Мне 30 лет; на приеме у (очередного) нового психиатра я слышу диагноз «КПТСР», пять знакомых мне как профессионалу букв, и наконец чувствую сильное облегчение – во второй раз в своей жизни. Первый раз я столкнулась с этим чувством, когда узнала о суициде своего отца.
Я чувствую, будто в моем мире включили свет. Будто то, что всю мою жизнь было разрозненными деталями, наконец сложилось в стройную картину.
Я вижу проявление комплексной травмы в разных возрастах своей жизни. Я горюю о себе. Я плачу (в одиночестве, потому что мне все еще сложно доверить свои самые горькие слезы другим) – и постепенно мне становится действительно легче.
Но давайте начнем с самого начала.
Я родилась в обычной советской семье. Мои мама и папа были геофизиками – романтиками, которых занесло на Камчатку в поисках лучшей жизни и приключений. В 1980-х они ездили в поля, забирались на вулканы, пели песни у костра, дружили, мечтали, строили планы…
У них появилась моя сестра, а затем и я.
Когда я в полной мере осознала, что комплексная травма и диссоциативная амнезия как одно из проявлений КПТСР являются неотъемлемой частью моей жизни, я решила исследовать свою историю. Если ни моя память, ни память моей сестры (прошедшей через то же, что и я, – и мы обе практически ничего не помним о детстве) не дают мне подсказок, как быть?
Я решаю связаться с друзьями и родственниками своих родителей. Я прошу их рассказать о том, что они знают и помнят о нашей семье. Я прошу их быть честными. Один из них присылает мне драгоценный подарок – старое видео, на котором есть моя семья в полном составе.
И я смотрю его – видео, на котором впервые вижу своего папу. Я вижу то, что наконец не смогу забыть. Папка на ноутбуке не даст мне этого сделать.
Конечно, я видела его и раньше – несколько первых лет моей жизни он был рядом, и доказательство тому прямо перед моими глазами, в оцифрованной карусели сменяющихся кадров.
Но память стерла все – и плохое, и хорошее.
Я вижу кадр, в котором наша семья собирается вместе. Я вижу себя в смешной шапке, я в папиных заботливых руках. Я вижу маму, стоящую рядом. Я вижу сестру, весело прыгающую на маму.
Я вижу семью.
Один-единственный кадр. В нем так много безвозвратно утраченного. В нем так много никогда не приобретенного.
Я улетаю в свои фантазии и вижу другие кадры – кадры из будущего, которое никогда не наступит.
Я вижу, как папа держит меня за руку и с нежностью провожает меня в первый класс.
Как он крепко обнимает сестру после каждого ее выступления на соревнованиях.
Как он горячо поддерживает меня на олимпиадах по математике.
Как он яро гордится нами на наших выпускных.
Как он трепетно берет на руки моих племянников.
Как он с бережностью ведет меня, одетую в свадебное платье, навстречу моему будущему мужу.
Одна из последних песен, которую мой отец пел, играя на гитаре, звучала так:
Я губами солнце снял со щеки
И лежу, не убирая руки,
И растекшееся время вдали
Вечным бредом Сальвадора Дали,
В окнах грустный дождь пейзажи Моне
Притащил из Эрмитажа ко мне,
Лучше я возьму ружье и в тайгу
От себя убегу.
Эхо звук твоих шагов не хранит,
И отныне мы с туманом одни,
Где рябина рвется в омут: «Пусти!», —
Обступили, не пускают кусты.
Я, конечно, напишу, напишу,
Что я тоже виноват, виноват…
Только это все слова, все слова:
Я-то больше не приду…
Этот кадр длится всего мгновение, он тонет в серой дымке и наконец исчезает.
Мы часто думаем, что самое большое страдание нам причиняет тот, кто отвергает нас, унижает, бьет, оскорбляет, но в конце концов мы понимаем, что самое глубокое страдание приходит к нам в тот момент, когда мы теряем что-то навсегда – и безвозвратно.
Безвозвратно потерянные, мы бредем навстречу своему будущему, которое неотвратимо надвигается на нас – и мы не в силах остановить его.
У нашего мозга есть два режима – режим выживания и режим обучения.
Обучающийся мозг – это организация систем в мозге, которая позволяет людям свободно развиваться и исследовать мир в поисках личностно значимых знаний. Это области мозга, которые координируют сознательное мышление, мыслительные, оценочные, обучающиеся части мозга (префронтальные области коры). Это мозговые структуры, благодаря которым человек осуществляет психические функции. Анатомически к нему относятся кора (серое вещество) больших полушарий головного мозга и мозжечок. Эволюционно это наиболее молодая часть мозга, также называемая неокортексом.
Выживающий мозг – это защитные, или оборонительные, системы в мозге, которые позволяют людям выживать тогда, когда их безопасность находится под угрозой. Это области мозга, которые отвечают за наши неосознанные защитные реакции гипервозбуждения и гиповозбуждения (с участием ствола мозга, миндалевидного тела и других структур среднего мозга). Б. Ван дер Колк, не побоюсь этого слова, главный исследователь травмы, в своей книге «Тело помнит все» (2, 60–68) также связывает его с мозгом эмоциональным, образованным из рептильного мозга и лимбической системы. Он находится в самом центре нашей центральной нервной системы, и его главной задачей является забота о нашем благополучии[3].
По клеточной структуре и биохимии эмоциональный мозг устроен значительно проще, чем неокортекс, наш рациональный мозг, и он обрабатывает поступающую информацию более глобально (2, 67). Можно сказать, что ему недоступны изящные и элегантные решения, которые может предложить нам наша префронтальная кора, – он похож на величественного, но немного невежественного дикаря, реагирующего на опасность ограниченными, топорными способами.
Сталкиваясь со стрессором, мы мгновенно реагируем на угрозу, состояние нашего организма на короткое время меняется, а затем мы возвращаемся к нормальному функционированию. Мы переключаемся на режим выживания – и довольно быстро возвращаемся к привычному, стабильному, приятному режиму обучения.
Но жизнь с КПТСР – это жизнь в режиме выживания. Это жизнь в плену своих реакций. Это жизнь, в которой главенствует травматический стресс.
У людей, переживших травму, уровни гормонов стресса нормализуются гораздо дольше, а при малейшем стрессе подскакивают быстро и непропорционально высоко (2, 57). Эти люди застревают в режиме выживания, застревают в хронической самозащите, застревают в необходимости обороняться – даже тогда, когда их враг уже не имеет над ними власти. Мозг, который застрял в режиме выживания, не может развить основные адаптивные способности, обеспечивающие здоровье, рост, обучение и жизнестойкость (то есть саморегуляцию, чувство собственного достоинства, физическое развитие и значимые достижения и отношения) (1, 90).
Но самое поразительное в комплексной травме даже не эта усиленная реакция, которая может в долгосрочной перспективе влиять на многие аспекты нашей жизни. Самое поразительное – это то, что режим выживания, в котором хронически живут люди, находящиеся в плену у травматического опыта, ими не осознается. Их организм регистрирует угрозу, однако их сознание продолжает функционировать так, словно ничего не случилось (2, 57).
Человек, столкнувшийся с комплексной травмой, часто смотрит на свои дискомфортные реакции как на что-то вредное, гадкое, дефектное. Они могут стать ему ненавистны, поскольку, осознанно или нет, он понимает, что отличается от других людей. Живя во власти таких реакций, он будто становится ненормальным. Неправильным. Не таким, как все. Но вот что критически важно: выживающий мозг не является менее интеллектуальным, чем обучающийся. Напротив, он представляет собой исключительный интеллект в борьбе с опасностью и для достижения жизненных целей, но ценой истощения доступных умственных и физических ресурсов (1, 85). Да, в каком-то смысле это дикарь; но в этом дикаре заключена вся мудрость эволюции, благодаря которой существует человечество.
И именно этот исключительный интеллект позволил нам выжить. Он не наш враг. Он главный наш друг. Он тот, кто привел нас в эту точку пути. Он тот, кто сделал ее возможной.
Доктор Дэниел Сигел, вдохновляющий своими работами в области нейробиологии и межличностных отношений, придумал иллюстративную модель нашего мозга – The Hand Model of the Human Brain (мозг, представленный в виде руки) (10). Конечно, она не показывает всю сложность связей в таком завораживающем организме, как человеческое тело, однако благодаря этой модели вы можете наглядно увидеть, что происходит с людьми, переживающими последствия комплексной травмы.
Посмотрите на свою руку прямо сейчас, согните большой палец и накройте его сверху другими своими пальцами.
Ваши пальцы, лежащие сверху, – это ваша префронтальная кора. Под ними спрятался большой палец, и он играет роль вашей лимбической системы (это мозг млекопитающих, отвечающий за эмоции и отлеживающий опасность, включающий в себя миндалевидное тело и гиппокамп – область мозга, которую традиционно связывают с памятью). Он лежит на вашей ладони, она представляет собой рептильный мозг (это ствол мозга и гипоталамус, находящийся прямо над ним, – области мозга, которые отвечают за систему поддержания жизни, то есть за ваше дыхание, употребление пищи, сон, испражнение и мочеиспускание и т. д.). А под ней находится запястье – ваш спинной мозг.
Вы видите, кто главенствует в этой модели – это пальцы, которые лежат сверху. Наша префронтальная кора, наши лобные доли ответственны за качества, которые выделяют нас среди всего животного царства. Без гибких, активных лобных долей люди действуют машинально, по привычке, и их отношения становятся поверхностными и однообразными. Изобретательность и инициатива, радость открытий и изумления – все это становится им чуждо (2, 68–70).
Теперь разогните пальцы и снова сложите их – все, кроме большого. Мягко накройте им все четыре ваших пальца, уже сложенных вместе. Если вы застряли в режиме выживания, именно так выглядит то, что происходит с вашим мозгом, – префронтальная кора «прячется» в укрытии из рептильного мозга и мозга млекопитающих.
Я пишу эту часть книги, сидя напротив своего мужа, и прошу его следовать моим инструкциям, чтобы проверить, понятны ли они. Он добавляет: «Если спрятать большой палец под другие пальцы нашей руки, то, когда мы будем защищаться от кого-то кулаками, при ударе из такой позиции мы с большой вероятностью сломаем себе какие-то из пальцев. Если же большой палец лежит сверху – что ж, у нас есть хорошие шансы на позитивный исход». Стоит добавить, что мой муж не профессиональный боец, но этот комментарий показался мне очень любопытным и иллюстративным для обсуждаемой нами темы.
Итак, находясь в режиме выживания, мы уступаем лидерство нашему эмоциональному мозгу. Так организм принимает наиболее выигрышную для него позицию, которая может обеспечить самый положительный исход.
Еще раз подчеркну, что понятие «эмоциональный мозг» скорее творчески романтическое, нежели научно точное. В мозге вообще нет специальной зоны, посвященной эмоциям, о чем пишет Лиза Ф. Барретт в книге «Как рождаются эмоции» (6). Я привожу вам в пример разные объяснительные модели, которые упрощают понимание работы такого сложного организма, как человеческое тело.
С началом перестройки моя семья изменилась. Она стала той семьей, которую я помню (и не помню одновременно).
Семьей, в которой тебя могли схватить за волосы и ударить головой об стену. Даже если тебе всего пять лет.
Семьей, в которой слова «чтоб вы сдохли, как и ваш бездарный папаша» были привычно знакомыми, как и слова «дрянь», «сволочь», «ненавижу».
Семьей, в которой мольбы «мамочка, не надо» тонули в ярости криков и наказаний.
Семьей, в которой нужно было стать идеальным для того, чтобы выжить.
Семьей, в которой каждый из нас был в плену.
Моя мама была в плену контекста. В плену жестокости экономических и социальных перемен. В плену необходимости обеспечивать двух маленьких детей. В плену родительства, которого она и вовсе не хотела. В плену одиночества. В плену ярости, за которой, скорее всего, пряталась сильнейшая боль.
Мы же с сестрой были в плену у невозможности ребенка уйти из семьи. У зависимости от родителя. У любви к нему, как бы он себя ни вел. У детского эгоцентризма, из-за которого причины происходящего мы отыскивали в самих себе.
Мой папа не смог быть заложником и предпочел другую дорогу – саморазрушения, одиночества, смерти.
Он не нашел в себе сил адаптироваться к резко изменившимся условиям постсоветского пространства. Моя мама не нашла в себе сил перенести его безденежье и безработицу – у моей мамы сильнейшая аллергия на слабость. Она подала на развод.
И это добило его. Он уехал к своим родителям и разрушал себя алкоголем. За два года он полностью поседел. У него были галлюцинации. Он кричал от них по ночам. Три госпитализации в психиатрию, несколько попыток самоубийства – и он довел дело до конца. 11 декабря 1996 года он повесился.
И это добило ее. Она восприняла этот шаг как предательство. Она запретила его родственникам общаться с нами и вычеркнула память о нем из нашей жизни.
Вместо памяти осталась пустота. Ни одного воспоминания о нем. Ни одной истории о нем. Только слова матери о том, что мы в него – такие же «твари» и «выродки».
Мои родители не виноваты. Они пытались любить нас так, как могли. Так, как умели.
Я не помню момента, когда мама сообщила нам, что отца больше нет. Моя диссоциация началась уже тогда. Часть меня определенно знала, что отец умер, в те моменты, когда дома был очередной скандал и мама бросала нам с сестрой в лицо эти ледяные слова: «Чтобы вы сдохли, как и он». Другая часть меня все же верила, что он вернется, это доказывает одно обрывочное воспоминание, которое у меня сохранилось. Мне около восьми лет, я пускаю кораблики в ручье около дома, по дороге ко мне идет мужчина с пышными усами, и я спрашиваю себя: «А вдруг это мой папа?»
Память не является целостной и единой сущностью. Она состоит из разных структур, которые относятся к разным областям мозга.
По словам Питера Левина, маэстро в области работы с травмой, существует два вида памяти:
1. Эксплицитная (автобиографическая, сознательная память).
2. Имплицитная (относительно бессознательная память).
Исследования показывают, что у людей с диссоциативными расстройствами и ПТСР снижен объем гиппокампа и билатеральной парагиппокампальной извилины – мозговых структур, связанных со способностью к автобиографической памяти. Но сознательная часть нашей памяти – лишь верхушка очень глубокого и могучего айсберга (7, 15).
Почему имплицитная память является относительно бессознательной? Потому что в определенном контексте и определенном состоянии мы можем получить к ней доступ – например, выходя из окна толерантности (см. с. 52); этим объясняется то, что я помнила про смерть отца исключительно в моменты острых стычек с матерью. При этом, согласно последним исследованиям в области памяти и травмы, находясь в одном эмоциональном и физиологическом состоянии, нам может быть трудно получить доступ к воспоминаниям и опыту другого состояния (8, 101). Это и есть диссоциативная амнезия – состояние памяти, при котором информация доступна одной части личности и недоступна другой, на что указывают О. Ван дер Харт, Э. Р. С. Нейенхэюс и К. Стил в «Призраках прошлого» (9, 122).
Я думаю, что практически все люди, читающие эту книгу, знакомы с экспериментами великого ученого Ивана Петровича Павлова – собаки, слюни и все, что с ними связано, вспоминаете, да? Поэтому сразу перейду к тому, как это относится к обсуждаемой нами теме. Классическое обусловливание является неотъемлемым аспектом травматизации. Условными стимулами, относящимися к травме, становятся те, что непосредственно предшествовали или оказались тесно связанными с безусловными стимулами травматической реакции (9, 240).
Травматические воспоминания активируются триггерами – теми самыми условными стимулами. В качестве таких стимулов могут выступать (9, 64):
1. различные сенсорные впечатления;
2. события, связанные с определенной датой (например, годовщины);
3. повседневные события;
4. события во время терапевтического сеанса;
5. эмоции;
6. физиологические состояния (например, повышенная возбудимость);
7. стимулы, вызывающие воспоминания о запугиваниях со стороны насильника;
8. травматические переживания в настоящем.
Современная наука ушла далеко за пределы классического обусловливания. Вы не реагирующее на стимул животное, приспособленное только откликаться на события в мире. Когда они появляются в ваших переживаниях и восприятиях, вы намного серьезнее сидите в водительском кресле, чем могли бы подумать. Вы предсказываете, конструируете и действуете. Вы – творец собственного опыта (6).
Но, несмотря на то, что мы можем быть последней инстанцией, принимающей решения, у нас есть ограничения. Мы не можем вызвать имплицитные воспоминания осознанно. То есть, возвращаясь в спокойное состояние, мы теряем часть этих травматических воспоминаний из фокуса своего внимания. Однако они продолжают приходить к нам – в виде фрагментированных осколков ощущений, эмоций, образов, запахов, вкусов, мыслей (7, 15), а также в виде телесных переживаний.
И даже если мы помним, нам может быть крайне сложно – или попросту невозможно – об этом говорить. Пережившим травму людям зачастую тяжело рассказывать о своих воспоминаниях.
Их тело заново переживает весь ужас, гнев и беспомощность, а вместе с ними позыв бить или бежать, однако все эти чувства оказывается практически невозможно выразить. Психологическая травма по своей природе выбивает нас из колеи, лишая способности внятно выражать свои мысли (2, 54).
Мы не можем выразить то, что мы пережили, – а воспоминания об этих событиях приходят к нам в форме, которую мы не в силах понять. Мы словно смотрим на кусочки пазла, разбросанные вокруг нас, на осколки и обрывки истории нашего прошлого и не находим в себе силы собрать их в одно целое. Травма крайне могущественна – она способна лишить нас как речи, так и памяти. Но мне хочется подчеркнуть: более могущественным, чем травма, является наше стремление к выживанию.
Диссоциативная амнезия имеет разные степени выраженности:
• Локальная амнезия (человек не может вспомнить события, произошедшие в определенный период времени, обычно в первые несколько часов после завершения события, которое вызвало эмоциональное потрясение и шок).
• Избирательная амнезия (пострадавший нередко помнит все, что происходило во время травматического события, за исключением «горячей точки»).
• Систематическая амнезия (человек утрачивает способность воспроизвести определенный тип информации, например всех воспоминаний, связанных с семьей или с определенным человеком).
• Генерализованная амнезия (невозможность припоминания распространяется на всю жизнь человека).
• Континуальная амнезия (отсутствие доступа к воспоминаниям о событиях начиная с определенного времени и до настоящего момента).
В некоторых случаях диссоциативной амнезии пациенты не осознают, что они утратили способность воспроизводить какую-то часть своих воспоминаний – это так называемая «амнезия амнезии» (9, 122–123).
Как вы сможете увидеть по мере чтения, мне и моей сестре знакомы избирательный и систематический типы амнезии, а также «амнезия амнезии». Сестра не помнит меня вплоть до своих 15 лет, мы обе не помним отца, а также большую часть событий, происходящих дома, – они абсолютно стерлись из нашей памяти, – и если память об этом была в какой-то мере доступна нам еще 10 лет назад, сейчас я смогла обнаружить это исключительно благодаря нашей с ней переписке. Только из-за работы над этой книгой я осознала, насколько ограничен мой доступ к воспоминаниям.
О своем отце я больше ничего не помню. Полагаю, нам, как детям, которых любили и о которых заботились, было невыразимо сложно понять, куда же он исчез.
Как из самого любимого, полного нежности человека он превратился в бездарную скотину и тварь, в того, о ком запрещено говорить.
Полагаю, нам, как детям, которым нужно было выживать, пришлось адаптироваться к правде, которую предпочитала мама, – ведь мы любили ее. Любили со всей силы наших маленьких сердец.
И тогда психика вытеснила все те воспоминания, которые были у нас. Оставив после себя пустоту.
Проблема в том, что эта пустота была осязаема.
Я ничего не знала об отце вплоть до 16 лет. Я уехала из дома после 10 класса, поступив в ФМШ при Новосибирском государственном университете[4]. Для поступления мне требовались какие-то справки, и одной из них была справка о смерти отца. В ней была указана причина смерти: асфиксия. Кажется, меня это потрясло. Кажется, я попыталась поговорить об этом с кем-то из подруг. Кажется… Но я не помню этого. Помню свое столкновение со словом «асфиксия» – и вновь заполонившую меня пустоту.
Так продолжалось вплоть до 2012 года – это был год, когда нас с сестрой нашла семья отца.
Пустота внутри меня, казалось, не требовала ответов. У меня нет ни одного воспоминания о том, что мысли об отце и его отсутствии причиняли мне боль. Я не осмысляла вопрос о том, почему у других детей есть папы, а у меня нет. Я не называла себя безотцовщиной. Это была абсолютно запретная территория для моей психики, и прямые касания с этой территорией происходили только во времена конфликтов с мамой.
Но это была иллюзия, ведь пустота жила своей собственной жизнью. Она превратилась в отдельную, едва уловимую часть меня, и эта часть взрослела вместе со мной. Она пробуждалась тогда, когда привычная часть моей психики отключалась, – тогда, когда перенапряжение моей нервной системы доходило до предела.
И это происходило довольно часто. А затем стало неотъемлемой частью моей жизни.
Ставки были слишком высоки, как и требования моей мамы. Но я пыталась им соответствовать. Быть идеальным ребенком. Идеальным проектом. Таким, о котором можно без стыда рассказывать другим.
Друзья моих родителей, с которыми я беседовала в поисках информации о своем детстве, все как один твердили: ну ведь вы выросли совершенно замечательные. Потрясающие девчонки. Без единого изъяна[5].
Травма сделала из нас безупречных людей. Жизнелюбивых, открытых, сияющих. И это так. Но есть одно «но».
За идеальность приходилось платить. Ложью, ненавистью к себе, нездоровыми отношениями, алкогольной и наркотической зависимостью, расстройством пищевого поведения…
Но я готова была заплатить любую цену, лишь бы не сталкиваться с отвержением моей матери.
Травма оставляет следы. Эти следы могут быть незаметны невооруженному глазу. Они могут быть едва уловимы. Но у любого действия есть противодействие – я писала в «Самоценности», что травма четко следует третьему закону Ньютона.
Сначала это были вспышки, – вспышки гнева, ярости и беспомощности. У меня есть еще один обрывок воспоминания – как в начальной школе я прихожу домой после уроков, кричу, как загнанное в угол животное, и рыдаю, бросая тетради в стену. Я делаю это не из-за учебы, учеба всегда давалась мне легко. Я делаю это, потому что не могу не делать. Я делаю это и ненавижу себя за это.
«Ты такая слабая», – кажется, говорю я себе.
Затем это выплеснулось в пятом классе. Внезапно обнаружилось, что вместо школы две недели подряд я садилась в автобус, следующий по круговому маршруту, и каталась, каталась, каталась на нем до изнеможения. Затем я притворялась, что все нормально, и даже делала выдуманные домашние задания. Дома ничего не подозревали вплоть до звонка учителя. Маму вызвали к директору, а вечером она допрашивала меня с пристрастием: «Зачем ты это сделала? Пока ты не ответишь, твоя сестра не пойдет ужинать, а ведь она устала после тренировки».
Как я могла ответить ей на этот вопрос?
Я не знаю, мамочка. Нет, я не плачу, мама, прости, я знаю, что ты ненавидишь мои слезы. Нет, я не могу не плакать, потому что ты сказала, что Ира голодная, – и теперь мне ее жалко. Я пытаюсь найти хоть какие-то слова, которые способны описать мое состояние, но этих слов нет, я совершенно не владею собой и информацией о причинах своего поведения. Ведь я ребенок, которому всего 10 лет…
Из той школы меня выгнали. Это была лучшая школа города, и я легко вернулась в нее через год (как я и говорила выше, проблем у меня не было ни с учебой, ни с одноклассниками). Я была талантливым ребенком. Я осознаю это, хотя порой мне все еще стыдно это признавать.
Мой психиатр, имеющий большой опыт в детской психиатрии, валидизировал историю с автобусами так: «Если бы я узнал такое о своих детях, я бы сел и пересмотрел всю свою систему воспитания». Но конечно, никто тогда не отвел меня к психологу или психиатру. Эта история покрылась паутиной молчания, как и большая часть историй в нашей семье.
Дисфункциональная семья не может выжить без отрицания.
Однако теперь я знаю, что это был мой первый (из тех, что я помню) побег в состояние транса. Апогей хронической реакции «замри». Стремление помочь себе путем отчуждения от этого мира. Игра в прятки со своей болью.
То, что в пятом классе выглядело как, казалось бы, невинные прогулы школы с целью бессмысленного катания на автобусе, в университете превратилось сначала в нездоровые связи с другими людьми, а затем в прием наркотиков. В течение трех лет я принимала амфетамин – и не только его; но фен[6] определенно занимал главенствующую роль во всем этом, как и мои созависимые отношения.
После университета я завязала. Я ушла и от наркотиков, и от созависимости – с первым рабочим днем я порвала отношения и с феном, и с парнем, с которым жила, уйдя к его лучшему другу. Чувствуете, что фраза «ушла от созависимости» была иронией?..
Плавно и незаметно я перешла к экспериментам со своим телом. У меня медленно и мягко начало проявляться РПП[7] – порывы были и раньше, но, пусть я и употребляла наркотики, до веса тела в 44 килограмма я не доходила. А потом дошла, и обрадовалась этому. 44,4 килограмма, ура. «Идеальный вес», – подумала я. И главное – идеальное кетозное[8] самочувствие. Затем пришел черед алкоголя – впрочем, он плотно присутствовал в моей жизни с 17 лет – и трудоголизма.
У моего поведения была логика, – логика комплексной травмы. Эта логика брала начало в дезорганизованной привязанности.
За последнее десятилетие мало какие теории и научные области дали бы столько результатов, сколько теория привязанности. Впечатляющая масса исследований, подтвердивших ее основные принципы, относится к наиболее важным достижениям в современной психологической науке, на что обратила внимание С. Джонсон в книге «Сила привязанности» (11, 16).
Человек – существо социальное, и это критически важный постулат в понимании комплексной травмы.
Когда мы приходим в этот мир, мы не можем выжить самостоятельно. Для того чтобы развиваться, взрослеть, обучаться, процветать и, главное, выживать, у нашего организма есть биологическая программа привязанности. Она ставит во главу угла нашу связь с тем, кто берет на себя основную заботу о нас. Мы можем называть этого человека «объектом привязанности», «значимым взрослым», «опекуном» и, конечно, «родителем» – самым же главным является то, что от него зависит наше выживание.
До глубины души мы – социальные создания; наши жизни заключаются в поиске места среди других людей (2, 125). От рождения до смерти мы запрограммированы на поиск не только социальных контактов, но и физической и эмоциональной близости с отдельными людьми, которые кажутся незаменимыми (11, 18).
За последние несколько десятилетий удалось многое узнать о развитии мозга и о том, как исследование и игра в контексте надежной привязанности способствуют развитию интеллекта, сотрудничества, любознательности и умственной гибкости. В отличие от этого, страх препятствует саморегуляции, воображению и сопереживанию себе и другим (1, 810).
О привязанности написано множество книг и научных статей, в которых даются самые разные ее классификации. Я предлагаю кратко рассмотреть то, как особенности связи опекуна с малышом будут отражаться на формировании его стиля привязанности[9].
Если опекун распознает и удовлетворяет сигналы малыша, у него формируется безопасная привязанность. Во взрослом возрасте это можно увидеть в такой жизненной позиции: «Я доверяю миру и могу запрашивать помощь».
Если опекун не распознает сигналы малыша, тот неистово плачет и привыкает к тому, что его могут услышать, только если он будет в постоянной реакции «бей или беги». Так формируется тревожная привязанность. Во взрослом возрасте это можно увидеть в такой жизненной позиции: «Я не доверяю тому, что ты останешься рядом, поэтому я буду цепляться за тебя что есть сил и умолять о твоей помощи».
Если опекун не распознает сигналы малыша и не реагирует ни на них, ни на его плач, взывающий о помощи, то малыш застревает в реакции «замри», то есть в оцепенении. Так формируется избегающая привязанность. Во взрослом возрасте это можно увидеть в такой жизненной позиции: «Я отрезан от своих желаний, так как я узнал, что на них все равно не реагируют, поэтому я буду полагаться исключительно на себя».
Если ребенок живет в страхе перед родителями, то у него формируется особый стиль привязанности – дезорганизованная / дезориентированная, или Д-привязанность (9, 114). Если опекун непредсказуем и может отвечать на сигналы малыша самым разным, в том числе жестоким, образом, то у него формируется именно этот тип привязанности. Любовь становится для него источником комфорта и страха одновременно, а жизнь во взрослом возрасте кажется хаосом.
Безопасная, надежная привязанность в детстве является основанием для формирования навыков саморегуляции (9, 116). У детей в безопасной обстановке развиваются воображение, игра и любопытство, в то время как у детей, подверженных опасности, формируются сильные системы тревожности, защитные позы и сигналы предупреждения (1, 810).
В ответ на жестокое обращение и пренебрежение мозг программируется на состояние защитной реакции, которая способствует выживанию в мире постоянной опасности, но часто ценой значительных усилий. Зависимость от враждебных или сильно неадаптированных опекунов может помешать развитию необходимых способностей, помогающих стать сосредоточенным, вдумчивым и хорошо регулирующим себя человеком (1, 808).
Нарушение привязанности в раннем возрасте само по себе является травмой. Но кроме того такие нарушенные отношения подготавливают почву для биологически опосредованных эмоциональных реакций на все последующие невзгоды (5), с которыми человеку придется столкнуться в процессе развития и взрослой жизни.
Перспективные и лонгитюдные исследования показали, что даже при отсутствии опыта хронической психической травмы у ребенка родительский стиль, провоцирующий Д-привязанность, является предиктором диссоциативной симптоматики. Хотя такое поведение родителей не всегда соответствует формальным критериям жестокого обращения и насилия, все же подобные отношения создают ситуации, для адаптации к которым от ребенка требуется невозможный для него уровень психической эффективности (9, 114).
Ученые продемонстрировали, что дети, которые имели «дезорганизованную привязанность» в возрасте одного года, значительно чаще проявляют диссоциативные симптомы к 19 годам и/или у них диагностируют пограничное расстройство личности, комплексное ПТСР или диссоциативное расстройство идентичности во взрослом возрасте (1, 731).
Комплексные травмы учат ребенка фокусироваться на опасности и выживании, а не на доверии и обучении. Если воздействие комплексной травмы смещает процесс развития мозга в сторону от творческого обучения и исследования к защитным состояниям, направленным на выживание, то биологические и психологические способности ребенка к саморегуляции могут быть заторможенными или в значительной степени утраченными (1, 98–99), а то и вовсе не сформированными (1, 90–98).
Общаясь с друзьями родителей, на некоторое время я впала в утешительную иллюзию, – иллюзию безопасности, связанную с первыми годами своей жизни. Ах, как романтично звучала бы история моих родителей, рассказанная так: они были счастливы, но пришли 1990-е и разбили их безоблачное счастье на осколки.
Ах, как обнадеживающе звучала бы история нашего с сестрой детства, рассказанная так: они были обласканы любовью и заботой, но пришли 1990-е и разрушили их безопасное детство до основания.
И я была бы рада остановиться на такой версии этой книги: влияние социокультурного контекста на жизнь одной семьи. В каком-то смысле это и правда исследование, связанное с влиянием контекста, но этот контекст гораздо шире, нежели 1990-е…
К сожалению, даже до перестройки наша семья не была счастливой. Я была последней попыткой родителей вдохнуть в нее жизнь – как жаль, что подобные попытки спасти отношения почти всегда обречены на провал. По воспоминаниям сестры моего отца, еще до моего рождения в семье начались проблемы. Маме не нравилась квартира, в которой мы жили (она говорила: «Ненавижу эту халупу»), не нравился карьерный путь моего отца, постепенно ей перестал нравиться и сам отец – все, что он делал, вызывало в ней жажду критики и жестокости. Она говорила ему: «Твой плов едят лишь из жалости». «У тебя нет голоса, и твое пение слушают лишь из уважения ко мне». «Не умеешь – не берись». «Ненавижу, ненавижу, ненавижу».
Моя мама подтвердила эту версию нашей жизни – по ее словам, замуж она вышла от скуки, а чувства к отцу были влюбленностью, которая быстро прошла. Моя сестра была результатом недолгого маминого увлечения, а я – неудачной попыткой сохранить брак. К разводу все шло само собой: судя по всему, папа принимал необдуманные решения, которые плохо отражались на благополучии нашей семьи. Атмосфера в доме была нездоровой – как в их отношениях друг с другом, так и в их отношениях с нами.
По чудом сохранившимся воспоминаниям моей сестры, физическое насилие применялось к нам и в присутствии отца тоже. Ее воспоминания косвенно подтверждает история, которую запомнила папина сестра: как Ира, будучи трехлетним ребенком, приехавшим в гости к дедушке с бабушкой, беспокойно бегала по квартире и искала «вемешок, чтобы стегать Иву». Мои родители отшутились – упаси боже, бить ребенка, что ты. Что ты…
Друзья родителей в один голос твердили: нет, виноваты 1990-е, до развода в вашей семье все было спокойно. Но вероятно, спокойствие заканчивалось тогда, когда закрывалась дверь в нашу квартиру. За наши проступки нас сурово наказывали – мать наказывала нас физически, отец наказывал нас своим молчаливым согласием на это. Он просто грустно стоял и смотрел на то, как она кричала на нас и била.
Мне бессмысленно хочется надеяться, что внутренне он был не согласен, но не находил в себе сил ее остановить. Бессмысленно – поскольку вряд ли эта надежда может что-то изменить. Значимы лишь наши поступки. Папа же своим поведением одобрял то, что происходило.
Моей первой осознанной мыслью о нем был вопрос: «Как он мог нас с ней оставить?» И нет, мне не хочется демонизировать свою маму. Знаете, есть весьма забавная психотерапевтическая шутка: давайте не будем тратить время, обвиним мать и разойдемся.
Но вы не представляете, какое облегчение приносит знание о причиненном тебе насилии. Вы можете подумать: «Облегчение – это явно не то, что ты должна чувствовать, думая о насилии».
В каком-то смысле вы правы. Но, думая о том, что было в моей жизни после, я встаю перед выбором: обвинять себя в том, что я наркоманка, алкоголичка и трудоголичка, либо все же выбрать другой путь, – путь понимания влияния жестокого обращения на дальнейшую жизнь. И я предпочитаю идти второй дорогой.
Но для этого мне нужна смелость, – смелость рассказать свою историю и заявить: да, это было на самом деле.
Да, нас били до синяков, которые временами приходилось прятать. С самого юного, крохотного возраста. Да, нас унижали и упрекали за то, на что мы были не в силах влиять. Да, это не началось тогда, когда началась перестройка, – и не закончилось тогда, когда закончились 1990-е.
Псевдоинформированность о травме:
• Все происходит с нами не просто так.
• Ты должен быть благодарен любому своему опыту.
• Тебе посылается столько, сколько ты можешь вынести.
• Все произошедшее с тобой – это важный урок.
• Главное – оставаться позитивным.
• И это тоже пройдет.
• Травма сделала тебя сильнее.
• Твои реакции ненормальны, ты слишком чувствителен.
• Прошлое в прошлом.
• Бывает гораздо хуже, поэтому ты должен быть счастлив и благодарен.
• Просто отпусти это.
Информированность о травме:
• Ты не мог повлиять на это, это было несправедливо и неправильно, никто – и ты в том числе – такого не заслужил. Травма влияет на нашу нервную систему, на наш мозг, на наше тело, на наши когнитивные функции. Так же как и исцеление.
• Твоя реакция – это нормальная реакция на ненормальную ситуацию.
• Не травма сделала тебя сильнее; ты – тот, кто выжил, несмотря на травму. Ты сделал себя сильнее. Ты, твоя психика, твое тело настоящие герои, выжившие на войне.
• Это нормально – чувствовать то, что ты чувствуешь сейчас.
• Самые печальные истории других людей не способны обратить вспять изменения, произошедшие в твоем теле, и изменить реакцию твоей нервной системы. Принятие своей травмы, маленькие шаги вперед, повторение новых паттернов – вот то, что способно изменить наши реакции.
• Если тебе требуется больше времени, чем кому-то другому, – это нормально. Любой твой темп нормален, главное – продолжай делать маленькие шаги вперед.
«Тяжелое было время». Наверное, это самая популярная фраза среди друзей моих родителей. Еще более угнетающая фраза: «Ты должна быть благодарна; ваша мать сделала все, что могла».
Как терапевт, я придерживаюсь концепции многоликости наших чувств. Мы можем чувствовать благодарность – и злость одновременно. И я определенно благодарна родителям. Да, первые годы моей жизни не были безоблачным праздником безопасной привязанности, но, судя по рассказам об отце, он действительно старался быть для нас безопасным значимым взрослым – так долго, как смог. Моя мама же заботилась о нас так, как умела, столько, сколько я себя помню.
Но также время от времени я испытываю злость. Услышав историю о том, как мама отреагировала на суицид отца, я разозлилась настолько, что написала ей целое письмо – наверное, это был последний рубеж, который был взят мной при работе над этой книгой. Я смогла высказаться не только вслух – я смогла высказаться вслух при ней.
Ее последнее письмо родителям отца было таким: «Полагаю, в соболезнованиях вы не нуждаетесь. Вышлите документы для оформления пенсии детям».
Ни слова больше.
Мое письмо ей было длиннее:
«Привет, мама!
У меня новость: я пишу новую книгу. Она связана с КПТСР, комплексным посттравматическим стрессовым расстройством, и этот диагноз стоит у меня самой. Он объясняет многие вещи из моей жизни – о большинстве из них ты не знаешь, но катание на автобусах в пятом классе, полагаю, можешь припомнить.
Поэтому я затрагиваю в ней и историю нашей семьи тоже. Пишу тебе, по сути, с исследовательской позиции. Я хочу задать тебе некоторые вопросы, и ты, конечно, можешь на них не отвечать. Но если ответишь хотя бы на некоторые – я буду рада.
В поисках информации я уже связалась со многими друзьями нашей семьи, с семьей отца, все они отозвались, рассказали много историй и о папе, и о нашем детстве; один из них даже прислал мне несколько видео, на которых есть папа.
Зачем я это сделала: потому что и у меня, и у Иры диссоциативная амнезия – мы обе практически ничего не помним о том, что было в детстве, когда дело касалось нашей семьи. Я помню время у бабушки с дедушкой, Ира помнит спортивные сборы. Отца мы не помним обе. Практически ни одного воспоминания. Кроме твоих (нелестных) слов о нем.
Я хочу воссоздать картину событий. И описать, как тяжелый социально-экономический контекст и воспитание могут влиять на личность человека.
Сразу обозначу: я тебя не виню. Ты любила нас в меру своих сил и способностей. И да, времена были тяжелые.
1. Какой у тебя сейчас взгляд на то, что происходило у вас с отцом? На свое решение о разводе? На его решение о суициде? На свое решение не позволять нам общаться с бабушкой и дедушкой?
2. Как думаешь, ты хотела детей?
3. Что ты сама помнишь о своем подходе к воспитанию? Есть ли вещи, в которых ты считаешь, что была не права, или хотела бы поступать иначе, за что хотела бы попросить прощения, хотела бы изменить?
4. Осознаешь ли ты, что ты была с нами в детстве жестокой? Возможно, ты сама об этом забыла? Здесь, я думаю, важно уточнить: мы практически ничего не помним. Но кое-что есть: например, единственное, что мы знали об отце, заключалось в твоих словах, которые ты регулярно нам повторяла: “чтоб вы сдохли, как и ваш бездарный папаша”, “ты такая же скотина и мразь, как и твой отец” и все в таком духе, это я тебя цитирую. Твоя постоянная позиция такова – “я была вам и за отца, и за мать”, я знаю. Но понимаешь ли ты, что было слишком много моментов, в которых ты не могла справиться с эмоциями и сливала всю свою ярость на нас? Что ты была агрессивна? Что в один день ты старалась быть ласковой, называла нас Иришка-Маришка (и я тебе за это благодарна, как и за множество других вещей), а в другой день могла быть вне себя от ярости, физически нас наказывала и вербально унижала (я, честно, не могу представить, как можно бить детей головой об стену и называть их “дрянь, тварь, сволочь, скотина, мразь”, – но ты это делала, и я пытаюсь понять, осознаешь ли ты, что была не права? И снова: я тебя не виню, как взрослый человек и специалист в области ментального здоровья понимаю, что ты была перегружена – слишком импульсивна, слишком лабильна, слишком погружена в стресс).
Я знаю, что за последние несколько лет ты изменилась. Мне больно это писать, но твоя эмоциональная жестокость продолжалась еще меньше 10 лет назад: когда Ира забеременела, помнишь ли ты, что ты сказала ей тогда? Помнишь ли ты, как не общалась с ней несколько месяцев после этого? Но когда у тебя появились внуки, ты смягчилась. И я рада этому. И тому, что Ира тебя простила. Она вообще у нас очень великодушна.
И я снова скажу: есть множество вещей, за которые я тебе благодарна. Ты заботилась о нашем физическом и интеллектуальном благополучии. Я благодарна за это, мир не черно-белый. Но: сейчас я думаю о своем родительстве, и меня оно жутко пугает. Из-за нашего детства в том числе.
Мне нужна эта книга, чтобы расставить все по полочкам. Если ты найдешь в себе силы и желание порефлексировать и вспомнить что-то, я буду благодарна. Если нет – что ж, я, конечно, не могу тебя заставить».
Я написала это на волне гнева. Гнева на ее бездушное послание моим дедушке с бабушкой со стороны отца – людям, потерявшим любимого сына.
Я привела текст своего письма практически без изменений, потому что, если честно, это не я сопровождаю вас в мире травмы; это вы сопровождаете меня. Вы читатель этой книги, а значит, участник реконструкции моего детства.
Давайте обсудим диагнозы.
ПТСР – расстройство, которое развивается после воздействия экстремального угрожающего или ужасающего события или серии событий и характеризуется:
1. повторным переживанием травматического(-их) события(-ий) в настоящем времени в виде ярких навязчивых воспоминаний, сопровождающихся страхом или ужасом, флешбэками или ночными кошмарами;
2. избеганием мыслей и воспоминаний о событии(-ях) или избеганием деятельности или ситуаций, напоминающих событие(-я);