К тому же холостой, некому ругать за игру с ним.

— Подкати-ка меня до кустика! Не обманешься! — кричали ему.

Сухой колос бил Андрея по лицу. Варвара носила снопы, тщательно укладывала их на телегу. Воз был готов, осталось затянуть его веревками, но Андрей перекладывал верхние снопы с одного места на другое, несколько раз кидал через них веревку и вновь вытягивал ее обратно.

Лошадь не могла сразу взять воз, рвалась из оглобель в стороны, дрожала от напряжения.

Варвара уперлась в серую перекладину телеги, взглянула на Андрея и рассмеялась:

— На этой лошади только песни возить!

Солнце соскользнуло вниз и начало уж тонуть в темной полосе леса, когда люди кончили работу.

Варвара, ползая по жниву, собирала в подол оставленный колос, чтобы отнести домой для кур: все равно пропадет зря.

Незаметно подошедшая на поле Лизавета указала на нее остальным.

— Всем бы не грех подобрать колос-то, бабы!

Женщины торопливо начали подбирать колосья, совали их в ближние суслоны.

Варвара недоуменно выпрямилась и, поджав губы, тоже сунула колосья в суслон.

А Лизавета ласково глядела на нее и тихо говорила женщинам:

— Зря вы сторонитесь Варвары… Работящая она, хорошая…

Придя домой, Варвара до поздней ночи подшивала длинные карманы к юбке. Набив карманы тряпьем, она примерила юбку и покрутилась перед обломком зеркала, чтобы узнать, как будет выглядеть, если набить карманы колосом. О Лизавете она думала неприязненно: «У-у, жадная! Все равно мелкий-то колос у молотилки стопчут».

На другой день Варвара не так увлекалась жнитвом, как вначале, всецело поглощенная стремлением как можно больше насовать колосьев в длинные карманы.

Колосья кусали тело сквозь рубаху. Почесываясь, Варвара оглядывалась по сторонам и совала и совала в карманы руку. Они были глубоки и все казались пустыми. Она уже срезала серпом горсти колосьев, ломала и мяла в руке, чтобы не топорщились, и впихивала эту труху в юбку. Когда объявили отдых, Варвара тщательно заткнула юбку за пояс, замаскировав складками и сборками необычную полноту.

Ей показалось, что все подозрительно осматривают ее.

«Господи, пронеси», — думала она как в лихорадке. И, дрожа от нервного возбуждения, затянула низким голосом:

Жалко с Машенькой расстаться,

Да жаль душою умереть…

И облегченно вздохнула, когда женщины подхватили:

Да ты скажи, что умираешь,

Да я во гроб с тобой пойду.

Дома Варвара вытряхнула труху из карманов и сказала Косте:

— Дураки они… Все равно мелочь-то пропадет.

VI

Костя рос худым, болезненным.

— Подожди, сыночек, скоро мы будем хорошо жить. Зимой я от тебя никуда не уйду… Играть будем, — обещала Варвара.

Но когда зима наконец освободила ее от беготни, Костя совсем почти не говорил, не смеялся и смотрел на мать большими пугающими глазами. Варвара трясла его и тревожно спрашивала:

— Брюшко болит у тебя?

— Не-ет…

— А ты бы поиграл, Косточка… Смотри-ка! — Она надувала щеки, била по ним кулаком. Получался короткий взрывчатый звук.

— Видишь, как я умею… — смеялась Варвара.

Закутывая вялого, равнодушного сына в тряпье, она выходила во двор и, прохаживаясь с ним по узкой снежной тропе, тихо приговаривала:

— Ты у меня вырастешь большо-ой. В школу побежишь, а вечером придешь домой, я тебя и спрошу: «Ну, Коська, про что вам сегодня учительница рассказывала?». А ты мне и скажешь: «Мамка, сегодня нам учительница про людей книжку читала».

Костя несколько оживлялся и, тихо улыбаясь, выглядывал из тряпья.

Однажды, когда Варвара сидела с Костей на крыльце, пришел Захар Беляев и остановился перед племянницей, широко расставив ноги и озабоченно кусая бороду.

— Ну-ка, пойдем в избу…

Взгляд его был неустойчив. Варвара вошла за ним в избу, прикрыла дверь. Захар беспокойно кряхтел, отдувался и, словно с трудом решившись, грузно шагнул за печь, наклонился над железным кольцом западни, открыл, заглянул в подполье.

— Ты держишь здесь что или нет?

— Что держать-то мне?

Захар сел на скамью, опираясь руками о колени, втянул в рот жесткие волосы бороды и, не глядя на Варвару, начал:

— Я вот привезу тебе мешков пять-шесть, схорони! У тебя в голбце-то сухо? — стремительно сорвавшись со скамьи, снова открыл западню и спрыгнул вниз.

— Ну вот… а у меня погреб занят, а в голбце вода, — кричал он из подполья.

Варвара просто отозвалась:

— Ну что же, вези. А что у тебя в мешках-то, дядя?

— Да так… овес… — Захар вылез из ямы, отряс ладони, избегая смотреть в глаза племяннице. — Еще с третьего года у меня сохранился.

Вечером Захар привез к Варваре воз тугих мешков.

— Так здесь сколько же? — недоумевая, спросила она. Напрягаясь под тяжестью мешка, Захар прохрипел!

— А я еще прикинул… маленько!

Мешки падали на тесовый пол подполья один за другим. Захар спрыгивал за каждым, укладывал их в поленницу. Варвара успела заметить, что мешков — целая стена. Беляев закрыл западню на крепкий замысловатый замок. Можно было обидеться на это. Но Захар втащил в избу еще небольшой мешок и произнес, задыхаясь:

— И тебе овса я прихватил… куры-то живы?

Женщина затаила дыхание, презирая себя за то, что приняла и эту подачку. «Ох, Варвара, живешь ты, как сосулька… пригрей — ты и растаешь».

— Только ты не болтай… а то еще и укокошат тебя ни за что. Ты помалкивай! Вон Бурцев, комитетчик проклятый, старается… Я колхозник, а меня твердым заданием обложили… Я вот написал куда следует.

Без стука в избу вошла Лизавета. Увидев гостя, нахмурилась.

Захар спросил вкрадчиво:

— Чего испугалась? Что ты ровно бегаешь от меня?

— Гусь свинье не товарищ! — не задумываясь, ответила старуха.

Варвара заметила, как растерялся Захар, когда Лизавета указала рукой на нее:

— Ты ей что про колхоз наплел? «Навозоспособная корова…» Придумал ведь. Нечего нам с тобой в прятки играть! Видим мы друг друга вдоль и поперек. Она кто тебе? Племянница? Нет, не обдуривай! Батрачка она твоя!

— Трезвонь! — крикнул Захар. — Лишь бы сама Варя не корила меня. Она ведь знает, что жила у меня, как своя… — Увидя, что та опустила голову, продолжал еще напористее: — Как своя, она жила у меня, как дочь… А ты трепись! Язык-то у тебя, как овечий хвостик, болтается.

Варваре все время казалось, что эти двое, Захар и Лизавета, ведут какую-то непонятную борьбу за нее. Старуха посмотрела на Варвару почти с презрением:

— Эх и телок ты безмозглый! — и ушла, с силой хлопнув дверью. Варвара молчала. Захар суетливо и задушевно заговорил:

— Не водись с Лизаветой, не якшайся, никудышная она. Сама видишь: везде лезет. Кто из наших баб в коммунистках-то ходит? Она одна… Бегают с Бурцевым Пашкой, хороших хозяев твердым заданием облагают. Оно и понятно: заводы надо в городах восстановить, чем-то ведь пролетариат кормить! — Помолчав, пытливо спросил: — Тебя за что облаяла? Председательша! Кидается на всех!.. — Подошел к западне, потрогал замок ногой в тяжелом подшитом валенке. — Мешать будут тебе мешки-то… я увезу их. А ты пока не болтай: вон зла сколько в людях… Укокошат.

Овес, оставленный Захаром, был как нельзя кстати. Хлеба, заработанного осенью в колхозе, на зиму не хватало. Глядя на вялого ребенка, Варвара с содроганием думала: «Как дотянуть?». И все чаще и чаще мысли ее возвращались к туго набитым мешкам, там, в подполье. Если из каждого отбавить по фунту, пожалуй, наберется с пуд! Зиму можно не горевать!

Варвара тщательно закрывала по ночам избу и вскакивала при каждом постороннем звуке. А западня неизменно тянула к себе.

Женщина зажигала лампу, садилась на западню и теребила замок. Можно взять зерно так, что дядя и не заметит! Но замок! Она ненавидела этот замок, тихо лязгающий от каждого прикосновения. Выдернуть его вместе с кольцами не решалась.

Дядя заглядывал часто и смотрел все подозрительнее, смущал сердитым, сверлящим взглядом. Как-то Варвара попросила:

— Убрал бы, дядя, мешки-то: покою нет с ними!

Тот неопределенно что-то промычал.

Иногда Беляев приносил каравай черного непросеянного хлеба. Варвара, глотая этот хлеб, соображала:

«Вишь, кормит подачками… А что, если просто взять и открыть голбец и не закрывать больше! Пусть знает! Что он сделает?».

Садился Захар всегда на одно и то же место, на скамье у стола, громко разговаривал с Костей. Но и Косте говорил всегда одно и то же:

— Ну как, брат? А? Поправляешься?

Мальчишка ходил еще неуверенно, падал, ушибался и плакал.

Варвара сурово говорила ему:

— Не реви… это ли еще бывает!

Она скрывала радость, хмурилась и старалась совсем не глядеть на сына, когда тот, пытаясь сохранить равновесие и пуская пузыри, шагал от печи к ней. Не протягивала навстречу руки и сурово думала: «Пусть дойдет сам».

Беляев твердил:

— Верь не верь, а он мне как свой, Костя-то! — и сплевывал в ноги. Курил он много. Горький махорочный чад стоял в избе все вечера. Склонившись над мережей, Варвара думала: «Ну что его черт носит ко мне?».

Его вопросы казались нудными и пустыми.

— Дрова-то ты сама колешь?

— А то кто же?

— Может, мне пойти наколоть?

— Что и скажешь, дядя!

— Молоком-то лакомишь ли Костю?

Варвара вздыхала:

— Редко мой Костя молоко видит!

— Надо! Мал он у тебя растет, Надо молоком его… молоком.

Женщина стала часто рвать нитки, и на мереже появилось много узлов.

— Где я возьму молока-то…

Подачки старика раздражали ее, да и весь он был ей противен.

«Пришел опять стонать надо мной!» — думала Варвара каждый раз, когда он, закрывая за собой дверь, неизменно крякал, стаскивал с рук варежки и кричал:

— Х-хе! Холодновато! Ну, здоровы будете!

Вспоминая, каким он был раньше, она смеялась про себя: таким приторно-добрым, как сейчас, Захар не был даже со своими.

Но раз, выкручивая а из серой мешковины, он прохрипел:

— И жрете же вы!

Варвара подняла голову от мережи, спросила:

— Разве я когда-нибудь просила у тебя?..

Захар понял, что сказал лишнее.

— Да я же просто это, просто, ты не думай!

Варвара знала, что он боялся ее. Боялся, ненавидел и не всегда успевал спрятать эту ненависть в заросших бородой глазах. Варвара видела однажды, как вскочил он с места и свирепо посмотрел на Костю, когда тот подполз к западне и начал играть замком.

В другой раз Захар принес что-то, завернутое в газете, и сверток мягко перегнулся у него на протянутой руке.

— На платьице я тебе…

Варвара вскочила, оттолкнула руку Захара:

— Не возьму! Уйди лучше, не задабривай!

Сверток шлепнулся на пол. На развернутой газете ярко засиял блестящий, как шелк, голубой сатин.

Кряхтя, Захар согнулся над ним и прохрипел:

— Возьмешь, голодранка! С руками вырвешь! Ты такого и не нюхала! Возьмешь! — Его скрюченные пальцы дрожали.

Варвара, захлебываясь гневом, бросала в лицо Захара обидные слова:

— Нужна тебе, ты и липнешь! А так — с голоду подыхай на глазах у тебя, не почешешься помочь мне!

Захар положил сатин на стол и неожиданно мягко выдохнул:

— Вот и разругались мы с тобой! А зря, Варя! Ты верно сказала, что нужна мне. Ну, ведь и я тебе нужен! Нам с тобой прямой смысл в ладах жить. Возьми на платье-то, что, зря я расходовался, что ли? А я пойду… Ты забудь. — Ища ее взгляда, добавил: — А о голбце-то молчи… Теперь уж и говорить тебе вредно будет: оба влепимся!

Вскоре после его ухода к Варваре заглянула Лизавета, шумно сбросила полушубок и объявила:

— На весь вечер к тебе, принимай гостью!

Варвара затопила печь, чтобы вскипятить котелок воды. Лизавета смеялась:

— Даже самовар для меня зажигаешь! — Развернув лежавший на столе сатин, чмокнула губами: — Где ты только достала? Я уж давно сатинету не ношу, все ситец дают.

За чаем Варвара рассказала о ссоре с дядей, умолчав о мешках.

— Выкину я его сатинет.

Гостья, прихлебывая чай, настороженно, точно подкарауливая слова, прищуривалась.

— Напрасно… Выкидывать сатинет не надо. Будет бабий праздник — и нарядишься. — И, черпая из котелка свежую чашку чаю, значительно продолжала: — Сильно мир-то ему не верит, Захару-то… На конном дворе работал — сняли. Перевели в полеводы. На конном дворе теперь твой прежний сполюбовничек Андрей Дорохов. Лошадей любит страсть как!.. — Выглядывая из-за котелка, Лизавета спросила: — Какая это у тебя заварка-то? Запашок хорош. Гордая ты, Варвара. Все мне про тебя узнавать от людей удается, сама небось не выскажешься! — В голосе Лизаветы звучала обида. За паром, поднимавшимся от кипятка, лицо Варвары, казалось, трепетало, подергивалось. Уклончиво она произнесла:

— Не привыкла я…

— В колхоз тебе надо, — повторяла Лизавета. — Бедны мы пока, ничего у нас нет… Бедны, да дружны! Вступишь — на одну силу у нас больше будет!

Когда ждут помощи, это ко многому обязывает! Варвара смущенно спросила:

— А если вступить, так к кому обратиться-то? — и вздохнула с облегчением, точно свалила с плеч тяжелую ношу. — В колхоз я надумала вступать… Примут?

Как-то в дом к Варваре пришел Бурцев. Двери в избу были ему не по росту, он пригнул голову под притолокой и, весело улыбаясь, произнес:

— Где живет бедняк — спрашивать не надо: по наличникам найдешь. Здравствуй, Варвара… — Помолчав и еще шире улыбнувшись, непонятно для чего добавил: — Потехина…

Это было вечером. Сумерки незаметно вплывали в маленькие окна, затягивали избу легкой синевой.

Варвара сидела, оцепенев, в тревожном ожидании. Непрошеный гость, сидя напротив, торжественно опустил большие жилистые руки на колени и говорил о том, что происходит в деревне, какое наступило трудное время, как необходимо всем объединиться. Комячейка мала, молодежь не организована, и опираться не на кого. Варвара отчетливо увидела на его ладонях затвердевшие мозоли.

— …План хлебозаготовок дали завышенный, деревня наша бедна, не справится… Лучше бы повысили цену на хлеб, тогда добровольно в хлебосдачу его повезут… и уполномоченных к нам гонять не нужно, — продолжал Бурцев задумчиво. — Понимаешь, приду домой, спать лягу, а глаза закрыть не могу — все думаю; неужели я неправильно поступаю? Нет! Не отошел я ни в чем от программы нашей партии… А ее Ленин продумывал… Значит, правильно?

Смягченное лицо его оставалось напряженным и суровым. Встретив взгляд Варвары, Бурцев на миг смолк, поднял с колен тяжелые руки и снова опустил их. Помедлив, он протянул ей вчетверо сложенный листок бумаги:

— Подпиши… я заявление от твоего имени написал в комитет бедноты, чтобы корову тебе выделили.

Варвара не поверила: этого не могло быть, чтобы ей дали корову.

— Кому до меня дело? — осведомилась она, отталкивая бумажку. — Да и неграмотная я… не знаю, в каких буквах имя мое стоит…

— Кому до тебя дело? Всем дело, кто узнает, как ты живешь! Но ты не молчи, говори, что тебе нужно. Кто молчит, тому и эхо не ответит!

Бурцев взял заявление, бережно свернул и снова спрятал в карман.

— Кто-нибудь за тебя распишется…

На следующий день он вновь пришел к ней в дом.

— Хочешь, газеты я тебе почитаю?

Варвара промолчала.

У него был низкий голос. Варвару клонило ко сну. Боясь уснуть, она широко распахивала глаза и выпрямлялась. Порой Бурцев опускал газету на колени и смотрел на женщину.

Теперь каждый вечер она ждала его. Он до хрипоты читал, рассказывал о жизни других колхозов.

Сколько раз намеревалась Варвара спросить, зачем он ходит к ней, что ему нужно. «Вдруг да Андрюша обо мне вспомнит… завернет на сына посмотреть… Что подумает? — мелькнуло как-то у нее в голове. Тут же она рассердилась на себя: — Придет! Жди!»

Посещения Бурцева стали тяжелы. «Ходит, читает надо мной, как над умершей… а может… по мужской нужде ходит ко мне? Вишь ведь, глазами-то окатывает. Надеется небось, что легко достанусь…»

Но потом узнала Варвара, что Бурцев часто так ходит по домам, читает вслух, беседует с людьми, и удивилась тому, что это не успокоило ее, а обидело.

Скоро во дворе Варвары появилась статная телка, красная, с чуть приметными подпалинами на шее, с блестящей шерстью, с чистыми глазами. Женщина назвала ее Зорькой. Зорька бегала по двору, бодая комолым лбом воздух.

Ее нужно было кормить. Она только то и делала, что ела.

Корм, выданный комитетом бедноты, скоро вышел.

«Проживу! С коровушкой и без колхоза проживу», — думала Варвара и рыскала по дорогам, собирая сено, потерянное при перевозке. Каждый воз, зацепляя за кусты или пни, оставлял клочки сена, а иногда и целые охапки.

Земля и небо кружились в снежном вихре. Ветер поднимал и рассыпал пылью сугробы. В белой завесе было видно, как сосны по бокам дороги торжественно раскачивали верхушки. Мутное солнце еле пробивалось сквозь вихри.

По дорогам бродили коровы. Варвара отгоняла их от кустов и торопливо собирала сено в мешок.

Мимо шли воз за возом то с дровами, то с сеном. Притаившись за кустами, Варвара пережидала, когда обоз пройдет, а потом плелась следом в надежде, что клочок сена свалится с воза.

— Что, комитет-то бедноты, видно, не всех бедняков кормит? — услышала она раз насмешливый голос.

На возу, развалившись, ехал зажиточный односельчанин Иван Никулин. Рыжая борода его тоже казалась пересохшей на солнце травой.

— Я вчера у Петрунихи на повороте клок сенца потерял, ты бы сгоняла подобрала…

Мужик насмехался: Петруниха — это сенокосная елань, верст шестнадцать от деревни.

— Ты лучше сена бы мне одолжил…

— Подо что? Чем расплатишься?

Варвара молчала: расплачиваться ей было нечем.

Свесив голову с воза, Никулин оценивающе оглядывал ее.

— Под работу одолжу… — решился он наконец. — Весной на поле у меня отработаешь.

Не столь давно Варвара это считала бы справедливым. Но теперь она кое-что успела узнать.

— В кулаки метишь? — спросила она хрипло. Пропустив воз мимо, злобно прошептала: — Никому не покорюсь… прокормлю сама. Мне бы только до травы дожить…

Когда Бурцев снова заговорил с ней о вступлении в колхоз, Варвара рассмеялась:

— Это вступить да коровушку вам отвести! Да за каждой чашкой молока для ребенка низко кланяться? Да еще и куриц? Я, может, скоро и без колхоза жизнь увижу!

Тот глядел на нее все с большим любопытством. Сердил ее этим взглядом. Однако что-то смутно и радовало Варвару. Впервые в ней увидели человека, равного всем.

Бурцев рассказывал о людях, с которыми она сталкивалась, словно заново открывал их:

— Пикуловы — это свои… Недаром кулачье Семена ненавидит… Дом вон сожгли у него… Как еще люди спаслись…

Варвара помнила этот ночной пожар, удивлялась, что сгорел один-единственный дом в деревне. Но ей и в голову не приходило, что дом могли поджечь по злобе. Кто же?

— Кто? Если бы мы знали!

О людях Бурцев говорил с любовью. Варвара смеялась про себя: «Мало они тебя, видать, обманывали».

В этот день, уходя, он сунул ей горячую крупную руку и сообщил:

— В райком я сегодня должен… вызывают… С уполномоченным опять поспорил… взбучка будет. — На ее взгляд он ответил грустной улыбкой. Понимала Варвара, что не все еще Бурцев говорит, не все еще она знала в его жизни, видела только, что носил он новые думы, тревожные и радостные.

Весь следующий день Варваре было отчего-то неспокойно.

Она нетерпеливо ждала вечера: может, по пути из райкома Бурцев зайдет, как всегда, на огонек.

Зажгла лампу и не задернула, а, наоборот, шире распахнула на окнах занавески.

И в это время услышала с улицы истошный крик:

— Убили! Убили ведь!

Варвара порывисто задернула занавески, точно стараясь спрятаться от страшной мысли. А с улицы неслось тревожное, как набат:

— Убили-и!

Заплакал Костя, сидя на полу, у печи. Не выдержав, Варвара выбежала на улицу.

На дороге, против дома, отчетливо выделялась на снегу черная толпа идущих за санями людей.

Растолкав всех, Варвара склонилась над розвальнями, стараясь узнать, кто лежит в них так неподвижно. Рука натолкнулась на мохнатую шапку с кожаным верхом. Спустилась ниже и нашла холодный лоб, глубокие холодные корявины на нем…

Сзади, в молчаливой толпе, кто-то громко произнес:

— И пореветь-то за бобылем некому.

Слова прозвучали в морозном воздухе отчетливо, с укором.

Варвара громко заплакала. Ее оттеснили в сторону, к сугробам, лежавшим по краям дороги, и прошли мимо, Рядом остановилась Лизавета, заворчала:

— Не вой. Что люди-то подумают…

Варвара смолкла.

— В спину стреляли, проклятые! За твердое задание убили… Ну, погодите! Узнаем… — пригрозила Лизавета, уходя.

Костя смотрел на мать испуганными глазами. Губы его вздрагивали. Может, он плакал громко, может, просил о чем-то — она не слышала, тупо уставясь в угол избы.

VII

Шел снег, густой туманной пеленой застилая улицу. Рыхлые серые хлопья порхали вокруг лица, щекотали ресницы. Подтаявшие было дороги вновь покрылись пушистыми сугробами.

Встречные появлялись возле Варвары неожиданно, беззвучно и так же исчезали за белой завесой снега. Она брела по занесенной дороге, ни о чем не думая, не рассуждая. Ее гнала одна мысль: «Не зря же все говорят мне, что в колхозе прожить легче будет… И Бурцев говорил это… а он всем добра хотел».

В комнате председателя никого не было. Стулья и столы небрежно сдвинуты к стене, пол завален зерном; только была оставлена тропка от двери к окну.

Варвара сидела на окне и ждала, всматриваясь в рассыпанное перед ней зерно.

— Должно быть, пшеница, — прошептала она и, склонившись, захватила с пола горсть зерна.

У нее шевельнулась тяжелая жалость. Костя никогда еще не ел душистого пшеничного хлеба, рос на колючей овсянке.

Не отдавая отчета, как в беспамятстве, видя перед собой только бледное лицо сына, его гримасы, когда он глотал овсяный горький хлеб, женщина склонилась к зерну и горсть за горстью наполнила им карманы.

Она не могла теперь оставаться здесь, бросилась к двери, но навстречу вышла Лизавета и остановила ее радостным возгласом:

— Пришла! Заявление-то заготовила? Ну-ка, где оно?

Пока Варвара рылась в кармане, отыскивая бумажку, Лизавета склонилась к рассыпанной пшенице и подгребла ладонью с тропки несколько зерен. Затем, все так же сидя на корточках, бросила взгляд на Варвару.

— Видела? Пшеничку семенную раздобыли! Разводить будем! Артельщики-то ожили, смотреть семена-то бегают… ждут…

В ее голосе звенела радость, точно вкладывала она в слова всю силу надежды.

— Свою пшеничку разведем, — бормотала Лизавета, вновь склонившись к зерну. Варвара неловко сунула ей заявление и выбежала из комнаты.

Дома она задумалась. Как никогда, ярко представила большое колышущееся поле.

Снова вспомнился Бурцев, его прищуренные глаза. На этот раз они смотрели с укором. Женщина успокаивала себя: «Он для меня не то что пшенички, коровы не пожалел…» А Бурцев все смотрел на нее неотступно.

Она не могла уснуть в эту ночь. Стараясь чем-нибудь оправдать себя, шептала:

— Не для себя пожадничала… Мальчишка овсянкой уж горло исцарапал.

Протянув в темноте руки, как слепая причитала:

— И как это я зорю-то утреннюю встречу? Как людям в глаза погляжу?

Утро безжалостно приближалось. Увидев посветлевшие окна, Варвара снова забылась в причетах, терзая себя бессмысленными словами:

— Ты пришла бы, родимая мамонька, выучила бы, указала бы, как тянуть жизнь сиротскую…

Над головой висела ее стеганая кофта, стоило протянуть руку.

Варвара достала из кармана небольшую горсточку зерна, поднесла к окну, ближе к свету. Это была какая-то необычайная пшеница: толстые крупные зерна с нежным пережимом посередине лоснились и блестели, Варвара вновь и вновь видела перед собой склоненную фигуру Лизаветы, ее ликующий взгляд, смуглую руку с неуклюжими пальцами, которые подгребали на тропке зерно, ногтями выцарапывая его из трещинок в половицах.

Колхозники старались развести пшеницу. Берегли каждое зернышко! Варвару мучил стыд, сознание, что она хуже всех.

Неожиданно к ней зашел Семен Пикулов. Неуклюже потоптавшись у порога, стянул с головы старую кепку. На лбу, как венчик, остался от кепки красный рубец.

— Приняли тебя в колхоз… — сообщил он. — За телушкой и за курицами меня послали…

Варвара тяжело поднялась. Прокашлявшись, Семен повторил:

— Послали вот…

Как в бреду, женщина вышла за ним во двор, поймала кур. Они были совсем ручные, сами бежали на зов. Пикулов обмотал веревкой шею телки, взял из рук хозяйки птиц и направился со двора. Куры сполошно кричали. Телка шла спокойно, доверчиво, и это больше всего потрясло Варвару.

В тихой улице разносился трескучий шум веялки да крик удаляющихся птиц. Хотелось завыть, громко пожаловаться на свое одиночество, на неумение разобраться-в том, что происходит.

На крыльце Чувелевых показалась Зинаида. Она сразу поняла все и недоуменно уставилась на соседку.

— Неужто в колхоз вступила?

Стараясь скрыть злые слезы, Варвара отозвалась:

— Может, так и надо… Не с голыми же руками в колхоз идти. Если перед вступлением все коров начнут забивать, с чем тогда большое хозяйство начинать?

— Ну и дура!

Какая-то тень прошла по лицу Варвары. Она сдержала дрожь в губах, стараясь их раздвинуть в улыбке.

— Все будут умниками, так голодом насидимся… — В избе при виде рассыпанной на столе пшеницы Варвара вспомнила, что она хуже всех, что ей не следует никому показывать своего горя…

Собрав зерно и снова рассовав его по карманам, она вышла из дому.

В правлении Лизавета распределяла работу на этот день между колхозниками. Комната, где сохло зерно, была пуста.

Скованная страхом, боясь, что ее поймают с поличным, Варвара несмело огляделась и начала высыпать пшеницу, выворачивая карманы.

Она остановилась в полутемной прихожей, у печки, и стояла до тех пор, пока мимо не прошли мужики.

За ними спешила в с кем-то споря. Варвара сдавленно заметила:

— Что это пшеницу-то никто не сторожит? Люди всякие есть и растащить могут… по карманам рассуют, никто не увидит.

Председательница, недоуменно взглянув на нее, пробежала было мимо. Но ее вернул Пикулов. Он сказал ворчливо, чему-то радуясь:

— Верно говорит баба, чего ты отмахиваешься, в самом деле? Растащат пшеницу! — И, успокаивая Варвару, добавил: — Поставим, обязательно здесь поставим караул.


Приближалась весна. Дороги сбились, снег лежал взбухший, потемневший. То дул влажный и теплый ветер, и тогда с крыш начинало капать; в низинках сохранялся хлюпкий, как холодец, снег, а на буграх виднелась рыжая прошлогодняя травка. То вдруг наступала ясная морозная погода, сырые выбоины на дорогах покрывались тонким хрупким льдом. Иногда же падал свежий снег и лежал нетронутый и чистый до новой оттепели.

Колхоз жил настороженно. Говорили теперь только о пахоте, о машинах и лошадях, о людях и о семенах. Больше всего колхозников тревожили семена.

— Нахватали земли-то не по силам!

— Ни семян, ни рук!

Захар Беляев уверял:

— Вывернемся, государство поможет!

То же самое говорил кладовщик колхоза, вдовец Никита Дренов, сосед Беляева. Когда-то и у него было неплохое хозяйство, земля, две лошади. Но умерла жена. Ходили слухи, что он забил ее. Варвара этому верила. Живя у дяди, она не раз слышала во дворе соседей женский плач и стоны. После смерти жены хозяйство Дренова захирело.

Дренов часто приходил в правление. Мигая красными, точно вывороченными, ресницами, вытягивал длинную худую шею, беспокойно поводил лицом. Низкий лоб и короткий приплюснутый нос делали его неприятным. Казалось, он выжидал чего-то, прислушивался ко всему. Узкие черные глаза бегали по сторонам, Порой настороженная улыбка, как судорога, мелькала по лицу, по мокрым губам. Варваре всегда хотелось отвернуться, не глядеть на него. Носил Дренов все один и тот же латаный пиджак серого цвета, пестрядинные штаны и лапти. Непрерывно курил, свертывая одну цигарку за другой, черпая табак в залоснившемся красном кисете.

— Ясно, поможем! Государство нас должно ублаготворить! Всем помогает!

— Скорее уж нам председателя Совета дали бы. Говорят, рабочего пришлют с завода, — говорил Пикулов.

— Своих-то не найдем? — сердито спрашивал Беляев и поглаживал бороду.

— Уж не тебя ли? — кричал ему Пикулов. — Ты направишь! Все тянешь с государства! А государству кто помогать будет?

Захар внушительно отвечал:

— Государство, говорю я, обязано нам помочь. В колхоз всех принимают: и состоятельных, и бедноту, так должно помогать! Кто бедноте даст, кроме государства?

Этот долгодневный спор неожиданно решила Варвара. Когда в правлении осталась одна Лизавета, она решительно сообщила:

— У меня семена есть, пятнадцать мешков!.. — Голос ее сорвался.

Лизавета смотрела на нее, как на сумасшедшую, даже махнула на нее рукой:

— Не пустомель зря!

— Сейте, коли семена нашлись! — настаивала Варвара, волнуясь все больше.

Старуха поняла наконец, что Варвара не шутит, поняла также, о каких говорит семенах, и побледнела: вон ведь что!

В правление забежал Пикулов справиться, как идет сев. Варвара смотрела на них потемневшими глазами, уверенная, что поступает правильно, и упрямо твердила:

— У государства много ртов есть просят. А мы можем на своих семенах выехать.

Пикулов протянул:

— Вон ты какая! Сняла бельма-то! — Неожиданная гордость и удивление прозвучали в его голосе, точно он впервые увидел и оценил эту женщину.

Пикулов с Андреем Дороховым приехали за семенами. Оба с любопытством оглядели избу и Костю, игравшего на полу. Семен, подойдя к западне, с силой рванул замок.

Андрей долго стоял над ребенком, наблюдая, как тот перебирает какие-то чурбашки.

— Костей назвала?

Варвара не ответила.

Андрей точно и не ждал от нее ответа, торопливо нырнул в открытую западню. Оттуда вырвался густой хлебный запах.

Мужики выкидывали белые мешки. Андрей по-свойски кричал:

— Помогай, что встала!

Варваре было приятно, что кто-то властно и требовательно может покрикивать на нее.

Семен, выбрасывая из подполья новый мешок, произнес, торжествуя:

— Вот мы и с семенами! — Так необычно было слышать его смех. Он кудахтал, словно заикался, и никак не мог произнести самого сокровенного, о чем думал много лет.

Они перетаскали и уложили на подводу мешки. Андрей, отрясая с себя белую пыль, буркнул Пикулову:

— Ты вези… я догоню…

Варвара, сидя у окна, гладила рукой стол, думала, а может быть, и ждала. Андрей не знал, о чем говорить, указал на западню:

— Что не закроешь?

Бросив взгляд на его кудри, смокшие от пота, Варвара вздохнула. Он сам закрыл пустую яму, подошел к мереже, надетой на гвозде у косяка окна.

— Кому вяжешь?

— Не знаю… Алексеевна меня подрядила.

Обрадованный, что есть о чем говорить, не касаясь того, что лежало между ними, Андрей вскрикнул:

— А-а! Так ведь Чувелева колхозу вяжет!

Варвара спросила нехотя:

— Сколько же вы платите ей?

— Тридцать.

Только сейчас Варвара оживилась:

— Тридцать? А ведь я от нее только по двадцати за мережу получаю…

Опять наступило тяжелое молчание. Андрей все смотрел на Костю и растерянно улыбался.

— Сын…

Варвара вздрогнула, такой гордостью сияли его глаза; она взяла мальчика на колени, оберегая руками, враждебно сказала:

— Не твой сын-то, мой!

Андрей молча сел ром робко а: к Варваре руки:

— Я о тебе думал…

Она все вспомнила вдруг: унижение и тоску, обманутое свое доверие, сиротское детство Кости.

— Хорошо думал! Полтора года и не спрашивал, как живем! — Голос ее дрожал.

— Мать меня за тебя ругает… — чуть слышно прошептал Андрей. — Мать-то одна. Надо ее уважить. Ты подожди, я ее все-таки перетолкую.

— Ну-ну, уважай. Мне теперь печали мало… Можешь и не перетолковывать, не стараться!

— Слыхал я… — намекнул было Андрей, но Варвара так грозно глянула на него, что он смолк.

— Что слыхал? — настаивала она.

— Да так… всякое. Над Бурцевым, говорят, как жена, голосила…

— Напели же тебе в уши-то. А что? — с вызовом спросила она. — Нельзя?

Андрей взглянул в ее застывшее неумолимое лицо и заторопился:

— Взвешивать мешки надо… ждут…

— Не держу.

Теперь Варвара каждый день приходила в правление и сидела, прислушиваясь к разговорам о глубокой пахоте, о сроках сева и нормах выработки.

Иногда женщина и делала что-нибудь: для нее ничего не стоило подмести пол или протереть окна — сущий пустяк. Но люди не понимали, ради чего торчит она здесь целыми днями. Мужики шутя кричали:

— Садись, покурим, Варвара!

Она бросалась на каждый зов Лизаветы, готова была сделать все, что потребуют; но боялась только встретиться с дядей, даже не пошла на то собрание, на котором Беляева исключили из колхоза. А вскоре он уехал в район, пригрозив, что «там добьется правды».

Варвара изнывала от безделья, казалась несчастной. В минуты отчаяния и тяжелого раздумья около нее тихо и незаметно появлялся Никита Дренов.

— Что-то, смотрю я, дальше хуже, дальше хуже. Шел в колхоз на легкую жизнь, а оно вон как! Хоть воруй! — говорил он.

Видя жалкое и виноватое лицо кладовщика с редкой седой бороденкой, его напряженный прислушивающийся взгляд, Варвара жалела его:

— И как только ты живешь, Никита?

— А что?

— Смотри, грязи-то на тебе!

— А что? Нашему брату ко всему привыкать надо!

Он совсем не интересовался, как растут его дети, и, когда Варвара упрекала за это, отвечал:

— Вдовец — деткам не отец, сам — кругла сирота… Вот иди ко мне жить, всех нас и обмоешь! — шептал он. Варвара не понимала, смеется он или говорит серьезно.

Иногда она чинила его детям одежду, сидя в правлении. Получая от нее работу, Дренов всегда покашливал, жаловался на жизнь вдовца.

— Как же ты мне ответишь, Варвара? Может, пригреешь меня… Мы с тобой по закону бы все сделали — хоть вокруг аналоя, хоть в Совете бы записались…

Говорил он с ней всегда вкрадчиво. И слова были такие, точно он тосковал о жизни.

— Вот пшеничку ныне посеяли… Может, и поедят колхознички пшенички… с лебеды-то оно — за́рно. Только сомнительно: разве земля в колхозе пшеничку родит? Земля хозяина любит!

— Земля любви требует… — отозвалась Варвара, смутно понимая, что о разной любви и о разных хозяевах земли говорят они.

У Дренова потемнели глаза и задрожали губы.

— Ну что ты в земле понимать можешь! Ее у тебя никогда не было! — прохрипел он. — Я хоть думал о ней! Всю жизнь ее на мечте держал… и теперь держу… И будет! Добьюся землицы! — Устало свесив голову, как бы не замечая больше около себя женщины, протянул: — И сколько раньше у больших хозяев земли было! Глазом не возьмешь! И вся-то она была мягкая, выхоженная, как баба…

Лизавета уже несколько дней лежала больная.

Чувелев, заменяя ее, посмеивался:

— Знает наша председательша, когда захворать: за всходы, пролежит подольше, отвечать не будет…

Чувелеву нравились люди, охотно выполняющие поручения. Он говорил:

— Работай знай, Варвара! Мы всю твою избенку хлебом завалим!

Но, оставшись с Варварой наедине, заместитель председателя тоже начинал жаловаться:

— Трудно большое хозяйство вести: семян недостает, амбар новый поставили, а хранить в нем нечего — что посеем, то и по трудодням разойдется да на хлебосдачу. — И повторял: — Знает Косякова, когда заболеть. Выкраиваю, выкраиваю мучицы, чтобы машин завести, — ничего не выходит. Семян, не знаю, хватит ли… Обложили кулаков твердым заданием, а нашли семян только одну яму. Напрасно Бурцев, покойная головушка, Никулиных защитил, у них, наверное, семена есть…

Чувелев терялся от забот, думая, что необходим везде, в каждом углу, что без него люди пропустят в работе самое главное, то бежал на конный двор и кричал там: «Лошадей-то подкуйте!», то срывался и несся в амбар, где сортировали семена, и там также кричал, запоздало распоряжаясь, внося в работу беспорядок и суетливость.

Но иногда на заместителя председателя находили минуты самодовольства.

— Сепаратор я для молочной фермы без Косяковой раздобыл, — хвастал он. — Телят теперь у нас целое стадо.

Может, он и в самом деле мечтал сделать колхоз зажиточным, но не знал, где взять для этого сил и средств.

Варвара уже не могла проходить мимо недостатков в работе. Вот распорядился Чувелев выдать муки нерадивой колхознице, которая все лето пробе́гала по ягоды и грибы, а зимой гоняла на попутных машинах в город продавать картошку. Не успела та закрыть за собой дверь, как Варвара накинулась на Петра:

— Зря муки ей дал, Петр Степаныч… не стоит она того… — И испугалась своей смелости. В то же время непонятная гордость охватила ее: она может вмешиваться, со всеми говорить как равная.

Дренов вновь появился около, точно следил. Варвара всюду встречала его настороженные глаза. В последнее время он не переставая улыбался враждебно и тонко, подкарауливая что-то.

В другой раз Варвара услышала разговор, что земля в колхозе используется не полностью, ее не успевали распахать.

— Вот пустошь рядом в кладбищем хороша бы обсеять… земля унавожена… только руки приложить, вычистить от камней, — вступила в разговор Варвара.

Чувелев удивленно выслушал ее, сказал:

— Подожди… Артель наша еще молодая: всего три года живет! Еще ползунок. Понемногу все к рукам приберем… — И тут же, непонятно на что рассердясь, заворчал: — Не суйся ты, баба, не в свои дела…

Не соглашалась Варвара и с тем, что колхозники не имели постоянной работы. Сама все чаще старалась пройти мимо скотного двора, поймать мычание своей Зорьки. Вот здесь бы ей работать! Однажды она попросила:

— Дай ты мне, Чувелев, одну работу, а то гоняют меня, гоняют: сегодня — пахарь, завтра — кузнец!

Чувелев, пообещав, забыл.

Со смутным чувством тревоги возвращалась она как-то домой.

На пруду, недалеко от берега, на мелкой зыби качалась лодка.

В ней, сидя друг против друга, смеялись Зоя Пикулова и Яша Никулин. Парень опустил весла. Лодка дробилась и дрожала в зеленой таинственной глубине.

Варвара подумала: «Меня никто и на волне не укачивал…»

И словно подслушав эту жалобу, с берега окликнул ее Андрей:

— Поедем, на лодке покатаю!

Варвара отказалась. Тогда Андрей, поднявшись на дорогу, сказал:

— Поговорить бы надо… Захар ведь приехал…

Варвара вздрогнула и пошла от него к дому. Дядя Захар приехал! Как-то встретится он с племянницей?

Шевельнулось чувство жалости к дяде и вины перед ним. Но тут же всплыла перед ней картина: Беляев, расширив руки, выгоняет ее из дому, как скотину, и кричит при этом: «Не думаешь ли ты, что я тебя всю жизнь кормить буду!»

— Я приду к тебе? А? — тихо спрашивал Андрей, идя за нею. — Сегодня?.. Обо всем и поговорим.

Варвара слабо возразила:

— Мать еще твоя узнает, будет греха-то…

Вспомнилось ей, как два года назад ждала она Андрея в условленных местах, по овинам, под стогами сена на поле, за домами, у реки, замирала от каждого шороха, таилась от всех, как вор.

Весь вечер Варвара лихорадочно чистила в избе, мыла Костю.

Было поздно. На улице простучала трещотка. Стук пролетел мимо, в ночную мглу, и больше не повторился.

Варвара уложила Костю спать и уселась за мережу, вскакивая от каждого звука на улице.

«Да разве он придет? Нужна я ему!» Она перестала уже ждать, но вдруг вскочила и, швырнув на стол сеть, подбежала к дверям: кто-то подошел к сеням и, помедлив, громко стукнул в закрытые дверцы. Варвара вышла в сени, тихо спросила:

— Кто? — Не дожидаясь ответа, неслышно сняла щеколду, распахнула дверь. Ее свалил удар по голове. Она упала в открытую дверь на людей — их было двое. Они втащили Варвару за ноги обратно в сени и, заткнув рот какой-то тряпкой, начали пинать, топтать ногами. Женщина, глухо мыча, извивалась под ударами, языком старалась выпихнуть изо рта тряпку. В горле стояла сушь, темнело в глазах, красные полосы прыгали над ней, сливались в один мерцающий круг; круг этот нависал, давил. Откуда-то послышался приглушенный знакомый голос:

— Добивай.

Кто-то низко склонился, дыша ей в лицо, и, вырвав тряпку, сунул в рот холодное горлышко бутылки. Жгучий запах керосина захватил дыхание. Глотая вонючую жидкость, Варвара потеряла сознание.

Она очнулась, укачиваемая Андреем.

— Варя… Варя… — Андрей нес Варвару на руках в избу и твердил: — Что они с тобой сделали?

И снова забылась. Сколько лежала так, она не знала, то теряя сознание, то приходя в себя. Около нее всегда сидела Лизавета.

— Кто? Узнала? Захар? — допытывалась она.

Не ответив, Варвара простонала:

— Пить дай…

Разливая по груди воду, поглядела на Лизавету побелевшими от страдания глазами. Потом, положив голову на подушку, стараясь улыбнуться, прохрипела:

— За семена он…

Лизавета натянула ей на грудь сбившееся одеяло. В глазах Варвары запестрило от цветных лоскутков.

— Где Костя?

— Он в покое… Ты много-то не разговаривай! — И кому-то другому Лизавета прошептала: — Смотри за ней, я пойду… надо заявить…

Варвара сделала слабое протестующее движение рукой и забылась. А когда вновь открыла глаза, в избе был полумрак. Около нее дежурила Зинаида Чувелева. Подкараулив ее вздох, быстро заговорила:

— Может, ты поешь, Варюха… молоко вот… — и протянула бутылку, но больная отрицательно покачала головой. Откуда-то сзади поднялся Андрей.

— Ты бы выпила верно, Варвара… Всю живность из тебя выхлестало, чем жива-то будешь? Пей!

В горле болело. Она с трудом высосала несколько глотков и, отодвинув бутылку, улыбнулась своему бессилию:

— Как маленькая…

Андрей притих у изголовья, тихо гладя ее волосы. Варвара порывисто прижала его ладонь к своей голове и закрыла глаза.

Руки ее то быстро перебирали волосы, поглаживали лицо, то одергивали на груди рубашку.

— Перед смертью охорашивается, — догадывались женщины и плакали.

Приходил Семен Пикулов, подолгу сидел у кровати и говорил, говорил. Варвара запомнила только слова:

— Старый-то мир ведь я расшатывал!

В бреду Варваре казалось, что купается она в керосине, а на берегу Семен Пикулов борется с каким-то мохнатым сильным зверем, раскачивает его во все стороны и кричит: «Долой! Старый мир нам не нужен!» Она кричала, звала на помощь Лизавету, Бурцева, Андрея.

Когда Варвара окончательно пришла в себя, ей сообщили, что Беляев арестован.

— Видела я, как везли его, — сообщила Лизавета. — Морду-то в бороду спрятал, стыдно…

Каждому, кто навещал Варвару в те дни, нашлось чем вспомнить Захара.

— Я как-то у него на покосе грабли сломала. Три дня потом эти грабли отрабатывала.

— Чего там! Укараулит, когда в лавке какого товара нет, и начнет нашептывать: «Соли, слышал, нету у тебя. У меня где-то немножко сохранилось. Приди, отвешу… Отработаешь…»

— До-обрый! Только соль-то его больно соленой оказывалась.

Пикулов твердил одно и то же:

— Зашевелилось, кулачье…

Много говорили о классовой борьбе, о сознательности людей. Под негромкий разговор Варваре хотелось спать.

Она тихонько, разнеженно посмеивалась:

— Скажут… какая-то классовая борьба! Просто дядя племяннице нос расквасил…

Но скоро в дом Варвары принесли другую новость: Захар Беляев из-под стражи убежал, шляется вокруг деревни. Кто-то видел его у примятой копны. Андрей встревожился:

— Я останусь у тебя, Варя, ночую… а то вдруг…

Варвара отрицательно качала головой:

— Никого я не боюсь. Одна ночую…

А оставшись одна, всю ночь слышала шаги вокруг дома и приглушенные голоса. Узнав, что это Зоя Пикулова и Яша Никулин, успокоилась.

Снова и снова обращалась она мысленно к Бурцеву: «Значит, правильно я поступила с семенами, если мне одну с тобой смерть приготовили?..»

Окна пропускали звуки с улицы. Вот до Варвары донеслись поцелуи, тихий смешок Зои и слова:

— Этак мы с тобой все прокараулим. Захар влезет опять к тете Варваре… как тогда мы на свет глядеть будем?..

«Так это они меня стерегут! — догадалась Варвара, и теплое, нежное чувство к людям взволновало ее. — Не одна я… не одна!»

VIII

Стояла жаркая пора жатвы, когда Варвара поднялась с постели. В колхозе сняли рожь, приступили к уборке пшеницы. Все казалось ей новым: дома, улицы как бы уменьшились, дороги стали короче. Люди же были добрее, доступнее.

Придя на поле, она жадно оглядывала белые волны пшеницы и говорила:

— В три дня осилим! — Но идти, как всегда, впереди не могла: руки дрожали, теряли колос. Соседки жалостливо советовали:

— А ты тихонько, Варвара! И отстанешь, так не беда!

— Не обязательно норму жать.

Колхозницы были недовольны установленной нормой для жатвы. Больше всех ворчала Анисья Дорохова:

— Десять соток! Выдумали! Нам и половину не согнать!

Старуха действительно не брала и половины.

Случайно обернувшись, Варвара увидела, как она прятала срезанные колосья в карман юбки. Однако поймав на себе долгий взгляд Варвары, не вынимая из кармана руки, начала почесываться:

— Как в этой жатве тело зудится, беда!

Варвара знала, отчего «зудится» тело Анисьи, и, возмущенная, выпрямилась. Ей казалось, что старуха обворовывает ее, Варвару Потехину.

Анисья быстро-быстро заговорила:

— Костя-то, Варвара, все время у нас проживал. Затеют вечером с отцом возню… А уж ко мне привык!

Варвара уже знала, что Костю держали у отца. Непонятно для чего, она окликнула бригадира — Лукерью Пикулову:

— Луша! Эй…

Анисья торопливо выкинула из кармана колосья на жниво и, проворчав что-то, продолжала жать.

Зной и тишина стояли в воздухе. Не шевелился ни один колосок, ни одна былинка. Слышалось лишь тяжелое дыхание работниц да гудела мошкара, вившаяся над полем.

Зинаида Чувелева, завидя бригадира, затянула:

— Никогда больше не пойду на жатву… люди ягоды носят… я тоже не хуже людей. — Ее сережки покачивались в ушах. Показывая красные, нажаленные осотом и жабреем руки, Зинаида кричала: — Видишь, пшеница-то какая сорная!

— Расплавятся у тебя сережки-то когда-нибудь на солнышке, — серьезно сказала ей Варвара.

Чувелева побагровела и закричала что-то еще, но ей никто не отвечал, и она смолкла.

— Ты меня гаркала, Варя? — спросила, подойдя, Пикулова.

Варвара оглянулась на старую Дорохову, которая жала теперь не разгибая спины, потом окинула взглядом неподвижное, блестевшее под солнцем море пшеницы, простиравшееся без края далеко вперед, и выраставшие сзади суслоны на голом жнивье, как кон золотых бабок, сбегавший под уклон к лугам, и вздохнула:

— Хорошо бы в неделю нам сжать хлебушко…

Дорохова выпрямилась, с благодарностью взглянула на Варвару и снова склонилась к полосе.

Рассвирепевшая Зинаида, подпрыгнув к бригадиру, протянула припухшие руки:

— Видишь?

— Я тебе такие же покажу… — сердито отозвалась та. — Норму-то сами утверждали. Давайте-ка жните, бабы. Глаза боятся, а руки делают!

Зинаида, ворча, склонилась над полосой, но тут же выпрямилась, потерла руками спину, подошла к большому синему туесу и жадно напилась. Серая кофта, мокрая от пота, прилипла к телу.

Варваре вдруг стало жаль ее. Хотелось положить руку на плечо и успокоить. Если бы эта вечно ноющая баба, и эта Анисья Дорохова, ворующая колосья на собственном поле, да и все, кто находился здесь, поняли все то, что поняла Варвара, — сердца их посветлели бы и труд показался бы праздником. Но слова, которые она хотела произнести, большие и значительные, ускользали. И никто бы не понял мыслей, которые ее волновали. «Видно, слова собрать тяжелее, чем колосья», — подумала Варвара, идя следом за Зинаидой.

— Ты назад-то оглядывайся, — бросила она, — смотри, я за тобой сноп целый связала.

Но, видимо, почувствовала Зинаида в ее голосе ласку, не обиделась, а, приподняв голову, начала жаловаться:

— Хоть бы дождичек! Дышать тяжело!

— Дождичек? А суслоны замочит — тогда что?

Варвара снова обогнала всех.

— Куда ты гонишь? — ворчали на нее.

— После болезни тебе можно и не торопиться…

Они забеспокоились: Варвара повысит норму. Им нельзя было отставать.

Зоя Пикулова смотрела на нее влюбленно, выбивалась из сил, чтобы идти рядом с этой большой женщиной.

— Чудаки люди! Ровно не себе жнут, — шептала она.

Бабы удивлялись:

— Зойку-то видели? Безбровая, а туда же…

Лукерья, гордясь дочерью, напевно ответила:

— На лицо глядеть нечего. Безбровая, а рядом с чернобровой идет… На работу глядеть надо!

Дорохова тоже старалась держаться ближе к Варваре, заговаривала с ней.

Варвара догадывалась: «Видно, обламывает Андрей ее».

Уборку к празднику не закончили. Еще стояли не обмолоченные скирды хлеба, еще картошка была свалена в сарае не рассортированная. Решено было работать и в дни праздника, только накануне, вечером, собраться всем на торжественное заседание в правление.

Это был первый Варварин праздник.

Варвара бродила по освещенным комнатам правления, смущаясь новым голубым платьем, сшитым по Зинаидиному фасону — с двумя оборками на подоле, не знала, куда девать руки. Думая, что все смотрят на нее, смеются над угловатыми движениями и модным платьем, она становилась еще более неловкой, запиналась, боком обходила толпу. Глаза то угасали от робости, то вновь вспыхивали счастьем и любопытством.

Увидя Зинаиду Чувелеву, завившуюся к этому дню и нарядную, Варвара смутилась еще больше: «Слова вымолвить не умею, а туда же!»

Зинаида, кося на зеркало глаза, отметила:

— Все какие довольнешенькие!

У зеркала же стояла и Лукерья Пикулова. Присмотревшись к своему отражению, поправила черную косынку, а потом, захватив рот в щепотку, подошла к Варваре, также не зная, что делать.

Они побрели рядом, одинаково неловкие от смущения.

Лизавета, через силу пришедшая на вечер, упрекнула тоскующих в безделье женщин:

— Что разгуливаете? Гостей принимать нужно!

Варвара подошла к высокому черноватому Яше Никулину и поклонилась. Это ей выпало на долю принимать гостей, как у себя дома!

— Садитесь, Яков Иваныч! — пригласила она. — Гостем будете!

У парня был густой тяжелый голос. Смеялся он не сильно, без натуги, но смех его медным гулом забил в уши. Из другой комнаты немедленно выскочила Зоя Пикулова. Варвара облегченно вздохнула: она могла отойти в сторону.

Семен Пикулов крикнул Чувелеву:

— Отстаешь ты от бабы-то! Она голову подкудрила, а ты усы бы завил! Висят они у тебя, как мочало!

Тишина наступила враз. Все выжидательно повернулись в сторону Лизаветы.

Варвара сидела как во сне, с затуманенными от счастья глазами. Что такое говорит Лиза? И как хорошо говорит она!

Та била рукой воздух и продолжала:

— Нам нужно остро глядеть за чужерукими! Всех, кто мешает и вредит работе, выгоним вон, как выгнали Захара Беляева. У нас есть свои люди, в которых мы верим…

Варвара вздрогнула и поднялась и села вновь. Лизавета назвала ее имя. Она не понимала, что происходит, почему так неистово шумят за столом, так громко отбивают руками. Кто-то толкал ее в бок и шептал:

— Говори ответ, говори!

Варвара поднялась, безнадежно оглядела застолье.

— Господи! Да что же я скажу?

В веселом шуме и добродушном смехе неслись слова:

— Нашему брату говорить шибко туго!

Она не помнила, как окончилось собрание, как кто-то подхватил ее, не помнила слов, какие слышала и какие произносила сама.

В одной из комнат танцевали девушки. Лукерья, свернув на груди руки, крутилась среди молодежи, приговаривая:

Эх, зеленым лугом я пройдуся,

На сине небушко нагляжуся!

Алой зоренькой ворочуся!

Варвара вдруг увидела Андрея. Он стоял в дверях, из его черного плаща выглядывало розовое счастливое личико Кости.

Варвара кинулась к нему, расталкивая женщин, Но Лизавета, перехватив ее на полпути, приплясывая, закружила, и Варвара, опустив руки, неумело перебирала ногами. Потом, поняв, что пляшет в кругу смеющихся людей, смутилась и спряталась за темную стену этого круга.

Часть вторая

I

Зинаида Чувелева плакала.

Варвара зашла в правление случайно и онемела в дверях. Шаль у Зинаиды сползла на затылок, волосы спутались, от праздничных кудрей не осталось ни одного завитка. Петр, который все еще заменял Лизавету, хлопотал около жены, завидя Варвару, смутился и коротко сказал:

— Прикрой дверь.

Зинаида, рыдая, говорила:

— Над тобой люди-то захохочут! Что и за председатель: жену в навозе заставляет пурхаться!

— Временно, Зина! Скоро я тебя освобожу! Да и не одна ты на скотном будешь работать… вот и Варвару туда направим! — как ребенка, уговаривал ее Чувелев и объяснил: — Привели новых коров, а доярки не справляются. Коровы стоят не доены… Надо вам с Зинаидой туда пойти поработать.

Коровы размещались на просторном дворе Захара Беляева.

Варвара подошла к знакомым воротам, распахнутым настежь. На миг показалось ей, что там все по-старому, вот сейчас по ступенькам крыльца спустится из сеней тетка Анфиса и визгливо начнет бранить ее. Но, войдя во двор, Варвара поразилась происшедшей там перемене. Сарай, отделявший двор от огорода, был снесен, на этом месте свалены белые бревна. В огороде на измятом снегу стояли наскоро сколоченные стойла для лошадей да яркие длинные срубы скотного двора. Оттуда слышались удары топоров. Из стаек доносилось мычание коров.

— Видели! — победно кричал Петр. — Коровник на весь район прославится — на полтораста коров строю!

— Хорош двор будет, — отозвалась Варвара, не разбираясь в хаосе сваленных бревен.

Чувелев запнулся за веревку, втоптанную в грязь, и выругался. Варвара подняла, обтерла веревку сеном и повесила на столб.

Пятнадцать коров, купленные Дреновым и пригнанные только сегодня, грязные и тощие, стояли в куче, надрывно мычали.

— Так это таких коров-то вы купили? — вырвалось у Варвары.

— Где же лучших взять? — торопливо отозвался Петр и, подтолкнув женщин к коровам, ускользнул со двора.

Доярки Пикуловы, не глядя на пришедших, возились в стайках. Зинаида уселась на бревно и объявила:

— Так вот и буду сидеть… с места не сойду!

Варвара молча начала хозяйничать. Затопила печь, пока грелась вода, вычистила стайки, отведенные новым коровам. Молча же к ней присоединились Пикуловы. Они заменили подстилку, теплой водой вымыли коров.

Наконец и Зинаида встала, отрывисто спросила Варвару:

— Так что делать-то?

Стадо доярки поделили между собой поровну.

В избе пахло ремнями и потом. Женщины выкинули вон лошадиную упряжь, чисто вымыли столы и скамьи, сепаратор и дойники. К вечеру в избе появился новый, бодрящий запах парного молока.

На ферму забежал Дренов, оторопело остановился во дворе, причмокнул:

— Скоро же вы управились! Все блестит! Небось Варвара все! Вот колхозница: в печь пироги ставит — шаньги вынимает! Да ведь здесь бы семерым не успеть, а вас четверо. И Зинаида, глядишь, начала работать…

Теперь Варвара приходила на ферму вместе с Костей.

С улицы в щель забора часто кто-то следил за доярками. Большие черные глаза провожали каждое их движение. Так было вчера и сегодня. Это связывало, И вот, подметая во дворе, Варвара все ближе подвигалась к щели, затем, быстро вспрыгнув на колоду, высунулась на улицу. Под забором стояли дети Дуни Рачихи — Федя и Нина. Девочка ковыряла палкой землю, а парень, прильнув к щели, смотрел во двор.

Из-за угла вывалилась толпа, гогочущая и свистящая, в центре которой кривлялась сама Дуня, побрякивая на балалайке.

Варвара осуждающе подумала: «Куда как хорошо! Ребятишки куски собирают, мать пропивает… Рабочий конь — на солому, пустопляс — на овес!»

Она смотрела на ребят, плотно прижавшихся к забору, тихо сказала:

— Войдите-ка сюда…

Федя отскочил и нелюдимо уставился на Варвару.

— Зайдите… — повторила та.

Вечером Дуня, все еще пьяная, пришла на ферму за сыном. На ее крик Федя в длинном холщовом фартуке, с лопатой в руках вышел из стайки и объявил матери:

— Я домой не пойду…

У пьяницы побелел нос, руки сжались в кулаки. Но Дуня не ударила сына, поняв вдруг, что Федя уже совсем взрослый парень.

Федя остался на скотном дворе. Помогал чистить коров и стайки, засыпал сена. Хмурый, неразговорчивый, он хватался за любое дело. Больше всего пристрастился к лошадям, часто мыл и чистил их, кормил с ладони хлебом.

Спал Федя в доме Беляева. Правление давало ему муку. Доярки поили его молоком, стряпали лепешки. Парень поправился, враз вытянулся и раздался в плечах, впалые щеки его заалели, округлились. Он угощал сестренку свежими лепешками, но долго около себя не задерживал.

— Иди… мать кормить надо… собирай. — Иногда утешающе шептал: — Вот подожди, Нинка, скоро я и тебя возьму… учиться будешь…

Сам Федя был немного грамотен, по складам читал газеты. Там он вычитал, как нужно ухаживать за коровами. Доярки стали готовить новый корм для скота — густое месиво из отрубей, картофеля и овсянки.

Однажды, когда Варвара прибирала рассыпанное с воза сено, ее остановил неспокойный взгляд Дренова. Его дом был рядом, отделялся от скотного только низким пряслом. Кладовщик стоял в углу своего двора, под навесом, свертывал цигарку, черпая табак из красного кисета, и следил за дояркой.

Непонятно, отчего она испугалась, торопливо подгребла к возу труху, смешанную со снегом, и ушла, злясь уже на свое недоверие к людям.

Дренову она не верила, страдала, лишалась сна. Случалось, ночью вскакивала с постели и бежала на ферму, не в силах объяснить причины такой тревоги.

— Ты напоила ли коров-то? — раз спросила она у Зинаиды.

— А я их после напою… натерпятся, так лучше попьют.

Варвара молча сделала теплое пойло и напоила коров Зинаиды, как своих.

Лукерья тоже озлобленно следила за Зинаидой, бросая порой сердитые слова:

— Барыня в салопе! Поглядишь на нее, из колхоза побежишь. Муженек-то за целый год нам не заплатил. Все фунтиками кормит! А жене полные трудодни выплатил, за что?

— Как Лизавета Федоровна слегла, все у нас пошло вверх дном! — подтвердил забежавший с конного двора Пикулов. Он часто появлялся здесь, иногда и помогал дояркам в работе. — Нам не платит Чувелев, а вон Дренову вперед трудодни выдал… Разве это по справедливости? Мало ли, что он кладовщик, невелика блоха! Выдал Дренову трудодни! — удивлялся Семен.

Лукерья с сердцем швырнула подойник:

— Уйти и не выходить на работу, пока не заплатит. Вот и все.

— Неправильно, мама, говоришь: нельзя от работы отказываться! — выкрикнула Зоя. — Просто надо прописать обо всем в Москву…

Семен безнадежно махнул рукой, отгоняя слова, как мошкару:

— Помолчи! Что, в Москве не знают, как мы живем?

— А может, и не знают! Каждая капелька до верху не доходит.

Варвара слушала их, опустив голову, понимая, что все, что говорят Пикуловы о колхозе, правда.

— Не одно это за Чувелевым… — сказала она. — Все делает на особицу, ни с кем не советуется, а ведь и мы хозяева! Думала я, думала, не знаю, что и делать. Обида гнетет, что за работу не платят, а работать заставляют. Дренову вот заплатил… А почему? Дренов-то мягонький! Как за язык привязан: «Петр Семенович, Петр Семенович!» Мы ведь в глаза-то ему не заглядываем… Мы с него требуем, а тот его возвышает, молитвы ему поет… А с другого краю подумаю… и уступать неохота… Нам в люди выбираться надо! Не лишаться же жизни из-за Петра Чувелева!

Зоя с улыбкой посмотрела на нее, на родителей.

— Уйти нам с работы, а хозяйство-то как? Коровы не доены останутся. Они к нам привыкли, других хозяек не признают… ни пить, ни есть не будут… Они-то ведь не виноваты, что Чувелев у нас на облака занесся.

— Да… коровы к нам привыкли; мы знаем, которой надо водичку потеплее, которой похолоднее, ведь у каждой своя отметинка имеется… А Званка, та завсегда пойло проливает… — отозвалась Лукерья.

Пикулов раздумчиво продолжал:

— А есть колхозы — хорошо живут…

II

Нина укладывалась спать всегда в одежде, чтобы поутру не тратить время на одевание: если кто-то из нищих пройдет под окнами раньше, другим уже не подают. Девочка это хорошо знала.

Ночью протрезвившаяся мать подходила к ней, ласково шептала:

— Спи, бог с тобой, кормилица моя… — С трудом сгибая когда-то отмороженные ноги, сдергивала с дочери огромные рваные ботинки и прикрывала ее ворохом лохмотьев.

Когда наступало время будить маленькую нищенку, Дуня долго стояла и вздыхала над ней. Потом осторожно дотрагивалась до острого плечика и тихо спрашивала:

— По миру-то пойдешь?

— Пойду-у… — тоненько, как мышка, пищала Нина и спешно вскакивала.

А к вечеру мать напивалась, встречала дочь бранью и попреками:

— Съела небось половину?

Девочка божилась, часто крестясь:

— Право богу, мама, не трогала… — и всхлипывала нарочно громко.

Нина всегда помнила, что Федя, живя дома, не плакал от побоев. Этого было достаточно, чтобы мать приходила в настоящую ярость.

— Ты заревешь? — хрипя спрашивала она, таская сына по избе и размахивая над его головой веревкой. Удары падали без разбору на голову, на лицо, на руки.

Федя молчал. Ника со слезами просила:

— Ты пореви… пореви, Феденька…

Нина усвоила, что нужно плакать, тогда мать, побуянив, тоже начинала реветь в голос с дочерью, а успокоившись, уходила из дому в поисках кумышки.

Пьяная, она была не страшна. Нина тогда вела себя полной хозяйкой, кормила ее, укладывала спать.

Однажды в дом к ним пришел Дренов и велел разбудить мать. Дуня поднялась и бессмысленно уставилась на гостя.

Дренов отвернулся и хрипло, через силу, сообщил:

— Пришел свататься к тебе, Дуня. Не способился с ребятишками… Мать им нужна…

Дуня сразу протрезвела. В черных, когда-то красивых глазах ее появился испуг.

— Меня? — переспросила она. — Да какая же я чужим деткам мать? Безногая я… да и… — долго не решалась она произнести себе приговор. Дренов холодно смотрел на нее, ждал. Нина, оцепенев, следила за матерью. Девочка поняла только, что взъерошенный: этот человек угрожает привычному ходу жизни.

— Запои у меня… — тихо закончила наконец Дуня.

— Знаю. Путная на чужих детей не пойдет, — недружелюбно отозвался Дренов. Для чего-то посмотрел на свою ладонь, сжал руку в кулак, тяжело опустил на стол и добавил: — А от запоя вылечим.

Нина громко взвыла и спряталась в подол к матери.

III

С конного двора на ферму часто забегал Андрей.

— Как живешь? — беспокойно спрашивал он Варвару и ожидающе засматривал в лицо, подкарауливая жалобу.

— Живу! Земля, как мать ро́дна, носит!

Ни разу не пожаловалась она на жизнь. Андрей жаловался сам на беспорядки в колхозе, жаловался беспокойно и зло:

— Игренька-то все худеет… Отчего ему сыту быть? Сена и то в обрез.

Игренька — это была лошадь, которую Дороховы привели в колхоз.

— Ну а другие лошади что же, сытее его? — спрашивала Варвара.

— Другие! — недовольно повторял Андрей. — Какое мне дело до других? Мне бы моего коня спасти!

— Все теперь наши! — возражала ему сердито Варвара.

— Наши! — передразнивал он. — Ты привела в колхоз чужую телку! А ты наживи хозяйство, горбом его заработай, да и отдай задарма, а его погубят, тогда и говори — «наши»!

Глубоко уязвленная, Варвара долго молчала.

— Все-таки теперь и я хозяйка… наконец произнесла она.

— Ну какая еще ты хозяйка! — снисходительно возразил Андрей.

— Не голодаю теперь… — упрямо твердила Варвара, скрывая горечь обиды.

Но что-то еще прибыло в жизни Варвары. Она никогда бы не могла сказать, что же для нее изменилось. Она только все с большей гордостью оглядывалась вокруг. Это стадо коров, пестрое и разноголосое, стало ее жизнью.

— Вишь, вот мы коровушек-то выправили, — сказала она еще.

Андрей злобно засмеялся:

— Что же тебе-то?

Не в силах растолковать свои мысли, она скучно протянула, повторяя:

— И все-таки я теперь не голодаю… Вот даже собаку беляевскую во дворе держу.

Костя, приходя с ней на ферму, обязательно искал Андрея. Тот водил ребенка на конный двор, показывал лошадей и о чем-то без умолку говорил. Мальчик старался все понять. Его вопросы были неожиданны и тревожили Варвару.

Раз он спросил:

— Мама, дядя Андрей мне тятя?

Косте хотелось иметь отца. Видимо, Андрей сам сообщил ему их тайну, которую знают все взрослые. Варвара сопротивлялась: ребенок не должен был знать ничего. С другой стороны, ее мучило непонятное чувство долга перед сыном. Может быть, ей лучше быть женой Андрея, чтобы мальчишка имел отца и не чувствовал себя сиротой?

Андрей, кажется, этого не понимал. Видя ее усталой, недовольно ворчал:

— И что ты все бегаешь? Вон у Петра Зинаида и чистая, и покойная, и всегда на улыбочке!

Варвара, как и всякая женщина, умела показать себя в выгодном свете. Она сказала, затаив про себя обиду:

— Ты бы в работе на нее посмотрел, на Зинаиду-то. Руки вянут!

Она не препятствовала Андрею приходить к ней в дом, помогать по хозяйству: выкинуть со двора снег, расколоть дрова.

Сама хлопотала около него. Даже Костя, закутанный в тряпье, крутился тут же, и это была картина полного семейного счастья.

Когда Зинаида Чувелева выходила во двор, Варвара, перегнувшись через забор, начинала болтать с ней о разных пустяках: пусть думают люди, что она счастлива!

Андрей часто уносил Костю к себе домой. Возвращаясь, тот в полном восторге сообщал:

— У меня, мама, еще бабушка есть. У нее музыка играет…

— А у нас с тобой Полкан есть… — мрачно напоминала мать, ревнуя сына и в то же время радуясь, что он познает семью.

Раз, придя домой с работы, она нашла в своей избушке Анисью. Костя был вымыт, рубашонки постираны. Не смущаясь прежней вражды, старуха заворчала:

— И что это ты, Варвара, оставляешь ребенка одного? Мало ли что может случиться? Спички схватит… или…

Теперь Костя жил у бабушки неделями. Варвара, привыкшая к его лепету, тосковала по вечерам, но ребенка не возвращала.

Свадьбу они решили отпраздновать со сватовством, с песнями и с вином. Это была прихоть Варвары: пусть знают, что и она не хуже других.

— Сватает меня Андрей-то… — навестив Лизавету, сообщила она между прочим.

В колхозе ждали эту свадьбу и часто спрашивали Варвару:

— Пировать-то позовешь?

— Только вот лысеть он начал, Андрей-то… — шутя горевал Семен Пикулов. — Полюбила — кудреватый был, а как замуж выходить — лысый стал. Как-то от слова отказываться нехорошо, ну и идет Варвара за лысого.

Варвара горделиво посматривала вокруг: да, все-таки Андрей до сих пор не женился ни на ком, ждал ее… Значит, любил всю жизнь, значит, не просто увлек ее и бросил.

Варвара поджидала свах. Она хорошо продумала, как принять дорогих гостей: чинно усадит их на скамью и долго не будет понимать мудреные присказки сватовства. За нее некому отвечать такими же путаными и необходимыми словами, поэтому она сама скажет наконец, что согласна войти хозяйкой в дом Андрея Дорохова.

Ей хотелось, чтобы изба казалась нарядной и богатой. Но единственным украшением здесь были бледные и тонкие цветы. Они росли в ржавых железных банках. Еще осенью развела их Варвара. И сейчас, сдувая с них пыль и обирая пожелтевшие листья, думала, благодарная и умиленная: «А и взять-то вас на новое житье, наверное, не придется».

Ей вдруг стало жаль оставлять избу. Сметая пыль с подоконников, она думала, что, может быть, в последний раз делает это. Тут же представила себе просторную и высокую избу Дороховых: «Костя мой хоть побегает там…»

На полку с кринками она постлала вырезанные из газеты узоры, сняла из-за печки золотистую связку лука и привесила ее к матице. И ей казалось, что узоры на полке и желтая гирлянда лука украсила избу.

У Кости была своя радость. Он восхищенно рассматривал новую синюю рубаху, не давая заправить ее в штаны, и допытывался, картавя:

— А сегодня праздник, мама?

Свахи не приходили.

На улице мягкими хлопьями падал снег, залепляя стекла окон. Поскрипывали ставни. В окна проникало солнце и мягким светлым пятном ложилось на середину пола. Время шло. Солнце поднималось, и пятно на полу уползало к стене.

— Дойдет солнышко до конца, больше и ждать не буду…

И вот простенок с вылезшей в пазах паклей посветлел, обновился от залившего его яркого света.

— Где уж придут! Не ко двору мы им с Костей! — горько прошептала Варвара и вдруг вскочила. Губы ее расползлись в растерянную, виноватую улыбку.

Свахи крестились и кланялись от порога чинно, торжественно. Они были одеты в праздничные сбористые шубы. С головы Анисьи спускался цветной, с длинными яркими кистями платок. На старухе Чувелевой была серая шаль, заправленная под шубу, а вокруг шеи лежал пышный воротник с острыми длинными концами.

Анисья, крестясь, поднимала дряблое лицо. Выпуклые глаза напряженно смотрели на иконы.

— Здравствуйте-ка!

Алексеевна ласково подхватила:

— Меси погуще, принимай получше!

Варвара засуетилась, подтолкнула им табуретки:

— Садитеся… — И застыла, подперев рукой подбородок.

Алексеевна торжественно уселась и чинно завела:

— Пришли мы к тебе, Варвара Николаевна, ты знаешь, от Андрея Иваныча… Потому как ты живешь не девка, не баба, а с малым дитем…

Она остановилась, подбирая слова.

Анисья же, строго оглядев Варвару, вступила сама:

— Будет собирать-то, и без этого пойдет. Рада, с лапочками! — И обратилась к Варваре: — Моли бога, что нам грех твой прикрыть охота… свадьбу сыграем тихую, чтобы люди не хохотали.

Лицо Варвары пожелтело и вытянулось. Ей необходимо было что-то ответить: не может же она стоять и молчать перед свахами без конца.

— Не знаю… Подумаю, — прошептала она сквозь зубы.

— Да что там думать! — удивилась. Анисья. — Жить тебе с ребенком все равно тяжело. Да и молода еще, свихнешься на той дорожке-то. А у меня под началом поживешь — поумнеешь.

Брови Варвары гневно вздрогнули:

— Нет уж! Не пойду я под начало-то… годика бы два назад так присватались, я бы вприпрыжку к вам побежала. А теперь и одна проживу — на своих ногах.

Анисья, пораженная, всплеснула руками: эта побирушка отказывается войти к ней в дом!

— Да я тебе честь делаю! В люди вывожу!

Огромное тело старухи трепетало от ярости. Она громко сопела и плевалась.

— «Подумаю»! Пока думаешь, так я раз десять Андрея женю!

Задрожав, Варвара наступала на свах грудью.

— Уходите-ка, пока я вам бока не наломала.

Она выскочила за ними во двор, простоволосая, в одном платье. С бешеным озорством хлопнула себя по коленке и крикнула:

— Полкан!

Свахи были уже у ворот. Варвара показывала на них, торопливо кричала собаке:

— Возьми их, возьми! Усь…

Полкан нерешительно заворчал, вопросительно посмотрел на хозяйку и, когда та снова приказала: «Усь! Усь, Полкан!» — бросился за свахами с диким оглушительным лаем. Женщины выскочили с ругательствами за ворота.

Варвара села на обледенелое крыльцо. Слишком ярко она представляла себе новую жизнь, верила в нее; теперь нелегко было привыкнуть к мысли, что все это рассеялось как дым.

Падал снег. Яркие блестящие снежинки запутались и медленно таяли в волосах женщины.

Она с тоской оглядывала двор. Крыша навеса сквозила, даже снег не закрыл проломов. Варвара нашла широкую доску, воткнула в сугроб на крыше, загородив дыру.

Работа не успокоила. В безнадежном отчаянии бродила женщина по избе, придумывая, как бы обновить хозяйство и упрочить его, подсчитывая нацарапанные на известке печи палочки, каждая из которых обозначала трудодень. После нескольких ошибок в счете Варвара поняла, что у нее за колхозом немало. Воодушевленная надеждой и уверенностью, она сказала:

— Скоро я трудодни получу… Что тогда тебе купить, Костя?

— Купи мне, мама, тогда братика…

Вечером к Варваре забежала Зинаида, хитро избегая встретиться взглядом, справилась:

— Анисья-то говорит, просила тебя к Андрею не привязываться?..

Варвара развела руками:

— Уж и тут передернула, ну и человек! Сватать меня Анисья приходила. Ну а я чего ради пойду, сама посуди!

— Ясное дело… — насмешливо протянула Зинаида. Но ей было жаль эту непутевую бабу. Шепотом, придвинувшись к Варваре вплотную, она учила: — Ты Андрея потряси хорошенько… все равно срам-то терпеть. Что ты даром его принимаешь? Пользуется — так пусть оплачивает! — Отпрянув от Варвары, громко, с восторженной уверенностью добавила: — Я вот умею себя уважать! Попробуй-ка Петя мой против меня заговорить! — Побледнев от возбуждения, Зинаида подняла слегка юбку и сделала странный и грубый жест: — Я знаю теперь, чем его в руках держать!

Варвара покраснела и отвернулась. Хорошо знала она, что, если бы жила так, как советует Зинаида, ее облили бы несмываемой грязью и позором. И первая это сделала бы Зинаида.

Поощренная молчанием, Зинаида кричала в припадке доброты:

— И тебя научу, только слушайся! — И долго с наслаждением хвасталась своим опытом и знанием жизни. — Замуж идти не надо, этак-то свободнее. Научу! И подарочки, и все, что надо… Мой вон Петя — все, что я захочу… В колхоз вон без моего слова ушел, так и тут я пользу нашла… Теперь мне и медку, и мучки белой, и денег — все достанет… Елизавета Федоровна, наверное, уж не поднимется… Сколь времени Петя ее заменяет! Да и что за председатель — баба? А мой Петя… К тому вон воскресенью шаль пуховую принес — оренбургскую… Баба все вымогчи может, если умеючи… И ты так же делай…

— То-то твой Петя нам за год и не заплатил: ты много требуешь… — холодно усмехнулась Варвара, чтобы прекратить ливень грязных пустых советов.

Зинаида замолчала, поняв, что наболтала лишнее. Оправдываясь, заговорила быстро, запальчиво.

— Ну, у хлеба — не без хлеба! Мы ведь не дураки! Но мой Петя все по-чистому делает — не привяжешься…

IV

Варваре стыдно было признаться, что больше всех коров она любит свою Зорьку.

Перед отелом, дежуря на скотном дворе в ночь, несколько раз Варвара выходила из сторожки, подкрадывалась к стойлу, прислушиваясь к каждому движению коровы. Мяла в руках ломоть черного хлеба, густо посыпанный солью.

Теперь корова мычала коротко, ласково, шлепала губами.

Приоткрыв дверь, Варвара проскользнула в стойло. Там висел плотный запах теплой сырости и навоза. Привыкнув к полумраку, Варвара различила около коровы темного теленка с белым пятном на лбу. Корова лизала его. Он шатался на тонких ногах от каждого прикосновения матери. От него шел чуть заметный парок.

— Зоренька, на-ка… на!

Та, беспокойно мотая головой, повернулась, загородила собою теленка.

— Да на, дурочка! Не трону я его, не бойся… — Варвара пыталась всунуть в рот корове кусок хлеба.

Прибежав домой и присев на корточки около сына, спящего на полу, она приговаривала:

— Коська, Зорька наша маленького теленочка принесла.

Мальчик быстро поднялся:

— Где теленочек?

— На скотном, в стойле… Маленький. Костя…

Тут же Варвара подумала, что говорить об этом нельзя, пока теленок не выйдет на улицу, но отмахнулась от старой приметы и выбежала со двора, чтобы рассказать о радости артельщикам.

В правлении она еще с порога увидела сидящую на подоконнике Лизавету и крикнула:

— Слышь, Зорька-то у нас отелилась ведь!

Лизавета сердито замахала рукой:

— Замолчи! Тише!

В комнате: на скамьях и на окнах сидели колхозники, сосредоточенно слушали. Часть людей столпилась у стола, навалившись на который, Зоя Пикулова быстро, звонко читала газету.

Тесно приткнувшись к девушке, Чувелев торжественно обводил глазами собравшихся, точно все, что читала девушка и что так волновало колхозников, понимал только он.

Варвара прокралась к окну и зашептала Лизавете:

— Зорька отелилась…

Лизавета, кивнув, сказала:

— Слушай…

— А это что?

Лизавета наклонилась над ухом Варвары и шепотом, прерываясь, чтобы не пропустить ни одного слова из прочитанного, сообщила:

— А это… Сталин… речь колхозникам… на съезде. Слушай, про жизнь нашу.

Варвара примолкла. Но слушать не могла. Было досадно, что к событию отнеслись так равнодушно. Радость снова и снова захватывала ее; она хотела было убежать на ферму, но Зоя вдруг перестала читать и, улыбаясь, взглянула на Варвару.

Семен Пикулов, сидя на корточках у стены, красный, с выступившим на лбу потом, вдруг заглушенно, недоверчиво крякнул:

— Н-да-а… Это, брат, того…

— Значит, поторопились мы… Куриц и то всех в одно место собрали…

— Батраков, — тихо, не веря, протянул кто-то, — зажиточными сделать?!

Зоя вновь подняла газету и медленно, звонко перечитала:

— «Да, товарищи, зажиточными!»

Теперь Варвара уже не могла уйти. Прислонясь к стене, слушала, не пропуская ничего. Слова о перегибах на местах прошли мимо ее сознания, она ждала обещаний лучшей доли, и, когда Зоя бойко произнесла: «Мы должны теперь добиться того, чтобы сделать еще один шаг вперед и помочь всем колхозникам — и бывшим беднякам, и бывшим середнякам — подняться до уровня зажиточных», — задышала шумно и радостно и не отрываясь смотрела в лицо Зое, шевелила губами:

— Наконец-то и нам облегченье выйдет… — Мысли ее терялись; слушая, но не слыша, она начинала в о себе, о своем счастье.

«Крышу покрою… Овечек заведу, а может быть, и дом новый, хоть маленький, построю. Ой, да что это я», — отмахнулась она от дерзких желаний и посмотрела на Зою. Девушка, раскрасневшаяся, подхватывала гребенкой падавшие на лоб светлые волосы и читала:

— «…по корове на двор. Пройдет еще год-два — и вы не найдете ни одного колхозника, у которого не было бы своей коровы. Уж мы, большевики, постараемся, чтобы все колхозники имели у нас по корове».

— Правда, все правда… — шептала про себя Варвара.

Она не могла понять, почему все посмотрели на нее. Прислонив к косяку голову, обвязанную серой суконной шалью, тихо спросила:

— Может, это только в газетке?

Кто-то из сидящих на полу протянул:

— Ну не-ет… Сталин зря говорить не будет.

— А мы даже и человека своего не могли послать на съезд, — вздохнула Лизавета.

— А разве мы могли? — неожиданно громко спросила Варвара, отпрянув от косяка и подаваясь вперед.

— Конечно, могли и мы послать туда своих людей… — произнес Пикулов и растерянно улыбнулся, чтобы скрыть от всех, что взволнован. После каждого слова останавливался, долго искал другое. — Конечно, и мы могли!.. Но туда ехали лучшие люди лучших колхозов, а у нас что? У нас дела наши — плюнуть не на что! А все почему? Потому, что два председателя заправляют! Как мы весну эту встречаем? — Вскочив с места и широко расставив ноги, Пикулов оглядел всех, ожидая ответа.

Варвара тихо прокралась к столу. Она никогда не говорила серьезно с Зоей и вообще не обращала на нее внимания, но сегодня эта светловолосая, со вздернутым веснушчатым носом, маленькая и тонкая девчонка показалась Варваре знающей что-то значительное.

— Зоя, это все здесь пропечатано? — спросила она и погладила уголок зачитанной газеты.

— Здесь…

— Вот тут так и написано? И про женщину, и про жизнь?

— Тут… — В зеленоватых глазах Зои прятался смех.

Варвара жалостливо покачала головой:

— До чего же ты истрепала газетку-то!

Девушка громко рассмеялась. На нее сердито зашипели:

— Тише… собрание же идет…

Зоя не могла удержать смеха:

— Не я ее так… по рукам ходила.

Варвара, склонившись, шепотом попросила:

— Отдай ее мне, Зоя, газетку-то!

— Да ведь ты неграмотная! — Девушка посмотрела в серые немигающие глаза Варвары. — Возьми… потребуется, с тебя спрошу…

Варвара спрятала газету под полушубок. Взгляд ее при этом был прислушивающийся, ушедший в себя.

— Сберегу… Такая ты молоденькая, а уж грамотная… Помолчав, она прошептала: — А могу я, к примеру, буквам научиться? Вот это что за значок? — Взяв карандаш и сморщив лоб, Варвара тщательно вывела на столе букву. Зоя всплеснула руками.

— Да ведь это — пы… буква такая — пы…

Варвара с нарочитым равнодушием протянула:

— А-а! Это — пы? Я так и знала, что это — пы!

Она вновь достала газету. Осторожно разглаживая ладонями уголки, развернула ее перед Зоей, несколько раз провела пальцем по бумаге и прошептала:

— П-р-а-в-д-а…

— Так ты читаешь, тетенька Варя!

— Вот только это я и умею… Я ведь знаю, что это «Правда».

— Ну, какая вот это буква? — Зоя остановила свой палец на одной из букв в слове и вопросительно смотрела на Варвару. Та напряженно терла рукой лоб и шевелила губами. Наконец вздохнула:

— Не знаю…

В семнадцать лет тяжело сдерживать смех. Он поминутно округлял розовые щеки Зои. Но сейчас, сделав серьезное лицо, девушка важно кивнула:

— Хочешь, я тебя читать научу?

— Нет, зачем! Я сама помаленьку доберусь.

Семен Пикулов неожиданно громко крикнул:

— Эх, пораньше бы это все до нас дошло… Чего по колхозам настряпали! Хозяйство зорили… Пораньше бы!

Выпрыгнула откуда-то побледневшая Лукерья.

— И что ты мелешь! Не слушайте его, люди добрые, сам не знает, что городит! — Подбежав к мужу, потянула его за рукав к выходу.

— А что я сказал особенного? — бормотал он.

Казалось, даже клочья его бороды ощетинились, зашевелились. Лукерья повела его из правления. Сзади затылок Пикулова был изрезан морщинками, и от этого Варваре почему-то стало особенно жаль его.

Дренов крикнул:

— Вот она, сознательность-то у человека: на нашу Советскую власть замахнулся, на партию!

Зоя, ошеломленная, оглядывала всех и медленно бледнела.


Приходя теперь на работу, девушка каждый раз приносила свежую газету и подолгу сидела с Варварой, разбирая буквы, складывая слова.

К ним подсаживался Федя Лузин, не отрывая глаз, следил за девушкой, слабо улыбался, когда Зоя разражалась смехом, и молчал. Он заметно вытянулся за последнее время. Черный пушок над губой делал его совсем взрослым парнем. Но Зоя, казалось, не замечала его.

— Как морковки из гряды, я буквы-то вытягиваю… — шептала Варвара. И просила: — А вы, ребята, никому не говорите, что я читать учусь… И так насмешками-то, как снежками, все сердце мне облепили…

Она не могла поверить, что есть колхозы, в которых люди подводами получают хлеб. Снимки лиц на газетных листах были тусклы, сливались, но радость колхозников чувствовалась в улыбках и в жестах, вызывала зависть.

Мечта о счастье не давала Варваре забыться. После таких читок она становилась все беспокойнее. Часто просила девушку:

— Поищи мне в газетке, как за коровами ухаживать, удой прибавить. Наверное, и об этом пропечатывают… Федя мне как-то читал…

Взволнованная всем новым, что открывалось, она требовала, чтобы ребята читали газету от слова до слова.

Раз Зоя прочитала о работе колхоза «Авангард» в Западносибирском крае, где артельщики построили клуб, завели несколько грузовиков, трактор, у них уже была большая молочнотоварная ферма, колхозники имели в домах швейные машины…

— Как же они смогли? — допытывалась Варвара. — Узнать бы…

Слыша о том, как вырастают новые города, заводы, как строится в Москве метро, как горячо соревнуются магнитогорские рабочие и вся страна следит за каждым их днем, Варвара восторженно шептала:

— До чего только люди не дойдут! Люди-то какие пошли!

Узнав о том, что существует машина комбайн, которая сразу жнет и молотит, расспрашивала про ее устройство и горячо твердила:

— Подождите, будет у нас и трактор, и комбайн! — точно с ней спорили, не верили ей.

Зоя не спорила. Заражаясь восторгом и верой Варвары, мечтала о своем:

— А я… Я на комбайнера выучусь… Яша Никулин трактористом будет, я — комбайнером… Ух, дела какие завернем!

— Яше твоему вначале в колхоз вступить надо… — хмуро возражал Федя. Помолчав, он неизменно уходил из избы, скрывался на скотном.

— Отец у него против, у Яши… — сообщила раз Зоя и покраснела. — А он все равно в колхоз вступит, вот увидишь, вступит!

Варвара любила смотреть в глаза девушки. Всегда живые и блестящие, они вспыхивали еще ярче, как только возникал разговор о Яше Никулине.

Снова колхозники требовали в правлении заработанные трудодни. Снова Чувелев растерялся: выплачивал одним, обещал другим, распоряжался выдавать по фунтику муки. Люди ходили хмурые, раздраженные, недоверчивые.

У Лизаветы, которая снова слегла, часто бывали колхозницы, жаловались на жизнь.

Варвара тоже направилась к Чувелеву просить о выплате.

— Устыдится же он когда-нибудь…

Увидя ее в правлении, Петр поднялся из-за стола, шагнул навстречу. Варвара оглянулась. Может, за ней еще вошел кто-нибудь: не ее же появлению так обрадовался председатель. В дверях никого не было.

— Ну, соседка, работенку я тебе нашел… — торжественно объявил он. — В ревизию выдвинул… надо, думаю, и бедняков подтягивать, не вечно им в дураках ходить… И даже указал на стул, впервые в жизни приглашая Варвару сесть.

Она села, с возрастающей враждебностью следя за ним.

— Даже Лизавета и та против была. Бегал я к ней, советовался… Где, говорит, ей справиться! — Петр надулся, склонил вбок голову и важно развел руками. — А я говорю: эка важность, пусть не справится! Пусть учится! Дренова я же выдвинул. И против него они говорили… А сами Федьку Лузина тянут. Лучше-то не нашли! Грамотный, слышь, а что мальчишка понимать в хозяйстве может? Разве так наша партия говорит? — Петр значительно помолчал и, настойчиво глядя Варваре в глаза, ответил: — Наша партия учит выдвигать… чтобы с самого низу шло, а не так, что тяп да ляп…

Слова «партия», «правительство» он произносил шепотом. Но строго различал партию и тех членов партии, которых знал у себя в колхозе, негодовал на Лизавету и на Пикулова, которые, по его словам, все время подкапываются под него, бил себя в грудь, жалуясь на их несправедливость:

— Вот ревизия? К чему она нам?

Варвара, не выдержав, вскочила со стула и крикнула:

— Ты мне глаза не замазывай! Я плюю на твою ревизию. Ты мне деньги давай!

— А тебе сколько? Все или часть? — засуетился Петр.

Его покладистость показалась Варваре подозрительной.

— Спокойнее было бы все взять… — произнесла она.

С радостной поспешностью Петр выписал деньги и, прикрыв документ на столе ладонью, заискивающе осклабился:

— Расписочку бы ты состряпала, для ревизии надо… — И, заложив руки в карманы штанов, прищурив и без того узкие глаза, посмеивался ласково и снисходительно.

Варвару словно стукнула мысль, что сейчас она не должна получать этих денег.

— Всем теперь сможешь трудодни выдать или как?

— Зачем всем? Только тебе… по соседству…

Варвара повернулась к выходу.

— Подожду и я. Вместе со всеми получу… — Она постаралась сказать это как можно свободнее, как будто не отказалась только что от нормальной жизни, а весело попрощалась с председателем до новой встречи.

Петр вышел с ней вместе, потянул за собой на конный двор смотреть лошадей.

— Ты — ревизия теперь, все, что мы нажили, знать должна.

Варвара покорно плелась за председателем, обошла все клети с лошадьми. Каждую лошадь Петр трепал и гладил. Лошади косили на него печальные глаза.

Варвара и не подозревала, как худы и вялы колхозные кони. Одна тощая серая кобыла, шатаясь и тяжело дыша, легла.

— Марька, ты что валишься? — кинулась к ней Варвара. Петр потянул ее за рукав.

— Пойдем, пусть отдохнет… я сбрую тебе покажу.

Дренов, вытянув шею, повел их в кладовую.

— Опять одной сбруи не стало, Петр Степанович. И что за народ такой, все тащат!

— Ну вот, как тут работать? — в отчаянии развел Петр руками и закричал на Дренова: — Хоть бы человеку досталось, а то черт знает кто тащит! Сколько добра у тебя пропадает!

В глазах Дренова пряталась хитрая и тонкая усмешка.

Лизавета, когда Варвара прибежала к ней, долго объясняла значение ревизионной работы, сказала, с чего начать. Поняв, что требуется от нее, Варвара испугалась:

— Обведут они меня, Лиза!

— Не одна будешь… Федя-то грамотный.

Лизавета была измучена болезнью и тревогой, ссохлась, все мяла руки нервно и быстро.

Поднявшись, Варвара пообещала:

— Справлюсь! И с этой работой справлюсь, — и, придя в правление, тотчас же попыталась договориться с Дреновым о дне ревизии. Тот смеялся:

— Думаешь, мы с тобой больше товарища Чувелева понимаем?

Варвара растерялась: как она сможет проверять работу правления, если понимает хозяйство меньше, чем Чувелев? Дождавшись заместителя председателя, она попросила, путаясь в словах:

— Ты хоть для начала-то, Петр Степанович, маленькую проверку мне дай, много сразу я, боюсь, не потяну…

Довольно усмехаясь, Петр дал ей какие-то бумажки тут же попросил отнести в сельсовет ведомость. Так пошло… Трудолюбивая и безропотная, она никому не могла бы сказать, что именно делает — так ничтожна была ее работа.

— Хорошо ты мне помогаешь! Ладно, что выдвинул я тебя, — поощрял ее Петр, по-мужски хлопая по плечу.

Его похвалы не облегчали Варвариной тревоги: она понимала, что делает не то, что должна была делать.

На ферме заболела недавно купленная корова. Варвара кинулась туда.

Корова лежала со вздутым животом. Вымя ее потемнело, соски торчали, как резиновые пальцы. Наконец она захрипела. Вместе с тяжелым дыханием красноватая пена выбивалась меж ее губ.

Петр не дал корове околеть, приказал прирезать, успокаивая доярок тем, что за мясо выручат настоящие деньги. Варвара и Лукерья плакали от злости на свою беспомощность.

— Это виновных надо во дворе же искать! — кричал из-за забора Дренов.

Петр отвез мясо в город и продал. Вернувшись, занес Варваре в дом полное ведро сала. Куски, связанные между собой тонкой прозрачной пленкой, спадали сверху ведра, так много его было.

— Вот, разговейся, осталось…

Варвара не сразу поняла, в чем дело.

— Сколько же за него?

— Хм, сколько! Бери знай. Сальце хорошее, — уверенно и громко говорил Чувелев.

Варвара, разглядывая гроздья сала, мучилась от стыда за Петра.

— Нет, я и без сальца проживу…

Петр побледнел и вышел, не в силах поверить, что Варвара Потехина, бесстыдная и жадная до чужого добра баба, добровольно отказалась от богатой даровщинки.

— Ломается… В добрые лезет…

Он ненавидел и боялся ее теперь. Чтобы задобрить, сунул ведро с салом в темный угол сеней.

Обнаружив подарок, Варвара принесла сало Чувелевым в дом, оставила в сенях и ушла насторожившаяся, решив твердо, что в работе Петра многое неблагополучно.

Вечером к ней в избу громко постучал Дренов.

— Варвара, спишь, ревизия! Поднимись-ка!

Женщина вскочила, вздула лампу, открыла дверь.

Дренов вошел, тяжело дыша, сел на лавку и устало проговорил:

— Пикулов погубил корову… Я видел… Вот и варежки его в конюшне нашел… — И протянул женщине огромные, обшитые холщовыми заплатами рукавицы Семена.

Варвара отпихнула их от себя и закричала:

— Не мели чего не надо! Не может того быть!

— Не может? А я говорю, он корову извел… недаром на собрании против Советской власти говорил… Ревизия! Спелась с ним? — Дренов тяжело поднялся, натянул на голову шапку и молча ушел, с силой захлопнув дверь.

V

Колхозники, сдавшие на скотный двор коров, разобрали их по домам. Увела свою Зорьку и Варвара, оставив в колхозе теленка.

Пикулов обещал привезти ей воз сена, но не успел. Однажды утром вся деревня была взбаламучена новостью, что Семен арестован.

Лукерья путано рассказывала, как пришли за ним какие-то два человека, показали бумаги и увели хозяина из дому.

— Шатал Семен, шатал старый мир да сам и сел, — хохотал Дренов. — Видно, не из того ружья в гражданскую войну по врагам палил…

Раз вечером к Варваре прибежала Зоя, бухнулась на скамью и вперила глаза под ноги. В оцепенелых чертах ее лица затаилось столько горя, что Варвара испугалась:

— Что ты? Что с тобой, Зоятка?

— Яша… пьяный… отказался от меня… говорит, что я вредителя дочь! — точно в забытьи, прошептала девушка и поникла. В углах свежего рта залегли глубокие, как у старухи, складки.

— Вишь ведь, пьян, а головой об угол не ударился! — зло бросила Варвара, не в силах понять, что делается на деревне, и который уже раз вспоминала Бурцева: «Пришел бы, растолковал мне… Теперь бы я больше у тебя усвоила…» Почему-то вспомнила она и свое былое недоверие к людям и почти закричала:

— Не верь, Зоя, не верь! Какой же Семен вредитель? Ну какой же! Всю жизнь в труде да в борьбе!

Зоя мертвенно побледнела. Сухо, почти враждебно произнесла:

— Я и не верю… откуда ты взяла? Я своего отца знаю! — Помолчав, присовокупила: — А от Яши я теперь сама отойду… отстану от него… слезы он моей не стоит! Женить его отец-то хочет… А он молчит… — Только сейчас Зоя истошно закричала, упав на скамью.

Варвара давно слышала, что в семье Никулиных ссоры: Яков хотел записаться в колхоз, отец сопротивлялся и грозил выгнать сына из дому.

— У всех в умах пошатнулось… все пошло вразброд, — сказала она, почему-то вспомнив об Андрее.

Оставшись одна, Варвара вырвала из тетради чистый листок и крупными печатными буквами нацарапала:

«Это я пишу… К тебе, Андрей, что же ты не идешь ко мне? Может, рассказал бы, что к чему на деревне делается. Но думаю, что нет у тебя полного понятия… А я-то считала тебя выше, чем я. Одна дойду… Все я пойму, Андрей. Только вдвоем легче бы было…»

Ей казалось, что она написала очень важные слова. Стало легче. Все враз обрело значительность: и этот мерцающий в лампе огонь под закоптелым стеклом, и легкие снежинки, бьющиеся в окно, и это письмо, которое она никогда не отправит, с огромными хромыми буквами.

Прочитав его, Варвара громко рассмеялась: это она написала сама, она, Варвара Потехина… Радость распирала сердце. Казалось, ей сделали такой подарок, какой никто никогда не получал.

Пикуловы продолжали работать на ферме. Но это были совсем не те простые словоохотливые женщины, которых здесь знали раньше. Молчаливые, подозрительные, они разучились смеяться, даже глядеть в сторону людей. Справив работу, шептались и уходили. Но работали еще ревнивее, следя друг за другом.

— Зоя, прочеши-ка коров-то… А то придерутея к нам начальники-то… — шептала Лукерья. — Теперь нам, дочь, надо с тобой ни в чем не оступиться. Что другим простят, то с нас взыщут.

Раз Варвара застала Лукерью в правлении. Та просила денег.

От больших рыжих пимов ее с загнутыми носками отлипал снег, Маленькая, с просящим, жалобным лицом, она, тихо переминаясь, огрубелыми руками то и дело теребила черную пуговицу у полушубка, которая и без того держалась на одной нитке.

— Так как же, Петр Степанович? Хоть бы с полсотенки… Вместе с Зойкой мы весь год в колхозе скреблись… И добавила очень тихо: — Семену за его работу не заплачено…

Петр, развалясь на стуле, в удивлении уставился на нее. Лицо и уши его медленно багровели.

— Совсем совесть потеряла? — спросил он. — Поворачивается язык еще за Семена требовать заработок! О нем ты и думать забудь…

— У него дети остались… Мне их прокормить надо… — тихо напомнила Лукерья. — Нам-то с Зойкой хоть выдай чего-нибудь.

Петр сдвинул черную пушистую шапку на затылок и пожал плечами:

— Нету! Понимаешь, Лукерья, нету! Все в дело ушло. Не умрете…

— Как так нету? — стараясь не замечать насмешки, настаивала Пикулова. Она оторвала наконец пуговицу от полушубка, и та, упав, покатилась по полу. — Сегодня Андрею Дорохову дал, я знаю…

— То — Андрею, честному труженику, а то — тебе, жене вредителя.

— Тогда нам бесполезно и работать в колхозе? — не то спросила, не то отметила для себя Лукерья Пикулова.

— Попробуй не работать… Живо за Семеном угодишь!

— А ты не пугай! — крикнула, побледнев, Лукерья. Но слез не было, глаза ее сухо горели отчаянием. — Выписывай тогда меня из колхоза!

— Дорохову дал… твердил Чувелев. — На двоих ему дал. На Варвару вот, она ведь теперь — ревизия, и на Андрея, ее хозяина…

Варвара тоже побледнела, долго смотрела на руки Петра, бесцельно перебиравшие бумаги, и на твердый низкий лоб под редкими короткими темными волосами. Она и не подозревала, что можно так ненавидеть, как сейчас ненавидела его, заговорила и отрывисто, зло, задыхаясь от гнева:

— Надо мною, Петр, только я хозяйка!

Придвинувшись ближе, закричала:

— Бахвал! Ты мне осенью что говорил? «Работай знай, Варвара! Я твою избушку хлебом завалю!» Выписывай и меня из колхоза! — И испугалась того, что сказала, но упрямо твердила: — Выписывай! Уж если тебе Пикуловы не работники, тогда поищи других. Зинаиду свою снова на ферму поставь. А нас с Лукерьей выписывай!

Она не ошиблась: Петр струсил, растерялся — при такой нужде в работниках страшно было потерять этих женщин.

— Хорошо, дам я Лукерье с Зойкой по двадцать пять рублей… — смирился он.

Женщины вышли из правления вместе. В сенях Лукерья припала к плечу Варвары и молча заплакала.

— Ничего, Луша, ничего… потерпи… А на Петра вниманья не обращай. Он не по злобе… а по глупости. Все прояснится…

VI

Анисья Дорохова за отказ от сватов отомстила Варваре по-своему.

Как-то Костя, ласкаясь, спросил:

— Мама, я — незаконный?

— Что ты болтаешь? Кто тебе это сказал?

— Бабушка… А что такое — незаконный?

Лицо его было чистое, взгляд доверчивый. Он не понимал того, что говорил.

Но Варвара понимала, что пройдет немного времени — и Костя будет расти в ненависти к ней. Понимала и ужасалась.

Андрей не приходил. Она не закрывала на запор избу, мучительно вслушиваясь в каждый шорох за стеной, вспоминая, как еще недавно он входил, молча раздевался у порога, лукаво кося на нее глаза. Разжигая себя воспоминаниями, плакала по ночам и озлобленно мяла подушку.

— Ну и не надо! Не приходи!.. За самого последнего мужичонка выйду… тогда попрыгаешь!

Она наслаждалась будущей местью и сжималась в комок при мысли о возможной близости с чужим человеком. Горделиво улыбалась: Андрей был лучше всех. Он был свой. Кроме того, он, а не кто другой, был отцом ее Кости, и за это она готова была любить его, звать его в ночной темноте.

— Андрюша… проклятый… ну что же ты?

И он пришел. Стоял у порога, тихо, жалостно вздыхал.

Варвара задрожала при мысли о том, что должно произойти, и молчала. Андрей разделся, осторожно ступая босыми ногами, подошел к кровати и склонился…

Женщина преобразилась. Никогда раньше не думала она, что в окна может вливаться такая мягкая ночь. Теперь и солнце, и луна, и звезды не прячутся за глухой стеной, а шарят по избе с любопытством, подкарауливая минуты Варвариного счастья.

Утром, как только проснулся Костя, Андрей ушел к нему, на раскинутую по полу постель. Это было так мирно, что у Варвары сладко ныло сердце. Легко носилась она мимо, управляясь по хозяйству, прислушиваясь к лепету ребенка и к тихим словам Андрея.

— Ты зови мать-то к нам переехать, Костя.

— Нет, теперь уж мы не поедем, — важно заявил мальчик. — Вот разбогатеем, тогда поедем…

— А-а! Вот что!

Их короткий мир грубо оборвала Анисья, влетевшая в избу.

Увидев ее в дверях, Варвара скрылась за печь.

— Так я и знала! Путных-то баб не стало тебе! Привязался к грязному-то подолу!

Такой злобно-торжествующей Андрей не знал еще мать.

— Люди-то все видят! — кричала Анисья. — Бурцева убили, она стыд потеряла… ревела о нем.

Анисья задохнулась, тяжело шагнула к печи:

— Спряталась? Стыдно харе-то!

Варвара не пряталась, смотрела через замерзшее окно вдаль. Крепко сжатые губы посинели. В лице было столько озлобления и решимости, что Андрей поспешно вскочил с пола и, подойдя к матери, начал подталкивать ее к выходу, умоляя:

— Иди, мама, иди!

Анисья вышла, пятясь от сына. Опомнившись во дворе, снова закричала. Полкан отвечал на ее крик громким, злым лаем.

Варвара все стояла, заложив руки за спину и тесно прижавшись к печи.

Андрей опасливо поглядел на нее и только тут понял, что кричала мать, и тихо спросил:

— А ты почему в самом деле о Бурцеве так убивалась?

Глубоко вздохнув, Варвара широко открыла глаза, будто борясь с дремотой, и горько рассмеялась:

— Недалеко же ты от матери ушел…

Андрей не понял ее.

— Ты только скажи своей матушке, что ей до меня дела нет. Понимаешь? Я сама по себе… И у меня своя жизнь…

— А как же я? — беспомощно спросил Андрей.

Он уже не мог обходиться без нее. И Варвара, сознавая свою силу, гордая этой силой, ответила:

— А ты живи, как умеешь!

Рассмеявшись в ответ на его умоляющий взгляд, добавила:

— Уходи от матери… иди ко мне.

Она могла обижать Анисью, могла покушаться на его свободу, но задевать его отношение к дому, к собственности — это смешно! Андрей был уверен, что Варвара шутит: нельзя же говорить серьезно такую чепуху.

— Ты одурела? Да у меня баня в два раза твоей избы больше!

Он и не подозревал, как больно били Варвару его слова.

VII

Весна всегда была связана для Варвары с треском веялок, с гулкими ударами молота в кузнице на краю деревни, с прелым запахом просыпающейся земли, В этот год весна пришла сразу. В несколько дней обнажились пригорки, от проталин поднимался парок.

Колхоз жил настороженно. Говорили о пахоте, о семенах, о машинах, о лошадях. Каждое утро к бывшему дому Захара Беляева тянулись подводы. На телегах лежали бороны и плуги.

Весной прибавилось работы.

Однажды утром к Варваре снова пришел Андрей, не раздеваясь и не разговаривая, начал собирать вещи в узлы. Женщина стояла у окна, прижав руки к груди, и следила, как он сбрасывал в кучу юбки, постель, скатерть, одежду Кости.

— Ты что, Андрей?

Тот коротко и сердито приказал:

— Собирайся… — Одел как мог Костю, вытащил его и узлы на улицу.

В избе стало холодно и неуютно, как после покойника. С улицы Андрей заколотил окна. Свет проникал в избу только в узкие щели меж ставней и тонкими полосками падал на серый пол.

Варвара обошла пустую избу, водя рукой по стенам, сама не зная, зачем делает это. С порога оглядела мрачную темноту и торопливо выбежала. На улице стояла подвода с вещами. Костя сидел на возу, важно поддерживая вожжи. Привязанная к подводе корова бодала воздух, стараясь освободиться. Андрей заколачивал покосившиеся ворота.

Варвара пыталась шутить:

— Ну что же… с грехом ссорься, а с грешником мирись… Бери меня и вновь испытывай.

— Так с тобой вот и надо!

Белые тесины, прибитые накрест на окна, делали заметной покосившуюся, бессильно осевшую избушку и вызывали тоску. Чувствуя, как к горлу подступают рыдания, Варвара еще раз оглянулась на заколоченный дом и быстро догнала Андрея.

…Дренов тянул и тянул с началом ревизии.

— Как ненормальных вас назначили, а вы и думаете, что по правде, — говорил он Варваре и Феде, когда те пришли в правление.

Петр, издеваясь, угодливо развернул перед ними толстую папку каких-то бумаг:

— На-ка, Варвара, прочитай…

Федя спокойно и легко начал:

— «Ведомость…»

А Варвара, заглянув в бумаги через плечо парня, продолжила:

— «…распределения доходов, ноябрь месяц…»

Петр вскинул на нее глаза, вспыхнул, быстро захлопнул папку и засунул в стол: он не ожидал, что Варвара грамотна.

— Некогда мне с вами рассусоливать… знаете, что весна! Выдумали: Варвару Потехину да Дуни Рачихи сына учить меня поставили, — лучше-то не нашли!

— А что-то помнится, ты и выдвинул меня, — засмеялась женщина, — или думал тогда, что в ревизии только безграмотным и место?..

— Ты нам бумаги дай, — мягко просил Петра Федя, — мы и одни разберемся.

— А ну! Уж с тобой-то я разговаривать не буду!

Федя покраснел и возмущенно вскочил с места:

— Не кричи… я не из трусливых!

Петр несколько дней не приходил в контору. Чаще всего находился на складе у Дренова.

Дуня Рак, выйдя замуж за Дренова, каждый день стояла у забора и ждала, когда на ферме появится Федя, и, как только тот показывался, начинала плакать.

— Сынок… ну как ты без нас… один-одинешенек… Иди к нам… Никита и то мне говорит, чтобы я тебя подобрала.

— Ну а ты-то как живешь? — спрашивал ее сын.

На этот вопрос Дуня ни разу не ответила.

Как только во двор кто-то входил, она убегала в избу. Но пьяной больше ее не видели.

Андрей жаловался Варваре на Дренова.

— Во все вмешивается кладовщик поганый. Овса выдаст коням, так бегает по стайкам проверяет, сколько насыплю. Шишка на ровном месте. А лошади все не поправляются, ветром шатает…

Варвара готова была всех подозревать в нечистых делах: не было бы иначе необходимости выбирать ревизионную комиссию.

— Может, овес-то лошадям и не попадает… может, его мыши поедают. Мыши на двух ногах…

…Ревизия мало дала результатов, и Варвара не верила своим выводам. Они искали погрешности в каждой бумажке, подозрительно вглядываясь в цифры расходов. Делая ошибки в счете, несколько раз пересчитывали один и тот же итог.

Чувелев наконец сдался, не покидая их ни на минуту, казалось, сам искал и ждал незаконных перерасходов или растрат, время от времени напоминая:

— Я ведь только заместитель. Председатель-то Лизавета Федоровна… с нее спрашивать надо!

Услышав, что перерасходов не найдено, он не мог скрыть радости. Измученный, постаревший, он теперь вздохнул свободно: над ним не висело больше страшное слово «ревизия».

— Времени-то сколько потеряли!

Варвару убивало не это. Было стыдно: она была уверена, что если назначают ревизию хозяйства, так обязательно имеется в виду преступление.

Составляя акт проверки, она спросила Федю:

— О чем и писать?

— А так и напишем, что денег в наличности имеется тридцать рублей. Дела идут правильно, только колхозникам не выплачено.

Да. Дела идут правильно. А в какой акт вписать о грубостях заместителя председателя, о равнодушии к жизни колхозников, о том, что на положенные работникам трудодни Петр накупил пятнадцать коров, тощих и заморенных, половина которых погибла?

Варвара злобно повеселела, так ей стало вдруг ясно, что ревизионная комиссия должна проверять не только денежные и хлебные расходы и выплаты. Нет, она должна проверить всю жизнь людей.

— Пиши, Федя: за прошлый год расчет с колхозниками в зерне проведен в целости. А вот деньгами товарищ Чувелев совсем не расплатился. Выпиши мне числа, Федя… сколько надо было уплатить-то? Четырнадцать тысяч! Будь он проклят, хозяин! Уплатил только шесть. — Варвару этот долг колхоза не переставал изумлять. Она возмущенно трясла руками: — Только шесть уплатил! А люди голодали! Напиши и то, Федя, как он своим дружкам да приятелям вперед денег давал… Дорохову Андрею… Пиши, пиши, не гляди на меня… Дорохову Андрею — сто четыре рубля вперед выплатил… Не гляди на меня, говорю, пиши…

— Андрей-то муж теперь вам, — напомнил Федя.

— Вот и пиши… Васильев Алексей тоже получил да и ушел из колхоза и долг не заплатил… Дренов Никита — кладовщик… пятьсот рублей вперед забрал. И много еще людей взяли деньги вперед. Все ты и напиши, Федя, и всех мы выявили и можем сказать, кто и сколько колхозу должен… семь тысяч, говоришь? Так и пиши… А Пикуловым — Лукерье и Зое — всего по двадцать пять рублей выплачено. Как их ноги носят, трудно сказать… Все ему охота колхоз на первое место вывести, застраивается, не жалея никаких денег, непосметно ухнул денег на скотный двор. Коров пригнал издалека, а у местных хозяев коровы дешевле продавались. От бумажек, которые он в районный исполком шлет о нашем хозяйстве, мы копии читали. Везде написано, что колхоз поднимается, что лошадей у нас тридцать шесть голов, а того не написано, что лошадушки от болезни шатаются. Что урожай убран полностью, написано, только мало хлеба родилось… а того, что хлебушко в суслонах до снега простоял да осыпался, — об том не написано…

Вспотевшая от напряжения, Варвара кончила говорить, увяла и побледнела.

— Тетя Варя… Неужели Пикуловым-то не заплатят? Они ведь работали. Зоя-то… сил не жалела. Придумали: вредителя дочь… — прерывисто произнес Федя.

— Заплатить заставим… работали они хорошо. — Внимательно посмотрев на притихшего парня, Варвара затаенно улыбнулась. Она лучше, чем он сам, понимала, что с ним происходит.

Собрание, на котором Варвара должна была рассказать колхозникам о ревизии, назначалось на раннее утро. Она успела еще сходить к пруду за водой, шла медленно, бороздя башмаками тяжелую, отсыревшую пыль на дороге.

«Полоть бы хорошо сейчас», — думала Варвара.

Пруд был тихий и гладкий. Ленивое солнце медленно поднималось ввысь, холодно отражаясь в воде. Женщина встала на плоту. К берегу поплыло ее отражение, слегка вздрагивая и колыхаясь. Она поправила, перевязала платок на голове и вдруг вновь подумала о том, что сейчас должна будет идти на собрание и там впервые в жизни говорить перед всеми.

Варвара с силой ударила ведром, ломая и волнуя покойную воду, зачерпнула ведро и, выпрямившись, увидела, что по каменистому обсохшему берегу идет Иван Никулин, ведя в поводу лошадь. У воды лошадь встала. Никулин подтянул повод и, зайдя сзади, стал погонять лошадь, свистя, размахивая веревкой. Лошадь боялась воды, шагнула вперед, теперь вода достигла колен, но хозяин старался загнать ее глубже. Заметив на плоту Варвару, крикнул:

— Говорят, вы заместителю председателя сегодня по шеям дадите? Насиделся?

— А ты рад? — ворчливо спросила Варвара. Ей приятно было, что с ней так говорят, приятно сознавать, что и она вместе со всеми колхозниками может снять или помиловать провинившегося заместителя председателя. В то же время женщина почувствовала какую-то смутную тревогу.

Лошадь упрямо стояла на месте. Никулин размахнулся поводом. Лошадь вздрогнула, подняла уши, стрельнула в сторону, но хозяин пнул ее сбоку и еще раз сильно ударил. Кожа лошади мелко дрожала. Несчастная мотала головой и печально косила на хозяина глаза.

— Ох и зверь в тебе! Дай-ка! — Варвара скинула башмаки, подоткнула юбку, оголив твердые икры, взяла повод из рук Никулина, забрела подальше. Она гладила лошадь мокрой ладонью, ласково приговаривая:

— Постой… постой… Ох ты, моя матушка… постой…

Постепенно приучив лошадь к холодной воде, обливала ее из ведра.

Старик на берегу ухмылялся:

— Баб-то мой мерин больше любит! А ты вон какая твердая, от земли отскакиваешь!

Варвара вывела лошадь из воды, сунула повод в руки старику и рассмеялась:

— Туда же! Еще над колхозниками хохочет… караулит наши беды… А сам хуже бабы… — Она неожиданно успокоилась, поняв, в чем причина ее тревоги: «Единоличники только порадуются, что у нас так плохо… Но все равно молчать из-за них не будем».

Никулин, оскалив зубы и восторженно покрякивая, долго смотрел, как женщина проворно взбиралась с водой в гору.

— Э-э… ну и баба… Шутя живет!

Не раздумывая, Варвара вошла в большую, переполненную колхозниками комнату конторы.

Чувелев отчитывался в работе.

— Разрослись мы… два амбара я поставил, скотный двор на полтораста коров строится… — хвалился он.

Кто-то молодо рассмеялся и выкрикнул:

— Ты скажи, почему у тебя из колхоза люди побежали?

— Я да я! Будет величаться!

— С горчицей сойдет!

— Скотный двор поставил, а коров нет!

Петр беспомощно улыбался под резкими и недоброжелательными выкриками, не зная, что говорить. Кто-то еще громко проговорил:

— Как это «коров нет»? Коровы есть, только от них ни приплода, ни молока. От быка и то пользы больше.

Собрание хохотало. Петр увидел смеющихся Лизавету и Варвару. И это больше всего потрясло его. Он крикнул через головы колхозников:

— Отогрела бока-то, Лизавета Федоровна, а работу критиковать пришла! Слышал я, совсем поднялась?

Поднявшийся гневный шум не остановил Чувелева. Он продолжал:

— А ты что зубы скалишь, Потехина? О себе не забывай!

Варвара сказала, побледнев:

— Дайте-ка и мне слово сказать! — и вышла вперед. — Я свою старую жизнь и помнить не желаю… Жизнь у меня была — плюнуть не на что! Воровала я? Верно, Петр Степаныч, воровала. Это я не забыла! У тебя дров беремя как-то прихватила, с сыном на печи замерзали. До сих пор бока зудятся, когда вспоминаю, как ты меня тогда обогрел. Не это ли напомнить ты хотел мне? Не трудись, этого я никогда не забуду… Спасибо колхозу, спас меня от позора да нищеты!

Люди сидели серьезные, внимательные.

— А у тебя, Петр Степанович, как так получилось, что вместо протравленной да проверенной сортовой пшеницы на поле, где твой дружок Никита Дренов сеял в прошлом году, один сорняк вырос? Поле Семена Пикулова рядом стояло, на нем — колос к колосу! Уж не потому ли так, что тебе с Дреновым пшеничных блинков захотелось, вместо сортовой простую с сорняком в землю разбросали?

— А ты можешь доказать? — крикнул Дренов.

— Так, Варвара!

— Правильно говорит баба! — кричали колхозники.

Анисья сзади слабо охнула:

— Ой, не надо бы ей вылезать с языком-то… Зажала бы рот ладошкой, как Лукерья Пикулова.

Оглядев собравшихся, Варвара неожиданно заробела и опустила голову. В зале кто-то подбадривающе крикнул:

— Тише, товарищи, дайте Потехиной говорить!

Это подхлестнуло женщину.

— Думаю я, что и лодырей кормить нам тоже не надо. Только людей портить, — продолжала она.

— Вишь ведь, слово-то как набатный колокол бахнула!

— Сальная ты свеча, Варвара — один чад от тебя! — закричал Чувелев.

Варвара смолкла, снова обвела взглядом собрание, Андрей кивнул ей, и это вновь приободрило ее. Она едва успевала передохнуть, так быстро вскипали и приливали новые слова:

— Семена Пикулова, золотого работника, за что посадили? Кто его защитил? В районе не разобрались, старого партизана погубили…

В зале истошно взвыла Лукерья. Чей-то строгий голос произнес в трепетной тишине:

— Это к ревизии не относится!

— Относится! Вся наша жизнь к ревизии относится! Всю жизнь надо ревизовать да пересматривать, от плохого отходить, искать хорошее! — кричала Варвара. — А как мы работаем? Про другие колхозы книжки пишут, песни поют, а про нас сказать нечего. Одну песню девки сложили, да и ту не слушал бы! Как это:

Под окошечком сидела,

Похохатывала,

Каждый день — трудодень

Зарабатывала.

— Так вот, думаю я — хватит этого! Нахохотались! Пора начать работать, — говорила Варвара, казалось, спокойно, обращаясь то к одному, то к другому колхознику, пережидала шум, который то и дело волной прокатывался по залу, однако никто не видел, что ее била дрожь. — На работающих, таким образом, больше падет. А кто как работал — мы знаем. Я вот записывала немного, вот здесь у меня кое-что отмечено. — Варвара потрясла над головой красной истрепанной тетрадкой. Глаза ее щурились, точно перед прыжком в холодную воду. И всякий раз, когда кричали с места: «Правильно! Тише, товарищи!» — Варвара широко раскрывала глаза и оглядывалась. Развернув тетрадь, придав дрожащему голосу твердость, она читала:

— «Дренову, он хоть и член правления, платить было не за что половину тысячи вперед: на поле он три дня работал во время пахоты, а остальное время на пустом складе просидел».

— Выслуживайся! — громко крикнула Зинаида Чувелева. — Тебе три солнышка в окошко взойдет!

Дренов сидел, согнув плечи. Чувелев то и дело поводил руками, желая возразить, но его попытки смял поднявшийся шум: восторженно хлопали в ладоши, стучали ногами, кричали:

— Вот как Варвара души-то расчесывает!

— Помолчать бы ей! Что она знает? Что видит?

Варвара свела брови. Они стали острые, точно жалились. Место под ногами, казалось ей, накалилось.

— Знаю я мало, это верно! Кое-что вижу… больше, чем раньше видела… Раньше ведь я одними слезами смотрела!

— А старикам как колхоз помогает? — раздался женский голос.

— Скоро ли клуб построят?

— Да-а! Получило правление пять перстов да ладонь!

Шустрый мужик в облезлой шапке выскочил вперед и бойко начал:

— А за что Чувелев своей бабе трудодни выписывал? За какую работу?

Зинаида сидела рядом с Андреем, бледная и злая. Проходя к своему месту, Варвара увидела, что глаза ее вспухли и покраснели.

«Плакала», — решила Варвара и хотела сказать что-нибудь успокаивающее, но та натянуто засмеялась и обратилась к Андрею:

— Твоя-то зазноба вылупилась опять с языком-то… — Вскочив, Зинаида выбежала из правления.

VIII

Варвару Потехину назначили бригадиром. Она согласилась: люди в бригаде были хорошо знакомы. Она только не знала, как будет ладить со свекровью.

Но Анисья пришла, добродушно посмеиваясь:

— Я хотела ее под начало взять, а сама вперед к ней под начало угодила. Кругом начальство. Я уж было и выходить на работу не хотела: сын да сноха прокормят, думаю, меня, старуху…

Незнакомое теплое чувство возникло у Варвары к свекрови.

В первый же день Варвара поняла, что работать бригадиром не так просто. Она не могла полностью собрать людей. Не вышла на работу Зинаида Чувелева. Встречаясь, не разговаривала, даже не глядела на нового бригадира, только отдувалась презрительно.

— Что же ты никуда не показываешься? — спросила раз Варвара.

— А куда мне показываться? Ты нам все дорожки загородила, — ответила та. — Тебе в правление пройти хотелось вместо Пети… Люди-то не дураки, понимают. Лизавете теперь легонько работать можно. Петя колхоз вывел на первую дорогу… та теперь знай посиживает… Нашли председателя — бабу.

— Лизавета первым председателем была в нашем колхозе… первая народ расшевелила, не забывай.

Зинаида вдруг недоуменно развела руками:

— Кого мужики слушали — Варвару! Воровку! Ведь ты воровка!

Петр при встречах молчал.

Вместе с Дреновым, пьяные, они, обнявшись, бродили по улицам и орали песни. Проходя мимо дома Дороховых, Дренов осторожно взглядывал на окна и, трезвея, говорил всегда одно и то же:

— Эта вертихвостка-то еще много вреда людям принесет…

День качался в глазах Петра. Вытирая ладонью распухшие губы, он, как в бреду, слушал приятеля, скрежетал зубами и сжимал кулаки, когда навстречу попадалась Варвара, останавливался, с ненавистью провожал ее глазами.

Пили они всегда у Петра. Самогон приносил Дренов. Им никто не мешал.

— Кулаков обратно возвращают, — сообщал Дренов. — Хватит! Помучали хозяев! Вот приедет сюда Захар Беляев, еще кое-кто подберется! — и шептал: — Варвару поучить бы не мешало… Раз ее уже кокнули, только задрыгала…

Петр перестал пьянеть. Глухое беспокойство неотступно мучило его: «Откуда знает Дренов, как «задрыгала» Варвара, когда ее «кокнули»?

И почему он ждет кулаков? Чем больше Петр слушал кладовщика, тем больший стыд поднимался в нем.

— Я все примечал за тобой, — продолжал Дренов. — Нутром чуял, свойский ты мужик, Петр Степаныч. А таких, как Варвара, давить надо… шлепнуть — никто не узнает…

Не выдержав, Чувелев вскочил, неуверенно ударил Дренова по лицу и тут же опустился на скамью, сжал голову руками и, покачиваясь, застонал.

Дренов направился было к выходу, но, услышав глухой стон, вернулся, дотронулся до вздрагивающего плеча Чувелева, прохрипел:

— То-то… Ошибся я в тебе. Ну да подожду, ты на верной дорожке…

Утром Петр, почему-то крадучись, подошел к дому Дороховых. Через пролом в заборе увидел, как Варвара ходила по двору с лопатой. Синяя юбка шелестела от ветра, мягко обнимала колени. Платок сполз с головы, и темные, гладко причесанные волосы блестели.

Она, увидев Петра, остановилась.

Впервые заметил Чувелев, какая Варвара легкая и красивая.

— Все-таки, соседка, круто ты со мной обошлась… — произнес он примирительно.

Женщина, усмехнувшись, спросила:

— Ты что-то другое сказать мне хочешь?

Петр замялся:

— Может быть… не смею я… Может, мне стыдно. Скажу только: не подпускайте Дренова близко… Я его узнал… один я его узнал… — Помолчав, не к месту выпалил: — Уйду из колхоза. Лошадь бы мне только вернули, а то по сено съездить — к однолишным беги, лошадку выпрашивай… Вы, говорят, пахать нынче на коровах собираетесь?

Это была правда: правление решило вывести на пахоту и коров, так как лошади валились с ног и на них трудно было рассчитывать.

— Сам довел до того, — бросила Варвара, — не жалуйся!

Она не представляла, как поведет свою Зорьку, запряженную в плуг.

— Ничего… и на коровушках землю подымем… — глухо произнесла Варвара и, оставив Петра у пролома в заборе, быстро ушла в избу.

Анисья одобрительно следила за снохой, разводила руками, точно узнавая ее впервые.

— Давно бы нам тебя украсть надо! Это хорошо Андрей придумал: взял связал тебя в кузовок да и на телегу! А то посмотри-ка, сватать к ней пришли — выгнала!

Варвара смеялась с ней вместе, откинув голову.

— Да и верно, хорошо Андрюша сделал… иначе я бы ведь ни за что не пошла к вам.

— Вот только Потехиной тебя зовут в народе зря… Какая же ты Потехина? Ты — Дорохова! Всем так и говори! А то на собрании как за веревочку дергают: Потехина да Потехина!

Варвара тоже точно впервые узнала старуху. Ленивая, нерасторопная колхозница в собственном доме работала без устали. Только сошел снег, вычистила огород от ботвы; в избе поддерживала порядок; руки ее в непрерывном движении: штопали, вязали, мыли.

«Почему же она в колхозе-то не такая?» — спрашивала себя Варвара.

Скоро на этот вопрос ответила сама Анисья.

Какая-то болезнь внезапно подсекла лучших лошадей в колхозе. Пал и Игренько, которого привели в колхоз Дороховы.

Андрей совсем иной раз не приходил домой, стараясь спасти лошадей.

Члены правления, казалось, потеряли голову. Лизавета испуганно спрашивала:

— Как же мы нынче вспашем? Что делать-то?

Дренов вызвался съездить в район за ветеринаром, но того не оказалось на месте. Потихоньку кладовщик изводил Дорохова.

— Ты заведуешь конным двором… должен был смотреть! — обрушился он на Андрея. Тот молчал.

— Под суд тебя отдать надо!

Это уже трудно было вытерпеть. Андрей скрылся в сарае, и там обдумав свое положение, вечером пришел домой угрюмый и объявил:

— Выписался я из колхоза… совсем…

Анисья, словно не услышав этой новости, завыла о коне:

— Погубили… Мы ведь сами его пахать учили. Едем, помню, с Андрюшей в поле и думаем: опасно на первый раз в сохе вести — побежит, изрежется с новизны-то… Давай мы его вначале до устали доведем, чтобы не играл! Въедем на горку да обратно спустимся, въедем да обратно… Смотрю, присмирел Игренько. С устатку и в сохе так гладко шел, ровно десять лет до того пахал. А мы боялись: заиграет, изрежется. Соху-то земля наточила — острая… А конь-то умен был!

Андрей скупо сказал Варваре:

— Ты теперь не хлещись в колхоз… чтобы Дренов и над тобой не издевался… нечего там делать. Не порознь же будем…

Варвара молча выслушала его и так же молча ушла.

На крышах лежал иней, исходя легким парком. Дым из труб махал Варваре, словно крылом.

Лизавету она нашла снова в постели, еще больше постаревшую, измученную.

— Это лошадушки меня уложили… Ты уж, Варя, позамещай меня пока. Что там делается? Боюсь я, как бы Дренов не настряпал чего… ой, не верю я этому хлеборобу…

Варвара сообщила ей, что Дороховы сегодня не вышли на работу, что Дренов обвинил в падеже коней Андрея. Старуха начала подниматься, трясясь от нетерпения и злости. Сухие желтые руки цеплялись за край деревянной кровати. Вспотев от усилий, Лизавета простонала:

— Ох, стара я, стара… Годков бы десять с плеч сбросить… я бы им показала… — Отдохнув, вновь начала подниматься. — Нельзя мне лежать… понимаешь, нельзя! Отчего вот лошади падают? Отчего?

Глаза ее лихорадочно горели.

— Тут корешки Захара Беляева действуют… Ох, Варюшка! Хоть ты там гляди за всеми… Зря меня не переизбрали.

— Ты же организатор первый… берегут…

— Сил нет… не распускай никого… Захар-то, говорят, где-то здесь бродит.

Встревоженная этим напутствием, Варвара направилась в правление.

На улице по дорогам звенели ручьи. Ребятишки загораживали им путь; большой ручей, натыкаясь на запруду, бил ключом.

Варваре казалось, что и она теперь тычется в глухую стенку, как поток весенней воды в запруду, одинокая и беспомощная. Некуда идти, не с кем говорить.

Приблизившись к детям, женщина остановилась, тупо уставилась на ручей.

Вода накоплялась все больше, пенилась, кружилась воронками; неожиданно, силою непрекращающихся ударов, прорвала плотину и понеслась, подхватывая щепки. Ребята с криком побежали за ней.

— Что, не топиться ли в ручье собралась? — раздался сзади голос Ивана Никулина.

На крыльце правления, на бревне у забора сидели колхозники. Открыв калитку двора, Варвара сразу увидела их озабоченные лица. Кое-кто поднялся с мест. Какая-то молодушка облегченно и громко крикнула:

— Ну вот, теперь нам Варвара все расскажет!

И словно прорвался долго сдерживаемый вздох:

— Кто лошадку уложил?

— Семена Пикулова — вредителя — нету теперь… с кого спрашивать?

— Пахать-то как будем?

Побледнев, Варвара стояла перед людьми, не зная, что отвечать, повторила за ними:

— Пахать как будем?

— Да-а… Земля не ждет…

— Придется коровушек потревожить, — неуверенно сказала Варвара. И, так как никто не возразил, поняла, что всех заботит земля и все пришли к единственному выходу: пахать на коровах.

— Подымем землицу! — закончила она и радостно широко улыбнулась: это были люди одного труда, одних раздумий и тревог. Значит, не подведут.

Несколько раз Варвара порывалась поговорить с Андреем, убедить его вернуться в колхоз, но, видя замкнутое и злое лицо мужа, только вздыхала. Самое страшное в жизни человека — быть непонятым в собственной семье.

Враждебность Андрея нарастала. Варвара убегала из дому, пряталась в конторе правления. По вечерам дома ее встречали молчанием. Она старалась разбить это недоверие, заговаривала сама:

— Зря ты ушел из колхоза. И за ветеринаром сам должен был поехать… тогда сразу бы поняли, отчего лошади гибнут… а то беда. Как пахать-то станем? Да еще под суд тебя придется отдать…

— Радуешься?

Он становился все неуступчивее и злее. Каждое утро провожал Варвару на работу криком, бил словами, точно хлыстом:

— Иди, таскайся! Не тем, так другим людей смешишь…

Анисья боялась суда. Может, потому держалась в стороне от их борьбы, только разводила руками, когда сноха, не обращая внимания на брань Андрея, все-таки уходила.

— Как мужей-то нынче почитают? Да разве мы так жили!

Однако жизнь вне колхоза казалась теперь и ей безнадежной.

— В колхозе, может, удастся уйти от суда? — рассуждала она. — А теперь вот они нашли виноватого… Стара я… на мне пахать не выедешь, как Лукерья Пикулова вон на Зойке огород пашет… С жены своей немного возьмешь… Без лошади, без земли что за хозяйство.

— Земли дадут, — возражал Андрей неуверенно.

Анисья видела, что сын растерялся, был жалок и смешон в своей гордости, и начала тревожиться, не надеясь на него.

— На один хлебушко сколь денег убьем, беда!

И все ласковее встречала по вечерам Варвару.

— Уморилась, поди?

Обиняками расспрашивала про колхоз, про его дела.

Увидя раз, что Андрей прислушивается к разговору, Варвара нарочно стала каждый день забегать на конный двор, чтобы вечером рассказать про лошадей.

— Вторая весна подходит, как лошади у нас захирели. Прямо не знаю, отчего они хиреют…

Андрей ушел в заботы о своем хозяйстве: рубил, строгал, приколачивал что-то во дворе, но Варвара видела, что живет он раздвоенной жизнью, не чувствует радости от этой работы, и все его мысли находились там, в колхозе.

IX

Слух, что колхоз будет пахать на коровах, носился по деревне, тревожа хозяек, обрастал жуткими россказнями о том, как после пахоты коровы худеют, заболевают, перестают доить или — что всего страшнее — начинают доить не молоком, а кровью.

— Подкуют коровушек-то!

— Пусть бы колхозные коровы пахали!

— Вши, а не коровы!

Край серого неба робко прорвала зорька. Давно уже не было для Варвары веселых зорь, и эта заря не радовала, казалась зловещей.

Варвара принесла в стойло припасенной вчера травы. Корова жадно принялась есть, и хозяйке показалось, что она хорошо понимает, что ее ждет сегодня.

— Ешь, Зоренька, ешь… Я тебе пойла солененького налью, — приговаривала Варвара. Она не верила всем слухам, отмахивалась от них, и вот только сейчас, когда необходимо вывести корову на пашню, невольно встревожилась.

Из соседнего двора несся злой визг, шум и возня.

Варвара вышла из стойла, притаилась в темноте.

— Не дам! Не дам! — визжала женщина. Варвара видела через прясло, как соседка в дверях конюшни крепко уцепилась за косяки, загораживая собою вход, и кричала:

— Не дам корову! Отойди лучше… не дам!

Сосед отрывал руки жены, стараясь вытолкнуть ее из конюшни, и вдруг он размахнулся и ударил жену но лицу. Та вскрикнула, схватившись за голову, с воем отступила.

Сосед вывел во двор черную красивую корову с широкими крутыми рогами, обмотал рога веревкой и скрылся с ней за калиткой. Женщина что-то кричала вслед. Варвара заторопилась и, не рассуждая, быстро повела свою корову со двора.

Выскочил из избы Андрей.

Варвара, остановившись, спросила:

— Ты что?

Андрей как-то боком налетел на нее и ударил по голове.

— А вот что…

— Так-так, сынок, и поучить жену надо! — кричала свекровь от крыльца.

Варвара вскрикнула, пошатнулась и стонущим, дрожащим от обиды голосом спросила:

— До этого дошло?

Она не плакала. Сердце точно застыло.

Сильным движением руки отпихнула Андрея в сторону и провела корову мимо. Та доверчиво следовала за хозяйкой. Вслед несся крик Анисьи:

— Уморишь коровушку, паскуда!

Варвара, на ходу обирая с лица растрепанные волосы, шептала:

— Может, не уморю…

Весенний день жарко разгорался. От дорог шел пар. Дети уже проснулись и, как и вчера, с криком бороздили босыми ногами ручьи.

На улице Варвару догнал Дренов.

— А корова твоя где? — спросила она.

— Да захромала что-то…

— А-а… захромала!

— Я сам иду! Пусть на мне пашут! Сверху, говорят, приказали коровушек в плуг впрягчи, — вкрадчиво сообщил он. — Пусть лошадушки, слышь, отдохнут!

— Бреши! — хрипло обрезала его Варвара. — Сверху не приказывали нам лошадей морить!

— Что ты на меня взъелась… дрожишь даже?

Варварину корову, запряженную в пару с чувелевской, водил Дренов.

За ним Петр вел другую пару коров. Спины животных потемнели от пота.

На меже выли бабы. Старуха Чувелева неожиданно сорвалась с места, бросилась к сыну, упала и поползла за коровами по борозде. Петр замахнулся на нее вожжами и крикнул:

— Не лезь!

Солнце поднималось все выше.

— Днем-то тяжело коровушкам будет… — тихо сказала Варвара.

Мало же их было, коров. Они путали шаг, кидались в стороны, то и дело выворачивали из земли плуг, мотали головой, стараясь освободиться от твердых хомутов, останавливались. Хомуты съезжали им на спину.

Спокойнее шли коровы в бороне, гуськом друг за другом.

Дренов хлестал их длинным хлыстом, не разбирая, куда падали удары, ругаясь сквозь зубы.

Сорвавшись с места, Варвара побежала к нему. Ноги тонули в мягкой, пробороненной земле. Оттолкнув Дренова, вырвала у него хлыст.

— Сама поведу!

Дул сухой сильный ветер. На краю поля качались высокие березы. Каждый порыв ветра отрывал от них прошлогодние листья и разносил над холодной еще землей. Сморщенный, точно сгоревший, листок долго и плавно кружился в воздухе, медленно опускаясь.

Неожиданно приехал на поле Иван Никулин. На телеге лежала опрокинутая вверх зубьями борона. Молча выпряг старик лошадь, впряг в борону и, мрачно понукая, повел по пашне, оставляя за собой темную мягкую полосу.

Варвара остановила коров и, отцепляя прилипший к платку лист, крикнула:

— Совсем али на день, Никулин?

— Нашли дурака — огрызнулся тот. — Поработаю на вас денек…

— А подо что пашешь нам? Весь колхоз небось на себя потом работать заставишь? — намекнула Варвара на свою зимнюю встречу с ним и разговор о сене.

— Не подо что… Христа ради… Нищим подаю же…

Варвару передернуло. Хотелось напомнить, как спас его Бурцев от раскулачивания.

С горечью подумала она о том, почему здесь, среди работавших, нет ее мужа. Какое было бы счастье, если бы он шел вместе со всеми. Ему было бы трудно, как и каждому, как всем, но он был бы здесь.

Ноги Варвары отяжелели. Голова закружилась. Горькое волнение схватило за горло.

С силой сжав зубы, она мысленно произнесла:

«Посмотрим, Андрюша, кто кого… Посмотрим, милый».

Если бы все — и этот старик Никулин, и воющие на меже бабы поняли, что без колхоза не выбраться, нет жизни без колхоза, работали бы, как в своем хозяйстве, с любовью и терпением, — они скоро увидели бы настоящую жизнь!

Приподняв к солнцу лицо, Варвара запела:

За рекой-то было да за реченькой,

За рекой-то было да за широкой.

Следом шел высокий сутулый мужчина с лукошком, повешенным на шее, и широким жестом руки разбрасывал зерно. Благодарная, смотрела женщина на него блестящими глазами: сеятель всегда казался величавым, щедрым и добрым.

И все-таки Варвара боялась, что слухи о болезнях коров оправдаются, воображала, как будет биться от боли Зорька, кричать жалобно и протяжно, а в дойник, поставленный в Варварины колени, польется не молоко, а жирная струя крови.

Вечером дома женщина осторожно подошла, долго гладила корову и наконец, замирая, села с дойником под пышное вымя. Зорька стояла спокойно, время от времени отмахивалась хвостом от мошкары, которая щекотала кожу, и мирно жевала. Из сосков текла белая яркая струя молока.

X

Гонимая тревогой, Варвара не раз бегала весной смотреть, как поднимаются хлеба.

Нельзя было не улыбаться, видя, как зеленеет и блестит на солнце их чистая и густая пшеница.

На тополях распустились желтоватые листья, от них исходил дурманящий запах.

Но больше всего Варвара полюбила лето.

Еще совсем недавно лето вызывало у нее горькое разочарование, страх перед зимой и невыносимую зависть к людям, получающим свои урожаи. Усталая и отупевшая от жары и работы, проходила она раньше полями, не замечая прелести летнего созревания.

И только теперь Варвара полюбила лето и осень с пожелтелыми и звучащими колосьями хлебов, с лихорадочной спешкой жатвы и уборки.

Рожь клонилась, шумя. От малейшего порыва ветра колосья метались из стороны в сторону, как косяки рыбы в нерест, ныряя в прозрачной волне, катились то к середине пруда, то к берегам, взрывая воду. От бродячего облака на ниву набегала тень. И вот снова испуганный косяк золотых рыб метнулся обратно.

Возвращалась Варвара с поля в темноте. Сырые от росы травы били по ногам. Квакали на лугах лягушки, шумели листвой березы, цветы сонно клонили головки.

Она догнала ягодниц с полными корзинами малины. Говорить ни с кем не хотелось. Варвара свернула в лесок, на тропу. Слова были лишние, мешали. Можно было только петь или смеяться.

Ты расти, расти, рябина!

Расти, не шатайся…

Ох, живи ты, мой миленок…

Живи, не печалься…

Песня неслась, убегала вперед, терялась в лесу.

В деревне Варвара смолкла, свернула с прямой дороги, пошла переулками. Мокрый подол хлестал по ногам, облипал, и по всему телу до самого сердца шел бодрящий холодок. Варвара все замедляла шаг.

Дома было безрадостно. Серый, исхудавший Андрей встречал ее по-прежнему молча.

Гнетущая, напряженная тишина давила. Варвара старалась скорей выполнить привычную и необходимую в семье работу. Работа притупляла постоянное чувство тоски, пустоты и безнадежности. Порой женщина спрашивала себя недоуменно:

«Почему не кто-нибудь другой, а Андрей поднял тот проклятый навильник? Почему именно к Андрею бегала я когда-то в овины?..»

Как-то, не заходя в избу, Варвара направилась в огород, затопила баню. Дрова уютно потрескивали в печке. Пахло мылом, картофельной ботвой и укропом, растущим вокруг бани. В маленькое зарешеченное оконце видно было, как Андрей вышел из двора и долго стоял, глядя через забор в пустую вечернюю улицу. Яркие подсолнухи на гряде отворачивались от него к мелькавшей недалеко воде.

Варвара вышла из бани, посмотрела, как и он, на хмурое небо, на дорогу, проходившую за изгородью, и тихонько сказала:

— Все вспоминаю я, Андрюша, как ты увез меня… Ведь знала, что так кончится, а тут ровно испугалась, право, ноженьки еле держали…

Андрей молчал.

Варвара, стараясь не замечать отчужденности мужа, торопливо начала говорить о том, как дружно и крепко зреет пшеница:

— Вот ведь, знаешь, мы и вспахали… хоть на коровах, а всю землю вспахали. Уже колос на пшеничке наливается… Не зря потрудились добрые люди. Снять-то хлебушко — шутя снимем, руки не нанимать… Трактор привезут на днях… Федя Лузин курсы в районе проходит, как с тем трактором работать. Парень смышленый, выучится… Полегче артельщикам тогда будет…

Через несколько дней Варвара прибежала из колхоза в радостном возбуждении, бросилась к Андрею:

— Пойдем трактор смотреть… трактор привели. Вся деревня около него, пойдем…

Андрей сидел у окна, подперев голову кулаком. Услышав новость, вскочил и почему-то шепотом спросил:

— Федька Лузин?

— Ну да! Пойдем!

Старая Дорохова молча оделась и ушла. Варвара все стояла около мужа и упрашивала:

— Пойдем…

Андрей широко открыл окно, напряженно глядя туда, откуда доносились тарахтение машины, взвизги ребятишек. Женский голос, напевный и ласковый, несся из-за угла:

— Смотри-ка, и верно пошел!

Варвара мечтательно шептала:

— Теперь нам полегче будет… Трактор-то ни хлеба, ни овса не требует! Может, и ток скоро крытый поставим, мельницу заведем… А там, может, комбайн… Говорят, за комбайном-то люди, как за мил-дружком, живут…

С улицы раздался новый возглас:

— Смотри-ка, и верно!

Слышался топот бегущих ног.

Варвара вопросительно посмотрела на мужа и вздохнула.

— Вот какой у нас сегодня праздник… вся деревня там, у трактора.

Склоненное лицо Андрея было бледно. Глаза смотрели напряженно, тоскливо.

На все речи жены он только раз злобно буркнул:

— Сегодня не хлещись в колхоз… В лес пойдем… дров напилить надо.

Варвара невесело рассмеялась:

— Говоришь мне ты так, будто я неделю отказывалась, — и тоже с ненавистью взглянула на мужа.

XI

В лес они пошли тотчас же. Он с топором за поясом, она плелась за ним с пилой, глядела на его сильную спину, слегка сутуловатую, выпирающую мышцами под рубашкой.

У правления, где стояла машина, окруженная колхозниками, Андрей на миг остановился.

Варвара поняла: он направился в Лес только затем, чтобы мимоходом взглянуть на трактор.

Глаза Андрея жадно оглядывали невиданную машину. Поймав торжествующий взгляд Феди, Андрей сделал равнодушное лицо и быстро зашагал к лесу.

Варвара еле поспевала за мужем.

Стоял голубой безветренный день.

Зубчатый след от трактора на дороге, казалось, чем-то ошеломил Андрея. Он пошел медленно, опустив голову и хмурясь.

Они пересекли клин леса, выгоревшего в прошлом году. Деревья здесь стояли, как скелеты. Вышли на большак, за которым качались хлеба. Теплый воздух, напоенный запахом спелых трав и земли, казалось, баюкал.

Дороховых догнал на колхозной подводе Дренов. Он ехал стоя, кричал и стегал серую маленькую лошаденку. Взмыленная, одичавшая, она была худа, ребра резко выдавались под кожей, большие глаза слезились.

— Ты что, не узнаешь меня?! — дико орал Дренов, размахивая кнутом.

Кнут глухо щелкал по влажной дрожащей коже. Лошадь вращала обезумевшими глазами, бросалась в стороны, билась в оглоблях и, шатаясь, еле тянула пустую телегу.

Андрей сжался, побелел, точно каждый удар падал на него.

— Эй, ты! Зашибешь лошадь-то! — внезапно закричал он, задохнувшись в бессильной злобе.

Дренов тупо оглянулся, выругался и еще раз махнул кнутом.

Андрей рванулся наперерез.

— Не смей, говорю, бить лошадь… Убью… — и угрожающе схватился за топор. Варвара, поймав мужа за руку, потянула за собой:

— Что ты, Андрюша!

Дренов катился под горку, оглядываясь назад.

Андрей с бешенством смотрел вслед.

Варвара снова заговорила о своем:

— Зря ты ушел из колхоза… Не вовремя. Испугался недостатков наших. Их много, что говорить. Но ведь нам на себя надо надеяться-то, на народ, до звезд-то далеко. Обратно надо тебе… все лишний хозяйский глаз в колхозе будет, понимаешь?

Она знала, как много значит вера людей в силы человека, вера в его помощь, и продолжала решительно:

— Ведь вот зашибет Никита лошадь… А на него и прикрикнуть некому… Ты был на конном, все-таки следил… А теперь помочь нам не хочешь.

Андрей взглянул на нее встревоженными глазами:

— А суд:

— От суда все равно в сторонке не отсидишься. На миру и смерть красна. Не одного тебя за лошадей судить будут…

Вечером Андрей долго старательно что-то писал, оберегая свое сочинение от взглядов Варвары, перечеркивал, мучительно морщил лоб, комкал бумагу, бросал, начинал писать заново.

Один смятый листок откатился под скамью, к двери. Варвара незаметно подобрала его, вышла с ним во двор и прочитала:

«Я, Дорохов Андрей, прошу обратно вписать меня в колхоз. И прошу отдать мне опять лошадей, потому как не я их убивал. А я даже мать родную к ним не допущу, как я понял теперь, какие люди есть вредные».

Варвара тщательно свернула бумажку и спрятала ее в карман, ослабев от радости. Слезы подкатили к горлу, но от них было легко. Она вбежала в избу, когда Андрей натягивал на себя чистую рубаху.

— Может, ты синюю с горошком наденешь? — спросила она скороговоркой.

Он долго причесывался перед зеркалом, одобряемый улыбкой Варвары. И ушел, унося тепло и радость ее взгляда.

На другой день Лизавета заговорщически сообщила:

— Пришел… Пришлось его, твоего-то, обратно… на конный.

XII

Наступила жаркая осень. Небо все дни было синее и тихое. Горячая земля затвердела и потрескалась от жары. Уборка была в разгаре. Еще суслоны высились на стерне, а к полю впервые по этой земле подошел трактор.

Рокоча, шел он по накатанной дороге, остановился, несколько раз сердито хлопнул и направился к меже.

Люди, оставив работу, бросились навстречу.

Федя, блестя зубами, оглядывал собравшихся на меже колхозников, покашливал хриповато. Увидя среди людей Зою Пикулову, отвернулся.

Широкие пласты отваливались в сторону, вздымались. Узкая и черная первая борозда, как бархатный пояс, перевязала поле. Колхозники в молчании смотрели, как к первой борозде прибавлялась вторая.

Зоя, как в лихорадке, шептала Варваре:

— Отец мой воевал за эту землю… а теперь вот пропал неизвестно где и за что. Может быть, он и здесь пахал, когда батрачил… у кулаков, мозоли натирал на ладонях; от лаптей-то пыль катилась.

Андрей суетился около трактора больше всех, забегал вперед, что-то кричал Феде, размахивая руками. Лицо его было растроганно. Варвара чуть не вскрикнула от прилива необычной нежности и жалости к мужу: не может он утешаться только своим хозяйством, узнав, что вся их жизнь зависит от колхоза.

На току молотили, и далеко за деревню доносился мягкий рокот машин. Казалось, даже слышался шелест зерна, льющегося на брезент из горла молотилок. У складов толпами стояли ребятишки и старики, сопровождая каждую подводу радостным криком. Никита Дренов важно принимал зерно, взвешивал каждый мешок и потирал руки.

— Вот засыплем лучшую пшеничку на семена, а приедут из района уполномоченные, помашут револьвером и увезут наше зерно горожанам на прокорм… Тоже и то надо понять — у всех свои планы: нам — посеять, выходить и снять хлебушко, им — отнять, — говорил он.

— Не увезут! — кричали ему в голос старики. — Урожай мы сняли хороший, невиданный. Все не увезти!

— Не увезут…

Было ли такое, что увозили в район подчистую весь народный хлеб, Варвара не знала: в своей былой отупелой жизни она все просмотрела, все прошло мимо нее.

Женщины, собираясь вокруг Варвары, говорили:

— Ты смелая. Не давай нас в обиду…

Раз утром в дом Дороховых прибежала взволнованная Пикулова.

— Варенька! Дорогая ты наша! Красавица ты наша! Ведь нам весь двор мешками с хлебом обставили… — причитала Лукерья. — Ведь нас и за живых не считали, если бы не ты… Ведь вредители мы. Семен-то…

Не сказала Лукерья Варваре, что, вешая ей хлеб, Дренов ехидно сказал:

— Не стоило бы вам с Зойкой платить наравне со всеми…

Не сказала Лукерья и того, что Зоя дома в непонятном матери исступлении пинала мешки и с плачем кричала:

— Не надо мне… Не надо этого хлеба!

А потом забилась в угол и, как помешанная, без конца говорила:

— Я и работать не буду… Ни за что не буду…

Лукерья, маленькая и храбрая, совсем высохшая в этот последний год, шептала дочери:

— Видела бы ты, Зоятка, как весь народ, все-то наши колхознички на улицу высыпали посмотреть, как я, Лукерья Пикулова, хлеб заработанный везу! — Мелкие слезы часто текли из глаз. — Семушка… голубчик, не видал ты этого!

— Отец… Отец… — не то упрекала, не то тосковала Зоя.

Ничего этого не сказала Лукерья. Она просто тискала Варвару и повторяла:

— Ты это о нас тогда на собрании сказала. Ты… А я-то еще с тобой сколь время не разговаривала.

— Что ты, Луша! Я здесь совсем ни при чем, — отбивалась Варвара. Но Лукерья не дала ей говорить, перебила:

— Все знаю! Честное дело не таится!

Анисья, слыша весь разговор, горделиво остановилась перед Лукерьей:

— А ты думала, Варвара на ветер слова сеет? Она все дела до конца доведет…

…Сама Варвара, получив заработанное, покупала все осторожно, долго обдумывая и проверяя добротность вещей. У нее и у Кости были теперь валенки — настоящие, серые. Первые в жизни валенки. Свекрови купили шубу с черным каракулевым воротником.

Варваре нужно было все предусмотреть, никого в семье не обидеть, распорядиться добром по-хозяйски.

Костя, присмирев, осторожно дотрагивался до новых вещей руками, озадаченно смотрел на мать:

— Это все наше?

Во дворе, на радость Анисье, бегала пара овец, черных, с пушистой шерстью, и визжали поросята.

Варвара горделиво пронесла этих поросят с базара по деревне. Подмерзшая дорога была пустынна. Редкие снежинки падали на нее и не таяли уже, а, сдуваемые ветром, лежали в колеях и выбоинах.

— Вот как! Поросят заводишь? — крикнула Зинаида Чувелева.

Варвара опустила глаза, чтобы скрыть их блеск.

— А как же… жизнь у нас пошла слышная…

Поросята визжали и вырывались из рук, а Варвара тихонько ворчала:

— Да сидите вы… Ну чего испугались?

Так шла она по улице, кланяясь, останавливаясь посудачить о том о сем.

XIII

Начались свадьбы. То и дело раздавались по ночам пьяные песни.

Ссоры в доме Никулиных продолжались. Иван сватал сыну девушку из другого села. Зоя часто плакала. Лукерья вздыхала:

— Что-то, я смотрю, ты у меня и с лица опала. Что уж так изводишься, не муж родной…

Вечером Зоя выходила на улицу и тоскливо смотрела на дорогу. Разгульные свадебные песни доносились с дальних улиц.

Возвращаясь, садилась на любимое место, к окну, и ждала: вот раздастся на улице условный посвист Яши.

— Не выйду! Ни за что не выйду!

Призывного свиста не было. Только раз услышала Зоя за окном Яшину песню. Отчетливо и озорно выговаривал он слова:

Девки — сливки,

Бабы — молоко,

Бабы — близко,

Девки — далеко…

Зое хотелось крикнуть: «Слепенькая твоя песня, Яша… Все теперь наоборот!»

В день смотрин невесты из другой деревни Яша убежал из дому. Услышав об этом, Варвара, бросив все дела, побежала к Пикуловым.

Зоя, мертвенно-бледная, одеревенело сидела у окна, ничего не слыша и не видя. Губы ее слегка вздрагивали.

Лукерья на молчаливый вопрос Варвары развела руками: тут уж ничем не поможешь…

Варвара не успела уйти, как в избу ввалились две старухи и начали быстро что-то говорить, перебивая друг друга. Нельзя было понять, чего они хотят, но было ясно, что это пришли свахи.

С трудом разобрав, что жених — Федя Лузин, женщины всплеснули руками:

— Да ведь он моложе Зои!

— Мал золотник, да дорог… Он и хозяин, и работник, и избушка у него своя есть. Живет без матери… обиходить его некому… ваша Зоятка тоже не без изъяна, отец-то где? Ничего о нем не слышно? — затараторили свахи.

Обидное это было сватовство: Федя — сын пьяницы, нищий. По решительному лицу Варвара поняла, что Лукерья намерена отказать.

Зоя, глядя на свах белыми невидящими глазами, неожиданно заявила:

— Я пойду за Федьку, мама… отдавай.

Варвара пытливо взглянула в искривленное страданием лицо девушки и, выдохнув, погладила ей руку:

— Узнала бы ты от Яши твердое слово, Зоя. Хочешь, я отыщу его… выведаю…

Искать Яшу не пришлось. Не успела Варвара выйти из избы Пикуловых, как он сам шумно распахнул дверь, остановился на пороге и обвел всех тяжелым взглядом.

— А ну, мотайте отсюда, сороки! Не пойдет Зоятка за Федьку Рака!

Зоя простонала счастливо:

— Янко!

Свахи поспешно засеменили из избы.

Назначив свадьбу, Яша с Зоей долго ходили вокруг Лизаветы и говорили:

— Мы по-новому, Лизавета Федоровна, жениться-то хотим.

— Женитесь, женитесь. Не попа же звать.

— Да нет. Хотим, чтобы всем колхозом отпраздновать, — говорила Зоя, злясь, что не может объяснить, как они хотят сыграть свою свадьбу:

— Ну что ж! Приглашайте гостей. Я думаю, не откажутся.

Лизавета не понимала, чего же хотят ребята. И когда об этой свадьбе заговорила Варвара, Лизавета озлилась:

— Свадьба есть свадьба, и чего нам-то в это дело мешаться?

— Да нет! Это по старинке так. А сейчас должен колхоз в гости на эту свадьбу звать. Мы сами, а не нас. Ведь Зоя-то ударница как-никак!

Но Лизавета не могла понять этого.

— Мудришь ты, баба, много!

— От свадьбы ты отказываешься зря, Лиза. Наше это дело, — твердила Варвара.

— Да иди ты от меня! И так работы полно, а она еще ко мне с пустяками лезет! Что ты в самом деле придумываешь! Век люди женились без колхоза, а теперь им свадьбу справляй! Нет, уж ты, Варюха, не дело требуешь…

К свадьбе неожиданно вернулся из заключения Семен Пикулов. Был он худой, ссохшийся и очень злой. О себе ничего не рассказывал, на вопросы только поднимал острые плечи и отчаянно ругался. Женщины торопливо отгоняли от него ребятишек. Он кричал:

— С ума посходили, сами себя едят! Нашли преступника — Сему Пикулова! — Придирчиво следил за людьми, бегал по хозяйству и угрожал: — Я вас выведу на свежую водичку! Теперь от меня не увернетесь, найду, кто у нас хозяйство рушит!

Не придирался он к одной Лизавете, около нее тишал и без конца спрашивал:

— Что делать-то будем, Федоровна? Как нам черных людей выяснить?

Лизавета счастливо твердила:

— Хорошо, ты вернулся, Семен! Теперь нам полегче… Мало сознательных у нас. Скорее бы председателя Совета давали, тянет район, а той порой худые люди здесь действуют…

— У-у! Что я с ними сделаю… поймать бы кого! — кричал Семен.

Свадьба шла в доме Пикуловых обычно, как привыкли проводить свадьбы в деревне. Девушки под песни вывели Зою в передний угол и усадили рядом с женихом за столом.

Обреченные сидеть на месте, красные от ее молодые тихо переговаривались.

За столом стоял пьяный гомон голосов. Гости пили, смеялись, рассказывали какие-то истории, и ничего нельзя было разобрать в общем шуме. Единодушно кричали все только единственное слово: «Горько!». И молодые вынуждены были целоваться.

Они целовались, но это не доставляло им никакого удовольствия, и Яша, толкнув Зою локтем, тихо издевался:

— Ты без людей слаще целуешься.

Зоя колотила его в бок кулаком и смеялась:

— У-у, Яшка!

Девушки завели старую свадебную песню:

Стоял городок, стоял городок,

Город каменный…

Неожиданно вбежал в избу Никулин, хлопнул об пол шапку и закричал, заглушая песню:

— Что же ты, Яшка, у меня благословенья не попросил! Не на сход со мной живешь!

Яша, с опаской вглядываясь в отца, возразил:

— Просил. Ты же не дал…

— Проси еще!

Жених, что-то поняв, схватил Зою за руку, потащил ее на середину избы.

— Прости да благослови, батюшка…

Никулин перекрестил им головы, прослезился и махнул рукой:

— Женитеся честно, не смешите людей-то…

— А в колхоз? — заикнулся было Яша, так и не выпуская руки невесты.

— Подожду… посмотрю, как вы в колхозе заживете…

Лукерья поднесла старику стакан браги:

— Угощайся, сватушка.

Свадьба пошла веселее.

Было душно. Варвара пробралась к порогу, приоткрыла дверь.

— Весело пируют. Брагу-то так и хлещут… — переговаривались в сенях любопытные.

— Эх, какой парень на Зойку Пикулову позарился! У нее и окна-то без наличников, — намекали бабы на то, что девушка была безброва.

— Зато она хорошо справилась: и хлебом и всем ей дали от колхоза-то, хоть и вредители…

Варвара слушала пересуды и, как никогда, чувствовала, что колхоз ненужно устранился от свадьбы, не показывает свою силу.

Недолго рассуждая, Варвара выскользнула в сени и в одной шали на плечах быстро побежала домой: необходимо было сейчас же предпринять что-то.

В своей избе она быстро огляделась, потом стремительно выбежала во двор, бросилась в конюшню.

Анисья, поняв ее смятение, вышла за ней.

Заверещали поросята. В низких дверях конюшни показалась сияющая Варвара с живым узлом в руках.

— Ты куда это их?

Варвара, смеясь, пробежала мимо.

Девушки продолжали песни. У всех горели лица от выпитой браги; молодые сидели по-прежнему в переднем углу красные, вспотевшие, с сонными скучными глазами.

Варвара протискалась вперед и а положила к ногам молодых свою ношу.

Дико озираясь, поросята стриганули в стороны.

Варвара важно поклонилась молодым:

— Это от колхоза подарочек, на разживу…

Свадебный шум окончательно испугал поросят. Яша с хохотом ловил их под столом.

Варвара подняла рюмку с вином выше головы и, возведя к ней глаза, озорно подмигнула:

— Здравствуй, рюмочка! Прощай, винцо! Берегись, душа, оболью!

Девушки запели плясовую, закружились по избе. Варвара звонко поцеловала дно у опорожненной рюмки — она никогда не видела, чтобы кто-нибудь так делал, но разошлась и кричала:

— Раньше ведь меня один дождичек поил! — Поставив рюмку на стол, притопывая ногами, пошла по кругу:

Уж я пьяная не пьяная была…

Ды я не помню, как домой пришла…

XIV

Утром, после шумной и бестолковой ночи, Варвара побежала снова в контору:

— Лиза, хоть лошадей дай молодым покататься.

Та возмущенно вскочила с места:

— Ты, Варвара, что это дуришь? В уме? У нас лошади только на поправку пошли, а я их — кататься дай по бездорожью!

Зима была вялая, бесснежная. Стояла оттепель. Первый снег, выпавший еще в декабре, разбух, наводнился и долго стоял рыхлым и сырым, как холодец. Потом ударили резкие заморозки и окончательно испортили зиму. Разбухший за оттепель снег высох, вымерз, как летняя пыль при ветерке, вздувался кверху.

Старики сокрушенно качали головами: на их памяти не было таких зим.

— Не к добру, знать, был такой урожай… Как бы засухи не случилось…

На конном дворе стояли приготовленные для упряжки дровни, но и телеги не убирались.

Варвара решилась на хитрость, словно хлопотала не о свадьбе Зои Пикуловой, а о своей собственной судьбе. Придя на конный двор к Андрею, с жалостью и грустно сказала:

— Мы с тобой, Андрюша, и свадьбы не праздновали…

— А что же, можно и сейчас, — согласился тот.

Варвара рассмеялась:

— Подумаем… а после свадьбы лошадей возьмем и покатаемся…

— У-у! Да мы с тобой весь колхоз прокатим! Смотри, какие кони-то у меня стали! Красота!

Он провел Варвару по стойлам, чтобы показать лошадей.

— Каковы?

— Хороши! — хвалила она. Вкрадчиво усмехаясь, спросила: — На какой ты меня лошадке тогда увез, я что-то не помню? Знаешь, а у меня сердце горит: уж Андрюша-то, думаю, лошадушек поставит! Я вот теперь на Зою с Яшей смотрю. Ох… Глаз друг от друга не отводят… Хорошо!

Андрей пожевал губами. Многое успели они с женой напортить. Зато теперь хорошо живут и никто не скажет о них дурного слова.

— Знаешь, Андрюша! Так бы я все назад вернула да по-новому начала!

— Со мной? — настороженно спросил Андрей.

— Может, и с тобой…

С загоревшимся лицом Варвара остановилась.

— Знаешь что? Запряги-ка мне троечку получше. Я молодых прокачу!

— Мигом! — радостно заволновался Андрей. — Лучшую сбрую наденем! Пусть люди посмотрят, какие кони у нас стали!

Варвара крутилась около него, стараясь помочь запрячь лошадей в бархатную кошеву, и жаловалась на Лизавету:

— Моменту она не поняла!

Во дворе Дренова Нинка Лузина во все глаза смотрела за снаряжением тройки. Живя в доме кладовщика, девочка побледнела и исхудала, но по миру уже не ходила. Иногда показывалась во дворе вместе с детьми отчима. Все они были хорошо одеты, бегали за мачехой по пятам.

Дуня, казалось, бросила пить, повеселела. Но иногда находили на нее минуты подозрительности и тоски. Она неделями молчала, только следила за мужем черными цыганскими глазами.

Нина ни разу не приласкалась к отчиму, испуганно шарахалась в сторону, когда он проходил мимо.

— А Федя у нас сидит, — сообщила она сейчас Варваре. — Пья-яный… И ревет, как маленький… И чего ревет?

Варвара вздохнула: она знала горе парнишки.

Во дворе появился Дренов, и девочка вмиг исчезла. Варвара даже испугалась, так неожиданно появился он.

— Зря, Дорохов, лошадь даешь… А если что сделается?

Тройка, управляемая Варварой, вынеслась из ворот.

Лизавета, шедшая навстречу, едва успела отскочить в сторону, развела руками, что-то крикнула и порывисто повернулась.

В правлении Лизавета в недоумении остановилась: мужики облепили окна, выглядывали на улицу, опираясь руками о стены, кричали. С улицы доносился перезвон бубенцов.

— Лошадей-то как ловко подобрали… резво бегут!

— Тройка!

По частому звону бубенцов можно было угадать дружный, веселый бег лошадей. Мимо правления в кошеве, крытой ковром, прижавшись друг к другу, ехали молодые. Яша натягивал вожжи, Зоя, раскрасневшаяся, стыдливо к нему жалась.

— Такой свадьбы давно не было!

— Говорят, еще поросят им дали…

— Ребятишек-то за ними — орава.

Увидя Лизавету, мужики заговорили наперебой:

— Молодец, Федоровна! Молодец! Свадьбу завернули замечательную… Сегодня в деревне только и разговору об этой свадьбе! Правильной политики держишься: на видное место колхозу вылезать надо…

Лизавета ссутулилась и направилась к выходу.

— Куда же ты?

— А я пойду… Варваре Потехиной надо поросят отдать… Она вчера им своих поднесла…

— Своих? Почему?

— Да, видите ли, наши-то вчера с поносом были… ну и…

В воздухе кружились редкие снежинки. Около дома Никулиных Лизавета увидела толпу празднично разодетых людей. Из избы доносился бойкий напев «Камаринской». Из-за угла выскочила, задирая вверх головы, тройка лошадей и промелькнула мимо. У ворот правления курил Андрей Дорохов и самодовольно усмехался:

— Как ветер лошади-то у нас!

XV

Одна из лошадей, на которых катались молодые, ночью пала. С вечера она была веселая, разгоряченная ездой, била в конюшне ногами пол, ржала. Утром ее нашли околевшей.

Лизавета стонала, упрекая Варвару:

— Ты все! Под суд упеку тебя вместе с мужем!

— Загнали кобылку-то! — сокрушался Дренов.

Варвара сидела на крыльце беляевского дома, В этом доме она с детства была несчастна, как бы ни менялась жизнь.

Мимо, с конного двора, один за другим шли люди. Никто не приблизился к Варваре, не заговорил, не утешил.

Лизавета, вздыхая, подсела на ступеньку, но, кроме упреков, не нашла слов и, посидев, направилась прочь.

Варвара посмотрела вслед. Сгорбилась старуха от несчастья, стала совсем сухонькой и маленькой. Однако, несмотря на угрозы, в глазах ее по-прежнему таилась теплота.

Мысли лихорадочно сменяли одна другую, прерывались, возникали вновь: «Теперь, наверное, Андрею и в самом деле суда не миновать… А с ним и меня судить…»

Приехал следователь. Андрея вызвали на допрос.

Громкий шепот заставил Варвару поднять голову. Ее манила к себе Дуня Рак, стоя в широко открытых дверях конного двора и держа в руках какую-то тряпку.

Ударяя себя в грудь, она бессвязно говорила:

— Таился столько лет… я все теперь поняла…

— Рассказывай, Дуня! — потребовала Варвара, подойдя к ней вплотную. — Кто таился… о ком ты?

— И коня он извел… я теперь поняла все.

Женщина была пьяненькая, от нее пахло перегаром самогона. Она совала в руки Варвары красный залощенный кисет.

— Чей, по-твоему?

Варвара узнала бы эту тряпку из тысячи других, однако не могла понять, почему этот блестящий от грязи кисет так волнует Дуню. Та вывернула кисет наизнанку и прошептала:

— Не табак в нем был…

Кисет был пуст.

Варвара увидела в углах его только следы белого крупитчатого порошка. Понимая и страшась понять, переспросила:

— Неужели?..

Дуня также шепотом ответила:

— Я видела из сеней, когда еще темно было, он у вас на конном что-то с фонарем искал… Меня заслышал, фонарь потушил — и домой. Я раньше его убежала, в постель легла, будто сплю… А сейчас я через прясло… и вот…

Во двор вошли молодожены — Яша и Зоя.

Влажные нежные губы молодушки растягивала удивленная и несколько покорная улыбка. Ревнивые глаза молодого следили за женой.

Дуня набросилась на них:

— Придумали на тройке гонять… А теперь вот…

Варвара соображала: «А почему Дуня разоблачает мужа? Может, просто наговаривает по злобе».

Словно поняв, что должна объяснить все до конца, Дуня с ненавистью поглядела на дом Дренова, как на тюрьму, и зашептала:

— Я все примечаю… Захар Беляев у него в бане хоронился… я — пропащая, гулящая, но такого вытерпеть мочи нет.

Они враз заметили, что дверь в сени дома Дренова то и дело приоткрывалась, словно кто-то держал ее внутри неуверенной, ослабевшей рукой. Потом дверь захлопнулась, слышно было, как внутри опустился крючок.

Примолкнув, Дуня подобрала юбку и побежала со двора неизвестно куда.

Захватив кисет с остатками порошка, Яша с Зоей пошли в сельсовет, к следователю.

Варвара осталась присматривать за домом кладовщика, спрятавшись за поленницу под навес. Вскоре увидела, как Дренов, приоткрыв дверь сеней, высунул голову, осмотрелся, скрылся вновь.

Варвара продрогла, утонув в сугробе, топталась, чтобы согреть ноги. И дождалась: Дренов снова выглянул во двор, сбежал со ступенек и, застегивая на ходу полушубок, крепко прижимая локтем белый узел, выскочил на улицу.

По деревне ползли серые сумерки.

Варвара кралась следом, не спуская с Дренова глаз.

На опушке леса, опасаясь, как бы он не ускользнул, крикнула:

— Куда побрел, Никита, на ночь глядя?

Дренов побежал, не оглядываясь, легко перепрыгивая через выбоины, разбрызгивая по сторонам снег, перемешанный с грязью.

Косо, как дождь, сверху сыпалась ледяная крупка, засыпая следы.

Варвара выхватила из кучи валежника у дороги толстую палку, догнала Дренова и ударила по спине.

Он слегка приостановился, но сразу же побежал дальше.

За деревней женщине удалось опередить его. Размахивая палкой, она исступленно закричала:

— Не пущу!

Шаль сползла с головы, хомутом висела на шее. Подол был сырой и тяжелый, путался в ногах.

Дренов кидался из стороны в сторону, успел схватить палку за конец и потянул к себе. Он яростно бился и прыгал перед Варварой, как цепной пес у большого столба.

Сжав зубы, женщина с силой вырвала палку и ударила мужика по голове. Тот ткнулся лицом в снег. Узел его откатился в сторону. Силясь подняться, Дренов злобно глядел на Варвару и мычал, когда та хлестала его.

В ярости она могла и убить, но по дороге от деревни к ним бежали колхозники.

Варвара помогла Дренову подняться и, подталкивая сзади, повела навстречу людям, не выпуская палки из рук. Когда Дренов замедлял шаг и оглядывался, она потрясала ею и сурово говорила:

— Не озирайся… иди…

Впереди всех бежала Анисья Дорохова, оборачиваясь к колхозникам и крича:

— Скорее, братики… убьет он ее! — И ругалась яростно, по-мужичьи. Подбежав к Дренову, в злобе плюнула ему в лицо.

Он приостановился, но сзади его подтолкнула Варвара.

Старая Дорохова продолжала кричать, размахивая руками:

— Ты пуще его! И жалеть не для чо! Ты как следует его шваркни… Он Андрея чуть в тюрьму не посадил…

Колхозники окружили Варвару, словно защищая от беды.

Сзади бежала Зоя, простоволосая, застегивая на бегу пальто. За ней следовал Яша, размахивая шалью и крича:

— Застудишься… прикрой хоть голову-то…

Без шапки, с опущенной головой, Дренов озирался по сторонам, как затравленный. На лице от левого глаза до рта вздулся багровый, налившийся кровью рубец.

— Здорово ты его отметила, — без жалости смеялся кто-то. — И того мало…

Варвара еле держалась на ногах и все еще мелко дрожала не то от усталости, не то от возбуждения.

Люди расступались, когда она медленно пробиралась к крыльцу сельсовета. Как сквозь сон, слышала одобрительные возгласы:

— Варвара Николаевна не выдаст! За добро постоит…

В сельсовете за большим столом председателя сидел следователь, молодой человек с усталым лицом. Сдвинув густые черные брови, он начал допрос Дренова.

Тот сидел перед ним, подняв багровый избитый лоб.

У стены за следователем стоял Чувелев, жестко сжав челюсти, и не мигая в упор глядел на кладовщика.

Разведя руками, заикаясь, Дренов оправдывался:

— Не морил я лошадей… Я сам артельщик… Несут на меня люди зря… Жена по злобе наговаривает… девчонку ее я избил… — Он оживился, вспомнив об этом. — А за что избил? За дело избил… Без отца росла… страху не видела…

— А от Потехиной бежал зачем?

— А я не бегал! Вижу; несется за мной баба, трясется от злости, а она — вон какая, хоть кто испугается! Я в район шел… на базар…

— Не ври! — крикнула Варвара. — Разбери плетень-то, хватит!

Когда Дренову показали его кисет и тут же высыпали из углов на стол грудку белого порошка, он стал нахальным.

— Так почему же ты все-таки лошадей морил?

— А чтоб не мучились… А то опять их голодом изведут… Счужа жаль! — зло поблескивая глазами, кричал он.

— А корову Светлану ты уморил тоже, чтобы не мучилась? Пикулова оклеветал?

— Та-ак… А Варвару Потехину ты керосином поил вместе с Беляевым — тоже, чтобы не мучилась?

Этого Дренов, казалось, не мог слышать, перебил следователя, взвизгнул:

— Придумали! Варвару я не трогал! Это Захар… он и керосином… он и ломом бил…

— А ты как знаешь, что ломом? Может быть, ухватом? — живо спросил Чувелев.

Дренов на минуту растерялся, потом вновь закричал:

— Я ее за себя сватал, пусть сама скажет…

— Замолчи лучше! — рассвирепела Варвара. Одна мысль о его сватовстве, казалось, выводила ее из себя. — От твоего сватовства дрожь бьет, до волоса бежит… Э-э, да что с тобой говорить: из пепла огонь не раздуешь… — И вдруг она подпрыгнула от нового подозрения: — А Павла Бурцева чем ты бил? Ухватом или ломом?

Дренов опустил голову.

За милиционером он пробирался понуро, не поднимая глаз.

Люди расступались неохотно, молча и злобно оглядывали его.

И сразу же, как только закрылась за ним дверь, Федя, бледный, будто состарившийся в этот день, вполголоса спросил:

— Как же это мы недосмотрели?

Совершенно обессиленный, Чувелев вдруг начал бить себя в грудь:

— Я ему больше всех верил! — Губы его судорожно дергались.

— Тебе легко с ним было работать: он все за тебя решал!

— Сколько вреда артели причинили!

— Я колхоз хотел на первое место…

— Что же теперь нам делать? Что делать? — растерянно твердила Варвара.

— В Москву ехать, Варя! — весело крикнула от двери Лизавета. Она только что вбежала в комнату, радостно взволнованная, подняв руку в варежке, потрясая над головой какой-то бумагой.

— В Москву, поняла? Район тебя выдвигает на съезд колхозников…

— Ку-да? — задыхаясь от волнения, протянула Варвара и села в бессилье. — На какой съезд? На ферме отел начнется…

— Справимся без тебя… Сама я присматривать буду…

XVI

Поздно вернулась Варвара домой из сельсовета.

Андрей спал на кровати, раскинув широко руки. Обутые ноги свешивались к полу.

— Не дождался, сердечный, — посмеивалась Варвара, снимая с мужа сапоги и прикрывая ноги шубой.

Костя скинул с себя одеяльце, спал беспокойно. Серая наволочка на подушке расстегнулась, наполовину сползла.

Варвара прикрыла сына, тихо подошла к столу, сбавила у лампы свет и развернула тетрадь. Медленно, сосредоточенно что-то вписала, наконец зевнула и, расстегнув на груди платье, задула лампу. Темнота сохранилась только в углах избы. В окно уверенно бился рассвет.

Вещи выступали все отчетливее, казались значительными. Варвара увидела сбившиеся половики у порога и темные пятна грязи на них, на столе увидела швейную машину, заваленную бельем, и, наконец, перед собою стол с неубранной от ужина посудой.

Варвара схватила свои записки и бережно переложила их на скамью около детской кровати. Она знала, что «зажилась», как говорила Лизавета, и сознание, что она зажиточная, в первый раз не успокоило ее, а вызвало в ней чувство ответственности.

«Работы-то как еще много!» — подумала она и медленно застегнула платье.

Начинался новый день. Над домами в голубом морозце курился белый густой дымок. Послышался твердый скрип полозьев, звонко похрустывал обледеневший снег под ногами лошадей.

По дороге мимо дома медленно тащились подводы с дымящимся навозом. Рядом с первой лошадью мелко семенил Пикулов в длиннополой дубленой шубе, в шапке, закрывавшей половину лица, и в тяжелых серых валенках. Он все время заботливо оглядывался назад.

Варвара провела горячей ладонью по лицу, как бы смахивая остаток ночной сонливости.

Как в бреду, покидала она дом, прощалась с сыном, с Анисьей. Андрей все время порывался что-то сказать на прощание, начинал:

— Знаешь, Варя… — и смолкал на полуслове.

Варвара дохнула на снежинки, редко обсыпавшие ему воротник. Снежинки растаяли, заблестели. От этой ее ласки на Андрея повеяло чем-то таким надежным, что он невольно подумал: «Сильнее меня жена… отстал я…»

И, точно поняв его мысль, Варвара прошептала:

— Ничего, Андрюша… Жить будем лучше… учиться будем…

Их ни на минуту не оставляли вдвоем.

Лизавета ревниво оглядывала Варвару, поправляя на ней платок, смахивая с пальто невидимые соринки.

— Ты у нас совсем как городская теперь…

Андрей, крепко зажав в зубах папироску, наконец прошептал то, что так мучило его весь день:

— Ты прости меня, Варвара… за все прости… — И тут же рассмеялся, прикрывая шуткой еще не улегшееся волнение: — Раньше я грешил да каялся… А теперь — только каюсь.

В клубах дыма к станции, громыхая, подошел поезд.

Навстречу Варваре из вагона вышел высокий, строгого вида мужчина в потертом сером пальто, с чемоданом в руках.

Спустился с подножки, с любопытством оглядел колхозников и спросил:

— На съезд, видать, своего человека посылаете? — Голос у него был густой, низкий, но столько добродушия чудилось в нем, что колхозники невольно заулыбались.

— А вы кто такой будете?

— К вам приехал, с завода… Работать будем вместе…

Лизавета бросилась к вагону:

— Варвара, слышь, рабочее подкрепление приехало! — И строго оглядела приезжего: — Что долго собирался? У нас тут такие дела…

— Слыхал!

Через окно вагона Варвара еще раз увидела всех. Андрей держал за руку Костю. Мальчик махал матери варежкой. Что-то кричала Анисья и тоже махала перед лицом рукой. Лизавета подслеповато щурила глаза. Рядом стояли Пикуловы, Лузины, Чувелевы — все те, с кем она жила одной жизнью.

Последними увидела Варвара молодых — Яшу и Зою. Махнула им рукой. Тотчас же словно повинуясь взмаху ее руки, поезд медленно тронулся с места.

Люди за окном кивали, кричали что-то. Андрей, неся Костю на руках, некоторое время шагал рядом с вагоном.

Густой и белый, как молоко, паровозный дым застлал полустанок и дорогие лица.

Варвара метнулась к другому окну, надеясь увидеть их еще раз. Но, когда ветер отнес дым в сторону, станция уже кончилась, и сквозь густую пелену снега Варвара увидела лишь новую кузницу, длинный корпус скотного двора и ниже, у реки, недавно построенную мельницу, еще не успевшую покрыться мукой от помолов. Вдоль берега тянулись не достроенные еще, блестевшие смолой дома.

На другой стороне деревни, на окраине, мелькнула ее избушка с белыми тесинами на окнах, вросшая в сугроб, но ее тотчас же заслонило собою здание школы с высоким козырьком на крыше, с белым широким, словно распахнутым, подъездом.

Затем прошла в сторону поросшая сосняком гора, дальше которой Варваре не приходилось бывать.

На полях редко-редко торчали из-под розового снега былинки, проскочила мимо недалекая гора, покрытая снегом, точно укутанная в башлык.

Мутное солнце вынырнуло из-за поворота. Озера, покрытые снегом, глядели, как бельма. По берегам, как клыки, торчали скалы. Часто замелькали села.

Везде люди! Эта мысль наполнила Варвару радостью. Волна приятного жара прилила к голове, гулом отдалась в ушах, затуманила глаза. Да, везде люди, и все делают одно большое дело. Только бы научиться разбирать хорошего и плохого человека.

Где-то бродит среди людей злобный Захар Беляев, пакостит, караулит, куда посильнее ударить.

Вспомнила Варвара Павла Бурцева.

«Борьба!» — говорил он когда-то.

Не страшен стал Варваре скрывающийся враг.

Мелькнули в памяти лица близких людей, прощание с родными.

— Поборемся… силы есть… сил у нас на все хватит!

Поезд набирал скорость.


1934—1956 гг.

Загрузка...