Страшный грохот наподобие грома послышался в передней комнате — это толпа придворных спешно покидала покои почившего монарха, чтобы поклониться новой власти в лице Людовика XVI. Необычная суматоха подсказала Марии Антуанетте и ее мужу, что они заступают на царствование; подчиняясь непроизвольному порыву, который глубоко тронул всех находившихся рядом, они пали на колени и со слезами в голосе воскликнули: «О Боже, просвети и защити нас! Ведь мы еще так молоды для того, чтобы править!»
Луи все более и более гордился мной, а я им. В письме к матушке я писала, что если бы могла выбрать себе мужа из трех братьев королевской крови, то выбрала бы Луи. С каждым днем я все более ценила его доброту и в то же время все критичнее относилась к моим деверям. Он был так же умен, как Прованс, хотя последний в силу способности легче высказывать свои суждения производил впечатление более разумного. Однако это было ошибочно. Артуа был абсолютно несерьезным; он был не только легкомысленным, что я, в отличие от большинства людей, могла простить, но и вредным, чего я не выносила. Мерси неоднократно предостерегал меня в отношении обоих моих деверей, и я начинала понимать, что он был прав.
Однако наша жизнь была слишком веселой для того, чтобы оставаться все время серьезной. Мерси в письмах к матушке отмечал, что мой единственный существенный недостаток — чрезмерная любовь к развлечениям. Я, конечно, любила их и всегда к ним стремилась. Однако я могла быть и внимательной и, если бы мне рассказали о страданиях бедного народа, могла бы проявить к нему большее сочувствие, чем многие из окружавших меня людей.
Такая моя склонность часто ставила мадам де Ноай в затруднительное положение, а однажды, когда мне довелось участвовать в охоте в лесу Фонтенбло, я совершила нарушение этикета, за которое ей было трудно сделать мне выговор.
Охотились за оленем, а поскольку мне не разрешали скакать верхом, я ехала в коляске. Какой-то крестьянин вышел из своего дома как раз в тот момент, когда мимо пробегал запуганный насмерть олень. Он оказался на его пути, и бедное животное серьезно ранило крестьянина, поддев рогами. Мужчина лежал на краю дороги, когда мимо него пронеслись охотники. Увидев его, я приказала остановиться, чтобы выяснить, насколько серьезно он ранен. Из дома выбежала его жена и бросилась к нему, ломая руки; вокруг стояли плачущие дети.
— Мы перенесем его в дом и посмотрим, насколько серьезную рану он получил, — сказала я, — и пришлем доктора, чтобы он присмотрел за ним.
Я приказала сопровождавшим меня мужчинам внести крестьянина в дом; меня поразило бедное внутреннее убранство. При воспоминании о блеске своих позолоченных апартаментов в Версале меня охватило чувство вины и появилось желание показать этим людям, что меня по-настоящему беспокоит их судьба.
Увидев, что рана не глубока, я сама наложила повязку, и, передавая деньги, заверила жену, что пришлю врача, чтобы убедиться, что ее муж действительно вне опасности.
Женщина поняла, кто был перед ней, и смотрела на меня с чувством, похожим на обожание. Когда я уходила, она поклонилась мне в ноги и поцеловала подол моего платья. Это меня глубоко тронуло. Я была более внимательной, чем обычно «Милый, дорогой мой народ», — постоянно повторяла я про себя и, встретившись с мужем, рассказала ему о случившемся и описала бедность царившую в этом доме. Он слушал внимательно.
— Я рад, — сказал он с редким душевным волнением, — что ты думаешь так же, как я. Когда я стану королем в этой стране, я хочу сделать все возможное для облегчения положения народа. Я хочу последовать примеру моего предка Генриха Четвертого.
— Я хочу помочь тебе, — горячо сказала я ему.
— Балы, маскарады… Эта неоправданная расточительность…
Я молчала. Почему, задавалась я вопросом, нельзя быть и доброй, и веселой?
Мое сострадание к бедным, как и все остальные чувства, было неглубоким. Однако когда мне приходилось видеть нужды своими глазами, это меня глубоко трогало. Так произошло, когда я попросила одного из слуг передвинуть какую-то мебель, и бедный слуга упал и поранил себя. Он потерял сознание. Позвав лиц из свиты, я попросила их помочь мне.
— Мы пошлем за кем-нибудь из его товарищей, мадам, — ответили мне.
Однако я сказала: нет! Я должна была сама убедиться, что о нем позаботятся, поскольку он поранился, выполняя мое приказание. Поэтому я настояла, чтобы его положили на кушетку и, послав за водой, сама промыла его раны.
Когда он открыл глаза и увидел, что я стою на коленях возле него, его глаза наполнились слезами.
— Мадам ля дофина, — прошептал он с недоверчивым удивлением и посмотрел на меня, как если бы я была каким-то божественным существом.
Мадам де Ноай могла бы сказать мне, что дофине не положено по этикету заботиться о слуге, но мне было наплевать на нее; я знала, что если мне придется вновь столкнуться со случаями, подобными тем, когда были ранены слуга и крестьянин, я буду вести себя точно так же. Мои действия были естественными, и поскольку я постоянно действовала без долгих раздумий, полагаю, это было моей положительной чертой.
Об этих случаях судачили и несомненно преувеличивали их значение; и при моем появлении на людях приветствия в мой адрес становились еще неистовее. Обо мне создавалось такое представление, которое я никак не заслуживала. Я была молода и красива и, несмотря на толки о моем легкомыслии, слыла хорошей и доброй и заботилась о народе так, как никто о нем не заботился после Генриха Четвертого, который сказал: «У каждого крестьянина в воскресенье должна быть курица в горшке». Я придерживалась такого же мнения. Мой муж был также добрым человеком. Вместе мы вернули вы Францию к хорошим временам. Все, что нужно было сделать, — это подождать, пока умрет этот старый негодяй и наступит наше время.
О муже стали говорить как о Людовике Желанном.
Это постоянно воодушевляло нас. Мы хотели стать добрыми королем и королевой, когда придет наше время. Однако мы помнили, что не выполнили своего первого долга — не дали стране наследников. Я догадывалась, что Луи думал о скальпеле, который мог бы освободить его от физического недостатка. Но освободит ли? Имеется ли в этом абсолютная гарантия? А если все окончится неудачей…
Были и другие постыдные моменты, о которых мне не хочется думать. Бедный Луи, его угнетало чувство ответственности, он был подавлен своей несостоятельностью и глубоко осознавал свои обязательства. Иногда я видела, как он бешено работал в кузнице, на наковальне, полностью изматывая себя и, едва добравшись до кровати, словно мертвый засыпал.
Мы хотели быть добрыми, но столь многое противостояло нам… и не только обстоятельства. Мы были окружены противниками. Я никогда не переставала удивляться, обнаружив, что кто-то ненавидит меня. Мои наиболее легкомысленные беседы всегда обсуждались, и из них делались не правильные выводы. Тетушки злонамеренно следили за мной, хотя Виктория испытывала некоторую грусть. Она действительно верила, что они могли помочь мне и что я совершила большую ошибку, отнесясь с пренебрежением к Аделаиде в случае с Дюбарри. Мадам Дюбарри могла бы оказаться полезной, однако из-за моего отношения к ней она стала просто игнорировать меня. У нее были свои неприятности, и мне представляется, что в первые месяцы 1774 года эта женщина испытывала большое беспокойство.
В «Льежском альманахе», ежегоднике, который специализировался на предсказаниях будущего, было помещено краткое сообщение о том, что «в апреле знатная дама, которая является баловнем судьбы, сыграет свою последнюю роль». Все сходились во мнении, что речь идет о мадам Дюбарри. Была только одна возможность, когда она могла потерять свое положение, — смерть короля.
Первые месяцы того года были какими-то беспокойными, соединяя тревожные ожидания с самым безудержным весельем. Я посещала все балы в Опера, которые можно было посетить, и постоянно думала о прекрасном шведе, который произвел на меня глубокое впечатление, и гадала, предстоит ли мне новая встреча с ним и как она пройдет, если я случайно действительно встречусь с ним. Однако больше я не видела его.
Я обнаружила новую противницу в лице графини де Марсан, гувернантки Клотильды и Елизаветы, которая дружила с моим старым недоброжелательным гувернером Луи, герцогом де Вогюоном. Он ненавидел меня больше всего на свете, поскольку я застала его подслушивающим у двери. А когда Вермон критиковал опекунство мадам де Марсан над принцессами, в плохом влиянии на них обвинили меня. Некоторые мои служанки передавали мне высказывания мадам де Марсан, считая, что я должна быть в курсе дела.
— Вчера кто-то сказал, мадам, что у вас самая грациозная походка при дворе, а мадам де Марсан возразила, что у вас походка куртизанки.
— Бедная мадам де Марсан! — воскликнула я. — Она ковыляет, как утка!
Все от души рассмеялись, однако кто-то обязательно передаст мое высказывание мадам де Марсан, так же, как ее пренебрежительные высказывания в мой адрес были сообщены мне.
Все восхищались моей живостью.
— Она любит делать вид, что все знает, — прокомментировала мадам де Марсан.
Мне понравилась новая прическа, и я стала завивать волосы, локоны которых ниспадали на плечи, что мне очень шло, она напомнила мадам де Марсан о вакханках. Мой неожиданный смех оказывался «показным», а взгляды на мужчин — «кокетливыми». Я убеждалась — что бы я ни делала, все вызывало критику со стороны таких людей, как графиня, поэтому какая польза от попыток понравиться им? Мне оставался только один путь — быть самой собой.
Мы чувствовали необходимость стать более осторожными во время наших спектаклей. Понимая критическую настроенность мадам де Марсан, узнав о том, что тетушкам становилось известно о каждом моем неверном шаге, все время ощущая на себе всевидящие глаза мадам Этикет, я была уверена, что если было бы раскрыто, что мы выступаем в качестве гримасничающих актеров, то раздался бы открытый вопль возмущения и, что хуже всего, наше удовольствие запретили бы. Зная об этом, мы испытывали еще большую радость.
Монсеньер Кампан и его сын оказались важным приобретением для нашей маленькой «труппы». Кампан-отец мог играть роли, доставать нам костюмы и быть суфлером одновременно, поскольку так легко выучивал роли, что неизменно знал их все.
Мы устроили сцену и готовились к выступлению. Старший монсеньер Кампан был наряжен башмачником и прекрасно выглядел в своем костюме. Дотошный человек, он хорошо вошел в образ и смотрелся отлично со своими до блеска нарумяненными щеками, в щеголеватом парике.
Комната, служившая нам театром, редко использовалась — именно поэтому он подобрал ее; там была потайная лесенка, ведущая в мои покои, вниз. Поэтому когда я вспомнила, что забыла у себя плащ, который мог мне понадобиться, то попросила монсеньера Кампана спуститься и принести его мне.
У меня не было и мысли, что в это время кто-то может оказаться в моих покоях, однако какой-то слуга пришел с поручением, и, услышав движение на лестнице, решил посмотреть, что там происходит. В полутьме перед ним возникла странная фигура из прошлого века и, естественно, слуга подумал, что столкнулся с привидением. Вскрикнув, он опрокинулся на спину и кувырком скатился с лестницы.
Монсеньер Кампан поспешил к нему. Услышав шум, мы все спустились вниз, чтобы узнать, что случилось. Слуга лежал на полу, к счастью, невредимый, бледный и дрожал от страха. Он с испугом смотрел на обступивших его людей, и я уверена, что мы представляли странную картину. Монсеньер Кампан со свойственной ему добротой сказал, что ничего не поделаешь и что придется этому человеку все объяснить.
— Мы ставим спектакль, — объяснил он ему. — Мы не привидения. Посмотри на меня. Ты меня знаешь… и мадам ля дофину…
— Ты меня знаешь, — сказала я. — Видишь, мы играем пьесу…
— Да, мадам, — пробормотал он.
— Мадам, — сказал мудрый Кампан, — мы должны предупредить его, чтобы он молчал.
Я кивнула, и монсеньер Кампан сказал слуге, что он не должен ничего рассказывать о том, что видел.
Мы получили заверения, что тайна будет сохранена. Слуга ушел от нас в большом изумлении, а мы вернулись на «сцену», но весь интерес к игре пропал. Мы обсуждали происшедшее вместо того, чтобы играть на сцене, а монсеньер Кампан выглядел очень озабоченным. Вполне возможно, что слуга не удержится от того, чтобы не рассказать кому-то о том, что он видел. За нами начнут следить. Возникнут разного рода домыслы в отношении нашей невинной забавы; нас обвинят в оргиях; а как легко будет придать нашим театральным увлечениям низменный характер! Мудрый монсеньер Кампан, заботясь обо мне, придерживался мнения, что мы должны прекратить представления. Мой муж согласился с ним, и таким образом наши театральные забавы закончились.
Лишившись этого развлечения, я обратилась к другим удовольствиям. Незадолго до этого в Париж приехал мой прежний учитель игры на клавикордах Глюк. Матушка прислала письмо с просьбой обеспечить ему успех в Париже. Я с удовольствием согласилась сделать это, поскольку в душе считала, что наши немецкие музыканты превосходят французских, но, несмотря на это, в Париже я всегда вынуждена была слушать французскую оперу. Естественно, у меня были теплые чувства к Моцарту, и я была полна решимости сделать все, что в моих силах, для Глюка. Парижская академия фактически отвергла его оперу «Ифигению», но Мерси настаивал на пересмотре решения.
В тот день, когда давали оперу, я придала нашему появлению официальный характер, упросив мужа сопровождать меня. С нами пошли Прованс с женой и несколько наших друзей, среди которых была и моя любимая принцесса де Ламбаль. Это был триумф. Народ радостными криками приветствовал меня, а я демонстрировала, как мне приятно находиться среди зрителей. По окончании представления Глюка в течение десяти минут не отпускали со сцены.
Мерси остался очень доволен. Он показал мне письмо, которое написал матушке:
«Я считаю, что приближается время, когда великое предназначение эрцгерцогини будет претворено в жизнь».
Я была склонна к самодовольству, однако Мерси не шутил. Он сказал:
— Король стареет. Заметили ли вы, как ухудшилось его здоровье за последние недели?
Я ответила, что, по-моему, он выглядит несколько усталым.
Затем Мерси перешел на совершенно конфиденциальный разговор:
— Может так случиться… в скором времени… что дофина призовут управлять страной; однако он недостаточно умен для того, чтобы справиться самому. Если вы не будете направлять его, то это сделают другие. Вы должны это понять. Вы должны ясно представлять себе влияние, которым можете обладать.
— Я? Но я ничего не смыслю в государственных делах!
— Увы! Это тоже правда. Вы боитесь их. Вы позволяете себе быть пассивной и зависимой.
— Я уверена, что никогда не пойму, чего ждут от меня.
— Найдутся те, кто сможет направить вас. Вы должны научиться осознавать свою силу.
Во время Великого поста аббат де Бова произнес проповедь, о которой вскоре заговорили не только в Версале, но, боюсь, что и в каждой таверне Парижа. Казалось, все предчувствуют, что дни короля подходят к концу, и как будто вся страна ждет его смерти. Наверняка аббат не осмелился бы на такую проповедь, если бы король чувствовал себя хорошо. Я совершила открытие, узнав, что несмотря на весь свой цинизм и чувствительность, король бы чрезвычайно набожным человеком. Под этим я подразумеваю его чистосердечную веру в ад для нераскаявшихся грешников. Он вел такую же развратную жизнь, как и несколько монархов до него, и считал, что если не получит отпущения грехов, то обязательно попадет в ад. Поэтому он и волновался. Он хотел покаяться, но не спешил с этим, поскольку мадам Дюбарри была единственным утешением его старости.
Поэтому аббат и осмелился в своей проповеди выступить против короля. Он сравнил его с престарелым царем Соломоном, пресытившимся излишествами и искавшим новых ощущений в объятиях блудниц.
Людовик пытался представить дело так, будто проповедь направлена против некоторых его придворных, таких, как герцог де Ришелье, который был известен в свое время как один из самых больших распутников, или кого-нибудь другого.
— Ага! — говорил Людовик. — Аббат бросает камни в твой огород, мой друг.
— Увы, сир, — хитро возразил Ришелье, — это попутно, а сколь много камней угодило в сад Вашего Высочества!
Людовик смог лишь мрачно улыбнуться на такое возражение; однако это его серьезно беспокоило. Он пытался заставить замолчать беспокойного аббата единственным способом, доступным для него, — пожаловав ему сан епископа. Этот сан аббат с радостью принял, но в своих проповедях продолжал высказывать гневные предупреждения. Он даже зашел так далеко, что сравнил роскошь Версаля с жизнью крестьян и бедняков Парижа.
— Еще сорок дней, и эта Ниневия будет уничтожена.
Смерть витала в воздухе. Мой очаровательный дедушка заметно изменился. За последние месяцы он сильно располнел, лицо его избороздили морщины, однако он сохранил свое обаяние. Я вспоминаю, как он был потрясен однажды при игре в вист. Один из его старейших друзей, маркиз де Шавелен, когда игра закончилась, поднялся из-за столика и пошел поговорить со светской дамой, сидевшей неподалеку. Совершенно неожиданно его лицо исказилось, он схватился за подбородок и… оказался лежащим на полу.
Дедушка поднялся: я видела, что он пытался что-то сказать, но слова застревали у него в горле.
Кто-то сказал: «Он мертв, сир».
— Мой старый друг, — пробормотал король и вышел из комнаты, направившись прямо в свою спальню. Мадам Дюбарри вышла с ним; она была единственным человеком, который мог утешить его; и все же я знала, что он боялся удерживать ее возле себя из-за опасения умереть так же внезапно, как его друг маркиз, — со всеми своими грехами.
Бедный король! Мне очень хотелось утешить его. Но что я могла сделать? Я олицетворяла молодость, а это неизбежно напоминало ему о собственном возрасте.
Все складывалось так, словно судьба смеялась над ним. Аббат де ля Виль, которого он недавно повысил в сане, пришел поблагодарить его за продвижение. Его допустили к королю, но прежде чем он успел начать благодарственную речь, с ним случился удар, и он упал замертво к ногам короля.
Это было выше того, что король мог вынести. Он заперся в своих покоях, послал за своим духовником, а мадам Дюбарри очень встревожилась.
Аделаида была в восторге. Когда мы с мужем посетили ее, она рассказывала о том, какую греховную жизнь вел король, и что если он хочет получить место в Царствии небесном, то должен заставить эту блудницу без промедления упаковать свои вещи. Она была настроена воинственно, как генерал, а ее сестры выступали в качестве послушных капитанов.
— Я говорила ему много раз, — заявляла она, — что время не ждет. Я направляла к Людовику посыльную и просила его удвоить молитвы. Мое сердце не выдержит, если, достигнув Царствия небесного, мне придется убедиться, что мой любимый отец, король Франции, не допущен к вратам рая.
Однажды, вскоре после кончины аббата де ля Виля, королю по дороге встретилась похоронная процессия. Он остановил ее и пожелал узнать, кто умер. На этот раз оказалось, что это не старый человек, а молодая девушка шестнадцати лет, что тоже выглядело зловещим. Смерть могла поразить его в любой момент. Он находился на середине седьмого десятка.
Сразу после окончания Пасхи мадам Дюбарри предложила ему спокойно пожить несколько недель в Трианоне. Наступила весна, в парках было прекрасно. Это была пора, когда следовало забыть о мрачных мыслях и думать о жизни, а не о смерти.
Она могла всегда заставить его смеяться, поэтому он отправился с ней. Он даже ездил на охоту, однако ему очень нездоровилось. Мадам Дюбарри готовила ему лекарства, а он постоянно повторял, что ему нужен только отдых и ее общество.
На следующий день после его переезда я находилась в своих покоях и занималась игрой на арфе. Неожиданно вошел дофин. Лицо его было мрачно. Он тяжело опустился в кресло, и я подала знак своему учителю и его помощникам оставить нас.
— Король болен, — сказал он.
— Болен серьезно?
— Нам не скажут.
— Он в Трианоне, — сказала я. — Сейчас же отправлюсь к нему. Я сразу его вылечу. Он скоро будет вновь здоровым.
Муж посмотрел на меня с горькой улыбкой.
— Нет, — сказал он, — мы не можем пойти к нему, пока он не пошлет за нами. Мы должны дождаться разрешения посетить его.
— Этикет! — прошептала я. — Наш любимый дедушка болеет, а мы должны ждать, соблюдая этикет.
— Ла Мартиньер наблюдает за ним, — сказал мне Луи.
Я кивнула. Ла Мартиньер был главным врачом короля.
— Нам ничего не остается, как только ждать, — сказал муж.
— Ты очень встревожен, Луи.
— У меня чувство, что на меня словно свалился весь мир, — ответил он.
Ла Мартиньер после осмотра короля, несмотря на возражения мадам Дюбарри, со всей серьезностью настоял, чтобы он был перевезен обратно в Версаль. Это само по себе было знаменательным, и мы все поняли это. Если заболевание короля было бы легким, ему разрешили бы остаться в Трианоне до выздоровления. Однако нет, его необходимо вернуть в Версаль, поскольку этикет требует, чтобы короли Франции умирали в своих государственных опочивальнях в Версале.
Его провезли короткое расстояние до дворца, и я видела из окна, как он появился из своей кареты. Король был закутан в плотную мантию и был просто неузнаваем — весь дрожал, а лицо его было покрыто нездоровым румянцем.
Мадам Аделаида поспешила к карете и пошла рядом с ним, отдавая распоряжения. Ему предстояло переждать какое-то время в ее покоях, пока подготовят его спальню — распоряжение Ла Мартиньера о возвращении в Версаль было настолько срочным и неожиданным, что она еще не была подготовлена.
Когда король оказался в своей комнате, мы все собрались там, и мне с трудом удавалось удержаться от того, чтобы не разрыдаться. Было прискорбно видеть его странный взгляд, а когда я поцеловала ему руку, он даже не улыбнулся и, казалось, не обратил на меня никакого внимания. Создавалось впечатление, что в спальне лежит другой, незнакомый человек. Я знала, что он не является праведником, тем не менее, я по-своему любила его.
Он никого из нас не хотел видеть, и только когда мадам Дюбарри появилась у его кровати, он немного стал походить на себя. Она сказала:
— Ты хочешь, чтобы я осталась, Франция? — это звучало очень неуважительно, но он улыбнулся и кивнул, поэтому мы оставили ее с ним.
Тот день прошел как во сне. Все валилось из рук. Луи находился рядом со мной. Он сказал, что лучше нам быть вместе. Я испытывала тревогу, а он по-прежнему выглядел человеком, ожидающим, что на него вот-вот свалится весь мир.
Пять хирургов, шесть врачей и три аптекаря лечили короля. Они обсуждали причину его недомогания, а также, сколько вен следует вскрыть — одну или две. Эти новости облетели Париж: король болен, его перевезли из Трианона в Версаль. Принимая во внимание жизнь, которую он вел, его организм действительно должен был износиться.
Все это время мы с Людовиком ждали, когда нас позовут. Казалось, что он боится покинуть меня. Я безмолвно молилась о том, чтобы наш дорогой дедушка поскорее поправился. Я знала, что и Людовик молится об этом. В Ой-де-Беф, этой большой прихожей, которая отделяла спальню короля от приемного зала и была названа так потому, что ее окна напоминали глаза быка, собирались толпы людей. Я надеялась, что король не знает об этом, — ведь они определенно ждали его смерти.
Среди окружавших нас людей чувствовалась едва различимая перемена в отношении ко мне и моему мужу. К нам обращались более осмотрительно и с большим почтением. Мне хотелось закричать:
— Не относитесь к нам по-другому, ведь король еще не умер!
Из комнаты больного поступали новые сведения. Королю поставили банки, но это не принесло ему избавления от болей.
Внушающие страх ожидания продолжались и на следующий день. Мадам Дюбарри все еще продолжала ухаживать за королем, однако за мужем и за мной пока не посылали. Тетушки решили, что они спасут отца и поэтому совершенно не собирались позволить ему оставаться на попечении «этой блудницы». Аделаида привела их в комнату, где находился больной, несмотря на протесты врачей.
То, что они увидели, войдя в спальню короля, было настолько драматичным, что вскоре об этом заговорил весь двор. Аделаида военным шагом направилась к постели; в нескольких шагах за ней следовали сестры. В это время один из врачей держал перед губами короля стакан с водой; на его лице было выражение испуга:
— Поднесите ближе свечи. Король не видит стакан.
Потом те, кто стоял вокруг кровати, поняли, что напугало врача — лицо больного было покрыто красными пятнами.
У короля была оспа. Все вздохнули с облегчением, поскольку теперь по крайней мере каждый знал, чем болен король, и можно было применить необходимое лекарство. Однако когда Бордо, врач, которого привела мадам Дюбарри и в которого она очень верила, услышал, как все радуются, он цинично заметил, что это происходит, возможно, потому, что от короля надеются получить кое-что в наследство.
— Оспа, — добавил он, — для мужчины в возрасте шестидесяти четырех лет с таким организмом, как у короля, представляет собой очень опасную болезнь.
Тетушкам сказали, что они должны покинуть спальню больного немедленно, однако Аделаида, выпрямившись во весь рост, спросила у доктора с королевским достоинством:
— Вы берете на себя смелость приказать мне уйти из спальни моего отца? Будьте осторожнее, чтобы я не уволила вас. Мы останемся здесь. Мой отец нуждается в сиделках, а кто, как не его собственные дочери, должен присматривать за ним?
Никто не осмелился насильно увести их, и они остались, фактически разделяя с мадам Дюбарри заботу о нем, хотя и умудрялись не присутствовать в спальне, когда она была там. Я не могла не восхищаться ими. Они трудились, чтобы спасти жизнь короля, подвергаясь ужасной опасности с преданностью сиделок. Я никогда не забуду храбрости моей тетушки Аделаиды, проявленной в то время, — конечно, и тетушек Виктории и Софи тоже, однако они лишь подчинялись своей сестре. Мужу и мне не разрешали приближаться к спальне больного.
Казалось, что дни тянутся бесконечно, как дурной сон. Каждое утро мы просыпались, спрашивая себя, какую перемену в нашей жизни принесет наступающий день. От короля нельзя было скрыть, что он болен оспой. Он потребовал, чтобы ему принесли зеркало. Взглянув в него, он в ужасе застонал, но потом успокоился.
— В моем возрасте, — сказал он, — никто не поправляется от такой болезни. Я должен привести свои дела в порядок.
Мадам Дюбарри стояла у его постели, но он печально покачал головой, посмотрев на нее. Самое большее огорчение причиняло ему расставание с ней, однако она должна покинуть его… ради нее самой и ради него.
Она ушла с неохотой. Бедная мадам Дюбарри! Человек, который стоял между ней и ее врагами, быстро терял силы. Король продолжал спрашивать о ней, после того, как она ушла, и чувствовал себя неутешно без нее. С того времени я ей определенно сочувствую. Я бы хотела быть с ней более доброй и откровенной. Как горько она, должно быть, чувствует себя теперь, и ее горе смешивается со страхом, что станет с нею, когда уйдет ее защитник?
Он, вероятно, нежно любил ее, поскольку постоянно откладывал покаяние в грехах, на котором все настаивали, считая, что, исповедовавшись, он должен будет распрощаться с ней, поскольку только таким путем может получить отпущение своих грехов; все время он, вероятно, надеялся, что выздоровеет и сможет вновь послать за ней и попросить вернуться к нему.
Однако одним майским утром состояние короля ухудшилось настолько, что он решил срочно послать за священником.
Из своих окон я видела тысячи парижан, прибывающих в Версаль, чтобы присутствовать здесь в момент смерти короля. С содроганием я отвернулась от окна. Мне показалось неприглядным зрелище, когда продавцы продовольствия и вина, исполнители баллад и песен располагаются лагерем в парке, словно в праздник, а не в траурные священные дни. Парижане были слишком реалистичными людьми, чтобы притворяться скорбящими, они радовались, поскольку уходила одна власть, а все свои надежды они возлагали на новую.
В покоях короля аббат Мадо ожидал вызова. Я слышала, как кто-то сказал, что впервые более чем за тридцать лет — когда он был поставлен в духовники короля — его позвали выполнить свои обязанности. До этого у короля не было времени исповедоваться. Возникал вопрос, сможет ли вообще Людовик XV перечислить все свои грехи за один раз?
Если бы я смогла быть тогда с моим дедушкой! Мне очень хотелось сказать ему, как много для меня означала его доброта. Я бы сказала, что никогда не забуду нашей первой встречи в Фонтенбло, когда он так очаровательно вел себя по отношению к напуганной маленькой девочке-подростку. Несомненно, такая доброта говорит в его пользу. И хотя он вел постыдную жизнь, никого из тех, кто участвовал с ним в распутстве, не принуждали силой поступать подобным образом, и многие любили его. Мадам Дюбарри своим поведением показала, что он был не только ее покровителем, но что она любила его. Теперь она покинула его не потому, что испугалась его болезни, а потому, что хотела спасти его душу.
К нам доходили новости о том, что происходит в покоях смерти. Я слышала, что когда кардинал де ля Рош-Эмон в полном церковном облачении вошел в спальню, мой дедушка снял с головы ночной колпак и безуспешно пытался стать на колени в постели. При этом он сказал:
— Если мой Господь соблаговолит удостоить такого грешника, как я, своим посещением, я должен встретить его с почтением.
Бедный дедушка, который олицетворял собой высшую власть всю свою жизнь; став королем в пять лет, он теперь лишается славы мира сего и вынужден предстать перед лицом Того, Чья власть поистине безгранична.
Однако высшие прелаты церкви не дают отпущения грехов просто в обмен на несколько невнятно произнесенных слов. Это был не простой грешник. Это был король, который открыто пренебрегал законами церкви, и он должен принести публичное покаяние в своих грехах — только таким образом можно заслужить прощение.
Существовал ритуал, в котором мы все должны были принять участие для того, чтобы спасти его душу. Была организована процессия, возглавляемая дофином и мной, в которой приняли участие Прованс, Артуа и их жены. Мы следовали за архиепископом из дворцовой церкви к постели умирающего. В руках у нас были горящие свечи, на лицах — скорбное выражение, а в моем сердце и в сердце дофина — печаль и великий страх.
Мы остановились у дверей, а тетушки прошли вовнутрь; мы могли слышать голоса священников и ответы короля. Через открытую дверь мы видели, что ему дают святое причастие. Спустя некоторое время к двери подошел кардинал де ля Рош Эмон и сказал всем собравшимся:
— Господа, король поручил мне сказать вам, что он просит у Бога прощения за нанесенные им обиды и за тот дурной пример, который он, король, явил своему народу. Если его здоровье поправится, то он посвятит свою жизнь искуплению грехов, вере и обеспечению благосостояния своего народа.
Когда я услышала эти слова, мне стало понятно, что король оставил все надежды на жизнь. Я слышала, как он произнес заплетающимся языком и голосом, утерявшим ясные и музыкальные тона, поразившие меня по прибытии:
— Если бы у меня были силы, я бы хотел сказать это сам.
Это не было концом. Было бы лучше, если бы он тогда умер. Однако нам предстояло пережить еще несколько ужасных дней. Мой утонченный дедушка! Надеюсь, что он никогда не узнает, что случилось с его красивым телом, которое некогда нравилось многим. Его разложение началось до наступления смерти, и я чувствовала ужасное зловоние из спальни. Слуг, которые должны были ухаживать за ним, тошнило и они теряли сознание от страха и отвращения. Тело короля почернело и распухло, но жизнь все не оставляла его.
Аделаида и ее сестры отказались покинуть его. Они выполняли наиболее трудные обязанности слуг, находясь около него днем и ночью, и были на грани полного истощения. Тем не менее они никому не разрешали подменить их.
Моему мужу и мне не разрешили приближаться к спальне больного, но нам следовало оставаться в Версале до тех пор, пока король не умрет. Как только он испустит последний вздох, мы должны были, не мешкая, покинуть Версаль, поскольку это место было рассадником инфекции. Некоторые из присутствующих в Ой-де-Беф, когда короля привезли из Трианона, заболели и умерли. На конюшне все было готово: мы должны были выехать в Шуази.
В одном из окон горела свеча — это был сигнал. Когда свечка погаснет, это будет означать для всех, что жизнь короля оборвалась.
Муж увел меня в маленькую комнату; и там мы сидели в молчании. Никому из нас не хотелось говорить. Он всегда выглядел серьезным, но никогда не был таким сосредоточенным, как в то время.
Неожиданно мы услышали сильный шум. Приподнявшись с кресел, мы переглянулись. Мы не знали, в чем дело. Слышались голоса — отдельные возгласы и громкие выкрики — и этот все подавляющий шум. Дверь неожиданно распахнулась. В комнату вбежали люди, окружили нас. Мадам де Ноай первой подбежала ко мне. Она встала на колени, взяла мою руку и поцеловала ее. Она назвала меня «Ваше Величество».
Я все поняла, и из моих глаз покатились слезы. Король умер. Мой бедный Луи стал королем Франции, а я — королевой.
В комнате собиралось все больше и больше народу, как будто происходило какое-то радостное событие. Луи повернулся ко мне, а я к нему. Он взял меня за руку и непроизвольно мы опустились на колени.
— Мы слишком молоды, — прошептал он. Казалось, что мы вместе молимся:
— О Боже, просвети и защити нас! Ведь мы еще так молоды, чтобы править!