Ill

Она задумчиво брела позади, стараясь быть как можно незаметнее. Руфь настояла, пришлось ее сопровождать. Свет пробивался сквозь кроны Люксембургского сада, и казалось, будто гуляешь под гигантским стеклянным сводом. Самая что ни на есть литературная прогулка: герои скольких книг устраивали здесь променад по воле авторов! Вдруг Руфь (она была в пальто цвета граната) остановилась под конским каштаном, прислонилась к стволу и улыбнулась. Щелк! У нее определенно талант модели. Ее профиль навевает воспоминания о классической живописи. Над головой Руфи – узкий кусок неба, похожий на челюсть антилопы. Щелк! Вот она уже идет дальше, подняв воротник, делает три шага и оборачивается, насмешливо глядя в объектив и чуть склонив голову набок. Щелк! Вот бюсты великих: Флобер, Бодлер, Верлен… Руфь и бровью не ведет. Но бюсту Шопена слегка поклонилась. Щелк! Солнечный свет, совсем как на картине, струится сквозь верхние ветви деревьев, под ногами хрустит гравий главной аллеи, французы вечно стремятся упорядочить пространство, понаставить везде заборов, решеток, проложить дорожки в чистом поле. Вот Руфь присела у пруда, окунула пальцы и шутя плеснула водой в сторону фотографа. Щелк.

Герта наблюдала молча, будто происходящее ее совсем не касалось. В конце концов, она только потому и пришла сюда, что подруга не вполне доверяла венгру. Но и Герту завораживала эта игра. Она никогда не интересовалась фотографией, но угадывать невидимые движения ума, избирающего мизансцену для каждого кадра, показалось увлекательным. Все равно что охотиться.

Камера «лейка» была компактной и легкой, с затвором-шторкой, большим диапазоном выдержек и двухлинзовым объективом.

– Только что выкупил ее из ломбарда, – с улыбкой объяснил венгр, не выпуская изо рта сигарету. Звали его Эндре Фридман. Глаза черные, чернущие, спаниельи, на левой брови крошечный шрам полумесяцем, свитер с высоким завернутым воротом, сам импозантный, как киноактер, с легкой презрительной гримасой, угадывающейся в уголках губ. – Это моя невеста, – пошутил он, поглаживая камеру. – Жить без нее не могу.

Пришел он на встречу с приятелем – поляком Давидом Сеймуром, тоже фотографом и тоже евреем. Тот был худ и застенчив, носил интеллигентские очки и отзывался на прозвище Чим. Похоже было, что они с Эндре давние друзья. Из тех, кто, когда пошла плохая масть, молча ставит на стол стакан и не жалуется, что бы ни случилось. Почти как у Герты с Руфью, но немного по-другому. У мужчин всегда все иначе.

На обратном пути в Латинский квартал разговорились о жизни, о том, кто откуда родом, как попали сюда, о судьбе беженца… Но в каких декорациях! Париж, сентябрь, высокие платаны, время, летящее стрелой, когда ты молод или далеко от дома, например тут, на рю Шерше-Миди, где звуки аккордеона, словно красноперые рыбки, скользят над тротуарами… Герта уже успела разобраться в ситуации. Она шла рядом с Эндре, как будто так и надо. Им легко было попадать в ногу, они не сталкивались, не сбивались, но все же соблюдали дистанцию. Герта неторопливо затягивалась сигаретой и говорила, не глядя Эндре в глаза, однако пристально его изучая. Фотограф показался ей немного самодовольным, красивым, амбициозным, иногда слишком предсказуемым, впрочем, как и все, соблазнительным, но в то же время довольно вульгарным, недостаточно утонченным, невоспитанным. И как раз когда они шли через дорогу к каналу Сен-Мартен, его дерзкая рука просочилась Герте под свитер и коснулась талии. Всего на долю секунды, но хватило и этого. Обожгло как спичкой! Первая реакция – оборона. Что о себе вообразил этот венгр! Она резко повернулась, готовая наговорить гадостей, глаза гневно сверкали, будто зеленые угли. Эндре лишь слегка улыбнулся, искренне и беспомощно, почти застенчиво, как ребенок, которого поймали на шалости. Во взгляде у него мелькнуло что-то такое… какая-то обаятельная неуверенность. Его желание понравиться было так очевидно, что Герта вдруг расчувствовалась почти как в детстве, когда ее, бывало, отругают ни за что и она сидит на крыльце, изо всех сил стараясь не плакать. «Осторожно! – подумала она. – Осторожно. Осторожно».

Сеанс фотосъемки вышел как минимум познавательным. Эндре и Чим говорили о фотографии, как будто речь шла о миссии тайного общества, о новой секте эзотерического иудаизма, чьи интересы простираются от митинга в поддержку Троцкого в Копенгагене до европейского турне американских комиков Лорела и Харди, которых Эндре недавно снимал. Герте этот способ заработка показался интересным.

– Не думай, что все так радужно, – поспешил он ее разочаровать. – Конкуренция слишком велика. Половина беженцев в Париже – фотографы или мечтают стать фотографами.

О секретах печати, о 35-миллиметровой пленке, о размере диафрагмы, о ручной сушке и глянцевателях Эндре говорил словно о ключах, открывающих дверь в новую вселенную. Герта слушала и запоминала. Ей нравилось узнавать новое.

До конца дня они так и бродили от площади к площади, по пути заходя в кафе, переживая мгновения, когда слова еще мало значат и все происходит легко. Руки Эндре, сложенные лодочкой, чтобы защитить от ветра огонек сигареты. Смуглые надежные руки. Манера Герты ходить, уставившись под ноги, улыбаясь и повернувшись чуть-чуть влево, как будто давая ему место рядом с собой. Руфь тоже улыбалась, но по-другому, чуть грустно и смиренно, уступая главную роль подруге и будто говоря про себя: надо же, вот тебе и тихоня. Но на самом деле она так не думала. Их женское соперничество всегда было не более чем игрой. Она шла позади, занимая разговором поляка. Такова была ее роль в этот вечер, и Руфь прекрасно справлялась. Сегодня я постараюсь для тебя. Завтра – ты для меня. Чим глядел на нее со смесью восхищения и снисходительности, как смотрят мужчины на заведомо недоступных им женщин. Каждый по-своему ощущал влияние луны, показавшейся на краешке неба, яркой, сияющей луны, похожей на жизнь, полную скрытых до поры возможностей, математических случайностей, жизнь, в которой царит принцип неопределенности. А где-то вдали, на ночной площади разноцветные фонари, патефонная музыка… Они поужинали вчетвером в ресторане, куда их привел Эндре, в зале с маленькими столиками, накрытыми скатертями в красно-белую клетку. Заказали что подешевле: пшеничный хлеб, сыр и белое вино. Чим указал на один из столиков в глубине зала, к которому то и дело кто-то подходил. Центром притяжения был, по-видимому, высокий тип в вязаной шапочке с чем-то вроде шахтерского фонаря на лбу.

– Это Ман Рей, – сказал Чим. – Вокруг него всегда полно писателей. А вон тот, рядом с ним, в галстуке, с худощавым лицом, – Джеймс Джойс. С приветом парень. Ирландец. Когда напьется, стоит его послушать. – После этого Чим указательным пальцем вернул на переносицу сползшие очки и снова замолчал. Он обычно помалкивал, но, если уж раскрывал рот – трезвый ли, пьяный, – всегда говорил как будто что-то очень личное, тихим голосом, словно бы себе за пазуху. Герта сразу почувствовала к нему симпатию. Чим показался ей застенчивым и очень образованным, как ученый талмудист.

Пластинка голосом Жозефины Бейкер пела J’ai deux amours[6], и песня навевала воспоминания об узких темных улицах, извилистых, как угри. Разговоры плавали и тонули в клубах сигаретного дыма. Обстановка располагала к откровенности.

В беседе верховодил Эндре. Сыпал словами, словно пытаясь соорудить из них мост между собеседниками. Говорил горячо, самоуверенно, иногда замолкал, чтобы затянуться сигаретой, и тут же принимался что-то рассказывать снова. Они с другом в Париже больше года, сообщил он, пытаются пробиться, как-то выживают за счет рекламной съемки и случайных заработков. Чим сотрудничал с журналом «Регар» французской компартии, а Эндре перебивался отдельными заказами от разных агентств. Важно было иметь друзей. У Эндре они были. И в Центральном агентстве, и в Англо-континентальном – люди из венгерской диаспоры, эмигранты вроде Гюга Блока, надежного парня – если допустить, что на венгров вообще можно положиться. Фотограф шутил, улыбался, говорил не умолкая. Иногда посматривал в глубину зала, но потом снова оборачивался к Герте, заглядывая ей в самую душу. Вот мои верительные грамоты, как бы говорил он. Девушка слушала его задумчиво, слегка склонив голову. В ее глазах не было легкомысленных обещаний. В них проглядывало нечто суровое, осуждающее, словно Герта сравнивала только что услышанное с чем-то слышанным давно и приходила к не самым утешительным выводам. Эндре казалось, что глаза у нее удивительно ясные, цвета оливкового масла, с зелеными и фиолетовыми прожилками, как те цветы, которые в детстве он видел на городских клумбах в Будапеште. Хотелось быть с ней откровенным, и он продолжал рассказывать. Ассоциация революционных писателей и художников тоже иногда их выручала. Солидарность беженцев. Именно на собраниях ассоциации они познакомились с Анри Картье-Брессоном, высоким аристократичным нормандцем, отчасти сюрреалистом, и стали вместе печатать фотографии и промывать свежеотпечатанные снимки в биде у него на квартире.

– Если на тебя навесят ярлык фотографа-сюрреалиста – пиши пропало, – сказал Эндре на своем ломаном, но старательном французском. – Заказов не получишь. Превратишься в оранжерейный цветок. Но если скажешь, что ты фоторепортер, весь мир – твой.

Он не ждал прямых вопросов, чтобы рассказать о своей жизни, а был весь устремлен вовне, этакий говорун, с эмоциями через край. Герте он показался совсем юным. На глаз она дала ему двадцать четыре – двадцать пять. На самом деле ему едва исполнилось двадцать, и он до сих пор был наивен, как все мальчишки, играющие в героев, преувеличивал и приукрашивал собственные подвиги. Но оратором Эндре был гениальным, стоило ему раскрыть рот – и все вокруг замирали. Как, например, когда он рассказывал о беспорядках в день вступления в должность правительства Даладье. Герта и Руфь прекрасно помнили эти события. 6 февраля, льет дождь. Фашисты созвали грандиозную манифестацию напротив Бурбонского дворца, и левые в ответ организовали несколько контрманифестаций. Результат – уличные бои.

– На машине Гюга я добрался до Тур-ля-Рен, а потом пешком – до Пляс-де-ля-Конкорд. Оттуда хотел по мосту дойти до Национальной Ассамблеи. – Эндре перешел на немецкий, которым владел гораздо лучше. Он сложил руки на груди и оперся о стол локтями. – Там было сотни две конных полицейских, в колонне по пять. Перейти на ту сторону было невозможно. Но тогда люди окружили какой-то пассажирский автобус, и тут-то все и началось: вспыхнул огонь, полетели камни, зазвенели стекла, рукопашная между фашистами из «Аксьон Франсез», из «Жёнес патриот» и нашими. Ночью – того хуже. Не осталось ни одного целого фонаря. Свет – только от факелов и костров. – Поднося сигарету к губам, Эндре пристально смотрел на Герту. В его голосе звучала не только горячность, были тут и хвастовство, и азарт, и мужское тщеславие. Все, что заставляет взрослых мужчин по-детски корчить из себя киношных ковбоев. – Всё в дыму, а тут еще и дождь. Мы знали, что бонапартисты сумели подойти очень близко к Бурбонскому дворцу, так что перегруппировались, чтобы преградить им дорогу. Но полиция начала стрелять с моста. Несколько снайперов сидели на конских каштанах на Тур-ля-Рен. Настоящая бойня: семнадцать убитых и больше тысячи раненых. – Эндре выдохнул дым. – И хуже всего, – добавил он, – что я не смог сделать ни единого кадра. Света не хватало.

Герта внимательно на него смотрела, облокотившись о стол и уперев в ладонь подбородок. Бориса Тальхайма в тот день задержали и отправили обратно в Берлин, как и многих других товарищей. Социалисты и коммунисты не уставали поливать друг друга грязью, доходило до стычек. Ее другу Вилли Хардаку разбили голову и сломали ключицу. Все кафе на Левом берегу превратились в импровизированные лазареты… а у этого самовлюбленного венгра главная трагедия в том, что он чертову фотографию не смог сделать. Ну-ну.

Чим наблюдал за ней сквозь толстые стекла очков, за которыми глаза казались крошечными, и Герта знала, что поляк читает ее мысли и, скорее всего, не согласен с ней. Казалось, в глубине его зрачков светится убежденность в том, что никто не имеет права никого судить. Знает ли она хоть что-то об Эндре? Может ли влезть ему в голову? Или они ходили вместе в школу? Или она сидела когда-нибудь с ним до рассвета на заднем крыльце, гладя кошку, чтобы не слышать, как скандалят родители, после того как отец проиграл в карты всю месячную зарплату? Нет, разумеется, Герта ничего не знала ни о его жизни, ни о том, как живется в рабочих кварталах Пешта. Откуда ей было знать? Когда Эндре было семнадцать лет, после беспорядков на Цепном мосту двое корпулентных господ в котелках пришли за ним домой. В полицейском управлении главный комиссар Петер Хайм сломал ему четыре ребра, не переставая насвистывать Пятую симфонию Бетховена. Первый прямой в челюсть Эндре встретил своей обычной циничной ухмылкой. Комиссар в ответ пнул его ногой в пах. В этот раз парень не улыбнулся, но посмотрел на комиссара со всем презрением, на какое был способен. Удары сыпались один за другим, пока Эндре не потерял сознание. Несколько дней он провел в коме. Через две недели Эндре все же выпустили. Его мать, Юлия, купила ему две рубахи, пиджак, ботинки для горного туризма на двойной подошве, две пары шаровар – словом, все обмундирование беженца – и посадила семнадцатилетнего сына в поезд. С тех пор дома у него не было. Что Герта могла знать обо всем этом? – казалось, говорили глаза Чима, внимательно следившие за девушкой из-за круглых стекол.

Казалось бы, между парнями вроде Чима и Эндре приятельских отношений быть попросту не может, однако они поддерживали друг друга, как две планеты в космическом пространстве. До чего же разные, подумала Герта. Чим прекрасно говорил по-французски. Казался серьезным, как философ или шахматист. По паре брошенных им реплик Герта могла судить, что Чим убежденный атеист, однако еврейство проявлялось в нем, как и в ней, особой тоской. А Эндре, похоже, не желал усложнять себе жизнь национальным вопросом. Он усложнял ее, судя по всему, чем-то другим. Тем, чем ее обычно усложняют мужчины. Все началось с того, что некий высокий усатый тип обратился к Руфи не то чтобы грубо, скорее с галантностью, правда изрядно приправленной алкоголем. В общем, ничего особенного, ничего такого, с чем женщина не смогла бы справиться сама, без скандала поставив французика на место. Но Эндре не дал ей времени ответить, он вскочил, отбросив стул так резко, что все посетители обернулись. Локти в стороны, мышцы напряжены.

– Успокойся, – сказал Чим, тоже вставая и снимая очки на случай, если придется драться.

К счастью, не пришлось. Тип лишь поднял левую руку, показывая, что сдается и просит прощения. Вежливый француз, хоть и пьяный. Или не желающий нарываться в этот вечер на неприятности.

Однако друзьям-фотографам, похоже, оказываться в такой ситуации было не впервой, отметила Герта. Она была уверена, что не однажды дело решалось совсем иначе – это было сразу видно. Есть мужчины, у которых внутри с рождения специальная пружина, взведенная для драки. Возможно, помимо воли инстинкт заставляет их бросаться в бой при любом удобном случае. Похоже, что венгр был как раз из таких, ярый борец за справедливость, привыкший покорять сердца женщин неизменным арсеналом странствующего рыцаря, с опасной склонностью к дуэлям перед предпоследней рюмкой.

В остальном Эндре был – или старался казаться – легкомысленным и ветреным, как в жизни, так и в работе. Он обладал исключительным чувством юмора. Ему было легко смеяться и над собой, и над своими дурацкими поступками, как, например, когда он за один день спустил весь аванс, выданный Центральным агентством, и пришлось закладывать камеру «плаубель», чтобы оплатить гостиницу, или когда испортил «лейку», пытаясь снимать ею под водой Средиземного моря, делая репортаж из Сен-Тропе для братьев Штайниц. Их агентство вскоре разорилось, и Эндре гордо заявлял, что погубил их он. Беззаботная, типично венгерская манера Эндре шутить над собственными промахами сразу же располагала к нему собеседников. Он мог запросто прикинуться циничным, достаточно было скупой усмешки, способной выразить все что угодно. А вдобавок – пожать плечами, будто ему абсолютно безразлично, кого снимать – большевика-революционера или богачей, развлекающихся на самом шикарном курорте Ривьеры. Это двурушничество, как ни странно, не было Герте так уж неприятно. В конце концов, и ей нравились дорогие духи и ночи под луной с шампанским.

Герта не смогла бы сказать, что ее настораживало в этом венгре, вопросительно глядящем на нее, обхватив ладонью одной руки локоть другой и сжимая между пальцами сигарету. Но что-то такое было.

Эндре Фридман, казалось, был из тех, кто всегда приземляется на ноги, как кошка. Он мог провалить задание, не потеряв доверия начальства. Мог ехать в немецком поезде без визы в паспорте, с невозмутимым видом показывать контролеру счет из ресторана вместо документов, и все ему сходило с рук. Одно из двух: или он большой ловкач, или у него дар всегда склонять чашу весов в свою сторону. Ни то ни другое, если вдуматься, не обнадеживало.

– Знаешь, что такое быть везучим? – спросил Эндре, глядя девушке прямо в глаза. – Быть везучим – это оказаться в берлинской пивной как раз в тот момент, когда нацист замахнулся, чтобы проломить череп сапожнику-еврею, а ты как раз не сапожник, а фотограф, и у тебя есть время достать камеру. Везение – это что-то, что ты носишь на подошвах ботинок. Или оно есть у тебя – или нет. – Герта вспомнила о своей звезде. «У меня – есть», – подумала она.

Эндре откинул волосы со лба и еще раз рассеянно глянул в глубину зала. Иногда он будто уплывал куда-то. Все мы по чему-то тоскуем. По дому, по улице, где в детстве играли, по паре старых лыж, по ботинкам, в которых ходили в школу, по книге, по которой учились читать, по голосу, торопящему нас допить наконец этот несчастный стакан молока, по швейной мастерской на заднем дворе, по скрипу педалей. Родины не существует. Это выдумка. Существует место, где мы когда-то были счастливы. Герта заметила, что Эндре иногда уходит туда. Он говорил со всеми, хвастался, улыбался, курил, но вдруг взгляд его менялся – и вот Эндре уже был далеко. Очень далеко.

– Ты в конце концов окажешься с ним в постели, – предрекла Руфь, когда на рассвете они добрались до дома.

– Ни за что, – ответила Герта.

Загрузка...