ВИКТОР ПШЕНИЧНИКОВ ВОСЕМЬ МИНУТ ТРЕВОГИ

1

В сумерках на сопредельной территории, далеко за линией границы, протарахтел мотоцикл. В полном затишье низкий и редкий звук работающего мотора, переваливая через многочисленные ложки и распадки, постепенно искажался и на расстоянии уже напоминал безобидное пение цикады.

— Похоже, БМВ, — высказал предположение старший наряда, первым уловивший посторонний шум. — Километра два от нас, не меньше. — Слегка хрипловатый голос младшего сержанта не выражал ни озабоченности, ни тревоги.

Первогодок Паршиков, до этого обозревавший в бинокль свой сектор участка границы, тоже насторожил ухо, какое-то время напряженно вслушивался. Потом сказал не очень уверенно — чтобы ненароком не обидеть младшего сержанта:

— А мне кажется, «хорьх».

Гвоздев улыбнулся: понравилась самостоятельность суждения напарника. Знающе пояснил:

— «Хорьх» — машина спортивная, у нее «голос», как у циркулярки, резаный, высокий. А БМВ — что ломовая лошадь. Ему прыть ни к чему, ему нужна мощь, сила. У моего дяди когда-то был такой, с коляской. Трофейный. Он на нем сена чуть не по десять центнеров привозил.

Горожанин Паршиков не знал, много это или мало — десять центнеров сена и можно ли перевезти столько на мотоцикле с коляской, поэтому неопределенно гмыкнул:

— Угу-у…

Помолчали.

Далекий цикадный звук длился еще секунд десять, потом разом иссяк, пропал. Установилась тишина.

На закрытое редколесьем вечернее солнце уже можно было смотреть не щурясь, но широкий малиновый полог в том месте, куда закатывалось светило, все тускнел и тускнел, будто оставленный без заботы костерок, и вскоре вовсе угас. Почти мгновенно пала темнота.

От близкой болотины предвестником ночи донесся запах сыри. Жирный туманный клок, вспениваясь высокой гривой, потек к распадку, распространяясь вширь. Дневная живность затаивалась, устроившись на ночлег, а вместо нее давали о себе знать ночные обитатели. Вот где-то внизу недовольно фыркнул барсук — должно быть, учуял своего извечного соперника, енота. Запоздало, уже в темноте, с хорханьем протянули вальдшнепы, штук пять, пронеслись почти над наблюдательной вышкой и канули в безмолвно принявшей их чаще.

— Пора, — сверяясь с часами, сказал Гвоздев, и по этому сигналу Паршиков живо снял с шеи ремешок, уложил порядком надоевший бинокль в футляр из толстой скрипучей кожи. Больше на вышке им делать было нечего. Оставалось доложить дежурному по заставе об окончании службы, и можно трогаться в обратный путь.

Пограничники спустились с вышки — Гвоздев первым, младший наряда, неловко цепляя оружием за металлические поручни, — следом.

Внизу заметнее, резче охватила прохлада. Но после многометровой высоты вышки, после болтанки на ветру ощущение земной тверди было приятным, шагалось легко. Задубевшие от долгого, почти неподвижного стояния мышцы ног вновь обретали упругость, наливаясь силой. Да и дорога к дому, тускло отсвечивая в ночи асфальтом, будто подтекала, стремилась навстречу сама, потому что, как ни говори, застава была им домом, возвращаться в который всегда милей, желанней, чем из него уходить.

Начальник заставы майор Боев принял доклад старшего наряда в канцелярии. Гвоздев скороговоркой, придерживая рукой ремень автомата, заученно отрапортовал:

— Товарищ майор, пограничный наряд в составе младшего сержанта Гвоздева и рядового Паршикова прибыл с охраны границы. За время несения службы признаков нарушения государственной границы не обнаружено.

Паршикову уже виделся, будто наяву, сытный ужин и долгий-долгий, до самого рассвета, сон. Однако Боев не торопился отпускать наряд. Каким-то чутьем угадывая недосказанность, проникая в недосягаемую, в общем-то, глубину памяти старшего наряда, начальник заставы хмуро спросил:

— Все?

Гвоздев помялся: краткий эпизод с неведомым мотоциклом на сопредельной стороне, который к тому же увидеть не удалось, казался ему несущественным, недостойным ни внимания, ни даже краткого доклада.

— Слышали шум мотоцикла, — после некоторого раздумья добавил Гвоздев, не вдаваясь в подробности и при этом, как бы за подтверждением, обращая глаза к Паршикову. Первогодок кивнул, хотя, наверно, этого от него и не требовалось.

Против ожидания Боев заинтересовался сообщением, живо уточнил:

— Тяжелого или спортивного? Далеко?

— Похоже, БМВ. Километрах в двух от линейки. Или около двух. Самой машины не видели: деревья, темно…

Боев не стал соотноситься с картой — знал участок границы заставы на память. Только спросил устыдившегося своей оплошности младшего сержанта:

— Больше ничего не заметили?

Гвоздев односложно ответил: нет.

— Что ж, хорошо, отдыхайте.

Спустя два дня, когда Гвоздев с Паршиковым вновь оказались в парном наряде на том же участке границы, они опять услышали долетевшее с чужой территории знакомое татаканье мотора тяжелой машины. Паршиков невольно подался ближе к старшему наряда, мягкими, осторожными шажками перешел по настилу смотровой площадки на сторону Гвоздева.

— Наблюдайте за своим сектором! — излишне резко остановил его Гвоздев, сам ощутив при первых же звуках мотоциклетных выхлопов проснувшийся в нем охотничий азарт.

Странный мотоцикл до конца наряда не давал ему покоя, мучил, распаляя воображение, именно своей загадочностью.

Облокотившись на перила вышки, чего бы в другой раз делать не стал — не позволяла инструкция, — Гвоздев приставил к глазам бинокль, силясь разглядеть сквозь сильную оптику закрытую лесом даль. Эта даль на всем видимом протяжении была испятнана то тусклыми окнами болот, то ложками, то островками пышной высокорослой травы, мешавшей обзору. До ряби в глазах Гвоздев оглядывал прилегающую к границе местность. Но в окулярах отражалась все та же маловыразительная, сникшая перед близкой уже зимой растительность, давно потерявшая живительный, радующий взор цвет зелени и повсеместно окрасившаяся в серый покорный тон. Оголенно темнели тощие стволики ольхи по краям болот. Моховые кочки бородавками выпирали из земли, словно по ней, некогда ровной и привлекательной, побродило неведомое гигантское чудище, ископытило все вокруг, обезобразило и ушло.

Между тем отчетливо слышимый мотор с подвывом потянул на высокой, все равно басовитой ноте, и форсированная прогазовка уже мало напоминала прежнее ленивое цвирканье одинокой цикады. Похоже, мотоциклист одолевал какой-то крутой подъем или торил путь по бездорожью, среди чащобы, где не было ни жилья, ни более-менее проходимых дорог. Потом мотор разом смолк, как захлебнулся.

Латунные ободки окуляров впились Гвоздеву в надбровные дуги, а он не мог поначалу понять, откуда эта тяжесть, ломота — только смотрел и смотрел вперед. Один раз в перекрестье делений линз попало темное движущееся пятно, которое неясно мелькнуло и тут же скрылось, неузнанное, в подлеске. Гвоздев торопливо и раз и другой прошелся биноклем по тому же месту, вновь нащупал исчезнувшее пятно и облегченно вздохнул: лань. Грациозная, никем не пуганная. Не спеша передвигаясь, лань спокойно выщипывала невидимую отсюда травку, изгибая шелковистую шею с маленькой, как бы точеной головкой.

— Ничего? — с надеждой спросил первогодок Паршиков, которому не терпелось приобщиться к захватывающей истории, уже заполнившей его воображение многообразием ярких, быстро сменяющихся сцен.

— Ничего, — буркнул Гвоздев, отступая от шатких перилец вышки.

Верхом, «грядой», шевеля ветки елей, прошлась куница, четким контуром видимая на фоне посеревшего неба, и заметивший ее Гвоздев невольно чертыхнулся: прыгает себе с ветки на ветку, подстерегает молодых белочек, всего и дел-то, а тут…

В тех краях, где он вырос, зазимье выглядело куда пышнее, нарядней. Колючие, в стеклянной крошке инея, утренники еще затемно разукрашивались скрипучими песенками снегирей. «Рюм-рюм-рюм…» — немолчно неслось отовсюду, и даже самый неказистый куст, с которого распевал снегирь-петушок, расцветал, словно на нем вдруг распускался диковинный цветок. «Рюм-рюм», — поскрипывал петушок, приглашая снегурушку на лакомое семя, и похожая на воробышка птица бочком подскакивала к супругу, закрыв глаза, внимала нескончаемой нежной песенке, которую, наверно, не уставала слушать всю жизнь, потому что снегири, как и лебеди, выбирают себе спутника на всю жизнь…

Любил Гвоздев скромную снегурушку. Любил и всегда удивлялся, почему не ей, скромнице, а драчливому петушку достался такой необыкновенный наряд!..

Еще любил Гвоздев наблюдать, как на обметанном куржаком можжевеловом кусту где-нибудь в лесной чащобе принимались пировать хохлатые свиристели, выщипывали черные, с сизым налетом, тронутые морозом ягоды мозжухи или, по-другому, еленца: бранились свиристели так, что слышно было за версту, а можжевел от их наскоков мотало, как при урагане… А иногда, напросившись с дядей, егерем, ехать к дальним стогам за сеном, брел, усталый, куда вели ноги, и не было вокруг иных звуков, кроме хрупанья под сапогами пучков жесткой северной травы, едва присыпанной снегом. Случалось, в открытом понизовье вспугивал только-только перелинявшего зайца, и перепуганный насмерть косой стремглав мчался долом к лесу, где тоже, пока не улеглась настоящая зима, жизнь для него — не сахар: всюду листья сухие гремят, перекатываются, врагов несметных напоминают…

Маленьким еще как-то пошел в лес за земляникой, двух девчонок соседских для компании с собой прихватил. Приметил он одно место, где лесная ягода росла осыпью, рясно. За нею и ползать не надо было по угорам да вырубкам, росла она вдоль нефтетрассы, на пригреве, сама в руки просилась: только рви, не ленись.

Нащипал он бидончик с верхом, уморился, сполз с трассы в тень, куда солнце не доставало. И ахнул: прямо перед ним, в пещерке, вырытой под суковатым корнем, шевелились три пушистых котенка. Пробовал достать, но те в руки не давались — шипели отчаянно, коготки выпускали, шерстка дыбилась. Он позабавлялся с ними, кидая в котят палыми шишками, комочками рыхлой земли, потом, когда одному прискучило, кликнул девчонок. Соседки наперебой заверещали, хотели унести котят с собой, но вконец разъярившиеся зверьки и им не дались, только исцарапали, и прутик, которым их шевелили, злясь, отбивали растопыренными лапками в острых коготках. Пришлось оставить котят, неизвестно как попавших в ямку под корнем, одних… Он вернулся домой, похвастал перед дядей лесной добычей — бидончиком, полным спелых ягод. Рассказал и о том, что разведал под корягой норку котят, только диких и злых. «Эх, горе! — Дядя, у которого он воспитывался и научился многим премудростям, погладил его по макушке шершавой ладонью. — То не котята были, а детеныши рыси. Хорошо, матки не оказалось вблизи — не то порвала бы вас всех на куски вместе с ягодой. Котята!..»

Мыслями уйдя за дальние дали, в сибирские родные просторы, Гвоздев не сразу стряхнул с себя наваждение, с досадой выговорил самому себе: не ко времени замечтался. Может, как раз в такой ротозейный момент и проскользнет у тебя под носом нарушитель! И знать не будешь, что на твоей он совести, пока его не задержат где-нибудь за многие километры от этого места и не восстановят картины прорыва… Да еще, не дай бог, напарник поймет, что на какие-то секунды старший наряда отключился, отвлекся, — не оберешься стыда. Гвоздев сам же учил его с первого дня: на службе думать только о службе, эта заповедь для пограничника — закон…

Но, не заметив его оплошности, Паршиков в эти минуты старательно обследовал местность, обеими руками удерживая у переносья бинокль, и Гвоздев, моментально забыв о постороннем, переключился на другое.

Шум неведомого мотора с самого начала не давал ему покоя. Даже и смолкнув, он продолжал, будто наяву, звучать в ушах, неясной тревожащей ноткой будоража старшего наряда; рождалось предчувствие других, грядущих событий, как-то связанных с «любителем» ночной езды…

Конечно, мотоциклу можно было и не уделять столько внимания: мало ли какая забота вынуждает человека выезжать на ночь глядя из дому!.. Да только поблизости на той стороне — и Гвоздев это знал — не было ни жилья, ни сенокосных угодий, ни охотничьих домиков, ни каких-либо еще строений, объясняющих присутствие человека вблизи границы. Ведь не по грибы же, в самом деле, забрался он в такую глухомань!..

И еще одно обстоятельство настораживало Гвоздева. Почему странный мотоциклист ни в первый раз, ни сейчас не воспользовался фарой? Ведь ехать в потемках опасно, да и неудобно: того и гляди опрокинешься. Значит, боялся, не хотел быть замеченным? И, наверно, полагал, что на расстоянии, за редколесьем, пограничникам мотор вряд ли слышен…

Размышляя обо всем этом, Гвоздев привычно держал бинокль у глаз, ведя его «змейкой»: дальний план — дуга, средний план — дуга, ближний — дуга. И так бессчетное количество раз, почти автоматически — дальний план, средний, ближний… Что-то вроде бы изменилось на ближнем плане, произошла там какая-то едва заметная глазу перестановка. Или просто померещилось, как иногда бывает от чрезмерного напряжения?

Гвоздев плавно навел бинокль на заинтересовавшее его место. Так и есть, не померещилось. Рядом с кривоватой карликовой сосной, невесть кем занесенной на балтийскую землю из тундры, выросло непонятное возвышение. Кочка не кочка, бугор не бугор. Гвоздев мог поклясться, что никогда прежде этого горба не было. Уж он-то давно изучил все подступы к границе, мог по памяти отобразить на бумаге не то что каждое дерево, но и каждый куст, любую извилину болот и распадков!

Внезапно ему показалось, будто бугор шевельнулся. Гвоздев затаил дыхание: теперь он ясно, несмотря на густевшие сумерки, различил покатую спину затаившегося у сосенки человека в защитного цвета куртке и низко надвинутой на лоб кепке или берете.

— Вижу! Вижу неизвестного, — унимая волнение, сообщил он напарнику. — Связывайся с заставой!

Однако против ожидания человек продолжал лежать неподвижно, тесно прижавшись к земле. Именно то, что он не делал никаких попыток приблизиться к границе, несколько озадачило пограничников. А неизвестный, еще немного понаблюдав, тихо, ползком покинул свое укрытие, юркнул в чащу, оставив Гвоздева в настороженности и недоумении. Через какой-то промежуток времени за распадком вновь раздалось урчание мотоцикла, удалявшегося, судя по звуку, в противоположную сторону…

Потом это стало повторяться почти каждый вечер: своей назойливостью, регулярным появлением вблизи границы визитер словно бросал пограничникам вызов, сам того не ведая, поселял в их сердцах нервозность, неизбежную злость. Пограничные наряды регулярно докладывали о своих наблюдениях на заставу, и перед начальником заставы майором Боевым вырисовывалась довольно четкая картина. С разницей примерно в полчаса от ранее отмеченного времени мотоциклист приезжал на своем допотопном агрегате, сколько-то шел пешком через чащобу, а затем устраивался на прежнем месте под низкорослой сосенкой и, не двигаясь, замирал. Правда, за все это время он ни разу не сделал попытки приблизиться к границе хотя бы на шаг, и это тоже казалось в его поведении странным.

Вряд ли мотоциклист не сознавал, что давно обнаружен: он вскоре вооружился мощным биноклем, а наряды на вышке, которым не было нужды прятаться от посторонних глаз, стояли у него на виду. Тем более казалось непонятным, чего он добивался столь грубыми, неуклюжими действиями. Пытался выяснить систему охраны границы, найти для себя лазейку, какой-нибудь проход? Но ведь он наверняка догадывался, что с момента его появления у рубежа пограничники проявляют особую бдительность, что малейший его шаг контролируется и любая попытка проникнуть на нашу территорию будет вскоре же пресечена!..

Начальник заставы искал для себя смысл, хоть какое-то оправдание такому поведению незнакомца, но, увы, пока что не находил. Та бесцеремонность, нахальство, с которыми мотоциклист разглядывал советскую территорию, вызывали в нем лишь чувство неприязни к чужестранцу, но загадки не проясняли.

Похоже было, что пришельца не очень-то заботила и маскировка. Каждый наряд замечал что-нибудь новое в его поведении. Теперь уже мотоциклист занимал свой пост полусидя, привалясь спиной к сосне, будто на пикнике, и время от времени энергично крутил головой — должно быть, разминал затекшую шею. Однажды он и вовсе не таясь достал из-за пазухи термос с блестящим металлическим колпачком, толстые бутерброды и принялся как ни в чем не бывало закусывать.

Снова оказавшись в наряде на этом направлении и заметив такую «дачную» картину, Паршиков в горячке аж взвился, заговорил с негодованием:

— Ну совсем обнаглел, обормот, уже чаи распивает! Смотри, ведь что вытворяет!.. Шугануть бы его чем-нибудь, чтобы не шлялся. Повадился, как на работу…

Гвоздев остудил его пыл:

— Не шуганешь. Он на своей территории. Не имеем такого права.

— Так ведь торчит, гад, как в замочную скважину подглядывает! — не унимался солдат, всем своим видом выражая нетерпение, надобность каких-то срочных и кардинальных мер.

Гвоздев спокойно отозвался:

— Не бурчи, молодой. Многого он все равно не разглядит, а ты себе только нервы порвешь, и все без толку. Давай лучше за своим флангом хорошенько смотри, шугатель!

Но в последний раз и младший сержант не выдержал, вскипел. Мотоциклист на свой наблюдательный пост принес кинокамеру с длинным телеобъективом, установил ее на низкорослую треногу, начал что-то подкручивать, прилаживаться к глазку. Гвоздев схватился за телефон, потребовал у дежурного связиста соединить его с начальником заставы, а когда майор отозвался, Гвоздев не по-уставному доложил:

— Товарищ майор, опять этот мотоциклист!

— Как ведет себя? — будничным каким-то голосом спросил Боев старшего наряда.

— Да как! Кинокамеру притащил, снимает. Нашел кино!

— Ну пусть снимает, если пленки не жалко, — сказал в ответ Боев, и Гвоздеву показалось, будто начальник заставы при этом усмехнулся.

Конечно, новое сообщение о кинокамере не оставило Боева равнодушным. Он давно уже позаботился об изменении графика выхода пограничных нарядов на службу, распорядился, чтобы дозоры выдвигались на фланги скрытно, по вновь пробитой тыловой тропе, так что наблюдателю с его кинокамерой оставался для «сюжета» пустой безлюдный ландшафт с малохудожественными на вид заградительными сооружениями на переднем плане да одинокая вышка, торчащая на фоне неба, как перст… И все равно после доклада Гвоздева в душе Боева с новой силой вспыхнула неприязнь к чужеземцу. В самом деле, было такое ощущение, о котором майору рассказывал Паршиков — будто за тобой подсматривают в замочную скважину, мешают жить в собственном доме…

Впрочем, загадочный мотоциклист вскоре исчез и больше вблизи границы не появлялся. Долго еще дозоры надеялись на встречу с таинственным наблюдателем, но, видно, состояться ей было не суждено. Само собой, и страсти, бурлившие в солдатских разговорах о неизвестном человеке, улеглись. О мотоциклисте напоминали теперь лишь несколько преувеличенные, как это всегда и бывает, рассказы очевидцев да короткие записи в «Пограничной книге», с течением времени тоже ставшие достоянием истории.

Круто изменилась и сама природа. Вовсе опали листья, сникли пожелтевшие травы. С моря подули ветра, нагнали зимних неласковых туч. Набухшие, все сплошь с темным подбоем, шли они над двором и постройками заставы тяжело, будто на таран, угрюмой чередой тянулись вдоль границы, пока однажды их не прорвало. Без дождя, сразу крупкой, сыпанул запоздалый снежок. Стрекоча в сухостое, выбелил землю, уже лысую, пустую, уставшую ждать покрова.

В один день, без ростепели и дождей, пришла зима, запаяла озерки и болотца толстой, в палец, оловянной коркой льда, сквозь которую сивой щетиной торчали и мотались на ветру редкие камыши.

А по радио сообщали нереальные вещи: в долинах Туркмении — плюс пятнадцать. Теплынь…

2

Свет мигнул и раз, и другой. Видимо, под свирепым напором ветра провода, где-то соприкасаясь, перетерлись и теперь коротили. Спустя секунду стосвечовая лампочка под потолком канцелярии начальника заставы вновь замигала, просела, но удержалась на полунакале, не погасла.

— Чертова непогода! — Боев на всякий случай переставил с подоконника на край широченного стола следовой фонарь, который обычно брал с собой, когда выезжал на границу по тревоге. Почему-то с давних пор, чуть ли не с детства он не любил темноты, не доверял ей.

Время от времени жалобно тренькало плохо, закрепленное стекло в наглухо закрытой фрамуге, да за железной дверью опечатанного сейфа тонким комариным зудом пела в постоянной готовности к работе аппаратура дежурной связи, и от этих однообразных звуков, от завывания ветра на сердце Боева становилось тоскливо.

Он поднялся из-за стола, воткнул в зазор между стеклом и рамой фрамуги обломок спички. Подождал, не повторится ли противное дребезжание, поколупал ногтем кусок окаменевшей замазки. Даже такая простая забота сейчас помогала ему отвлечься от неприятных дум. И все же он не смог погасить в себе растущее с каждой минутой раздражение и тревогу, то и дело без надобности поглядывал на часы.

Стрелки настенных часов показывали всего четверть пятого, немногим за вершину дня, а за окнами, сплошь заляпанными снегом, уже давно клубилась фиолетовая темнота, насквозь выстуженная морозом. «Собственного носа теперь не увидишь, не то что дороги! — с досадой подумал Боев. — Надо же было Ковалеву ехать в такую канитель!..»

Боев перегнулся через стол, дотронулся до ярко-красной клавиши селектора на приставном столике, приник к микрофону.

— Дежурный? Где Ваулин?

Назначенный дежурным сержант Бочарников немедленно отозвался:

— Старший лейтенант Ваулин после лекции проводит медосмотр личного состава.

Боев вновь откинулся на спинку стула. Настраивая себя на работу, придвинул ближе разграфленную тетрадь в коленкоре. Щелкнул было кнопкой шариковой ручки, намереваясь продолжить отложенные записи, но лишь бездумно поглядел на собственные, сейчас вроде бы чужеватые строки, плохо воспринимая их смысл. Не работалось. То ли разгулявшаяся за окном вьюга мешала, то ли непривычная тишина в коридоре казармы, то ли еще что… Уже пора было докладывать в отряд ежедневную сводку: наличие личного состава, обстановку на участке границы, количество прикомандированных и больных, прочие данные. Однако из головы не выходило, мешая сосредоточиться, одно: до сих пор не поступило каких-либо вестей от подполковника Ковалева. Два часа назад начальник отряда выехал с заставским шофером на левый фланг, к соседям — и словно пропал. А ведь уезжал не с чьей-нибудь, а с его, майора Боева, заставы…

Нет, совесть Боева была чиста. Он предупреждал старшего офицера, от души советовал ему переждать непогоду. Но подполковник Ковалев, всего лишь неделю назад вступивший в должность начальника отряда, оказался настырней — настоял на своем. Видимо, с первых дней пребывания на новом месте — естественно, утверждаясь в глазах подчиненных ему офицеров застав и штаба, — давал им понять, что отменять свои решения, отступаться от них, как в данном случае, не привык.

В слепом, по мнению Боева, желании Ковалева непременно ехать, и непременно теперь, несмотря на пургу, майор усматривал не больше, чем безрассудство, ненужный риск, которые — уж это заранее известно — ни к чему хорошему привести не могут.

Конечно, волю Ковалева он воспринял единственно возможным образом — как должное, как приказ; иначе и быть не могло. Но глубоко в душе осудил напрасную лихость нового начальника отряда и, похоже, был Ковалевым разгадан. Впрочем, Боев о том не жалел ничуть.

Начальник отряда прибыл к Боеву еще поутру. Валом обрушившийся снегопад застал Ковалева в пути, на полдороге, и малоприспособленная для подобных поездок комфортабельная «Волга» до заставы едва дотянула.

Еще не отогревшись с дороги, даже не разглядев как следует убранство канцелярии, Ковалев тут же распорядился, чтобы готовили к выезду заставскую машину, а «Волгу» загнали в бокс. Своего водителя он приказал накормить и держать на котловом довольствии заставы до своего возвращения; себе затребовал только чаю. Тогда и произошел между офицерами разговор о предстоящей поездке Ковалева по линейным заставам. Пока что, не зная характера нового начальника отряда, Боев осторожно заметил, что дорога по рубежу закрыта, обильный снег начисто скрыл колею, завалил ее вровень с полем — так, что и мощному вездеходу едва ли пройти.

— А дороги по тылу? — щурясь, будто от яркого света, задал вопрос Ковалев.

— Почти такие же.

Словно обжегшись горячим чаем, Ковалев недовольно фыркнул.

— Что намерены предпринять? Или так и будете… ждать, когда весной растает само?

— Мы просили местные власти выделить нам снегоочистители, но пока… — Боев развел руками. — Пока у них и своей работы невпроворот, дальние совхозы оказались отрезанными. — Заметив неудовлетворенность начальника отряда, Боев добавил: — Вчера я выезжал и лично убедился: дорога по тылу тоже непроходима.

— А если возникнет обстановка? — упрямо гнул свое Ковалев. — Что будете делать, как обеспечите охрану границы?

Боев искренне удивился вопросу: для чего же тогда лыжные наряды? Не зря же он с таким усердием налегал на физическую подготовку, требовал of офицеров и сержантов, чтобы каждый пограничник научился владеть лыжами не хуже, чем, скажем, столовой ложкой…

Ковалев нетерпеливо перебил:

— А если использовать аэросани? Техникой, слава богу, погранвойска оснащают.

Теперь наступил черед Боева взять реванш за обидный, в общем-то, вопрос об обеспечении охраны участка, за сомнение, которое в нем прозвучало. В эти минуты их не разделяли ни разница в званиях, ни положение по должности — шел разговор двух специалистов границы, допускающий и некоторую вольность выражений. И Боев быстро возразил:

— Аэросани — по пням да буеракам?

Ковалев лишь молча кивнул на его пояснение, но было видно: по-прежнему чем-то недоволен. А Боев, как на грех, еще добавил — словно в оправдание переменчивых местных условий климата и неподходящего рельефа местности:

— Здесь не Подмосковье, где электрички и автобусы на каждом шагу…

Лучше бы он этого не произносил!

Ковалев закусил губу.

— Средняя Азия, где я прослужил десять лет, тоже не похожа ни на Калининский проспект в Москве, ни на Крещатик, — отрезал он излишне категорично. Подумал и договорил голосом, в котором без труда угадывалось назидание: — Мы же с вами, товарищ майор, люди военные.

Боев благоразумно не стал возражать или, что хуже того, напрасно обижаться, потому что не раз слышанная им и прежде фраза «мы люди военные» подводила под разговором черту, исключала какую бы то ни было дальнейшую дискуссию, и только чересчур горячий, излишне самолюбивый мог в ущерб себе отстаивать перед начальством свою точку зрения… Боев (выручило природное чутье и житейский опыт) лишь как можно мягче уточнил время выезда начальника отряда, спросил, будут ли дополнительные распоряжения.

— Будут. Когда вернусь, — заверил Ковалев ничего хорошего не обещающим тоном, и по этим скупым словам, по этому тону Боев решил: либо новый начальник отряда вообще резковат, либо… чем-то Боев пришелся ему не по душе…

А Ковалев, аккуратно, до дна, процеживая чаинки, допил свой чай, отставил эмалированную кружку, поднялся из-за стола. Встал и Боев.

Держась чуть поодаль, начальник заставы отметил: не поленился подполковник, и стул убрал за собой на место, и пригнулся к низкому окну раздатки, сказал в глубину кухни невидимому из-за спины солдату:

— Спасибо, товарищ повар, за чай.

«Не кичлив», — с удовольствием оценил его Боев, выступая следом за подполковником в коридор.

Нутром он понимал истинную цену и причину излишней на первый взгляд строгости нового начальника отряда: и люди для него пока что незнакомые, и пресловутые местные условия, о которых некстати упомянул Боев, тоже, как ни крути, иные, чем в «лимонных» краях — в Средней Азии. А в чем Боев больше прав относительно характера Ковалева — покажет время.

Еще раньше Боев отметил, что Ковалев, едва прибыв, распорядился прежде всего накормить водителя.

«Заботлив, — вновь подумалось Боеву. — Это хорошо. Значит, поладим».

К стоявшей на выезде машине Ковалев шел не как иные «гастролеры», не налегке, а с «тревожным» фибровым чемоданчиком, довольно обшарпанным, при этом нес его сам, не перепоручая шоферу. И эта деталь тоже не укрылась от Боева, запомнилась. А много ли надо опытному офицеру-пограничнику, чтобы из таких вот штрихов составить для себя портрет человека, которого еще совершенно не знаешь?

— С вашей заставой тоже познакомлюсь поближе, когда вернусь, — пообещал Ковалев перед тем, как отправиться в поездку на фланг.

И вот теперь Боев, в который уж раз позвонив начальнику соседней заставы и убедившись, что Ковалев к нему так и не прибыл, в раздумье мерил шагами просторную канцелярию.

Для него ясным было одно: надо без промедления ехать вслед за Ковалевым, пока не поздно, выручать машину и людей из заноса. Благо и отрядный медик старший лейтенант Ваулин, очень кстати командированный по своим делам на заставу, мог в случае нужды оказать срочную помощь…

Однако до последней минуты Боев медлил, томясь неизвестностью и вынужденным ожиданием. Он помнил твердый наказ Ковалева: пока не установится погода — держать заставский транспорт на приколе. К тому же Боев еще надеялся на благоприятную весть, то и дело тормошил дежурного радиста, требуя связи с пропавшей машиной. Тот же каждый раз отвечал, словно оправдывался:

— Связи нет, товарищ майор. Сплошные помехи.

Вызванный в канцелярию старший мастер по электроприборам тоже уверял начальника заставы, что перед выездом «уазика» лично проверил установленную на машине рацию, убедился в ее исправности, и у Боева не было причин не доверять его словам.

Стрелки настенных часов уже показывали половину пятого. Боев решительно поднялся из-за стола, снял с крючка и набросил на плечи китель. Словно забыв о селекторе, зычно позвал в приоткрытую дверь:

— Дежурный!

Сержант Бочарников замер на пороге в ожидании приказов майора.

— Машину на выезд!

Всегда стоящая наготове, с прогретым мотором, «тревожная» машина-вездеход тотчас вырулила из гаража. Сквозь двойные стекла канцелярии было слышно, как она подкатила к крыльцу казармы, взвизгнула тормозами.

— Бочарников! — снова распорядился Боев. — Вызовите старшего лейтенанта Ваулина. Со мной поедут Гвоздев, Паршиков, Апанасенко. Стоп! Апанасенко отставить.

В последний момент вспомнилось Боеву, что с недавних пор у рядового Апанасенко подскочило давление, и тот же Ваулин как-то порекомендовал майору временно освободить солдата от службы, увез Апанасенко с собой в отряд.

Ничего удивительного в этой редкой среди молодых солдат болезни Боев не усматривал. Просто Апанасенко вырос в деревне, никогда выше скирды не поднимался, а тут — дальние дозоры в полном боевом, предельные нагрузки. Та же наблюдательная вышка для него — что телебашня, под небеса. Вот и результат — давление…

Апанасенко пробыл в медчасти отряда три дня и не выдержал, вернулся на заставу. Считай, что сбежал, потому что, как рассказывал Ваулин, удержать его, уверить в необходимости лечения было невозможно. Апанасенко снова попросился в наряд — так настойчиво, что Боев не мог ему отказать. Экипировался, получил оружие, и тут майор увидел: солдат стоит бледный, из носа кровь. Понятно, от наряда его отстранили. Майор помог ему разоблачиться, подхватил автомат. Волей-неволей Боеву снова пришлось оформлять документы на отправку Апанасенко в медчасть.

«Как хотите, товарищ майор, а с заставы я не уйду, — сказал тогда солдат. — Без ребят мне не жить…»

С тех пор Боев всякий раз, составляя план охраны границы и объявляя его на боевом расчете, видел перед собой затуманенные отчаянием, просительные глаза Апанасенко, словно наяву, слышал прерывающийся шепот: «…с заставы… не уйду».

«Глупый, дурачок! — в душе ругал его Боев. — А если с тобой беда приключится, сердце не выдержит — что тогда? Кому тогда будет нужна твоя храбрость?..»

Ругать ругал, но, жалея, не спешил ставить последнюю точку: все тянул с бумагами на Апанасенко, откладывал их на потом. Вот и сейчас дрогнул, едва произнес фамилию солдата, задумался: брать с собой Апанасенко или назначить вместо него другого, более выносливого?..

А с другой стороны, не будешь ведь оберегать Апанасенко до конца службы: армия не детский сад, условия для всех одинаковы, а излишняя опека может лишь унизить человека, лишить самостоятельности. К тому же отрядный медик Ваулин утверждал, что у Апанасенко наметилось заметное улучшение — видимо, начал втягиваться, привыкать…

Дежурный сержант терпеливо ждал дальнейших распоряжений майора.

— Вот что… — Боев застегнул на кителе последнюю пуговицу. — Пусть собирается и Апанасенко. Проследите, чтобы в машину положили валенки, шубы, на каждого по паре лыж, фонари. Скажите повару, пусть выдаст хлеба, сала, нальет в термос чаю. Все поняли? Выполняйте.

К этому времени и Ваулин завершил медосмотр личного состава; довольный тем, что на заставе не оказалось больных, вошел в канцелярию.

— Ваулин, — спросил Боев у старшего лейтенанта, — спирт у тебя есть?

Ваулин с улыбкой открыл баул с медикаментами, постучал ногтем по фляжке в матерчатом чехле.

— Что, есть повод?

— Есть, есть! — заверил его Боев, коротко обрисовал ситуацию и предупредил: — Выезжаем через пять минут.

Ваулин упрятал пузатую фляжку на дно баула.

— Я готов.

На всем двадцатикилометровом отрезке пути им не встретилось ни одной машины, и у майора создалось впечатление, что едут они по незнакомой безлюдной планете, которую вдоль и поперек сечет непрестанный снег, уводя в сторону, сбивая с ориентиров.

Дальше дорога раздваивалась, делая петлю, пока за распадком вновь не сливалась с основной, сейчас едва угадываемой за снежной пеленой, которую с трудом пробивал свет автомобильных фар. Расстояние обоих отрезков было примерно одинаковым, тянулись они параллельно друг другу, но оставалось неясным, какой путь на этот раз избрал водитель заставского «уазика». А разминуться в такой круговерти — проще простого,

— Сделаем так, — принял решение Боев. — Гвоздев и Апанасенко! Вы на лыжах проходите отвилок. Мы едем дальше и ждем вас у стыка дорог. Держаться вместе, друг друга из виду не терять. Фонари проверили? Хорошо. Полчаса вам хватит. Вперед!

Фигуры солдат, мгновенно выбеленные пургой, слились с окружающей теменью, пропали.

— Гвоздев здесь все знает наизусть, — словно успокаивая себя, сказал Боев, излишне долго умащиваясь на сиденье машины. — Чертова непогода! — второй раз за день ругнулся майор и повернулся к шоферу. — Сейчас не спешите. Держитесь колеи. Трогайте!

К развилке, где приметным знаком высилась сдвоенная толстенная липа, лыжники и машина вышли почти одновременно. От солдат валил пар, завязки отворотов шапок под куржаком казались пышными, будто банты.

— Как? — спросил у них Боев, хотя и без слов все было ясно.

— Чисто, товарищ майор, — ответил Гвоздев. — Никаких следов.

Апанасенко в это время отстегивал обледеневшие крепления и не видел, каким пристальным взглядом ощупал его начальник заставы. Зато Гвоздев вдруг озорно вскинул большой палец, давая понять Боеву, что молодой держался отлично, не отставал и вообще все было хорошо.

Меж тем пурга заметно начала ослабевать, ветер изменил направление и словно бы потеплел. Пелена рассосалась настолько, что по обеим сторонам дороги черными силуэтами стали видны проглядывающие из сумрака деревья. Но впереди по-прежнему не отмечалось ни малейших признаков присутствия людей, ни огонька не взблескивало в ночи, и потому направление оставалось прежним: вперед, только вперед…

Застрявший «уазик» они обнаружили примерно через полчаса езды. Зеленая машина издали, с высоты бугра, напоминала спичечный коробок, случайно оброненный на дороге.

Шофер и начальник отряда, орудуя лопатками, с двух сторон отгребали на обочину высокие завалы, и чем дальше, тем прочнее садилась машина на мост. Занятые работой, Ковалев и шофер, казалось, не замечали остановившегося в десятке метров вездехода, во всяком случае, и не подумали прерваться и передохнуть.

Боев спрыгнул с подножки кабины. Уминая валенками снег, приблизился, доложил начальнику отряда о прибытии поисковой группы,

— Зачем приехали? — огорошил его Ковалев неуместным, по мнению майора, вопросом. — Сами выбрались бы, не маленькие. Занимаетесь самодеятельностью…

Боев покорно выслушал нарекание, подумал не без превосходства: силой в четыре руки не выбрались бы, «уазик» сидел в сугробе по самое брюхо. И под колесами, если даже копать до упора, откроется не земля, а глянцевый наст застывшего ручья, который как раз протекал по застопорившей «уазик» низине.

Ковалев еще минуту-другую поторкал саперной лопатой под днище машины, пытаясь подрезать под ней спрессовавшийся наст, однако все его усилия оказывались напрасными: лопата была коротка, а вырытая ниша уже напоминала окоп.

— Товарищ подполковник, — предложил Боев, — разрешите попробовать тросом?

— Ладно, цепляйте, раз уж вы здесь, — разрешил Ковалев, запахивая куртку и отступая в сторону.

Гвоздев с Апанасенко быстро завели трос, вездеход взревел мотором, с натугой попятился, выдрал «уазик» из ямины. На том месте, где он только что торчал, зарывшись в снег по самые оси, высился плотный спрессованный вал, пропаханный глубокой бороздой от карданного вала. А вездеход полз и полз, пятился задом на гребень горушки, ведя в поводу меньшего своего собрата с упарившимся водителем за рулем. Офицеры шагали следом, наблюдая за несложными маневрами техники.

— Товарищ подполковник, — предложил Боев начальнику отряда, — может, подкрепитесь? Есть сало, хлеб и… другое. — Он выразительно взглянул на Ваулина. — Ведь проголодались.

— После будем трапезничать, не на пикник выехали, — отозвался подполковник. В голосе его явно сквозила усталость. Впрочем, Ковалев тут же поинтересовался: — Чай есть?

— Полный термос. С облепиховым жомом. Солдаты сами нажали.

— Вот чаю я выпью.

На более или менее подходящем участке дорожного полотна солдаты отцепили трос. Обе машины, взрыхляя снежную заметь, опасаясь забуриться в целик, не без труда развернулись в обратный путь. Только что пройденная, умятая колесами вездехода дорога уже не сулила никаких осложнений, так что можно было расслабиться, поблаженствовать в сумраке теплых кабин, за которыми оставались утихающий ветер и стылый снег.

Скучавший без своего прямого дела Ваулин пересел в кабину головной машины, старшим. Само собой, Боев перешел в «уазик», заранее настраивая себя на неприятную, непривычную для него роль «развлекающего».

Однако первые километры пути Ковалев, к удивлению Боева, молчал, даже не делая попытки заговорить. В напряжении держался и Боев. С разрешения подполковника он покуривал на заднем сиденье, не забывая при этом смотреть поверх головы подполковника за дорогой.

Свет фар резко ограничивал боковое пространство, а то, что оставалось за световой чертой, тонуло в полнейшем мраке, неприятном и подавляющем.

На крутом повороте вездеход основательно тряхнуло, повело юзом, шоферу пришлось круто выворачивать баранку, чтобы не сползти в кювет. Ковалев словно и впрямь подгадывал именно этот момент, спросил:

— От кого вы, товарищ майор, получили разрешение на выезд? Насколько мне помнится, я запретил использовать транспорт в непогоду и помощи у вас не просил тоже…

«Вот тебе и приглашение к танцу! — с невеселой иронией подумал майор. — Не успели познакомиться — изволь оправдываться. А за что?»

В близкой связи с настоящим вспомнился ему давний училищный случай. Не то на первом, не то на втором курсе их учебный дивизион выехал в поле, и там, при боевом гранатометании, у одного из курсантов дрогнула рука. Рубчатая болванка с выдернутой уже чекой скатилась в окоп, ткнулась под ноги… Выбросить-то ее Боев выбросил, вовремя сориентировался, чем избавил себя и товарища от непоправимого. Зато потом не успевал одно за другим давать устные и письменные объяснения, почему пошел на риск, вместо того чтобы вслед за напарником поскорее покинуть тот разнесчастный полигонный окоп. Вот и получалось: с одной стороны — явный героизм, а с другой — чуть ли не безрассудство, и поди разберись, что правильнее…

— Так я не слышу, товарищ майор, — нетерпеливо напомнил о себе Ковалев. — У кого же вы получили разрешение на выезд?

Боев глуховато кашлянул. Ему не нравилось, что подполковник требовал объяснений в присутствии заставского шофера — человека сообразительного, острого на язык. К тому же майор не видел в подобном объяснении ни особой спешности, ни нужды. Пропали люди, сгинули в пурге, не добравшись до места и ни разу даже не выйдя на связь! Какая же еще нужна была причина для выезда, более весомая, чем эта?..

Однако прошло еще не меньше минуты, пока Боев ответил с плохо скрытым вызовом, даже резкостью:

— Памир меня научил ремеслу. Приходилось спасать.

Пояснять что-либо еще майор посчитал излишним и потому замолчал. Хмуро и недовольно он глядел сквозь лобовое стекло на габаритные огни впереди идущей машины, кроваво сияющие в ночи. Потом вспомнил едкое замечание Ковалева насчет Средней Азии, совсем не похожей на Калининский проспект, и, не удержавшись, добавил:

— Я свою «школу», товарищ подполковник, прошел еще в отрогах Копет-Дага.

— Вот как? — Ковалев живо обернулся к заднему сиденью; Боеву в темноте показалось, будто начальник отряда улыбнулся. — Расскажите-ка подробней.

— Да что рассказывать? — Боев притушил окурок, обжегший пальцы. — Сын у меня, Валерка, вырос, считай, в седле, с нарядами. Ничего, кроме гор да границы, не знал. Вот и весь сказ.

— Понятно… — Ковалев побарабанил пальцами по обивке сиденья. Какое-то время он смотрел на дорогу, вихлявшую между заснеженных деревьев, потом, захваченный внезапной мыслью, вновь обернулся к Боеву.

— Я слышал о вас лестные отзывы как о хорошем организаторе боевой подготовки. Через неделю готовьтесь — проведем у вас инструкторско-методическое занятие с офицерами застав. Так сказать, обменяемся опытом взаимодействия. Конкретней тему обговорим дополнительно…

Боев в ответ на это кивнул: занятия так занятия, он готов провести их хоть сейчас… Больше за всю дорогу они не проронили ни слова. А вскоре вдалеке высветилась окнами и застава: оставшуюся часть пути машины преодолели довольно быстро.

Головной вездеход круто затормозил — от него отделилась ладная фигура отрядного медика — в жарко распахнутом полушубке и с объемистым баулом в руке.

Ваулин придержал для Ковалева дверь, обросшую снежной бахромой. Глаза его сияли.

«Доволен, что все живы-здоровы, никто не обморозился», — определил его состояние Боев.

Вслед за Ковалевым Боев вышел из машины, по-крестьянски хлопнул рукавицами, сбивая с них несуществующий снег. Им овладела странная, казалось бы, неуместная веселость; в теле тоже ощущалась небывалая, почти забытая легкость. Как бы то ни было, рассудил Боев, а он выполнил свой прямой долг — доставил старшего офицера в целости и сохранности. Да и впрямь, черт возьми, было приятно: самого начальника отряда вызволил из беды! Пусть не смертельно опасной, не роковой, а все же…

Он любил даже после короткого отсутствия возвращаться на свою заставу, как в родной дом; сейчас же, подогретый маленькой удачей — благополучным завершением поиска пропавшей машины, — Боев и вовсе почувствовал себя хорошо, почти празднично. Улыбаясь размеренно, он наблюдал, как из комнаты дежурного, на ходу охорашиваясь, им навстречу вышел с докладом сержант Бочарников, вскинул ладонь к козырьку:

— Товарищ подполковник, разрешите обратиться к начальнику заставы майору Боеву?

— Обращайтесь.

Однако начальник отряда не поспешил, как надеялся Бочарников, в канцелярию, а по-прежнему стоял рядом, с интересом ожидая доклада дежурного. Сержант заметно смутился, зашептал Боеву чуть не на ухо, сглатывая при этом слоги:

— Тащ…ор! За время…ашего отсутствия на…ставе пшествий не случилось. За исключением:…жектор…бит.

Боев не расслышал и половины слов. Но даже и те немногие, понятые им, скомканные звуки безошибочно подсказали: хорошего не жди. Остро кольнуло в висок, будто там лопнул чрезмерно напрягшийся капилляр. Прежней веселости — как не бывало.

— Не понял, Бочарников. Повторите.

Боев невольно, уравнивая разницу в росте, склонился к коренастому дежурному сержанту.

— …жектор…бит, — еще невнятнее и тише произнес дежурный, кося глазами на покачивающегося с пятки на носок начальника отряда.

Боев не на шутку рассердился:

— Да что вы там мямлите, Бочарников? Говорите яснее: что произошло?

Бочарников распрямил плечи, набрал побольше воздуха и, красный от натуги, выпалил одним махом:

— Товарищ майор, за время вашего отсутствия на заставе происшествий не случилось. За исключением: прожектор разбит.

«Так я и знал! На минуту нельзя оставить одних…» — мог прочесть Бочарников на недовольно нахмуренном, скорбном и враз вроде бы постаревшем лице своего командира.

— Как это произошло? Когда и где? — спросил Боев, и это уточнение подробностей самому ему показалось необязательным, даже неприятным.

Бочарников еще раз стрельнул глазами в сторону начальника отряда, но взгляд старшего офицера был тверд, как и пять минут назад, а на лице не отражалось ничего — ни осуждения, ни, что было бы естественно в такой ситуации, презрительного упрека, ни тем более гнева. Трезвым спокойствием повеяло на смущенного сержанта из глубины светлых усталых глаз Ковалева. Спокойствием и мудростью бывалого, много повидавшего на своем веку человека,

— Водитель апээмки….

— Кто был за рулем? — нетерпеливо перебил Боев, досадуя, что не смог сдержать себя и сорвавшийся голос выдал его состояние.

— Рядовой Сапрыкин. Он объяснил, что проводил техобслуживание, зашел в казарму погреться, а когда вернулся, машина стояла не в боксе, а во дворе, и купольное стекло прожектора разбито.

«Техобслуживание — в пургу? — про себя изумился Боев. — Ну, интересно девки пляшут!»

Озадаченный внешне бесхитростным объяснением, не сразу найдясь, как поступить дальше, Боев, словно в забытьи, долго, слишком долго изучающе рассматривал красную повязку на рукаве дежурного, болтающийся у пояса автоматный штык-нож, тщательно отутюженные брючные складки. Затем так же медленно, будто видел впервые, майор оглядел и самого Бочарникова, его круглое, напоминающее мандарин, розовое юное лицо, хохолок каштановых волос, выбившийся из-под фуражки и нахально нависший над ухом.

Не в его натуре было теряться, пасовать — напротив, он всегда отличался решительностью, даже не подозревая при этом, сколь высоко ценили именно это его качество молодые офицеры не только заставы, но и отряда. Но сейчас стыд — внезапный, с годами тоже как будто напрочь забытый, утраченный, этот стыд происшедшего в присутствии нового начальника отряда лишил его привычной уверенности, инициативы, выставляя майора с самой невыгодной стороны перед Ковалевым.

Сколько бы длилась эта тягостная для всех, неловкая пауза — неизвестно, если бы молчание не нарушил начальник отряда.

— Ходовая часть цела? — деловито осведомился он, обращаясь к дежурному.

— Так точно, цела, товарищ подполковник! — отрапортовал Бочарников.

— Как характеризуется водитель?

Вопрос уже предназначался Боеву — сержант не имел права на подобные оценки и потому молчал.

— За Сапрыкиным нарушений дисциплины не замечалось, — каким-то скрипучим, неприятным самому себе голосом ответил майор и жестом дал понять Бочарникову, что тот свободен.

«Ах, Сапрыкин, Сапрыкин, — мелькнуло огорчение в мыслях, — отправил ты меня… после лета за малиной! Утешил… Перед самим начальником отряда выставил клоуном. На весь отряд прославил! Молодец…»

Невыразительное, какое-то малоприметное лицо Сапрыкина отпечатывалось перед глазами, будто на конверте размытый почтовый штемпель. И хотя Боев понимал, что внешность здесь абсолютно ни при чем — подобный «сюрприз» мог преподнести ему и красавчик, каких на заставе было немало, — все равно, в ожидании предстоящего объяснения с подполковником Ковалевым вспомнил с неприязнью именно лицо солдата, его бирючью манеру каждый раз при встречах опускать глаза в пол…

— Разберитесь с водителем сами, — спокойно, даже, как показалось Боеву, чуть ли не равнодушно сказал Ковалев майору и направился в канцелярию.

Боев потерянно зашагал следом.

— После боевого расчета я возвращаюсь в отряд, — сообщил Ковалев, едва обосновавшись за широким рабочим столом Боева. — Дам команду на выезд начальнику инженерно-технической службы: пусть поработает на вашей заставе. Жду от обоих рапорта.

Блуждающий взгляд подполковника остановился на схеме участка границы заставы.

— Несмотря ни на что, охрана границы должна быть на высшем уровне. Вы меня поняли, товарищ майор?

Последнее замечание покоробило Боева: оно звучало школярски и задевало самолюбие начальника заставы именно своей прописью, ненужным напоминанием. А Ковалев, не замечая или не желая замечать состояния Боева, тем же ровным голосом заключил:

— Что касается инструкторско-методических занятий с офицерами соседних застав, то… пока их придется отложить.

3

Чеботарев узнал о последних событиях на заставе по «сарафанному» радио — от жены. И хотя никто без нужды не стал бы тревожить замполита в его законный выходной день, он сам, привычно одевшись и предупредив жену, чтобы не ждала, скоренько выскользнул из дома. С порога, не рассчитав, ухнул в глубокий намет свежего рыхлого снега и рассмеялся: так же торопился бы он, зная, что начальник отряда еще на заставе?..

Четкий след протекторов начальственной «Волги» тянулся от крыльца казармы к воротам, возле которых чернел под фонарем силуэт часового в огромном, прямо-таки ямщицких размеров тулупе и валенках. По этому следу, как по стежке, Чеботарев добрался до казармы, поднялся на второй этаж, толкнул легкую филенчатую дверь в канцелярию.

Боев возился у себя за столом со сложенным в несколько раз листком бумаги и на вошедшего замполита едва взглянул — надо полагать, поздоровался. Неумело, выламывая пальцы, майор поочередно загибал твердые бумажные углы, старательно разглаживал их ногтем. Глубокая складка пролегла у него между бровей, выдавая не то недовольство майора, что его застали за таким детским, пустячным занятием, не то усердное стремление выделать какую-то неведомую фигуру.

«Кораблик? — пытался угадать Чеботарев, пока снимал с себя куртку. — Или пепельница?»

Служившая пепельницей стеклянная банка уже не вмещала вороха смятых окурков, от которых по канцелярии распространился тяжелый табачный дух. Чеботарев подхватил банку со стола, вытрусил содержимое в жестяной мусорный ящик у двери. Хотел открыть форточку, но, взглянув на сплошную снежную налипь с внешней стороны, подумал, что вряд ли бы она поддалась: примерзла.

— Кажется, погода налаживается, — пытаясь втянуть Боева в разговор, бодро заметил Чеботарев.

— Конец декабря, ничего не поделаешь, — невпопад ответил майор, второй раз за столь короткое время удивив замполита.

Начальник заставы и прежде не раз давал Чеботареву повод для противоречивых размышлений. Озадачивало лейтенанта, например, то, что Боев, несмотря на свой немалый возраст и звание, до сих пор командовал лишь заставой, хотя, по разумению лейтенанта, вполне мог быть комендантом участка или, что еще лучше, руководить в отряде отделом службы и боевой подготовки. Не хватало опыта? Не тем оказался масштаб мышления? Или не обнаружил перед аттестационной комиссией данных, необходимых для зачисления в резерв выдвижения? А может, вовсе не было у Боева такого стремления — делать «карьеру»? Кто знает… Да и вообще, что знал о нем Чеботарев — о человеке, с которым, в общем-то, случайно свела его судьба, вернее, служба на западной границе?

Мельком как-то слышал он от офицерской братии, что помотало в свое время Боева изрядно, покружило по городам и весям, пока не прибился к настоящему делу — военному. Будто бы люто бедствовал в свое время майор, когда еще мальчонкой остался на свете один, даже цыганил, благо внешность была подходящей, потом, видимо, потянуло к родным местам, отбился от табора…

О прошлом майор вспоминать не любил. Раз только, под особое настроение, рассказал, как еще несмышленым мальцом разрядил винтовки у немцев, и больше никогда не возвращался к прежнему разговору…

Было это где-то под Курском, куда в начале войны эвакуировалась с Балтики их семья. Отца своего Василий так ни разу больше и не увидел — не то погиб, не то пропал без вести. Маму уже в дороге скрутила тяжелая, неизлечимая болезнь, у нее отнялись ноги, так что ехать дальше, на Урал, она не могла. Жили они у какой-то одинокой полуглухой старухи, приютившей беженцев в своей кособокой бедной хатенке. Бабка все наговаривала мальцу, чтобы тот не высовывал носа из дома, не бегал по улицам, не путался под ногами у немцев. Держала его на коленях, крепко обвив руками, и все нашептывала, будто сказывала сказку: «Ты замри, вроде тебя вовсе и нету. А то, неровен час, подшибут, У них ружья вон какие, долгие. Стрельнут — и с копыток. А тебе надо мамку кормить, выхаживать. Вырастешь, даст бог, дак и придется».

Бабка смешно пришепетывала, щекотала губами Васькино ухо, а он все косился на улицу из окна, посматривал через занавеску, и до жути хотелось ему на белый простор, хотелось выскочить на крыльцо и во весь дух помчаться по улице у всех на виду.

А однажды в лютый мороз немцы сами ввалились в их натопленную, близко стоявшую у дороги хату. Каждый — под потолок, каски — больше чугуна, в котором бабка варила варево. Зыркнули по углам, нет ли там кого постороннего, потормошили больную — вдруг притворяется, даже разворочали сложенные за печкой дрова. После, вроде успокоившись, составили свои винтовки у двери, потянулись к огню, начали стягивать сапожищи, греть о печку ноги…

Васька сначала сидел тихо-тихо — мышкой, как научала бабка, да только любопытство осилило страх. Подлез он — где под лавкой, где под столом, и прямиком к двери. Приманивали его составленные кое-как винтовки, неодолимо тянули потрогать. Их-то он видел и прежде, наблюдал, спрятавшись в репье, как ребята постарше разбирали такие на пустыре, запомнил. А вот автомат пощупал впервые. Тот оказался вертким, чуть не грохнулся на пол, немцы еще оглянулись на шум, да ничего не заметили — Васька присел за кадкой с водой, затаился, даже глаза зажмурил, чтобы не видели.

Немцы снова залопотали наперебой, про Ваську никто и не вспомнил. Он потянулся к белым от мороза винтовкам, тихонько поснимал с них один за другим затворы. Автомат, чтобы не вертелся, пришлось положить на пол, и, попыхтев над ним, дергая за все выступы, Васька выколупнул-таки ребристый, тяжеленный рожок, полный желтых тупорылых патронов, сунул и его, следом за затворами, в кадку с водой… Тихо-тихо, вжимаясь в пол, прополз он под лавкой, юркнул под здоровенный, накрытый клеенкой стол, где бабка уже выставляла для обеда парящий чугунок, и замер там не дыша…

Что было дальше, Васька помнил смутно. Немцы вскоре хватились пропажи, начали шарить по углам, расшвыривать половики, а потом принялись за бабку. Из своего укрытия Васька видел, как трясли ее, как упал ей на глаза беленький, в мушках, платок и под ним проглянуло желтое, похожее на воск, темя… Потом что-то случилось во дворе — немцы всполошились, начали как попало обуваться и выскакивать из хаты, ругались меж собой… И тут один, долговязый, заметил Ваську, дал ему по заду такого пинка, что Васька стукнулся головой о ножку стола и больше уже ничего не видел и не слышал, как уснул… После уже, вечером, бабка шепотом рассказывала его маме, а Васька подслушал, что как только немцы выбежали из хаты да ступили на мостик через замерзшую речку, так по ним «стрелили» со всех сторон из кустов, а они махали пустыми винтовками, словно кольем, и все валились, клятые, сыпались на снег, на лед, будто осиновые поленья с воза… А было Ваське в ту пору шесть или семь…

Чеботарев пытался представить себе эту картину, но вместо реальности возникали перед глазами обрывки когда-то виденных кинофильмов про войну, заслонявшие собою действительную правду. Нет, не сходилось «изображение» войны с обликом того Боева, который сейчас сидел в одной с Чеботаревым комнате и зряшным занятием стремился отвлечь себя от невеселых мыслей.

В канцелярии после недавней свежести улицы было жарко, пощелкивал воздух в батареях отопления, будто по ним тюкали деревяшкой.

— Кто «отличился», Василий Иванович? — спросил Чеботарев майора. — Сапрыкин?

— Он. — Майор с облегчением оставил недоделанную фигуру, выпрямился на стуле. В застегнутом на все пуговицы мундире, прямой и решительный, он показался Чеботареву величественным, как Саваоф. — Сапрыкин. Пишет сейчас объяснительную. Сынок…

В ту же минуту кто-то робко поскребся в дверь, и вслед за этим в канцелярию бочком протиснулся водитель вышедшей из строя машины.

— Что скажете, Сапрыкин?

— Вот, как велели. Написал. — Солдат издалека протягивал Боеву листок с объяснением.

Пока майор читал, Сапрыкин переминался с ноги на ногу посреди канцелярии и, словно провинившийся школьник, молча ждал разноса. Ничего, кроме покорности и уныния, не выражало его лицо, казавшееся при искусственном свете плоским, будто бескровным. Резкая тень выделялась в опавших уголках губ. Глаз и вовсе не было видно, их прикрывали белесые ресницы.

«Да ведь его сейчас… хоть конфетами обкорми, хоть… на кол сажай: ему сейчас все равно, и ничем ты его не проймешь! — Боев не на шутку рассердился именно этой терпеливой покорности солдата, в сердцах про себя добавил: — Вояка!..»

Помимо воли, Боев испытывал к Сапрыкину неприязнь. Само собой, причиной тому была вина солдата за оставленную без присмотра и вследствие этого выведенную из строя технику. Но к внешнему, формальному предлогу еще примешивалось острое, почти забытое Боевым чувство стыда, которое он пережил в присутствия начальника отряда, и оно-то, пожалуй, перетягивало, не давало майору покоя.

Боев нервно закурил, не заметил, как пламя сгоревшей спички обожгло пальцы. Он торопливо бросил обугленный стерженек в банку, проследил, как внутри медленно истаял голубой жидкий дымок.

Сапрыкин все с тем же понурым видом переминался с ноги на ногу, казалось, абсолютно безразличный к своей участи.

— Застава, приготовиться к вечерней поверке! — слабо донесся снизу голос дежурного, и Боев машинально взглянул на часы, словно какие-то минуты решали сейчас судьбу солдата.

Начальник заставы окинул солдата взглядом с головы до ног, неожиданно спросил:

— Сапрыкин, вы до призыва в армию с кем-нибудь дружили?

Солдат недоуменно поднял голову, озадаченно, исподлобья посмотрел на начальника заставы.

— Ну, была у вас когда-нибудь девушка… любимая, что ли?

— Была. Дружил, — не сразу ответил солдат, еще не понимая, чего от него ждет майор.

— А вот когда вы с нею в городской парк или там в кино ходили, — с нажимом продолжал Боев, — в общем, когда вместе гуляли, так вы, Сапрыкин… брюки свои гладили? И ботинки, наверное, чистили? Или не обязательно?

Сбитый с толку солдат даже выпрямился, подобрал грудь, расправил плечи, и Боев едва не засмеялся на это мгновенное преображение, хотя, конечно, было ему не до смеха.

— Так гладили или нет? — добиваясь ясного ответа, повторил он.

— Еще бы не гладил. И ботинки, само собой…

— А зачем вы это делали? — настойчиво, вынужденный начинать издалека, допытывался Боев.

— Зачем!.. Иначе бы она никуда со мной не пошла, строгая очень…

— Так какого же!.. — вскипел было Боев, но вовремя себя оборвал, чтобы довести начатый разговор до конца. — Почему это дома, перед девушкой нельзя, а здесь, передо мной и вот Чеботаревым, перед товарищами своими можно ходить такой замухрышкой? Почему, я спрашиваю? Или постирать для вас некому? Некому вам ботинки почистить? Вы посмотрите: на дворе зима, декабрь, а у вас каблуки глиной измазаны, и где только умудрились грязь отыскать! Куртка вся в пятнах, рукава да воротник черные — ведь смотреть тошно, Сапрыкин! Понимаете вы это или нет? А отсюда и «успехи» в службе… налицо. Теперь вот технику боевую вывели из строя, оставили заставу без «глаз». Как же так получилось, Сапрыкин? А? Чего молчите?

— Не знаю, — буркнул солдат, вновь опуская глаза в пол. — Я ее не ломал.

— Ну конечно, не вы! Интересно девки пляшут! Она сама на пень наехала. Взяла и покатила. Да? — Боев сунул окурок в пепельницу, рассыпая искры, придавил его пальцем. — Как же, по-вашему, машина оказалась во дворе, если ей положено находиться в боксе? Где вы были в это время?

— Не знаю, как она там оказалась. Я машину поставил в бокс. Пришел из казармы, а она на улице.

— Значит, все-таки выехала сама? — Боев даже поперхнулся, как от дыма, закашлялся.

— А может, кто-то захотел на ней покататься? — отчаянно защищался водитель. — Вон сколько людей, и все через одного могут шоферить.

— Покататься, значит?.. — Боев провел рукой по подбородку, и жесткие волосы даже затрещали под ладонью, будто их прошил слабый разряд электричества.

Не зная, куда деть руки, майор нащупал на столе неуклюжий кораблик-пепельницу, повертел его за углы.

— Значит, покататься? И кто, как вы думаете, у нас такой любитель автопрогулок? Ну, назовите, Сапрыкин, смелее, что же вы замолчали?

— Да кто! Всякий может. — В голосе Сапрыкина все еще слышался вызов, желание во что бы то ни стало отстоять свою правоту.

Боев откинулся на скрипнувшую спинку стула, отчего наблюдавшему за ним Чеботареву вновь пришло сравнение майора с Саваофом.

— Та-ак… — протянул начальник заставы. — Это что же, выходит, мне теперь и доверять никому нельзя? Выходит, что где-то по заставе преспокойно бродит ваш же товарищ, солдат, сотворивший беду, и как ни в чем не бывало молчит? А завтра, может, мне с ним идти в бой, и я даже не буду знать, что рядом со мной нечестный человек, на которого нельзя положиться! Так, что ли? Ну спасибо, Сапрыкин, открыли вы мне глаза! Просветили. Чуть не полвека на свете живу, а такого, убей бог, еще не встречал.

Сапрыкин шмыгнул носом, глухо прокашлялся, равнодушно отвернулся к окну и надолго замер в такой позе.

Боев какое-то время обозревал его мало чем примечательный профиль, хмурился и тоже молчал. Теребя складки уже и вовсе бесформенного комка бумаги, он напряженно думал. Выходит, что где-то он, начальник заставы, недоглядел, что-то упустил за вихревой текучкой дел, если солдат, — в общем-то, не разгильдяй, явно не нарушитель дисциплины и как будто не ленивец — таит от него правду. И не просто таит, а, страшась лишь вины и положенного за нее наказания, возводит напраслину на других. Выходит, грош цена всем его воспитательным мерам, немалым усилиям Чеботарева, благодаря которым их именная застава не только в отряде, но и в округе не первый год числится на отличном счету! Выходит, заключил Боев, тогда прав и Ковалев — рановато пока что проводить у них инструкторско-методические занятия с офицерами застав! Ведь чтобы учить других, убеждал себя Боев, надо иметь моральное право быть образцом самому…

В невеселых раздумьях Боев потянулся было за второй сигаретой, но не рассосавшаяся горечь никотина предыдущей сигареты и без того жгла язык, сделала изнутри шершавыми щеки и небо. Он обернулся к молчавшему все это время лейтенанту Чеботареву, обменялся с ним многозначительным взглядом, должно быть, означавшим: вот такие, брат замполит, дела, хреновые, в общем, дела, хвастать нечем.

Снизу, сквозь довольно-таки толстое перекрытие, до канцелярии долетел бодрый голос дежурного:

— Застава, строиться на вечернюю поверку! В две шеренги становись!..

Сапрыкин по-прежнему разглядывал схваченную морозом темную заоконную даль, найдя для себя там какой-то свой, потаенный интерес, недоступный другим. Только играть с ним в молчанку Боев не собирался.

— Идите сюда, Сапрыкин! — решительно подозвал он солдата к столу. — Подходите ближе, что вы мнетесь, как барышня? Сумели натворить, сумейте и ответить! — Майор щелкнул кнопкой простенькой шариковой ручки, отыскал в общей тетради для черновых записей чистый лист, с хрустом разгладил ладонью корешок. — Давайте-ка с вами кое-что подсчитаем, займемся прикладной математикой. Знаете, сколько стоит разбитое на вашей машине купольное стекло? Во сколько обошлись государству затраты на его изготовление? Даже понятия не имеете? Нет? А я знаю. Итак, пишем первое слагаемое. Ну а сколько стоит отражатель? Тоже не знаете? Как же вы, Сапрыкин, до сих пор не усвоили таких простых вещей, а носите знак классного специалиста? Ведь в мирные дни он — все равно что боевая награда, а ее — хорошенько запомните это на будущее — незаслуженно носить нельзя. — Боев быстро перевел взгляд на Чеботарева. — Верно я рассуждаю, замполит?

— Только так.

Внутреннее чувство подсказывало Чеботареву: солдат или что-то утаивал, или упорно не договаривал, попросту мороча им головы детским невразумительным лепетом — им, двум офицерам, занятым людям, обремененным, помимо службы, и семьей, и личной ответственностью за каждого солдата в отдельности, а значит, и за весь коллектив. И замполит ощутил потребность, вернее, даже необходимость высказаться более подробно, вслух определить собственное отношение к Сапрыкину, потому что, как и Боева, его коробила занятая солдатом позиция, его глухое упорство, явное нежелание восстановить истину и, таким образом, прояснить хотя бы мотивы своего поведения, ибо зачастую именно мотивы способны если не оправдать, то хотя бы смягчить любые, самые тяжелые последствия, и очень обидно, что его подчиненный никак не возьмет это в толк.

— Сапрыкин… — начал Чеботарев, воспользовавшись минутной паузой. — Я знаю: вы любите читать исторические романы. А вы не задумывались, почему, когда полководец, допустим, очаковских или каких-нибудь других времен проигрывал крупное сражение, он ломал собственную шпагу и спарывал эполеты? — Чеботарев, совершенно искренне сокрушаясь, несмотря ни ни что сочувствуя солдату, невесело покачал головой. — Для вас, Сапрыкин, все случившееся было крупным сражением. Может быть, самым первым в жизни сражением. И вы его, как ни прискорбно, начисто проиграли. Так что поздравлять вас, как говорится, не с чем. Остается лишь пожалеть.

«Жалость» дошла до сердца, что-то переместила в нем, сдвинула с места, обожгла какой-то чувствительный нерв. Солдат вскинул голову, открыл было рот, явно намереваясь что-то сказать, но удержался, лишь удрученно — мол, все равно никто не поймет — махнул рукой. Исчезнувшие в какой-то миг резкие складки снова залегли в уголках губ, старя лицо, делая его невыразительным, плоским.

Боев и виду не подал, что от него не укрылся мимолетный порыв Сапрыкина. Однако, так и не дождавшись, что солдат все-таки пересилит себя, откроет истину, майор сам возобновил разговор — на этот раз иным, намеренно ровным, почти бесстрастным голосом:

— Значит, Сапрыкин, даже приблизительно вы не догадываетесь, сколько стоит отражатель? Хотите, я вам скажу? В четыре раза больше стекла. Усваиваете?

Майор до хруста сжал костяшки пальцев, замолчал, как бы давая возможность устояться словам, переплавиться из звуков в четкое понятие, которое войдет в сознание Сапрыкина и утвердится там хотя бы на время их долгого и, увы, пока что малорезультатного разговора.

Чеботарев тоже помалкивал; явно недовольный собой, в душе он корил себя за то, что высказался чересчур красиво, не по существу: тирада о полководце в эполетах получилась цветистой, на первый взгляд вроде и эффектной, а на самом деле, как понимал теперь замполит, — пустой…

— Да, в четыре раза, — повторил Боев, по-прежнему следя за своим голосом, не давая ему сбиться с ровного тона. — Сейчас прикинем, что у нас получается… — Он произвел на тетрадном листке несложный арифметический подсчет и едва не присвистнул от удивления: — Ого, немалая сумма!

Сапрыкин завороженно смотрел то на майора, то на колонку крупных цифр, то снова на майора. Покуда не зная, к чему ведет начальник заставы, он часто дергал выступающим вперед кадыком, будто пил воду. Что-то похожее на волнение промелькнуло в его глазах, сменив так задевавшее майора прежнее равнодушие и покорность. Хотя и запоздало, но, кажется, до него начал доходить смысл не бог весть какой мудреной майорской математики, и он с беспокойством ждал, что будет дальше.

— Это только одна, экономическая сторона, как говорят бухгалтеры, итог лишь в денежном выражении…

Боев намеренно отвернулся, будто ему смертельно наскучила сама ситуация, при которой он вынужден разъяснять, разжевывать почти на пределе терпения столь очевидные понятия. С минуту он прислушивался к невнятно доносившемуся снизу разнобою голосов солдат и густого, звучного — старшины, проводящего вечернюю поверку личного состава. Да и в самом деле пора было завершать разговор: часы показывали позднее время. И Боев заговорил, подчеркивая каждое слово:

— Пока что я совершенно не касался главного: вашей ответственности перед законом. Юридической ответственности. Сами должны понимать, что это означает: вы человек грамотный, исторические романы читаете… — Майор сделал нажим на слово «исторические» и одновременно посмотрел на Чеботарева — не принял ли тот иронию на свой счет?

— Не только их одни, — парировал Чеботарев, но Боев, не желая терять инициативы, продолжил:

— Можно поставить вопрос и по-другому. Вы, именно вы, Сапрыкин, собственными руками ослабили боевую мощь страны на единицу техники.

Сапрыкин отступил на шаг; с видимым усилием произнес сухим, севшим голосом:

— Не-ет…

Для Боева это послужило своеобразным сигналом. Он торопливо встал и развел руки в стороны:

— А как же иначе прикажете квалифицировать ваши действия? Нет, иначе я не могу. Не имею права.

Для всех троих наступил тот тягостный переломный момент, когда разговор, подобно пущенному в ход огромному маховику, достиг верхней «мертвой» точки, замер, и уже не от чьих-либо усилий, а от малейшего дисбаланса самого маховика зависело, продолжится или, наоборот, угаснет начальное его вращение, стабилизируются или же, напротив, наберут критическое число обороты, когда под действием увеличивающейся центробежной силы вся система неминуемо идет «вразнос»…

Все трое молчали.

Сапрыкин томился в непривычной для себя обстановке. Помимо воли, не замечая, он коротко, обреченно вздыхал. Мыслей не было никаких — их вытеснила пустота, гнетущая, глухая… Затылком он чувствовал, въяве осязал спасительную близость порога, который перешагнул всего каких-нибудь двадцать минут назад. Его неодолимо тянуло поскорее оказаться по ту сторону двери, подальше от канцелярии, где даже прочный дощатый пол, недавно крашенный светлой эмалью, казался зыбким, почему-то ускользающим из-под ног, ненадежным. И совершенно некстати, не вовремя вспомнилась ему река, высокий обрывистый берег, сплошь истыканный гнездами стрижей, вспомнился бурый клок тучи, внезапно наползшей на солнце, ржавая пыль, взвихренная налетевшим ветром, который поднял волну, погнал на стремнину, не давая мальчонке пристать, хоть как-нибудь дотянуться до берега… Сапрыкин будто все еще плыл по своей реке детства, барахтался в пенной воде без всякой надежды когда-нибудь выкарабкаться из ее жуткой засасывающей глубины, и какой-то давней-давней болью сводило окаменевшие плечи, обрывалось от страха сердце… Немного погодя до него дошло, что никуда он не плыл, а как стоял, так и стоит посреди канцелярии, и не глинистый берег в темных дырьях стрижиных гнезд желтел справа от него, а обычный двухтумбовый конторский стол, за которым с отрешенным видом немо сидел замполит…

Чеботарев тем временем пытался представить, каким он будет лет этак через двадцать, двадцать пять, когда, скажем, достигнет возраста Боева. Однако будущее ни в чем или почти ни в чем не отличалось от настоящего — по крайней мере так ему пока что казалось. И через четверть века Чеботарев представлялся себе таким же, сегодняшним — без малейших морщин и залысин, по-прежнему легким на ногу, обладающим бесконечным запасом сил, способным засыпать тотчас, едва голова коснется подушки, а просыпаться чуть свет или, в случае надобности, по первому сигналу тревоги…

Незаметно, со стороны наблюдая за Боевым, зачем-то сравнивая себя с майором, Чеботарев и силился, и все же не мог разглядеть в столь далеком будущем ни огрузности своей фигуры, ни мешковато сидящей одежды, ни особой, свойственной лишь перешагнувшим рубеж сорока пяти сдержанности походки, жеста, даже обыкновенного слова. Нет, не удавалось Чеботареву увидеть себя в грядущем, как этого, к примеру, достиг Мартирос Сарьян в картине «Три возраста», репродукцию которой Чеботарев мельком видел напечатанной в каком-то альбоме или журнале. Зато он ясно представлял, безошибочно угадывал, чем сейчас занята жена, и лишь редкие, отчетливые в тишине вздохи Сапрыкина да поскрипывание стула начальника заставы вклинивались в эти лирические видения, не давая лейтенанту сосредоточиться.

«Заварил ты кашу, Сапрыкин, — досадливо морщился замполит, — да слишком крутую. Теперь нам с Боевым за тебя ее расхлебывать…»

А Боев в эти минуты думал о тройчатке. Невыносимо болела голова, затылок немел, словно был совершенно чужой, инородной частью, и эта тупая тяжесть боли постепенно переходила к вискам, сдавливала их, ломотой наваливалась на глаза. Казалось, чего проще — протянуть руку и достать из белевшего на стене ящика аптечки бумажный пенальчик с лекарством! Но Боев намеренно не делал этого, чтобы не выдать подступившего в такой неподходящий момент недуга. Он только незаметно вытирал зажатым в кулаке платком слезившиеся, закрытые мутной пеленой глаза, чего-то выжидая. И никто — ни Чеботарев, ни тем более Сапрыкин — даже не догадывался, какие чувства бередили сейчас душу майора. С одной стороны, он обязан был детально разобраться в случившемся, дать происшествию должную оценку, установить степень вины солдата, а затем, само собой, определить наказание. Но, с другой стороны, он видел в Сапрыкине, так же как и в любом другом солдате заставы, родного своего сына, волею случая, неудачного стечения обстоятельств попавшего в беду, и эта особенность его характера сильно мешала сейчас майору, вызывала в нем раздражение против самого себя. И, как ни странно, именно собственная слабость, неумение, как в случае с Сапрыкиным, отмежеваться от сентиментальных чувств и взглянуть на ситуацию сторонними глазами, глазами только командира, начальника, рождали в Боеве обратную реакцию: он ожесточался.

Это было не то слепое ожесточение, которое в большом и малом деле правит человеком, зачастую лишая его разума, а поступки — благородной цели. Ожесточение Боева было особого рода и свойства — личное. Ему иногда казалось, что он многое делает не так, как нужно, — казалось, именно по причине однобокости своего характера, чрезмерной, по его мнению, доброты и сострадания к человеку, особенно неуместных в армейской среде, где последнее слово всегда, при любых обстоятельствах остается за приказом. И тогда он, компенсируя этот свой недостаток, беспокоящий его изъян, спешил укрыть его от посторонних глаз напускной суровостью, излишней крутостью даже обычных своих поступков. Так каменщик, заметив случайный брак, заделывает просвет между кирпичами раствором крутого цемента.

Конечно, ни Чеботарева, ни Сапрыкина, ни еще кого бы то ни было Боев не посвящал в эти особенности своей натуры, а самим им и вовсе невдомек было именно так, с такого необычного ракурса взглянуть на своего командира и попытаться понять его, понять, не осуждая за неизбежные в таких обстоятельствах просчеты и промахи. Ведь и сейчас единственное, чего ему хотелось добиться от солдата, — это искренности, и в своем законном желании Боев был непреклонен, более того, неумолим. Он не остановился бы ни перед чем, если бы это хоть в какой-то мере помогло открыть истину.

Боев мог понять и простить многое: обыкновенную физическую усталость, неумение, лень, даже вздорность, которую, однако, не жаловал, считая признаком дурным, мешающим человеку уживаться с другими. Он не терпел лишь одного — лжи. Малейшие ее проявления он воспринимал особенно болезненно, будто та была направлена лично против него, и всегда считал, что от лжи до подлости — мизерный шаг. Вот почему Боев решился пойти на крайнее средство. Развернув тетрадь так, чтобы Сапрыкин видел цифры не в перевернутом, а в натуральном виде, он сказал:

— Вот во что обошелся государству ваш «подвиг»… или халатность, решайте сами, что вам больше подходит. Но это еще не все. Теперь, Сапрыкин, разберемся, что получается. Насколько я знаю, ваша мама работает в пригородном совхозе. Так?

— А при чем тут мама? — запальчиво, с надрывом спросил Сапрыкин.

— В том-то и дело, что ни при чем. Она вырастила вас, поставила на ноги, воспитала, проводила в армию, на границу. А вы что ей в ответ, какую благодарность? Молчите? Нечего сказать? То-то же. — Боев снова взял шариковую ручку, быстро что-то приписал к колонке цифр. — Дальше. Заработок у нее сто двадцать, сто тридцать рублей. В месяц. Прямо скажем, негусто. Ну да ладно: не ее вина, что лелеяла сынка, тешила, чем могла, лечила, вот и не осталось времени, чтобы выучиться. Давайте считать. Из ста двадцати за квартиру отдать надо? Надо. На праздники там, на «черный» день приходится откладывать? Приходится. Еще вычитаем. Что остается? Да на руках еще трое детей, школьниц, ваших сестер. Их тоже надо одеть, обуть, накормить, ну, там, на кино, на мороженку дать — тоже расходы. И остается всего ничего. Теперь вы мне скажите, Сапрыкин… — Боев замялся, как бы подыскивая нужное слово. — Скажите, если вас обяжут возместить причиненный ущерб — то за какой срок ваша мама сможет рассчитаться с долгом?

Чеботарев смотрел на начальника заставы встревоженно: не перегибает ли тот палку?.. Боев же, словно не замечая обращенного к нему взгляда замполита, удивляясь и злясь на замедленную реакцию солдата, хлопнул ладонью по тетради:

— Да соображайте же, черт вас возьми, Сапрыкин! Зачем вас вызвали в канцелярию — молчать? У нас с замполитом и без того времени не хватает, чего же мы его будем тратить попусту?

Муторно, скверно было на душе у майора. Неотступная боль, сначала сжимавшая затылок и виски, теперь охватила всю голову, давила на уши. Но острее боли, острее рези в глазах ощущалась тяжесть в сердце — та тяжесть, которая не отпускала Боева за все время беседы с Сапрыкиным. И все же он не позволил себе расслабиться, не дал овладеть собой чувствам, которые прорывались наружу, когда майор смотрел на согбенную фигуру солдата, на его безвольно опущенные, заметно подрагивающие руки. Да и от прежнего мимолетного стыда, который Боев испытал в присутствии начальника отряда, не осталось уже и следа: его сменило сожаление. И все же Боев приказал себе договорить до конца, до точки.

— Может так случиться, — сказал он глухим, отчужденным голосом, вовсе не знакомым Сапрыкину и потому заставлявшим вслушиваться в каждое слово, — вполне может так произойти, что свою девушку вы после армии назовете невестой. Хороший же вы преподнесете ей подарок к свадьбе!..

В округлившихся глазах солдата, не мигая смотревших на Боева, каким-то образом соединились и тоска, и огонь. Казалось, Сапрыкин готов был заплакать. Мир, еще недавно такой простой и понятный, вдруг повернулся к нему совсем иной, незнакомой раньше стороной, легко разрушив все прежнее, привычное представление о людях и окружающих их вещах, мгновенно разочаровав Сапрыкина, опустошив его душу… Наконец, на что-то с трудом решившись, Сапрыкин облизнул пересохшие губы, тихо, путаясь в словах, выговорил:

— Не надо… маме. Она… мне… Не надо. Прошу.

Вот теперь Боев мог определенно сказать, что одержал победу! Ах, как оно сладко прокатилось по языку — коротенькое, в три равных слога, но такое долгожданное слово: по-бе-да! Каким обладало оно чудодейственным свойством, если почти ушла, растворилась без остатка недавняя нестерпимая боль, а следом исчезла туманная пелена перед глазами, возвратив зрению прежнюю остроту и ясность! И пусть еще далеко было до полной, истинной победы, но главное — то, что удалось преодолеть глухую стену отчуждения, унылого, покорного равнодушия, — это главное осталось позади!

— Поймите, Сапрыкин! — неожиданно вмешался Чеботарев. — Вы вполне взрослый, самостоятельный человек, способный отвечать за свои поступки. Мы тоже не дети, чтобы нас уговаривать. На разговор с вами ушло полчаса — и все пока что напрасно. Не слишком ли это расточительно? От вас и требуется-то одно: рассказать все, как было, ничего не утаивая. Неужели это так трудно — быть честным до конца? Проявите же наконец свой характер! Или у вас не осталось ни капли самолюбия?

Раздосадованный Чеботарев встал, прошелся по канцелярии, на ходу выровнял в нише стены корешки вразнобой торчавших книг.

— Не понимаю, что вас сдерживает, какая кроется тут причина? Да и вообще, что это за тайны мадридского двора?.. Или боитесь кого-то подвести, поставить под удар товарища? Тогда плох тот товарищ, который поставил под удар вас.

Сапрыкин только хмыкнул, переступил с ноги на ногу, но так ничего и не сказал.

— Видите, вы сами вынуждаете нас сообщить обо всем случившемся домой. Разве не так?

— Есть и еще один путь, — пришел на помощь Боев. — Мы с замполитом — я и Чеботарев, — поскольку несем за вас персональную ответственность, вдвоем рассчитаемся за причиненный вами ущерб. Да, мы можем в течение нескольких месяцев выплатить долг, и в этом случае пострадают только наши семьи, чего-то не дополучат лишь наши дети…

— Я сам! — с удивившим офицеров упрямством заявил солдат. — Я сам выплачу все. Уеду после службы на Север, в Сибирь, и рассчитаюсь. Слышите, са-ам!..

— К сожалению… — Боев внезапно резким движением захлопнул тетрадь. — К сожалению, времени нам не отпущено, чтобы дожидаться, когда вы закончите службу и определитесь в Сибири. Уже сегодня — вы слышите, Сапрыкин, — уже сегодня, если случится обстановка, мне необходимо закрыть границу, обеспечить ее техническими средствами. А чем я ее закрою? Вашими обещаниями да надеждами на распрекрасную сибирскую жизнь? Это не по моей или Чеботарева милости застава осталась «слепой». Ну я понимаю: могло произойти всякое, бывает. Но это ваше доблестное упрямство… Могли бы найти для него лучшее применение — гораздо больше бы было пользы!

Майор покрутил головой, словно ему стал тесен мягкий ворот лавсановой просторной рубашки под форменным галстуком «регат».

— Я сказал, что выплачу все сам! — вспылив, повторил Сапрыкин.

Боев пропустил эту вспышку мимо ушей, хладнокровно достал из ящика письменного стола какой-то лист.

— Вот ваша объяснительная записка. Думаю, что теперь у вас возникнет необходимость переписать ее заново. — Майор возвратил Сапрыкину сложенный наполовину лист. — Тогда, обещаю, мы продолжим наш разговор. Но прежде хорошенько подумайте над всем, что здесь услышали! А сейчас можете идти, вы свободны. И помните, Сапрыкин: как коммунист, как, наконец, ваш начальник, просто как человек я жду от вас правды. Только правды, вы меня поняли?.. Вот теперь идите.

Солдат тяжело, неуклюже отошел от стола. Уже у порога его настиг голос замполита:

— Сапрыкин, подождите меня в ленинской комнате!

Они остались вдвоем. Едва за солдатом закрылась дверь, Чеботарев озабоченно повернулся к Боеву:

— Не крутовато мы с ним, Василий Иванович? У меня — и то до сих пор мурашки по телу бегут, а каково ему? Ведь мальчишка же еще! Не сломать бы…

Боев усмехнулся — как почему-то показалось замполиту — недобро.

— А как бы ты хотел, чтобы я разговаривал с ним, с этим мальчишкой? Конфетками бы его кормил? По головке бы гладил, утешал, как малое дитя? Или ты думаешь, что у меня самого душа не болит? Болит. Еще как болит! Вот сюда, — он стукнул по сердцу, — словно вот такой кус льда кто засунул: мозжит. Да только я знаю: моя боль по сравнению с его болью — ничто. Сегодня нас с тобой за него спросит начальство, почему проглядели да как такое допустили, — а завтра, уже завтра он спросит сам: почему один раз дали соврать, почему вовремя не остановили, не помогли выпутаться из этой болотины?.. Я на таких насмотрелся — будь здоров сколько. И ни одного не забыл. И они меня помнят, по-хорошему помнят, а не как-нибудь. Один вот был, Санька Хворостов, такой, скажу тебе… впечатлительный. На березу как-то полез — ну, ты знаешь, зачем его туда потянуло. Девка, видишь ли, ему изменила, вышла, пока он тут, за другого. Хорошо, дружок вовремя подсказал, предупредил, что с Санькой творится неладное. Ну, снял я его с дерева, прямо за ноги стащил со ствола, он и приладиться еще не успел, глазищи — во, и волосенки все набок — мокрые, а лицо белое-белое, как кора. Зачем, спрашиваю, тебя на дерево потянуло? А он мне так спокойненько; мол, веников хотел наломать, побаниться захотелось! Ну, я ему и наломал!.. Веришь, первый раз в жизни человека ударил. Он меня потом за километр оббегал. Ничего, после поладили. Отслужил мой Санька, встретил еще какую красивую, не чета той, я еще у них на свадьбе гулял, Санька меня все своим отцом называл… А мне такое «отцовство» пять лет жизни, как минимум, укоротило. Вот ведь она штука какая! А ты говоришь…

Боев торопливо нащупал на столе сигареты, не глядя выудил из пачки одну, закурил.

— Ну а насчет того, чтобы не сломать… — Он пыхнул дымком. — Голова есть, соображение есть — не сломается. Наоборот, только на пользу пойдет. А про нервы… про нервы, замполит, лучше не надо. Что мои, что твои — хоть вместо проводов от столба до столба растягивай. Выдержат. Дубленые. Ты работать-то когда начал? — прищурясь, вдруг ни с того ни с сего спросил он у замполита.

Чеботарев от внезапности вопроса выпрямился, будто находился не здесь, а на плацу перед парадным строем.

— В общем, в четырнадцать. А так… матери помогал на огороде лет, наверное, с пяти. Так ведь это время какое было, Василий Иванович, с сегодняшним днем разве сравнишь?

Боев не дал ему договорить, живо, взмахнув рукой, подхватил с полуслова:

— Вот с пяти. И не раскис? Так и Сапрыкину ничего не станется. Зато впредь, может, думать научится, не маленький. А на время, замполит, ссылаться не стоит: люди во все времена одинаковые. И условия приблизительно одни и те же, важно, кто как их использует, как приспосабливается к ним, чего хочет добиться. Согласен?

— Согласен. И все же пойду с ним поговорю…

— Пойди поговори, на то ты и замполит. Я тоже немного делами займусь, скопилась их чертова уйма, одной писанины — на роман, зачем только навесили так много на начальника заставы?.. Тут как-то два года назад, тебя еще на заставе не было, работали социологи. Интересные, знаешь, люди, обходительные, с бородками. Подсчитывали занятость начальника заставы. Так знаешь, сколько вышло? Тридцать шесть часов в сутки! Во, интересно девки пляшут… Ну ладно, иди к своему Сапрыкину, беседуй, а то я тебя заговорил. Чертова еще эта писанина!..

Однако уйти сразу Чеботареву не удалось — резко, пронзительно заверещал телефон. Мембрана фонировала, и до Чеботарева отчетливо долетел начальственный голос майора Кулика из отряда:

— Але, Боев? Что там опять у тебя стряслось? Жить спокойно не можешь?

— Почему «опять»? И почему «стряслось»? — чересчур спокойно отозвался Боев, одной рукой придерживая трубку, а другой разворачивая журнал записи донесений.

— Ты не пререкайся, Боев. Не ты ко мне разбираться едешь, а я к тебе. Улавливаешь разницу? Тебе там хорошо рассуждать, стряслось или не стряслось, а тут — теряй время, разбирайся с вами… Только людей отрываешь от дела.

«Нам на линейке всегда хорошо: выслал наряды — и загорай, взял нарушителя — и спокойно поплевывай в потолок! — съязвил про себя Боев. — Ну технарь, ну деловой…» Хотел было положить трубку, да удержался: как-никак отрядное начальство, открыто с ним ссориться, тем более сейчас — не резон. Только и спросил самым невинным голосом, будто не ради связки, а по делу поинтересовался:

— Вы, товарищ майор, из квартиры звоните?

На том конце провода помолчали. В телефонной трубке не раздавалось ни шороха. Потом:

— Хо, откуда же еще! Времени-то — ты посмотри на часы. Сколько?

— Вот я и говорю: ложились бы вы, товарищ майор, спать. Или бы телевизор смотрели. Фильм там, наверно, идет интересный.

Чеботарев сначала едва не прыснул со смеху, а потом только покачал головой: навлечет майор беду на свою голову, как пить дать, навлечет. Недаром про Кулика поговаривали… в общем, много чего поговаривали. Одно было бесспорным: будто память у него на такое обращение с собой крепкая, а хватка — и того крепче.

— Ты, Боев, говори, да не заговаривайся! — грохнуло в трубке так, что майор вынужден был отставить ее и держать на отлете, чтобы не оглушило. — Много стал на себя брать, недолго и надорваться. Лучше придержи на завтра технику, не посылай в разгон, пока не проверю. Личное распоряжение начальника отряда, понял? И сам будь на месте, готов…

— Всегда готов! — пионерским салютом отрапортовал Боев и положил трубку в гнездо.

Однако телефон вновь зазуммерил, высветив кнопку абонента бледно-розовым цветом. Боев нажал на клавишу «разговор».

На этот раз звонила жена Чеботарева. Боев передал ему трубку, беззвучно посмеиваясь, показал на горло: мол, смотри, брат, как бы тебя не ухватила твоя половина за горло, ты ведь как-никак выходной, а бездомничаешь, вместо того чтобы побыть с семьей, болтаешься на заставе…

Ничего этого не сказал Боев, но Чеботареву и так все было ясно, без слов: не первый день служил бок о бок с майором. И мужская «азбука» в отношении жен всюду, хоть на гражданке, хоть в армии, не очень блистала разнообразием жестов.

Заранее упреждая возможные вопросы (дежурный связист, проныра, наверняка прослушивал линию!), Чеботарев миролюбиво пообещал:

— Скоро приду, не волнуйся. Грей ужин — есть хочу как собака. Уже греешь? Вот и умница. Долго не задержусь. Ну, хоп! — попрощался похожим на выстрел среднеазиатским словечком, которое пристало к нему еще с курсантской практики.

Боев деловито писал и на Чеботарева уже не обращал ни малейшего внимания.

— Сапрыкин-то меня уж, наверно, заждался. Спокойной ночи, товарищ майор.

Боев молча кивнул: спокойной ночи.

По счастью, в ленинской комнате никого посторонних не оказалось: застава давно спала.

Сапрыкин стоял посреди вытянутого прямоугольника помещения, делал вид, что разглядывал стенд — одинокий, словно былинка в поле, потерянный. Конечно, он различил за спиной скорые шаги замполита, безошибочно определил его по походке, но даже не обернулся, будто прирос к месту. Он и в первые минуты разговора старался не встречаться с Чеботаревым взглядом: видимо, держал обиду и на него. Чеботарев заметил: оттого Сапрыкин и губы покусывал, чтобы невзначай не сорваться и в горячке не наговорить лишнего.

Замполит не стал подбирать каких-то особых, соответствующих ситуации слов — о многом уже было переговорено в канцелярии. И утешать Сапрыкина, как-то оправдывать резкость начальника заставы тоже не стал: проще простого сфальшивить, впасть в бодряческий тон. Спросил напрямую:

— Что с тобой творится, Володя? Я тебя не узнаю. Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось, — без особой охоты ответил солдат.

— А чего ты тогда перед Боевым отмалчивался? На самом деле ничего не мог рассказать? Или есть какая-нибудь причина? Секрет?

— Да какой там секрет! — фыркнул Сапрыкин.

— Но какая-то же должна быть причина! Или просто так, ни с того ни с сего?.. Может, объяснишь?

— Нет никакой причины.

— Ну тогда я действительно ничего не понимаю. И поражаюсь твоему упрямству, упорному молчанию. Чего ты в таком случае добивался — ты мне можешь сказать? Зачем тебе было вызывать огонь на себя? От факта ведь никуда не уйдешь: машина же разбита!

— Не машина, а прожектор.

— Пусть так. Какая разница?

— А зачем же сразу о маме? — Сапрыкин опять закусил губу, отчего на скулах каменно вспухли желваки. — Своей бы он такое сказал?

— Некому говорить, Сапрыкин. Отец Боева погиб на войне, а мама умерла в эвакуации.

— Все равно… Вы бы своей сказали?

Чеботарев засмеялся.

— Представь, до сих пор перед нею отчитываюсь. Мама есть мама. А для нее я все еще ребенок, которого надо учить, наставлять, предостерегать от ошибок. Думаешь, у меня все всегда хорошо? Что ты! Всякое бывает: то с женой поссоримся, то на службе неприятности, то еще что-нибудь… Приходится отчитываться. И я ни разу об этом не пожалел. И уж тем более никогда ничего не скрывал от нее, не приукрашивал.

Чеботарев присел на краешек стула, облокотился на стол.

— Ты вот обиделся на майора, а напрасно. Сколько вас у него? Вся застава! И за каждого он несет персональную ответственность. Думаешь, это очень просто?.. И потом, давай уж так, честно: сам ведь натворил, Боев тебя ничего такого делать не заставлял? Тогда чего же обижаться, впадать в амбицию? Конечно, тебе сейчас досадно: ругают, а не хвалят, кому это приятно? Но ты попробуй поставь себя на его место…

Как и прежде, в канцелярии, Сапрыкин тяжело переступил с ноги на ногу, вздохнул; последние слова Чеботарева так и остались без ответа, будто не произвели на солдата никакого впечатления. Но уже одно то, что Сапрыкин вобрал их в себя — замполит мог об этом судить по реакции солдата, по тому, что он справился с первой вспышкой гнева, усмирил явно мешавший ему порыв, — уже одно это радовало Чеботарева, вызывало у него удовлетворение. С равнодушным, покорным обстоятельствам Сапрыкиным ему действительно говорить было бы не о чем. И не для чего.

Чеботарев еще слишком хорошо помнил тот день, когда Сапрыкин с подначкой спросил, служил ли Чеботарев срочную? «От приказа и до приказа, — сообщил ему лейтенант. — А что? Если бы не служил, вы бы на меня по-другому смотрели, так, что ли?» — «Не в том дело, товарищ лейтенант, — смутился Сапрыкин. — Просто я подумал, откуда вы так хорошо знаете технику». — «Вы несколько преувеличиваете мои познания, Сапрыкин, — поскромничал замполит. — В технике я далеко не специалист». — «Все бы были такими же «не специалистами», — усомнился Сапрыкин. — Точно вам говорю». — «И я не шучу. Верите, когда я впервые попал на заставу, то на прожектор смотрел так, как, наверно, верующий смотрит на божество. Да-да, не удивляйтесь! Я ведь вырос в деревне, кроме трактора, другой техники до армии не знал. А на границе — и вертолеты, и корабли, и бронетранспортеры, и приборы ночного видения, и рации, и радиолокаторы, и даже аэросани, словом, все.

Представляете, как я всему удивлялся? Но больше всего, помнится, меня поразил прожектор, хотя ничего сверхсложного в нем, как вы знаете, нет. Я все думал: откуда в нем берется такая мощь, что даже ночью видишь, как днем, до последней травинки? — Замполит мечтательно полуприкрыл глаза, перевел дыхание. — Как-то, уже к концу первого года службы, заставу подняли по тревоге. Темнота, дождь напропалую хлещет, всюду грязища — сапог не вытащишь… Мы все вымокли насквозь, уже из сил выбились, и все напрасно: нет нарушителя, пропал, исчез! Знаем, что тут он, рядом, а где — не найти: собака-то по дождю след не брала! Потом начальник заставы вызвал апээмку, дали луч по направлению… Стало светлым-светло и даже вроде теплее. А через полчаса или меньше поиск свернули: обнаружили нарушителя, под лучом деться ему было некуда. Я тогда — верите? — готов был расцеловать прожектор, как настоящего друга, выручившего из беды.

Что-то представилось, будто он живой, будто все понимает и чувствует…»

Примерно такой состоялся у них разговор тогда, и Чеботарев хорошо помнил, что слушал его Сапрыкин открыв рот. Сколько же минуло с тех пор? Месяца два, три?.. А теперь вон как все обернулось…

— В общем, так, — вновь нарушил молчание замполит. — Считай, Володя, что предыдущего разговора у нас с тобой не было. Если захочешь… если сочтешь нужным, придешь ко мне сам. Но единственное я тебе сейчас скажу — не как офицер подчиненному, а как товарищ: когда-нибудь ты пожалеешь, что пошел на поводу упрямства и… и трусости. Поверь, это очень ненадежные спутники, тебе с ними просто не по пути…

Заметив, что впадает в назидательный тон, досадуя на себя за это, Чеботарев тем не менее договорил:

— Я не зря, не только ради красного словца упомянул про полководца, проигравшего сражение, — помните? Для любого человека, и для нас с вами тоже, каждый день — маленькое сражение с самим собой: с собственной неправдой, бессилием, с неумением, просто с ленью. Уметь побеждать свои слабости тоже нужно мужество, и немалое.

— Но, товарищ лейтенант!.. — взмолился было Сапрыкин, однако замполит остановил его:

— Не спешите, Сапрыкин. Принять правильное решение, и принять не сгоряча, а осознанно, пусть даже себе во вред, — тоже маленькая победа над собой.

— Но вы хоть мне верите? — с надеждой спросил Сапрыкин.

— Верю, — твердо, хотя и не сразу ответил замполит. — Иначе не стал бы так долго разговаривать с вами, тратить время. Желаю успеха. — Сказал и с тем вышел.

Вскоре внизу слабо хлопнула входная дверь, мерзло, с повизгиванием, проскрипел под ногами снег, и все смолкло. Но не успел Сапрыкин еще перевести дух, как в ленинскую комнату протиснулся Гвоздев. На рукаве у него алела повязка с надписью «Дежурный по заставе», сбоку на поясе болтался штык-нож.

Прямо с порога Гвоздев спросил сочувственно:

— Что, Володя, вкатили?

Сапрыкин зябко повел плечами, будто поежился от холода. Гвоздев все ждал ответа.

— Никто мне не вкатывал.

— А чего же такой кислый?

— Радоваться, что ли? С чего? Сам себя наказал.

— Во даешь! А ты здесь при чем? — удивился Гвоздев. — Без тебя же произошло, значит, не виноват. И не переживай. Все равно отыщем этого «любителя» покататься, а уж с ним, будь спокоен, мы поговорим.

Сапрыкин болезненно поморщился, отвернулся к окну, потом через силу выдавил:

— Не надо искать. Ни к чему.

— Привет, ни к чему! — Гвоздев поддернул на рукаве повязку. — По-твоему, так все и оставить? А завтра этот обормот и другую машину угробит?

Избегая настырного, всепроникающего взгляда младшего сержанта, Сапрыкин сказал заметно просевшим голосом:

— Ребята не виноваты. Так получилось…

— Сам, что ли? — Гвоздев вплотную приблизился к водителю: не верил.

Сапрыкин вздохнул.

— Пойду к майору. Пусть наказывает. А я так не могу…

Однако Гвоздев его не пустил.

— Иди-ка ты лучше спать, отбой давно сыграли. А к майору пока лучше не суйся. Утром начальник автотракторной службы майор Кулик приезжает, железки будет шерстить. Боеву сейчас и без тебя забот хватает.

Лицо Гвоздева было хмурым, а взгляд, обжегший Сапрыкина, незнакомым, злым.

4

Не успев приехать, майор Кулик сразу прошел в канцелярию. Посвященный начальником отряда в суть происшествия, Кулик хотел знать детали. Прямо с дороги, не раздеваясь, наскоро поздоровавшись с офицерами заставы, он сразу потребовал провести его к гаражу.

Какая-то упрямая, заранее решенная мысль ясно читалась на его лице. Боев понимал: еще бы, под выходной день оторвать человека от семьи, вместо отдыха направить на границу, совсем не за праздным делом, да еще в непогоду, — кому такое придется по душе?.. То, что у самого у него давно уже не было положенных выходных, Боеву даже не приходило в голову. Всегда, сколько он себя помнил на службе в войсках, Боев привык распоряжаться собой так, как того требовала граница, и не находил в этом ничего странного, противоестественного.

Внезапно, как озарение, уже по дороге к гаражу, Боеву вспомнилось: немногим меньше года назад, весной, при обработке контрольно-следовой полосы из-за какой-то сущей ерунды встал на прикол заставский трактор-профилировщик. Все сроки инженерно-технического оборудования границы прошли, в отделе службы отряда от Боева требовали отчета, а что он мог туда сообщить? Что нечем восстанавливать КСП? Несерьезно. Смешно… Так и не дождавшись, несмотря на многочисленные просьбы, этой сущей ерунды для профилировщика, Боев вынужден был пожаловаться начальнику отряда на технарей, и майор Кулик получил нагоняй за нерасторопность. Зато трактор ожил в тот же день — почему Боев и запомнил столь отчетливо давний эпизод, примерил его на гостя: не эта ли застарелая обида собрала тугую складку над переносьем Кулика?

После вчерашнего дня пурга слегка успокоилась. Лишь временами густо, внахлест, секли выбеленные снегом дорожки волны колючей крупки. Кулик ежился: обжигающий снег попадал и за воротник. В наметенных сугробах, после того как Кулик по ним проходил, оставались глубокие, как норы, следы. Кулик сетовал, ни к кому конкретно не обращая свой упрек, но метя явно в Боева:

— Можно было бы хоть откидать снег лопатами! Так и под крышу заметет — не заметите.

Боев по опыту знал: в таких случаях благоразумнее отмолчаться, не подливать масла в огонь. Все равно Кулик не поверит, сочтет лишь за оправдание, что и без всяких понуканий, по собственной воле солдаты боролись со стихией, как могли, да не сумели справиться с непрестанно валящим снегом, и вместо полезной работы получался мартышкин труд, нелепое переливание из пустого в порожнее.

Хоздвор заставы был более или менее прибран от снега, по обе стороны от дверей складских помещений тянулись похожие на брустверы, плотно утрамбованные валы.

— В котором машина? — спросил Кулик, указывая пальцем в перчатке на боксы.

Открыли крайние слева ворота; в темную глубину пропахшего бензином бокса хлынул дневной свет.

Увидев ту картину, которую увидеть и ожидал, потому что за минувшую ночь прожектор никак не мог превратиться из разбитого в новый, начальник инженерно-технической службы отряда зацокал языком, закивал головой в новенькой искрящейся дымчато-голубым мехом шапке-ушанке. Почему-то именно шапка больше всего привлекала внимание Боева, словно она сама по себе служила укором, была прямой противоположностью видавшей виды шапке начальника заставы.

— А где водитель обнаружил, что прожектор разбит? — уточнил между тем Кулик.

Ему показали. Кулик многозначительно, прохаживаясь туда-сюда по свободному от снега пространству, оглядывал то подъезд к гаражу, то отмеченное место аварии, словно высчитывал между ними точное расстояние. Боев равнодушно наблюдал за всеми этими манипуляциями; зная им истинную цену, усмехался.

— Водитель обнаружил поломку один или были свидетели? — осведомился Кулик у начальника заставы.

— Да, один, — коротко ответил Боев, не считая нужным пускаться в подробные объяснения, пока в них не было никакой нужды.

— Где он? Пойдемте в казарму.

Боев ожидал, что Кулик хотя бы бегло, на ощупь, а не со стороны разъятых ворот осмотрит повреждение. Но этого не произошло. Тогда зачем же Кулику понадобился водитель?

— Солдата сейчас не тревожьте, — попросил Боев. — Ему и без того несладко.

— То есть как это: не тревожьте? Что за нежности, товарищ майор? Честное слово — детский сад! Натворил, так пусть отвечает. Он что, заболел?

— Нет, — ответил Боев, умалчивая о причине своей необычной, так возмутившей Кулика просьбе.

— Так в чем же дело? Странно… Выходит, я даже не могу с ним поговорить!..

Они возвратились в казарму, еще безлюдную, как бы вовсе пустую в этот неурочный час. Дежурный отдал им честь.

— Вы хотя бы потребовали у водителя объяснительную записку? — спросил Кулик, не дожидаясь, пока они поднимутся в канцелярию и разговор перестанет быть слышным дежурному по заставе.

Боев поморщился:

— Объяснительная записка есть. Только… там все изложено не так, как было на самом деле.

Кулик вскинул брови, молча требуя объяснений.

— Объяснительная Сапрыкина не отражает всей правды. Я убежден, что по какой-то причине солдат умалчивает истину.

— Продолжайте…

— Все. Большего сообщить не могу. Другие данные будут у меня позже, а пока — не располагаю. — Сказал — и самому стало противно: «данными», «не располагаю»… Не разговор, а выдержки из протокола следователя. Неужели так на него действовал майор Кулик?..

— Так… — Кулик снял свою дымчато-голубую, отливающую серебром шапку, усеянную микроскопическими капельками оттаявшей влаги, положил ее на край стола начальника заставы, сам, не особо церемонясь, сел на его постоянное место и углубился в чтение записи происшествия. Боев с подобающим видом провинившегося, призванного держать ответ, занял место у батареи. Их пропорции при этом не были уравновешены: Кулик широко, просторно расположился за столом, сидел прочно, будто устроился там навеки; Боев стоял.

— В общем, картина ясна. — Кулик отстегнул ремешок планшетки (Боев еще при встрече обратил внимание, что у Кулика не было с собой даже портфеля с самым необходимым на случай возможной обстановки на границе), извлек из отделения несколько чистых листков форматной бумаги, вынул из целлулоидного кармашка наливную ручку и быстро, без помарок стал набрасывать рапорт.

— Может, чаю попьете, товарищ майор? — предложил ему Боев, и сам ощутив жажду, желание промочить горло. — Я распоряжусь.

— Чаю… — скривился Кулик. — Есть у меня время гонять чаи!

Замполит сочувственно поглядывал на Боева, догадываясь, что Кулик отразит в рапорте и его, начальника заставы, косвенную вину.

— На, ознакомься! — Майор передал Боеву стопку листков. — И дай команду дежурному: мою машину на выезд! После подробно поговорим, в отряде.

Боев бегло, перескакивая через предложения, пробежал глазами густую вязь строк: «…стало возможным, благодаря недостаточному контролю со стороны начальника заставы…», «…отсутствие должного контроля и инструктажа…», «…грубое нарушение правил парковки машин…»

Боев возвратил рапорт. Дальнейшее можно было и не читать: ясно, что львиную долю вины Кулик перекладывал на плечи начальника заставы. Бог с ним, это дело его совести! Боев переживет, его не убудет ни от какого искажения истины или навета, ни от какого загиба в сторону. А чувства… Что ж, на то они и чувства, чтобы помогать человеку видеть окружающее во всей его сложности, во всех противоречиях, и всегда надеяться на торжество единственно могучей, единственно неодолимой силы — силы правды и справедливости.

Не рапорт занимал сейчас Боева, не смещенные в нем акценты и не мимолетная, хотя и горячая обида на Кулика. Всегда, во всех случаях, в любых обстоятельствах он привык, как истинный хозяин добротного дома, заботиться о том, во что целиком, без остатка вложил свое сердце, всего себя. Таким домом, как бы это ни звучало напыщенно, была для него застава, и Боев мог, точно так же, как у себя дома, или радоваться гостю, или воспринимать его присутствие под своей крышей как должное. Кулика он терпел — не столько по долгу службы, сколько из-за… корысти. Он связывал с приездом Кулика вполне определенные надежды, ждал от него главного — конкретной помощи. «Матерый» пограничник (даром, что ли, столько лет без срывов командовал именной заставой!), тонкий, как ему не раз говорили, практик, Боев как никто другой знал, что нынешняя граница немыслима без использования современных технических средств, что пора керосиновых фонарей и развешанных по кустам нитей с привязанными к ним пустыми консервными банками — всего того, что когда-то применялось в охране границы, — эта пора давным-давно миновала, невозвратимо ушла, как в свой срок миновала пора дилижансов и пароходных плиц, томной вуали и хрипло шипящих патефонов, чуть ли не целый век назад бывших в таком ходу…

От Кулика ему нужно было совсем немного — новое купольное стекло взамен разбитого.

— Боюсь, что на складе такого стекла сейчас нет, — неопределенно высказался Кулик. — А может, где-нибудь и завалялось. Приеду — посмотрю. Хотя нет… Точно, на прошлой неделе одно отдали на стык — кажется, последнее. Так что надо будет запрашивать округ, давать заявку. Придется ждать…

Хитрил Кулик, словно испытывал терпение Боева. По глазам было видно, что есть у него стекло, и наверняка не одно, да «солил» добро Кулик, не спешил обнадеживать начальника заставы.

«Ну что, мне опять жаловаться командиру? Ведь снова будет волынить, как с трактором. И что за человек?.. — с тоской подумал Боев. — Прежний начальник отряда знал цену Кулику, а как отнесется Ковалев? Еще подумает: Боев свою печаль на чужие плечи перекладывает! Всякое может быть…»

Боев приник к аппарату связи, распорядился:

— Дежурный! Машину майора Кулика — на выезд!

Видимо, все-таки опасаясь произвести на Боева нежелательное впечатление своим скоротечным визитом, начальник автотракторной службы мимоходом заметил:

— Может, если попросить, временно даст аэропорт? Выручат, что они, не поймут? Но для этого, естественно, надо ехать в город самому. Хотя… что аэропорт? Если нет ни знакомых, ни связей, то нечего туда и соваться. У них своя организация, свои проблемы.

Запасной вариант, с аэропортом, Боев и без того держал в голове, заранее обдумал, как лучше его осуществить. Так что спешно убывавший — Боев давал другое определение: сбегавший — в отряд Кулик мог об этом и не говорить.

5

В субботний день, едва рассвело, сквозь тучи пробилось солнце. Боев воспринял это перед отъездом в город как добрый знак, и всю дорогу до города — несколько десятков километров — у него было отличное настроение. Ничуть не переменилось оно, даже когда миновали дачные коттеджи окраин и втянулись на магистраль. Поток попутных и встречных машин заметно увеличился.

Пока ехали по Ленинскому проспекту, Боев удивлялся необычному скоплению людей на самой магистрали и прилегавших к ней улицах. Насколько позволяла видимость, всюду — и вдоль трамвайных путей, и напротив фирменного магазина «Океан», и неподалеку от эстакады через Преголю — толпился народ.

«Праздник, что ли? — удивлялся Боев, в уединении заставы отвыкший от такого скопления гражданских людей.

Потом на глаза ему попался лозунг с надписью: «Калининградцы! Все на субботник по очистке снега!» — и Боев улыбнулся своей недогадливости.

Небывалый, за многие годы впервые прошедший обильный снегопад начисто скрыл мостовые, завалил трамвайные пути, сделал коротенькими, торчащими из сугробов, будто сказочные, газетные киоски, и если бы не грейдеры, освободившие путь, Боеву вряд ли бы удалось пробиться с машиной.

Он наудачу выбрал из множества других массивное здание с темным цоколем, приказал шоферу остановиться. Шарапов по привычке лихача проскочил подъезд и, как нарочно, словно подгадывал, остановился напротив стайки девушек с новенькими, поблескивавшими на солнце алюминиевыми лопатами.

— Девчата, это за нами! — объявила та, что стояла ближе к майору, и немедленно скомандовала остальным: — Пошевеливайся, девчата, залезай!

Боев засмеялся — настолько озорной показалась ему девушка в коротенькой кроличьей шубке и синей вязаной шапочке с козырьком.

— Прокатите, а, товарищ майор! С ветерком…

— Рад, девчата, был бы, да всем места не хватит, — стараясь попасть в тон, ответил Боев и развел руками: мол, уж не обессудьте.

Его обступили, разом, наперебой заговорили:

— А мы не гордые, покатаемся по очереди, до вечера еще долго, успеем.

Не зная, на ком остановить взгляд, Боев поневоле обратился к девушке в приметной шубке:

— Скажите, как мне лучше проехать к АтлантНИРО? Ни разу, понимаете, не бывал.

Девушка прикусила язычок, таинственно подмигнула подругам.

— Ага! Значит вам нужен Атлантический институт рыбного хозяйства и океанографии? Это, знаете ли, сложно. На аналогичный вопрос сестрицы Аленушки о братце Иванушке, если вы помните эту сказочку, молочная речка с кисельными берегами ответила: «Сначала сдвинь в сторону камень, который мешает течь молоку, тогда скажу». Позвольте вручить вам, товарищ майор, универсальный инструмент под названием лопата. — Она дурашливо, с полупоклоном, словно маршальский жезл, протянула Боеву толстый березовый черенок, довольно грубо посаженный на скребок. — Сначала сдвиньте в сторону во-он ту горку снега, а тогда и скажу, как вам отыскать ваше загадочное НИРО.

— Ей-богу, девчата, всей бы душой, да некогда, — смущенно отнекивался Боев, со значением поглядывая на весело ухмылявшуюся физиономию Шарапова, как бы говоря водителю: «Ну, Шарапов, удружил, нашел молоденького, чтобы заигрывать…»

— Тогда… — призадумалась девушка в кроличьей, явно коротковатой шубке. — Тогда товарищу майору придется искать других провожатых или добираться самостоятельно. Поплута-а-аете…

Майору уже стала надоедать эта затянувшаяся игра, он в растерянности оглянулся. Ну что ты будешь делать: ведь не подчиненный, как солдату приказ не отдашь… Хорошо, что на помощь пришла другая девушка, ненамного старше остальных, но выглядевшая гораздо степенней, серьезней своих подруг. Прежде она держалась в отдалении, и потому Боев ее не заметил.

— Хватит, Оксана! Может, человеку действительно некогда, надо же понимать. — Она повернулась к Боеву. — АтлантНИРО, товарищ майор, рядом, надо только переехать через дорогу. Да-да, вон то здание. Вы уж извините девчат за шутку.

— Ну, пустяки, чего там, — и сам смутился Боев, вновь с загадочным значением посмотрев через стекло дверцы на Шарапова.

— Спасибо вам от души, девушка, не знаю, как вас звать. Будьте здоровы.

Он торопливо, уже не воспользовавшись машиной, стал пересекать улицу.

— А то бы помогли, побросали бы снежок! — не удержавшись, крикнула напоследок Оксана. — Он легкий.

На ходу обернувшись, Боев издалека уже ответил:

— Как-нибудь в другой раз! У самого на заставе этого добра — кидай, не перекидаешь…

В вестибюле института вахтерша поднялась навстречу Боеву, молча подождала, пока не подойдет.

— Мне бы кого-нибудь из руководства или из парткома, — объяснил ей Боев.

— А фамилия-то как, кто нужен?

— Не знаю. Я здесь первый раз. Кого-нибудь.

Мимо них, заталкивая бумаги в кожаный «дипломат», прошел чем-то озабоченный сутуловатый человек в замшевой коричневой курточке. Вахтерша напевно, не по-здешнему, окликнула его:

— Виктор Николаевич, тут к вам военный. Последнее слово у нее получилось на «ай»: «военнай».

Чем-то Боев пришелся ей по душе — она приникла ближе к майору, доверительно зашептала на ухо:

— Это у них почти что как самый главный. Ух, дока. А умна-ай…

Мужчина наконец справился с ворохом бумаг, щелкнул никелированными замками «дипломата». Особенно заметная без очков близорукость заставила его подойти к майору почти вплотную. Он учтиво спросил:

— Простите, чем обязан?

Не привыкший к такому обращению, Боев не сразу нашел что сказать. Похоже, мужчина понял это, мгновенно поправился, подкупающе улыбнулся, словно они были знакомы много-много лет:

— Что у вас? Не стесняйтесь, выкладывайте.

— Понимаете… — неуверенно начал Боев, — я к вам с большой просьбой.

— Лично ко мне?

Боев откровенно признался:

— Не знаю. Может, и к вам. В общем, мы с солдатами — а я начальник заставы — недавно смотрели по телевизору передачу о вашем институте. Очень интересно, солдатам понравилось. Ну они и просили меня…

— Вероятно, вы хотите, чтобы кто-нибудь из наших товарищей, ученых, выступил перед пограничниками? — пришел на помощь Виктор Николаевич.

— Совершенно верно. Если можно, конечно. — Боев зачем-то тронул, проверяя, ладно ли сидит, увенчанную кокардой фуражку, надетую специально по случаю выезда в город.

— Отчего же нельзя? Правда, сейчас… в институте почти никого не осталось. Все на расчистке снега. Сами видите, что творится на улицах.

— У нас тоже все дороги, все тропы снегом забило, будь он неладен, — с готовностью подхватил Боев. — Сколько служу, а такого не припомню.

Вдвоем они какое-то время посетовали на поломавшую все планы непогоду, доставившую столько хлопот, потом в унисон, с легко угадываемой в обоих любовью поругали свирепый балтийский ветер, нагнавший стужу, затем обменялись еще десятком ни к чему не обязывающих фраз о прогнозах на лето, щедро сдабривая собственные высказывания улыбками и юмором. Но мало-помалу тема исчерпала себя, и Виктор Николаевич озабоченно вернулся к исходной точке — высказанной Боевым просьбе.

— Так… — принялся он вычислять. — Во вторник у нас ученый совет. Среда и четверг отпадают: в эти дни я читаю курс. А вот пятница, кажется, ничем не занята. Да, пятница у меня пока свободна. — Он поднял глаза на Боева. — Вот разве что через неделю попробуем? Могли бы вы позвонить мне дней этак через пять-семь? Этот срок вас устраивает?

— Вполне, очень даже устраивает! — поспешно согласился Боев. — Я сейчас как раз направляюсь в политотдел — в городе-то я по делам службы, а к вам заехал, так сказать, по собственной инициативе, попутно. Так что предупрежу заранее начальство, что с вами вопрос согласован. А если нужно какое-нибудь отношение, заявка…

— Нет-нет, что вы, какая заявка! — Виктор Николаевич даже замахал руками. — Считайте, мы твердо договорились. Я же понимаю, что такое служба. Ведь солдаты, образно говоря, это наши сыны…

— Я рад, что вы о них… так. — Боев с удовольствием пожал ученому руку. — Значит, до пятницы. Машину за вами вышлем.

Виктор Николаевич церемонно, совсем как в фильмах о старом времени, поклонился:

— До встречи. Всего хорошего!

С самым приятным ощущением Боев вышел на улицу. Знакомых девчат уже не было — наверно, их увезли на каком-нибудь транспорте. Боев отыскал у бровки скрытый деревьями «газик», влез на дерматиновое сиденье и, не глядя на воплощение самой невинности — Шарапова, коротко обронил:

— В отряд!

Но в отряд они тоже попали не сразу. Пьянящая скорость движения, которую Боев особенно любил, только что испытанная удача в АтлантНИРО, даже незначительный, пустяковый эпизод с девчатами — все это размагнитило майора, настроило на лирический лад.

— Знаете что, Шарапов, заедемте-ка на минуту в Музей янтаря!

Свернув с главной городской магистрали — Ленинского проспекта — на менее оживленную улицу Черняховского, шофер прибавил было газу, но Боев пригрозил ему пальцем: не зарывайся! Машина мчалась к Литовскому валу, делая порядочный крюк, чтобы в конце концов оказаться у округлого входа-башни в Музей янтаря. Шофер, хитрая бестия, знал, что еще с давних пор майор любил эти форты средневековой крепости, где теперь располагался уникальный Музей янтаря. Знал и радовался предоставившейся возможности загладить свою вину за девчат, за неловкое положение, в котором из-за него оказался майор.

Они уже миновали больше половины пути, когда Шарапов услышал неожиданное:

— Отставить музей, Шарапов!

Не сразу разобравшись в приказе, Шарапов мгновенно, как и большинство водителей в переменчивой ситуации, исполнил механический маневр: вовсе застопорил машину, жестко осадил ее чуть ли не посреди дороги.

— Чего остановился, Шарапов? На пень наехал?

Сзади нетерпеливо сигналили, требовали поскорее освободить путь.

— Поворачивай-ка на Московский проспект. Успеется еще с музеем, не горит. Давай сначала к школе милиции. А потом в отряд. Понял, нет? Вот так.

Услыша знакомое майорское присловье: «Понял, нет? Вот так» — служившее для солдат верной приметой хорошего настроения начальника заставы, Шарапов весело откликнулся:

— Есть, на Московский, к школе милиции! — на что Боев только головой покачал: не водитель, а прямо рулевой на мостике боевого корабля…

— Да смотри мне, больше не джигитуй, с машины ссажу, — пообещал нестрого.

В школе милиции царила тишина. Либо курсантов тоже вместе с гражданским населением направили на ликвидацию последствий стихии, либо в аудиториях шли занятия. Боев миновал вежливо козырнувшего ему дежурного, направился к двери с табличкой: «Начальник курса», выделявшейся среди остальных, коротко постучал.

— Входите, открыто! — донеслось из-за двери.

Едва только Боев переступил порог, комнату наполнил радостный бас начальника курса:

— Здравия желаю, товарищ майор! Вот уж не ожидал, так не ожидал…

— Здравствуй, Николай! — Боев нарочито нахмурился, и сразу же к переносью сбежались морщины. — Что ты Трофимов — помню, а вот отчество твое, извини, брат, забыл. Долго помнил, а после запамятовал.

Прикидывался Боев, работал, как он сам говорил, «под простака». Он помнил не только отчество Трофимова, мог даже перечислить по памяти имена всех пяти его братьев, однако сейчас, намеренно изображая забывчивого, сверх меры хмурился: казалось, что это придаст ему вес, самому его виду прибавит внушительности и уж непременно в лучшую сторону отразится на предстоящем разговоре.

— Егорович. Николай Егорович, — смущенно подсказал гостю хозяин кабинета.

— Ну, тогда здравствуй, Николай Егорович. — Боев пожал руку старшему лейтенанту в новенькой, ювелирно подогнанной по фигуре милицейской форме. — Как видишь, решил по старой памяти навестить, узнать, какие твои успехи. Давненько не виделись, а? Сколько уж лет прошло — ай-я-яй!

Старший лейтенант по-прежнему стоял перед майором навытяжку, словно все еще ощущал себя тем солдатом-пограничником, подчиненным Боева, которым был несколько лет назад. Щеки у него порозовели, и весь он как бы светился изнутри, даже на расстоянии излучал тепло.

— Так точно, товарищ майор, давно не виделись.

— А все времени не хватает, — посетовал Боев. — То молодое пополнение, то обстановка, то еще всякие дела. Сплошной круговорот в природе. Да…

— Ума не приложу, товарищ майор: какими судьбами? Неужели просто заехали по пути! Или все же по делу? Ведь знаю — по пустякам разъезжать не станете. Недосуг.

— Да ты погоди о деле… — Майор расстегнул тесно обтянувшую тело шинель, откинул длинную полу, полез в карман за сигаретами. — Курить-то здесь можно?

— Курите, курите, — поспешно закивал Трофимов, извлек откуда-то из-под батареи тяжелую металлическую штуковину в замысловатых завитках, оказавшуюся пепельницей. — Сам-то я не курю. Не привык.

— И правильно делаешь, — одобрительно, кивнул Боев. — Табак — здоровью враг. Одна капля никотина, знающие люди говорят, намертво валит лошадь. А я вот, как видишь, все еще скачу. — Боев затянулся дымом, хрипловато рассмеялся своей шутке. — Ну, давай по порядку выкладывай, чем живешь-дышишь? Наград небось наполучал — видимо-невидимо.

— Да какие там награды? — отмахнулся Трофимов. — Ими оперативных работников награждают, а тут…

Боев заинтересованно спросил:

— Сам-то хоть как живешь?

Трофимов шевельнул на столе горку каких-то тетрадей, смущенно улыбнулся:

— Жаловаться грешно. Живу хорошо. Со службой тоже все в порядке. Учим вот помаленьку курсантов, товарищ майор, смену готовим.

— Зови ты меня, Трофимов, Василием Ивановичем. А то заладил: «товарищ майор» да «товарищ майор»! Здесь тебе не застава, да и ты не мой солдат уж теперь.

— Так ведь привык, товарищ майор. Здесь почти все то же, что в армии: и форма, и звания, и дисциплина…

Трофимов говорил и видел — отчетливо видел, потому что Боев сидел напротив окна, был весь на свету, — как постарел бывший его начальник заставы, которого он в свой срок службы видел в непрерывном движении, бесконечных делах и заботах. Замечал Трофимов и тяжело набрякшие, с болезненной подволокой, мешки под глазами майора, и задубевшую, в крупных порах кожу лица, его как бы укрупнившийся нос на фоне глубоко залегших морщин. И острая жалость — та жалость, которая у людей со слабыми нервами вышибает слезу, — охватила Трофимова, чувствительно резанула по сердцу. Надо было что-то сказать хорошее этому немолодому уже офицеру, которого, как теперь с особой силой понял Трофимов, он и спустя годы по-своему любил, о котором не раз в трудную минуту вспоминал с молчаливой благодарностью и признанием. Да только как скажешь? Ведь сразу поймет, догадается, хотя и виду не подаст, какое слово произносилось само по себе, а какое — ему в утешение. И где оно, то самое хорошее, самое верное слово, которое помогло бы шире развернуться плечам, сумело бы вернуть нездоровым глазам майора утраченный ими былой блеск? Нет, упорно ускользали слова, как это часто бывает, не находились в нужный момент. Витали неуловимыми обрывками в смятенном сознании Трофимова, щемили сердце ненужной жалостью, а на язык не шли. И тогда Трофимов с грустью, торопясь не столько заполнить возникшую в разговоре паузу, сколько скрыть от майора теперешнее свое состояние, вздохнул:

— Это верно, здесь не застава. Там было одно, а здесь — все совершенно по-другому…

— Жалеешь, что не остался у нас?

Трофимов замялся.

— Да как вам сказать… Иногда жалею. Иногда не очень. А помнится очень многое…

— Ну, добро! — решительно, чтобы тоже не удариться в сантименты, закрыл опасную тему Боев. Сбил с сигареты нагоревший столбик пепла, повертел вправо-влево необычную пепельницу, разглядывая с интересом ее крученые, в черноту, завитки. Сказал без всякого перехода, снова умышленно щурясь, будто от попавшего в глаза дыма: — Помощь мне твоя во как нужна, Трофимов. Потому и приехал, уж не обессудь.

И без того собранный, стройный, Трофимов вытянулся еще больше, весь обратился в слух.

— У тебя связи в городском аэропорту есть?

Трофимов кивнул: найдутся, хотя на самом деле никаких «связей» у него и в помине не было, а говоря так, он поневоле кривил душой и преждевременно обнадеживал майора. Просто Трофимов знал, что ради Боева установит «связь» хоть в преисподней с чертом, хоть на небесах с самим господом богом — таким Боев был человеком, которому нельзя было ни в чем отказать.

— Понимаешь, дело какое… — Боев помедлил, пытливо глядя старшему лейтенанту в глаза. — Солдатик у меня прожектор расшиб, снес купольное стекло, ну и зеркало тоже слегка зацепило.

— Молодой? — участливо спросил Трофимов, морщась, как от зубной боли.

— То-то и оно, что молодой, из последнего пополнения. И дома, кроме него, трое сестренок-школьниц да еще мать-одиночка. Вот ведь какая оказия…

Трофимов снова задал вопрос:

— Как же это его угораздило? Случайно? И лира тоже полетела? Или цела?

— Да лире-то что сделается? Она железная… А тут — сам знаешь, стекло. Такое попробуй достать. А на аэродроме есть. Ты, Егорыч, — доверительно проговорил Боев, — узнай хорошенько, могут они дать, хоть на время? Взаимообразно, а? Я ведь, в случае чего, и деньги им могу заплатить, как за новое, сколько бы оно там ни стоило…

Веский аргумент, который привел Боев, упомянув про деньги, заставил Трофимова насторожиться: чересчур просительной показалась ему интонация Боева; прежде таких нот в голосе майора Трофимов ни разу не слышал. И ему второй раз за встречу вспомнилось, что Боев и действительно далеко уже не молод.

— А что же отряд? — с болью воскликнул Трофимов, переживая не меньше Боева.

— Отряд выслал замену, — не моргнув глазом, объяснил Боев. — Сразу же отправил, как случилось. Да ты понимаешь, какая штука… Новое-то начали устанавливать, а оно выскользнуло — и вдребезги. На куски. Молодежь, сам понимаешь, слабая, не то что ваш призыв, — сам не зная для чего, польстил Трофимову.

Боев огорченно вздохнул, едва не сунул сигарету обратным, зажженным концом в рот. Посвящать кого бы то ни было, в том числе и Трофимова, в тонкости своих взаимоотношений с Куликом Боев счел лишним: дело тут, можно сказать, семейное, где постороннему присутствовать — ни к чему.

— Конечно, отряд и еще обеспечит стеклом, — убежденно проговорил Боев, на какой-то миг поверив и сам в сочиненную с ходу историю. — Только не сразу, понятно: надо запрашивать округ, чтобы выделили. А мне сейчас закрывать границу надо, сегодня. Вот потому и пришел к тебе, Трофимов Николай свет Егорович. — Боев улыбнулся. — Знаю: братьям своим, пограничникам, не откажешь. Все бросишь, а поможешь, я так полагаю, — добавил, уверенный, что хитрый его прием Трофимов не разгадает.

Некоторое время он молча любовался бывшим своим воспитанником, и глаза его при этом подернулись столь знакомой Трофимову, какой-то почти родственной теплотой, отмякли.

— Фуражку-то свою все хранишь?

— А как же! — Трофимов отпер расписанный под дерево маленький сейф, извлек из него пограничную фуражку с изумрудно-зеленым верхом, бережно провел ладонью по ворсистой ткани. — Всегда тут. Берегу. О службе напоминает. На День пограничника двадцать восьмого мая надену, покрасуюсь и опять спрячу, и так каждый год. Ни разу не забыл!

— То-то. — Довольный Боев придавил сигарету в пепельнице, размял ее тугим твердым пальцем и встал. — Ну, пожалуй, поеду. Пора. Так позвонишь?

— Непременно позвоню, товарищ майор. — Трофимов тоже поднялся.

— Я на тебя крепко надеюсь и очень рассчитываю, — на всякий случай подмаслил обычно скупой на похвалы Боев и, довольный удачно завершенным деловым разговором, тем, что не ошибся в своем питомце, принялся застегивать шинель.

Трофимов проводил его до двери. Наконец, уже у порога, тихо спросил:

— Гай-то еще жив? Бегает?

— Гай-то? А что ему сделается? Постарел, правда. Но пока служит. Хороший пес, ничего не скажешь. Еще бы парочку таких, и можно спать спокойно. — Боев уже взялся за никелированную скобу, намереваясь покинуть кабинет, но в последний момент что-то удержало его у двери. Он повернулся к Трофимову. — Ты бы приехал как-нибудь, посмотрел на заставу, на своего Гая. Мы бы тебе встречу с личным составом организовали. А, Николай?

Трофимов сглотнул набежавшую слюну, отвел глаза, начал сосредоточенно рассматривать крытую зеленой масляной краской стену, словно там таилось бог весть что интересное. Сказал так же тихо, с усилием, но как твердо решенное:

— Нет, товарищ майор, не поеду. Боюсь я возвращаться к старым местам: ничего, кроме тоски, потом не остается. И на заставу… не смогу. Зачем? Бередить душу? Гаю тоже мой приезд ни к чему: сколько у него хозяев после меня перебывало? Да он, пожалуй, меня и забыл: время-то летит…

— Ну как знаешь. — Боев кашлянул в кулак. — Может, ты и прав. Так и тебе, и Гаю будет спокойней. А если когда и надумаешь — приезжай. Всегда будем рады.

* * *

Гая привезла на такси женщина лет тридцати. Охранявший заставу часовой в первую минуту удивленно, не зная, что делать, рассматривал сквозь проволочный узор калитки огромную палевую овчарку, которую хозяйка держала на поводке. Пес то и дело перебирал лапами, но выглядел вполне миролюбиво. И все равно часовой предусмотрительно держался от калитки подальше: зверь есть зверь, никто не знает, что у него на уме.

— Мне бы увидеть вашего командира, — попросила женщина часового.

Солдат нажал кнопку вызова дежурного по заставе, и когда тот вскоре прибежал, кивком указал ему на владелицу восточноевропейской овчарки:

— Начальника спрашивает. Зачем — не говорит. Просит лично его.

Боев вышел к незнакомой женщине минут через пятнадцать, извинился за непредвиденную задержку: освободиться раньше не позволяла служба.

— Ничего-ничего, — сдерживая дрожь в голосе, певуче ответила женщина. — Я понимаю.

Собака потянулась к Боеву крупной мордой цвета обожженной головни, сунулась мокрым носом в ладонь

— Фу, сидеть, — скомандовала хозяйка, и пес мгновенно сел. На груди звякнули медали.

— Как зовут собаку? — спросил Боев, не дожидаясь, когда женщина соберется с духом объяснить, что привело ее на заставу, да еще с овчаркой.

— Гай. Три года. Прекрасная родословная. Родители — аргентинцы. Медалист. Чемпион. — Женщина давала характеристику сухим, отрывистым голосом, не глядя на офицера, но за обилием перечислений Боев их почти не воспринимал.

— Гай — удобное имя, — лишь похвалил он. — Главное — короткое, звучное. Собака ведь воспринимает всего один звук своей клички. А то иногда дадут имя Джульетта или Кардинал. Красиво и глупо. Ведь верно?

— Да. Красиво и глупо, — рассеянно повторила женщина вслед за Боевым и внезапно с отчаянием обратилась к офицеру: — Товарищ… простите…

— Майор Боев.

— Товарищ Боев, помогите мне! Я прошу: возьмите у меня собаку! Всего на четыре месяца. Муж — а он у меня моряк, плавает по загранке на БМТ — откуда-то привез Гая уже совсем взрослого. Это было давно. Нет, вы не подумайте худого, собака эта прекрасная, прекрасно воспитана, муж даже водил ее на выставки, ей присуждали медали и эти… как их, дипломы. Но… я женщина, у меня, поймите правильно, свой круг интересов, и мне просто физически тяжело, невыносимо ухаживать за таким большим псом.

Слово «псом» она произнесла на особый манер, с долей отрешения, страха и, как показалось Боеву, брезгливости одновременно. Боев лишь покачал на это головой: видимо, решиться на такой шаг, не посоветовавшись с мужем, женщину и впрямь вынудило отчаяние или еще какие-нибудь крайние обстоятельства.

— Чем я-то могу вам помочь? Собаки у нас свои, а сверх штата мне держать не положено. Да и кто мне будет выделять средства на рацион сверх нормы?

— Да, я знаю. Вот, я приготовила за питание Гая, пока что на месяц, потом я приеду еще. — Она вынула из сумочки две новенькие десятирублевые бумажки, с готовностью протянула их Боеву.

Боев денег не принял, Только поинтересовался:

— Скажите, ваш муж…

— Он слишком редко бывает дома, — поспешно, словно боясь, что ее не дослушают или перебьют, подхватила женщина. — Я уже говорила, что он моряк, а вы знаете, каково быть женой моряка. Он постоянно в плавании, а все заботы по дому лежат на мне, и я… я просто не в состоянии ухаживать еще и за собакой. К тому же я прошу — ну что вам стоит? — приютить Гая не насовсем, а всего на четыре месяца, до возвращения мужа. Сами понимаете, кому из соседей навяжешь такую собаку? И знакомые никто брать не хотят: у всех дети, мало ли что…

Гай беспокойно шевельнул ушами, напрягся телом, поднял непередаваемо красивые агатовые глаза на хозяйку, словно воистину понимал человеческую речь, понимал, что сейчас, может быть, решится его судьба.

— Неужели это так сложно — понять и помочь? — в отчаянии спросила женщина.

— Как хотите, а на четыре месяца не возьму, — решительно отрезал Боев. — Вы, наверное, не представляете, что значит для собаки такая смена хозяев, даже временная. Или навсегда, или ни на один день. А дальше решайте сами.

Женщина закусила губу. Похоже, она с трудом сдерживала слезы.

— Не возьму, и не уговаривайте. — Боев слегка отстранился. — Я тоже люблю животных и… не могу. Либо навсегда, либо ни на день. Извините, меня ждут дела.

Через неделю женщина приехала снова. Боев оказался неподалеку от ворот, увидел, как возле них затормозила легковушка и на землю спрыгнула собака. Он подошел.

— Берите навсегда, я согласна. — Женщина покорно вздохнула, прежде чем передать Боеву поводок. — Ваше дело, верить мне или нет, но это, — она указала на Гая, — самое дорогое, что у меня есть. Только я слишком устала и не хочу, чтобы Гай страдал из-за меня… Вот, если желаете, все документы.

Ах, как не хотелось Боеву мучить ее вопросами, растравлять сердце уточнением подробностей! Видно было, что женщина и без того страдала, искренне переживала предстоящую разлуку, и Боев, припомнив детали первого их разговора, усомнился: вряд ли хозяйка привезла Гая только потому, что ей стало невмоготу, физически тяжело ухаживать за собакой.

— Скажите, — осторожно подбирая слова, попросил Боев, — почему вы решили расстаться с Гаем?

— Да-да, я расскажу. Знаете, Гай не любит, просто терпеть не может пьяных. Он совершенно звереет, рычит, рвется с поводка… Как-то раз прямо у подъезда дома он в клочья изодрал на мужчине брюки. Представляете? У-у, какой вокруг, всего этого поднялся шум…

Все это время неподалеку от калитки прохаживался часовой и с любопытством, но так, чтобы невзначай не выдать себя, прислушивался к разговору. Боев приказал ему:

— Вызовите ко мне инструктора службы собак.

— Сначала я отвезла Гая к тетке, под Черняховск, та живет в своем доме, — продолжила женщина, машинально поглаживая собаку по шелковистой шее. — Так Гай — я не знаю, что с ним произошло, — вцепился в какого-то бычка и перегрыз ему горло. Жутко, кошмар… Понятно, был суд, я вынуждена была заплатить четыреста восемьдесят рублей за ущерб. Но дело, как вы понимаете, не в деньгах: мой муж достаточно хорошо получает, чтобы подсчитывать каждый рубль. Просто я боюсь, что однажды Гай сорвется, за ним могут приехать люди и… Вы ведь знаете, что я имею в виду. Поэтому мы с Гаем и у вас. Я долго думала, прежде чем решиться, ведь к животному привыкаешь, словно к ребенку. А потом пришло наконец письмо от мужа. Он тоже советует, раз такое дело, отдать Гая вам, и я поняла: лучше, чем на границе, ему не будет нигде.

Подбежал запыхавшийся инструктор службы собак, сержант. Боев указал ему на Гая.

— Отведите собаку в питомник. Карантин.

— Есть! — Сержант принял из рук женщины поводок.

В последний момент, перед тем, как уйти, хозяйка Гая придержала Боева за рукав.

— Я вас прошу только об одном: разрешите мне хоть изредка навещать Гая! Я вас очень прошу. Вы мне обещаете это?

Боев сделал вид, что не расслышал вопроса.

— Прощай, Гай! Будь умницей. — Женщина некоторое время постояла, закрыв глаза, потом несколько раз торопливо поцеловала собаку и, не оглядываясь, пошла от ворот заставы к ожидавшим ее «Жигулям».

Гай дал себя увести, и пока шел, стуча когтями крепких лап по асфальту заставского двора, нет-нет да и поворачивал голову, словно удивляясь, в сторону уже не видной ему за забором хозяйки.

Как ни странно, хозяйка собаки так ни разу больше и не приехала на заставу. Боев не смог бы определенно сказать, что было тому причиной.

Гая поместили в недавно опустевший вольер Доры, погибшей от ножевой раны в схватке с нарушителем. Очевидно, поняв, что отныне он навсегда разлучен с хозяйкой, пес никого к себе не подпускал. Ночью он перемахнул через проволочную сетку вольера, перемахнуть через которую было немыслимо. Но Гай оказался сильным псом, гораздо сильнее тех, которых до этого Боеву приходилось видеть. До рассвета Гай блуждал в поисках хозяйки, на заставу вернулся только к утру. Его пробовали накормить, но безуспешно: Гай ни разу даже не встал, не подошел к своей миске и вовсе не смыкал глаз.

Днем он ушел опять…

На следующее утро, едва подсохла роса, жены Боева и старшины, по обыкновению каждый день делавшие зарядку у офицерского домика, заметили огромную овчарку, приближавшуюся к ним трусцой. Опасливо, зная, что бежать ни в коем случае нельзя, они смотрели на незнакомую собаку, а когда та остановилась рядом и стало ясно, что она не нападет, женщины попробовали ее приласкать. К счастью, кто-то видел эту картину, и на помощь женщинам поспешил инструктор службы собак. Однако Гай встретил его грозным рыком и близко не подпустил. За женщинами же он потянулся, как привязанный, и те, натерпевшись страху, довели-таки его до вольера, закрыли наспех дверцу.

К пище Гай совершенно не притрагивался. Воду тоже не пил, несмотря на то, что пошли уже третьи сутки его одиночества. Правда, и убегать он больше не стремился, может, потому, что чуял: обессиленному забора ему не преодолеть.

Боев подходил к вольеру каждый раз, как выпадала свободная минута. Стоял у сетки, подолгу смотрел на отощавшего Гая. Вспоминал пророчество осматривавшего питомник ветврача отряда, мол, Гай тут не приживется, и начинал поневоле верить в его правоту.

Ему было жаль умное животное, переживавшее, может быть, самую тяжелую трагедию в своей жизни. И надо было что-то срочно предпринимать, чтобы вовсе не потерять породистую собаку.

— Вот что, сержант, — сказал Боев инструктору, — сводите-ка собаку на фланг. Пусть «прогуляется».

Гай позволил надеть на себя ошейник, шагнул вслед за опасливо следившим за ним инструктором, и они вскоре скрылись из виду.

…Обратно Гай шел, едва переставляя ноги. Многие километры пути по дозорной тропе вдоль границы, многочисленные, хотя и не крутые, подъемы и спуски, мостки и речушки, через которые пролегал путь, вымотали его окончательно. Не было сил не то что огрызаться, но и просто стоять.

— Давай, давай, — уже на последних километрах обратной дороги к заставе подбадривал его инструктор. — Это тебе не характер проявлять. Устал, песик? А как же мы-то ходим по стольку километров в день? Учись, браток, надо: теперь это дело твое такое.

В вольере Гай плотно поел — впервые за эти дни. Инструктор сиял, будто новенький полтинник, взахлеб радовался покорности собаки, а значит, и собственной победе над нею. Увидев подошедшего к вольеру Боева, поспешил с радостной вестью:

— Во, уплетает за двоих, только давай! Голод-то, известно, не тетка, пирожка не подаст.

Отдали Гая в школу служебного собаководства, чтобы прошел полный курс наук пограничной собаки. Новым его хозяином, с которым Гая отправили в школу, стал молодой солдат-пограничник первогодок Николай Трофимов. Неизвестно почему, но Гай признал его сразу, и когда однажды, уже на заставе, они вдвоем шли по следу нарушителя, Гай спас Трофимову жизнь: прыгнул на пришельца, закрыл собою инструктора, а сам получил в грудь пулевое ранение навылет. К радости Николая, пуля прошила лишь мягкие ткани, нигде не задев кости…

* * *

Старший лейтенант милиции Николай Трофимов до сих пор не мог забыть своего друга, и всякий раз при воспоминании о нем сердце его замирало от волнения и душевной боли… Когда Николай отслужил срочную и пришел срок расставания, он купил Гаю большой торт — шофер военторговской автолавки специально по его просьбе привез торт издалека, из города, — и пока Гай осторожно слизывал непривычное лакомство, Трофимов, не замечая слез, плакал…

6

Боев читал письмо, когда в канцелярию постучали.

Письмо было из Москвы, от сына. «Папа, — писал Валерий, — распространяться о своем житье-бытье в Высшем пограничном командном… и так далее училище я не стану: тебе оно знакомо гораздо лучше. Я же, выражаясь высоким слогом, еще только начинаю свой путь к границе. И скажу лишь о том выводе, который сам — понимаешь, сам! — сделал еще с первых дней службы и учебы: будущий наш офицерский хлеб ох как несладок!

Не спеши осуждать: я не собираюсь плакаться — не такое получил воспитание. Просто я часто слушал твои рассказы о службе в Средней Азии, на Дальнем Востоке и теперь на Балтике, но даже не предполагал, что за всеми твоими увлекательными историями кроется такой тяжкий труд, — я, твой сын, выросший, как ты говоришь, в седле пограничной лошади, знающий границу «от» и «до», и то не предполагал, что это за труд!

Открою тебе маленькую тайну, отец: я всегда смотрел на тебя как на героя, хвастался тобою перед мальчишками, и порою — уж буду откровенным до конца — забывал, что ты «скроен» из того же «материала», что и остальные люди. Что у тебя могут быть не только успехи, но и неудачи, так же, как у других, может быть плохое настроение или просто болеть голова. Лишь однажды — помнишь? — я случайно увидел, как ты потихоньку от меня и от мамы вырезал на кухне головку русалки из куска янтаря, хотел сделать маме подарок к Восьмому марта. Я тогда страшно удивился: как, ты — и вдруг какая-то прозаическая поделка?! Веришь, я даже не знал, как нравится тебе этот солнечный камень, не подозревал даже, что тебя отлично знают как частого посетителя в Музее янтаря. Потом, гораздо позже, я понял, отчего так удивился. Просто я всегда привык видеть тебя в портупее, с пистолетом, всегда занятого делами и только делами границы, совершенно не представлял тебя за обычным делом, не героическим. Смешно, но как же мало я, твой сын, знал тебя! Теперь-то я вижу это отчетливо и о многом жалею, чего, увы, уже никому не дано вернуть…

Нет-нет, не думай: я же пообещал в начале письма, что ни плакать, ни жаловаться не стану! Но мне, отец, почему-то очень надо тебя спросить. Скажи, вот ты служил всюду, а в итоге все равно вернулся туда, где прошли лучшие твои годы, — на Балтику. Это что — случайность? Закономерность? Или, опять-таки выражаясь высоким слогом, зов души? Почему человека так сильно влечет к себе его малая родина, где он впервые познал мир? Ответь обязательно и по возможности подробней. Потому что, надеюсь, ты понимаешь, что после распределения (до которого еще ох как далеко!) я буду проситься в Среднюю Азию, ближе к Копет-Дагу, про вершины которого я как-то в детстве, по твоим рассказам, говорил, что они сделаны из сахара и мороженого, и со слезами рвался туда, чтобы откусить от них хоть кусочек. Детство все, розовое детство, о котором с сожалением вспоминаешь на пороге взросления…

Да, я написал новые стихи. Хочешь, покажу?..»

Дальше Боев дочитать не успел, потому что в дверь канцелярии постучали.

— Разрешите, товарищ майор?

Боев поспешно сунул конверт с письмом в стол. На пороге, не решаясь войти, стоял Сапрыкин.

— Товарищ майор, вот я написал… — Сапрыкин протянул начальнику заставы исписанный тетрадный лист в клетку, и Боев заметил, что руки у него при этом дрожали.

Однако читать объяснительную записку солдата начальник заставы не стал. Казалось, он чего-то ожидал, хотя нетерпение его проявлялось лишь в том, как он часто и сильно барабанил пальцами по заваленной бумагами столешнице да хмурил близко сведенные к переносью брови.

Сапрыкин одернул куртку, на этот раз хорошо вычищенную и выглаженную, бросил на майора мимолетный взгляд и затем с глубоким вздохом сказал:

— Извините, товарищ майор, тогда, в первый раз, я сказал вам неправду. Прожектор разбил я сам. Никто из солдат не виноват.

Боев перестал барабанить пальцами, подобрал их в кулак. В зыбком матовом свете, пробивавшемся с улицы сквозь промерзшие двойные стекла боковых окон, сидящий в неподвижности майор показался Сапрыкину похожим на изваяние. Он ждал.

— В общем, дело было так… — принялся объяснять Сапрыкин. — Я поменял свечи и хотел сразу поставить машину в бокс. Стал загонять ее на место, а тут вдруг слышу — треск. Я сначала не понял, что это, думал, что бортом задел ворота, нажал на тормоза, да поздно. Ну, вышел, увидел, что получилось, и… В общем, товарищ майор, я испугался, стою и не соображу, что надо делать. Побежал быстрей в казарму, а сам все думал дорогой, как мне быть. Хотел рассказать обо всем командиру отделения, да он был на службе. И тогда… — Сапрыкин на какое-то время умолк.

— И что тогда?

— Мне вдруг пришло в голову, как надо сделать. Ведь рядом никого не было, никто ничего не видел. Ну я и отогнал машину на середину двора, чтобы поверили, будто на ней кто-то катался. Вот и все.

Ни один мускул не дрогнул на темнокожем, широкоскулом лице майора. Спокойным голосом он сказал:

— Я это знал, товарищ Сапрыкин. Для меня еще в первый день все было ясно. — Он пригнулся к тумбе стола, выдвинул ящик, достал оттуда осколок толстого стекла и продолговатый кусок штукатурки. — Это валялось на снегу, у ворот бокса. Не надо быть криминалистом, чтобы понять, как стекло и штукатурка попали со двора к боксу. Но я все ждал, когда вы сами придете ко мне и расскажете обо всем без утайки. И рад, Сапрыкин, что не ошибся.

Нет, последние слова майора вовсе не были ни одобрением, ни похвалой. Но они непостижимым образом легко, разом сняли с души солдата тот тяжкий гнет, который давил его непомерным грузом, мешал ходить по заставе прямо, не стыдясь смотреть товарищам в глаза, и не было в эту минуту для Сапрыкина награды дороже, желанней, чем это скупое майорское: «Рад, Сапрыкин, что не ошибся».

— Единственное мне непонятно… — задумчиво продолжил майор. — Скажите, Сапрыкин, зачем вам понадобилось загонять машину в чужой бокс, явно не приспособленный для апээмки?

От удивления глаза у Сапрыкина округлились: как это зачем? Ведь ясно, где положено находиться машине, да еще в пургу!.. Но майор подчеркнул: «чужой бокс» — и Сапрыкин вспомнил, взволнованно, торопясь высказаться, заговорил:

— Так вот же… Так в моем же боксе стояла «Волга», я возился с мотором и не видел, когда ее туда поставили. Ну да, «Волга»! Я еще подумал, что приехало начальство, а шофер не знает, чей это бокс, вот и сунул свою бандуру ко мне, я потому и ругаться не стал, иначе бы… Нет, товарищ майор, вот так было. Я хотел выкатить «Волгу», но машина стояла на скорости, а ключа не было, попробовал, да и бросил, потому что бесполезно. На улице еще тогда был мороз, пурга, и я боялся, что мотор апээмки остынет, а воду сливать не хотелось: что толку, скоро все равно было на службу…

— Вы что, Сапрыкин, — перебил майор сбивчивый рассказ водителя, — забыли, какая разница по высоте между обычным боксом и вашей машиной?

— Нет, помнил, — не оттягивая времени для раздумий, ответил Сапрыкин. — Просто я хотел, раз мой бокс занят, а другой, рядом, свободен, чтобы хоть мотор был в тепле, ну, хотел немного заехать по кабину, а там накат, да обледенело как следует, вот и получилось.

— Понятно… — Начальник заставы снова побарабанил пальцами по столу, врастяжку повторил: — По-нят-но. Вот что, Сапрыкин. К прежнему разговору возвращаться не хочу: и так вам должно быть все ясно. Но то, о чем я вам тогда сказал, запомните. Крепко запомните. Только правда, пусть даже самая горькая, помогает человеку жить. Вы слышите? Другого, взамен, ничего нет, по-другому — это не жизнь, а пресмыкание.

А теперь можете быть свободны. Да-да, Сапрыкин, я вас не задерживаю, так что можете идти.

Не ожидая, что разговор, к которому солдат тщательно готовился, завершится так скоро, Сапрыкин сделал несколько шагов, но у двери остановился.

— Извините, товарищ майор, можно вопрос?

— Да, что такое?

— Мне Шарапов говорил, вы специально ездили в город. Что-нибудь удалось сделать?

Боева неприятно кольнуло: вот, уже слухи поползли по заставе!.. Но вслед за этим подумалось и о другом: раз спрашивает, значит, переживает, волнуется, горит надеждой… Живительное тепло разлилось по груди майора от участливого вопроса солдата, но Боев, отсекая прокатившуюся в нем волну доброго чувства, сказал по-отечески грубовато:

— Ладно, Сапрыкин, идите. Надеюсь, удастся. Все удастся. А Шарапову при случае передайте: лишнее будет болтать, накажу.

Приход Сапрыкина чем-то взволновал его, и это волнение не давало Боеву возможности усидеть на месте. Он встал. Прошел к окну, обеими руками оперся о подоконник. И на время забыл обо всем, залюбовался узорами на стекле. Пристально, с полузабытым детским интересом он рассматривал распустившиеся на стекле морозные пальмы и диковинные, сплошь в сахарных рисках, островерхие горы, манящие невиданной, неземной красотой уютные долы и миниатюрные порожистые реки, — не просто смотрел, а видел, чувствовал, осязал ту причудливую картину, которую создал на стекле мороз.

Выбеленные инеем цветы напоминали майору детство, вызвали из забвения, почти из небытия, ту покосившуюся от ветхости хатенку с крошечными заиндевелыми оконцами, где под «охи» и «ахи» неведомой, ни разу больше не виденной бабки так долго и мучительно умирала мать, а он, не понимая того, что вот-вот должно было свершиться, не понимая зловещего смысла происходящего, все подбегал к постели матери, тормошил ее и просил продышать ему на стекле дырочку, в которую был бы виден заснеженный лес и застывшая под деревянным мостиком речка… И так же, как в детстве, Боеву вдруг захотелось сейчас увидеть сквозь протаянное оконце насквозь выстуженный простор, над которым всецело, властно хозяйничала зима. Он похлопал себя по карманам, выслушивая мелочь. Достал попавший в пальцы пятак, согрел его дыханием, приложил к наросшему у щели снеговому бугорку. Монета отпечаталась до последней буковки, но стекла не достала. Буквы выделялись на белом, как нарисованные. Он подышал еще раз, приложил пятак рядом. И внезапно устыдился непонятно откуда взявшегося в нем мальчишества, поспешно выколупнул из ямки пристывшую монету, торопливо вернулся к рабочему столу.

Что-то неотвязно напоминало ему о приятном деле. Он вскоре вспомнил: письмо от сына! Заново достал конверт из стола, нашел место, на котором прервал чтение. Стихи! Шевеля губами, Боев начал читать вслух:

Возле моря, у серого камня,

Откровенно завидуя взрослым,

Спрятав щеки в ладони, мечтал я:

«Обязательно буду матросом!»

Но не плаваю в синем просторе,

Полюбились мне травы степные.

А потом полюбились и горы.

А матросами стали другие.

В девятнадцать безудержно, слепо,

Устремляясь за птичьим полетом,

Заболела душа моя небом,

Растравила: «Я буду пилотом!»

Но, увы, не летаю, как птица,

Небеса разрезая тугие,

Я узнал, что такое граница…

А пилотами стали другие.

«Вот, папа, и все, — дочитал Боев последние строки. — О многом бы мне хотелось еще тебя расспросить, но писать больше некогда, будет время, продолжу, а пока спешу на тактику. До свидания, или, как всегда говорили у нас на границе, — до связи.

Валерий».

К вечеру того же дня до заставы дозвонился старший лейтенант милиции Николай Трофимов. Пробиваясь издалека, через двойное или тройное соединение по гражданским линиям, голос его то пропадал, снижаясь до плавающих басовых нот, как бывает, когда пустишь пластинку не на тех оборотах, то возобновлялся опять — так, будто Трофимов находился рядом, за стенкой.

С досадой Боев посетовал на неустойчивую связь, слабую слышимость, из-за которых он многое упустил в разговоре. Тем не менее удалось разобрать главное: с аэропортом договоренность есть. Оставалось лишь приехать и урегулировать вопрос на месте.

— Привет Гаю! — еще успел сказать бывший сержант, как линию тотчас разъединили.

Доставить же драгоценный груз на заставу из аэропорта, произвести замену купольного стекла и зеркала на вышедшей из строя апээмке было делом несложным и много времени не отняло.

7

— Заходите, товарищ майор! Прошу, Василий Иванович, присаживайтесь.

Начальник отряда невольно взглянул на часы: четверть двенадцатого. Время, которое он и назначил для беседы с майором Боевым.

— Вы точны, — счел нужным заметить Ковалев, чтобы как-то завязать разговор.

— Точность — вежливость королей… — мгновенно отреагировал Боев.

— И привилегия пограничников, — не без удовольствия добавил начальник отряда.

Боев прищурился, кашлянул в кулак.

— Так говорит мой сын.

— А так говорю я, — в тон Боеву ответил подполковник Ковалев, и оба они враз рассмеялись, по каким-то неуловимым признакам поняв, что смогут достичь по всем вопросам обоюдного согласия, что непременно поладят.

Боев исподволь наблюдал за Ковалевым. Он впервые видел его хотя и в служебном кабинете, но в неслужебной, полуофициальной обстановке, на которую почти без слов сумел намекнуть, легко настроить его Ковалев.

Признаться, Боев удивлялся разительной перемене, на глазах происшедшей с начальником отряда. Резковатый на людях, по первому впечатлению жесткий, сухой, как говорят, служака, теперь он выглядел не то чтобы по-домашнему (форма не позволяла увидеть его таким), но и не тем, каким он представился Боеву в свой памятный, так неудачно сложившийся для Боева приезд на заставу,

И Ковалев тоже приглядывался к майору Боеву, о котором успел получить от разных людей отзывы как об одном из лучших офицеров части. Он был откровенно рад, что собственное его восприятие Боева во многом, если не во всем, совпадало с оценкой деловых и прочих качеств, данных ему офицерами штаба. Та же душевная приязнь прозвучала и в его вопросе:

— Ваш сын, я слышал, учится?

— Да. Он курсант пограничного училища,

— После окончания пойдет по стопам отца? Надеюсь, попросится в наш отряд?

Боев лишь слегка задержался с ответом. Но и этой паузы хватило, чтобы Ковалев понял: даже и в случае нужды Боев не станет ходатайствовать за сына, не такой он человек.

— Не думаю. У него свой путь. Хочет начать службу в горах, где родился.

Это все еще были «пристрелочные» фразы, совершенно не проявлявшие ни сути вызова Боева в отряд, ни характера предстоящего разговора с Ковалевым, Однако за внешней их праздностью угадывалось слабое, едва заметное напряжение, озабоченность.

Собственно, Боев почти наверняка знал, что явилось причиной вызова: просто иного повода, кроме досадной поломки машины, быть не могло. Но где-то глубоко в нем жила и надежда, что разговор пойдет по другому руслу, каким-нибудь чудом не коснется щекотливой темы. И на первых порах его надежды оправдались.

Ковалев выбрал из стопы газет на столе одну, с броским военным заголовком, с шуршанием развернул ее так, чтобы Боеву видна была вся полоса.

— Вы сегодняшние газеты просматривали?

— Не успел, — извинился Боев. — Почту застава получает позже, я уже был в дороге.

— Это хорошо, — неизвестно чему обрадовался Ковалев и склонился к газете. — Вот здесь написано… Читаю: «Только несведущий, далекий от службы человек полагает, будто границу охраняют, крепко взявшись за руки и растянувшись цепочкой вдоль рубежа. Наивное это представление характерно и вполне оправданно, если речь идет о школьнике… Гораздо хуже, когда люди в погонах, должностные лица уподобляются школьникам: делают ставку единственно лишь на живую силу. Не наличие живой, даже очень многочисленной силы определяет сегодня несокрушимость границы, а наличие и грамотное использование специалистами современной техники. Крепость передовой линии обеспечивает также применение современных методов охраны государственного рубежа, творческого, а не формального подхода ко всему тому, чем живут ныне пограничные войска. Бесспорно, солдатам отводится исключительная роль. Но без технических средств бесполезны будут и их стойкость, и стремление к высочайшей бдительности, дисциплине, и характерный молодости энтузиазм…».

Подполковник Ковалев еще раз повторил явно понравившуюся ему фразу:

— «И характерный молодости энтузиазм…». Да, именно так. Ну вот, однако, дальше: «Сегодня в наших войсках немыслим тип человека, который тщательно приходует в реестрах поступающую технику, еще более тщательно, на долгий срок консервирует ее и, доложив по команде об имеющейся в наличии электронике, берется за… дедовскую лопату. Сама жизнь безжалостно удаляет с дороги тех, кто так или иначе препятствует техническому прогрессу в войсках. Так скальпель хирурга, облегчая страдания всего организма, удаляет с тела зловредную, совершенно бесполезную опухоль…»

Ковалев отложил газету. Минуту сидел в задумчивости, потом обратил взгляд на Боева.

— Хлестко, ничего не скажешь. И что называется, в духе требований момента.

За все время чтения Боев ни разу даже не пошевелился. Он и теперь не знал, как реагировать на последнее замечание Ковалева, с удивлением встрепенулся, когда начальник отряда его спросил:

— Не узнаете? Это же ваше интервью корреспонденту окружной пограничной газеты.

Боев припомнил: действительно примерно месяца три назад на заставе работал корреспондент, дотошно расспрашивал Боева о применении техники в охране границы, особенно интересовался его личным мнением, мотался с ним на восстановление разрушенных дождями инженерно-технических сооружений и на ПТН… Конечно, Боев давно уже забыл подробности своей беседы с корреспондентом, просто не придал им тогда значения, было недосуг, и потому теперь запоздало высказал свое недовольство:

— Очень уж красиво я изъясняюсь. Будто теоретик научно-технического прогресса…

— Но по сути? — не отступался Ковалев, бережно разглаживая газету, чтобы затем передать ее автору статьи. — По сути-то правильно?

— В общем, наверно… правильно. Это что касается самого вопроса…

— Значит, согласны? Я так и думал! — Ковалев удовлетворенно пристукнул ребром ладони по столу. — И вы знаете, Василий Иванович, мне нравится эта ваша убежденность, которая прослеживается в статье… Кстати, возьмите газету. Она с большим правом принадлежит вам.

Боев принял газету, свернул ее трубочкой, а дальше не знал, куда ее положить, так и держал зажатой в руке, будто бегун эстафетную палочку.

— Видите ли, — раздумчиво протянул Ковалев, — мне до сих пор не дает покоя наш с вами разговор на заставе. Помните, я упомянул об аэросанях? Все-таки есть на участке отряда немало мест, где можно и нужно применять если не аэросани, то хотя бы снегоходы. Например, вдоль залива. Да и тыловые дороги вполне пригодны… А чему вы, собственно, улыбаетесь? — внезапно спросил подполковник. — Я что-нибудь не так сказал?

— Да нет, все так, — поспешил заверить его Боев. — Просто я подумал, что обильный снег здесь — явление редкое, и техника будет только зря простаивать, ржаветь. А мест, конечно, найдется немало.

— Вон вы о чем! Эта проблема легко разрешима. В бесснежные зимы техника консервируется и стоит себе до востребования. Да, кстати, если уж мы говорим о технике, о передовых методах охраны границы… — Голос начальника отряда построжал. — Почему это вы, Василий Иванович, прибегли к такому странному, я бы даже сказал… подозрительному способу снабжения заставы? Я имею в виду всю эту историю со стеклом.

Боев вздохнул: вот тебе и повод, по которому он получил вызов к начальнику отряда! Все же не удалось избежать щекотливого разговора, как он надеялся вначале.

А Ковалев продолжал:

— Ну какая срочная надобность была обращаться в аэропорт? Сами понимаете, от такой самодеятельности у гражданских может создаться совершенно превратное впечатление о войсках, конкретно, об отряде.

— Значит, был вынужден, — ответил Боев со вздохом.

— Как это — «вынужден»? — сердито насупился Ковалев. — Что мы, нищие, просить помощи на стороне? Не способны обойтись собственными силами? Разве не проще было бы действовать через службу?

— Проще-то, проще, товарищ подполковник, — ответил Боев, невольно привставая со своего стула. — Да только…

— Что — «только»?

— Мне доводилось слышать хорошую восточную поговорку: «Дорога легче, когда на ней встретится добрый попутчик».

— Не понял! С кем это вам не по пути?

— Не с кем, а почему, — ничуть не смущаясь прямого взгляда подполковника, ответил начальник заставы.

— Странно… — Ковалев прокашлялся, отхлебнул из простого граненого стакана глоток холодного чая, еще раз повторил: — Весьма странно. Можно подумать, у нас своих запчастей не хватает!

— Наверное, хватает, — сдержанно согласился Боев. — Но майор Кулик объяснил мне, что сейчас, в данный момент, ни стекла, ни зеркала на складе нет. Я же не мог ждать.

Ковалев тут же нажал на клавишу селектора, отдал распоряжение дежурному офицеру отряда:

— Вызовите ко мне майора Кулика!

Тот явился на зов запыхавшийся — видимо, бежал издалека. Не дав Кулику как следует отдышаться, Ковалев задал ему вопрос:

— Доложите, что с купольным стеклом на складе?

Кулика передернуло. Метнув красноречивый взгляд на Боева, начальник автотракторной службы отряда ответил после небольшой заминки:

— Есть.

— Сколько? — напористо уточнил Ковалев, не оставляя Кулику времени для раздумий.

— В достаточном количестве.

Жесткая, уже знакомая Боеву складка рассекла смуглое лицо Ковалева пополам.

— В достаточном… — повторил вслед за Куликом Ковалев, будто пробуя чужое слово на вкус. — Тогда почему же, позволительно спросить, офицер, начальник заставы, вынужден действовать, как обыкновенный попрошайка? — вскипел Ковалев. — Почему, я вас спрашиваю.

Кулик пожал плечами:

— У меня он совета не спрашивал. Это его личное дело, добывать стекло на стороне или взять у нас. И вообще, с какой стати я должен оправдываться за чужую самодеятельность? У меня и своих забот…

В его невозмутимости было что-то оскорбительное, глубоко неприятное Ковалеву; откровенная наглость начальника автотракторной службы, граничившая с вызовом, обескураживала. Но внешне, формально предъявить к нему претензии было не за что: Кулик балансировал на опасной грани приличий, предусмотрительно не переступая черты. Поддаваться же предложенной Куликом игре, быть ее участником начальнику отряда не хотелось.

— На Боева не кивайте. Он ответит и за ненужную самодеятельность, и за напрасную инициативу. А вы отвечайте за себя: почему вовремя не обеспечили заставу?

— Майор Боев не обращался ко мне с таким вопросом. Мало ли, у кого и в чем нужда, какие личные просьбы! В памяти всего не удержишь. А ведь существует определенный порядок: и рапорт по команде, и заявка…

У Боева аж глаза полезли на лоб: как это не обращался? Вот это поворотик! Вот это кульбит! Как в хоккее: два ноль, и все в наши ворота…

— Что, вам обязательно нужна персональная просьба? — не выдержал Ковалев. — Или сами не видели, какое положение на заставе? В конце концов, это ваша обязанность — заниматься тем, что определено вашими функциональными обязанностями согласно занимаемой должности, и будьте любезны…

Чувствуя, как его «понесло», Ковалев с усилием остановился — именно в тот момент, когда Кулик вскинул голову, круто выгнул шею и ответил на этот раз дерзко, с вызовом:

— Я должность не выпрашивал. Можете… освобождать. Боев уже давно рвется на мое место! — Сказал, вновь набычил голову, пахнул жарким воздухом, будто паровоз на лихом подъеме, и умолк.

«Вон в чем дело!» — изумился Боев.

Только сейчас он запоздало сообразил, понял со стыдом и недоумением, где крылась причина неприязни к нему Кулика и, признаться, немало этому удивился, потому что даже мысленно, не то что наяву, не примерялся к должности отрядного технаря.

— Потребуется, уж будьте уверены: я смогу обойтись и без вашего согласия, майор Кулик, — довольно спокойно, с иронией произнес начальник отряда. — Полномочия мне на то даны. А чтобы у вас на этот счет не оставалось сомнений, я вам приказываю: немедленно распорядитесь, и сегодня же, вы слышите, сегодня же, лично возвратите стекло в аэропорт. Об исполнении доложить. Все. Свободны.

Дверь за Куликом хлопнула так, будто он отгораживался ею не только от разгневанного Ковалева и побледневшего, тяжело посапывающего Боева, но и от всего мира.

— А вас, майор Боев, попрошу остаться. Мне хотелось бы обсудить с вами, Василий Иванович, еще несколько вопросов. Итак, на чем мы остановились?..

8

День переваливал на вторую половину, когда старший научный сотрудник АтлантНИРО Виктор Николаевич Садиков, щурясь на бледное зимнее солнце, вышел из института, беспокойно взглянул на часы. Минут пятнадцать назад он подтвердил по телефону, что готов выступить у солдат с лекцией, и теперь боялся опоздать.

Начальник политотдела отряда загодя прислал за Садиковым кремовую, начищенную до блеска «Волгу», дал в провожатые своего помощника по комсомольской работе, наказав ему везти ученого бережно, не лихача.

Садиков по-детски удивлялся открывавшейся ему новизне дороги, куда прежде въезд ему был заказан: пограничная зона. Ехали умеренно и вроде бы долго, но шофер-ювелир подгадал-таки точно к намеченному сроку, чем и сам был, похоже, доволен.

Уже на заставе, несмотря на уговоры офицеров, Садиков наотрез отказался от традиционной чашки чая, словно в извинение говоря, что солдаты, по-видимому, давно собрались, ждут и он не хотел бы злоупотреблять их личным и без того небогатым временем. За стеклами очков мягким, добродушным светом горели его глаза цвета спелой черной смородины.

Пограничники, и впрямь заранее собранные, уже сидели в ленинской комнате. При появлении гражданского человека в сопровождении начальника заставы, замполита и помощника начальника политотдела по комсомольской работе они мгновенно, как по команде, встали, замерли по стойке «смирно».

— Сидите, сидите, товарищи, — молитвенно воздев ладони кверху, попросил их Садиков, но, к удивлению ученого, его призыв остался без ответа; солдаты заняли свои места лишь после команды Боева. Начальник заставы при этом пробовал улыбкой объяснить Садикову, мол, таков порядок, а тот, не замечая попытки Боева, уже пристально вглядывался в лица слушателей, изумляясь в душе их буйной молодости и пронзительной похожести одного на другого.

Боев тоже ревниво и победоносно обозревал лица своих питомцев. Первый ряд, ближе к лектору, занимали Шарапов, Гвоздев, неразлучный с ним Паршиков и чем-то смущенный, порозовевший Апанасенко. Вытянув шею, Боев словно впервые разглядывал аудиторию, чтобы вовремя подметить в ней какой-нибудь изъян, непорядок или признаки беспокойства. Но и на задних рядах пустых мест не было, и в лицах ясно читался немалый интерес.

Садиков вначале все приноравливался к непривычной для себя обстановке, водил глазами по густо убранным цветными планшетами стенам и неизвестно чему улыбался. Наконец его представили, дали слово, и ученый поднялся, слегка смущаясь вынужденным возвышением над немо замершими слушателями.

— Мне, к сожалению, в свое время не довелось послужить в армии, не позволило здоровье, — начал он тихим приятным голосом. — Но я помню, как в детстве зачитывался рассказами о подвигах Карацупы, как манила меня граница и все, что на ней происходит. Однажды я даже привел в дом и начал, к великому неудовольствию мамы, дрессировать настоящую овчарку, которая со временем выросла и превратилась в чистопородную вислоухую дворнягу — увы, чрезвычайно ленивую и совершенно не способную ни к какому учению.

Солдаты отозвались на эти слова дружным смехом, а Садиков, переждав веселье, с грустью договорил:

— Естественно, тогда я еще не мог полагать, что мне, к великому сожалению, не суждено будет ощутить себя военным человеком… — Садиков вздохнул, поправил очки. — Но это, так сказать, к слову, лирическое отступление о прошлом. Теперь вот уже много лет я живу и работаю в приграничной области. Балтика, друзья, удивительный край! — воодушевленно воскликнул он. — Обратимся хотя бы к природе. Тут уживаются южный каштан и трепетная уральская рябина. Тут на равных, как братья, соседствуют краснолистный клен и махровый боярышник, нежная магнолия и пирамидальный дуб. А как великолепен весной тот же платан или древнее дерево гинкго!..

Увлекшись описанием, Садиков даже раскинул руки, словно бережно обнимал ими платан, но тут же, спохватившись, коротко улыбнулся.

— Конечно, я понимаю: сейчас у вас не так уж много свободного времени, чтобы любоваться красотами природы. Но когда-нибудь — пусть не скоро! — вы непременно возвратитесь сюда и как бы заново увидите, по какой восхитительной местности пролегали ваши… м-м, дозорные тропы.

Взгляд его упал на графин с водой, предусмотрительно выставленный для торжественного случая с краю стола. Вода в этом пузатом сосуде, подкрашенная скатертью, розовела, и Садиков, мимоходом дивясь ее неземному цвету, вновь увлеченно продолжал:

— Одних только озер, прудов, ручьев, рек и речушек вокруг столичного города нашего края — больше ста! А сам город можно смело назвать центром науки, машиностроения, морским центром края… Все это восстановлено, реставрировано, отстроено заново уже после войны. — Голос Садикова снизился. — Страшные следы разрушения оставили после себя гитлеровские варвары. Они предали огню не только творения человеческих рук, но безжалостно взорвали, уничтожили все, что служило человеку кровом, что давало ему пищу; захватчики не пощадили даже зверей из зоопарка. Страшно вспоминать, как эти бедные обезумевшие создания носились среди пожарищ и взывали о помощи, когда такой чад и зловоние стояли вокруг! Наш, советский, солдат спасал их, лечил от ран, когда рядом еще продолжались тяжелые бои… Поистине можно сказать, что наш прекрасный край возродился, словно мифическая птица Феникс, из пепла, поднялся, чтобы снова строить, жить, созидать

Садиков мягко, вроде бы застенчиво улыбнулся, полез в карман за платком. Однако рука его замерла на полпути, обмякла.

— Поверьте, говорить об этом нелегко, а думать — горько… Но иногда это необходимо — оглядываться на наше героическое прошлое, сверять с ним сегодняшний день. Извините, я человек не военный, но так, мне кажется, лучше видится то, что нашему народу довелось пережить, чего мы достигли за столь короткий срок…

Ученый перевел дух, выждал, когда уляжется реакция аудитории на его искренние, с болью слова. Поразившая его поначалу похожесть одного солдата на другого теперь буквально за считанные минуты сменилась узнаванием. Вот тот, слева, встречал Садикова у входной двери казармы. В глубине комнаты он различил, выделил из остальных лукаво-добродушный взгляд шофера, доставившего его на заставу. А прямо перед ним сидел слегка неловкий, смущенный пограничник, которого еще прежде начальник заставы окликнул по фамилии — Апанасенко… Привлеченный необычным румянцем Апанасенкова лица, разрисовавшим во всю ширь упрямые хохляцкие скулы, Садиков с этой минуты сосредоточил свой взгляд на нем, смотрел неотрывно, словно лекция предназначалась единственно для этого солдата.

— Да, я хорошо знаю, какое богатство доверила вам охранять Родина. Одно из таких богатств — море, океан, проблемами изучения которых и занимается наш Атлантический институт рыбного хозяйства и океанографии — АтлантНИРО, и Атлантическое отделение Всесоюзного института океанологии Академии наук СССР имени Ширшова. Уверен, — прежней добродушной улыбкой расцветилось его лицо, — мало кому из вас доводилось спускаться на батискафе в глубь океана. Я был там не раз и заверяю: это только сверху, под солнцем, да еще на школьных картах океан голубой…

На слове «голубой» в коридоре, прямо над дверью ленинской комнаты, резко зазуммерило. Пропущенный через мощные динамики сигнал, от которого у непосвященных в жилах стыла кровь, гудел и гудел, не переставая, сообщая тревожную весть, долетевшую сюда с границы.

В комнату не вбежал, а буквально ворвался дежурный; ничуть не церемонясь, не смущаясь присутствием гражданского человека, зычно крикнул с порога:

— Застава, в ружье! Тревога!

Еще не успел он докричать и повернуться к двери, как все пришло в движение. Каким-то чудом не сбивая друг друга в поднявшейся кутерьме, солдаты устремились на выход. Хлопали ножки стульев, грохотали по полу десятки пар ног, даже воздух — и тот, казалось, перемешался, вихрился теплыми клубами, будто от сквозняка.

Изумленно глядя на всю эту суету, на то, как быстро пустела просторная комната, Садиков растерянно моргал и не мог понять, что вокруг происходит. Новая, прежде неведомая жизнь вторгалась, словно яркий театральный эпизод, в оцепеневшее его естество, смущая своим напором и бешеной силой, устремленностью движения вперед.

— Извините, Виктор Николаевич, но лекцию придется прервать до следующего раза. Так некстати… — Боев нахмурил лоб, как бы сочувствуя ученому; однако Садиков видел: другие заботы одолевали сейчас этого немолодого усталого майора с темными разводами под глазами и красными прожилками на белках, — видел и потому, примиряясь с обстоятельствами, не по своей воле покоряясь им, лишь махнул удрученно рукой — к немалому, как было заметно, облегчению Боева.

— Тревожная группа — на выезд! — перекрывая многие голоса и шум в коридоре, вновь прокричал высоким фальцетом дежурный.

— Заслон — строиться! — вторил ему налитой, будто осеннее яблоко, голос замполита Чеботарева — интеллигентного, очень предупредительного офицера, с которым Садиков успел коротко, до лекции, познакомиться, и не просто познакомиться, но и проникнуться к нему безграничным доверием,

— Первое отделение — готово!

— Второе отделение — готово! — опережая друг друга, посыпались доклады командиров отделений, внося тем самым упорядоченность во всеобщую беготню и неразбериху.

Боев успел сказать Садикову, что его проводит к машине и отвезет в город лейтенант, помощник начальника политотдела по комсомольской работе, а сам, тотчас отрешаясь от постороннего, рассеянно попрощался, торопливо уходя по коридору от Садикова — бочком, на выход.

Кажущиеся на первый взгляд беспорядочными суетливая беготня и неразбериха, сопровождаемые лязгом выхватываемого из пирамид оружия, царившие в коридоре и перед крыльцом казармы бестолковость и нервотрепка на самом деле имели свой, особый, отработанный частыми тренировками порядок, смысл которого был открыт и ведом лишь специалистам границы… Боев как раз и принадлежал к тому числу специалистов, которые на слух, как опытные врачи, определяют непорядок, отклонение от нормы. Он замечал малейшее нарушение слаженного ритма, малейшие задержки по времени, и губы его кривились от неудовлетворения, немедленного желания кое-что исправить, дополнить, поставить на свои места.

— Шарапов! — с недоброй хрипотцой окликнул он водителя. — Чего ждете? Машина должна стоять у крыльца уже давно, а вы разминаетесь. Скорее, Паршиков, некогда копаться. Поправьте оружие. Апанасенко, не задерживайтесь! Быстро на выход!

Дежурный сержант уже ввел его в курс дела, сообщив, что в семнадцать часов пятьдесят минут с центра участка заставы поступил сигнал о нарушении границы неподалеку от наблюдательной вышки. Парный наряд, следовавший дозором по левому флангу, вдоль линии границы, был немедленно сориентирован на сработку и, достигнув участка, обнаружил следы, ведущие в наш тыл. Наряд тщательно осмотрел повреждение в сигнализационной системе, произвел положенный осмотр прилегающей местности, а затем, вешками обозначив найденные следы, укрыв их от случайного повреждения, начал преследование.

Нетерпеливо дожидаясь окончания доклада дежурного, начальник заставы взглянул на часы. С момента подачи сигнала едва прошло две минуты, хотя, казалось, времени миновало гораздо больше.

Слепой сумрак подступил к заставе со всех сторон, и в этом зыбком дрожании света, готового превратиться в настоящий ночной мрак, таился зловещий намек на неудачу. Однако люди мало обращали внимания на перерождение природы; их целиком захватило дело. Урча мощным мотором, подрагивал бортовой вездеход, на который поистине с обезьяньей ловкостью садились солдаты заслона. Командовавший ими Чеботарев, в горячке не замечая сбившейся набок фуражки, отдавал последние распоряжения. Каким-то чудом он умудрялся держать под контролем и направлять все остальное, что происходило вокруг.

Из гаража, загородив полнеба округлым шишаком прожектора, доисторическим чудовищем выезжала на всеобщее обозрение апээмка, расчету которой Боев загодя приказал выдвинуться на рубеж прикрытия: зимой темнота наступала мгновенно, и без мощного, всепроникающего света прожекторного луча апээмки в предстоящем поиске было не обойтись.

Тревожная группа, которой отводилась в данном случае особая роль, была вся в сборе, каждый знал свое место, действовал без напоминаний. В темноте кузова, отражая свет лампочки, загадочно и хищно горели агатовые глаза Гая, нутром воспринимавшего общее волнение и азарт и оттого поскуливавшего тонко, с подвывом, как обиженное дитя.

— Вперед! — скомандовал замявшемуся было Паршикову начальник заставы, и когда все определилось, встало наконец на свои места, упорядочилось так, как и должно, он со вздохом облегчения кивнул водителю: — Поехали, Шарапов!

Взвихряя снежную пыль, веером разлетавшуюся по обе стороны обочины, «газик» невесомо летел по недавно расчищенной, вроде бы утопавшей среди отвалов дороге к центру участка, где дозор зафиксировал нарушение границы и обнаружил следы в направлении нашего тыла.

Слева от Боева мелькнуло большое, просторное здание новой котельной, попеременно пронеслись сначала восьмигранная солдатская курилка с засыпанными снегом деревянными лавками, сейчас ненадобными, затем помаячил хилый рукотворный лесок, обещавший вскоре стать чащей, и уж после мелькнул серым бетоном нелепый в глубине участка заставы, считай, на самой границе, указатель дороги со стрелкой, повернутой на город.

Еще недавно разбавленная желтым электрическим светом вблизи казармы, колеблющаяся темнота подступила вплотную, и если бы не снег, белизной отторгавший от себя раннюю зимнюю мглу, да не добротно расчищенная дорога, да не раскосые лучи фар машины, то можно было бы затеряться в этом холодном пространстве и сбиться с пути, пропасть, как бесследно пропадают в тайге или унылой тундре… Но опытный Шарапов без подсказки знал, куда надо ехать, почти вслепую, на память крутил и крутил баранку, держа в узком дорожном коридоре снега возможно предельную скорость, на которую, было заметно, молча хмурился Боев.

Пока ехали, начальник заставы прикидывал наиболее рациональную расстановку сил. Мысленно, во всех деталях он «проигрывал» в воображении возможный ход поиска, заранее нащупывая в нем слабые места, куда, в случае непредвиденных обстоятельств, хлынет, будто в прорву, мутный поток ошибок и промахов.

За тыловые подступы к границе он был абсолютно спокоен: там в заслоне действовал грамотный офицер Чеботарев с приданным ему подвижным постом наблюдения, а уж за Чеботарева начальник заставы мог ручаться, как за самого себя: лейтенант, даром что избрал в училище политпрофиль, обладал неплохой технической сметкой, при надобности вполне мог заменить начальника заставы. К тому же не первый день работали вместе и хотя бы в силу этого обстоятельства научились понимать друг друга с полуслова.

Озабоченность Боева, как и прежде, вызывало прикрытие границы по рубежу, собственно поиск и преследование нарушителя — альфы и омеги всей службы пограничника. Как ни странно, меньше всего ему думалось сейчас о наиболее опасной стороне пограничного поиска — задержании нарушителя, возможный исход которого никто никогда не может предугадать или предвидеть заранее.

«Должно быть, Чеботарев уже на месте», — предполагал Боев в уверенности, что солдаты заслона вышли на означенный рубеж и, растворясь в окружавшей их природе, как бы потерявшись в ней, залегли чуткими нарядами, готовыми в любой миг подняться из снежного мрака навстречу пришельцу и начать действовать.

Однако до самих решительных действий было еще далеко, и Боев вовсе перестал о них думать, целиком сосредоточась на текущем моменте, на той обстановке, которая складывалась в данное время.

— Запросите наряд: пусть доложат обстановку, — велел Боев радисту тревожной группы, и пока в эфире шел обоюдный обмен условными данными, уточнялись специфические детали, Боев на мгновение закрыл глаза.

Из мимолетного этого оцепенения, дающего краткий отдых скованному напряжением телу, особенно глазам, его вывело неприятное сообщение от наряда, ведущего преследование нарушителя.

— След потерян! — доложил старший наряда в некотором замешательстве.

— Доложите подробней! — потребовал Боев.

По ходу доклада перед начальником заставы вырисовывалась такая картина. Сойдя с контрольной лыжни в месте обнаружения следов, наряд устремился в преследование, благо глубокие вмятины следов были видны отчетливо. Довольно широкие солдатские лыжи увязали в рыхлом нетронутом снегу, тонули в нем, мешая быстрому продвижению. Нарушитель же двигался на широких плетеных «снегоступах», заметно опережая пограничников, потому что даже не затвердевший как следует наст выдерживал его вес хорошо. Рифленые отпечатки «снегоступов» довели пограничников до опушки и тут внезапно пропали, словно прежде их не было вовсе. Мистика, и только!

Боев выяснил у наряда точное его местонахождение и, выбрав кратчайшую прямую, сокращавшую первоначальное расстояние чуть ли не втрое, в нужном, по его расчетам, месте приказал тревожной группе высаживаться.

Двигаясь по целику, солдаты на одном дыхании преодолели первые десятки метров, словно летели по воздуху. Подсвеченный фонариком нетронутый снег посверкивал магниевыми вспышками, сухо шуршал под ногами, напоминая шелест камышей или травы, непрестанно колеблемой ветром.

Наряд встретил тревожную группу у края опушки, где обрезанной толстой ниткой выделялась в свете многих фонарей цепочка потерянного следа.

Боев разрешил наряду убыть к месту несения службы: они свое дело сделали, и потребность в них сейчас отпала. Сам осмотрел сосну, в которую утыкался последний отпечаток, высветил лучом раскидистую крону, вспыхнувшую на свету негорючим изумрудным огнем.

«Что за черт?» — удивленно спросил себя Боев, искренне недоумевая, куда же, в самом деле, мог деться нарушитель. Теперь ему стало понятно, почему столь растерянно докладывал старший наряда о происшедшем.

— Собаку на след! — больше по привычке, чем из надобности, приказал он инструктору, и пока Гай цепко втягивал в себя почти лишенный запахов зимний воздух, никто, соблюдая инструкцию, не тронулся с места.

Утопая в снегу почти по грудь, Гай через какое-то время уверенно ринулся вперед, отчетливо забирая вправо, к дороге, по которой только что, всего несколько минут назад промчался «газик» с тревожной группой.

— Немедленно вызывайте апээмку навстречу, — отдал Боев распоряжение радисту, сам слегка подрагивая всем телом от радостного предчувствия, что почти разгадал предложенную нарушителем головоломку и принял верное решение, наверняка гарантировавшее успех.

Не успевшая удалиться слишком далеко, едва занявшая тот рубеж, на который и указал прожекторному расчету лейтенант Чеботарев, машина тотчас сорвалась с места, взметывая укатанный снежный наст, завихляла тяжелым кузовом с аппаратурой по длинному, плавно изгибавшемуся дорожному «языку».

А поиск шел своим чередом. Старший тревожной группы младший сержант Гвоздев азартно лавировал между деревьями, едва поспевая за ушедшим вперед инструктором с собакой. Следом, двигаясь по пробитой тропе, спешили Апанасенко и Паршиков, оба дышали натужно, на весь лес, и плотно прижимали к себе автоматы, чтобы ненароком не цеплять ими за ветки.

— Быстрей, быстрей, — подгонял Боев, сам словно не ощущая ни усталости, от которой и у молодых, физически крепких солдат подкашивались ноги, ни своих лет.

Тревога все убыстряла и убыстряла темп преследования, доводя его почти до невозможного, когда от предельно быстрого бега становится нечем дышать и сердце, не выдерживая нагрузки, готово остановиться.

Шли по наиболее вероятному направлению движения нарушителя, и двигали ими не только уверенность в правильности избранного пути, но и сам горячечный, бешеный темп погони… Да и Гай — барометр общего настроения, их опора и надежда в данный момент — ни разу не сбился с ведомого ему одному пути, тянул ровно и ходко, будто хороший стайер на долгом и трудном маршруте.

Как бы в награду за предельное напряжение солдат, за их заметно убывающие силы следы вскоре возобновились. Начало они брали у подножия толстого кряжа, в бурной осыпи свежих хвойных игл, устилавших снег.

«Верхом шел, по деревьям! — изумился Боев. — Ловок, черт, ничего не скажешь! Хорошо придумал».

Однако и времени, прикидывал Боев, нарушитель потерял тоже много: не очень-то побегаешь, перебрасывая веревку с «кошкой» с дерева на дерево, с сучка на сучок.

Вдали, от заставы, наполняя лес все нараставшим гудением, таким чуждым и странным в тишине, на пограничников накатывался хорошо знакомый звук мотора тяжелой апээмки, ведомой Сапрыкиным; стремительное приближение машины тоже сулило близкую развязку, завершение поиска.

Дело теперь уже оставалось за малым — обнаружить и обезвредить нарушителя границы, зажав его со всех сторон и отрезав пути к отходу.

— Вот он, вижу! — первым воскликнул Гвоздев.

Младший сержант на бегу указывал Боеву и остальным куда-то в глубину непроницаемо-молочного сумрака, затопившего все вокруг, скравшего простроченную деревьями даль. Однако сколько ни вглядывались, никто ничего не видел.

Гай буквально душился на поводке, рвался из рук инструктора. Безусловно, он раньше пограничников уловил близкое присутствие чужака, запах которого он своим непостижимым чутьем мог распознать и среди десятка, даже сотни похожих и при этом не ошибиться.

— Стой! — вдруг приказал тревожной группе Боев. Команда прозвучала в тот самый момент, когда увлеченных преследованием пограничников, казалось, ничто на свете не способно было удержать на месте. Но солдаты, отзываясь на знакомый голос, отдавший четкую команду, беспрекословно подчинились.

— Всем за деревья и без моей команды не выходить!

Солдаты не знали, даже не догадывались в те горячие мгновения, что всякое повидавший на своем веку за долгую службу на границе начальник заставы сейчас хотел уберечь их, молодых, только-только начинающих жить, от глупой, случайной, шальной пули, ибо никто сейчас не мог наверняка сказать, вооружен нарушитель или нет.

— Расчету АПМ, — передал Боев через радиста, — дать луч! — И мгновение спустя, когда расчет изготовился к работе, добавил: — Осветить цель!

Пронзительно-слепящий белый луч прожектора ударил сквозь малые кусты и деревья, пал, будто огромный карающий меч, с неба, высветил нарушителя, одетого во все белое, вынудил его в замешательстве остановиться.

По доброй традиции, издавна укрепившейся на границе, Боев передал исключительное право тому, кто первым обнаружил врага:

— Младший сержант Гвоздев, производите задержание! Апанасенко прикрывает слева, Паршиков справа. Вперед!

Держа автомат наготове, Гвоздев сделал к нарушителю, облитому нестерпимым светом, первый шаг. Он шел и чувствовал, как справа от него скользил по снегу цепкий, ухватистый пограничник первого года службы Паршиков, как слева, не давая нарушителю возможности скрыться или применить оружие, двигался Апанасенко, и на душе Гвоздева в эти минуты было сурово и торжественно.

— Руки! — скомандовал Гвоздев пришельцу. — Оружие бросить. Три шага в сторону. Апанасенко, обыщите задержанного.

Но в ту самую минуту, когда Апанасенко готов был выполнить приказ, нарушитель мгновенным гигантским прыжком метнулся в сторону, пробежал десяток шагов, намереваясь выйти из губительной для него полосы света.

— Держать луч! — приказал Боев расчету АПМ. Пока инструктор торопливо, ломая ногти, отстегивал карабин на ошейнике собаки, намереваясь пустить Гая в погоню, Апанасенко сам, не дожидаясь команды, бросился нарушителю наперерез. Он едва не плыл по глубокому снегу, но не отставал от нарушителя ни на шаг, и Боев с тревогой наблюдал за этим стремительным бегом: хватит ли у Апанасенко сил, не подведет ли в критический момент слабое здоровье солдата?

Гай уже пластал широким наметом по сугробам, уже близок был к цели, когда Апанасенко в прыжке настиг нарушителя, сбил его с ног и крепко припечатал лицом в снег.

Боев облегченно вздохнул, вытер набежавший из-под шапки пот и посмотрел на часы. Сверкнувшие при свете луча стрелки показывали ровно восемнадцать ноль-ноль. Всего восемь минут прошло с момента объявления тревоги, которые и для него, и для подчиненных ему солдат показались растянутыми чуть ли не в вечность. Но ради этих восьми скоротечных минут стоило без устали работать и бороться за право считать себя человеком, стоило жить в этом огромном и сложном мире, защищать свою Родину, как защищают мать.

— Луч погасить… — расслабленным голосом передал Боев радисту. — Всем — ко мне.

Солдаты с любопытством разглядывали нарушителя, его диковинный белый костюм на «молниях», мало что выражавшее лицо.

— Товарищ майор! — вдруг заволновался Гвоздев. — Товарищ майор! Это мотоциклист. Помните, осенью?

— Разберемся, Гвоздев. Теперь уже разберемся.

— Точно, это он, я его сразу узнал, как увидел. Я его лицо на всю жизнь запомнил, товарищ майор…

— По машинам! — раздалось в заснеженном лесу. — Давайте, Шарапов, на заставу. Людям пора отдыхать.

Уже в канцелярии Боев ненадолго закрыл глаза. Только сейчас он почувствовал, как устал за последние дни, как ему необходимо просто выспаться, отойти, хоть ненадолго, от всех заставских дел.

«Хорошо бы на день-другой съездить в город, побродить по новым кварталам. Вон как быстро строится, не уследишь… Или взять с собой Трофимова да махнуть куда-нибудь на рыбалку! А еще хорошо бы попасть в Музей янтаря, не был там уже тысячу лет, да…»

Он открыл глаза, позвал замполита:

— Чеботарев, а, Чеботарев! Как бы сейчас чайку? Нашего, пограничного, в деготь. А, не против? Ну, когда бы ты был против такого деликатеса? Чай — он нервы успокаивает, опять же глаза после чая видят лучше и вовсе не тянет курить. Дежурный! — позвал он. — Дежурный, говорю, куда вы запропастились? Принесите-ка нам с замполитом чаю… И масла бы неплохо, с черненьким хлебушком. Поняли, нет? Вот так. Самое время нам с тобой, Чеботарев, подкрепиться. Чувствую, еще тот будет с задержанным разговор. Ох, и не люблю я эту казуистику: допрашивай, сверяй, записывай, а он врет, врет, врет… Ладно, мы тоже не лыком шиты. Верно?

…Освободились они с Чеботаревым только к утру. Завидев сочившийся в окна слабый свет, Боев оторвал на подставке листок календаря, повертел его в руках.

— Ба, Чеботарев, ты гляди! Оказывается, сегодня была самая длинная ночь в году! Во время летит…

Сам подумал: «Скоро и Новый год. Надо бы заранее попросить лесничество, пусть привезут на заставу елку. Солдаты ее нарядят, наши жены испекут пирогов, глядишь, ребята попразднуют, вроде как дома побывают…»

Загрузка...