VI

Некоторое время она завороженно рассматривала только что напечатанную страницу, не сосредотачиваясь на содержании, лишь любуясь шероховатостью бумаги, отпечатками букв. Чернотой чернил. Рядом с машинкой лежала стопка исписанных от руки листов, переложенных зеленой промокательной бумагой. Герта провернула каретку, вынула готовую страницу и стала внимательно читать: «Ввиду наступления нацизма по всей Европе есть только один выход: объединение коммунистов, социалистов, республиканцев и других левых партий в единую антифашистскую коалицию, которая бы позволила формировать правительства на широкой основе.[…] Всем демократическим силам срочно необходимо объединиться в Народный фронт».

– Как тебе это нравится, Капитан Флинт? – спросила она, глядя на трапецию, подвешенную над полочкой, где пернатый отрабатывал свои акробатические номера. С тех пор как Эндре уехал в Испанию, она часто разговаривала с попугаем. Чем не средство борьбы с одиночеством? Как и возвращение в ряды партийных активистов. Она чувствовала настоятельную потребность помогать, приносить пользу, быть нужной. Нужной для чего? Она не знала. Пыталась разобраться, посещая все более и более людные собрания в баре «Капулад». Женщина-эхо, женщина-отражение, женщина-зеркало. Там всегда было слишком накурено. Слишком шумно. Герта прихватила свои полстакана водки и вышла покурить, сидя на бордюре тротуара. Обняв колени, она долго смотрела на вечереющее небо, то здесь, то там между козырьками крыш уже поблескивали звезды, на западе над горизонтом разливалось бледно-оранжевое сияние заката. Герте нравилось вдыхать липовый аромат едва наступившей весны. Нравилось безмолвие города, недвижность каменных громад над лабиринтом улочек, не спеша спускавшихся к реке. Тишина успокаивала. Помогала навести порядок в мыслях. Этим она и была занята, когда почувствовала, как на плечо легла чья-то рука. Это был Эрвин Акеркнехт, старый друг еще по Лейпцигу.

– Нужно напечатать текст манифеста на французском, английском и немецком, – сказал он, присаживаясь рядом на бордюр. – Чем больше к нам присоединится интеллектуалов, тем лучше. Конгресс должен пройти успешно. – Речь шла о Международном конгрессе писателей в защиту культуры, который должен был собраться в Париже в начале осени. Эрвин неторопливо скрутил сигарету, послюнил край бумажки. – Олдос Хаксли и Фостер уже подтвердили свое участие, – заверил он, – и еще Исаак Бабель и Борис Пастернак из СССР. От нас будут Бертольт Брехт, Генрих Манн и Роберт Музиль из Австрии. Американцы еще не подтвердили… Важно, чтобы текст получили все, Герта, каждый – на своем языке. Мы можем на тебя рассчитывать?

– Ну конечно, – ответила она. Глотнула водки, дала алкоголю просочиться по венам к сердцу и мозгу. Смешавшись со вкусом табака, водка обожгла горло. Девушка отбросила падавшую на глаза прядь и посмотрела вдаль, на небо. Черным силуэтом, подобно неподвижному часовому, в ночи вырисовывалась колокольня тысячелетнего романского аббатства Сен-Жермен-де-Пре.

В последние недели сюрреалистические споры вышли за границы поэзии – интеллектуалы обратились к реальности, о которой писали в газетах, говорили по радио. Реальность эта не внушала оптимизма, и небольшая группа с Левого берега на время спустилась с вершин Олимпа, оставила своих зеленоглазых муз и погрузилась в водоворот жизни. Все следили за новостями, хотя, по сути, не утихала тайная тяжба между теми, кто разделял лозунги революционеров, и теми, кто все еще надеялся на возможное слияние революции и поэзии. Разногласия между ними были отнюдь не пустячными. Как-то вечером Андре Бретон вышел на бульвар, чтобы купить сигарет в кафе «Ле Дом», и в дверях столкнулся с русским сталинистом Ильей Эренбургом. Разговора не получилось. Поэт набрал в грудь побольше воздуха и со всей силы двинул идеологическому противнику головой в нос. Раздался треск, будто поломали стул. Бретон нападения не планировал. Просто так получилось. Русского удар застал врасплох, и он упал на колени, заливая скандально красной кровью серую мостовую. Все смешалось, завязалась общая потасовка, драка всех против всех. Слышалась брань, одни спешили на помощь раненому, другие пытались успокоить рассвирепевшего поэта, буквально на руках оттаскивая его прочь. Тут кто-то крикнул, что надо вызвать полицию, и тогда все поспешили убраться восвояси и оставить разборки до следующего раза. Несколько дней спустя поэт Рене Кревель, на которого возлагалась миссия примирения сюрреалистов с коммунистами, покончил с собой, отравившись газом на кухне.

«Пора сказать прощай, – писал он в отчаянии. – Завтра ты вернешься во мглу, откуда ты родом. В красно-черном городе у тебя будет бесцветная комната со сверкающими стенами, с окнами, открытыми прямо в облака, которым ты сестра. Останется только искать в небесах тень твоего лица, движения твоих пальцев…»

Так обстояли дела, когда Терта почувствовала себя вынужденной выбирать между двумя путями, ни один из которых ей не нравился. Репрессии в Советском Союзе ни для кого не были секретом, но в маленькой монпарнасской общине, священном обиталище богов, многие колебались, не зная, разоблачать преступления Сталина или молчать о них ради сохранения единства антифашистских рядов.

Она задумалась, как будто зависла над пропастью, с манифестом в одной руке и сигаретой в другой, не читая, только затягиваясь сигаретой и глядя на белое покрывало, которым был застлан диван у противоположной стены, и на полочку с глиняными статуэтками, которые Руфь купила у бродячего торговца. Как ни старались девушки превратить это жилище в уютный дом, оно все равно оставалось временным пристанищем: разбитое стекло, заклеенное пластырем, карта Европы в маленькой гостиной, книги, сложенные стопками на полу в коридоре, бутылка с букетом сирени на подоконнике, пара фотографий, пришпиленных кнопками к стене… Эндре в куртке с засученными рукавами, машущий рукой на прощание с перрона Восточного вокзала. Она скучала по нему, конечно же. Не то чтобы его отсутствие казалось таким уж невосполнимым, Терта ощущала лишь тихую грусть, почти незаметную, перетекавшую в привычку. Ничего серьезного. Она открыла окно и облокотилась о подоконник. Свежий ветерок дохнул в лицо, освежил воспоминания: утренние прогулки по улицам с «лейкой»; советы Эндре, его манера жить, не глядя на часы, как будто все остальные должны подстраиваться под его ритм; день, когда он пришел с Капитаном Флинтом на плече; кажущаяся рассеянность, с которой он расставлял на полочке в ванной банки с проявителем; манера появляться в последний момент с бутылкой вина под полой пальто и корзиной свежей форели; его улыбка, когда он колдовал у плиты на кухне, Чим застилал скатертью стол, а Руфь доставала тарелки и стаканы из шкафа и раскладывала приборы как для торжественного приема; легкая небрежность, сквозившая в каждом его движении, характер, временами заносчивый, способность быть не тем, кем он кажется, и казаться не тем, кто он есть. За какой маской скрывался он настоящий? Которой из этих масок был он сам? Богемным весельчаком, способным вскружить голову кому угодно, или одиночкой, временами погружавшимся в молчание, будто оказавшись на противоположной стороне разрушенного моста? «Я ничто и никто», – вспоминала Герта его слова, сказанные на берегу Сены. За слабостью Эндре прятал гордость. Возможно, все его очарование заключалось в способности к притворству, в робости, которой он инстинктивно прикрывал свою дерзость, и в умении, даже кипя от бешенства, улыбаться и пожимать плечами как ни в чем не бывало. Эндре был соткан из противоречий: расстегнутый пиджак, сильные руки, светский шарм и в то же время эта удивительная наивность, с которой он позволял руководить собой, точно послушный ребенок, когда дело касалось выбора одежды. Впрочем, игра с переодеванием принесла результаты. Если бы не респектабельный вид, который Эндре приобрел в строгом пиджаке и галстуке, журнал «Берлинер иллюстрирте цайтунг» не отправил бы его в Испанию делать репортаж. Сначала Эндре сомневался, браться ли за заказ, ведь журнал, как и все немецкие издания, находился под железной пятой геббельсовской пропагандистской машины, но условия были не те, чтобы выбирать, на что соглашаться, на что – нет. К тому же, как сказала Герта, репортаж не имел отношения к политике. Надо было всего лишь взять интервью у боксера-баска Паулино Ускудуна, который готовился к встрече в Берлине с немецким тяжеловесом Максом Шмелингом.

Загрузка...