Донбасс — моя третья мобилизация. Собственно говоря, прямого приказа о мобилизации на работу в Донбасс я не получал. Но с тех пор, как я вступил в комсомол, а затем в партию, вся моя сознательная жизнь проходит под знаком комсомольской и партийной работы. Вот почему эту свою новую работу — работу районного пропагандиста — я рассматриваю как мобилизацию.
Весной сорок шестого меня демобилизовали из рядов Красной Армии. Получив проездные документы, я, капитан запаса, поехал в Донбасс, куда меня пригласил мой бывший командир полка Василий Степанович Егоров, — он работал секретарем райкома партии.
С Егоровым меня связывают годы службы в одном полку.
Я служил под его начальством свыше полутора лет, был помощником начальника штаба полка по оперативной части — ПНШ-1.
Подполковник Егоров по профессии инженер. В дни наступления, в сентябре сорок третьего года, наш полк принимал участие в освобождении Донбасса. До войны Егоров работал в этих местах. Когда мы прошли Донбасс и вышли к Днепру, Егорову позвонил командир дивизии — это было в ночь наступления — и сказал, что по предписанию вышестоящих инстанций Егорова отзывают на работу в Донбасс. Командиру дивизии жаль было расстаться с Егоровым. Но приказ есть приказ, и командир дивизии предложил Василию Степановичу сдать полк своему заместителю. Василий Степанович просил отложить исполнение приказа на сутки — ему хотелось участвовать в наступательном бою, в котором его полк был направляющим. Подполковник считался в дивизии «офицером прорыва». И он повел полк в бой и был ранен в первые часы прорыва.
Мы находились на наблюдательном пункте полка, когда вблизи нашего окопа разорвался снаряд и нас обоих засыпало землей.
В санбат нас отвезли в одной машине, в санитарном поезде мы ехали в одном вагоне, и в госпитале наши койки стояли рядом. Третьим в нашей палате лежал тяжело раненный офицер-танкист Иван Петров. Это был молодой человек, почти юноша, с резкими, заострившимися чертами лица. Ко всему безучастный, он лежал, отвернувшись к стене. И только однажды он оживился: это когда ему принесли письмо из его части. Он молча слушал сестру, читавшую письмо. Она, видимо, исказила какую-то фамилию в письме, и он быстро поправил ее:
— Вельховенко, — сказал он и, медленно повернув к нам лицо, добавил: — Под Томаровкой шел справа от меня.
Василий Степанович тяжело переносил свою контузию. Заикаясь и растягивая слова, он говорил, что судьба сыграла с ним злую шутку — и в операции до конца не участвовал, и в Донбасс не поехал.
Город, в котором находился наш госпиталь, был маленьким тыловым городом. Василий Степанович и танкист были прикованы к постели, я же мог передвигаться и даже выходить из госпиталя. Неподалеку от госпиталя находился музей, в который свезли со всей округи множество книг. Музей этот — бывшая домовая церковь одного помещика — находился в ведении Наркомпроса. На время войны он был закрыт. Охранял книги старик — он впустил меня в музей лишь после того, как я получил разрешение из райкома партии.
В музее царил страшный холод. Я одевался как можно теплее — полушубок, ватные штаны, валенки, рукавицы. Старик-сторож открывал тяжелые двери, и я входил в холодное, озаряемое сумеречным светом, низкое сводчатое книгохранилище. Сторож запирал за мною дверь, видимо опасаясь, чтобы я не утащил книги, и я оставался один в этом старинном здании. Книг здесь было очень много. Они лежали на полу, на подоконниках — старые книги в кожаных переплетах. Я любил перебирать тяжелые, с медными застежками, старинные книги, сдувая пыль, перелистывать пожелтевшие страницы и, примостившись под окошком так, чтобы свет падал на книгу, смакуя каждое слово, медленно читал.
Книги были большей частью по военной истории. Возвращаясь в госпиталь, я обычно пересказывал Егорову содержание прочитанного. Когда я однажды сказал ему, что наткнулся на книгу по металлургии и горному искусству, он даже закряхтел от досады: прикованный к госпитальной койке, он не имел возможности ходить в этот музей.
Однажды зимней ночью я прочел моим товарищам по палате — Василию Степановичу и танкисту — лекцию. Конечно, это сказано слишком громко — лекция. Я рассказал им историю моего современника — комсомольца, которого комсомол мобилизовывал на различные работы. Первая моя мобилизация была связана с работой на селе — я организовал молодежь в комсомол, спустя год я получил возможность учиться в педагогическом техникуме, но так случилось, что меня снова мобилизовали. На этот раз меня послали на лесоразработки. Я страстно завидовал своим сверстникам — тем из ребят, которым выпало счастье поехать в счет семи тысяч комсомольцев строить заводы. Но лес нужен был этим стройкам. Я был лесорубом и вожаком молодежи. Я говорил себе: это мой лес идет на великую стройку. На одной из строек и я поработал — на ЧТЗ, Челябинском тракторном.
От тех лет у меня осталась вот эта тетрадь в клеенчатом переплете. Сюда я заносил свои заветные мысли. На первой странице клеенчатой тетради было записано: «Жить просто — мыслить возвышенно».
А ниже вторая запись: «Когда хочешь — все достижимо». Смешно теперь об этом вспоминать, но в эту тетрадь я записывал короткие и выразительные мысли писателей, поэтов, художников, мыслителей, государственных деятелей и политических борцов за лучшее будущее человечества. Мысли должны были быть, как я уже говорил, короткие и выразительные — в одну строку. Иногда я хитрил и бисерным почерком вписывал длинную мысль в одну строку.
Жизнь, опыт жизни ломает рамки любой выразительной фразы. И я стал заносить в свою тетрадь мысли, наблюдения, связанные с работой в период пятилеток. Тут были выписки из газет того времени, времени бурных темпов, были записи температуры бетона, темпов вязки арматуры и лозунги, которые мы развешивали на лесах стройки. Один из них я до сих пор помню: «Каменщик Петров Евсей кладет тысячу кирпичей!».
По этим записям я мог восстановить юность и молодость комсомольского агитмасса, жизнь своих сверстников. Я дорожил этой тетрадью и, уходя на войну, захватил ее с собой. Она была со мной все дни войны.
Всё это я рассказывал моему бывшему командиру. Я говорил шепотом, чтобы не потревожить тихо лежавшего танкиста. Но он вдруг сам попросил говорить громче. И повернулся к нам лицом.
В эту же ночь мы услышали рассказ молодого танкиста. Он сказал, что завидует мне — я столько видел в своей жизни. А он со школьной скамьи пошел на войну. Это его третье ранение. Первый раз он был ранен в бою под Ефремовом. Осколок снаряда задел лицевой мускул. Очнулся он в сумерках на утихшем поле боя. Он ослеп, почти ослеп. Охваченный отчаянием, испытывая резкую боль в глазах особенно в правом, он пополз по густой траве, приминая ее своим телом. Он полз, движимый бессознательным чувством жизни — только бы не остановиться Повернулся на спину и долго лежал, подставив залитое кровью лицо осеннему дождю. Правый глаз кровоточил. Осторожно коснувшись левого, он оттянул верхнее веко. Сперва он увидел свисавшую над ним тоненькую ветку, покрытую дождевыми каплями. Он поднял руку и отодвинул ветку. Что-то мерцало, светилось там, в ночной темноте. Постепенно глаз привыкал видеть. Долгую ночь провел танкист, лежа на траве, глядя на звезды.
Судьба сберегла его — утром его подобрали. Потом он был ранен под Томаровкой, потом под Березовкой. Он хотел жить. Он страстно хотел жить. И жизнь, говорил он, имела для него только один смысл: быть в строю, сражаться до последнего дыхания. Он боялся, что больше ему не придется сражаться, что он вышел из строя.
Я не знаю, кто сказал начальнику госпиталя, что я читал лекцию, или, вернее, рассказывал историю жизни моего современника. Но через несколько дней после этой ночи начальник госпиталя обратился ко мне с просьбой провести такую же беседу и в другой палате. Я согласился проводить беседы. Моя мысль как бы вырывалась из госпитальных стен, я быстрее окреп — и вскоре получил возможность вернуться в полк.
Прощаясь со мною, Василий Степанович сказал, что ежели после войны я пожелаю приехать в Донбасс, то чтобы я ехал прямо к нему в район.
Но до конца войны было еще далеко. Мы обменялись адресами, обещая друг другу писать. На последнем этапе войны меня снова ранило — под Кюстрином. На этот раз я долго лежал в госпитале — около года, а весной сорок шестого, демобилизовавшись, я взял да и поехал к Егорову. Ехал я в Донбасс с каким-то тревожным чувством: что я там буду делать, не лучше ли пойти учиться в педагогический институт, в котором я учился до войны?
Апрельским вечером я приехал в район, в котором работал Василий Степанович. Со мной был небольшой чемодан с вещами, полевая сумка с компасом, а в сумке, вместе с командирской книжкой, хранилась моя старая тетрадь с «заветными мыслями». От времени и передряг тетрадь порядочно поистрепалась. Многое в записях было трудно разобрать, но первую мысль, записанную на первой странице, все еще можно было прочесть: «Если хочешь — все достижимо».
В райком партии я пришел в сумерки. Егоров был там. Я спрашивал себя: да тот ли это командир полка, которого я очень хорошо знал и с которым прослужил в одном полку?.. Гражданская одежда сильно изменила его внешний вид. Он был в синей куртке, какую носят прорабы и мастера. А на ногах у него были тапочки. Эти тапочки больше всего смутили меня. Во всем его облике было что-то обыденное, я бы сказал, штатское. Из нагрудного кармана синей куртки выглядывала записная книжка в клеенчатом переплете.
По военной привычке я представился своему старому командиру полка:
— Капитан запаса Константин Пантелеев прибыл в ваше распоряжение.
Я напомнил Василию Степановичу о нашем разговоре в госпитале, когда мы условились, что я приеду после войны на работу в Донбасс. Как только Егоров услышал слово «работа», он замахал руками и, смеясь, сказал: «Брось думать сейчас о работе. Отдохнешь от военной жизни, погуляешь, а потом уж решишь, где работать и что делать».
Он потянул меня к свету, падавшему из окна.
— А ну, покажись, — говорил он. — Как раны? Зажили, зарубцевались?
Его позвали к телефону, и я подошел к стене, на которой висела карта района, склеенная из разных листов. Один лист мне показался знакомым. Это был старый, отработанный лист военной карты. Василий Степанович когда-то вел свой полк по этой оси. На этом листе можно было даже заметить полустертые карандашные пометки подполковника.
Егоров взял из моих рук полевую сумку с компасом, улыбаясь сказал;
— Сориентируемся, товарищ ПНШ.
Он стал рассказывать, каким застал район после немцев, каковы были «исходные рубежи». В самый разгар нашей беседы кто-то вошел и сказал знакомым мне голосом:
— Товарищ гвардии подполковник, вы просили напомнить: сейчас девятнадцать ноль-ноль…
Я обернулся и увидел Федоренко, бывшего ординарца подполковника Егорова. Он по привычке продолжал именовать Егорова гвардии подполковником. Он тоже порядочно изменился, этот здоровый приземистый хлопец, сменивший гимнастерку на украинскую вышитую рубашку.
На семь было назначено заседание бюро райкома, и Василий Степанович, извинившись, попросил меня подождать конца заседания.
Федоренко сразу ввел меня в курс райкомовской жизни.
— Работы много, — сказал он деловым тоном. — Целый день мотаемся по району… То уголь, то хлеб, то кооперация… И за все отвечай. Ни минуты передышки, товарищ гвардии капитан!
Нет, он был все такой же — ординарец Федоренко, теперь помощник секретаря райкома. Как когда-то на фронте, так и сейчас, он не отделял свою жизнь и работу от жизни и работы Егорова, считая, что все, что они делают, они делают вместе — подполковник и Федоренко.
Федоренко сказал мне, какие у Егорова планы в отношений меня. Он даже назвал мне должность — должность штатпропа.
— Для пропаганды, — воодушевившись, сказал Федоренко, — тут, товарищ ПНШ, богатое поле деятельности.
Дверь кабинета раскрылась, и оттуда послышался голос Василия Степановича: «Чайку бы!» — Федоренко пошел доставать чаю. Как часто в полку я слышал этот возглас:
— Чайку бы!
Прислушиваясь к голосам, которые раздавались за дверью, — они говорили о тоннах угля, о метрах проходки, — я почувствовал дыхание новой для меня жизни. И дорого мне было и приятно, что эту жизнь, жизнь района, организует и направляет Егоров, полк которого в дивизии считался направляющим.
Мы вышли из райкома, и Федоренко повел меня показывать свое хозяйство. В просторном гараже, который одновременно служил и конюшней, он показал мне высокую гнедую лошадь и сказал, что это — лошадь второго секретаря райкома Приходько. Потом он показал мне нечто вроде старого тарантаса, который служил для разъездов инструкторов и пропагандистов. Из всего автопарка в хорошем состоянии, «в полной боевой готовности», как выразился Федоренко, был только один вездеход. Федоренко завел машину, вывел ее из гаража и с шиком проехался по двору. Это был старый, видавший виды фронтовой вездеход. Машина была открытая. Хотя Егоров по старой фронтовой привычке любит ездить в открытой машине, он, Федоренко, этого не одобряет: «Одно дело на фронте — там нужно смотреть за воздухом, а другое — в тылу».
На другой день Егоров пригласил меня поехать с ним по району.
В райком я пришел рано утром. Дверь кабинета секретаря была приоткрыта. Я постучал и спросил, можно ли войти. Два голоса ответили: «Можно».
Увлеченные разговором, Егоров и его собеседник — грузный мужчина с хмурым лицом — не обратили на меня никакого внимания.
Я сел в сторонке и стал слушать.
Это был разговор об угле — о плане добычи, о темпах проходки, о сроках, о сводках — обо всем том, чем жил район в те дни.
Собеседник Егорова сердито сказал:
— В срок трудно уложиться. Очень трудно.
На это Егоров отвечал:
— Надо подумать.
— А где я возьму рабочих?! — сказал грузный человек.
— Надо поискать, — сказал Егоров.
И снова пошел разговор, почти целиком состоявший из цифр и технических терминов. Собеседник Егорова приводил цифры, как будто выбрасывал их на стол, и мне чудилось, что они рассыпаются со стуком, как костяшки счетов. Егоров возражал мягко и тоже пользовался цифрами, однако сразу было видно, что тонны, метры и сроки для него не только арифметика — за ними чувствовались люди, на плечи которых должна лечь вся громадная работа, и эти-то люди и интересовали Егорова. Он называл бригадиров и шахтеров, вспоминал их успехи или неудачи…
Наконец, они заметили мое присутствие. Егоров познакомил меня со своим собеседником.
— Панченко, — сказал грузный мужчина, протягивая мне руку. — Управляющий угольным трестом. Илларион Федорович. Вес — 120 кило…
Егоров сказал, что мы поедем в поселок «Девятой» шахты.
— В один населенный пункт, — сказал он, улыбаясь.
До шахты было километров пять, но ехали мы очень долго, что-то около трех часов. Егорову нужно было то переговорить со встречным шахтером, то заглянуть на площадку строящегося Дома культуры, то посмотреть всходы в поле. Он проворно выскакивал из машины и тянул за собой управляющего и меня. Панченко с трудом поспевал за секретарем райкома.
Сразу за райкомом начиналась главная улица поселка. Черные остовы сгоревших строений перемежались с недавно отстроенными домами. Дома, сложенные из грубого известняка, показались мне унылыми. Да и все вокруг выглядело серым — изрезанная холмами местность, хмурые громады терриконов. Странно было видеть на этой улице молодые деревья.
День был тусклый, над вершинами терриконов ходили темные тучи. Трава, которая только-только начала пробиваться на жесткой донецкой земле, не могла развеять во мне то впечатление серости, которое лежало на всем вокруг.
Я обратил внимание, что на всех новых зданиях, которые возводились в поселке, краской было выведено: «Взорвано немцами в сентябре сорок третьего года. Восстановлено тогда-то».
Егоров любил трогать руками камень, дерево, железо.
Вдруг он сказал:
— А вы бы посмотрели, что было тут год тому назад…
На обратном пути он спросил меня: какое я принимаю решение — остаться в районе или ехать учиться.
— Я решил остаться.
Чудесно, — сказал Егоров, и по тону его голоса я понял, что он рад моему решению. — Условия работы обычные.
Я заинтересовался, что именно он имеет в виду под «обычными условиями». Он обернулся и просто сказал:
— Трудная жизнь, товарищ Константин Пантелеев.
И я понял, что Егоров говорит это серьезно, он как бы хотел мне сказать: подумай, хватит ли у тебя сил и желания.
— Многого я обещать не могу, — сказал Василий Степанович, — но одно я вам твердо обещаю — трудную жизнь. Это уж совершенно наверняка. Очень трудную.
Он говорил тихо и все время смотрел на бегущую впереди дорогу.
— Разрушения, как видите, громадные и объем работ громадный. А людей, дорогой ПНШ, маловато. Жилфонд разрушен на сорок, а в поселке «Девятой» шахты на пятьдесят процентов. Имеются общежития, где койки еще в два яруса…
Но тут не выдержал управляющий.
— Да что ты запугиваешь его? — сказал Панченко и, наваливаясь на меня могучим плечом, горячо заговорил:
— Вы, товарищ Пантелеев, не слушайте его… Он вам такое наговорит, что вы, чего доброго, сбежите… Это же жемчужина — наш район. А какие пласты! Мощные, богатые… А какие возможности!
— Которые, кстати сказать, мало используются, — сказал усмехнувшись Егоров.
И тотчас у них завязался горячий спор. Они забыли о моем существовании и всю дорогу, пока мы ехали к райкому партии, спорили о темпах добычи угля. Темпы эти никак не удовлетворяли Егорова.
Когда мы подъехали к райкому, Егоров, не вылезая из машины, еще раз спросил меня: не передумал ли я? Я снова сказал, что остаюсь при первом решении.
И снова я увидел по улыбке, которая блеснула в глазах Егорова, что он доволен моим решением.
— Кое в чем Панченко Илларион Федорович прав, — теперь он словно хотел подбодрить меня, — район наш хотя и трудный, но перспективы имеет хорошие.
Получив направление из райкома, я поехал в обком партии. Я выбрал путь через Алчевск и Кадиевку. Мне хотелось побывать в районе шахты «Парижская Коммуна» — там зимою сорок первого воевал наш 109-й полк.
Я поднимал руку на перекрестках дорог, садился на попутные машины. Это были грузовики с высокими бортами — на таких машинах в годы войны возили боеприпасы. Теперь на них везли лесоматериалы, кровельное железо, цемент.
За Алчевском я сошел с машины и пошел пешком искать знакомые места. Ночь я провел в маленькой низенькой хатке, прилепившейся к краю оврага. Окрашенная белой крейдой, она напоминала мне ту хату, в которой когда-то находился штаб нашего полка. Крыша хаты была ржавой; на ней лежали камни, видимо для того, чтобы сильный донбасский ветер не сорвал ее, а то, чего доброго, не унес бы с собою и всю хатку.
Хозяева приютили меня на ночь, и я лег на холодном земляном полу.
Я спросил старика-хозяина: не та ли это хата, в которой когда-то стояли бойцы 109-го полка.
Хозяин добродушно улыбнулся:
— Та кто его знае… Може тут и стояли хлопцы 109-го…
Вся хатенка снизу доверху была оклеена старыми газетами. Я приподнялся, чтобы лучше разглядеть. Один истлевший лист показался знакомым: это была наша фронтовая газета «Во славу Родины».
Утром я простился со своими хозяевами и снова вышел на дорогу.
Водители не отказывали мне и охотно подвозили меня от одного пункта к другому. Они видели во мне демобилизованного солдата — я был в шинели с перекинутой через плечо полевой сумкой. Грузовик, в котором я ехал, был полон пассажиров. Напротив меня, упираясь спиной в шоферскую будку, сидел маленький коренастый мужчина. Он сидел по-шахтерски — на корточках, и заботливо прижимал к себе детей, целый выводок. Рядом с ним сидела молодая женщина с усталым лицом. На ней была широкая, не по плечам, видимо мужнина, шинель. Когда машину встряхивало, женщина испуганно вскрикивала и припадала плечом к мужу.
Меня всё интересовало: машина, пассажиры, дорога, терриконы, небо. Кто-то спросил меня: демобилизованный ли я.
И я вдруг сказал, засмеявшись:
— Я мобилизованный. Да, да, я мобилизованный и остаюсь работать в Донбассе.
Коренастый мужчина спросил, на сколько я законтрактовался. Я ответил: — на всю пятилетку. Он спросил:
— Какие условия?
Я ответил:
— Условия обычные.
Он спросил, где я буду работать: металл, уголь, стройка?
— Все, — сказал я таким голосом, который, вероятно, удивил моих попутчиков. — И уголь, и металл, и стройка…
И я развел руки, как бы охватывая все, что простиралось справа и слева от дороги.
Коренастый мужчина посмотрел на меня и улыбнулся. Он даже подмигнул — хватил, мол, парень… Я устыдился своего порыва и смущенно попросил закурить. И тотчас со всех сторон ко мне потянулись вышитые кисеты и портсигары, сделанные из алюминия — знакомые фронтовые кисеты и портсигары. «Сколько фронтовиков на нашей земле!» — думал я, оглядывая своих спутников. И я в нескольких словах рассказал им, что эти места, которые мы сейчас проезжаем, мне знакомы по первому году войны: здесь когда-то воевал мой полк, 109-й стрелковый. До войны он входил в 30-ю Иркутскую дивизию, потом был переведен в другую дивизию, но песню он пел старую, иркутскую:
«От голубых сибирских рек к боям чонгарской переправы
Прошла тридцатая вперед в пламени и славе»…
— Сто девятый? — спросил меня низкорослый спутник. — Так это же наш сосед!.. — вдруг радостно вскрикнул он и весь подался вперед. — Сосед справа.
И стал называть мне пункты, где видел наш полк: Моздок, станица Воскресенская…
— Хороший полчок!.. — сказал он.
И, обхватив руками весь свой выводок, доверчиво прижавшийся к отцу, он стал что-то рассказывать жене.
Водитель остановил машину, чтобы переменить скат. Коренастый мужчина, тот, что был на войне моим соседом справа, взял солдатский котелок и пошел в ближайшую хату за водой. Он напоил детей, поправил платьице на старшенькой девочке, перевязал пуховый платок на маленьком.
— Сто девятый, — сказал он, видимо желая продолжить разговор, — ведь вот какая история.
Все время, пока он говорил, он не упускал из виду детей и жену, и когда она встала и подошла к нам, он сказал ей ласково;
— Оленька, вода в котелке свежая, родниковая.
Водитель обошел машину, осмотрел скаты и, вытирая свои замасленные руки, спросил меня:
— И Сидорова вы знали? Подполковника Сидорова… Мы с ним ездили на легковушке.
И по его огрубелому лицу пробежала тень улыбки.
В обкоме со мной беседовал секретарь обкома по пропаганде. Он тоже предложил мне работать районным пропагандистом. Я высказал ему свои сомнения: от жизни я отстал и опыт у меня ограниченный, накопленный только в годы войны, когда я был политбойцом. Агитация, которую я проводил в полку, скорее всего была лобовая агитация. Я агитатор близкой дистанции. Пропагандистская же работа требует более широкого разворота, иной глубины. Справлюсь ли я?.. Хватит ли у меня сил?..
…Свою первую лекцию о пятилетнем плане восстановления и развития народного хозяйства СССР я прочел тете Поле — старейшему работнику нашего райкома партии. Старая женщина, хорошо знавшая весь район, она эвакуировалась во время войны с райкомом на Урал, а потом вернулась в Донбасс.
Для всех посетителей райкома эта старая седая женщина с выцветшей косынкой на голове была всего-навсего уборщицей. Но для нас тетя Поля была чем-то значительно большим, чем только техническим работником. В райкоме ее шутливо называли «четвертым секретарем».
Однажды я слышал, как она беседовала с зашедшим в райком посетителем, который настойчиво добивался разговора с кем-нибудь из ответственных работников.
— У нас тут все ответственные, — с достоинством сказала тетя Поля. — А вам, собственно, по какому делу?
— Дело у меня тонкое, — сказал посетитель, — сложное, трудное.
Но какое дело его привело в райком, он так и не решался сказать тете Поле. Она вывела его из затруднения, посоветовав:
— Если у вас дело срочное, требующее немедленного разрешения, — сказала она, — то пойдите направо, в оргинструкторский… А если вам нужно посоветоваться, по душам поговорить, то пожалуйте налево, в отдел пропаганды и агитации.
Вот она и была моим первым слушателем. Это было в одно из воскресений. Я дежурил по райкому партии, окна дома были раскрыты, и, сидя у подоконника, я составлял план лекции. Тетя Поля передала в обком партии суточные сводки о добыче угля и о ходе строительных работ. Строительную сводку она даже прокомментировала, упрекая строителей в том, что они хотя и выполнили план, но выполнили в рубле. По ее мнению, строители любят объемные работы, а от мелкой отделки они, как она выразилась, нос воротят.
Передав сводку, она взялась за уборку помещения. Когда она узнала, что я работаю над лекцией о пятилетке, она стала разговаривать шепотом и ходить как можно тише. Она даже принесла мне в чашке колодезной воды.
Я срисовал с карты, висевшей в комнате Василия Степановича, карту Донбасса и по привычке «поднял» ее — цветными карандашами разрисовал реки, холмы, населенные пункты, леса и нанес шахты, заводы, которые нужно восстановить в нашем районе.
Работая над докладом о пятилетке, читая многочисленные материалы, делая выписки из них, я все время спрашивал себя: что же лежит в основе успеха нашей работы, где корни этого стремительного движения вперед, которым охвачена вся наша страна и в частности наш Донбасс?
Партия, государство вкладывают в дело восстановления Донбасса огромные материальные средства. Госплан планирует эти фонды. Но существует еще один фонд, который ни на каких весах не измеришь. Фонд, который учитывается партией большевиков. Это — сила творчества народа.
В четвертую годовщину Октябрьской революции, выступая перед рабочими Прохоровской мануфактуры, Ленин, как это явствует из краткого газетного отчета, говорил, как о невиданном чуде, о том, что голодная, полуразрушенная страна победила своих врагов, могущественные капиталистические страны. «Все, чего мы достигли, — сказал Владимир Ильич, — показывает, что мы опираемся на самую чудесную в мире силу — на силу рабочих и крестьян». Это сила творчества, та чудесная сила, которая дает себя знать и в будничной жизни, и на крутых поворотах истории.
— СССР снова вступил в период мирного социалистического строительства, прерванного вероломным нападением гитлеровской Германии. Успешно начав еще в ходе Отечественной войны восстановление разрушенного хозяйства районов, подвергавшихся оккупации, Советский Союз в послевоенный период продолжает восстановление и дальнейшее развитие народного хозяйства на основе государственных перспективных планов, определяющих и направляющих хозяйственную жизнь СССР.
Этими словами, словами из закона о пятилетнем плане восстановления и развития народного хозяйства СССР я начал свою лекцию. Тетя Поля слушала меня очень внимательно.
— Посмотрите на карту Донбасса! — сказал я торжественно и волнуясь. — С севера на юг, с востока на запад на многие десятки километров простирается мощный индустриальный бассейн. Уголь, металл, химия!
Я украдкой взглянул на тетю Полю. Она сидела напротив меня, откинув седую голову, задумавшись о чем-то, ее старые узловатые от работы руки лежали на коленях, она не пропускала ни одного моего слова. Когда, окончив лекцию, вернее конспективное изложение моей будущей лекции, я, стараясь скрыть свое смущение, спросил тетю Полю: все ли ей было понятно, она не сразу мне ответила.
— Вот какая это будет жизнь! — вдруг сказала она, точно отвечала своим мыслям.
Я не сразу приступил к своей прямой работе штатного пропагандиста. Егоров вызвал меня и сказал, что придется мне поехать в одно из подсобных хозяйств треста, проверить, как идет прополка овощей, проверить и, если надо, то и организовать поливку.
— Знаете, — сказал он, глядя куда-то в сторону, — людей маловато, а объем работ большой… Побудете там, в зависимости от обстановки, дождетесь, когда туда приедет второй секретарь райкома, товарищ Приходько, и вернетесь в райком.
В совхозе я пробыл пять дней. Вечером пятого дня приехал Приходько. Он был в сером брезентовом плаще. Пыль лежала густым слоем на его плечах, на бровях, на щеках. Он приехал в том самом экипаже, который мне показывал Федоренко, и сам правил лошадью. Сунув кнут за голенище сапога, он подошел ко мне и протянул руку.
— Второй секретарь райкома… — и, чуть усмехнувшись, добавил: — Специалист по прорывам.
Я назвал себя: Пантелеев.
— Штатпроп, — улыбнувшись сказал Приходько и окинул меня таким взглядом, точно хотел сказать: «Ну ладно, живи…»
Я хотел было доложить ему о положении дел в совхозе, но он вдруг кивнул головой и, не обращая на меня внимания, стал расспрашивать директора совхоза; по тону его вопросов и по тому, как почтительно ему отвечал директор, я понял — это хозяин.
Как только я приехал в райком, меня вызвал к себе Василий Степанович. Внимательно слушая мое сообщение о ходе работ в совхозе, он несколько раз даже поправлял меня. Мне показалось, что он и без меня знает положение дел в совхозе, но решил проверить мое умение разбираться в обстановке.
— А вы загорели, — сказал он вдруг, искоса глядя на меня и улыбаясь. — Теперь вот вам другое задание — сегодня же нужно выступить с докладом о задачах пятилетки.
Я хотел было сказать ему, что устал с дороги, что мне нужно время, чтобы подумать, подготовиться…
— Хороший народ собрался, парторги шахт.
— Надо? — спросил я.
— Надо, — сказал Василий Степанович.
За те дни, что я пробыл на прополке, я как-то отошел от подготовленного доклада — и волновался, сумею ли хорошо выступить. Мои опасения оправдались: я чувствовал, что перенасытил доклад цифрами, что главное ускользало. Когда я позже спросил Егорова, какое впечатление произвело на него мое первое выступление, он не сразу ответил.
— Как бы вам сказать, — заговорил он медленно, точно не желая обидеть меня резким отзывом, — для начала, конечно, неплохо… Но — оперативности мало! Слишком общо, так сказать, «взагали»!..