* * *

Когда на следующий день Робин снова пришла в акациевый лес, христианка Сара уже ждала ее у могилы.

Малыш первым увидел Робин и подбежал, чтобы поздороваться. Он смеялся от радости, и она снова поразилась, каким знакомым кажется его лицо, особенно губы и глаза. Сходство с кем-то, кого она хорошо знала, было столь разительным, что Робин остановилась и вгляделась в малыша, но не сумела уловить знакомый образ. Мальчик взял ее за руку и повел туда, где ждала мать.

Они снова провели небольшой ритуал смены цветов на могиле и сели бок о бок на сук упавшей акации. В тени было прохладнее, в ветвях над головой пара сорокопутов охотилась на маленьких зеленых гусениц. Черные птицы с белой полосой на спинке и крыльях, их грудки отливали алым заревом, как кровь умирающего гладиатора. Увлеченная тихой беседой Робин с удовольствием наблюдала за ними.

Сара рассказывала ей о матери, о том, какой она была храброй, никогда не жаловалась на удушающую жару Каборра-Васса, где черные магнетитовые скалы превращали ущелье в раскаленную печь.

— Было плохое время, — пояснила Сара. — Жаркие дни перед приходом дождей. — Робин вспомнила отчет отца об экспедиции, в котором он возлагал вину за промедление на своих заместителей, старого Харкнесса и капитана Стоуна — якобы из-за них они пропустили прохладный сезон и достигли ущелья в убийственно жарком ноябре.

— Потом наступили дожди, и с ними пришла лихорадка, — продолжала Сара. — Было очень худо. Белые люди и ваша мать вскоре заболели. — Должно быть, за долгие годы в Англии, ожидая вызова от отца, мать растеряла свою невосприимчивость к малярии. — Даже сам Манали заболел. Впервые я увидела, как он болеет лихорадкой. Дьяволы владели им много дней. — Это выражение ярко описывает бред больного малярией, подумала Робин. — Он так и не узнал, когда умерла ваша мать.

Снова наступило молчание. Мальчик, которому наскучила нескончаемая беседа женщин, запустил камнем в птиц, щебетавших в ветвях акации. Сверкнув прелестными алыми грудками, сорокопуты упорхнули к реке, и малыш снова привлек внимание Робин. Ей казалось, она знает это лицо всю жизнь.

— Моя мать? — переспросила Робин, все еще глядя на мальчика.

— Ее вода стала черной, — коротко сказала Сара. Гемоглобинурийная лихорадка — от этих слов у Робин мороз пробежал по коже. Так бывает, когда малярия меняет свое течение и атакует почки, они превращаются в тонкостенные мешочки с черной свернувшейся кровью и могут лопнуть при малейшем движении больного. Черноводная лихорадка, когда моча превращается в темную кровь цвета тутовой ягоды, и мало, очень мало кто после нее поправляется.

— Она была сильной, — тихо продолжала Сара. — Она ушла последней. — Женщина обернулась к остальным заброшенным могилам. Ничем не украшенные холмики покрывал толстый слой завитых стручков акации. — Мы похоронили ее здесь, когда дьяволы еще владели Манали. Но позже, когда Манали смог встать, он пришел сюда с книгой и сказал над ней слова. Он сам поставил этот крест.

— Потом он снова ушел? — спросила Робин.

— Нет, Манали был очень болен, им опять овладели дьяволы. Он плакал о вашей матери. — Мысль о плачущем отце была настолько невероятной, что Робин не могла этого вообразить. — Он часто говорил о реке, которая его погубила.

Широкая зеленая река поблескивала за акациями, и обе женщины инстинктивно повернулись к ней.

— Манали стал ненавидеть эту реку, будто она была живым врагом, преграждавшим путь к его мечтам. Он стал как безумный, лихорадка приходила и уходила. Иногда он сражался с дьяволами, громко кричал и вызывал на бой, как воин бросает клич «гийя» вражескому войску. В другие дни он в бреду говорил о машинах, которые укротят его врага, о стенах, которые построят поперек потока, чтобы люди и корабли проходили над ущельем. — Сара замолчала, воспоминания затуманили ее приятное, круглое, как луна, лицо. Мальчик почувствовал грусть матери, подошел, опустился на землю и положил запыленную головку к ней на колени. Она рассеянно погладила густую шапку кудряшек.

Робин вздрогнула: внезапно она узнала мальчика. Удивление отразилось на ее лице так ясно, что Сара проследила за ее взглядом и внимательно всмотрелась в головку, лежащую у нее на коленях, потом снова взглянула в глаза Робин. Слова были не нужны, вопрос был задан и ответ получен без слов, женщины интуитивно поняли друг друга. Сара бережно притянула малыша к себе.

— Это было после того, как ваша мать… — начала было объяснять Сара, и вновь наступило молчание.

Робин продолжала вглядываться в мальчика. Это был Зуга в детстве, смуглый маленький Зуга. Только цвет кожи помешал ей разглядеть это сразу.

Робин показалось, что земля под ногами качнулась, потом снова встала на место, и наступило странное облегчение. Фуллер Баллантайн больше не был богоподобной фигурой, вытесанной из безжалостного несгибаемого гранита и довлевшей над ней.

Она протянула к мальчику руки, и он без колебаний доверчиво подошел. Робин обняла паренька и поцеловала, его кожа была гладкой и теплой. Он прижался к ней, как щенок, и на молодую женщину теплой волной нахлынул прилив любви и благодарности к малышу.

— Он был очень болен, — тихо сказала Сара, — и одинок. Все ушли или умерли, он горевал так, что я боялась за его жизнь.

Робин понимающе кивнула.

— Вы его любили?

— В этом не было греха, ибо он был Богом, — просто ответила Сара.

«Нет, — подумала Робин, чувствуя, что гора свалилась с плеч. — Он был мужчиной, а я, его дочь, обыкновенная женщина».

В этот миг она поняла, что нет более нужды стыдиться своего тела и желаний, что исходят из него. Она обняла малыша — подтверждение человеческой природы ее отца, и Сара облегченно улыбнулась.

Впервые в жизни Робин сумела признаться самой себе, что любит отца, и поняла природу непреодолимого влечения, которое с годами не исчезло, а лишь усилилось.

Горячая любовь, которую она испытывала к отцу, со временем затмилась благоговением перед легендой. Теперь она осознала, почему оказалась здесь, на берегах волшебной реки, на самой дальней границе изведанного мира. Она пришла не для того, чтобы разыскать Фуллера Баллантайна, а для того, чтобы найти отца и найти себя — такую, какой она себя никогда раньше не знала.

— Где он, Сара, где мой отец? Куда он ушел? — горячо расспрашивала она, но та опустила глаза.

— Не знаю, — прошептала она. — Однажды утром я проснулась, а его не было. Я не знаю, где Манали, но буду ждать, пока он не вернется к нам. — Женщина вскинула глаза — Он вернется? — жалобно спросила Сара. — Если не ко мне, то к ребенку?

— Да, — ответила Робин с уверенностью, которой сама не испытывала. — Конечно, вернется.

Выбор носильщиков оказался делом долгим. Зуга слегка хлопал каждого нанятого по плечу, и человек отсылался в палатку Робин на осмотр — она искала признаки болезней или немощей, которые помешают носильщику выполнять свою работу.

Потом началось распределение грузов.

Зуга заранее разложил и взвесил каждый тюк, убедившись, что ни один из них не превышает положенных сорока килограммов, но вновь нанятые носильщики потребовали, чтобы грузы были повторно взвешены у них на глазах, а потом затеяли бесконечную перебранку о размерах поклажи, которую каждый из них понесет долгие месяцы, а может быть, и годы.

Майор категорически запретил Перейре пытаться ускорить процесс отбора своей плетью и добродушно поддался общему настроению подначек и веселого торга, однако на самом деле он воспользовался удобным случаем, чтобы оценить дух команды, отсеять ворчунов, которые в предстоящих тяготах могут этот дух подорвать, и отобрать природных лидеров, к которым остальные станут бессознательно обращаться за решением.

На следующий день Баллантайн воспользовался полученными накануне знаниями. Для начала семь самых отъявленных бузотеров получили по хете бус и были без объяснений или извинений отосланы из лагеря. Потом Зуга вызвал пятерых самых сообразительных молодцов и назначил их старшими групп, каждая из которых состояла из двадцати носильщиков.

Они должны были отвечать за поддержание темпа ходьбы, сохранность грузов, разбивку и сворачивание лагеря, распределение рационов, а также служить представителями своих групп, высказывая Зуге жалобы людей и доводя его приказы до них.

Формирование отряда было завершено, в него вошли сто двадцать шесть человек, включая готтентотов сержанта Черута, носильщиков, пришедших из Келимане, Камачо Перейру и двух начальников — Робин и самого Зугу.

Такой караван, если его не организовать как следует, будет очень медлителен и неповоротлив, и это само по себе плохо, но при передвижении к тому же он окажется чрезвычайно уязвим. Зуга долго думал о том, как охранять колонну, затем разделил последнюю бутылку виски с сержантом Черутом — они обменивались опытом и разрабатывали порядок движения.

Майор с небольшой группой местных проводников и личных носильщиков собирался идти впереди основной колонны, чтобы произвести разведку местности на пути движения и развязать себе руки для геологических изысканий и охоты, если представится случай. По ночам он намеревался по большей части возвращаться к каравану, но хотел иметь при себе все необходимое снаряжение для того, чтобы действовать самостоятельно в течение долгого времени.

Камачо Перейра с пятью готтентотскими воинами пойдет в авангарде основной колонны, и, несмотря на подшучивания сестры, Зуга не видел ничего смешного в том, что Камачо понесет «Юнион Джек».

— Это британская экспедиция, и мы поднимем флаг, — упрямо ответил Зуга.

— Правь, Британия, — непочтительно рассмеялась сестра, но Зуга пропустил ее слова мимо ушей и продолжал описывать порядок движения.

Группы носильщиков пойдут по отдельности, но недалеко друг от друга, а сержант Черут и остальные воины образуют арьергард.

Для управления движением колонны была разработана несложная система сигналов, подаваемых с помощью горна из рога антилопы-куду. Сигналы означали «идти» или «остановиться», «сомкнуть ряды» или «перестроиться в квадрат».

Зуга четыре дня обучал колонну этим премудростям. Настоящее умение придет намного позже, но он наконец почувствовал, что они готовы к выходу, и сказал об этом Робин.

— Но как мы переправимся через реку? — спросила она, глядя вдаль на северный берег.

Река здесь достигала восьмисот метров в ширину, а прошедшие сильные дожди на пространствах в миллионы квадратных километров резко подняли ее уровень. Течение было быстрым и мощным. Если они пойдут на север, к реке Шире и озеру Малави, то, чтобы переправиться на северный берег, им понадобится флотилия выдолбленных каноэ и много времени.

Паровой баркас «Хелен» давно отплыл вниз по реке, делая в день добрых двадцать узлов по течению, так что скоро он вернется в Келимане.

— Все готово, — сказал сестре Зуга, и ей пришлось удовольствоваться этим.

В последний день Робин впервые разрешила Юбе пойти с ней на кладбище. Обе они несли подарки — рулоны материи и мешок керамических бус самой ценной разновидности — сам-сам, ярко-алого цвета, весом в семнадцать с половиной килограммов.

Ровно столько Робин осмелилась взять из запасов экспедиции, чтобы не вызвать гнева и любопытства Зуги.

Она подумала, не рассказать ли Зуге о Саре и мальчике, но решила, что не стоит.

Страшно представить, как отреагирует Зуга на сообщение о том, что найден его единокровный брат смешанной крови. Свои воззрения относительно касты и цвета кожи Зуга приобрел в суровой школе индийской армии, и слишком тяжелым ударом будет для него известие, что его отец переступил через эти железные правила. Так что Робин предпочла сообщить ему, что нашла одну из бывших служанок отца, которая много лет ухаживает за могилой матери. Подарки должны были соответствовать размерам этой услуги.

Сара с малышом ждали их у могилы. Она приняла подарки с изящным поклоном, сложив ладони на уровне глаз.

— Мы уходим завтра, — пояснила Робин.

В глазах Сары мелькнуло сожаление, сменившееся покорностью судьбе.

— На все воля Божья.

Робин почудилось, что эти слова произносит ее отец.

Вскоре Юба с мальчиком занялись сбором стручков кораллового дерева, что росло неподалеку. Они нанизывали красивые алые бобы-талисманы на веревочку, чтобы сделать ожерелья и браслеты. Оба, девушка и мальчик, держались с веселой непринужденностью, их смех и радостные возгласы придавали беседе под акациями оттенок легкости и уюта.

За короткое время знакомства Робин и Сара стали добрыми подругами. В «Путешествиях миссионера» отец писал, что всегда предпочитал общество черных людей белым, и Робин все больше убеждалась в его правоте. Похоже, Фуллер Баллантайн с себе подобными не занимался ничем иным, кроме как перебранкой. Общение с белыми людьми, казалось, пробуждало всю мелочность и подозрительность его натуры. В то же время большую часть жизни он провел среди чернокожих и в ответ получал лишь доверие, почести и долгую дружбу. Его отношения с Сарой были естественным продолжением этих чувств, подумала Робин. Она сопоставила эти мысли со взглядами своего брата и пеняла, что ему никогда не перейти разделяющую их черту. Чернокожий может завоевать симпатию Зуги, возможно, даже уважение, но пропасть чересчур широка. Для брата они всегда будут «эти люди», и в этом он никогда не переменится. Проживи Зуга в Африке еще пятьдесят лет, он все равно не научится их понимать, а она за несколько недель нашла здесь настоящих друзей. Робин спрашивала себя, сможет ли, подобно отцу, когда-нибудь предпочесть их собственному роду. Сейчас это казалось невозможным, но она ощущала, что способна со временем изменить свое мнение.

Сидя рядом с ней, Сара продолжала свой рассказ, так тихо, так робко, что Робин с трудом вырвалась из потока собственных мыслей и переспросила:

— Что ты говорила?

— Ваш отец, Манали, вы расскажете ему о мальчике, когда найдете?

— Разве он не знает? — поразилась Робин, и Сара покачала головой.

— Почему ты не пошла с ним? — спросила Робин.

— Манали не хотел. Говорил, что путешествие будет слишком тяжелым, но на самом деле был как старый слон — не любил оставаться долго со своими слонихами, шел туда, куда звал ветер.


Возвышаясь над толпой маленьких жилистых туземцев, Камачо Перейра сверял их имена с лагерным списком. В этот вечер он надел короткую куртку из кожи антилопы-куду, украшенную вышивкой и бисером, и расстегнул ее, выставив наружу мощную волосатую грудь и плоский живот, покрытый броней мускулов, волнистой, как песок на обдуваемом ветром пляже.

— Мы слишком много их кормим, — говорил он Зуге. — Толстый негр — ленивый негр.

Заметив выражение лица майора, он хихикнул: слово «негр» всегда было поводом для разногласий. Зуга запрещал ему произносить его, особенно в присутствии черных слуг, потому что некоторые только это и понимали.

— Меньше корми, крепче бей, и они будут работать, как звери, — со смаком продолжил Камачо.

Баллантайн пропустил эти перлы философии мимо ушей и подошел к старшим групп, чтобы посмотреть, как они делят провиант. Двое из них, по локоть в муке, опускали руки в мешки с провизией и выдавали ее выстроившимся в очередь носильщикам. Очередь медленно сокращалась. Каждый подставлял свой калебас или поцарапанную эмалированную миску, и один раздатчик насыпал в нее ковш молотого на камнях красно-коричневого зерна. Другой клал сверху кусок копченой речной рыбы. Рыба была похожа на шотландскую копченую селедку, но пахла, как боксер-профессионал к концу поединка. Как только носильщики удалятся от реки, рыба станет недоступна: их единственными деликатесами станут личинки, долгоносики и тому подобное.

Вдруг Камачо вытащил из очереди одного человека и рукояткой плети влепил ему крепкий подзатыльник.

— Он подходит второй раз, хочет получить добавки, — бодро объяснил проводник и шутливо пнул вслед убегавшему. Если бы пинок достиг цели, он сбил бы человека с ног, но все носильщики научились относиться к Камачо с осторожностью.

Зуга дождался, пока последний носильщик получит свою порцию, и обратился к старшим групп:

— Индаба! Скажите людям, индаба.

Это был клич о сборе на совет. Нужно было обсудить неотложные дела. Все обитатели лагеря отошли от костров, на которых варилась еда, и торопливо сгрудились вокруг Зуги, напряженно ожидая новостей.

Майор прохаживался взад и вперед перед рядами присевших на корточки, обратившихся в слух чернокожих, оттягивая время, так как быстро понял любовь африканцев к театральным эффектам. Большинство из них понимали упрощенный язык нгуни, на котором Зуга научился говорить довольно бегло, потому что многие принадлежали к племенам шангаан или ангони.

Он простер руки к слушателям, помолчал минуту и напыщенно объявил:

— Кусаса исуфари — завтра отправляемся в путь!

Толпа взволнованно загудела, как растревоженный улей. В первом ряду поднялся один из командиров:

— Пхи? Пхи? — Куда? В какую сторону?

Зуга опустил руки, подождал, пока напряжение достигнет наивысшей точки, и махнул кулаком в сторону далеких голубых холмов на юге:

— Лапхайя! — Туда!

Раздался гул одобрения; впрочем, то же самое было бы, если бы Зуга указал на север или на запад. Они были готовы в путь. Куда — неважно. Старшие групп, индуны, громко переводили для тех, кто не понимал. Первый одобрительный рев толпы сменился неистовым гамом, но вдруг стих, и Зуга быстро обернулся.

К нему подошел Камачо Перейра, лицо которого потемнело от гнева. Он впервые услышал о том, что Зуга собирается идти на юг, и кричал с такой яростью, что с губ слетали брызги слюны. Он говорил на одном из местных диалектов, и говорил так быстро, что майор понимал лишь отдельные слова. Однако смысл был ясен, Баллантайн увидел, какой испуг появился на лицах людей, сидящих перед ними на корточках.

Камачо предупреждал их об опасностях, таящихся за южными холмами. Зуга расслышал слово «Мономотапа» и понял, что тот говорит о грозных армиях легендарной империи, о не знающих жалости легионах, чье любимое развлечение — отрезать мужчинам половые органы и заставлять оскопленных врагов их съедать. Испуг на черных лицах слушавших вскоре сменился ужасом, а ведь Камачо говорил всего несколько секунд; еще минута — и никакая сила не заставит караван выступить в путь, еще две минуты — и к утру все носильщики разбегутся.

Спорить с португальцем было бессмысленно — разразится лишь грязная крикливая перепалка, которую весь собравшийся лагерь выслушает с большим интересом. Зуга давно понял: африканцы, как и азиаты, которых он хорошо узнал в Индии, испытывают огромное уважение к победителю, и успех производит на них сильное впечатление. Если он вступит в недостойные пререкания, да еще на языке, которого никто из зрителей не понимает, он не сможет выказать ни одного из этих качеств.

— Перейра! — рявкнул майор, перекрывая поток слов португальца, и тот на мгновение замолчал.

Зуга обладал свойственным англичанам обостренным представлением о честной игре и не мог перед нападением не предупредить противника. Как только португалец повернулся к нему лицом, он двумя легкими шагами подскочил к нему и левой рукой хлестнул Камачо по глазам, заставив того выставить обе руки, чтобы защитить лицо. В тот же миг Зуга ударил его кулаком в живот, прямо под ребра. Тот согнулся пополам, дыхание со свистом вырвалось из разинутого перекошенного рта, рука опустилась, прикрывая ушибленный живот и открыв лицо для следующего удара.

Короткий удар левой рукой пришелся португальцу прямо в челюсть, справа. Фетровая шляпа слетела с головы. Глаза выкатились на лоб, бешено сверкнули белки, и колени Камачо подкосились. Он рухнул вперед, не попытавшись смягчить падение, и уткнулся лицом в серую песчаную землю. Тишина длилась лишь одно мгновение, потом зрители разразились криками. Почти все они отведали сапога или плети управляющего лагерем и теперь радостно похлопывали друг друга по плечу. Трепет, который вселила в них короткая речь Камачо, развеялся от удивления перед быстротой и действенностью этих двух ударов. Они никогда раньше не видели, как человек бьет сжатой в кулак рукой, и новизна такого вида драки привела их в восторг.

Майор небрежно повернулся спиной к распростертому телу. На его лице не было ни следа гнева, напротив, прохаживаясь перед рядами зрителей, он слегка улыбался. Зуга поднял руку, чтобы утихомирить их.

— С нами идут солдаты, — сказал он тихим голосом, который, однако, долетел до ушей каждого из собравшихся, — и вы видели, как они стреляют.

В этом он удостоверился лично, и весть о лихих ружьях сержанта Черута будет лететь далеко впереди каравана.

— Видите этот флаг? — Майор махнул рукой в сторону красно-бело-синего полотнища, развевавшегося на импровизированном флагштоке над главной палаткой. — Ни один человек — ни вождь, ни воин не посмеют…

— Зуга! — вскрикнула Робин.

В ее голосе звучал такой ужас, что он мгновенно отскочил и развернулся, как в танце, двумя быстрыми шагами. Толпа взорвалась единственным словом, долгим глубоким «джи!». От этого звука кровь леденела в жилах: таким криком африканские воины подбадривают себя или другого в кульминационный миг битвы не на жизнь, а на смерть.

Удар Камачо был направлен в поясницу. Португалец не раз дрался на ножах и не пытался целиться в более уязвимое место между лопатками, потому что там лезвие может скользнуть по ребрам. Он метил в мягкую впадину над почками, и Зуга, даже услышав крик Робин, не успел отскочить. Острие ножа зацепило его бедро, разорвав ткань брюк, кожа и плоть под пятнадцатисантиметровой прорехой раскрылись, и колено залила ярко-алая кровь.

— Джи! — звучала грозная песнь.

Камачо снова ударил вытянутой правой рукой, стараясь попасть в живот противника сбоку. Мелькнуло лезвие, двадцать пять сантиметров закаленной стали зашипели, как рассерженная кобра, и Зуга отскочил, вскинув руки и втянув живот. Он ощутил резкий рывок, острие зацепилось за рубашку, но не коснулось кожи.

— Джи! — Камачо сделал выпад.

Его лицо опухло и покрылось багровыми и белыми пятнами, от ярости и последствий удара в челюсть глаза стали узкими. Увернувшись от лезвия, майор ощутил жгучую боль в ране на бедре, струя теплой крови на ноге потекла сильнее.

Оказавшись вне пределов досягаемости ножа, Зуга остановился. Он услышал, как щелкнул взводимый курок, и краем глаза заметил, что сержант Черут вскинул «энфилд», выжидая удобного момента, чтобы выстрелить в португальца.

— Нет! Не стреляй! — крикнул Зуга.

Ему не улыбалось получить пулю в живот, потому что они с Камачо кружились совсем рядом друг с другом. Подрагивающее острие ножа, казалось, крепко связало их.

— Сержант, не стрелять!

Была и другая причина, по которой он не хотел ничьего вмешательства. За ним следили сто человек, люди, с которыми ему предстоит идти и работать долгое время. Он должен был завоевать их уважение.

— Джи! — распевали зрители.

Камачо задыхался от ярости. Опять клинок в его правой руке прошелестел, как крыло летящей ласточки, но на этот раз Зуга оказался чересчур поспешен. Он, не глядя, отскочил назад на полдюжины шагов, на миг потерял равновесие и упал на одно колено. Чтобы удержаться, он оперся о землю рукой. Но, когда португалец снова налетел на него, он вскочил на ноги и изогнулся бедрами вбок, как матадор, увертывающийся от бегущего быка. В руке Зуга сжимал горсть крупного серого песка.

Его взгляд был прикован к глазам португальца — намерения Камачо выдадут глаза, а не нож. Глаза метнулись влево, рука сделала обманное движение в другую сторону, Зуга шагнул вслед за клинком и был снова готов встретить нападение. Перейра развернулся.

Они медленно кружили напротив друг друга, шаркая ногами и взметая клубы светлой пыли. Камачо держал нож низко и осторожно им шевелил, словно дирижировал оркестром, исполняющим некую грустную мелодию, но Зуга, не отрывая взгляда от его глаз, начал замечать первые признаки нервозности, неуверенного трепета. Майор подскочил, оттолкнувшись правой ногой.

— Джи! — взревели зрители.

Камачо в первый раз сдвинулся с места. Он отскочил назад и торопливо развернулся, а Зуга остановился и сделал обманный выпад, намереваясь ударить в незащищенный бок.

Еще дважды молодой Баллантайн угрожающими выпадами заставлял португальца отступать, и наконец хватило лишь легкого обманного движения плечом, чтобы Камачо отшатнулся. Зрители начали смеяться, сопровождая каждое его отступление насмешливыми криками. Ярость Камачо сменилась страхом, он сильно побледнел. Зуга по-прежнему следил за его глазами — они метались по сторонам, ища путь к спасению, но нож все так же качался между ним и португальцем, блестящий, острый как бритва, шириной в три пальца, с желобком по всей длине, чтобы при погружении во влажную плоть он не мог к ней присосаться.

Португалец снова стрельнул глазами, и Зуга шагнул в сторону, чтобы Камачо, сжимающий нож, потянулся за ним. Майор выставил одну руку, чтобы противник следил за ней, а другую руку держал внизу. Он подошел к ножу так близко, как только мог, и, когда проводник сделал выпад, увернулся и, крутанувшись, швырнул в глаза Камачо горсть песка, ослепив его. Затем мгновенно шагнул прямо на нож: его последний шанс заключался в том, чтобы схватить Камачо за запястье, пока противник не прозрел.

— Джи! — завопила толпа, когда рука португальца оказалась в ладони Зуги. Он сжал ее и со всей силой дернул вниз.

Из глаз Перейры ручьями текли слезы, он часто моргал, острые песчинки кололи ничего не видящие глаза. Он не мог приноровиться к весу Зуги и сдержать нападавшего, потому что тот, вцепившись ему в запястье, сбил его с ног. Противник опрокинулся, майор шагнул назад и, используя вес падающего тела, сильно дернул кверху его руку с ножом. В плече Камачо с упругим щелчком что-то подалось, и он, визжа, упал лицом вниз с закрученной за спину рукой.

Зуга рванул еще раз, португалец пронзительно, по-девичьи завопил и выронил нож. Он сделал слабую попытку поднять его другой рукой, но победитель наступил на лезвие обутой в сапог ногой, поднял нож и отошел, сжимая в правой руке тяжелое оружие.

— Булала! — распевали зрители. — Булала! — Убей его! Убей его! — Они хотели увидеть кровь — это был бы естественный конец поединка, и все жаждали его.

Зуга глубоко воткнул нож в ствол акации и рванул упругую сталь. Со звуком, громким, как пистолетный выстрел, нож переломился у рукоятки. Майор с презрением отшвырнул обломок.

— Сержант Черут, — приказал он. — Уберите его из лагеря.

— Я бы его убил, — сказал, подойдя, маленький готтентот и ткнул дулом «энфилда» в живот Камачо.

— Можешь пристрелить, если он попытается вернуться в лагерь. А пока просто прогони.

— Большая ошибка. — На курносом лице сержанта Черута появилось комично-траурное выражение. — Дави скорпиона до того, как он ужалит.

— Ты ранен? — Подбежала к брату Робин.

— Царапина.

Зуга развязал шейный платок и прижал его к ране на бедре, потом, стараясь не хромать, пошел в палатку. Надо было спешить, ибо силы его покидали, майор чувствовал головокружение и тошноту, рану жгло нестерпимо, а он не хотел, чтобы кто-нибудь видел, как у него дрожат руки.

— Я вправила ему плечо, — сказала Робин брату, перевязывая рану на бедре. — Не думаю, что что-то сломано, кость встала на место очень легко. Но ты, — она покачала головой, — ты не сможешь идти. При каждом шаге швы будут расходиться.


Сестра оказалась права — они смогли выступить лишь через четыре дня, и Камачо использовал это время с большой выгодой. Он ушел через час после того, как Робин вправила вывихнутое плечо, взяв с собой долбленое каноэ и четырех гребцов. Они отплыли вниз по течению Замбези. Гребцы хотели причалить к берегу, чтобы разбить лагерь, но Камачо зарычал на них. Он скорчился на носу, баюкая раненую руку, которая даже после того, как ее вправили и повесили на перевязь, болела так, что едва он пытался задремать, как под закрытыми веками мелькали белые искры.

Он и рад был бы отдохнуть, но ненависть гнала его вперед, и долбленое каноэ стрелой летело вниз по реке, освещенной полной луной, медленно бледневшей на заре нового дня.

В полдень Камачо высадился на южном берегу Замбези, в туземной деревушке Чамба, в полутора сотнях километров ниже Тете.

Расплатившись с гребцами, он нанял двух носильщиков, чтобы нести ружье и скатанное одеяло. Потом сразу же отправился в путь по узким пешеходным тропкам, проложенным за долгие столетия странствующими людьми и мигрирующими животными; их сеть пронизывает весь африканский континент, как кровеносные сосуды — живое тело.

Через два дня он достиг Дороги Гиены, что спускается к морю с гор Страха — Иньянзага. Дорога Гиены — тайный путь. Она шла параллельно старой дороге от побережья до Вила-Маника, на шестьдесят четыре километра севернее, вдоль реки Пунгве, чтобы для тех, кто против воли бредет по ней долгим, последним путем в другие земли, на другие континенты, всегда была вода

Вила-Маника — последний форпост португальской власти в Восточной Африке. Правящий губернатор специальным указом запретил любому человеку, черному или белому, португальцу или иностранцу, заходить дальше этой крепости с глинобитными стенами и путешествовать к призрачной цепи гор с устрашающим названием. Пользуясь этим, торговцы втайне проложили Дорогу Гиены. Она поднималась сквозь густые леса нижних склонов к холодным травянистым пустошам на вершинах гор.

Переход от Чамбы до реки Пунгве составлял двести пятьдесят километров. Совершить его за три дня, да еще с мучительной болью в заживающем плече — немалый труд, и, дойдя до места, Камачо неодолимо захотелось отдохнуть. Но он пинками поднял носильщиков на ноги и оскорблениями и плетью погнал их по пустынной дороге.

Она была вдвое шире пешеходных тропинок, по которым они сюда добрались. По ней могли идти люди колонной по двое — именно так, а не цепочкой по одному, совершались переходы в Африке. Хотя поверхность дороги была утоптана до каменной твердости сотнями босых ног, Камачо с удовлетворением заметил, что по ней несколько месяцев никто не ходил, разве что случайное стадо антилоп, да однажды, с неделю назад, прошел старый слон — огромные кучи его помета давно засохли.

— Караван еще не проходил, — пробормотал Камачо, вглядываясь в деревья в поисках очертаний стервятников и безуспешно высматривая в подлеске вдоль дороги крадущиеся тени гиен.

Повсюду валялось немало человеческих костей, то тут, то там встречались толстые бедренные кости, не поддавшиеся железным челюстям пожирателей падали, или другие не замеченные хищниками останки, все они давно высохли и побелели. Это были следы предыдущего каравана, прошедшего здесь три месяца назад.

Камачо пришел к дороге вовремя. Теперь он двинулся вдоль нее, то и дело останавливаясь, чтобы прислушаться, или посылая одного из носильщиков залезть на дерево и оглядеть окрестности.

Однако первый далекий звук множества голосов донесся до них только через два дня. На этот раз португалец сам залез на высокое дерево умсис, росшее у дороги. Вглядевшись вдаль, он увидел парящих кругами стервятников — колесо из черных крапинок медленно вращалось на фоне серебристо-голубых облаков, словно птиц захватил невидимый небесный водоворот.

Он сидел в десяти метрах над землей и слушал, как гул голосов, становясь все громче, превратился в пение. Это была не песня радости, а горестная погребальная панихида, медленная и душераздирающая, которая то нарастала, то стихала, доносимая ветерком и сглаживаемая неровностями земли, но с каждым разом она доносилась все громче. Наконец Камачо смог различить вдалеке голову колонны — она, словно изувеченный змей, выползала из леса на открытую поляну, находившуюся немногим более полутора километров впереди.

Португалец соскользнул по стволу дерева на землю и поспешил вперед. Перед главной колонной шел вооруженный отряд — пять чернокожих с ружьями, одетых в лохмотья европейского платья, но возглавлял их белый, коротышка с лицом злобного гнома, сморщенным и обожженным солнцем. В густых свисающих черных усах поблескивала седина, но походка была легкой и упругой. Он узнал Камачо на расстоянии двухсот шагов, снял шляпу и помахал ею.

— Камачо! — крикнул он, и мужчины, кинувшись друг к другу, обнялись, потом, отстранившись, радостно засмеялись.

Первым опомнился Перейра — он перестал смеяться, нахмурился и сказал:

— Альфонсе, мой возлюбленный брат, у меня плохие новости, хуже некуда.

— Англичанин? — Альфонсе все еще улыбался. У него не хватало одного верхнего зуба, и поэтому холодная, безрадостная улыбка казалась не такой опасной, какой была на самом деле.

— Да, англичанин, — кивнул Камачо. — Ты о нем знаешь?

— Знаю. Отец мне писал.

Альфонсе был самым старшим из оставшихся в живых сыновей губернатора Келимане, чистокровным португальцем, рожденным в законном браке. Его мать приехала из Лиссабона сорок лет назад. Бледную, болезненную невесту выписали по почте. Она родила одного за другим трех сыновей. Первые двое умерли от малярии и детской дизентерии, не дожив до появления высохшего желтого малютки, которого нарекли Альфонсе Хозе Вила-и-Перейра. Все ожидали, что он будет похоронен рядом с братьями еще до конца сезона дождей. Однако к концу дождливого сезона похоронили не его, а мать, а малыш расцвел у груди черной кормилицы.

— Значит, он не пошел на север? — спросил Альфонсе, и Камачо виновато опустил глаза — он разговаривал со старшим братом, чистокровным и рожденным в законном браке.

Сам Камачо был незаконным сыном, полукровкой, происходившим от некогда красивой мулатки, наложницы губернатора, которая теперь растолстела, поблекла и, позабытая, доживала свои дни на задворках сераля. Его даже не признали сыном, он вынужден был носить постыдное звание племянника. Одного этого хватило бы, чтобы выказывать брату уважение, но он к тому же знал, что Альфонсе столь же решителен, каким был в молодости отец, только еще суровее. Камачо сам видел, как он, распевая жалостливое фадо[11], запорол человека насмерть, аккомпанируя традиционной любовной песне свистом и ударами кнута.

— Не пошел, — неохотно признал Камачо.

— Тебе велели за этим проследить.

— Я не мог его остановить. Он ведь англичанин. — Голос Камачо дрогнул. — Он упрям.

— Об этом мы еще поговорим, — холодно пообещал Альфонсе. — А теперь быстрей выкладывай, где он и куда собирается идти.

Камачо отбарабанил заранее приготовленное объяснение, осторожно обходя самые острые углы повествования, упирая на такие детали, как богатство экспедиции Баллантайнов, и умалчивая о тяжелых кулаках англичанина.

Альфонсе опустился на землю в тени придорожного дерева и задумчиво слушал, пожевывая конец свисающего уса и заполняя про себя зияющие провалы в повествовании брата. Заговорил он только в конце:

— Когда англичанин выйдет из долины Замбези?

— Скоро, — уклонился от прямого ответа Камачо, ибо непредсказуемый майор мог быть уже на полпути к горам. — Хоть я и изрядно поранил этого человека, может быть, его несут на носилках.

— Нельзя допускать, чтобы он вошел в Мономотапу, — отрезал Альфонсе и одним гибким движением встал на ноги. — Лучше всего сделать дело в дурных землях в низовьях долины.

Он оглянулся на извилистую дорогу. До головы колонны все еще было больше полутора километров, она пересекала прогалину, поросшую золотистой травой. В двойной цепи согбенных, загребающих ногами созданий с ярмом на шее, казалось, нет ничего человеческого, но пение их было печальным и прекрасным.

— Могу дать пятнадцать человек.

— Этого не хватит, — торопливо перебил Камачо.

— Хватит, — холодно ответил брат, — если делать дело ночью.

— Двадцать человек, — молил Перейра. — С ним солдаты, обученные солдаты, он и сам солдат.

Альфонсе молчал, взвешивая все за и против — самая тяжелая часть Дороги Гиены лежала позади, и с каждым километром пути к побережью земли становились все более обжитыми, риск уменьшался, и надобность в охране была не такой острой.

— Двадцать! — отрывисто согласился он и повернулся к Камачо. — Но ни один из чужаков не должен уйти. — Глядя в холодные черные глаза брата, Камачо почувствовал, что по спине ползут мурашки. — Не оставляйте ни следа, заройте их поглубже, чтобы шакалы и гиены не раскопали. Пусть носильщики несут снаряжение экспедиции до условленного места в горах, а после этого их тоже убейте. Мы отнесем его на побережье со следующим караваном.

— Си. Си. Понял.

— Не проваливайся больше, мой милый кузен-братец. — Ласковое слово прозвучало в устах Альфонсе как угроза, и Камачо нервно сглотнул.

— Немного отдохну и отправлюсь в путь.

— Нет, — покачал головой Альфонсе. — Пойдешь сейчас же. Стоит англичанину перейти через горы, как вскоре там не останется ни одного раба. Хватит с нас того, что двадцать лет у нас не было золота, а если поток рабов тоже иссякнет, и я, и отец будем недовольны — очень недовольны.


По приказу Зуги долгий печальный рев рогов куду разорвал тишину темного предутреннего часа.

Индуны подхватили клич: «Сафари! Выходим!» — и тычками подняли спящих носильщиков с тростниковых циновок. На ночь лагерные костры притушили, оставив лишь тлеющие кучки тусклых красных углей, подернутых мягким серым пеплом. Как только в них подбросили свежих дров, они вспыхнули, озарив похожие на зонтики кроны акаций пляшущим желтым светом.

Столбы белесого дыма вознесли к безветренному темному небу запах жарящихся лепешек ропоко. Языки пламени разгоняли ночной холод и кошмары, и приглушенные голоса звучали громче, бодрее.

— Сафари! — раздался клич, и носильщики начали выстраиваться в колонну.

Во мраке двигались призрачные фигуры. Разгорающаяся заря высветлила небо и пригасила звезды, фигуры людей стали отчетливее.

— Сафари! — В суматошной массе людей и снаряжения начал появляться порядок.

Поток носильщиков, словно длинная вереница больших блестящих муравьев-серове, что вдоль и поперек бороздят африканскую землю, пополз в сторону мрачно застывшего леса.

Проходя мимо Зуги и Робин, стоявших в воротах терновой изгороди, они приветственно восклицали и делали несколько шагов танцующей походкой, чтобы выказать свою преданность и энтузиазм. Робин смеялась вместе с ними, а Зуга ободрительно покрикивал на них.

— У нас больше нет проводника, и мы не знаем, куда идем. — Она взяла брата за руку. — Что с нами будет?

— Если бы мы знали, было бы не так здорово.

— Был бы хоть проводник.

— Я не охотился, а дошел до предгорий, и это куда дальше, чем добирался этот чванливый португалец, дальше, чем заходил любой белый человек, за исключением, разумеется, отца. Пойдем за мной, сестренка, проводником буду я.

Робин окинула его взглядом. Заря разгоралась.

— Я так и знала, что ты не охотишься, — сказала она.

— Склоны долины сильно пересечены и труднопроходимы, но в подзорную трубу я рассмотрел два прохода, которые, по-моему, ведут…

— А что за ними?

Зуга засмеялся.

— Вот это и выяснится. — Он обнял ее за талию. — Это-то и самое замечательное.

Несколько мгновений она внимательно вглядывалась в лицо брата. Недавно отпущенная борода подчеркивала сильную, почти упрямую линию его подбородка. Уголки губ по-пиратски бесшабашно приподнимались, и Робин поняла, что человек с обычным складом ума никогда бы не замыслил и не организовал такую экспедицию. Робин знала, что Зуга храбр, это доказывали его подвиги в Индии, и все-таки, глядя на его наброски и акварели, читая короткие заметки для будущей книги, она обнаруживала в нем душевную тонкость и воображение, о каких и не подозревала. Такого человека было нелегко узнать и понять до конца.

Может быть, ему и можно рассказать о Саре и мальчике, даже о Манго Сент-Джоне и той ночи в каюте «Гурона». Когда он смеялся вот так, суровые черты смягчались, лицо светилось добротой, в глазах сверкали зеленые искорки.

— Мы и приехали сюда только потому, что это здорово.

— И еще за золотом, — поддразнила она, — и за слоновой костью.

— Да, ей-Богу, еще за золотом и слоновой костью. Пошли, сестренка, тут-то все и начинается.

Зуга захромал следом за колонной, хвост которой исчез в акациевом лесу. Он берег раненую ногу и при ходьбе по песчаной земле опирался на недавно вырезанный посох. Мгновение Робин колебалась, потом, пожав плечами и отбросив сомнения, побежала догонять брата.


В первый день хорошо отдохнувшие носильщики шли бодро, по ровной долине идти было легко, так что Зуга объявил тирикеза — двойной переход. В этот день колонна, как бы медленно она ни двигалась, оставила позади много километров серой пыльной дороги.

Они шли, пока ближе к полудню не наступила жара. Безжалостное солнце высушивало пот в ту же секунду, как только он выступал, оставляя на коже крохотные кристаллики соли, сверкавшие в лучах солнца, как алмазы. Они нашли тенистое место и неподвижно пролежали весь жаркий полдень. Зашевелились только ближе к вечеру, когда заходящее солнце создало иллюзию прохлады и рев рога антилопы-куду поднял их на ноги.

Вторая половина тирикеза длилась до заката, когда земля под ногами стала неразличима в темноте.

Костры гасли, голоса носильщиков из-за терновой ограды доносились все тише, перешли сначала в редкое бормотание, потом в тихий шепот, и наконец наступила полная тишина. Только тогда Зуга вышел из палатки и молча, как дитя ночи, захромал из лагеря.

За спиной его висел «шарпс», в одной руке был посох, в другой — фонарь, в кобуре на поясе висел кольт. Выйдя из лагеря, он зашагал так быстро, как только позволяла раненая нога. Пройдя более трех километров по свежевытоптанной тропе, он дошел до упавшего дерева — условленного места встречи.

Баллантайн остановился и тихо свистнул. Из подлеска в полосу лунного света вышел невысокий человек, держа ружье на изготовку. Трудно было не узнать эту вихляющую походку и настороженную посадку головы на узких плечах.

— Все в порядке, сержант.

— Мы готовы, майор.

Зуга осмотрел засаду, в которой сержант Черут спрятал людей вдоль тропы. Маленький готтентот хорошо разбирался в местности, и майор ощутил, что с каждым таким проявлением воинского мастерства его доверие и симпатия к сержанту возрастают.

— Затянемся? — спросил Ян Черут, уже сжимая во рту глиняную трубку.

— Не кури. — Зуга покачал головой. — Они почувствуют запах дыма.

Ян Черут неохотно сунул трубку в карман.

Зуга выбрал себе позицию в центре засады, где мог устроиться поудобнее у ствола упавшего дерева. Он со вздохом опустился на землю, неуклюже вытянув перед собой раненую ногу — после тирикеза предстоит долгая утомительная ночь.

Через несколько дней луна достигнет полнолуния, но уже сейчас при ее свете можно было бы прочитать заголовки газет. В кустарнике шелестели и шуршали мелкие зверьки, и приходилось быть настороже и напрягать слух, чтобы что-то расслышать.

Зуга первым услышал хруст гравия под чьими-то шагами. Он тихо свистнул, и Ян Черут щелкнул пальцами, подражая щелканью черного жука-скарабея, чтобы сообщить, что он наготове. Луна низко повисла над холмами, ее свет, проходя через ветви деревьев, окрашивал все вокруг тигровыми серебристыми и черными полосами и обманывал глаз.

В лесу что-то мелькнуло и исчезло, но Зуга уловил шорох босых ног на песчаной тропке, и вдруг они появились прямо перед ним — безмолвные крадущиеся тени. Зуга их сосчитал — восемь, нет, девять. У каждого на голове был тяжелый громоздкий узел. Майор вскипел от негодования, но в то же время ощутил мрачное удовлетворение от того, что ночь прошла не напрасно.

Как только первый из цепочки поравнялся с упавшим деревом, он нацелил ствол «шарпса» вверх и нажал на курок. Грохот выстрела разорвал ночь на сотни отголосков, эхом перекатывавшихся по лесу, и в тишине прозвучал как удар грома с небес.

Девять темных фигур застыли от ужаса. Не успело утихнуть эхо, как готтентоты Черута с громкими криками налетели на них со всех сторон.

Их нечеловеческий вой так леденил душу, что даже Зуга испугался, а на жертв он оказал поистине волшебное действие. Они уронили тюки и, парализованные суеверным ужасом, рухнули на землю, огласив лес жалобными воплями. Потом раздался стук дубинок по черепам и съежившимся телам, и визг и вопли зазвучали с новой силой.

Люди Яна Черута немало потрудились, выбирая и вырезая дубинки, и теперь пустили их в ход с жадным ликованием, стремясь расквитаться за ночь, проведенную в лишениях и скуке. Сержант Черут был в самой гуще схватки. От возбуждения он почти потерял голос и лишь визгливо тявкал, как обезумевший фокстерьер, загнавший на дерево кошку.

Зуга понимал, что вскоре придется остановить готтентотов, чтобы они кого-нибудь не убили или не изувечили всерьез, но наказание было заслуженным, и он подождал еще минуту. Майор даже сам внес в дело свою лепту. Один из распростертых людей вскочил на ноги и попытался удрать в подлесок, но майор взмахнул посохом и подсек убегавшего, а когда тот снова вскочил, словно на пружинах, Зуга коротким ударом правого кулака в челюсть опрокинул его в пыль.

Потом, отойдя от побоища, он вынул из нагрудного кармана одну из немногих оставшихся сигар, прикурил от фонаря и с удовольствием затянулся. Готтентоты начали уставать, их рвение ослабло. Ян Черут наконец обрел голос и впервые заговорил членораздельно:

— Slat hulle, kerels! — Бей их, ребята!

Пора их останавливать, решил Зуга и открыл заслонку фонаря.

— Хватит, сержант, — приказал он.

Звуки ударов стали реже и постепенно стихли совсем. Готтентоты отдыхали, опираясь на дубинки, тяжело дыша и обливаясь потом.

Пытавшиеся дезертировать носильщики с жалобными стонами распростерлись на земле, вокруг валялась их пожива. Некоторые из тюков разорвались. Ткань и бусы, фляги с порохом, ножи, зеркала и стеклянная бижутерия рассыпались по земле и смешались с пылью. Зуга разъярился с прежней силой, когда узнал оловянный ящик, в котором держал свой парадный мундир и шляпу. Он наградил ближайшего беглеца последним пинком и прорычал сержанту Черуту:

— Поставьте их на ноги и все соберите.

Девятерых носильщиков связали и препроводили в лагерь. Их нагрузили не только тяжелыми тюками, которые те пытались украсть, но и уймой ушибов, ссадин и синяков. Губы распухли и потрескались, у многих не хватало зубов, глаза опухли и затекли, а головы покрылись шишками, как свежесорванные земляные груши.

Гораздо болезненней было то, что весь лагерь до единого человека вышел, чтобы поглумиться и понасмехаться над беглецами.

Зуга выстроил пленников, выложил перед ними награбленное добро и в присутствии их товарищей на плохом, но выразительном суахили произнес речь, в которой уподобил их трусливым шакалам и жадным гиенам и оштрафовал каждого на месячное жалованье.

Представление было встречено с восторгом, публика улюлюканьем откликалась на каждое оскорбление, а виновные пытались сжаться в песчинку и исчезнуть с глаз. Среди зрителей не было ни одного носильщика, который не хотел бы улизнуть из лагеря. Собственно говоря, если бы побег удался, на следующую ночь за первыми последовали бы все остальные, но сейчас, когда план расстроился, они злорадствовали, избежав наказания, и наслаждались страданиями приятелей, вина которых заключалась в том, что их поймали.

Во время полуденного отдыха, между двумя этапами тирикеза следующего дня, носильщики, собравшись кучками в тени рощ мопане, пришли к выводу, что им достался сильный хозяин, такой, которого нелегко надуть, и это давало им уверенность в благополучном исходе предстоящего сафари. Пленение носильщиков-дезертиров, последовавшее сразу за победой над португальцем, неизмеримо укрепило авторитет Зуги.

Старшие групп порешили, что такому человеку подобает иметь хвалебное имя. Они долго совещались и, перебрав множество предложений, остановились на имени Бакела.

«Бакела» означало «тот, кто бьет кулаком», ибо из всех достоинств майора это поразило их сильнее всего.

Теперь они были готовы идти за Бакелой в огонь и в воду, и, хотя Зуга с тех пор каждую ночь раскидывал позади колонны сеть верных готтентотов, ни одна рыбка в нее не попалась.


— Сколько? — прошептал Зуга.

Ян Черут качнулся на пятках, пососал пустую глиняную трубку, задумчиво скосил восточные глаза и пожал плечами:

— Слишком много, не сосчитать. Две сотни, три сотни, может, все четыре.

Сотни раздвоенных копыт изрыли землю в мягкую пушистую пыль, круглые лепешки навоза с концентрическими кругами на верхушке были точно такими же, как у домашнего скота. В жарком воздухе долины Замбези повис густой запах хлева.

Уже час охотники шли через редкий лес мопане по пятам небольшого стада буйволов. Им приходилось сгибаться, чтобы пройти под низко нависшими ветвями, усеянными толстыми блестящими листьями, похожими по форме на раздвоенные следы. Они вели из леса, и там к ним присоединялось другое стадо, гораздо больше первого.

— Далеко до них? — снова спросил Зуга, и сержант хлопнул себя по шее, сгоняя буйволиную муху.

Величиной с пчелу, она была тускло-черного цвета и жалила, словно добела раскаленная игла.

— Мы уже так близко, что мухи, вьющиеся вокруг стада, еще не улетели. — Он ткнул пальцем в ближайшую кучу влажного навоза. — И помет еще теплый, — продолжал Ян Черут, вытирая палец сухой травой, — но они ушли в дурные земли. — Он указал подбородком вперед.

Неделю назад отряд дошел до склонов долины, но все возможные пути, обследованные Зугой в подзорную трубу, вблизи оказались тупиками. Ущелья заканчивались обрывистыми скальными стенами или ужасающими пропастями.

Они повернули на запад и пошли вдоль откоса. Зуга с небольшой группой разведчиков отправился вперед. Но день за днем по их левую руку маячили непреодолимые горные склоны, отвесно вздымавшиеся в небо. И даже ниже главного склона земля была изрыта глубокими ущельями и оврагами, утесами и черными скалами, усеяна грудами огромных валунов. Овраги заросли серым терновником, кусты переплелись так тесно, что приходилось ползти под ними на четвереньках, а поле зрения ограничивалось метром-другим. Стадо буйволов, которое они преследовали, скрылось в одном из таких узких ущелий. Их толстые шкуры были неуязвимы для острых красных колючек терновника.

Зуга достал из ранца, висевшего за плечами носильщика, подзорную трубу и внимательно осмотрел местность. Молодого Баллантайна снова поразила ее дикая, грозная красота, и в сотый раз за последние несколько дней он спросил себя, существует ли в этом лабиринте путь в империю Мономотапа.

— Ты слышал? — спросил Зуга, внезапно опустив подзорную трубу.

Звук был похож на мычание стада молочных коров, возвращающихся на ферму.

— Ja! — кивнул сержант Черут, и печальный звук снова эхом прокатился по черным утесам из железной руды. Ему ответило мычание теленка. — Они залегли там, в кустах жасмина. До заката они больше не двинутся.

Майор взглянул на солнце. Оно достигнет зенита часа через четыре. Ему нужно кормить сотню голодных ртов, а последнюю сушеную рыбу он выдал два дня назад.

— Нужно идти за ними, — сказал он.

Черут вынул трубку из желтых зубов и задумчиво сплюнул в пыль.

— Я счастливый человек, — сказал он. — С чего бы мне хотеть сейчас умереть?

Зуга снова поднял подзорную трубу и, осматривая гребни возвышенности, замыкающей глухую лощину, представил, как это будет выглядеть. Едва раздастся первый выстрел, как жасминовые кустарники наполнятся огромными разъяренными черными зверями.

Случайный ветерок, спустившийся в узкую долину, принес еще одну мощную волну запаха стада.

— Ветер дует вниз, в долину, — сказал Зуга.

— Они нас не почуют, — согласился Черут, но майор имел в виду не это. Он снова осмотрел ближайший гребень. Человек мог подняться по нему прямо к верховью узкой долины.

— Сержант, мы их вспугнем, — улыбнулся он, — как весеннего фазана.

Зуга находил, что туземные имена носильщиков слишком трудны, чтобы их произносить, и слишком сложны, чтобы запоминать. Носильщиков было четверо, он сам тщательно их подобрал, отклонив дюжину других претендентов, и прозвал Мэтью, Марком, Люком и Джоном. Такая честь возносила их на невиданную высоту, и они с усердием стремились усвоить свои обязанности. Через несколько дней они хорошо перезаряжали ружья, пусть не так виртуозно, как оруженосцы Камачо Перейры, но, в общем, сойдет.

Зуга нес «шарпс», а каждый из четырех носильщиков был вооружен слоновым ружьем десятого калибра, как советовал старый Харкнесс. В любой момент стоило майору лишь протянуть руку назад, как в ней оказывалось заряженное ружье.

Кроме слоновых ружей, носильщики несли скатанное одеяло, бутыль с водой, брезентовый мешок с едой, запас пуль и пороха и глиняный горшочек с огнем. Там лежал тлеющий комок моха и сухих опилок, из которого в несколько секунд можно было раздуть пламя. Такие блага цивилизации, как восковые спички, следовало поберечь, чтобы их хватило на долгие месяцы и годы.

Зуга освободил Люка, самого проворного и худого из четверых, от всей поклажи, кроме горшочка с огнем, указал на тропинку, ведущую вдоль утеса, и подробно разъяснил, что он должен делать.

Все слушали с одобрением, даже сержант Черут под конец глубокомысленно кивнул:

— Моя старая мать перед тем, как выгнать меня из дома, говаривала: «Ян, помни, все дело в мозгах».

В устье лощины, там, где она переходит в лес мопане, выходили на поверхность оголенные скальные породы — черные валуны из магнетита, принявшие под воздействием солнца и выветривания причудливые формы. Они образовывали природный редут по грудь высотой, за его стенами, пригнувшись, мог укрыться человек. В ста шагах впереди лощину перекрывал плотный частокол серо-стальных кустов терновника, но перед ним земля была чистой, там поднималось лишь несколько низкорослых кустов-подростов мопане и куртинки жесткой засохшей меч-травы высотой по плечо.

Зуга отвел отряд под скальное укрытие, а сам залез на вершину, чтобы следить в подзорную трубу за продвижением почти обнаженного носильщика — Люк осторожно карабкался по гребню утеса. Через полчаса он забрался по склону так высоко, что Зуга потерял его из виду.

Прошел еще час, и в верховьях лощины в нагретый воздух поднялась тонкая струйка белого дыма. Под легким дуновением ветерка она изящно изогнулась, как страусовое перо.

Словно по волшебству, эту струйку окружило другое облако, живое, пестрящее сотнями черных крапинок, что вились и метались вокруг. До Зуги донеслись еле слышные крики потревоженных птиц, и в подзорную трубу он различил радужное бирюзово-сапфировое оперение голубых соек. Они, кувыркаясь, ловили насекомых, вспугнутых языками пламени. Пиршество с ними разделяли переливчато-черные кукушки-дронго с длинными раздвоенными хвостами; кружась в облаках дыма, они сверкали на солнце металлическим блеском.

Люк хорошо делал свое дело. Одна за другой в воздух взвивались все новые струйки дыма. Зуга удовлетворенно хмыкнул. Поднимаясь в воздух, струйки соединялись и перегораживали лощину от края до края. Теперь от одного утеса до другого тянулась сплошная дымовая стена, дым стал грязно-черным, заклубился, унося ввысь обрывки горящих листьев и веточек, а потом тяжело покатился в лощину.

Майор вспомнил снежную лавину в Гималаях: завораживающий медленный поток, набирая вес и скорость, катится вниз и, всасывая воздух из долины, поднимает собственный ураган.

Теперь стали видны языки пламени, лижущие терновник; он слышал треск, похожий на шепот далекой реки. Тревожный рев буйволов прокатился по магнетитовым утесам, словно сигнал боевого горна, и шепот пламени усилился до глухого трескучего гула.

Облака дыма застилали солнце, погрузив долину в сверхъестественный мрак, и Зуга почувствовал, что вместе с ярким утренним солнышком исчезает и его храбрость. Эта адская завеса клубящегося черного дыма, казалось, таила в себе вселенскую угрозу.

Из кустов жасмина выскочило стадо антилоп-куду, их вел великолепный самец с закрученными штопором рогами, лежащими параллельно спине. Увидев Зугу, стоящего на вершине скалы, он тревожно фыркнул и развернулся, уводя от верного выстрела своих большеухих перепуганных самок. Их белые пушистые хвосты мелькнули в роще мопане и исчезли.

Зуга занял слишком заметное положение. Он спустился и устроился поудобнее среди камней, проверил боек ударника «шарпса» и взвел большой курок.

Впереди языков пламени над верхушками кустарников вздымалось белое облако пыли, и к реву огня добавился новый звук — глухой гром, от которого дрожала земля под ногами.

— Они идут, — пробормотал Ян Черут, и его маленькие глаза сверкнули.

Из частокола терновника выскочил один буйвол. Это был старый бык с полуоблысевшими плечами и крупом. Его пыльную серую шкуру пересекали тысячи старых шрамов и испещряли проплешины от укусов кустарниковых клещей. Большие колоколообразные уши порвались и обтрепались, кончик одного из круто изогнутых рогов обломился. Он несся неуклюжим галопом, копыта взметали пыль, как взрывы пушечных ядер.

Скоро он промчится мимо скального редута в двадцати шагах от них. Зуга подпустил его на расстояние вдвое большее и вскинул «шарпс».

Майор целился в толстую кожную складку под горлом животного, чтобы попасть в сердце, повредить артерии и крупные кровеносные сосуды. Он не заметил ни отдачи, ни грохота выстрела, лишь следил за полетом свинцовой пули. Над серой шкурой взвилось облачко пыли, а удар был точно таким же, как щелчок ротанговой трости директора школы по его мальчишеской заднице, — резким и упругим.

Наткнувшись на пулю, буйвол не упал и не пошатнулся, вместо этого он развернулся и, казалось, стал вдвое выше — задрав к небу нос, он ринулся в атаку.

Зуга потянулся за вторым ружьем, но рука встретила пустоту. Марк, номер второй его расчета, в ужасе сверкнул белками глаз, пронзительно вскрикнул, отшвырнул слоновое ружье и огромными скачками помчался к роще мопане.

Буйвол заметил убегавшего носильщика, снова повернул и помчался за ним, прогрохотав копытами в трех метрах от майора. Размахивая незаряженным «шарпсом», Зуга в отчаянии кричал, что ему нужно еще одно ружье, но буйвол уже исчез в сером облачке пыли. Он настиг Марка, когда тот добежал до опушки рощи.

Огромная шишковатая голова опустилась, едва не ткнувшись мордой в землю, затем взметнулась вверх с усилием, от которого мускулы на толстой шее вздулись желваками. Марк оглянулся через плечо, на черном лице блеснули расширившиеся глаза, пот ручьями тек по обнаженной спине, розовел разинутый вкрике рот.

Бешено молотя руками и ногами, носильщик взлетел, как тряпичная кукла, брошенная расшалившимся ребенком, и исчез вгустой зеленой листве мопане. Буйвол, не сбавляя скорости, помчался дальше в лес, но Зуга больше ничего не видел: крик сержанта Черута заставил его обернуться.

— Hier kom hulle! — Они идут!

Земля перед ними задрожала, словно в судорогах землетрясения, из укрытия вырвалось основное стадо. Живой массой смело вытоптало кусты терновника и залило долину от края до края.

Позади них нависала плотная завеса пыли, оттуда и появлялись буйволы, бесконечной чередой, ряд за рядом, кивая в такт шагам огромными шишковатыми головами. Открытые пасти наполнились серебристой слюной. Ониревели от страха и ярости, грохот копыт заглушал гул пламени.

Мэтью и Джон, два носильщика Зуги, остались на своих местах. Один из них выхватил у негр разряженный «шарпс» и вложил в его руку толстое ложе слонового ружья.

После «шарпса» ружье показалось тяжелым и разбалансированным, прицельные приспособления — грубыми: мушка представляла собой тупой конус, прицел — глубокую V-образную прорезь.

Сплошная стена животных катилась на них с ужасающей скоростью. Буйволицы были темно-шоколадного цвета, у телят, скакавших по бокам, шкуры лоснились красновато-коричневым, а между зачаточными рожками курчавились рыжие хохолки. Стадо сбилось в такую плотную кучу, что трудно было представить, что животные смогут расступиться и обогнуть скалы. Самая высокая и мускулистая буйволица в переднем ряду шла прямо на майора.

На долю секунды он застыл, целясь ей пряма в грудь, потом выстрелил. Щелкнул пистон, выпустив крошечное облачко белого дыма, и через миг слоновое ружье с оглушительным грохотом выплюнуло сгусток порохового дыма и яркого пламени. Обрывки горящего пластыря взлетели над головами атакующих животных, и Зуге показалось, что одно из них лягнуло его в плечо. Он отшатнулся, отдача высоко вскинула ствол, но громадная туша словно налетела на невидимый барьер. Сто граммов закаленного в ртути свинца ударили ее в грудь и сбили с ног, превратив в катящийся клубок рогов и копыт.

— Том Харкнесс! Эта твоя! — крикнул Зуга, посвящая добычу памяти седобородого охотника, и схватил новое заряженное ружье.

Следом шел буйвол, громадный, черный, тонна разъяренного мяса. Он заметил человека и длинным прыжком попытался перескочить через камни и добраться до него. Он был так близко, что Зуга, казалось, вот-вот коснется его дулом ружья десятого калибра. Снова раздался грохот, вылетел огонь и дым, и в вихре осколков кости и брызг крови полголовы быка отлетело. Он осел на задние ноги, брыкая передними копытами, и рухнул на землю, подняв облако пыли.

Невероятно, но стадо разделилось, галопом обтекая с обеих сторон их скальное убежище. С громким ревом текла колышущаяся двойная река могучих мускулов. Ян Черут, охваченный охотничьей лихорадкой, визгливо потявкивал, ныряя за каменный барьер, чтобы перезарядить ружье. Он откусывал край бумажного патрона, и порох сыпался по его подбородку. Он выплевывал пулю в ружейное дуло и яростно заколачивал ее шомполом, а потом снова вскакивал, чтобы выстрелить в густую массу исполинских туш.

Все длилось не больше двух минут, но казалось, прошла целая вечность. Они, задыхаясь и хватая ртом воздух, стояли среди клубов пыли, а вокруг лежала дюжина огромных черных туш. Барабанный топот стада стих в лесу мопане, а на них с громким ревом надвигалась новая опасность.

Их лизнул первый язык огня. Зуга почуял резкий запах горелых волос. В тот же миг облако пыли внезапно рассеялось, и они несколько секунд вглядывались в картину, от которой отнимались ноги.

Жасминовые кусты не горели, они взрывались столбами пламени.

— Бегите! — крикнул Зуга. — Уходите отсюда!

Рукав его рубашки обуглился, воздух болезненно обжигал легкие. Они добежали до опушки леса мопане. Блестящие зеленые листья пожухли и пожелтели, их края закрутились от пекла. Перед ними заклубился черный дым, и Зуге почудилось, что высыхают его глазные яблоки. Он знал, что сейчас на них обрушились лишь жар и дым, доносимые ветром, но если огонь перескочит через пустошь, они обречены. Перед ним, как привидения, виднелись готтентоты и носильщики. Они пробирались вперед, но слабели и теряли направление.

Внезапно, поглотив их с головой, налетели клубы дыма. Пламя не могло перескочить через открытое пространство, и жар доносился лишь порывами. Густую мглу пронзили лучи солнца, и к ним проник глоток сладкого свежего воздуха. Они с жадностью вдохнули и сгрудились, не в силах произнести ни слова, лишь хлопая себя по тлеющей одежде. Лицо Зуги почернело и покрылось волдырями, он сотрясался в приступе кашля. Переведя дыхание, он хрипло прорычал:

— Мясо, наверно, хорошо прожарилось. — Он указал на туши буйволов.

В этот миг откуда-то сверху тяжело свалилось какое-то существо. Человек поднялся на ноги и с трудом захромал к ним. Зуга хрипло рассмеялся.

— Ты скор на ногу, — приветствовал он Марка-носильщика, и остальные весело подхватили насмешку.

— Когда ты летишь, орлам впору стыдиться, — хохотал Ян Черут.

— Тебе бы жить на верхушках деревьев, — смачно добавил Мэтью, — с твоими волосатыми собратьями.

К вечеру они разделали буйволиные туши на влажные красные ломти и развесили их на коптильных полках. Полки представляли собой скрещенные шесты; под ними разводили медленно дымящий костер из сырого дерева мопане.

Теперь мяса для каравана хватит на много недель.


Камачо Перейра не сомневался, что если просто идти вдоль склона, держась чуть ниже обрывистого края, то в конце концов он набредет на след каравана. Сотня человек, идущих колонной, протопчет тропу, которую не заметит разве что слепой.

Но с каждым днем уверенность его иссякала. Они шли сквозь удушающий зной, от которого дрожал воздух. Жара, казалось, накатывала с удвоенной силой, отражаясь от черных холмиков-копи и магнетитовых скал, сверкавших на солнце, как чешуя чудовищной рептилии.

Из отряда, выделенного ему единокровным братом Альфонсе, он уже потерял двоих. Один неосторожно наступил на что-то вроде кучи сухих листьев, а эта куча в мгновение ока превратилась в разъяренную габонскую гадюку метра в два длиной и толщиной с человеческое бедро. Ее спину украшал отталкивающе красивый ромбовидный узор, голова была размером с мужской кулак. Разинутый рот отливал нежно-розовым оттенком осетрины, оттуда торчали изогнутые зубы сантиметров в восемь длиной. Она впилась в обидчика и выпустила ему в кровь полчашки самого токсичного яда в Африке.

Разорвав змею на клочки залпами из винтовок, Камачо и его спутники поспорили, долго ли еще протянет жертва. Ставками служила предполагаемая добыча. Камачо, единственный обладатель часов, был назначен хронометристом. Все собрались вокруг умирающего. Одни призывали его прекратить бесполезную борьбу, другие хриплыми голосами умоляли продержаться подольше.

У него начались судороги, он изгибался дугой, глаза полезли на лоб, челюсти сжимались в дьявольской усмешке, он потерял контроль над мышцами мочеиспускательного канала. Камачо опустился на колени рядом, поднес к нему связку дымящихся листьев тамбути, чтобы вывести несчастного из шока, и проговорил:

— Еще десять минут — ради старого друга Мачито, продержись еще десять минут!

С той последней судорогой дыхание с ужасающим бульканьем вырвалось из горла умирающего. Когда его сердце перестало биться, Перейра встал и с отвращением пнул тело ногой.

— Он всегда был шакалом, пожиратель падали!

Они принялись сдирать с него вещи, представляющие хоть маломальскую ценность. Из складок тюрбана выпали пять монет, пять тяжелых золотых мухуров Ост-Индской компании.

Во всей этой шайке не было ни одного человека, который не продал бы охотно в рабство родную мать за один золотой мухур, не говоря уже о целых пяти.

Едва блеснуло золото, как все ножи с сардоническим железным смехом выскочили из ножен, и первый, кто попытался потянуться за сокровищем, откатился в сторону, стараясь запихнуть внутренности в аккуратный длинный разрез на животе.

— Пусть лежат! — заорал Камачо. — Не прикасаться, пока не бросим жребий!

Ни один из них не доверял другому, и, пока тянули жребий, все ножи оставались наготове. С завистливым ворчанием победителям позволили подойти по одному и взять свою добычу.

Человек с распоротым животом дальше идти не мог, при каждом шаге его внутренности вываливались наружу, и поэтому он был все равно что мертв. А мертвому, как известно, личные вещи не нужны. Ему оставили рубашку и брюки, все равно эти вещи были порваны и безнадежно запачканы, но стянули все остальное — так же только что они раздели другого бедолагу. Потом, отпуская непристойные шутки, прислонили к основанию ствола марулы, оставив рядом для компании обнаженную жертву змеиного укуса, и отправились дальше вдоль откоса.

Отряд отошел на сотню шагов; на Камачо вдруг нахлынуло сострадание. Много лет они сражались, шли и распутничали бок о бок с умиравшим. Он вернулся.

Тот встретил его измученной усмешкой, от которой потрескались запекшиеся губы. Камачо ответил своей обычной сияющей улыбкой и бросил ему на колени заряженный пистолет.

— Будет лучше, если ты пустишь его в дело прежде, чем ночью тебя найдут гиены, — сказал он.

— Ужасно хочется пить, — проскрежетал умирающий, и из глубокой трещины на нижней губе выступила бусинка крови, яркая, как императорский рубин. Он впился глазами в девятилитровую бутыль с водой, висевшую на бедре Перейры.

Камачо передвинул бутыль на поясе так, чтобы ее не было видно. Содержимое соблазнительно булькнуло.

— Постарайся об этом не думать, — посоветовал он.

Существовала грань, где кончалось сострадание и начиналась глупость. Кто знает, когда и где они в следующий раз найдут воду? В этой проклятой Богом пустыне вода была ценностью, и не следовало попусту переводить ее на того, кто все равно почти что мертв.

Камачо успокаивающе похлопал бывшего приятеля по плечу, одарил последней очаровательной улыбкой и вразвалочку зашагал прочь сквозь кусты терновника, тихо насвистывая и сдвинув набекрень фетровую шляпу.

— Камачито вернулся, чтобы посмотреть, не забыли ли мы чего, — приветствовал его одноглазый абиссинец, когда он поравнялся с колонной, и все расхохотались.

Настроение у них было отличное, бутыли с водой наполнены больше чем наполовину, а впереди, как призрачный болотный огонек, маячила перспектива богатой добычи.

Но передвигаться становилось все труднее и труднее. Камачо еще не доводилось ходить по такой пересеченной и изрытой местности. Приходилось карабкаться на скалистый склон, потом прорубаться вниз сквозь цепкие кусты терновника к следующему сухому речному руслу, и снова вверх.

Кроме того, вполне могло оказаться, что либо англичанин передумал и все-таки направился на север от Замбези, в таком случае они его упустили, либо — и от этой мысли у Камачо мороз продирал по коже — они пересекли след каравана рано утром или поздно вечером и в полутьме не смогли его разглядеть. Совершить такую ошибку было легко, каждый день они пересекали сотни звериных троп, а след могло затоптать стадо зверей или занес один из свирепых коротких смерчей, пыльных дьяволов, что опустошают долину в это время года.

В довершение всех несчастий Камачо его банда благородных воинов находилась на грани мятежа. Начались открытые разговоры о том, чтобы повернуть назад. Мол, нет никакого англичанина и каравана с сокровищами, а если и есть, он уже далеко и с каждым днем уходит все дальше. Они устали карабкаться вверх-вниз по гребням и оврагам, вода иссякла, и поддерживать дух предприятия стало нелегко. Зачинщики то и дело напоминали остальным, что в их отсутствие полагающаяся всем доля в прибылях каравана разлетится в пух и прах. Пятьдесят рабов в руках стоят больше, чем сто мифических англичан впереди. Находилось множество веских причин, чтобы вернуться.

Перейре, в свою очередь, возвращаться было незачем, его ждал разве что гнев единокровного брата. Кроме того, ему нужно было уладить одно дело, нет, даже два. Он надеялся, что они устроят так, чтобы англичанин с сестрой остались в живых, особенно женщина. Несмотря на жару и жажду, стоило ему вспомнить ее в мужских брюках, как в паху все наливалось тяжестью. Он с усилием вернулся к действительности и взглянул через плечо на расхристанную цепочку бандитов.

Надо будет убить одного из них, решил он несколько часов назад. Чертовы пожиратели падали, это единственный язык, который они понимают. Нужно дать им урок, чтобы держали носы выше и шагали веселей.

Он уже решил, кого изберет. Больше всех болтал и красноречивее всех ратовал за возвращение на побережье одноглазый абиссинец, слепой на левый глаз. Сложность заключалась в том, что работу нужно было сделать чисто. Впечатление на его людей произведет нож, а не ружье. Но абиссинец не позволял никому подходить к себе близко с незрячей стороны. Стараясь не выдать себя, Камачо несколько раз пытался подкрасться к нему слева, но всякий раз абиссинец поворачивал к нему голову с густой шевелюрой курчавых волос и ухмылялся, а из пустой глазницы по щеке текли слезы.

Камачо, однако, был человеком настойчивым и изобретательным. Португалец заметил, что едва он выходил из слепого пятна абиссинца, как тот расслаблялся и становился болтливым и высокомерным. Камачо еще дважды пытался подойти слева, и дважды абиссинец поворачивался и встречал его холодным неподвижным взглядом. Перейра вырабатывал у жертвы привычку, приучая к тому, что угроза может подступить только слева, и однажды утром, когда все остановились, Камачо демонстративно присел на корточки справа. Абиссинец ухмыльнулся и рукавом вытер горлышко почти пустой бутыли с водой.

— Все. Дальше я не пойду, — объявил одноглазый на довольно беглом португальском. — Клянусь святыми ранами Христовыми. — Он коснулся коптского золотого креста, висевшего у него на шее. — Шагу не ступлю. Я иду назад.

Обмахиваясь фетровой шляпой, Камачо пожал плечами и ответил на холодную ухмылку лучезарной улыбкой.

— Тогда выпьем за твой уход. — Свободной рукой он поднял свою бутыль с водой и слегка потряс. Влаги там было с чашку, не больше. Все инстинктивно уставились на бутыль. Вода означала жизнь, даже единственный глаз абиссинца впился в сосуд.

Бутыль выскользнула из пальцев вожака. Это произошло будто невзначай, она откатилась к ноге абиссинца, и чистая вода с бульканьем потекла на спеченную землю. Вскрикнув, абиссинец нагнулся и потянулся к бутыли правой рукой — рукой, державшей нож.

Никто не заметил, как шевельнулся Камачо. Свое оружие он держал в подкладке фетровой шляпы. Вдруг стальное лезвие мелькнуло позади правого уха абиссинца, и вот уже из его головы торчит лишь костяная рукоять. Абиссинец озадаченно поднял руку и потрогал рукоять ножа, мигнул единственным глазом, открыл рот, плотно его закрыл и рухнул лицом вниз прямо на бутыль с водой.

Камачо стоял над ним, сжимая в обеих руках пистолеты со взведенными курками.

— Кто еще хочет поклясться святыми ранами Христовыми? — улыбнулся он, сверкнув крупными белыми зубами. — Никто? Очень хорошо, тогда поклянусь я. Клянусь давно утраченной девственностью ваших сестер, которую они продавали сотни раз по эскудо за пучок. — Такое кощунство потрясло даже этих видавших виды людей. — Клянусь вашим вялым жалким мужским достоинством, которое я бы с удовольствием отстрелил. — Вдруг он запнулся на полуслове.

В тихом воздухе знойного утра прозвучал тихий хлопок, такой далекий и слабый, что в первый момент никто из них не распознал ведущейся ружейной стрельбы. Камачо первым пришел в себя и заткнул пистолеты за пояс. Они больше не нужны. Португалец побежал к гребню скалистого копи, на котором они сидели.

Далеко впереди в чистое голубое небо подымался столб сероватого дыма. При таком рельефе до него был день пути по страшному крутому краю обрыва.

Его солдаты, снова преданные и горящие боевым пылом, смеялись и радостно похлопывали друг друга по плечу. Жаль абиссинца, признал Камачо, он был хорошим бойцом, как и все его люди, и теперь, когда они нашли англичанина, его будет не хватать.

Камачо обхватил ладонями сигару, глубоко затянулся и прищурился: свет разгоравшегося дня слепил глаза. Солнце смыло с пейзажа все краски, лишь под камнями и деревьями лежали тени, темные, с резко очерченными краями.

Через узкую лощину очень медленно двигалась колонна людей. Вряд ли они делают больше двух километров в час, прикинул Перейра.

Он снял фетровую шляпу и осторожно выпустил туда дым. Дым не повис столбом в воздухе, привлекая внимание наблюдателя, а рассеялся в ничто.

Камачо не видел ничего странного в том, что готтентотский воин несет впереди колонны английский флаг. Даже в этом пустынном, Богом забытом уголке планеты, где серая пыль давно осела на высокие горы, а цепкий терновник обвил холмы, флаг обещал защиту, служил предупреждением для тех, кто может встать на их пути. В Африке все караваны шли под флагом.

Камачо снова затянулся черной сигарой и еще раз подивился, каким безошибочным оказался совет его брата Альфонсе. Сделать дело можно только ночью. Колонна растянулась больше чем на полтора километра, между группами носильщиков оставались большие промежутки — а с ним было всего восемнадцать человек. Если напасть среди бела дня, ему придется сосредоточить силы на готтентотских воинах, идущих впереди и позади каравана. Он ясно представил, что произойдет после первого выстрела. Сотня носильщиков бросит поклажу и разбежится по кустам, а когда схватка закончится, нести добычу будет некому.

Кроме того, ему обязательно нужно было дождаться, пока к каравану присоединится англичанин. Перейра догадывался, что Зуга Баллантайн отправился на разведку или на охоту и до наступления ночи вернется в колонну.

Женщина была там. Камачо увидел ее. Она ступила на бревно, лежащее поперек тропинки, мгновение балансировала на нем, длинноногая, в этих сводящих с ума брюках, а потом соскочила на землю. Камачо провел несколько приятных минут в эротических мечтаниях. У него двадцать дней не было женщины, и это придавало его похоти, не притупившейся от долгого жаркого пути, особую остроту.

Он сладко вздохнул и снова прищурился, задумавшись над более неотложной задачей. Альфонсе был прав, им придется ждать до ночи. Сегодня будет хорошая ночь для такого дела, луна должна взойти очень поздно, за час до полуночи.

Он дождется, пока вернется англичанин, пока весь лагерь ляжет спать, костры погасят, а готтентотские часовые задремлют. Потом, когда взойдет луна, а жизнь в лагере совсем замрет, он со своими людьми возьмется за дело.

Все его люди хорошо владели ножом, и совсем скоро им представится случай еще раз это доказать. Он сам засветло запомнит расположение часовых. Начать надо именно с тех, кто стоит на посту. Их будет трое или четверо, не больше, полагал Камачо. Затем они займутся спящими готтентотами — эти наиболее опасны. А потом настанет час возмездия.

Он сам войдет в палатку к женщине — при этой мысли Камачо поерзал и одернул рубаху. Жаль, что он не сможет в придачу заняться англичанином. На это дело он пошлет двоих лучших людей. Он мечтал о том, как вонзит между ягодицами англичанина длинный деревянный кол, а потом будет держать пари, долго ли он проживет, развлекая себя и спутников и одновременно мстя за прошлые унижения.

Потом он с неохотой, но благоразумно решил, что лучше не рисковать, особенно с таким противником. Лучше всего перерезать ему горло во сне. Вместо этого они могут поразвлечься с женщиной, твердо решил Камачо.

Единственное, о чем он жалел, так это о том, что пробудет с ней очень мало времени, всего несколько минут, а потом другие потребуют своего. Впрочем, ему хватит. Странное дело — жгучее желание терзает его долгие месяцы, а насытить его можно за считанные минуты, и после короткой разрядки наступает безразличие и отвращение. Философская мысль, заметил Камачо. Он в который раз поразился собственной мудрости и пониманию высоких материй. Он часто думал, что если бы научился читать и писать, то мог бы стать великим человеком, таким, как его отец, губернатор. В конце концов в его жилах течет кровь аристократов и донов, только чуть-чуть разбавленная.

Перейра вздохнул. Да, пяти минут хватит, а потом женщиной завладеют другие, а когда и они кончат, вот тогда и можно будет делать ставки в игре с длинным деревянным колом, и, разумеется, найдется куда более занятное местечко, чтобы его воткнуть. При этой мысли он хохотнул вслух и в последний раз затянулся сигарой. Сигара стала такой короткой, что красный огонек обжег пальцы. Он бросил окурок и раздавил его каблуком. Затем неслышно, как пантера, скользнул по склону и, крадучись, сделал широкий круг, чтобы обогнать медленно ползущий караван.


Зуга оставил носильщиков следить за коптильными полками, подкладывать в огонь влажные поленья и переворачивать красные ломти мяса, чтобы они коптились равномерно. Работа была утомительной, так как требовалось все время охранять полки от гиен и шакалов, от ворон и коршунов, вьющихся над лагерем, да к тому же пилить дрова и плести корзины из коры мопане, чтобы нести копченое мясо.

Когда Зуга отправился обратно, чтобы найти главный караван и привести его к месту буйволиной охоты, Ян Черут с радостью улизнул вместе с ним. Даже мухи цеце не могли испортить ему настроения. Уже неделю или больше они провели в «стране мух». Том Харкнесс называл этих докучливых насекомых «стражами Африки», и, действительно, из-за них обширные территории были недоступны для человека с его домашним скотом.

Мухи цеце явились одной из многих причин, по которым португальская колонизация ограничивалась узкой полосой прибрежных низменностей. За эту смертоносную преграду не могла проникнуть кавалерия, а тягловый скот не мог везти военные обозы дальше побережья.

Надоедливые насекомые также были причиной того, что Зуга не пытался везти припасы ни в повозках, ни на вьючных животных. С караваном не шло даже ни одной собаки, ибо только человек и дикие звери были невосприимчивы к ужасным последствиям укуса.

В некоторых районах «мушиного пояса» насекомых так мало, что они лишь слегка беспокоят, но в других кишат, как роящиеся пчелы, и терзают и преследуют людей даже в лунные ночи.

В этот день, возвращаясь, чтобы встретиться с колонной, Зуга и Ян Черут подверглись самому ужасному нападению мух — за все время путешествия по долине Замбези такого с ними не случалось ни разу. Мухи поднимались с земли, плотно облепляли ноги и роились на шее и между лопатками, так что охотникам приходилось то и дело по очереди заходить друг другу за спину и стряхивать насекомых свежесрезанным буйволиным хвостом.

«Мушиный пояс» кончился так же неожиданно, как начался, и, благословляя избавление от пытки, оба присели отдохнуть в тени. Через полчаса они услышали далекое пение и, ожидая, пока караван приблизится, курили и вели обрывочный разговор, как добрые друзья, которыми, в сущности, и стали.

Во время одной из долгих пауз Зуге показалось, что на дальнем склоне неглубокой лощины он заметил легкое движение. Наверно, стадо куду или бабуины, и тех и других в долине полным-полно, если не считать буйволов, эти звери были единственной дичью, на которую они охотились после выхода из Тете.

Приближающийся караван распугивает на пути всю живность, подумал Зуга, снял фуражку и принялся отгонять ею назойливое облако крошечных черных пчелок, вьющихся вокруг головы: их привлекала влага его глаз, губ и ноздрей. Движение в лесу на другой стороне лощины не повторилось. Что бы там ни было, оно перевалило через гребень. Зуга снова прислушался к словам Яна Черута.

— Дожди кончились всего шесть недель назад, — размышлял вслух Черут. — Лужи и реки на возвышенностях еще полны, не здесь, конечно, здесь земля высыхает слишком быстро. — Он указал на сухое каменистое русло внизу. — Поэтому стада разбегаются и идут древними путями. — Сержант объяснял, почему в этих местах нет слонов или, по крайней мере, почему они до сих пор не встречали слоновьих стад, и Зуга слушал внимательно: говорил знаток своего дела. — Они идут по старым слоновьим дорогам, те тянутся от плоскогорий мыса Доброй Надежды к далеким болотам Сёдд. — Он указал на север. — Но каждый год их все меньше, потому что мы, охотники, и другие люди вроде нас идут за стадами и загоняют их все дальше и дальше во внутренние земли.

Ян Черут замолчал, посасывая трубку, в ней громко булькнуло.

— Мой отец говорил, что убил последнего слона к югу от реки Улифантс — реки слонов, — когда был еще юношей. Он хвастал, что в тот день убил двенадцать слонов, он один, из своего старого ружья, заряжающегося с дула, слишком тяжелого, чтобы держать у плеча. Ему приходилось класть оружие на костыль из раздвоенной палки, который отец носил с собой. Двенадцать слонов за один день, всего один человек. Вот это подвиг. — Он снова булькнул трубкой и сплюнул желтую табачную жижу. — Но в те времена отец был больше известен как лгун, чем охотник. — Ян Черут хмыкнул и восхищенно покачал головой.

Зуга засмеялся, но вдруг встрепенулся и вскинул голову. Он прищурился: с того же самого места на противоположном склоне лощины в глаз ударил тонкий лучик отраженного солнечного света. То, что он видел, было еще там, и это не куду и не бабуин. Это человек, ибо такое отражение может дать только металл или стекло. Черут ничего не заметил и продолжал рассуждать:

— Когда я ходил с Корнуоллисом Гаррисом, мы нашли первого слона в Кашанских горах, в более чем полутора тысячах километров севернее того места, где отец убил целое стадо. А на всем том пути мы ничего не встретили — слонов выбили начисто. Теперь и в Кашанских горах нет слонов и к югу от Лимпопо тоже. Мой брат Стефан был там два года назад. Где мы добывали слоновую кость, там теперь буры пасут свои стада. Может быть, даже здесь, на возвышенностях, мы не найдем слонов, может быть, во всем мире не осталось ни одного слона.

Зуга слушал вполуха. Он думал о человеке, притаившемся в лощине. Может быть, это кто-то из каравана, например, отряд, посланный, чтобы нарубить дров для ночной стоянки, но все-таки еще рановато думать о ночлеге.

Пение носильщиков зазвучало громче. Походную песню вел один голос. Зуга узнал его. Это был высокий мужчина из племени ангони, обладавший хорошим тенором, поэт, он на ходу сочинял новые стихи и тут же дополнял и изменял их. Вскинув голову, Зуга сумел разобрать слова.

«Вы слышали, как кричит орел-рыболов над Малави?

Вы видели, как солнце на закате кровью красит снега Килиманджаро?»

За ним вступал хор, призрачные африканские голоса, такие красивые, такие волнующие:

«Кто поведет нас к этим чудесам, мой брат?

Мы оставим женщин плакать,

Пусть остынут их циновки для сна,

Если нас ведет сильный человек, мы пойдем за ним, мой брат».

Зуга улыбнулся, узнав свое имя:

«Бакела поведет нас, как отец ведет детей,

Бакела даст тебе хете бусин сам-сам,

Бакела накормит тебя жиром гиппопотама и мясом буйвола…»

Майор выбросил из головы отвлекающие мысли, сосредоточившись на человеке по ту сторону лощины. Здесь, в более чем полутораста километрах от ближайшего человеческого жилья, это наверняка кто-то из каравана — лесоруб, сборщик меда, дезертир, кто знает?

Зуга встал и потянулся, Ян Черут выбил трубку и тоже поднялся. Среди деревьев ниже по склону показалась голова колонны. Красно-бело-синее знамя то разворачивалось, лениво хлопая, то опять уныло обвисала.

Зуга снова взглянул на противоположный склон — казалось, там никого нет. Они быстро шли с самой зари, он устал, ступни болели так, словно он прошелся по горящим углям, а едва зажившая рана на бедре глухо ныла.

Он должен был подняться по тому склону и проверить, кто там, но склон был очень крутым и каменистым. Чтобы достичь гребня и вернуться, придется полчаса карабкаться. Они спустились вниз, навстречу каравану. Увидев Робин, с легкой игривой грацией шагавшую следом за знаменосцем, Зуга поднял шляпу и помахал ею над головой.


Сестра рванулась ему навстречу, смеясь от радости, как дитя. Его не было три дня.

Под отполированной стеной гладкой черной скалы, которой при разливах реки низвергался ревущий водопад, находилась излучина сухого русла, устланная чистым белым песком.

На берегу излучины, дотягиваясь корнями до воды, росли высокие мощные махагоновые деревья, а в песке под берегом копался когтями бабуин.

Робин и Зуга сели рядом на край сухого водопада, глядя на людей, которых Зуга послал искать воду.

— Дай Бог, чтобы воды было вдоволь. — Робин заинтересованно наблюдала за ними. — Я не принимала ванны со дня выхода из Тете.

Ее эмалированная сидячая ванна была самым громоздким предметом в снаряжении экспедиции.

— Я буду рад, если хватит на чайник чая, — рассеянно ответил Зуга. Он явно думал о чем-то другом.

— Тебя что-то беспокоит? — спросила она

— Я думал об одной долине в Кашмире.

— Там было похоже?

— Не просто похоже — точно так же.

Брат пожал плечами. Тогда он был молодым поручиком и вел авангард батальона. В той долине он что-то увидел впереди, точно так же, как сегодня. Какое-то незначительное, случайное движение, блик света, то ли от ружейного ствола, то ли от рога дикого козла. Тогда, как и сейчас, у него было слишком много хлопот, и он не смог пойти и проверить, что же это. Той ночью он потерял троих, их убили, когда они с боем прокладывали себе путь из долины. За ту битву он заработал благодарность от полковника, но людей-то не воскресить.

Он взглянул на заходящее солнце — до темноты оставался час. Зуга знал, что должен вскарабкаться на тот склон. Пока Робин озадаченно взирала на него, он поколебался еще несколько секунд и с сердитым возгласом устало поднялся. Ноги по-прежнему невыносимо болели, и он потер там, где пульсировала ножевая рана. Да, прогулка в лощину будет долгой.

По глубокому узкому оврагу Зуга незаметно вышел из лагеря. Отойдя подальше, он вскарабкался наверх и держался густых кустарников прямо над речным руслом, пока не наткнулся на преграду из деревьев, принесенных сюда рекой во время последнего сезона дождей и перегородивших сухое русло от берега до берега.

Прячась за этим укрытием, Зуга перебрался через русло и начал подниматься на дальний склон. Он шел очень осторожно, перебегая от дерева к дереву и внимательно прислушиваясь и всматриваясь перед каждой пробежкой.

Потянуло легким прохладным ветерком. Вечерний бриз, дувший с откоса, осушил пот на шее и сделал тяжелый подъем мало-мальски переносимым. Похоже, другой награды он не получит. На твердой каменистой почве не оставалось следов, и вокруг не было признаков жизни, ни животных, ни человека. Все идет к тому, что Зуга сполна расплатится за свою лень. Он ждал слишком долго.

Еще до того, как он вернется в лагерь, наступит полная темнота, луна встанет поздно, а, спускаясь по такой местности в кромешной тьме, он рисковал сломать ногу.

Майор повернулся, намереваясь идти обратно. Вдруг он учуял знакомый запах, а уж потом заметил источник. Волосы у него на голове зашевелились, живот сжался, хотя пахло обычным табаком. Он нагнулся и подобрал коричневый, смятый в лепешку окурок. Последнюю свою сигару он выкурил два дня назад, и, возможно, поэтому его нос стал таким чувствительным.

Сигару выкурили почти до конца и раздавили так, что она напоминала обрывок древесной коры. Если бы не запах, он не обратил бы на находку внимания. Зуга раскрошил окурок между пальцами — изжеванный комочек был еще влажным от слюны. Он понюхал пальцы. Запах этого сорта португальского ароматизированного табака был ему хорошо знаком.


Камачо оставил пятнадцать человек далеко за гребнем, в нагромождении скал, похожем на разрушенный замок; их пещеры и навесы давали тень и укрытие. Он знал, что они лягут спать, и завидовал им. У него самого слипались глаза. Португалец лежал на животе, схоронившись на другой стороне гребня, и наблюдал, как караван разбивает лагерь.

С собой он взял лишь двоих, они помогут ему запомнить расположение часовых и изгороди, сторожевых костров и палаток. Они смогут провести в лагерь всех остальных, даже в полной темноте, до восхода луны, если в этом возникнет необходимость. Камачо надеялся, что не возникнет. В темноте можно ошибиться, а для провала им хватит одного выстрела или крика. Нет, надо дождаться луны, решил он.

Англичанин вернулся в лагерь незадолго до того, как караван остановился. С ним был готтентот. Оба спотыкались на каждом шагу, как люди, совершившие долгий трудный поход. Отлично, Баллантайн будет спать беспробудно, может быть, уже спит, так как Камачо за последний час не видел его ни разу. Он, наверно, расположился за палаткой женщины. Португалец видел, как служанка принесла ей ведро горячей воды, от которой шел пар.

Камачо и его люди заметили, что сержант-готтентот поставил всего двоих часовых. Наверно, англичанин чувствует себя в безопасности, раз поставил всего двух часовых следить за львами. К полуночи они оба крепко уснут. И больше не проснутся. Он своей рукой зарежет одного из них. Перейра улыбнулся в предвкушении. А к другому пошлет одного из своих людей с хорошим ножом.

Остальные готтентоты соорудили свой обычный односкатный навес и на скорую руку покрыли его листьями. Дождя быть не может, в это время года, да еще при таком безоблачном голубом небе дождей не бывает. От навеса до палаток две сотни шагов, до них не донесется ни стон, ни всхлип. Отлично, кивнул Камачо. Дела шли лучше некуда.

Как всегда, две палатки поставили рядом, почти бок о бок. Галантный англичанин охраняет женщину, опять улыбнулся Камачо. В паху снова вздыбилось, и дремота чудесным образом развеялась. Ему захотелось, чтобы ночь поскорее кончилась, он ждал так долго.

С театральной африканской внезапностью опустилась ночь. За несколько минут долина наполнилась тенями, закат напоследок залил ее абрикосовым и золотым заревом, и все погрузилось в темноту.

Еще час португалец следил, как на фоне лагерных костров то тут, то там вырисовываются темные силуэты. Однажды до гребня донеслась тихая нежная песня, долетали и другие звуки из лагеря — лязг ведра, стук полена, брошенного в костер, сонное бормотание. Все это означало, что обычный распорядок не изменился, там никто ни о чем не подозревает.

Стихли голоса, погасли костры. Тишину нарушали лишь плаксивые стенания шакала.

Созвездия медленно кружились по небу, отмечая ход часов, и внезапно поблекли, заглушённые ярким сиянием восходящей луны.

— Сходи за остальными, — велел Камачо ближайшему соседу и, с трудом поднявшись на ноги, потянулся, как кошка, разминая затекшие мышцы.

Люди тихо подошли и сгрудились вокруг предводителя, выслушивая последние указания. Закончив шептать, он обвел всех взглядом. В ярком лунном свете их лица приобрели бледно-зеленый оттенок, как у свежевыкопанных трупов. Выслушав его, они кивнули и пошли следом вниз по склону молчаливо, точно стая волков. Дойдя до сухого русла на дне долины, они разделились на заранее условленные группы.

Камачо пошел в лагерь по свежевытоптанной тропе. В правой руке он держал нож, в левой — ружье; его ноги еле слышно шелестели по низкорослой сухой траве. Впереди, под раскидистыми ветвями дерева мукуси, на том самом месте, куда часового поставили шесть часов назад, португалец различил его силуэт. Человек спал, по-собачьи свернувшись на твердой земле. Камачо удовлетворенно кивнул и подкрался ближе. Часовой спал, натянув одеяло на голову. И его донимают москиты, ухмыльнулся Камачо и опустился на колени.

Свободной рукой он осторожно нащупал под одеялом голову воина и замер. Удивленно хмыкнув, он откинул одеяло. Его свернули вокруг торчащих корней мукуси, чтобы получилось похоже на спящего человека. Португалец выругался тихо, но горячо.

Неудачное время выбрал часовой, чтобы улизнуть со своего поста. Он, наверно, вернулся под односкатный навес и сладко храпит на циновке из сухой травы. Они возьмут его вместе с остальными, когда займутся навесом. Камачо пошел вверх по склону дальше в лагерь. В лунном свете брезент палаток отливал призрачным серебром, разжигая его похоть. Камачо перекинул ружейный ремень через плечо и поспешил к левой палатке. Вдруг он остановился: из тени появилась темная фигура. Правая рука с ножом инстинктивно поднялась, но он узнал одного из своих людей, того, которого послал перерезать глотку англичанину.

Тот отрывисто кивнул, до сих пор все шло хорошо. Они вместе двинулись дальше и разделились только вблизи двух палаток. Камачо не собирался проникать в палатку через вход, закрытый откидным полотнищем, — вход наверняка крепко зашнурован, а если внутри приготовлены сюрпризы, они должны поджидать его именно в этом месте. Он обогнул палатку и нагнулся у одного из прикрытых вуалью вентиляционных отверстий. Он просунул в него лезвие ножа и одним рывком дернул вверх. Брезент оказался плотным, но лезвие было заточено со знанием дела, и боковая стенка с тихим свистом распалась надвое.

Камачо шагнул внутрь и, пока глаза привыкали к полной темноте, с довольной ухмылкой расстегнул брюки. Он различил узкую складную койку и небольшой белый шатер москитной сетки. Он медленно двинулся вперед, стараясь не споткнуться о ящики с медикаментами, расставленные вокруг койки.

Португалец подошел ближе, яростным рывком сорвал муслиновую сетку и во весь рост растянулся на койке, нашаривая голову женщины, чтобы заглушить ее крики. Свободный конец пояса хлестнул его по животу, брюки сползли на бедра.

В тот же миг он оцепенел от ужаса, поняв, что койка пуста. Перейра принялся лихорадочно ощупывать ее, сантиметр за сантиметром, потом вскочил на ноги и свободной рукой натянул брюки. Он был растерян, сбит с толку, и мысли, одна другой безумнее, проносились у него в голове. Может быть, женщина встала с койки по естественной надобности, но тогда почему так тщательно зашнурован вход? Или она услышала его и спряталась за ящиками, вооружившись скальпелем? Он в панике обернулся, взмахнув ножом, но в палатке никого не было.

Вдруг его словно громом поразила догадка: отсутствие часового на посту, отсутствие доктора в палатке — такое совпадение не случайно. Он глубоко встревожился. Что-то происходит, а что — он не понимал. Камачо рванулся к прорехе в брезенте, по пути споткнулся о ящик и растянулся, но снова поднялся, проворный, как кошка. Он выскочил наружу, застегивая пояс, остановился и стал в безумии озираться по сторонам, потом снял с плеча ружье и еле удержался, чтобы не окликнуть своих людей вслух.

Главарь подбежал к палатке англичанина в тот самый миг, когда его напарник, размахивая ножом, выскочил через темный разрез в брезенте. Даже в лунном свете было видно, что он бледен и напуган. Увидев главаря, он завопил и бешено кинулся к нему с серебристым ножом в руке.

— Тише, болван, — рявкнул на него португалец.

— Он ушел, — выдохнул напарник, вытягивая шею и вглядываясь в глубокие тени, отбрасываемые деревьями. — Их нет. Все ушли.

— Идем! — рявкнул Камачо и повел его к односкатному навесу воинов.

Не успев дойти до него, они повстречали товарищей — те бежали к ним, сбившись в кучу.

— Мачито! — позвал чей-то тревожный голос.

— Заткни пасть! — прорычал Камачо, но человек не мог остановиться.

— Тут никого нет, они ушли.

— Их забрал дьявол.

— Никого нет.

Всех охватил трепет суеверного ужаса, темнота и безмолвный пустой лагерь обратили их в трусов. Камачо впервые в жизни обнаружил, что не знает, какой приказ отдать, что делать. Люди беспомощно столпились вокруг него, казалось, им легче, когда рядом ощущается локоть товарища, они вертели ружья в руках и передергивали затворы, тревожно вглядываясь в темноту.

— Что нам делать? — послышался вопрос, которого Камачо боялся больше всего.

Кто-то подкинул бревно в бивуачный костер, тлеющий посреди лагеря.

— Не надо, — неуверенно приказал Камачо, но все инстинктивно потянулись к теплу и утешению оранжевых языков пламени, что взметались ввысь, как из пасти огнедышащего дракона.

Они повернулись к огню спиной, образовав полукруг, и глядели в темноту, которая по контрасту с огнем сразу стала непроницаемо черной.

Смерть налетела из темноты. Ни один шорох не предупредил бандитов, только обрушились внезапные громовые раскаты и вспышки пламени, надвинулся длинный строй ружейных стволов, изрыгающих смертоносное пламя, а потом — хлопающие звуки, словно мальчишка бросил горсть мраморных шариков в грязную лужу.

Тяжелые шарики свинца сразу опрокинули людей, столпившихся у костра, и они, крича, бросились врассыпную.

Один из них отскочил назад и на бегу вдруг согнулся пополам — пуля попала ему в живот. Он споткнулся о горящее бревно и рухнул в пылающий костер. Его волосы и борода вспыхнули, как сноп сосновых иголок, и отчаянный вопль достиг верхушек деревьев.

Камачо вскинул ружье, слепо целясь в темноту, откуда доносился голос англичанина, отдававшего команды на ведение массированного залпового огня.

— Первое отделение. Заряжай. Второе отделение Три шага вперед. Круговым залпом…

Перейра понял, что опустошительный залп тесно сдвинутых ружей, который только что смел их, вот-вот повторится. Немало жарких деньков выпало на его долю, не раз он с презрительной усмешкой наблюдал, как англичанин командует двойным строем своих кукол в красных мундирах. По команде передний ряд прицеливается и стреляет, потом второй ряд дружно делает три шага вперед, занимая просветы в первом ряду, и, в свою очередь, прицеливается и стреляет. Те же перестроения, только в десять тысяч раз масштабнее, отбросили атаку французской кавалерии в битве при Катр-Бра, а теперь они наполнили Камачо неописуемым ужасом. Он выстрелил в темноту, туда, где раздавался холодный, педантичный голос англичанина. Выстрел раздался в тот самый миг, когда один из его людей, сбитый с ног при первом залпе, но раненный легко, с трудом поднялся на ноги прямо перед дулом ружья Камачо. Пуля Камачо с расстояния в полметра попала ему прямо между лопаток. Горящий порох опалил рубашку, и она вспыхнула мелкими красными искрами. Человек вытянулся во весь рост лицом вниз, и струя его крови загасила тлеющие искры.

—Идиот! — взвыл Камачо и пустился бежать.

У него за спиной голос англичанина скомандовал: «Пли!»

Перейра бросился лицом вниз на твердую землю и взвыл еще раз: его руки и колени погрузились в горячий пепел бивуачного костра, штаны обуглились, а кожа вздулась пузырями.

Второй залп просвистел у него над головой, и, вскрикнув, упали еще несколько человек. Португалец вскочил на ноги и бросился бежать что было сил. Он потерял и нож, и ружье.

— Первое отделение, три шага вперед, круговым залпом пли!

Вдруг ночь наполнилась криками и бегущими фигурами — это носильщики высыпали из своих шалашей. В их беге не было цели, не было единого направления. Они мчались сломя голову, как Камачо, их гнали ружейный огонь и собственный ужас. Поодиночке и небольшими кучками они рассыпались по окрестным кустам.

Прежде чем раздалась команда к следующему залпу, Камачо нырнул за гору тюков, сложенных у палатки англичанина и покрытых непромокаемым брезентом.

От боли в обожженных руках и коленях, а еще больше от унижения Камачо тихо всхлипывал. Надо же было так по-дурацки попасться в ловушку майора!

Постепенно его ужас сменился жгучей, злобной ненавистью. Из темноты, пошатываясь, вышло несколько перепуганных носильщиков. Португалец выхватил из-за пояса один из пистолетов и застрелил идущего впереди, затем подскочил в воздух, завывая, как обезумевшее привидение. Носильщики бросились бежать — он знал, теперь они пробегут по нехоженой пустоши много километров и не остановятся, пока не упадут в изнеможении, а там до них скоро доберутся львы и гиены. Он ощутил минутное горькое удовлетворение и огляделся по сторонам, ища, чем бы еще навредить.

Его взгляд упал на груду припасов, за которой он спрятался, и на гаснущий костер перед пустой палаткой англичанина. Он выхватил из костра тлеющую ветку, раздул пламя и швырнул полыхающий факел в высокий, накрытый брезентом штабель запасов и снаряжения экспедиции. Темноту разорвал еще один залп, потом раздался голос англичанина:

— Стрелкам построиться в цепь и взять их в штыки!

Камачо бросился в сухое русло реки и ощупью побрел к другому берегу по хрустящему, как сахар, песку. Там он забился в густой прибрежный кустарник.

В условленном месте сбора на гребне его уже ждали три человека. Двое из них потеряли свои ружья, все тряслись, вспотели и задыхались не меньше, чем сам Перейра.

Пока они переводили дыхание и обретали дар речи, пришли еще двое. Один был тяжело ранен, ружейная пуля раздробила ему плечо.

— Больше никто не придет, — выдохнул он. — Эти желтые обезьяны подняли их на штыки, когда они переходили реку.

— С минуты на минуту они будут здесь. — Камачо вскочил на ноги и посмотрел вниз, в долину. С мрачным удовлетворением он заметил, что груда припасов ярко полыхает, а полдюжины темных фигурок мечутся вокруг, безуспешно пытаясь сбить пламя. Но наслаждаться этим зрелищем он мог лишь несколько секунд: внизу на склоне послышались слабые, но воинственные крики готтентотов и грохот ружейных выстрелов.

— Помогите! — кричал раненый. — Не оставляйте меня, друзья мои, дайте руку, — молил он, пытаясь подняться на ноги, но слова его уносились в пустоту.

Шорох шагов на дальнем склоне гребня постепенно стих, колени его подкосились, и он опустился на каменистую землю, обливаясь холодным потом от боли и ужаса. Страдания несчастного оборвались лишь тогда, когда один из готтентотов вонзил штык бандиту в грудь, и его конец вышел наружу между лопатками.


Майор, злой, как черт, расхаживал по лагерю, залитому ярким утренним солнцем. Его лицо и руки почернели от сажи, глаза, разъеденные дымом пожара, покраснели и слезились, борода обуглилась, ресницы наполовину обгорели, пока он сражался с пламенем. Большая часть запасов и снаряжения сгорела, так как огонь перекинулся на палатки и крытые листвой навесы. Зуга остановился и посмотрел на обгорелые клочки брезента — все, что осталось от палаток. Когда начнутся дожди, им придется плохо, но это не самое тяжкое испытание.

Он попытался составить мысленный список самых тяжелых потерь. Прежде всего из сотни носильщиков осталось всего сорок шесть. Конечно, он мог надеяться, что часть поклажи понесут Ян Черут и его готтентоты. В этот час они прочесывали окрестные лощины и холмы в поисках разбежавшихся носильщиков. До него доносился рев труб из рога антилопы-куду, которым созывали беглецов. Однако многие из них предпочтут долгий и опасный поход обратно в Тете, лишь бы снова не стать жертвой ночного нападения. Другие заблудятся после панического бегства в темноте, погибнут от клыков диких зверей или от жажды. Полдюжины погибло от шальных пуль или от ружей убегавших бандитов, которые намеренно стреляли в толпу невооруженных носильщиков. Еще четверо были ранены так тяжело, что вряд ли доживут до вечера.

Эта потеря была самой серьезной — без носильщиков они беспомощны. Все, что осталось от тщательно подобранного снаряжения и товаров для обмена, стало теперь совершенно бесполезно, ибо некому было эти вещи нести. С таким же успехом они могли бы оставить все припасы в Лондоне или выбросить за борт «Гурона».

Если говорить о снаряжении, то подсчет потерь займет долгие часы. Требовалось выяснить, что же сгорело, а что удалось спасти из вонючей тлеющей груды тряпок и брезента, подобрать в грязной мешанине, раскиданной по склону холма. Сцена ярко напомнила майору поле битвы: такие картины он видел много раз. Вид бессмысленных разрушений, как и раньше, оскорбил его чувства.

Немногие оставшиеся в живых носильщики уже взялись за работу. Они разбрелись по полю, как цепочка сборщиков урожая, и тщательно выбирали из пепла и пыли все, что представляло хоть мало-мальскую ценность. С ними была и крошка Юба, она искала медикаменты Робин, книги и инструменты.

Под раскидистыми ветвями дерева мукуси в центре лагеря Робин организовала что-то вроде клиники скорой помощи. Зуга остановился, чтобы взглянуть на раненых, ожидавших помощи Робин, на мертвые тела, аккуратно разложенные на земле и накрытые одеялами или обугленными кусками грязного брезента, и снова разозлился на себя.

Хотя что еще ему оставалось делать…

Если бы он превратил лагерь в вооруженную крепость, это означало бы долгую изнурительную осаду. Волки Камачо рыскали бы вокруг лагеря, отстреливали их по одному и изматывали, дожидаясь своего часа.

Нет, он был прав, когда устроил засаду и покончил с ними одним ударом. По крайней мере теперь он мог быть уверен, что португальцы во весь опор мчатся к побережью. Но цена за это была чересчур высока, и Зуга злился.

Экспедиция, так хорошо задуманная и так обильно снаряженная, закончилась катастрофой, не успев достичь ни одной из своих целей. Потерять снаряжение и носильщиков — тяжелый удар, но не эта мысль горьким огнем сжигала молодого Баллантайна. Он остановился у ограды разоренного лагеря и с тоской поднял глаза к высоким обрывистым скалам южного склона долины. Его терзала мысль о том, что придется отказаться от экспедиции, еще не начав ее, когда цель близка, так близка пятьдесят, сто, нет более полутора сотен километров отделяют его от границ империи Мономотапа. Позади, в ста шестидесяти километрах к северу, лежала грязная деревенька Тете и широкая река, по которой начнется его долгое бесславное возвращение в Англию, затем обратно в безвестность, на невысокую должность в третьеразрядном полку, в размеренную нудную жизнь индийского военного городка. Только сейчас, встав перед необходимостью вернуться в былую действительность, Зуга понял, сколь глубоко ее ненавидел и презирал, понял, что его желание сбежать от нее в немалой степени повинно в том, что он оказался в этой нехоженой глуши. Как заключенный, которому дали вкусить один день желанной свободы, он терзался неизбежностью возвращения обратно в клетку. Боль теснила грудь, и майор глубоко вздохнул, чтобы сдержать ее.

Он отвернулся от панорамы иззубренных пиков и суровых черных утесов на юге и медленно пошел туда, где в тени дерева мукуси работала его сестра. Робин побледнела, от усталости и напряжения под глазами залегли темные круги. Блузка была запачкана кровью пациентов, на лбу блестели крупные капли пота.

Она принялась за работу еще затемно, при свете фонаря, а уже близился полдень.

Робин устало взглянула на подошедшего Зугу.

— Мы не сможем идти дальше, — тихо сказал он.

Сестра с минуту смотрела на него, не меняясь в лице, потом опустила глаза и снова принялась смазывать обожженную ногу одного из носильщиков целебной мазью. В первую очередь доктор занялась самыми тяжелыми, а теперь заканчивала обработку ожогов и ссадин.

— Мы потеряли слишком много жизненно важного снаряжения, — пояснил Зуга. — Запасы, необходимые, чтобы выжить. — На этот раз Робин не подняла взгляд. — И у нас не хватит носильщиков, чтобы нести то, что осталось.

Робин сосредоточенно перевязывала обожженную ногу.

— Папа пересек Африку с четырьмя носильщиками, — мягко заметила она.

— Папа был мужчиной, — резонно заметил Зуга.

Робин застыла, глаза ее сузились, не предвещая ничего хорошего, но Зуга ничего не заметил.

— Женщина не может жить и путешествовать без благ цивилизации, — серьезно продолжал он. — Поэтому я отправлю тебя обратно в Тете. Проводят тебя сержант Черут и пять готтентотов. После того как доберешься до Тете, никаких трудностей быть не должно. Я отдам тебе все наличные деньги, какие остались. Ста фунтов стерлингов хватит, чтобы спуститься по реке до Келимане и добраться до Кейптауна на торговом корабле. Там ты сможешь снять со счета деньги, которые я положил в банк в Кейптауне, и заплатить за проезд на почтовом судне.

Она посмотрела на него.

— А ты? — спросила Робин.

Он до сих пор не принял решения.

— Важнее то, что будет с тобой, — мрачно сказал Зуга и в тот же миг понял, как должен поступить. — Тебе придется вернуться, а я пойду дальше один.

— Чтобы все донести, у Яна Черута с пятью проклятыми готтентотами сил не хватит, — ответила она, и о ее решимости можно было судить по сорвавшемуся богохульству.

— Будь разумной, сестренка.

— А зачем мне отправляться в путь прямо сейчас? — елейным голосом спросила она.

Зуга раскрыл рот, чтобы сердито огрызнуться, потом медленно закрыл и уставился на нее. Ее губы вытянулись в тонкую суровую линию, и широкие, почти мужские челюсти упрямо сжались.

— Не желаю спорить, — сказал он.

— Отлично, — кивнула Робин. — Так ты не потеряешь ни секунды своего драгоценного времени.

— Ты знаешь, на что себя обрекаешь? — тихо спросил брат.

— Не хуже, чем ты, — ответила Робин.

— У нас не будет товаров, чтобы заплатить за проход через племенные земли. — Она кивнула. — Это значит, что, если кто-нибудь попытается нас остановить, нам придется с боем прокладывать себе путь.

Зуга увидел, что в ее глазах мелькнула тень, но решимость сестры не поколебалась.

— Не будет палаток, чтобы укрыться от непогоды, не будет консервов, не будет ни сахара, ни чая. — Он знал, что это означает для нее. — Мы будем жить тем, что дает земля, тем, что сможем найти, убить или нести, и обходиться без всего остального. Не будет ничего, кроме пороха и пуль.

— Ты сделаешь глупость, если оставишь хинин, — тихо сказала она, и Зуга заколебался.

— Необходимый минимум лекарств, — согласился он, — и помни, это продлится не неделю и не месяц.

— С тем, что у нас осталось, мы, пожалуй, сможем идти быстрее, — тихо ответила Робин, вставая и отряхивая брюки.

Они хорошо распределили, что взять с собой, а что оставить, думал Зуга, переписывая и взвешивая новые тюки.

Вместо сахара он положил бумагу и письменные принадлежности. Вместо запасных сапог взял навигационные приборы, потому что на обувь, можно было поставить новые подошвы из сыромятной кожи буйвола. Хинин и другие лекарства, а также хирургические инструменты Робин вытеснили часть запасной одежды и одеял. Зуга отказался от бус и тканей, тщательно упаковав порох и пули, но сестра взяла с собой несколько хете бус.

Медленно росла гора оставленного снаряжения — ящики с банками джема, мешки с сахаром, консервы, сетки от насекомых, складные походные стулья и кровати, кастрюли, эмалированная ванна Робин и расписанный цветами ночной горшок, товары для обмена, материя меркани и бусы, ручные зеркала и дешевые ножи. Когда сортировка была закончена, Зуга в знак решимости и бесповоротности поджег груду оставленных товаров. Однако они смотрели на горящие вещи не без трепета.

Зуга пошел лишь на две маленькие уступки: взял с собой одну коробку цейлонского чая, потому что, как заметила Робин, ни один англичанин не отправится исследовать неведомые земли без этого изумительного напитка, и запечатанный жестяной ящик, в котором лежал его парадный мундир, так как от впечатления, какое он произведет на первобытных африканских властителей, порой могла зависеть их жизнь. В остальном они отказались от всего, кроме предметов первой необходимости.

Главными из этих предметов были боеприпасы: мешки первосортного черного пороха от «Кертис энд Мей», бруски мягкого свинца, формы для отливки пуль, колба с живым серебром для отверждения пуль и ящики с медными пистонами. Из оставшихся сорока шести носильщиков тридцать несли порох и боеприпасы.

Воины Яна Черута пришли в ужас, когда им сообщили, что отныне в своих полевых рюкзаках они будут нести не по пятьдесят, а по двести патронов к «энфилдам».

— Мы солдаты, а не носильщики, — высокомерно заявил капрал. Черут вразумил капрала металлическими ножнами длинного штыка, и Робин пришлось перевязывать неглубокие раны на его голове.

— Теперь они понимают, что должны нести лишние боеприпасы, майор, — бодро отрапортовал Ян Черут.

Да, интересно будет узнать, сколько лишнего жира смогут они сбросить, размышлял Зуга, глядя на короткую, хорошо управляемую колонну. От головы до хвоста в ней было меньше ста пятидесяти метров, и скорость ее движения чуть ли не удвоилась. Основная колонна почти сравнялась в скорости с разведывательным отрядом Зуги — за первый день они отстали всего на пару километров.

В тот первый день они еще до полудня дошли до места буйволиной охоты и нашли там нечто большее, чем корзины с копченым мясом. Навстречу им из леса выбежал главный оруженосец майора, Мэтью; он был так взволнован, что едва мог говорить.

— Отец всех слонов, — невнятно бормотал он, трясясь, как в лихорадке, — дед отца всех слонов!

Ян Черут присел на корточки возле следа и усмехнулся, как гном после удачного колдовства. Его раскосые глаза почти исчезли, затерявшись в паутине морщинок и складок желтой кожи.

— Удача наконец нашла нас, — торжествовал он. — Это слон, о котором слагают песни.

Готтентот вытащил из оттопыренного кармана моток бечевки и измерил окружность отпечатка огромной ноги. След достигал больше полутора метров, чуть ли не метр восемьдесят в окружности.

— Удвой это и получишь его рост в плечах, — пояснил Черут. — Вот это слон!

Мэтью наконец сумел унять свое возбуждение и объяснил, что он проснулся сегодня на заре, в сером неверном свете, и увидел стадо, проходившее мимо лагеря в полной тишине. Три огромные серые тени, похожие на призраки, вышли из леса и исчезли в почерневшей выжженной лощине, где недавно полыхал пожар. Они ушли так быстро, словно их и не существовало, но их следы отчетливо отпечатались в мягком пепле пожарища.

— Там был один слон, больше и выше остальных, клыки его длиной с копье и такие тяжелые, что он низко опустил голову и двигался как древний старик.

Даже в одуряющей жаре выжженной долины, где, казалось, почерневшая земля сохранила жар пламени, Зугу от волнения пробрала дрожь. Ян Черут, неправильно истолковав его жест, глубокомысленно усмехнулся:

— Мой отец говаривал, что даже храбрый человек, охотясь на слонов, пугается трижды: первый раз — когда видит след, второй раз — когда слышит голос, и третий раз — когда видит зверя, огромного и черного, как магнетитовый холм.

Молодой Баллантайн не дал себе труда опровергнуть обвинение, он взглядом прослеживал направление следа.

Три громадных животных ушли по долине вверх, направляясь прямо к непроходимым скалам у гребня склона.

— Мы пойдем за ними, — тихо сказал он.

— Разумеется, — кивнул Ян Черут. — За этим мы сюда и пришли.

След вел их вверх по воронке узкой долины, по холодному серому пеплу, мимо голых почерневших ветвей сожженных кустарников жасмина.

Впереди шел сержант. Вместо полинялого мундира он надел короткую кожаную куртку без рукавов с кармашками на груди для патронов к «энфилду». Зуга шел следом, неся «шарпс» с пятьюдесятью патронами и девятилитровую бутыль с водой. В строгом порядке старшинства за ним шли оруженосцы, каждый нес одеяла и бутыли с водой, мешок с провизией, пороховницу и патронную сумку и, разумеется, большое гладкоствольное слоновое ружье.

Майору не терпелось посмотреть, каков Ян Черут в деле. Он часто хвастал, что хорошо охотится на слонов, но Зуге хотелось видеть, так ли он ловко может идти по следу, как рассказывает об этом у лагерного костра. Первая возможность проверить его представилась очень скоро — долина прижималась к невысокому, но непреодолимому утесу, и похоже, огромные животные, которых они преследовали, внезапно отрастили себе крылья и взлетели над землей.

— Погодите, — сказал Черут и быстро прошелся вдоль подножия утеса. Через минуту он тихо свистнул, и Зуга подошел к нему.

На темной поверхности магнетитового валуна виднелось пятно серого пепла, еще одно было над ним, и след, казалось, вел прямо вверх по отвесному склону скалы.

Маленький готтентот вскарабкался на каменистую осыпь у подножия утеса и вдруг исчез из виду. Зуга перекинул ружье через плечо и последовал за ним. Монолитный магнетитовый утес потрескался, образовав гигантскую лестницу — каждая ступенька по пояс высотой, так что, карабкаясь вверх, ему приходилось помогать себе руками.

Даже слонам приходилось тянуться, поднимаясь на задние ноги, как он однажды видел в цирке, потому что слоны не умеют прыгать. Чтобы поднять свои громоздкие туши, им приходится опираться о землю двумя ногами.

Зуга добрался до места, где исчез сержант, и изумленно застыл: за порогом открывался каменный портал, невидимый снизу. Здесь начиналась древняя слоновья дорога.

Слои мягких пород, изъеденные ветром и эрозией, образовали в трещиноватом камне симметричные ворота; ровные стыки были словно сработаны опытным каменщиком. Вход был так узок, что невозможно было представить, что сквозь него могут протиснуться такие огромные животные, и, взглянув вверх, Зуга увидел, как за долгие столетия грубые шкуры тысяч и тысяч слонов, протискивавшихся в щель, отполировали каменный потолок до блеска. Он поднял руку и выдернул из трещины в скале грубую черную щетинку толщиной с восковую спичку. Позади этих проделанных природой ворот щель в утесе становилась шире и шла вверх не так круто. Ян Черут уже поднялся по тропинке на четыреста шагов.

— Идите сюда! — позвал он, и все стали подниматься следом.

Можно было подумать, что слоновью дорогу вымерял и проектировал инженер: ее уклон ни в одном месте не был круче тридцати градусов, там, где были природные ступеньки, их могли бы преодолеть и человек, и слон. Хотя, кажется, несчастные случаи бывают повсюду: метрах в четырехстах от входа они обнаружили место, где один из слонов оступился и ударился кончиком бивня о край магнетитовой скалы.

Кончик бивня обломился, и на тропе лежал кусок слоновой кости весом килограммов в девять. Обломок, истертый и запачканный, был таким толстым, что Зуга не смог обхватить его обеими ладонями. В месте свежего излома мелкозернистая слоновая кость сияла белизной, как прекраснейший фарфор.

Рассмотрев, каков в обхвате обломок бивня, сержант снова присвистнул.

— Я ни разу в жизни не видел такого большого слона, — прошептал он и инстинктивно проверил ружейный запал.

Дорога вывела их из скалистого прохода на поросшие лесом склоны. Деревья здесь были не такие, как по ту сторону скал, росли дальше друг от друга, и слоны остановились, чтобы содрать со стволов мсаса длинные лоскуты коры. Километрах в полутора пути Зуга и его люди нашли пережеванные комки коры, еще влажные, пахнущие слоновьей слюной, напоминавшие тошнотворный запах тухлятины. Майор поднес к носу большой тягучий комок и вдохнул слоновий запах. Никогда он не ощущал столь волнующего аромата

Они обогнули уступ горы, и перед ними распахнулась потрясающая воображение ширь невиданной голубизны; в ней крошечными крапинками парили грифы. Зуга не сомневался, что здесь дорога кончается.

— Сюда! — свистнул готтентот, и они вышли на узкий потайной карниз прямо над обрывом и пошли по дороге, протоптанной за долгие столетия десятками тысяч мощных ног.

Зуга не расставался с надеждой, так как дорога все время карабкалась вверх, и у нее явно была определенная цель. Она, в отличие от извилистых звериных тропок в долине, куда-то вела, целеустремленно тянулась на юг.

На секунду Зуга остановился и взглянул назад. Далеко внизу в жаркой голубой дымке расстилалась низменная равнина Замбези. Огромные баобабы выглядели как детские игрушки, непроходимые скалистые отроги, по которым они с трудом пробирались много недель, казались ровной гостеприимной дорогой, а вдалеке сквозь дымку еле виднелась узкая, вьющаяся, как змея, полоса густой темной зелени, отмечавшая течение великой реки.

Баллантайн повернулся к обрыву спиной и обогнул вслед за Яном Черутом горный уступ. Внезапно перед ним открылась новая грандиозная панорама. Она предстала неожиданно, словно распахнулся театральный занавес.

Над утесами поднимался еще один крутой склон, поросший пышными лесами деревьев необычной формы; цвет крон менялся от розового и огненно-алого до переливчато-зеленого. Густые леса тянулись до кряжа скалистых пиков, представлявших собой, как полагал Зуга, высшую точку горной гряды, образующей склон долины Замбези.

В новом пейзаже было что-то необычное, и лишь через несколько минут Зуга догадался, что именно. Он с удовольствием вдохнул полной грудью. Ветер был сладок и прохладен, как летним вечером на холмах Саут-Даунса, он нес с собой запахи неизвестных цветов и кустарников, нежное экзотическое благоухание чудесных розово-красных лесов из деревьев мсаса.

Но это не все, вдруг понял Зуга. Было что-то еще, более важное. Они оставили позади «мушиный пояс», кишащий мухами цеце. Последнее из смертоносных насекомых он заметил много часов назад, метров на триста ниже по склону. Впереди лежала свободная от мух земля, страна, где человек может жить и разводить домашних животных. Они оставили позади убийственную жару суровой необжитой долины и вступали в страну ласковую и гостеприимную, добрую страну, в этом Зуга был уверен. Наконец-то.

Дивясь и восторгаясь, вглядывался он в даль. Под ним, планируя на широко раскинутых крыльях, подлетела к расселине пара грифов. Они были так близко, что человек разглядел каждое перышко на крыльях. Оказавшись над гнездом, неряшливой грудой веточек и прутьев, чудом державшейся в трещине на отвесном склоне утеса, грифы взмахнули крыльями, зависли на мгновение и опустились. Зуга ясно расслышал нетерпеливые крики голодных птенцов.

На скалистом уступе высоко над головой Зуги рядком сидело семейство жиряков, пухлых, похожих на кроликов горных даманов. Зверьки, пушистые, как детские игрушки, взирали на него с терпеливым удивлением. Наконец они испугались и мгновенно, словно по мановению волшебной палочки, скрылись в норках среди камней.

Солнце, завершая свой путь, заливало все вокруг теплым мягким светом. Облачные гряды расцвели буйством великолепных красок. Высокие, похожие на грибы нагромождения грозовых туч засверкали серебром и ярчайшим золотом, заполыхали мясисто-красными языками и озарились оттенком диких роз.

Теперь у Зуги не осталось сомнений. Его дух воспарил, тело, уставшее после тяжелого подъема, вдруг налилось силой, энергией радостных ожиданий. Он знал, что за этими зазубренными пиками, как за порогом, скрывается сказочное королевство Мономотапа.

Ему захотелось обогнать на узкой тропе Яна Черута и взбежать по чудесному лесистому склону к самой вершине, но маленький готтентот остановил его, положив руку на плечо.

— Смотри! — прошептал он. — Вот они!

Далеко впереди, среди волшебных красно-розовых рощ, что-то медленно двигалось, большое и серое, призрачное, как тень. Зуга вгляделся, и сердце заколотилось быстрее: он впервые видел африканского слона в естественной среде обитания. Но неторопливая серая тень вскоре скрылась в густой листве.

— Подзорную трубу.

Он требовательно протянул руку за спину, не отрывая взгляда от зарослей, в которых исчез громадный зверь. Мэтью вложил в его ладонь толстый цилиндр из холодной латуни.

Дрожащими пальцами Зуга раздвинул секции подзорной трубы, но не успел молодой Баллантайн поднести ее к глазам, как дерево, за которым скрылся слон, зашаталось, словно на него налетел ураган. До них донесся слабый хруст древесины, похожий на жалобный протест живого существа. Высокое дерево медленно наклонилось и опрокинулось. Его треск эхом прокатился по утесам, как грохот пушечного выстрела.

Охотник поднял подзорную трубу и положил на предупредительно подставленное плечо Мэтью. Потом навел на резкость. Слон, возникший в поле зрения, показался чуть ли не рядом. Его голову обрамляла крона выкорчеванного дерева. Широкие уши были огромными, как грот клипера, слон лениво хлопал ими, и Зуга различил над массивной серой холкой фонтанчики пыли.

Он отчетливо видел, как из маленького глаза по сухой морщинистой щеке проползла слезинка, оставляя темный влажный след. Зверь поднял голову, и Зуга ахнул: такими невероятно громадными оказались дуги испещренных пятнами желтых бивней. Один клык был короче другого, на свежем изломе сверкала белоснежная слоновая кость.

На глазах у Зуги слон вытянул хобот с гибкими мясистыми пальцами на конце и захватил горсть нежных свежих листьев с упавшего дерева. Гигант орудовал хоботом с ловкостью опытного хирурга. Потом оттопырил треугольную нижнюю губу и запихнул листья глубоко в глотку. От удовольствия на старческих воспаленных глазах выступили слезы.

Настойчивые хлопки по плечу вернули Баллантайна к действительности. Он раздраженно оторвался от подзорной трубы. Ян Черут указывал куда-то выше по склону.

Из леса вышло еще двое слонов. Зуга навел подзорную трубу на них, и у него перехватило дыхание. Он думал, что первый слон огромен, а тут появился другой, такой же большой. Но следом шел третий, и Зуга глазам своим не верил.

Сержант шептал ему на ухо, едва сдерживая волнение, и от этого его голос звучал хрипло, а узкие глаза сверкали.

— Молодые слоны — его аскеры, его индуны. Они его глаза и уши. Ведь он так стар, что наверняка почти оглох и больше чем наполовину ослеп, но посмотри на него. Разве это не царь?

Старый слон был высок и сухощав, почти на голову выше своих сородичей, но плоть его, казалось, давно иссохлась. Кожа на массивных костях висела мешковатыми складками. Он был худ той худобой, какая иногда встречается у стариков, время пощадило только кожу, натянутые жилы да хрупкие кости. Мэтью правильно описал его, слон двигался медленно, словно каждый сустав отзывался ревматической болью, а тяжесть бивней, которые он носил добрую сотню лет, вконец истощила его.

Когда-то бивни были символом его величия, они и до сих пор великолепны. Они выступали в разные стороны и затем снова поворачивали внутрь, так, что концы их почти встречались. Изящные линии были идеально выверены, слоновая кость отливала нежным сливочным оттенком. Этими бивнями он вел битвы за верховенство в стаде, валил деревья в лесах, обрывал с них кору и выкапывал корни из каменистой земли, и ничто не нарушило их совершенства.

Но теперь тяжелые бивни стали для него непосильным бременем, причиняли боль старым челюстям, он устал от них и низко опустил голову. Много лет прошло с тех пор, как это грозное оружие наводило страх на его стадо. Не меньше воды утекло и с тех времен, когда он искал общества молодых самок и шумливых голосистых слонят.

Ныне длинные желтые бивни являли для него смертельную опасность, причиняли неудобство и боль. Они привлекали к нему человека, единственного его врага в природе. Охотники, казалось, беспрестанно шли по его следу, а запах человека предвещал вспышки и громовые раскаты заряжаемых с дула ружей, жгучие укусы заостренной стали, вонзающейся в усталое старческое тело.

В нем глубоко засели обломки кованых железных ножек от котелков и круглые пули из закаленного свинца. Пули, застрявшие над костяной твердыней его черепа, покрылись хрящевой оболочкой и образовали под кожей бугры величиной со спелое яблоко, а шрамы от стрел, от острых копий, от обожженных на костре деревянных кольев в ловчих ямах слились в блестящие серые рубцы и затерялись среди складок и морщин безволосой серой шкуры.

Без своих аскеров он бы давно пал жертвой охотников. Маленькое стадо из трех слонов связывала странная тесная дружба, и продолжалось это лет двадцать, а то и больше. Вместе они прошли десятки тысяч километров. От Кашанских гор на далеком юге через выжженные безводные земли пустыни Калахари, вдоль сухих речных русел, где им приходилось опускаться на колени и бивнями раскапывать песок в поисках воды. Вместе они барахтались в мелководном озере Игами, где от крыльев водоплавающих темнело небо над головой, сдирали кору с деревьев в лесах по берегам Линьяти и Чобе, переправлялись через эти широкие реки, ступая по дну и выставив над поверхностью лишь кончики задранных хоботов.

Год за годом кружили они по великому круговому пути, который пролегал через необжитые земли, лежавшие севернее Замбези, наслаждаясь плодами в лесах, разбросанных на тысячи километров один от другого, переходя на новое пастбище, как только поспевал очередной урожай ягод.

Они пересекали реки и озера, подолгу нежились в горячих болотах Сёдд, где в полдень температура доходила до пятидесяти градусов, успокаивая боль в старческих костях. Но вскоре жажда странствий снова гнала их вперед, замыкая круг: они шли на юг через горные хребты, через низкие поймы великих рек, тайными путями и древними тропами, проложенными их предками. Впервые они прошли по ним еще слонятами, бок о бок с матерью.

Но в последний десяток лет на их пути все чаще вставали люди, там, где раньше их никогда не было. На севере, по берегам озер, попадались арабы в белых халатах, с длинноствольными джезайлями. На юге им переходили дорогу высокие бородачи в грубой домотканой одежде, они охотились верхом на крепких косматых пони; и повсюду они натыкались на маленьких юрких бушменов со зловредными отравленными стрелами или воинов нгуни — те выходили на охоту отрядами по тысяче человек и загоняли зверей в засады, где их ждали украшенные перьями копьеметатели.

С каждым годом территория обитания слонов сокращалась, на древних родовых пастбищах их поджидали все новые опасности. Старый слон устал, у него болели кости, бивни тянули книзу. Но он все шел и шел вверх по склону, к истокам тропы, двигаясь с неторопливой решимостью, исполненный достоинства. Его вел древний инстинкт, потребность в открытых пространствах, память о сладости плодов, что зреют в затерянных лесах на берегах далекого озера.

— Надо спешить.

Голос Яна Черута застал Зугу врасплох. Царственное старое животное словно гипнотизировало его, в душе родилось странное чувство дежа-вю, словно когда-то он уже пережил этот миг, словно эта встреча была ему предначертана судьбой. Старый слон вызывал у него восторженный ужас, ощущение величия, неподвластности времени, и ему не хотелось возвращаться к действительности.

— День быстро угасает, — не отставал Ян Черут, и Зуга оглянулся через плечо. Солнце опускалось в облака, как смертельно раненный воин, истекающий кровью.

— Да, — признал он и нахмурился, увидев, что Черут снимает обмотки и брюки.

Сержант свернул их и вместе с одеялом и мешком провизии запихнул в расщелину скалы.

— Так я побегу быстрее, — с мимолетной усмешкой объяснил он в ответ на немой вопрос Зуги.

Майор последовал его примеру, скинул ранец и снял матерчатый пояс, на котором висели нож и компас. Теперь он был в хорошей форме для бега. Однако он не стал снимать брюки. В худых желтых ягодицах Яна Черута не было ни капли солидности, а болтающийся желтый пенис игриво выглядывал из-под полы рубахи. Существуют условности, которые обязан соблюдать офицер Ее Величества, твердо решил Зуга, и одна из них — не снимать брюк на людях. Он пошел за маленьким готтентотом по узкому карнизу. Они выбрались на лесистый склон, и поросшие лишайником стволы сразу же сузили их поле зрения до десятка метров. Однако, поднимаясь по склону, они успели расслышать треск и хруст в той стороне, где слон со сломанным бивнем объедал листву с выкорчеванного дерева.

Ян Черут быстро пробирался по лесу. Он обошел аскера, стараясь держаться от него подальше, и приблизился к вожаку. Дважды он останавливался, чтобы проверить направление ветра. Ветер устойчиво дул вниз по склону, им в лицо, и разноцветные листья у них над головой дрожали и вздыхали.

Они прошли почти сотню метров, как вдруг чавканье кормившегося слона внезапно смолкло; сержант снова остановился, его спутники тоже застыли на месте. Все бессознательно задержали дыхание и прислушались, но уловили только шелест ветра и напевный плач цикады среди ветвей.

— Он пошел поближе к остальным, — шепнул наконец Черут. Зуга тоже был уверен, что слон еще не догадался об их приближении. Ветер держался ровный, зверь не мог их учуять. Зуга знал, что зрение у слонов слабое, а слух и обоняние очень острые, но они не издали ни звука.

Однако при этом отчетливо проявились преимущества, которые три слона извлекали из своей дружбы. Охотнику всегда трудно точно определить, где находится каждый из них, особенно в таком густом лесу, как этот, но два аскера, видимо, всегда прикрывали вожака и защищали. Чтобы подойти к нему, охотнику пришлось бы преодолеть этот заслон.

Стоя на месте и прислушиваясь, Зуга спросил себя, действительно ли между тремя животными существует настоящая привязанность, находят ли они удовольствие в обществе друг друга и будут ли аскеры скорбить или горевать, когда старый слон в конце концов падет с ружейной пулей в голове или в сердце.

— Пошли! — Ян Черут молча махнул рукой, и они двинулись дальше вверх по склону, пригибаясь под низкими ветвями. Зуга держался немного в стороне от готтентота, чтобы тот не закрывал ему обзор и линию огня. Он целиком превратился в зрение и слух. Где-то выше по склону хрустнул сломанный сучок, и они опять замерли, затаив дыхание. Этот звук приковал все их внимание, и ни Ян Черут, ни Зуга не заметили, как приблизился аскер.

Слон стоял и ждал, застывший, как гранитное изваяние. Его морщинистая серая шкура была шершавой, как поросший лишайниками ствол дерева, тени, отбрасываемые низким солнцем, размывали очертания громадного тела, и он сливался с лесом, серый и призрачный, как туман, так что они прошли в двадцати шагах от него и не заметили.

Он пропустил охотников и встал против ветра. Едва только едкая вонь пожирателя зверей — человека густой волной через лес докатилась до него, он вобрал полный хобот зловонного воздуха, поднес кончик ко рту и обдул небольшие обонятельные органы, расположенные над верхней губой. Сосочки раскрылись, как мягкие влажные бутоны роз, и слон-аскер взревел.

Его рев взметнулся до небес и прокатился по горным пикам. В нем звучала ненависть и боль, ужасная память о резком запахе человека, оставшаяся после сотен давних встреч. Слон-аскер заревел опять и всей громадной тушей ринулся вверх, чтобы растоптать источник этого зловещего запаха.

Зуга обернулся. Пронзительный вопль все еще звенел у него в ушах. Мощная атака сотрясла весь лес. Густые заросли разверзлись, раскололись, как штормовая волна о скалу, и появился слон.

Майор сам не заметил, как вскинул ружье, он лишь понял, что смотрит на животное сквозь прицел «шарпса». После громоподобного рева, открывшего атаку, грохот выстрела показался глухим далеким хлопком. Он увидел, как коротким облачком взвилась пыль над головой слона, увидел, как дернулась серая кожа, словно у жеребца, ужаленного пчелой. Охотник протянул руку назад и ощутил в ладони шершавое деревянное ложе большого слонового ружья. Он снова не успел осознать своих движений, но в грубой прорези ружейного прицела слон оказался гораздо ближе. Зуге пришлось откинуть голову, чтобы взглянуть на громадную голову снизу вверх, а длинные стволы из желтой слоновой кости протянулись над ним, застилая небо. На конце левого бивня он ясно различил фарфорово-белый излом.

Он услышал, как приблизился сержант, его оглушил взволнованный крик:

— Skiet horn! — Стреляй!

Тяжелое ружье ударило его в плечо, он отшатнулся и увидел, как из горла слона ударил крошечный фонтанчик крови, яркий, как алое перо фламинго. Зуга протянул руку за следующим заряженным ружьем, но понял, что не успеет выстрелить еще раз.

Он с удивлением заметил, что не ощущает страха, хоть и знал, что его можно считать мертвецом. Слон уже над ним, его секунды сочтены, тут и говорить не о чем, но он все равно упорно цеплялся за жизнь. Он взял другое заряженное ружье и, вскинув дуло вверх, нажал натугой курок.

Нависшая над ним туша громадного животного дрогнула, слон не был уже так близок. Зуга с содроганием понял, что слон разворачивается, раненый зверь не мог больше выносить боль от выстрелов из крупнокалиберного ружья.

Слон повернулся и прошел мимо. По его голове и груди струилась кровь. По пути он подставил им шею и бок, и майор выстрелил в точку позади плечевого сустава, прямо над легкими. Пуля ударилась о ребра.

Слон уходил, с треском продираясь вверх по склону, и Зуга из четвертого ружья попал ему в спину. Он целился в позвонки, туда, где они торчат под покрытой струпьями серой шкурой на покатой спине. От боли животное хлестнуло себя толстым хвостом с кисточкой на конце и скрылось в лесу, исчезло, как призрак, в неверном свете заката.

Зуга и Ян Черут онемело уставились друг на друга. Каждый из них держал у груди дымящееся ружье, и они слушали, как впереди них вверх по склону несется слон.

Майор первым обрел дар речи и повернулся к оруженосцам.

— Заряжай! — прошипел он, потому что жестокая грозная смерть, промчавшись мимо, парализовала и их.

Но его приказ вывел оруженосцев из оцепенения: они вытащили из кисетов, висевших на боку, по горсти пороха и засыпали его в еще горячие ружейные дула.

— Вожак и другой аскер убегут, — сокрушался Черут, лихорадочно орудуя шомполом «энфилда».

— Мы еще успеем их догнать раньше, чем они доберутся до вершины, — сказал Зуга, хватая первое заряженное ружье.

Слон поднимается по крутому склону очень размеренным шагом, и хороший бегун может его нагнать, но вниз по склону он несется, как локомотив, и его не догонит никто, даже скаковая лошадь.

— Нужно их настичь до перевала, — повторил Зуга и побежал по склону.

Недели тяжелого похода по пересеченной местности закалили его, а жгучая охотничья страсть гнала его вперед. Он стрелой несся вверх.

Майор знал, что причиной его плохой стрельбы был недостаток опыта, и теперь решительно вознамерился приблизиться к вожаку и оправдаться в собственных глазах.

Он догадывался, что, будучи новичком, не сумел задеть жизненно важных органов. Пули на считанные сантиметры прошли мимо мозга, сердца и легких, причинив животному лишь боль и увечья; они не вызвали быструю смерть, к которой стремится каждый истинный охотник. Ему отчаянно хотелось сделать еще одну попытку, закончить дело чисто, и он ринулся вверх.

Не успев пробежать и двухсот метров, он получил доказательство, что его стрельба была не такой рассеянной, как ему показалось вначале. Зуга наткнулся на участок каменистой земли, куда кто-то словно вылил ведро крови. Кровь была очень яркого алого оттенка, она бурлила мелкими пузырьками — легочная кровь. Несомненно, последняя пуля, когда он выстрелил убегавшему слону в спину, пробила легкое. Этот выстрел оказался смертельным, но смерть будет медленной. Животное захлебнется собственной светлой артериальной кровью; булькая, она будет подступать к горлу, и слон попытается избавиться от нее с помощью хобота.

Зуга не ожидал, что слон опять остановится. Он думал, что тот будет бежать, пока не упадет или пока охотники его не догонят. Молодой Баллантайн понимал, что глупо приписывать диким животным человеческие побуждения и пристрастия, но не мог отделаться от ощущения, что раненый слон решил пожертвовать собой, чтобы вожак и второй аскер смогли скрыться за горным перевалом. Он ждал преследователя на склоне, прислушиваясь к его шагам широко растопыренными ушами. Его грудь цвета коньячной бочки из лимузенского дуба вздымалась и опадала, пытаясь загнать воздух в разорванные легкие.

Едва услышав шаги человека, он ринулся в атаку. Огромные уши откинулись назад, их кончики скрутились. Слон загнул хобот и, визжа и трубя, брызжа красным кровяным туманом, помчался по лесу. Под ударами его огромных ног содрогалась земля, сучья с треском, громким, как ружейные залпы, ломались.

Задыхаясь, Зуга остановился и приготовился встретить атаку. Он наклонил голову и переступил с ноги на ногу, чтобы выстрелом в упор прикончить слона. Но в последний миг слон остановился и снова повернул вверх по склону. Каждый раз, едва охотники начинали двигаться вперед, он пускался в очередную ложную атаку, принуждая их остановиться, а потом опять отступал.

От одной такой атаки до другой проходили минуты, разъяренный зверь не давал охотникам выбраться из этого густого леса. Они сгорали от нетерпения, понимая, что вожак и его сподвижник наверняка уже добрались до перевала и лавиной мчатся вниз по противоположному склону.

Зуга получил два жестоких урока. Во-первых, как учил его старый Том Харкнесс, только новичок или круглый дурак недооценивает мощь слона. Легкая пуля из «шарпса», может быть, и способна свалить американского бизона, но африканский слон в десять раз тяжелее его и устойчивее. Застыв на месте в лесу мсаса и прислушиваясь к реву и топоту раненого чудовища, майор поклялся никогда больше не ходить на крупных животных с легкой американской винтовкой.

Второй урок заключался в том, что, если первая же пуля не убивает зверя, она словно бы оглушает его и делает нечувствительным к боли от других. Убивать надо чисто, с первого выстрела, иначе следующих выстрелов животное будто и не почувствует. Раненый зверь опасен не только из-за злости и раздражения; в результате шока он словно обретает бессмертие.

Выдержав с полдюжины ложных атак, Зуга потерял терпение и осторожность и с криком побежал вперед, готовясь встретить следующую атаку.

— А ну, стой! — кричал он. — А теперь пошел, старина!

На этот раз он подобрался ближе и, когда слон начал отворачиваться, всадил ему под ребра еще одну пулю. Молодому охотнику удалось сдержать первый порыв возбуждения, и пуля попала точно в цель. Майор знал, что попал в сердце, но слон снова с ревом помчался на него. Зуга выстрелил в последний раз, и рассерженный трубный рев перешел в долгий печальный вопль. Он эхом прокатился по горам и взлетел в сияющую голубизну неба.

Охотники услышали, как слон упал. От удара тяжелого тела вздрогнула земля под ногами. Они, озираясь, прошли через лес и нашли его. Огромное животное стояло на коленях, аккуратно подогнув передние ноги, длинные желтые бивни подпирали пыльную сморщенную голову, его морда была обращена вниз по склону, словно и после смерти он бросал им вызов.

— Оставьте его! — крикнул Ян Черут. — Идемте за остальными.

И все побежали следом за ним.

Они не успели добежать до перевала. На них навалилась ночь, внезапная непроницаемо-черная ночь Центральной Африки. Они потеряли след из виду и оставили погоню.

— Придется их отпустить, — сетовал в темноте сержант, его желтое лицо светлым пятном маячило возле плеча Зуги.

— Да, — согласился Зуга. — На этот раз мы их отпустим.

Но он почему-то знал, что наступит и другой раз. В нем все еще жило чувство, что этот слон послан ему судьбой. Да, другой раз наступит, в этом он был уверен.

Той ночью майор впервые отведал величайший охотничий деликатес: ломтики слоновьего сердца, нанизанные на зеленую палочку вперемежку с кубиками белого жира из грудной полости, посоленные, поперченные и обжаренные на тлеющих углях лагерного костра. Их едят с холодными лепешками из кукурузы жернового помола и запивают кружкой чая без сахара, дымящегося, крепкого и горького. Он не мог припомнить, когда в последний раз ел что-нибудь более вкусное. После ужина Зуга лег на твердую землю и накрылся единственным одеялом, а от холодного ветра его защищала гороподобная туша старого слона. Он спал как убитый, без сновидений, даже ни разу не перевернувшись на другой бок.

На следующее утро они вырубили один из бивней и положили его под деревом мсаса. Закончив работу, они услышали пение носильщиков, и на узком карнизе показался караван. Он огибал гору и вскоре вышел на склон.

Робин шла шагах в ста впереди знаменосца. У туши слона она остановилась.

— Вчера вечером мы слышали выстрелы, — сказала она.

— Замечательный аскер, — ответил Зуга, указывая на свежесрубленный бивень.

Это был правый необломанный огромный клык, примерно на треть погруженный в череп. Одна часть сверкала незапятнанной белизной, другая была перепачкана соками растений.

— Потянет килограммов на сорок, — продолжил Зуга, касаясь бивня носком ботинка. — Да, славный аскер.

— Был славным аскером, — тихо произнесла Робин, глядя, как Ян Черут с носильщиками разрубают на куски огромную изувеченную голову. Они обтесывали тяжелый череп, чтобы высвободить другой бивень, и мелкие осколки кости, разлетаясь, поблескивали в лучах утреннего солнца. Робин смотрела на происходящее всего несколько секунд и начала подниматься к перевалу.

Зуга разозлился на сестру — она свела на нет всю его радость от первой слоновой охоты. Поэтому час спустя, услышав, что Робин, поднявшись на склон, зовет его, он нарочно пропустил ее крики мимо ушей. Но Робин не умолкала — она всегда была настойчивой, — и Зуга с сердитым восклицанием пошел за ней через лес. Сестра выбежала ему навстречу, светясь безудержной детской радостью.

— О Зуга! — Она схватила его за руку и воодушевленно потащила вверх по склону. — Пойди посмотри, ты должен это видеть.

Древняя слоновья дорога прорезала в горной гряде глубокое ущелье. С двух сторон его охраняли серые каменные стены. Брат и сестра сделали последние несколько шагов к высочайшей точке перевала, и перед ними открылся новый прекрасный мир. Зуга невольно ахнул, он не ожидал увидеть ничего подобного.

Вдаль уходили невысокие предгорья, размеренные, как океанские волны, их покрывали величавые леса. Деревья с серыми стволами были стройны, как дубы в Виндзорском парке. За предгорьями тянулись к синему горизонту холмистые степи с разбросанными тут и там рощами, золотистые, как поля спелой пшеницы. Среди заросших травой полян вились реки с прозрачной водой, к ним спускались на водопой или отдыхали на их берегах стада непуганых животных.

Повсюду, куда ни бросал взгляд Зуга, паслись буйволы, похожие на черных быков, они плечом к плечу сгрудились под раскидистыми, как зонтики, ветвями акаций. Ближе к предгорьям шло на водопой стадо черных антилоп, самых красивых из всего антилопьего семейства, агатово-черных с белоснежными животами, их длинные изогнутые рога, закинутые назад, почти касались ляжек. Они длинной цепочкой двигались вслед за вожаком и ненадолго остановились, с любопытством, но без всякого страха глядя на пришельцев. Их изящество поражало величественной красотой, в которой было что-то греческое.

Бесконечные просторы повсюду были усеяны холмами, похожими на сотворенные природой замки из камня. Легко было представить, что в давно прошедшие века их воздвигли из чудовищных глыб великаны-исполины, а теперь они обрушились, образовав фантастические нагромождения, то увенчанные феерическими башенками и шпилями, то гладкими плоскими крышами. Они располагались в строгом геометрическом порядке, словно их с отвесом и теодолитом в руках возводил дотошный архитектор.

Волшебную картину заливало необычное перламутровое сияние утренней зари, и даже самые далекие холмы, до которых, возможно, было более ста шестидесяти километров, вырисовывались в чистом прозрачном воздухе как на ладони.

— Какая красота, — пробормотала Робин, все еще держа Зугу за руку.

— Королевство Мономотапа, — ответил Зуга, внезапно охрипнув от волнения.

— Нет, — тихо возразила Робин. — Здесь нет ни следа человека, это новый Эдем.

Зуга молчал, обводя пейзаж взглядом. Он искал следы человеческого присутствия, но не находил их. Земля была нетронутой, девственно чистой.

— Новая страна ждет нас! — воскликнул он, не выпуская руки Робин. В этот миг брат и сестра стали так близки, как никогда не были и вряд ли когда-нибудь будут снова, а земля ждала их, просторная, безграничная, свободная и прекрасная.

Наконец Зуга с неохотой оставил Робин на вершине перевала и через серый каменный портал спустился к каравану. К этому времени извлекли и второй бивень. Оба клыка веревками из коры привязали для переноски к шестам из свежеспиленного дерева мсаса, но носильщики отложили свою поклажу и принялись за пиршество. Они налегали на свежее мясо и самую лакомую африканскую добычу — толстые белые ломти слоновьего жира.

Они проделали в слоновьем животе огромную дыру и вытащили оттуда внутренности. Громадные резиноподобные трубы багрово-желтых кишок блестели в лучах солнца и раздувались от газов, как воздушные шары.

Полдюжины носильщиков в чем мать родила заползли внутрь слоновьей туши, скрылись из глаз и по грудь бродили в ванне из скопившейся внутри застывающей крови. Измазанные с головы до пят, они выползали наружу, и на их наводящих ужас мокрых красных физиономиях сверкали лишь глаза да оскаленные в ухмылке зубы, а в руках они сжимали лакомые куски печени, жира и селезенки.

Они резали их на части лезвием ассегая и бросали на тлеющие угли одного из полудюжины костров, а потом выхватывали почерневшие снаружи, но полусырые внутри ломти и заглатывали, всем своим видом выражая неописуемый восторг.

Пока они не насытятся, их ничто не заставит сдвинуться с места, понял Зуга. Поэтому он оставил Яну Черуту, который сам уже чуть не лопался от съеденного мяса, подробные указания. Он велел ему отправляться в путь, как только люди закончат трапезу и упакуют оставшееся мясо для переноски, а сам взял «шарпс» и пошел обратно вверх по склону, туда, где осталась Робин.

Он чуть ли не полчаса звал ее, не получая ответа, и уже всерьез начал беспокоиться, как вдруг среди утесов раздался голос сестры. Взглянув вверх, Зуга увидел, что она стоит на узком карнизе метрах в тридцати у него над головой и машет ему, призывая подняться.

Зуга быстро вскарабкался на карниз и начал было строго выговаривать ей, но увидел выражение глаз Робин и осекся. В золотом сиянии солнца лицо сестры побледнело и стало болезненно-сероватым, а из покрасневших глаз лились слезы.

— Что случилось, сестренка? — встревоженно спросил он, но у нее не было сил отвечать.

Слова застревали у Робин в горле, та лишь сглотнула и сделала знак идти за ней.

Карниз был узким, но ровным. Он врезался в скалу, образуя длинную пещеру с низким сводом. В пещере когда-то жили люди, скалистый потолок почернел от копоти сотен костров, на которых готовили пищу, а заднюю стену покрывали трогательно-ребяческие рисунки маленьких желтых бушменов, которые столетиями использовали эту пещеру в качестве лагерной стоянки в бесконечных странствиях.

Рисункам недоставало перспективы и точности форм, но они улавливали внутреннюю сущность изображенных животных, тонко передавали и грациозный взмах жирафьей шеи, и силу могучих плеч капского буйвола, чьи печально опущенные рога обрамляют вздернутый нос.

Бушменский художник изобразил себя и свое племя в виде хрупких фигурок-палочек. Эти фигурки с натянутыми луками танцевали и скакали вокруг добычи, и, опять-таки нарушая все пропорции, у каждого крохотного человечка торчал огромный пенис. Даже в пылу охоты — таково уж вселенское чванство всего рода мужского, подумал Зуга.

Рисунки людей и зверей, покрывающие стены пещеры, очаровали Зугу, и он уже решил разбить здесь лагерь, чтобы иметь больше времени на изучение и зарисовки этой сокровищницы первобытного искусства, но Робин опять окликнула его.

Он пошел за ней по карнизу туда, где тот внезапно обрывался, образуя нечто вроде балкона, висящего над зачарованной страной. Внимание майора разрывалось между чудесной панорамой лесов и полян и наскальными рисунками у него за спиной, но Робин снова нетерпеливо поманила его.

По скальной поверхности утеса тянулись горизонтальные пласты разноцветных горных пород. Породы разных слоев имели различную твердость, и более мягкие слои выветрились, образовав позади карниза длинную низкую пещеру.

Стена пещеры, там, где ее не покрывали рисунки бушменских художников и не закоптил дым костров, была мыльно-зеленоватого цвета. Здесь, в месте, откуда открывался вид на всю империю Мономотапа, кто-то металлическим ножом вырубил в зеленом мыльном камне ровную квадратную табличку.

На ней был высечен христианский крест, а под ним имя и дата. Буквы были начертаны опытным каллиграфом и вырезаны с величайшей тщательностью:

ФУЛЛЕР МОРРИС БАЛЛАНТАЙН.

При виде имени отца, выведенного его собственной рукой, у Зуги вырвалось невольное восклицание.

Несмотря на то, что надпись казалась свежей, дата была проставлена семь лет назад — 20 июля 1853 года. После единственного возгласа Зуги никто из них больше не промолвил ни слова. Они смотрели на надпись, и их обоих охватили сильные чувства.

Робин с новой силой пылала дочерней любовью и чувством долга, ее снедало жгучее желание снова, после стольких долгих лет, оказаться рядом с отцом, заполнить пустоту в душе, которая теперь заныла еще мучительнее, а на глаза опять навернулись слезы и хлынули ручьем.

— Господи, прошу тебя, — молилась она, — отведи меня к отцу. Господи, даруй мне радость не опоздать.

Зугу снедали другие чувства, не менее сильные. Ему разъедало душу сожаление, что кто-то другой, пусть даже отец, раньше него прошел через эти скалистые ворота в королевство Мономотапа. Это была его земля, и он не желал ни с кем ее делить. Особенно с этим жестоким чванливым монстром, своим отцом.

Майор холодно смотрел на приписку, следовавшую за именем и датой, но в душе кипел от злости и досады.

«Bo имя Господа пресвятого» — было вырезано чуть ниже.

Так похоже на Фуллера Баллантайна — рядом с крестом и сентенцией посланника Господня вырезать свое имя. Оно красовалось на сотнях деревьев и камней по всему континенту, который отец считал личным подарком от Бога.

— Зуга, дорогой, ты был прав. Ты привел нас к нему, как обещал. Я в тебе никогда не сомневалась.

Зуга подумал, что, будь он один, он мог бы стереть эту надпись, дочиста выскоблить скалу охотничьим ножом, но едва эта мысль пришла в голову, как майор понял, насколько она бесплодна. Сколько ни скобли, избавиться от незримого присутствия этого человека не удастся.

Зуга отвернулся от скалы и жалящей таблички. Он всматривался в новую страну, но пьянящая радость померкла от сознания того, что до него этим путем прошел другой человек. Он сел, свесив ноги над обрывом, и стал ждать, пока Робин наскучит таращиться на имя отца.

От этого занятия ее оторвало появление каравана. Зуга услышал пение носильщиков на лесистом склоне за перевалом задолго до того, как на седловине показалась голова колонны. Носильщики добровольно удвоили поклажу и с трудом карабкались по склону, сгибаясь под тяжестью слоновьего мяса, жира и мозговых костей, уложенных в корзины из зеленых листьев мсаса и перевязанных веревками из коры.

Вели я им нести тюки такого же веса с тканью или бусами, или даже с порохом, немедленно вспыхнул бы мятеж, мрачно подумал Зуга. Хорошо хоть, что они несут бивни. Каждый висел на длинном шесте, который несли два человека, но на те же шесты они все-таки подвесили еще по одной корзине с мясом. Общий вес намного превышал полтораста килограммов, но они поднимались на склон без единой жалобы, даже бодро.

Караван медленно вышел из леса и вступил в самое узкое место перевала. Они проходили прямо под тем местом, где сидел Зуга, и сверху фигурки носильщиков и готтентотских воинов Яна Черута казались крошечными. Зуга поднялся. Он хотел приказать сержанту разбить лагерь там, где тропа выходит к предгорью. Отсюда, с подножия утеса был виден лоскуток зеленой травы, и на этом болотистом островке пара серых цапель охотилась на лягушек. Там, несомненно, бил источник, а носильщики, объевшись мяса, к ночи будут сгорать от жажды.

Источник станет хорошим местом для лагеря, а на следующее утро он сможет скопировать и описать бушменские рисунки в пещере. Он сложил ладони рупором, чтобы окликнуть Яна Черута, как вдруг над перевалом прогремел гром, сравнимый разве что с бортовым залпом линейного корабля. Эхо мячиком запрыгало с утеса на утес.

Баллантайн долго не мог понять, что же случилось. Грохот повторился, в нем утонули тонкие крики носильщиков. Они побросали свою ношу и разбежались в разные стороны, как стая голубей разлетается, завидев тень сокола.

Тут он заметил какое-то движение. По склону каменистой осыпи под утесом прокатилось что-то огромное и круглое и ринулось прямо на охваченный паникой караван. На мгновение Зуге почудилось, что на его слуг напал какой-то хищник, он рванулся вдоль края карниза, на бегу снимая с плеча «шарпс», и приготовился выстрелить в ущелье, как только темная скачущая тень попадет в поле зрения.

Потом он заметил, что при каждом ударе о каменистый склон темная тень высекает искры, от которых поднимается легкий серый дымок. От искр исходил слабый запах, похожий на запах горящей селитры. Тогда Зуга понял, что на его караван катятся гигантские округлые валуны, и не один, а дюжина или больше, каждый весом в несколько тонн. Казалось, они обрушиваются прямо из воздуха. Зуга в отчаянии озирался, пытаясь понять, кто их сбрасывает. Крики людей, вид катящихся валунов, разбитые вдребезги тюки с драгоценной провизией и груз, рассыпанный по каменистому дну долины, подстегивали его.

Далеко внизу прогрохотал выстрел из «энфилда». Обернувшись, он увидел крохотную фигурку Яна Черута. Тот целился прямо в небо. Проследив за направлением его ружья, майор разглядел, как на краю утеса, на фоне голубого небосвода, что-то едва заметно мелькнуло.

Град огромных камней падал с самой вершины утеса, и на глазах у Зуги оттуда свалился огромный валун, потом еще один. Откинув голову, он прищурился и вгляделся в гребень утеса. Там притаился какой-то зверь: это не может быть человек, потому что в этой новой стране людей нет.

Вздрогнув от суеверного ужаса, он представил, что на вершине утеса притаилась стая гигантских обезьян и обстреливает его людей громадными камнями, но потом стряхнул наваждение и быстро прикинул, как вскарабкаться повыше. Нужно было найти позицию, из которой он мог бы стрелять через скальную расщелину в противника и хоть как-то защитить своих слуг.

Почти сразу майор нашел еще одну тропу, она круто поднималась вверх от уступа, на котором он стоял. Ее мог заметить только глаз солдата. Крошечные лапки горных даманов, протоптавших ее, истерли скалистую поверхность до легкого блеска. Этот блеск и привлек внимание Зуги.

— Стой на месте! — крикнул он Робин, но она приблизилась.

— Зуга, что ты задумал? — спросила она. — Там, вверху, люди! В них нельзя стрелять! — По ее щекам все еще текли слезы, но бледное лицо было твердым и решительным.

— Уйди с дороги, — рявкнул он.

— Зуга, это убийство.

— Именно это они пытаются сделать с моими людьми.

— Мы можем с ними договориться.

Он попытался протиснуться мимо нее, но Робин схватила его за локоть. Он стряхнул ее руку и взбежал на верхний уступ.

— Это убийство! — летел ему вслед крик сестры, и Зуга, карабкаясь, вспомнил слова Тома Харкнесса.

Старик обвинял отца в том, что тот, не колеблясь, убил бы любого, кто встанет у него на пути. Так вот что имел в виду Харкнесс, внезапно понял Зуга. Майор спросил себя, не прокладывал ли отец путь через ущелье с боем, точно так же, как сейчас собирался проложить его он.

— Если это смог бы сделать поборник всемогущего Господа, то почему бы и мне не последовать его примеру, — пробормотал молодой Баллантайн про себя и двинулся дальше по крутой тропе.

Внизу снова громыхнул «энфилд». Расстояние приглушило звук, он еле слышно донесся сквозь грохот лавины смертоносных камней. Стреляя под таким углом, Ян Черут мог в лучшем случае надеяться напугать атакующих; кто-либо из них мог попасть под выстрел, сделанный со дна ущелья, только если бы высунулся далеко за край утеса.

Зуга с холодной злостью поднимался вверх, без колебаний ступая на самые опасные места узкой тропинки, где из-под сапог вылетали мелкие камешки и с тихим шелестом исчезали в ущелье глубиной в несколько десятков метров.

Внезапно майор вышел на более широкий уступ, образованный пластами горных пород. Он поднимался вверх не так круто, и Зуга бежал по нему, не боясь оступиться. Он продвигался довольно быстро: с того момента, как первый валун обрушился в ущелье, прошло всего минут десять. Нападающие продолжали бомбардировку, от грохота летящих валунов дрожали холмы.

На тропе перед ним по расколотым камням проскакала вверх пара антилоп-сасс. Вспугнутые человеком и грохотом камней, они, казалось, порхают на кончиках удлиненных копыт. Сассы добежали до края уступа и одна за другой совершили то, что на первый взгляд выглядело самоубийственными прыжками в пустоту. Невероятными скачками они вознеслись метров на тринадцать с лишним вверх, прямо на отвесную скалу, на которой, казалось, не за что было зацепиться, но прилепились к ней, как мухи, и проворно скрылись из виду за вершиной утеса.

С трудом карабкаясь по крутому склону, Зуга позавидовал легкости их прыжков. Пот пропитал его рубашку и едкими ручьями заливал глаза. Он не мог остановиться и отдохнуть, потому что далеко внизу раздался высокий мучительный вопль, означавший, что какой-то из летящих валунов зацепил по крайней мере одного носильщика

Он преодолел очередной крутой поворот козьей тропы, вскарабкался на обрыв и внезапно очутился на плоской, как стол, вершине, усеянной куртинками ракитника и щетинистой желтой травой, похожей на ежиные колючки.

Зуга бросился на землю на край плато, ловя воздух ртом. Затем вытер пот с глаз и всмотрелся в утесы на противоположной стороне глубокой пропасти. Он находился на одном уровне с их вершинами. До них по прямой было метров триста или четыреста — в пределах досягаемости «шарпса», хотя стрелять из гладкоствольного ружья десятого калибра с такого расстояния было безнадежным делом.

Зарядив винтовку, майор осмотрелся и сразу понял, почему нападавшие предпочли противоположную сторону ущелья, а не ту, где лежал он.

Воины находились на плоской вершине скальной башни с отвесными стенами, и ни с одной стороны не было видимого подхода. Если туда и вела тропа, она была тайной, и ее легко было оборонять. Запас снарядов у нападавших оставался неисчерпаемым, круглые валуны валялись повсюду, кое-где они были с голову человека, кое-где — огромные как слоновьи туши. Зуга видел, как защитники приподнимают эти валуны и перекатывают их через край утеса с помощью тяжелых деревянных брусьев.

У Зуги дрожали руки, и он с трудом овладел собой. Майор целился в людей по ту сторону широкой расщелины, но «шарпс» вздрагивал в руках. Он насчитал их не больше двух дюжин, все были обнажены, если не считать одеждой короткие кожаные юбочки, темная кожа блестела от пота.

Он перевел дыхание, прополз на животе вперед и установил ложе «шарпса» на камне перед собой. Теперь ружье лежало неподвижно. Пока он прицеливался, отряд нападавших успел опрокинуть громадный валун через край утеса.

Камень сдвинулся с места с коротким скрежетом — Зуга отчетливо его услышал — и полетел вниз с тихим шелестом, похожим на взмахи орлиных крыльев. Потом, пролетев более шестидесяти метров, рухнул на дно ущелья, и от чудовищного удара в который раз содрогнулись горы.

Небольшая группа чернокожих отошла от края утеса, чтобы немного передохнуть перед тем, как выбрать следующий «снаряд». Только на одном из них был головной убор — что-то вроде шапки из львиной шкуры, покрытой длинными рыжеватыми волосами с черными кончиками, благодаря чему человек казался выше своих спутников. Он, похоже, отдавал им приказы, жестикулируя и толкая тех, кто стоял ближе к нему.

— Погоди, красавчик! — шепнул Зуга, пот холодил спину и шею. Он установил прицел на дальность в триста метров и уперся локтями в землю. Ружье неподвижно лежало на камне, и он прицелился в человека в шапке из львиной гривы.

Пальцы коснулись спускового крючка. Не успел грохот выстрела стихнуть в барабанных перепонках, как он увидел, что от края скалы по ту сторону ущелья откололся крошечный камешек.

— Низковато, но прицел хороший, — сказал он себе, откинул затвор «шарпса» и вставил внутрь бумажную гильзу.

Выстрел напугал нападавших. Они озадаченно озирались по сторонам, не понимая, что это и откуда на них обрушилось. Африканец в головном уборе осторожно подошел к краю утеса и нагнулся, чтобы осмотреть свежий скол на магнетитовой скале. Он коснулся его пальцем.

Зуга вставил пистон и взвел курок. Он прицелился в качающуюся желтую шапку, нащупал чувствительный спусковой крючок и нежно, как любовник, нажал на него.

Пуля ударила в тело с глухим стуком, так домохозяйка выбивает ковер, и человек в львиной шапке резко развернулся, широко раскинув руки, шаркнул ногами в гротескном танце, колени его подогнулись, и он рухнул на край утеса, как загарпуненная рыба.

Его спутники застыли на месте, не пытаясь помочь. Он скользил к краю обрыва и, в последний раз судорожно дернув ногами, свалился в пропасть.

Человек падал долго, его раскинутые руки и ноги вращались, как спицы тележного колеса, и наконец с глухим стуком рухнул на далекий каменистый склон.

Зуга снова выстрелил в тесную кучку людей, не целясь ни в кого из них конкретно, и одной пулей ранил двоих.

Тесная толпа распалась на бегущие фигурки, и до Зуги отчетливо донеслись испуганные вопли. Прежде чем Зуга успел выстрелить снова, они в мгновение ока исчезли в узкой лощине, как стайка маленьких мохнатых даманов.

Внезапно наступила тишина, такая глубокая, что после грохота падающих валунов и треска выстрелов стало не по себе. Тишина длилась несколько минут, наконец ее прорезал громкий голос Яна Черута. Он что-то кричал, стоя на дне ущелья. Зуга встал и, вцепившись в ветку обезьяньего апельсина, перегнулся через край скалы.

— Сержант, уводите караван! — Он кричал во весь голос, и эхо передразнило: «Караван… ван… ван…»

— Я вас прикрою. — «Крою… крою… крою…» — повторило эхо.


Зуга подозвал девушку матабеле. Она стояла на коленях у костра рядом с Робин и помогала ей обрабатывать рану носильщика, которого во время схватки зацепило осколком камня. Плечо бедняги было разодрано до кости.

— Юба, — сказал он, — я хочу, чтобы ты пошла со мной.

Девушка взглянула на Робин, не зная, подчиняться или нет. Зуга опять вспыхнул от раздражения. С той минуты, когда майор ружейным огнем отразил нападение, а Ян Черут собрал остатки каравана и увел его из смертельной ловушки к месту нынешней стоянки у предгорий, они с Робин не обмолвились ни словом.

— Пойдем, — повторил Зуга так сурово, что малышка опустила глаза и покорно пошла за ним к ущелью.

Зуга возвращался осторожно. Через каждые пятьдесят шагов он останавливался и с подозрением всматривался в вершины утесов, хотя был вполне уверен, что больше валуны сбрасывать не будут. Однако на всякий случай он держался вблизи отвесной скалы, чтобы падающий валун пролетел мимо них.

Идти по каменистой осыпи, поросшей густым кустарником и все равно сыпучей, было трудно. Они потратили почти час, чтобы добраться до места, где, как заметил Зуга, упало тело воина в шапке, и потом они еще столько же искали труп.

Он упал в глубокую расщелину между двух скал и лежал на дне лицом вверх. На теле не было никаких повреждений, кроме небольшого пулевого отверстия с левой стороны груди.

Глаза были широко раскрыты, головной убор свалился.

Через мгновение Зуга вопросительно повернулся к Юбе.

— Кто он? Из какого племени? — спросил майор. Девушку, похоже, ничуть не обескуражила близость жестокой смерти. За свою короткую жизнь она видела вещи и пострашнее.

— Машона! — презрительно бросила она.

Юба была матабеле из рода Занзи, и за пределами крааля самого короля Мзиликази не было крови знатнее ее. Ко всем остальным племенам Африки, особенно к этому, она не испытывала ничего, кроме презрения.

— Машона! — повторила она. — Пожиратель грязи.

Такова была крайняя формула уничижения, которой матабеле награждали все племена, обращенные ими в рабство или поставленные на грань вымирания.

— Так всегда сражаются эти бабуины. — Она кивком хорошенькой головки указала на мертвеца. — Забираются на вершины гор и скидывают камни.

В ее темных глазах сверкнули молнии.

— Нашим юношам с каждым годом все труднее обагрить кровью свои копья, а без этого король не дает им разрешения жениться. — Она замолчала, и Зуга иронически улыбнулся. Похоже, малышку-нгуни огорчало не столько поведение машона, сколько разор, который они учинили на матабельском рынке женихов.

Зуга спустился в расщелину и склонился над мертвым воином. Несмотря на то, что Юба окатила его презрением, человек был хорошо сложен, у него были прямые крепкие руки и ноги и приятное умное лицо. Зуга впервые пожалел о том, что ему пришлось выстрелить. Пуля проделала такую безобидную на вид ранку. Хорошо, что воин упал на спину. Выходное пулевое отверстие должно выглядеть ужасающе. Солдату никогда не следует осматривать тела людей, убитых им в пылу сражения. За убийством всегда настает черед раскаяния и угрызений совести — это открытие майор сделал давным-давно, еще в Индии. Зуга отбросил нахлынувшее чувство — он пришел сюда не для того, чтобы злорадствовать над мертвым или винить себя, а всего лишь затем, чтобы узнать, кто его враг.

Почему эти воины напали на караван без предупреждения, спросил он себя. Может быть, это пограничные отряды легендарной Мономотапы? Такое объяснение казалось наиболее вероятным, хотя вполне могло статься, что это заурядные бандиты, такие же, как дакойты в Индии, с которыми он свел горькое знакомство.

Зуга мрачно смотрел на труп. Кем был убитый им человек? И какую опасность будет представлять для каравана его племя? Но что он мог узнать? Зуга хотел было выпрямиться и вдруг заметил на шее мертвеца ожерелье. Он снова опустился на колени и внимательно рассмотрел его.

Оно состояло из простых бусин, нанизанных на нить, выделанную из кишки. Дешевая безделушка, если не считать украшения, висевшего на груди. Сейчас оно соскользнуло под мышку и скрылось из виду, поэтому Зуга не разглядел его с первого раза.

Баллантайн вытянул его, внимательно рассмотрел и потом снял с шеи мертвеца все ожерелье. Обхватив руками затылок погибшего воина, чтобы приподнять голову, он ощутил, как глубоко внутри кости черепа трутся друг о друга, будто осколки разбитого горшка. Зуга опустил разбитую голову и встал, обвив ожерелье вокруг пальцев и рассматривая подвеску.

Она была вырезана из слоновой кости, пожелтевшей от времени, ее поверхность тонкой паутиной покрывала сеть мелких черных трещин. Зуга повернул ее к солнцу и покрутил в руках, разглядывая со всех сторон.

Подвеска как две капли воды походила на золотую фигурку, которая лежала сейчас в банковском сейфе в Кейптауне, где он оставил ее перед тем, как подняться на борт канонерской лодки «Черный смех».

Фигурка представляла собой стилизованную птицу, сидящую на круглой подставке, которую украшал такой же треугольный узор, похожий на зубы акулы. Птица также раздувала грудь, сложив за спиной короткие остроконечные крылья. Ее можно было принять за голубя или горлицу, если бы не одна деталь. Клюв птицы, кривой и крючковатый, несомненно, являлся грозным оружием.

На него смотрел сокол, он знал это наверняка, как знал и то, что геральдическая птица таит в себе глубокий смысл. Золотое ожерелье, которое оставил ему Том Харкнесс, принадлежало, должно быть, королю, королеве или высокопоставленному жрецу. Свидетельство тому материал, из которого его сделали, — золото. И вот теперь он держал в руках фигурку той же формы, и носил ее человек, похожий на вождя, но на этот раз форма была достоверно воспроизведена в другом драгоценном материале — слоновой кости.

Сокол Мономотапы, подумал Зуга, рассматривая древнюю подвеску. Да, фигурка, несомненно, древняя, слоновая кость успела покрыться налетом и приобрести глубокий блеск.

Зуга поднял глаза на полуобнаженную девочку матабеле, которая с интересом наблюдала за ним.

— Видишь? — спросил он.

— Это птица.

— Ты когда-нибудь видела такую?

Юба покачала головой, и ее пухлые маленькие груди слегка вздрогнули.

— Это вещь машона.

Она пожала плечами. Какое дело дочери потомков Сензангахоны и Чаки до подобной ерунды?

Повинуясь порыву, Зуга поднял ожерелье и надел себе на шею. Сокол из слоновой кости опустился в вырез фланелевой рубашки и угнездился среди темных курчавых волос на груди.

— Пошли! — сказал он Юбе. — Здесь нам больше делать нечего. — Он повел ее из ущелья в лагерь.

Страна, в которую по тайной дороге привел их старый слон, была царством слонов. Возможно, они пришли в этот не заселенный человеком мир под давлением охотников, наступавших с далекой южной оконечности континента. Стада бродили повсюду. Зуга и Ян Черут, охотясь, далеко обогнали караван. Серые толстокожие великаны попадались им каждый день, и они их истребляли.

В первый месяц они застрелили сорок восемь слонов, во второй — почти шестьдесят, и каждый раз Зуга скрупулезно фиксировал в дневнике обстоятельства охоты, вес каждого бивня и точное местонахождение тайника, в котором их зарыли.

Небольшая команда носильщиков не в силах была нести даже малую толику добытой слоновой кости, но никто не мог точно сказать, долго ли еще и в каком направлении им предстоит путешествовать. Зуга зарывал свои сокровища вблизи легко узнаваемых ориентиров под приметным деревом, под необычной скалой, на вершине холма или у слияния рек, чтобы суметь потом найти их.

Когда-нибудь он за ними вернется. К тому времени избыток влаги в бивнях высохнет, и их легче будет нести.

А пока он проводил все светлое время дня, преследуя добычу. Он проходил и пробегал огромные расстояния, и тело его стало крепким и здоровым, как у хорошо тренированного спортсмена, а руки и лицо приобрели глубокий оттенок красного дерева. Даже окладистая борода и усы выгорели на солнце и отливали золотистым блеском.

Каждый день он узнавал от сержанта все новые премудрости слоновьей охоты, так что наконец мог идти по самому трудному следу на каменистой земле и не терять его. Он научился предвидеть повороты и петли, которые описывает преследуемое стадо, чтобы зайти с подветренной стороны и учуять его запах. Научился предугадывать маршрут их движения, так что, идя по извилистому следу, мог срезать петли и выигрывать по нескольку часов отчаянной погони. Научился по отпечаткам округлых подушечек определять пол, размер, возраст слона и величину его бивней.

Зуга узнал, что если дать слонам перейти на характерную походку враскачку, нечто среднее между рысью и легким галопом, то они могут идти так день и ночь безостановочно, а если захватить стадо в разгар полуденной жары, то его можно загнать на первом же десятке километров — животные начнут задыхаться, слонята встанут как вкопанные, а вместе с ними остановятся и слонихи; они начнут обмахиваться громадными ушами, засунут хоботы глубоко в горло, чтобы всосать немного воды из живота и обрызгать слонятам головы и шеи.

Он научился находить в бесформенной горе мяса, скрытой под серой шкурой, сердце и мозг, легкие и позвоночник. Научился ломать плечо, если слон стоял к нему боком, и тогда зверь падал, как от удара молнии. Если слон бежал за стадом, задыхаясь в клубах пыли, можно было выстрелить ему в бедро, раздробить тазобедренный сустав и не торопясь прикончить последним милосердным ударом.

Молодой Баллантайн преследовал слоновьи стада на вершинах холмов, куда они забирались, чтобы насладиться прохладным вечерним ветерком. На заре он охотился в густых лесах и на открытых полянах, в полдень находил их на старых заросших полях исчезнувшего народа. Ибо земля, которую он поначалу счел не знавшей ноги человека, когда-то была населена, и люди жили на ней долгие тысячелетия.

Среди неухоженных полей, где когда-то люди собирали урожай, а теперь, предъявляя права на наследство, бродили стада слонов, Зуга нашел развалины больших туземных городов, заброшенные следы когда-то процветавшей цивилизации, хотя все, что от них осталось, это круговые очертания крытых соломой глинобитных хижин на голой земле, почерневшие камни очагов да обугленные шесты щербатых изгородей, за которыми когда-то содержались обширные стада скота. Судя по высоте вторичной поросли на древних полях, человек не ухаживал за ними уже много десятилетий.

Удивительно было видеть, как стада слонов неторопливо бродят по заброшенным полям и развалинам городов. Зуге вспомнились причудливые строки странного стихотворения чужеземного поэта, опубликованного в Лондоне в прошлом году, — он прочитал их незадолго до отплытия:

Где Бахрам отдыхал, осушая бокал,

Там теперь обитают лиса и шакал.

Видел ты, как охотник, расставив капканы,

Сам, бедняга, в глубокую яму попал?[12]

Зуга раскапывал остатки хижин и на месте деревянных стен и соломенных крыш находил лишь глубокий пепел. В одной из древних деревень Зуга насчитал тысячу таких жилищ, а потом сбился со счета. Многочисленный народ, но куда он исчез?

Частично майор нашел ответ неподалеку, на поле битвы. Высохшие кости белели, как маргаритки, многие из них наполовину погрузились в красную жирную почву или поросли густой травой с пушистыми верхушками.

Человеческие останки покрывали многие гектары земли, лежали кучками, как свежесжатая пшеница. Чуть ли не все черепа были разбиты тяжелым ударом дубинки, или булавы.

Зуга понял, что это не столько поле битвы, сколько бойня, потому что такое побоище нельзя было назвать войной. Если подобная участь постигла остальные разрушенные города, на которые он набредал, то общее число убитых может достигать десятков или сотен тысяч человек. Неудивительно, что здесь остались лишь небольшие группки людей, подобные горстке воинов, пытавшихся не пропустить их через ущелье на слоновьей дороге. Были и другие. Время от времени Зуга видел на вершинах причудливых скалистых холмиков, разбросанных в этой стране повсюду, дымки сигнальных костров. Если у костров грелись те, кто остался в живых после исчезновения этой цивилизации, то, должно быть, они до сих пор прозябают в страхе перед судьбой, постигшей их предков.

Приближаясь к этим нагорным поселениям, Зуга со своим охотничьим отрядом неизменно обнаруживал, что вершина холма укреплена высокими каменными стенами. Жители встречали их лавиной валунов, вынуждая поспешно отступать. Часто на ровной земле у подножия укрепленных холмов находились небольшие клочки возделанных полей.

На полях росло просо, ропоко и крупный сладкий ямс, а также, на радость майору, темно-зеленый местный табак. Почва была плодородной, ропоко вырастал в два человеческих роста, и от крупного красного зерна гнулись колосья.

Листья табака на толстом стебле достигали размеров слоновьего уха. Зуга скручивал из верхних листьев крепкие сигары и, покуривая, размышлял о том, каким образом это растение оказалось так далеко от мест своего исконного произрастания. Наверно, когда-то между страной и побережьем пролегала оживленная торговая дорога. Это доказывали и бусины ожерелья, которое он снял с тела убитого в ущелье воина, и нездешние растения, и тамариндовые деревья родом из Индии, выросшие среди руин древних селений.

Медленно продвигаясь по малонаселенной лесистой стране, изобиловавшей зверями и дичью, орошаемой глубокими прозрачными реками, Зуга представил, какие чудеса могла бы сотворить на этой плодородной земле колония британских поселенцев, обладающая развитой промышленностью и сложной сельскохозяйственной технологией, владеющая плугом и удобрениями, знакомая с оборотом культур и селекцией семян.

Каждый раз, возвращаясь в основной лагерь, он вел тщательные наблюдения за солнцем и с помощью хронометра и альманаха вычислял их точное местоположение, а потом наносил его, сопроводив краткими описаниями, на карту, завещанную ему старым Томом Харкнессом. На карте появлялись новые реки, новые границы «мушиных поясов», соединялись между собой свободные от мух коридоры. Заметки Зуги о местности, о типах почв и растительности заполняли белые пятна на старом пергаменте, и ценность карты возрастала.

В часы, свободные от работы над картой, он до темноты трудился над дневником и дополняющей его рукописью, а Черут с носильщиками тем временем доставляли в лагерь ежедневный урожай слоновой кости, уже начинающей попахивать, и закапывали его.

Подсчитав по записям в дневнике общий вес добытых бивней, Баллантайн нашел, что по пути они закопали в тайниках свыше шести тонн слоновой кости. В Лондоне за нее дадут двенадцать шиллингов за килограмм, это составит четыре тысячи фунтов стерлингов. Вся загвоздка в том, как доставить груз в Лондон. Завершив вычисления, Зуга усмехнулся про себя — ему понадобится всего-навсего раздобыть дюжину фургонов или пятьсот носильщиков да преодолеть три тысячи двести километров пути.

При переправе через каждую из встречающихся на пути рек майор брал плоскую чугунную сковородку, служившую одновременно тазом для стирки и котелком для еды, и на протяжении нескольких километров вверх и вниз по реке промывал песок. У берега на излучинах реки он зачерпывал его в сковородку и, вращая и наклоняя ее, постепенно освобождался от легкого гравия, потом доливал воды и вращал снова, пока наконец на дне не оставался осадок самого тяжелого и плотного материала — так называемых хвостов. Хвосты неизменно оказывались темными, не представляющими интереса, в них ни разу не сверкнули долгожданные крупинки золота.

Записывая все эти подробности в дневник, Зуга сталкивался с единственной сложностью — как назвать новую прекрасную страну. Ничем не подтверждалось, что это была империя Мономотапа или что Мономотапа существовала вообще. Рассеянные по ней кучки робких, павших духом людей, встречавшиеся ему до сих пор, были непохожи на воинов могучего императора Было и еще одно соображение, останавливавшее его. Если бы он употребил это название, он тем самым без слов признал бы, что у этой страны уже есть имя, а мечта о том, чтобы самому назвать ее в честь королевы или родной страны, с каждым днем путешествия по безжизненной пустоши казалась все более нелепой. Зуга дал ей имя Замбезия — земля у реки Замбези. Так он называл страну и в дневнике, и в дополняющей его рукописи.

Все эти дела сильно замедляли продвижение, караван двигался еле-еле. Как в ярости заявила брату Робин, «рядом с тобой и улитка покажется скаковой лошадью». Пока майор в охотничьих скитаниях совершал круги километров по четыреста, караван располагался лагерем и ждал его возвращения, потом еще дня четыре-пять все ждали, пока Ян Черут с носильщиками переправят в лагерь влажную слоновую кость.

— Да будет тебе известно, Моррис Зуга, твой родной отец, может быть, умирает без лекарств где-нибудь поблизости, а ты…

— Если старый черт сумел прожить здесь восемь лет, вряд ли он отдаст концы в ближайшие несколько дней. — Развязностью Зуга прикрывал раздражение.

С того дня, как в ущелье на слоновьей дороге он убил воина машона, отношения между братом и сестрой накалились до такой степени, что в редкие моменты общения обоим было трудно выдерживать приличный тон.

Частые и долгие отлучки Зуги из основного лагеря объяснялись не только его самоотверженной преданностью охоте и стремлением исследовать местность. Он находил, что вдалеке от сестры ему гораздо спокойнее. То восторженное настроение, в котором они, как двое детей рождественским утром, стояли на вершинах горных отрогов, ушло в небытие много месяцев назад.

Сидя в уединении у костра и слушая хохот и визги гиен над только что убитым слоном в ближайшем лесу, Зуга размышлял о том, почему столь разные люди, как он и Робин, с такими разными целями, жили до сих пор без серьезных разногласий, и пришел к выводу, что иначе как чудом этого не объяснишь. Все было слишком хорошо, чтобы длиться бесконечно, и теперь он спрашивал себя, чем это кончится. Надо было послушаться внутреннего голоса и отправить Робин обратно в Тете и Кейптаун под благовидным предлогом, так как путь столкновений, на который они, похоже, решительно встали, закончится катастрофой для всей экспедиции.

На следующий день он твердо решил, что так или иначе пора с сестрой расстаться. Ей в конце концов следует признать, что глава экспедиции — он и решения его окончательные. Если Робин это признает, то он может пойти на некоторые уступки, хотя поиск отца стоял в его списке приоритетов чуть ли не на последнем месте. Вероятно, всем, не исключая Фуллера Баллантайна, было бы лучше, если бы великий путешественник с верными носильщиками давно покоился в могиле.

При этой мысли Зуга ощутил укол совести. Он понял, что никогда не напишет этого даже на самых интимных страницах дневника и не сможет вслух сказать этого сестре. Но мысль не давала ему покоя. Он развел в ногах и за головой небольшие костры, чтобы растопить хрустящую морозную корочку, покрывающую траву и землю на рассвете, завернулся в одеяло и под рулады храпящего Яна Черута, чей бас профундо аккомпанировал визгливому сопрано стаи гиен, наконец уснул.


Придя к решению восстановить пошатнувшийся авторитет, Зуга морозной зарей выбрался из-под одеяла. Он решил ускоренным броском вернуться туда, где двенадцать дней назад оставил сестру с караваном. По его оценкам, до лагеря было километров шестьдесят или чуть меньше, и он двинулся в путь безжалостно быстрым шагом, не остановившись даже на полуденный привал.

Зуга намеренно устроил лагерь основной колонны под приметным копи, холмом-останцом, чьи каменные шпили были хорошо видны за много километров. Зуга назвал его «Маунт-Хэмпден» в память о том, как в детстве посетил этот замок.

Через некоторое время Зуга почувствовал что-то неладное. От подножия холма не поднимался дым, а они давно должны были его увидеть. Он оставил коптиться на полках чуть ли не тонну слоновьего мяса и, отправляясь в поход из лагеря, видел позади столб густого дыма еще долго после того, как вершины гор скрылись за деревьями в лесу.

— Дыма не видно! — сказал он Яну Черуту, и маленький готтентот кивнул.

— Я не хотел говорить этого первым.

— Мог ли Камачо забраться так далеко?

— Здесь, кроме португальца, есть и другие людоеды, — сказал сержант и по-птичьи вопросительно вздернул голову.

Зуга начал торопливо раздеваться для быстрого бега. Черут, не произнеся ни слова, последовал его примеру и протянул носильщикам брюки и все другие предметы, мешающие бегу.

— Следуйте за нами как можно быстрее! — велел им майор, выхватывая у Мэтью запасной кисет с порохом, и пустился бежать.

Ян Черут нагнал его, и они побежали плечом к плечу, как не раз бегали раньше. Таким манером они через несколько километров загоняли стадо слонов до изнеможения, и те останавливались как вкопанные. Вся неприязнь Зуги к сестре улетучилась, сменившись глубокой тревогой за нее. Ужасающие видения одно за другим вспыхивали у него в голове, ему представлялось, что лагерь разграблен, что на залитой кровью вытоптанной траве лежат изувеченные тела, пробитые пулями португальских ружей или пронзенные широкими лезвиями ассегаев — излюбленного оружия украшенных перьями воинов в юбках.

Зуга поймал себя на том, что молится за Робин, повторяя заученные с детства фразы, которыми с тех пор так редко пользовался. Он бессознательно бежал все быстрее и быстрее, пока не услышал у плеча протестующее пыхтение Яна Черута. Потом тот отстал, и Зуга во всю мочь помчался дальше один.

Майор добежал до подножия холма, опередив напарника на пару километров. Бросив взгляд на красный шар предзакатного солнца, он обогнул скалистое подножие холма, забрался на невысокую вершину и остановился, переводя дыхание. Его грудь вздымалась и опадала, пот ручьями струился по лицу и заливал бороду.

С колотящимся сердцем он оглядывал сверху тенистую лощину, где под деревьями мукуси оставил караван. От ужаса его тошнило. На месте лагеря не было никого, костры затянулись холодным черным пеплом, а крытые листьями односкатные шалаши уже приобрели угнетающий вид давно покинутого жилья. Все еще переводя дыхание, Зуга спустился по отлогому склону в заброшенный лагерь и в отчаянии осмотрелся, ища трупы. Но трупов не было, и ему пришла в голову мысль о работорговцах. Они могли угнать с собой их всех, и он содрогнулся от ужаса, представив, что вытерпела Робин.

Зуга первым делом подбежал к хижине сестры. В ней не осталось никаких ее следов. Он побежал к следующей хижине, потом еще к одной — все были пусты, но в последней он нашел тело. Завернутое в одеяло, оно лежало, скорчившись, на песчаном полу примитивного жилища. Одеяло было натянуто на голову и туго обернуто вокруг туловища.

Страшась обнаружить изуродованный труп сестры, молодой человек опустился на колени. Пот слепил глаза, он протянул руку, дрожавшую от ужаса и изнеможения, и осторожно потянул за складку серого одеяла, прикрывавшую голову.

Издав вопль ужаса, мертвец ожил и подскочил в воздух на полметра. Он что-то бессвязно бормотал, пытался сбросить одеяло и молотил во все стороны кулаками и пятками.

— Цербер! — Зуга прозвал так самого ленивого из носильщиков, тощего парня с волчьим аппетитом на мясо и куда меньшим рвением к любому занятию, требующему Физических усилий. — Что случилось? Где Номуса?

Цербер, немного успокоившись и оправившись от потрясения, передал вместо ответа короткую записку. Листок бумаги, вырванный из дневника Робин, был сложен пополам и запечатан каплей красного воска. Он гласил:

«Дорогой Зуга!

Я придерживаюсь мнения, что дальнейшее промедление нанесет серьезный ущерб интересам попечителей этой экспедиции.

Ввиду этого я приняла решение двигаться дальше со скоростью, которая позволит достичь наших целей до наступления сезона дождей.

Оставляю Цербера ждать твоего возвращения. Двигайся дальше сколь тебе угодно быстро.

Твоя любящая сестра Робин».

Записка была датирована десятью днями ранее, и больше она не оставила ему ничего. Ни мешочка соли, ни пачки чая — этих роскошных продуктов Зуга не пробовал много дней.

Майор впал в глубокое оцепенение и пребывал в нем, пока в лагерь не подоспел Ян Черут, но к тому времени, когда прибыли носильщики, едва державшиеся на ногах от усталости, все остальные чувства вытеснила черная ярость. Он хотел идти всю ночь, чтобы догнать караван, но, сколько он ни проклинал носильщиков, сколько ни пинал их под ребра, они в изнеможении рухнули на землю и не могли подняться.


Робин оказалось нелегко заставить носильщиков свернуть лагерь и взять свою поклажу. Первые ее попытки были встречены изумлением и беззаботным смехом — никто из них не верил, что она говорит серьезно. Даже Юба не сразу поняла, что Номуса, женщина, приняла на себя командование караваном.

Когда все аргументы были исчерпаны, дочь Фуллера Баллантайна взялась за плеть из шкуры гиппопотама. Маленький желтокожий капрал-готтентот, которого Ян Черут оставил за главного над своими воинами, обезумевшим голосом выкрикивал приказы своим подчиненным с верхних ветвей дерева мукуси, куда загнала его Робин.

Не прошло и часа, как они вышли в путь, но легкомысленный смех уже сменился хмурыми взглядами и ворчанием. Все были уверены, что теперь сафари обречено. Где это слыхано, чтобы женщина, молодая женщина — мало того, молодая белая женщина — вела караван неведомо куда? После первого же километра носильщики начали жаловаться, кто на колючки в ногах, кто на темноту в глазах — подобные несчастья всегда преследуют носильщиков, не желающих идти дальше.

Робин подняла людей на ноги, выстрелив у них над головами из большого морского кольта. Он чуть не растянул ей запястье, но оказался весьма действенным лекарством для ног и глаз носильщиков. В конце концов за день они совершили довольно неплохой переход — менее семнадцати километров на юго-запад, именно так Робин записала в своем дневнике ночью.

Несмотря на храбрый вид, который она напускала на себя перед всеми, Робин была не вполне уверена в себе. Она внимательно наблюдала, как Зуга прокладывает курс с помощью призматического компаса, и освоила его метод передвижения: заметить вдалеке холм или другую приметную деталь ландшафта и идти к ней, потом выбрать впереди еще какой-нибудь ориентир. Только так можно было передвигаться по прямой линии в этой холмистой, покрытой лесами стране.

Она при каждой возможности изучала карту Харкнесса и видела, как мудро выбрал брат направление пути. Он намеревался пересечь поперек обширную неизведанную страну, которую назвал Замбезией, и в конце концов выйти на дорогу, которую их дед Роберт Моффат проложил от своей миссии в Курумане до Табас-Индунас, где обитал Мзиликази, король матабеле.

Однако Зуга собирался пройти южнее границ королевства матабеле, чтобы миновать Выжженные земли, где, если верить Тому Харкнессу, кровожадные пограничные импи Мзиликази убивают всех чужестранцев. Ни она, ни Зуга не верили, что родство с Моффатом защитит их.

Как только они выйдут на колесную дорогу до Курумана, они снова окажутся в изведанном мире. Дорога приведет их к источникам воды, которые нашел дедушка Моффат. В Курумане семья воссоединится, а дорога оттуда до Кейптауна, пусть даже длинная и утомительная, хорошо исхожена, и меньше чем через год они вернутся в Лондон. Самое сложное — вслепую продвигаться к югу от страны матабеле, через земли, полные неизвестных опасностей, и найти дорогу Моффата.

Робин ни на миг не предполагала, что ей придется совершить этот подвиг навигации в одиночку. Не пройдет и нескольких дней, как Зуга вернется в лагерь у Маунт-Хэмпден и поспешит догнать основной караван. Ссора будет крепкая. Но она не сомневалась, что в конце концов сумеет убедить брата, что найти и спасти отца — задача более важная, чем бессмысленное истребление животных, чьи клыки скорее всего никогда не будут извлечены из могильных холмов.

Ее поступок был всего лишь жестом неповиновения, вскоре Зуга снова окажется с ней. Но пока, однако, ее не покидало ощущение сосущей пустоты под ложечкой. Она шагала впереди каравана в плотно облегающих брюках, в нескольких шагах позади нее знаменосец-готтентот нес грязный, потрепанный «Юнион Джек», а следом тянулась вереница сердитых носильщиков.

На вторую ночь они стали лагерем на берегу реки, превратившейся в цепочку зеленых бочажков в сахарно-белом песке речного ложа. На крутом берегу росла небольшая роща вьющихся золотистых фикусов. Их гладкие светлые стволы и ветви ползли по деревьям-хозяевам, как толстые змеи, и пили из них соки. Теперь паразиты вымахали выше и толще, чем гниющие останки деревьев, когда-то поддерживавших их, а ветки покрывали гроздья зреющих фиг. Полакомиться фруктами прилетели толстые зеленые голуби, они махали крыльями и издавали резкие крики, непохожие на воркование других голубей, в которых Робин всегда слышалось: «Хор-р-ошо, хор-р-ошо». Наклонив головы, они искоса поглядывали сквозь зеленую листву вниз, на людей, разбивающих лагерь.

Носильщики рубили терновые ветки для колючей изгороди и разжигали костры, как вдруг послышался львиный рев. Рык, слабый и далекий, оборвал тихий гул голосов всего на несколько секунд; казалось, он зародился несколькими километрами ниже по течению. К таким звукам все давно успели привыкнуть.

С тех пор, как они по слоновьей дороге прошли через ущелье, вряд ли была хоть одна ночь, когда вдалеке не слышался львиный рык. Наутро они находили в мягкой земле вокруг лагеря звериные следы, иногда величиной с тарелку — это громадные любопытные кошки кругами бродили по ночам.

Тем не менее Робин ни разу не видела ни одного льва, так как эти животные ведут исключительно ночной образ жизни, и былая трепетная дрожь давно превратилась в безразличие. За изгородью-шермом из колючего терновника она чувствовала себя в безопасности и теперь, услышав далекий глухой рокот, лишь на миг подняла глаза от дневника. Если она в своих записях и преувеличивала компетентность, с которой организовала дневной переход, то очень ненамного.

«Мы идем так же хорошо, как тогда, когда нас вел З», — довольная собой, написала она, но не стала упоминать о настроении носильщиков.

Лев прорычал всего один раз. Неторопливая беседа у костров возобновилась, и молодая женщина снова склонилась над дневником.

Через несколько часов, когда село солнце, лагерь начал готовиться ко сну. Робин лежала под второпях сооруженным навесом рядом с Юбой, свернувшейся клубочком на подстилке из свежесрезанной травы, и слушала, как постепенно утихают по-африкански мелодичные голоса носильщиков. Она глубоко вздохнула и тотчас же уснула. Разбудили ее громкие голоса и суматоха.

В воздухе было морозно, темнота стояла непроглядная, и она спросонья никак не могла очнуться. Значит, уже наступила глубокая ночь. Темнота наполнилась испуганными криками мужчин и топотом их шагов. Потом прогрохотал ружейный выстрел, затрещали тяжелые бревна, брошенные в костер, и, раздирая душу, завизжала у нее над головой Юба:

— Номуса! Номуса!

Еще не до конца проснувшись, Робин с трудом приподнялась. Она не могла понять, снится ей это или происходит наяву.

— В чем дело?

— Дьявол! — вопила Юба. — Дьявол пришел убить нас всех.

Робин откинула одеяло и босиком, в одной ночной рубашке и с лентой в волосах выбежала из хижины.

В этот миг бревна в бивуачном костре ярко вспыхнули, и перед ней замелькали обнаженные желтые и черные тела, перепуганные лица, белки выпученных глаз и разинутые в крике рты.

Маленький капрал-готтентот в чем мать родила скакал у костра, размахивая ружьем. Когда Робин подбежала к нему, он, не целясь, выстрелил в темноту.

Капрал начал перезаряжать ружье, но Робин схватила его за руку.

— Что случилось? — крикнула она прямо ему в ухо.

— Leeuw! — Лев! — Его глаза сверкали от ужаса, в уголке рта выступили пузырьки слюны.

— Где он?

— Он унес Сакки! Вытащил его из-под одеяла.

— Тише! — крикнула Робин. — Замолчите все!

Теперь люди инстинктивно потянулись к ней, признав в ней вождя.

— Тише! — повторила она, и ропот страха перед неизвестностью быстро стих.

— Сакки! — крикнула Робин в наступившей тишине, и из-под крутого берега реки послышался слабый голос исчезнувшего готтентота.

— Die leeuw het my! — Меня унес лев! Die duiwel gaan my dood maak. — Дьявол хочет меня убить! — Он издал полный муки вопль и замолчал.

Сквозь пронзительный крик они ясно услышали хруст костей и приглушенное ворчание — так рычит собака, вцепившись зубами в кусок мяса. У доктора от ужаса мурашки поползли по спине — она поняла, что слышит, как в пятидесяти метрах от нее человека пожирают заживо.

— Ну vrect my bene, — звенел в темноте голос, полный невыносимой боли. — Он ест мои ноги.

Раздался отвратительный треск, словно что-то рвалось, и Робин задохнулась от ярости. Не раздумывая, она выхватила из костра горящую ветку, подняла ее и крикнула капралу:

— Пошли! Надо его спасти!

Мисс Баллантайн добежала до обрыва речного берега и только там осознала, что она одна и без оружия.

Она оглянулась. Ни один из мужчин, стоявших у костра, не последовал за ней. Они стояли, сбившись в кучу, сжимая ружья, топоры или ассегаи, но словно приросли к месту.

— С ним покончено. — Голос капрала дрожал от страха. — Оставь его. Поздно. Оставь его.

Робин швырнула горящую ветку вниз, в речное русло, и ей показалось, что в свете угасающего пламени она заметила среди теней что-то большое, темное, страшное.

Робин подбежала обратно к костру и выхватила у одного из готтентотов ружье. Она взвела курок, опять побежала к берегу реки и вгляделась в сухое русло. Темнота была непроглядной, и вдруг кто-то подошел к ее плечу, высоко подняв горящую ветвь из костра.

— Юба! Иди назад! — крикнула Робин на малышку-нгуни.

На Юбе не было ничего, кроме нитки бус вокруг бедер, ее гладкое черное тело поблескивало в свете костра. Девушка ничего не ответила, по ее пухлым щекам катились слезы, а горло сжалось от страха. В ответ на приказ вернуться она лишь отчаянно замотала головой.

Внизу, на белом песке речного русла, виднелась все та же чудовищная тень, и вопли умирающего сливались с отвратительным рычанием зверя.

Робин подняла ружье, но заколебалась, боясь попасть в готтентота. Лев, вспугнутый огнем, поднялся и сразу стал огромным и черным. Он торопливо уволок жертву подальше от неверного круга света, отбрасываемого факелом; слабо извивающееся тело волочилось по земле между передними ногами зверя.

Робин перевела дыхание, тяжелое ружье у нее в руках задрожало, но она решительно вскинула подбородок и, придерживая одной рукой подол длинной ночной рубашки, спустилась по тропе на речное дно. Юба шла за ней по пятам, как преданный щенок, прижимаясь к ней так тесно, что обе чуть не падали. Горящую ветку она держала высоко, хоть рука и дрожала. Языки пламени чуть колебались, испуская густой дым.

— Ты смелая девочка! — подбодрила ее Робин. — Славная смелая девочка!

Они, спотыкаясь, побрели по глубокому белому песку, и босые ноги при каждом шаге утопали по щиколотку.

Впереди, еле различимая в темноте, двигалась грозная черная тень, и ночь наполнялась низким глухим рыком.

— Пусти его! — крикнула Робин надтреснутым, дрожащим голосом. — Брось! Брось сейчас же!

Она бессознательно произносила те же слова, которыми в детстве подавала команды своему терьеру, когда тот не хотел отдавать резиновый мячик.

В темноте Сакки услышал ее и еле слышно прохрипел:

— Помогите, ради Бога, помогите. — Но лев уносил его, оставляя на песке глубокий мокрый след.

Молодая женщина быстро уставала, от тяжести ружья заныли руки, дыхание огнем обжигало горло, ей не хватало воздуха, страх железным обручем сжимал грудь. Она предполагала, что зверь будет отступать недолго, что в конце концов он потеряет терпение от ее назойливых криков, и инстинкт не обманул ее.

Вдруг она увидела перед собой льва в полный рост. Он бросил искалеченное тело и стоял над ним, как кот над мышью. Ростом он был с шетландского пони, черная копна гривы встала дыбом, и от этого он казался вдвое больше.

Его глаза в свете пламени горели свирепым золотым огнем. Он разинул пасть и зарычал. Громовой рев тяжелой волной ударил Робин по барабанным перепонкам и отдался в ушах физической болью. Оглушенная невыносимым рыком, Робин невольно отшатнулась вместе с уцепившейся за нее Юбой. Малышка в панике завопила и перестала владеть своим телом. В свете факела было видно, как тонкая струйка потекла у нее между ног. Лев прыгнул на них, Юба выронила факел в песок, и все погрузилось в полную темноту.

Скорее инстинктивно Робин подняла ружье и, когда ствол оказался на уровне груди, изо всех сил нажала на спусковой крючок. Темноту разорвала вспышка пламени, и на миг она увидела льва. Он был так близко, что, казалось, длинный ружейный ствол уткнулся в огромную косматую гриву. Из разинутой пасти все еще вылетал грозный раскатистый рык. Длинные, белые, страшные клыки обрамляли глубокий провал цвета сырого мяса. Глаза пылали желтым огнем, как настоящее пламя, и Робин поняла, что кричит, но ее крик бесследно терялся в громовом рыке разъяренного зверя.

Ружье выстрелило, так дернувшись в руках, что она чуть не выронила его, а приклад ударил в живот с такой силой, что у нее перехватило дыхание. Она отшатнулась назад, на сыпучий белый песок, но споткнулась о Юбу, которая, отчаянно визжа, цеплялась за ее ноги. Робин опрокинулась назад и растянулась во весь рост в тот самый миг, когда лев всей тяжестью обрушился на нее.

Если бы Робин не упала, прыжок льва проломил бы ей ребра и сломал шею, потому что лев весил килограммов двести. От удара она потеряла сознание и не помнила, сколько пробыла без памяти. Когда она очнулась, в ноздри ударила сильная кошачья вонь, огромная тяжесть вдавила ее в песок. Она слабо пошевелилась, тяжесть душила Робин, а по голове текли струйки крови, такой горячей, что едва не обжигали ее.

— Номуса!

Голос Юбы, звенящий от ужаса, слышался где-то совсем рядом, но громоподобный рев стих. Осталась только невыносимая тяжесть и отвратительная вонь.

К Робин вернулись силы, она принялась барахтаться и орудовать кулаками, и навалившаяся тяжесть соскользнула куда-то вбок. Она выползла из-под льва. Юба тотчас же опять вцепилась в нее, обвив руками за шею.

Робин успокаивала девушку, как младенца, ласково похлопывая и целуя в щеки, мокрые и горячие от слез.

— Все кончилось. Вот и все. Все кончилось, — бормотала она, догадываясь, что ее волосы промокли от львиной крови.

Дюжина мужчин, возглавляемых капралом-готтентотом, выстроилась на высоком берегу реки, высоко подняв факелы из горящей травы.

В тусклом желтом свете все увидели льва. Он лежал у ног Робин, вытянувшись во всю длину. Ружейная пуля ударила его прямо в нос, насквозь прошла через мозг и засела у основания шеи. Громадная кошка умерла в воздухе, в самой высокой точке прыжка, и мертвое тело пригвоздило Робин к песку.

— Лев мертв! — дрожащим голосом провозгласила Робин, и мужчины спустились на дно реки.

Сначала они боязливо жались друг к другу, но потом, увидев огромный желтый труп, осмелели.

— Это выстрел настоящей охотницы, — восторженно заявил капрал. — Пара сантиметров выше, и пуля отскочила бы от черепа, пара сантиметров ниже, и она прошла бы мимо мозга.

— Сакки, — голос Робин все еще дрожал, — где Сакки?

Он был еще жив, и его на одеяле отнесли в лагерь. Раны готтентота были ужасны, и доктор понимала, что нет ни малейшего шанса спасти несчастного. Одна рука от запястья до локтя была изжевана так, что не осталось ни одного осколка кости крупнее, чем кончик ее пальца. Одна нога была оторвана выше колена, лев начисто откусил ее и проглотил в один прием. Его таз и позвоночник были изгрызены, через разрыв в диафрагме ниже ребер при каждом вздохе выступал крапчато-розовый край легкого.

Робин понимала, что пытаться разрезать и зашить это ужасающе изорванное тело или отпилить культи раздробленных костей — значит причинять человеку ненужные муки. Она положила его у костра, осторожно прикрыла зияющие раны и укутала в одеяла и кароссы — накидки из звериных шкур. Она дала ему дозу лауданума, такую мощную, что та сама по себе была почти смертельной. Потом села рядом с Сакки и взяла его за руку.

«Врач должен знать, как дать пациенту умереть с достоинством», — говорил ее профессор в Сент-Мэтью. Незадолго до зари Сакки приоткрыл глаза — зрачки расширены от большой дозы лекарства, — улыбнулся ей и умер.

Собратья-готтентоты похоронили его в небольшой пещере в одном из гранитных холмов-копи и завалили вход валунами, чтобы внутрь не пробрались гиены.

Спустившись с холма, они провели короткую траурную церемонию, состоявшую в основном из громких театральных воплей и ружейной пальбы в воздух, чтобы душа Сакки побыстрее отправлялась в странствие. После этого воины Яна Черута с аппетитом позавтракали копченым слоновьим мясом, и капрал подошел к Робин с совершенно сухими глазами и широкой ухмылкой на лице.

— Мы готовы выступать, Номуса! — сообщил он и, топнув правой ногой — при этом колено задралось чуть ли не до подбородка, — широченным взмахом руки отдал честь.

Такого уважения до сих пор удостаивался только майор Зуга Баллантайн.

В тот день во время перехода носильщики снова пели, впервые с тех пор, как они оставили лагерь Зуги в Маунт-Хэмпден.


Она заменит тебе мать и отца,

Она перевяжет твои раны,

Она стоит рядом, когда ты спишь.

Мы, твои дети, славим тебя, Номуса,

Дочь милосердия.


В те дни, когда караван шел под предводительством Зуги, Робин злила и раздражала не только черепашья скорость их продвижения. Ее беспокоил также полный провал их попыток вступить в контакт с каким-нибудь из туземных племен, с любым обитателем разбросанных повсюду укрепленных деревень.

Ей казалось совершенно очевидным, что единственный способ выйти в этой неизведанной пустыне на след Фуллера Баллантайна — это тщательно расспрашивать всех, кто мог по пути видеть его, кто почти наверняка говорил с ним или вел торговлю.

Робин не могла представить, чтобы отец отвоевывал себе путь у кого угодно, кто станет на пути каравана, в той же самовластной манере, как это делал Зуга.

Закрывая глаза, она видела мысленным взором крошечную падающую фигурку черного человека в высоком головном уборе, безжалостно застреленного ее братом. Она много раз представляла себе, как без стрельбы и бойни проложили бы путь по слоновьей дороге она или отец. Тактическое отступление, небольшие подарки, осторожные переговоры привели бы в конце концов к соглашению.

— Это было настоящее кровавое убийство! — в сотый раз повторяла она про себя. — А то, что мы делали с тех пор, просто наглый грабеж.

В деревнях, мимо которых они проходили, Зуга без зазрения совести забирал весь урожай на корню, забирал табак, просо и ямс, не давая себе труда оставлять в уплату хотя бы горсточку соли или несколько полосок сушеного слоновьего мяса.

— Зуга, мы должны попытаться поговорить с этими людьми, — увещевала она.

— Это недобрый и опасный народ.

— Потому что они ждут, что ты будешь убивать и грабить их, и, Бог свидетель, ты ни разу не обманул их ожиданий, правда?

Этот спор повторялся много раз, и никто из них не уступал, каждый упрямо придерживался своей точки зрения. Теперь она по крайней мере развязала себе руки и может попытаться вступить в контакт с этим народом, машона, как пренебрежительно называла их Юба, не боясь, что ее нетерпеливый и высокомерный брат вмешается и отпугнет этих робких черных людей.

На четвертый день после ухода из лагеря Зуги они приблизились к необычному геологическому образованию. От горизонта до горизонта с севера на юг, насколько хватало глаз, тянулось что-то вроде высокой плотины, скалистая дамба, сотворенная не человеком, а природой.

Почти точно на линии их маршрута в скале открывался единственный проход. Растительность в этом месте менялась, становилась гуще и темнее, и было ясно, что сквозь разлом протекает река. Робин немного изменила маршрут и направилась к ущелью.

Когда до стены оставалось несколько километров, Робин с восторгом заметила следы человеческого жилья, первые с тех пор, как они покинули Маунт-Хэмпден.

На утесах, обступивших проход высоко над речным руслом, возвышались укрепленные стены. Подходя ближе, Робин увидела на берегах реки зеленые поля, защищенные изгородями из кустов и терновника; посреди густой темно-зеленой поросли молодого проса стояли на сваях небольшие, крытые листьями сторожевые хижины.

— Сегодня набьем животы, — торжествовал капрал-готтентот. — Хлеб созрел в самый раз.

— Капрал, мы разбиваем лагерь здесь, — твердо заявила Робин.

— Но до них еще пара километров…

— Здесь! — повторила Робин.

Никто ничего не понимал, но все сожалели, когда Номуса запретила им не только приближаться к соблазнительным полям, но и выходить за пределы лагеря, за исключением групп, отправлявшихся за водой и дровами. Но сожаление сменилось неподдельной тревогой, когда Робин сама ушла из лагеря, взяв с собой только Юбу, и все видели, что они ничем не вооружены.

— Эти люди — дикари, — пытался остановить ее капрал. — Они вас убьют, а тогда майор Зуга убьет меня.

Робин с Юбой зашли на ближайшее поле и осторожно приблизились к сторожевой хижине. Она стояла на приподнятой над землей платформе, к которой вела шаткая лестница, на земле под ней тлели подернутые пеплом угли костра. Робин опустилась на колени и раздула огонь, потом подбросила в него сухих веток и послала Юбу за пригоршней свежих листьев. Столб дыма привлек внимание наблюдателей, притаившихся на утесе над ущельем.

Робин видела их — неподвижные, застывшие в пристальном внимании фигуры отчетливо вырисовывались на фоне неба. Жутковато было ощущать на себе взгляды стольких глаз, но Робин не полагалась на то, что там находятся только женщины, не полагалась и на молитвы, которые усердно возносила. Твердо веря, что береженого Бог бережет, она засунула за пояс брюк большой кольт Зуги и прикрыла его полой фланелевой рубашки.

Рядом с дымящим сигнальным костром Робин оставила полкило соли в небольшой тыквенной бутыли и связку черного копченого слоновьего мяса, последнюю из ее запасов.

На следующий день рано утром Робин и Юба снова пришли на поле и обнаружили, что мясо и соль кто-то забрал, а их следы затоптаны свежими отпечатками босых ног.

— Капрал, — сказала Робин готтентоту с уверенностью, которой отнюдь не ощущала, — мы идем на охоту, добыть мяса.

Капрал блаженно ухмыльнулся. Накануне вечером они доели последние куски копченого мяса, последних долгоносиков и личинок, поэтому он одарил ее одним из своих самых горячих салютов. Его правая рука с растопыренными пальцами взлетела к верхушке картуза, правая нога высекла из земли облако пыли. Он поспешил прочь, на ходу выкрикивая своим людям приказы готовиться к охоте.

Зуга давным-давно объявил, что «шарпс» — слишком слабое оружие для слонов, и оставил его в лагере, предпочитая дорогой винтовке с затвором большие гладкоствольные ружья десятого калибра. Теперь Робин взяла «шарпс» и не без трепета осмотрела. До этого она всего лишь один раз стреляла из винтовки и сейчас, уединившись в своей травяной хижине, стала тренироваться заряжать ружье и взводить курок. Она не была уверена, сумеет ли хладнокровно целиться в живого зверя, и должна была убеждать себя, оправдываясь необходимостью обеспечить пищей десятки голодных ртов, которые теперь находились на ее попечении. Капрал не разделял сомнений Робин, он видел, как она поразила нападающего льва, и теперь безоговорочно верил в нее.

Не прошло и часа, как они нашли в густых тростниковых зарослях у реки стадо буйволов. Робин в свое время достаточно внимательно слушала рассказы Зуги об охоте и поняла, что необходимо держаться с подветренной стороны, а в тростниках, где видимость ограничивалась метром-другим, а две сотни мычащих коров с телятами поднимали невероятный гам, им удалось подползти на расстояние, с которого не промахнулся бы и самый неопытный стрелок.

Готтентоты беспрерывно палили из ружей, и Робин, забыв обо всем на свете, тоже стреляла в гущу громадных зверей, которые с громким мычанием мчались мимо нее, вспугнутые первым выстрелом.

Когда осела пыль, а легкий ветерок отнес прочь густую завесу порохового дыма, они нашли в тростниках шесть убитых животных. Ее команда пришла в восторг, они разрубили туши на крупные куски, нанизали их на длинные шесты и с песнями перенесли в лагерь. Их восторг сменился изумлением, когда Робин велела взять целую буйволиную ляжку, отнести к хижине на просяном поле и оставить там.

— Эти люди — пожиратели корней и грязи, — терпеливо объясняла Юба. — Мясо для них слишком хорошо.

— Ради этого мяса мы рисковали жизнью, — возразил было капрал, но, поймав взгляд Робин, осекся, кашлянул и пошарил ногой в пыли. — Номуса, разве нельзя дать им чуть меньше, чем целую ногу? Из копыт получается хорошее жаркое, а эти люди — дикари, им все равно, что есть, — умолял он. — Целую ногу…

Она отослала его, и он пошел прочь, бормоча и горестно покачивая головой.

Ночью Юба разбудила ее, и они сидели, прислушиваясь к тихому рокоту барабанов и пению, доносившимся из деревни на холме. Там явно шел праздничный пир.

— Они небось ни разу в жизни не видели столько мяса сразу, — сердито проворчала малышка-нгуни.

Там, где они оставили буйволиное мясо, Робин наутро нашла корзину с полутора десятками куриных яиц величиной с голубиные и два больших глиняных горшка просяного пива. При взгляде на серую пузырящуюся жижу Робин едва не вывернуло наизнанку. Она отдала пиво капралу и велела распределить между людьми. Ее спутники выпили его, смачно причмокивая губами и кивая головой с видом знатоков, почавших бутылку старого кларета. На их лицах было написано такое наслаждение, что доктор утихомирила взбунтовавшийся желудок и тоже попробовала немного. Напиток был кислым, освежающим и достаточно крепким. Готтентоты тут же начали болтать и хрипло смеяться.

Взяв по корзине полувысушенной буйволятины, Робин и Юба вернулись на поле. Робин была уверена, что обмен подарками доказал возможность установления дружеских контактов. Они сели под навесом и стали ждать. Проходили часы, но никто из машона не появился. Неподвижная полуденная жара сменилась прохладным тенистым вечером, и тогда Робин впервые заметила среди зарослей проса легкое шевеление. Это не был ни ветер, ни птица.

— Не двигайся, — предупредила она Юбу.

Из зарослей медленно показался человек, хрупкий, сутулый, одетый в лохмотья кожаной юбки. Робин не могла сказать кто это, мужчина или женщина, потому что не осмеливалась смотреть на него прямо, боясь спугнуть.

Человек вышел из зарослей проса, робко присел на корточки и нерешительными шажками двинулся к ним, то и дело надолго замирая. Он был таким худым, морщинистым и высохшим, что походил на распеленутую мумию, которую Робин когда-то видела в египетском зале Британского музея.

Это, несомненно, был мужчина, наконец разобрала она, украдкой взглянув в его сторону. Под короткой юбочкой при каждом шажке болтались съежившиеся, сморщенные гениталии.

Когда он подобрался ближе, Робин разглядела, что шапка его курчавых, как баранья шерсть, волос побелела от старости, а глаза под морщинистыми веками с тяжелыми мешками проливали слезы страха, словно иссушенное старое тело исторгало последние капли оставшейся в нем жидкости.

Ни Юба, ни Робин не шелохнулись и не бросили на него ни одного прямого взгляда, пока он не подполз к ним на дюжину шагов. Тогда Робин медленно повернула к нему голову. Старик всхлипнул от страха.

Было ясно, что его выбрали в послы как наименее ценного соплеменника, и Робин спросила себя, какими угрозами его вынудили спуститься с вершины холма.

Очень медленно и спокойно, словно перед ней был робкий дикий зверек, Робин протянула старику кусок полусырого буйволиного мяса. Как и говорила Юба, эти люди существуют только за счет своего скудного урожая да еще корней и плодов, которые они собирают в лесу. Мясо было редким лакомством, и он впился в него таким горящим взглядом, что Робин поняла: старику и понюхать не дали буйволиной ляжки. Он умирал с голоду. Язык вывалился из беззубого рта, старик набрался храбрости, подполз ближе и выставил когтистые костлявые пальцы, сложив ладони чашечкой в просительном жесте.

— Вот, возьми. — Робин вложила в руки машона кусок мяса.

Старик жадно схватил его и принялся обсасывать со всех сторон, громко чмокая и теребя мясо голыми деснами. Изо рта у него тянулись серебристые ниточки слюны, глаза снова наполнились слезами, но уже не от страха, а от удовольствия.

Робин радостно засмеялась, старик быстро заморгал глазами и вдруг громко закудахтал. Звук получился таким смешным, что Юба тоже рассмеялась. Веселый смех молодых женщин рассыпался серебряным звоном. Почти сразу же плотная листва просяных зарослей зашелестела, и из нее медленно вышли еще несколько темных полуголых фигур. Женский смех рассеял их тревогу.

В селении на холме жило не больше сотни человек — мужчины, женщины и дети. Робин и Юба начали карабкаться по крутой извилистой тропинке, и все жители до одного вышли, чтобы поглазеть на них. Они смеялись и хлопали в ладоши. Седой старик, лопаясь от гордости, вел Робин за руку и громко объяснял окружающим, что это он их привел. Он то и дело останавливался и, шаркая ногами, исполнял короткий победный танец.

Матери поднимали младенцев повыше, детишки подбегали потрогать ногу Робин и, визжа от собственной храбрости, удирали вверх по тропе.

Тропа повторяла очертания холма, проходила между створками оборонительных ворот и ныряла под обнесенные стеной террасы. На каждом крутом откосе над тропой были сложены груды валунов, готовых обрушиться на голову врагу, но нынешнее восхождение Робин было триумфальным. Они вошла в деревню, и их приветствовала толпа танцующих и поющих женщин.

Деревня состояла из расположенных по кругу крытых листьями хижин без окон, с низкими дверными проемами. Стены были из оштукатуренной глины. Позади каждой хижины возвышался амбар из того же материала, стоящий на сваях, чтобы уберечь зерно от червей. Если не считать нескольких худосочных цыплят, домашних животных не было.

Центральный двор и все пространство между хижинами были чисто выметены, в деревне царил дух порядка и чистоты. Робин увидела красивых сильных людей. Их стройные, гибкие фигуры напомнили дочери великого путешественника, что они почти исключительно вегетарианцы.

У них оказались живые, умные лица, смех и пение, которыми ее приветствовали, звучали весело и непосредственно.

«И этих людей Зуга расстреливал, как животных», — думала она, оглядываясь вокруг.

Для нее в тени поставили низенькую резную табуретку, а Юба опустилась рядом на корточки. Как только Робин села, старик с важным видом что-то провозгласил, и одна из молодых девушек, хихикая, поднесла Робин горшок просяного пива. Только после того, как она отпила глоток, толпа затихла и расступилась, пропуская верховного владыку.

На нем красовался головной убор из звериного меха, точно такой же, как тот, что они видели на голове вождя в ущелье на слоновьей дороге. На плечи наброшена накидка из шкур леопарда, старых и потрепанных, возможно, символ власти вождя, передававшийся по наследству. Он сел на другую табуретку лицом к Робин. Это был человек средних лет, с приятным насмешливым лицом и, вероятно, живым воображением — он внимательно смотрел, как белая женщина объясняется с ним знаками, и отвечал ей мимикой и жестами, которые Робин легко понимала.

На языке жестов он спросил ее, откуда она пришла. Робин указала на север и сделала руками столько кругов по ходу движения солнца, сколько дней они шли. Он хотел знать, кто ее муж и сколько у нее детей. То, что у нее нет ни мужа, ни детей, привело всю деревню в изумление.

Принесли еще несколько глиняных горшков с пивом, и у Робин слегка закружилась голова, порозовели щеки, заблестели глаза. Юба относилась к хозяевам свысока.

— У них нет даже коз! — презрительно заметила она.

— Может быть, их похитили ваши храбрые юноши, — язвительно ответила Робин и, приветствуя вождя, подняла горшок с пивом.

Вождь хлопнул в ладоши, давая знак барабанщикам браться за дело. Барабаны были сделаны из полых стволов деревьев, били в них парой коротких деревянных колотушек. Барабанщики орудовали ими так яростно, что вскоре пот ручьями заструился по их лицам, а глаза под гипнотическим воздействием ритма стали стеклянными. Вождь сбросил леопардовую накидку и пустился в пляс, крутясь и подскакивая, его ожерелья и браслеты весело зазвенели.

На груди у него красовалась подвеска из слоновой кости, отполированной до белоснежного блеска. Солнце давно село, и в ней, посверкивая, отражались блики костра. Робин не сразу заметила украшение, поначалу оно было прикрыто накидкой, но теперь скачущий белый диск все чаще приковывал ее взгляд.

Форма диска была слишком правильной, и, когда вождь, подпрыгивая, приблизился к ее табуретке, чтобы выполнить особенно хитроумный пируэт, Робин заметила, что по краям диск украшен каким-то повторяющимся узором. В следующий миг ее сердце подскочило от волнения — узор оказался не орнаментом, а надписью. Робин не разобрала, на каком языке, но шрифт был латинский, она не обозналась. Вождь удалился, чтобы пройтись перед барабанщиками и вдохновить их на удвоенные усилия.

Робин пришлось дождаться, пока вождь выбьется из сил и, задыхаясь, приковыляет к своей табуретке и утолит жажду густым серого цвета пивом. Тогда она смогла наклониться вперед и получше разглядеть узор.

Она ошиблась. Диск был сделан не из слоновой кости, а из фарфора, этим и объяснялась его белизна и правильная форма. Этот предмет был произведен в Европе — круглая крышка небольшого горшочка наподобие тех, в каких продаются зубные порошки или мясные консервы. Надпись была сделана по-английски, аккуратные заглавные буквы складывались в слова:

ПЕРЕЧНАЯ ПАСТА «ПАТУМ ПЕПЕРИУМ» — УСЛАДА ДЖЕНТЛЬМЕНА.

Робин похолодела от волнения. Она хорошо помнила, в какую ярость пришел отец, когда в буфете их дома в Кингслинне кончился этот деликатес. Ей, маленькой девочке, пришлось под дождем бежать по деревенской улочке в бакалейную лавку, чтобы купить горшочек пасты.

«Это моя единственная слабость, единственная слабость», — вспомнились ей слова отца, когда он намазывал ароматную пасту на поджаренный хлеб. Его гнев уже умерился настолько, что он был готов обратить все в шутку.

Без моей «Услады джентльмена» у меня вряд ли хватит сил пересечь Африку.

Когда мать Робин отправилась в свое последнее злосчастное путешествие в Африку, в ее багаже была дюжина ящиков этой «услады». Фарфоровая крышечка могла попасть сюда одним-единственным путем.

Робин протянула руку и коснулась ее, но вождь тут же переменился в лице и отскочил подальше. Пение и барабанный бой внезапно прервались, вся деревня оцепенела от ужаса, и гостья поняла, что фарфоровая крышечка была талисманом, обладавшим великой волшебной силой, и горе постигнет деревню, если его коснется чужая рука.

Она попыталась умилостивить вождя, но тот быстро набросил на плечи леопардовую накидку и гордо прошествовал через всю деревню к своей хижине. Праздник явно был окончен. Остальные жители деревни подавленно разбрелись вслед за вождем, и с ней остался только седой беззубый старец, по-прежнему обходительный, как будто ничего не случилось. Он проводил Робин к хижине, которую заранее отвели для нее.

Почти всю ночь она без сна лежала на плетеной соломенной циновке. Робин не давало уснуть радостное возбуждение от того, что она нашла доказательство, подтверждающее, что отец проходил здесь, но в то же время ее беспокоило, что она разрушила отношения с вождем машона и не сможет больше ничего узнать об украшении и, следовательно, об отце.

Ей не скоро представилась возможность снова увидеться с вождем и загладить свой промах. Туземцы сторонились незваной гостьи, очевидно, надеясь, что она вскоре уйдет, но Робин упрямо не покидала деревни на холме. Навещал ее только преданный старик, потому что белая женщина была самым важным событием, случившимся в его долгой жизни, и он не собирался отказываться от нее ни ради вождя, ни ради кого-либо еще.

В конце концов ей ничего не оставалось, как послать вождю щедрый подарок. Она вручила ему последние бусы сам-сам и топор с двусторонним лезвием.

Вождь не мог устоять перед таким царским подношением и, хотя и держал себя холоднее и сдержаннее, чем в первый раз, внимательно выслушал Робин. Она задавала ему вопросы об отце на языке жестов, словно они играли в шарады, а вождь, прежде чем дать ответ, серьезно обсуждал их со старейшинами.

Она поняла: на юг, пять оборотов солнца пути на юг, и вождь даст ей проводника. Вождь явно был доволен, что сумел наконец от нее избавиться, принял с радостью дары, но не на шутку тревожился, как бы святотатственный поступок белой женщины не навлек на племя всяческих бед.

Проводником вождь назначил седовласого старика, заодно избавившись и от бесполезного рта.

Робин сомневалась, как далеко и быстро смогут нести проводника его тонкие ноги. Однако старик ее удивил. Он вооружился длинным копьем, таким же древним и хрупким, как и он сам, и водрузил на голову скатанную циновку и глиняный кухонный горшок — этим, видно, и ограничивались его земные пожитки. Он подпоясал драную кожаную юбку и зашагал на юг так быстро, что носильщики снова зароптали. Робин пришлось его притормозить.

Очень скоро старик понял, что ему предстоит учить белую женщину языку. На ходу она указала сначала на себя, потом на всех окружающих, отчетливо назвала их по-английски и вопросительно посмотрела на старика. Тот ответил таким же вопросительным взглядом старческих слезящихся глаз. Однако она не отступила, коснулась своей груди и повторила имя «Номуса», и вдруг он понял.

Проводник похлопал себя по груди:

— Каранга, — пропищал он. — Каранга!

И опять взялся за новое дело с таким рвением, что ей пришлось умерить его пыл. Через несколько дней Робин выучила десятки глаголов, сотни существительных и начала пытаться складывать из них фразы, к вящей радости старого Каранги.

Однако прошло еще четыре дня, прежде чем Робин поняла, что с самого начала произошло недоразумение. «Каранга» означало не имя старика, а название его племени. Исправлять ошибку было уже поздно, потому что весь караван звал его Карангой, и старик охотно откликался. Трудно было заставить его хотя бы на шаг отойти от Робин. Он ходил за ней по пятам, вызывая отвращение и неприкрытую ревность Юбы.

— От него воняет, — целомудренно заявляла она. — Очень плохо воняет.

Так оно и есть, не могла не признать Робин.

— Ну, через какое-то время ты не будешь этого так сильно замечать.

Была, однако, и еще одна вещь, которую трудно было перестать замечать, потому что она показывалась из-под юбки старика всякий раз, как только тот опускался на корточки, а он всегда отдыхал именно так. Рискуя нарваться на праведный гнев брата, Робин вышла из положения, подарив Каранге пару шерстяных кальсон из нижнего белья Зуги. Старый Каранга неимоверно возгордился. Штаны хлопали по его длинным ногам, и он вышагивал с важным видом, как павлин.

На всем пути Каранга осмотрительно обходил подальше все населенные деревни, хоть и уверял Робин, что они принадлежат его племени. Между поселениями, казалось, не было ни торговли, ни обмена, каждое из них стояло на укрепленной вершине холма, замкнувшись во враждебной подозрительности.

К этому времени Робин достаточно овладела языком, чтобы побольше разузнать у Каранги о великом колдуне, от которого вождь получил волшебный фарфоровый талисман. Его рассказ взволновал ее и наполнил радостными предчувствиями.

Много сезонов дождей назад — старый Каранга не знал, сколько именно, в его годы все сезоны дождей сливаются в один, годом раньше, годом позже — трудно сказать, — так вот, в один не очень давний день пришел к ним необычайный человек. Он вышел из леса, в точности как она, и, как и она, был светлокожим. Однако его волосы и борода цветом походили на пламя (старик указал на лагерный костер), и он, без сомнения, был волшебником, пророком и заклинателем дождей, ибо в день его прибытия закончилась долгая засуха и разразился необычайный ливень, и реки наполнились водой впервые за много лет.

Этот бледнолицый колдун творил и другие чудесные подвиги: он превратился сначала в льва, потом в орла, поднял мертвого из могилы и мановением руки повелевал молнией. В пересказе Каранги сказка ничего не потеряла, уныло заметила Робин.

— Кто-нибудь говорил с ним? — спросила она.

— Мы слишком боялись, — признался Каранга, театрально трясясь от ужаса, — но я сам видел, как белый колдун в обличье орла пролетал над деревней и уронил с неба талисман.

Он в пантомиме взмахнул тощими руками.

Должно быть, острый запах анчоусов привлек птицу к пустому горшочку, подумала Робин, но он оказался несъедобным, и птица выронила его, по случайности пролетая над деревней Каранги.

— Колдун недолго оставался возле нашей деревни, он отправился дальше на юг. Мы слышали, что он путешествует быстро, наверно, в обличье льва.

Мы слышали о его чудесах, весть о них передавалась от холма к холму на языке барабанов. Как он излечивал смертельно больных, как бросил вызов древним духам каранга в их самом священном месте, выкрикивая такие оскорбления, что все, кто слышал эти ужасные слова, трепетали.

Мы узнали также, как он погубил великую жрицу мертвых, всесильную Умлимо, в ее собственной обители. Этот странный бледнолицый колдун убил Умлимо и уничтожил священные реликвии.

Он промчался по стране, как кровожадный лев, каким он и был, пока наконец не нашел покой далеко на юге, под темным холмом, Железной горой Таба-Симби, где он остался, чтобы творить разнообразные заклинания и чудеса, и люди приходили к нему издалека и платили за помощь зерном и другими дарами.

— Он все еще там? — требовательно спросила Робин.

Старый Каранга выкатил слезящиеся глаза и пожал плечами. «Кто возьмется предсказывать приход и уход великих колдунов и волшебников?» — казалось, говорил этот красноречивый жест.

Маршрут их путешествия пролегал не по прямой, как надеялась Робин. Чем дальше уходили они от деревни, тем менее Каранга был уверен, что знает, куда идти или где находится Железная гора, о которой он ей рассказывал.

Каждый день перед тем, как выступить в поход, он доверительно сообщал Робин, что уж сегодня-то они достигнут места назначения, а по вечерам, когда разбивали лагерь, извиняющимся тоном уверял, что завтра это произойдет непременно.

Он дважды указывал на скалистые холмики:

— Это, несомненно, Железная гора.

Но каждый раз их отгоняли градом летящих с высоты камней и копий.

— Я ошибся, — мямлил Каранга, — иногда мои глаза застилает тьма, даже под полуденным солнцем.

— Видел ли ты взаправду ту гору? — сурово допрашивала его Робин, почти что теряя терпение.

Каранга опустил седую морщинистую голову и принялся усердно ковырять костлявым пальцем в носу, чтобы скрыть замешательство.

— Верно, я сам не бывал в этом месте, не видел своими глазами, но мне рассказывал человек, который однажды говорил с тем, кто сам… — признался он, и Робин так рассердилась, что заорала на него по-английски:

— Ах ты, старый черт, что же ты раньше не сказал!

Старый Каранга понял если не слова, то тон, каким они были сказаны, и горевал так откровенно, что Робин не смогла злиться на него больше часа. Когда она снова разрешила ему нести ее бутыль с водой и мешок с провизией, на его благодарность жалко было смотреть.

Робин сгорала от нетерпения. Она не знала, далеко ли позади остался Зуга со своим охотничьим отрядом. Может быть, брат вернулся в лагерь и нашел ее записку в тот самый день, когда они ушли, а может быть, до сих пор охотится на слонов в более чем полутораста километрах отсюда, не подозревая, что она ушла без него.

Разочарование в брате и гнев на его недавние поступки постепенно пробудили в ней чувство соперничества. Она так далеко зашла и так много сумела совершить сама — начиная от общения с деревней Каранги и кончая долгим упорным походом по следам Фуллера Баллантайна, — что ей была нестерпима мысль о том, что Зуга явится как раз в самый миг желанного воссоединения с отцом.

Она догадывалась, как эта история будет изложена в дневнике Зуги и в книге, которая затем последует. Она знала, кто пожнет все лавры за неотступные поиски отца и их блестящее завершение.

Когда-то Робин считала, что слава и почести мало для нее значат, что она охотно оставит их на долю брата. Мисс Баллантайн полагала, что достаточной наградой ей будут объятия отца и сознание, что она принесла хоть немного покоя и облегчения страдающим народам Африки.

— Я до сих пор не могу до конца этого понять, — призналась она себе, объявляя третий подряд двойной переход.

Робин безостановочно гнала носильщиков вперед, чтобы подальше оторваться от брата, где бы он ни был.

— Я хочу найти отца, хочу найти его сама и хочу, чтобы мир узнал, что это я его нашла. Гордость — это грех, но в таком случае я всегда была грешницей. Прости меня, Иисусе, я искупила это тысячью других дел. Прости лишь этот небольшой малозначительный грех, — молилась она в своей грубой травяной хижине и, молясь, краем уха прислушивалась, не слышны ли крики входящих в лагерь носильщиков Зуги, и при каждом внезапном шорохе сердце ее падало.

Возник соблазн свернуть лагерь и объявить ночной переход к далекому холму, который на закате виднелся у горизонта, — старый Каранга в очередной раз уверенно объявил его Железной горой. Стояло полнолуние, и, может быть, именно этот переход поможет им окончательно обогнать брата.

Однако носильщики смертельно устали, даже Юба жаловалась на колючки в ногах. Казалось, только она сама и Каранга могли выдерживать такой темп изо дня в день. Надо дать им отдохнуть.

На следующее утро они отправились в путь спозаранку, когда трава еще прогибалась под капельками росы. Они не прошли и двух километров, как ее брюки вымокли до бедер. За последние несколько дней характер местности изменился. Высокое холмистое плато, поросшее густой травой и редколесьем, по которому они так долго шли, теперь похоже к югу понижалось, и одинокий пик, замеченный ими накануне вечером, открывал за собой целую вереницу холмов, простиравшихся через весь горизонт с востока на запад. Робин совсем пала духом.

Много ли у нее шансов найти лагерь одного человека, вершину единственного холма среди столь многих? Тем не менее Робин упорно шагала вперед, и еще до полудня они с Карангой, намного обогнав колонну, достигли вершины холма. Она сверилась с барометром Зуги, хранившимся в обитом бархатом деревянном футляре, и обнаружила, что высота над уровнем моря значительно превышает четыреста метров, хотя за последние два дня они спустились вниз на более чем шестьдесят шесть метров.

Они вскарабкались на скалистый уступ одного из холмов. Каранга шел за ней по пятам, а Юба — чуть в отдалении. С высоты Робин смогла внимательнее рассмотреть открывавшуюся впереди неровную, пересеченную местность. К югу холмы резко понижались. Может быть, они пересекли возвышенность и перед ними расстилается долина одной из уже открытых рек, которые обозначил на карте Том Харкнесс. Робин попыталась вспомнить их названия — Шаши, Тати и Маклутси.

Вдруг ей снова стало очень неуютно и одиноко. Эта земля такая бескрайняя. Дочь Фуллера Баллантайна почувствовала себя крошечной букашкой, пришпиленной к необозримой равнине под безжалостным синим небом. Она повернулась и сквозь длинную, окованную латунью подзорную трубу посмотрела на север, ища, не появятся ли признаки приближения отряда Зуги. Она ничего не заметила и не могла понять, радует ее это или огорчает.

— Каранга! — позвала она.

Старик с готовностью вскочил на ноги и поднял глаза на вершину скалы, где стояла Робин. Его лицо было доверчивым, как у преданной собачонки.

— Куда теперь? — требовательно спросила Робин, и он опустил глаза.

Стоя на одной по-птичьи тонкой ноге, Каранга пальцами другой почесывал голень, видимо, помогая себе размышлять над вопросом. Потом с виноватым видом он нерешительно обвел рукой ближайшие полдюжины холмов на горизонте, и сердце Робин упало. Приходилось признать, что они в конце концов заблудились.

Она знала, что ей предстоит сделать одно из двух.

Либо стоять здесь лагерем, пока не подойдет Зуга, либо возвращаться по собственным следам, пока не встретится с ним. Ни та, ни другая возможность не привлекала, и она отложила решение до завтра.

В речном русле у подножия холма была вода, обычная цепочка мелких теплых луж, загрязненных пометом птиц и зверей.

Вдруг Робин поняла, что очень устала. Пока ее окрыляла надежда, она этого не замечала, но сейчас осознала, что валится с ног. Каждая косточка ныла от усталости.

— Разобьем лагерь здесь, — сказала Робин капралу. — Возьмите двух человек и поищите мясо.

После выхода из деревни Каранги они каждый день шли так подолгу, что времени для охоты не оставалось. Последние остатки сушеной буйволятины воняли, как плохо выделанная кожа, и кишели мясными мухами. Она могла есть их только под толстым слоем соуса карри, а порошок карри почти вышел. Они отчаянно нуждались в свежем мясе, но у нее не было сил возглавить охотничий отряд.

Носильщики еще не кончили крыть листьями односкатную крышу, которая на эту ночь станет ее домом, как вдруг Робин услышала неподалеку ружейную стрельбу, а через час в лагерь вернулся капрал. Они нашли стадо очаровательных антилоп, или антилоп Гарриса, как предпочитал называть их Зуга, и свалили пять толстых шоколадно-коричневых самок. Носильщики, весело болтая, дружной толпой отправились помогать, а Робин, в сопровождении одной только Юбы, бесцельно бродила по речному руслу, пока не нашла укрытый от глаз водоем.

«Я, должно быть, пахну, как старый Каранга», — подумала она и принялась тереть себя пригоршнями белого песка, так как мыло кончилось несколько недель назад. Робин выстирала одежду и разложила ее сушиться на отполированных водой камнях у водоема. Потом, обнаженная, она сидела на солнцепеке, а малышка стояла рядом с ней на коленях и расчесывала ей волосы, чтобы они быстрей высохли.

Юба не скрывала своей радости в связи с тем, что Номуса снова принадлежит ей и рядом не околачивается старый Каранга. Несмотря на то, что та подавленно молчала, Юбе нравилось играть с ее волосами и смотреть на красноватые огоньки, которые вспыхивали в них на солнце под пробегающей расческой.

Расчесывая волосы, девушка весело болтала и тихо смеялась над собственными шутками, и никто из них не услышал, как по песку прошелестели шаги. Только когда рядом с Робин упала тень, она поняла, что они не одни. Она вскочила с тревожным вскриком, схватив еще сырые брюки и прижав их к груди, прикрыла свою наготу.

Но перед ней стояла женщина, невооруженная, робкая, перепуганная не меньше Робин. Немолодая, хотя на коже ее не было морщин и все зубы сохранились. Она происходила, несомненно, из народности машона — у них более тонкие, чем у нгуни, похожие на египетские черты лица. Короткая юбочка оставляла открытой верхнюю часть тела. Обнаженные груди были непропорционально велики для худого стройного тела, вытянутые соски торчали, словно она только что кормила грудью младенца.

— Я слышала выстрелы, — робко прошептала она, и доктор почувствовала облегчение: язык был понятен. Она из племени каранга. — Я пришла, услышав выстрелы. Я пришла отвести вас к Манали.

При этом имени горячая волна слез навернулась на глаза Робин, сердце подскочило, и она громко вздохнула.

Манали — человек в красной рубашке. Ее отец всегда решительно утверждал, что красный цвет отпугивает муху цеце и других кусачих насекомых и что добрая толстая фланель предохраняет от приступа малярии.

Мисс Баллантайн вскочила, забыв о своей наготе, торопливо подошла к женщине и пожала ей руку.

— Манали! — воскликнула она и добавила по-английски: — Где он? О, скорее отведите меня к нему.

Ее вели не просто случайность и не заблудившийся Каранга, думала Робин, шагая следом за новой проводницей по узкой извилистой звериной тропинке. Ее вел зов крови. Инстинктивно, как перелетная ласточка, она прилетела прямо к отцу.

Робин хотелось кричать об этом, петь от радости на весь лес. Женщина быстро шла впереди, ее узкая гладкая спина и плечи едва покачивались в такт движениям округлых бедер. Такая грациозная походка характерна для африканских женщин, с детства приученных носить груз на голове так, чтобы не пролить ни капли из полного до краев горшка.

Но переполненной ожиданиями Робин казалось, что женщина идет слишком медленно. Робин уже представляла, как шагнет ей навстречу могучая фигура отца, видела пламенеющий куст его бороды, слышала, как властный голос зовет ее по имени, он приподнимет свою дочь высоко над землей, как когда-то в детстве, потом сожмет в сокрушающих объятиях.

Она представляла, что он обрадуется не меньше ее, и после первых мгновений бурной встречи настанет черед долгих серьезных разговоров. Они расскажут друг другу все, что случилось за эти годы, между ними установятся доверие и задушевность, которых им так не хватало, и наконец отец и дочь вместе пойдут к одной общей цели. Впереди их ждут долгие годы, и он передаст ей факел, будучи уверенным, что его вера и труд перешли в любящие, надежные руки.

Каковы будут первые слова отца, когда он увидит и узнает ее? Сильно ли он удивится? Робин тихо засмеялась: разумеется, он будет глубоко тронут и признателен, что его дочь совершила такие подвиги, чтобы быть рядом с ним, да и сама она не сумеет сдержать радостных слез. Робин виделось, как отец нежно вытирает их. Его голос выдаст потаенную любовь, не угасшую за долгие годы разлуки, и ей станет так хорошо, так невыносимо сладостно.

В сумерках гаснущего дня женщина привела ее к крутой тропинке на западном склоне самого высокого холма. Робин снова засмеялась: это был тот самый холм, на который указал старый Каранга, когда до него оставалось чуть больше тридцати километров. В конце концов он оказался прав, и ей надо щедро отблагодарить старика. Она чувствовала себя счастливой, Робин хотелось одарить радостью весь мир.

Чуть ниже вершины тропинка выходила на ровный уступ, с одной стороны огражденный невысокой скалой, а с другой — обрывающийся к закату почти отвесным склоном. Оттуда открывалась захватывающая дух панорама лесов и саванны. Заходящее солнце окрасило всю равнину розовым и золотым, над далеким темно-синим горизонтом громоздились горы кучевых облаков с плоскими верхушками. Декорации для такого волшебного мгновения были самыми подходящими, но Робин лишь единожды взглянула на них; гораздо интереснее ей показалось то, что она увидела впереди.

Пред взглядом Робин предстала невысокая пещера. Косые лучи солнца проникали в нее на всю глубину, и было видно, что она неглубока и давно обжита. Свод и стены почернели от копоти, пол был чисто выметен, у входа горел костер, обложенный почерневшими камнями, и на них стоял небольшой глиняный горшок.

На оголенной площадке у входа в пещеру, вытоптанной за много лет, были разбросаны отходы человеческой деятельности: обглоданные кости животных, клочки меха, деревянные щепки и осколки разбитой посуды. Над поляной стоял запах гниющих пищевых отбросов, нестираной кожаной одежды, дыма и человеческих экскрементов, и это лишний раз подтверждало, что люди живут здесь уже много лет.

У небольшого дымного костра скорчилась одна-единственная фигура — древняя согбенная старуха под грудой грязных одеял, потертых и изъеденных молью, похожая больше на старую обезьяну, чем на человеческое существо. Она не шевелилась, и Робин едва взглянула на это странное существо: ее внимание приковал другой предмет.

В глубине пещеры, залитой последними лучами заходящего солнца, стояла кровать. Она была сделана из грубо срубленных деревянных шестов, связанных веревками из коры, но стояла на четырех ножках, это была кровать в европейском стиле, а не африканская циновка для сна. На ней лежала скомканная грязная меховая накидка, под которой вполне могло скрываться человеческое тело.

На каменном выступе над кроватью она увидела латунную подзорную трубу, тиковую шкатулку наподобие той, в какой Зуга держал секстант и хронометр, но старую и поцарапанную, и дешевый оловянный сундучок.

Робин хорошо помнила эту шкатулку в кабинете дяди Уильяма в Кингслинне, бумаги перетекали через край и рассыпались по столу. Отец согнулся над ними, очки в стальной оправе сползли на кончик крючковатого носа. Работая, он подергивал себя за густую рыжую бороду.

Робин сдавленно вскрикнула, прошмыгнула мимо старой карги, сидевшей у костра, пробежала по пещере и опустилась на колени у грубой кровати.

— Отец! — От волнения она охрипла, голос скрежетал в горле. — Отец! Это я — Робин!

Под меховым одеялом никто не шелохнулся. Она протянула руку, но остановилась, не дотронувшись до покрывала.

«Он умер, — горестно подумала Робин. — Я опоздала!»

Она заставила себя снова протянуть руку и коснулась вонючей груды старых мехов. Груда просела, и лишь через несколько секунд она поняла, что отброшенное одеяло случайно приняло форму человеческого тела.

Робин озадаченно поднялась и повернулась к женщине. Та стояла у костра и бесстрастно смотрела на нее, а маленькая Юба опасливо отступила к дальнему краю площадки.

— Где он? — Робин раскинула руки, чтобы подчеркнуть вопрос. — Где Манали?

Женщина опустила глаза. С секунду Робин ничего не понимала, потом тоже посмотрела вниз, на нелепую фигуру, скорчившуюся возле костра у ее ног.

Грудь Робин сдавило холодным стальным обручем, сердце сжалось так, что ей пришлось собрать все силы, чтобы заставить ноги сделать шаг по выметенному полу пещеры.

Женщина бесстрастно смотрела на дочь Манали. Она, очевидно, не поняла заданного по-английски вопроса, но ждала с бесконечным африканским терпением. Робин была готова вновь обратиться к ней, как вдруг скелетоподобная фигура у маленького дымного костра начала экзальтированно раскачиваться из стороны в сторону, и дребезжащий старческий голос невнятно затянул какую-то странную песнь, похожую на магическое заклинание.

Лишь через несколько секунд Робин поняла, что голос поет с легким шотландским акцентом, а слова, бессвязные и неразборчивые, представляли собой пародию на двадцать третий псалом:

— Да! Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла.

Пение оборвалось так же внезапно, как началось, и человек прекратил раскачиваться. Немощная фигурка снова неподвижно застыла. По ту сторону костра женщина нагнулась и бережно, как мать, раздевающая ребенка, откинула с головы и плеч сидящей фигуры меховую накидку.

Под ней съежился Фуллер Баллантайн. Его лицо загрубело и покрылось морщинами, как кора старого дуба. Казалось, дым костра въелся в кожу, притаился в складках, покрыл лицо сажей.

Его волосы и борода повылезали пучками, словно от какой-то отвратительной болезни, а те, что остались, поседели, но в уголках рта и под носом борода потемнела от грязи и окрасилась в табачно-желтый цвет.

На лице казались живыми только глаза, они выкатились из орбит, и Робин хватило одного взгляда, чтобы понять, что отец сошел с ума. Это был не Фуллер Баллантайн, великий исследователь, проповедник и борец с работорговлей. Тот Фуллер Баллантайн давно исчез, а вместо него остался мерзкий трясущийся безумец.

— Отец. — Она уставилась на него, не веря своим глазам, и земля под ногами разверзлась. — Отец, — повторила Робин, и скорченная фигура у костра внезапно разразилась пронзительным визгливым смехом, а потом начала бессвязно бормотать.

Обрывки английского чередовались с полудюжиной африканских диалектов, крики стали возбужденными, тонкие бледные руки отчаянно заколотили по воздуху.

— Я грешил против тебя, Боже, — визжал он, вцепившись себе в бороду. В скрюченных пальцах остался клок тонких седых волос. — Я недостоин служить тебе. — Он снова принялся терзать себя, на этот раз оставив на сморщенной щеке тонкую багровую царапину, хотя казалось, что в иссохшем теле не осталось ни капли крови.

Женщина каранга склонилась над ним и схватила костлявое запястье, удерживая его. Жест был естественным и привычным, она, видимо, делала это не раз. Потом она осторожно приподняла отца. Худое тело, вероятно, весило не больше ребенка, так как она без видимых усилий отнесла Фуллера Баллантайна на деревянную кровать. Одна нога его была привязана к примитивной шине и неестественно задралась вверх.

Робин осталась стоять у костра, опустив голову. Она заметила, что до сих пор вся дрожит. Женщина подошла к ней и тронула за руку:

— Он очень болен.

Только тогда Робин сумела обуздать ужас и отвращение. Поколебавшись еще мгновение, она подошла к отцу. С помощью Юбы и женщины каранга она начала осмотр, находя успокоение в привычных профессиональных ритуалах и процедурах и постепенно овладевая собой. Она никогда не видела такого худого человеческого тела, худее, чем голодные отпрыски пропитанных джином трущобных проституток.

— Еды было мало, — сказала женщина, — но и того, что было, он не ел. Мне пришлось кормить его, как малое дитя. — В тот раз Робин не поняла, что она имеет в виду, и с суровым видом продолжила осмотр.

Истощенное тело кишело паразитами, в тонких белых волосах на лобке виноградными гроздьями висели гниды, все тело было покрыто коркой грязи и засохших нечистот.

Ощупывая подреберье, она ощутила под пальцами твердые очертания расширенной печени и селезенки. Фуллер Баллантайн громко вскрикнул. Припухлость и чрезвычайная болезненность, вне всяких сомнений, указывали на сильную и продолжительную малярию.

— Где лекарство для Манали, его умути?

— Кончилось давным-давно, вместе с порохом и пулями для ружья. Все давно кончилось. — Женщина покачала головой. — Давным-давно, а когда все кончилось, люди перестали приходить и приносить дары, кормившие нас.

Оставаться в малярийном районе без запасов хинина было самоубийством. Фуллер Баллантайн знал это лучше всех на свете. Признанный во всем мире эксперт по малярийной лихорадке и ее лечению — как мог он пренебречь собственными, часто повторяемыми советами? Причину она нашла сразу, стоило ей только открыть ему рот. Невзирая на слабые протесты отца, она заставила его разжать челюсти.

От болезни почти все зубы сгнили и выпали, горло и небо были покрыты характерными бляшками. Робин выпустила челюсть, позволяя ему закрыть изъеденный болезнью рот, и осторожно потрогала переносицу. Размягченные кости и хрящи подались. Сомнений не оставалось, болезнь зашла далеко и давно начала последнюю атаку на некогда могучий мозг. Это был сифилис в конечной стадии, потеря рассудка и общий паралич. Болезнь одинокого человека неизбежно вела к одинокой смерти в безумии.

Робин работала. Ужас и отвращение быстро сменились присущим целителям состраданием, она ощущала сочувствие, которое испытывает всякий, кто свыкся с человеческим слабостями и легкомыслием и далеко продвинулся по пути их понимания. Теперь она знала, почему отец не повернул назад, когда запас жизненно необходимых лекарств подошел к роковой черте: полуразрушенный мозг не распознал болезни, которую сам раньше так подробно описывал.

Она поймала себя на том, что, не прерывая работы, молится за него, молится молча, но слова приходят легче, чем обычно:

«Суди его, каким он был, Господи, суди по его деяниям во имя Твое, не за мелкие грехи, а за великие достижения. Узри в нем не это жалкое разбитое существо, а сильного, полного жизни человека, который, не дрогнув, нес вперед дело Твое».

Молясь, она приподняла укрывавшую ноги тяжелую накидку и зажмурилась от запаха разложения. Хилое создание принялось сопротивляться с новой силой, и Юба с женщиной каранга еле удерживали его.

Робин осмотрела его ноги и поняла еще одну причину, почему отец не покинул эти земли. Он физически не мог уйти. Шины, фиксирующие ногу, были выструганы из местной древесины. Нога была сломана ниже бедра, возможно, в нескольких местах. Возможно, пострадал и тазобедренный сустав, сломалась хрупкая шейка бедра. Переломы, по-видимому, как следует не срослись. Должно быть, завязки шин были слишком тугими, и теперь глубокие гнойные язвы прогрызли тело до самой кости. От них исходил густой резкий запах.

Доктор поспешно прикрыла его ноги. Без саквояжа с лекарствами и инструментами она ничего не могла сделать и лишь причиняла ненужную боль и унижение. Отец все еще вырывался и блеял, как капризный младенец, мотая головой из стороны в сторону и широко разинув беззубый рот.

Женщина склонилась над ним, взяла в руку свою темную тугую грудь и сдавила пальцами сосок, потом остановилась и робко, умоляюще подняла глаза на доктора.

Только тогда Робин поняла, в чем дело, и, уважая право женщины и несчастного калеки, бывшего когда-то ее отцом, на уединение, опустила глаза и повернулась к выходу из пещеры.

— Мне нужно сходить за лекарствами. Я вернусь сегодня ночью.

Младенческое блеяние у нее за спиной сменилось тихим довольным чмоканьем.

Спускаясь при свете луны по крутой тропинке, Робин не могла найти в душе ни потрясения, ни гнева. Вместо этого она ощущала к Фуллеру Баллантайну лишь глубокую жалость — он завершил полный круг и впал в детство. Чувствовала она и горячую благодарность к женщине, удивление перед ее верностью и самоотверженностью. Сколько времени она оставалась с отцом после того, как все причины быть вместе исчезли?

Она вспомнила свою мать и ее преданность этому человеку, вспомнила Сару и малыша, терпеливо ожидающих у далекой реки. Фуллер Баллантайн всегда умел притягивать одних столь же сильно, как отталкивал других.

Взяв Юбу за руку, как ребенка, чтобы успокоить, Робин торопливо шла по залитой лунным светом тропинке к берегу реки и с облегчением увидела среди деревьев отблески лагерных костров. Для обратного пути ей понадобятся носильщики, чтобы нести саквояж с лекарствами, и вооруженные воины-готтентоты в качестве сопровождающих.

Радость ее длилась недолго: едва она ответила на оклик часового-готтентота и вошла в круг света, как позади костров выросла знакомая фигура и размашистым шагом двинулась ей навстречу. Высокий и сильный, с золотистой бородой, он был красив, как греческий бог, и столь же исполнен гнева.

— Зуга! — ахнула Робин. — Я тебя не ждала.

— Еще бы, — ледяным тоном ответил он. — Конечно, не ждала.

«Почему? — в отчаянии думала она. — Почему он пришел именно сейчас? Почему не днем позже, когда я успела бы помыть отца и обработать его раны? О Господи, почему? Зуга никогда не поймет! Не поймет! Никогда! Никогда!»

Робин и сопровождающие ее не могли угнаться за Зугой. Он в ночной тьме проворно карабкался по горной тропинке, и они вскоре отстали от него. За долгие месяцы суровой охоты брат достиг великолепной физической формы и теперь бегом поднимался в гору.

Она не сумела предупредить его. Какими словами описать несчастное существо, лежащее в пещере на холме? Она просто сказала:

— Я нашла отца.

Гнев брата мгновенно остыл. Горькие обвинения застыли на языке, глаза озарились осознанием смысла ее слов. Они нашли Фуллера Баллантайна. Достигли одной из трех целей экспедиции. Робин чувствовала, что Зуга уже видит напечатанный отчет об этом, что он на ходу сочиняет главу, описывающую счастливый миг, слышит, как мальчишки-газетчики на улицах Лондона выкрикивают заголовки. Впервые в жизни она была близка к тому, чтобы возненавидеть брата. Голосом, ледяным, как иней, она заявила:

— И не забудь, что это сделала я. Я совершила переход и напала на след, и я нашла его.

При свете костров Робин заметила в его глазах нерешительность.

— Конечно, сестренка. — Зуга вяло, через силу улыбнулся ей. — Кто же об этом забудет? Где он?

— Сначала я должна взять все, что нужно.

Зуга шел рядом, пока они не достигли подножия холма, а потом уже не мог сдерживать себя. Он помчался вверх так быстро, что никто не мог его догнать. Робин вышла на маленькую полянку перед пещерой. После тяжелого подъема она задыхалась, сердце колотилось так, что ей пришлось остановиться и, прижав руку к груди, перевести дыхание

Костер у входа в пещеру ярко пылал, но в глубине бродили неясные тени. Зуга стоял перед костром спиной к пещере.

Сестра, отдышавшись, подошла к нему. Она заметила, что Зуга побледнел как смерть, свет костра окрасил его загорелую кожу в землистые тона. Он застыл, словно на параде, и смотрел прямо перед собой.

— Ты видел отца? — спросила Робин.

Его муки и крайнее замешательство доставили ей низкое, злобное удовольствие.

— С ним туземная женщина, — прошептал Зуга, — в его постели.

— Да, — кивнула Робин. — Он очень болен. Она ухаживает за ним.

— Почему ты меня не предупредила?

— Что он болен? — спросила она.

— Что он стал туземцем.

— Зуга, он умирает.

— Что мы расскажем миру?

— Правду, — тихо предложила Робин. — Что он болен и умирает.

— Ни в коем случае не упоминай о женщине. — В голосе брата впервые, сколько она его помнила, сквозила неуверенность. Казалось, Зуга с трудом подбирает слова. — Нужно защищать честь семьи.

— Тогда что мы расскажем о болезни, болезни, которая его убивает?

Глаза Зуги метнулись к ее лицу.

— Малярия?

— Сифилис, Зуга. Французская болезнь, итальянская чума, или, если предпочитаешь, люэс. Зуга, он умирает от сифилиса.

Молодой человек вздрогнул и прошептал:

— Не может быть.

— Почему, Зуга? — спросила Робин. — Он мужчина, великий человек, но тем не менее мужчина.

Она обошла его.

— А теперь мне пора браться за дело.

Через час Робин выглянула, чтобы позвать брата, но Зуга уже спустился в лагерь. Она трудилась над отцом весь остаток ночи и большую часть следующего дня.

За это время она его вымыла и вычистила, сбрила кишащие насекомыми волосы на теле, подстригла клочковатую бороду и спутанные желтые космы, обработала язвы на ноге. К концу Робин изнемогала от усталости, как физической, так и эмоциональной. Она слишком часто видела приближение смерти, чтобы не распознать это сейчас. Она знала, что в ее силах лишь дать ему покой и сделать более гладкой одинокую дорогу, по которой вскоре отправится отец.

Сделав для него все, что могла, она прикрыла беззащитное тело чистым одеялом и нежно погладила короткие мягкие волосы, которые так заботливо подстригла. Фуллер Баллантайн открыл глаза. Они были бледно-голубыми, как летнее африканское небо. Пещеру залил свет заходящего солнца. Робин склонилась над отцом, и оно рубиновыми блестками засверкало у нее в волосах.

В его пустых глазах что-то шевельнулось, мелькнула тень человека, каким он когда-то был, и губы великого путешественника приоткрылись. Он дважды пытался что-то сказать и наконец произнес всего одно слово, так хрипло и тихо, что дочь не расслышала. Робин придвинулась к нему.

— Что, отец? — спросила она.

— Хелен! — послышалось яснее.

При звуке материнского имени слезы сжали горло Робин.

— Хелен, — в последний раз вымолвил Фуллер Баллантайн, и искра разума в его глазах угасла.

Она долго сидела рядом с ним, но отец больше не промолвил ни слова. Имя матери было последней ниточкой, связывавшей его с реальностью, и теперь эта ниточка оборвалась.

Когда угас последний луч дневного света, Робин подняла глаза и впервые заметила, что с полки на задней стене пещеры исчез оловянный сундучок.


Отгородившись от лагеря тонкой стеной из тростника и используя в качестве стола крышку несессера для письменных принадлежностей, Зуга торопливо просматривал содержимое сундучка.

Ужас, который он испытал, увидев отца, давно прошел. Зугу заворожили сокровища, хранившиеся в сундучке. Он знал, что отвращение и стыд вернутся, когда найдется время подумать о них. Знал он и то, что ему предстоит принимать трудные решения и что ему понадобится вся сила характера, а может быть, придется воспользоваться авторитетом брата, чтобы справиться с Робин и заставить ее согласиться на более приемлемый вариант истории поисков Фуллера Баллантайна и более сдержанное описание обстоятельств, в которых его нашли.

В оловянном ящичке лежали четыре дневника в кожаных и парусиновых переплетах, по пятьсот страниц в каждом. Подробные записи и нарисованные от руки карты покрывали страницы с обеих сторон. Еще там лежала пачка отдельных листов сотни в две или три, перевязанная веревкой из коры, и дешевый деревянный пенал с отделением для запасных перьев и двумя гнездами для чернильниц. Одна из чернильниц давно пересохла, а перья, очевидно, затачивали много раз, потому что они совсем истерлись. Зуга понюхал чернила во второй бутылочке. Жидкость отвратительно воняла жиром, сажей и растительными красками — Фуллер состряпал эту смесь, когда запас готовых чернил подошел к концу.

Последний дневник и почти все отдельные страницы были исписаны этой смесью. Они выцвели и пачкались, и разбирать почерк стало гораздо труднее, потому что к этому времени руки Фуллера Баллантайна были поражены болезнью не меньше, чем мозг. Первые два дневника были заполнены хорошо знакомым мелким и четким почерком, но постепенно он переходил в размашистые кривые каракули, такие же причудливые, как и мысли, ими выражаемые. История безумия отца отпечаталась здесь с тошнотворной увлекательностью.

Листы переплетенных в кожу дневников не были пронумерованы, и между датами соседних записей обнаруживались долгие перерывы. Это облегчало работу Зуги. Он читал быстро — это умение он развил в годы службы офицером полковой разведки, когда приходилось ежедневно прочитывать огромные количества донесений, приказов и ведомственных инструкций.

Первые страницы были заполнены описаниями пройденной ранее местности, скрупулезными наблюдениями за положением небесных тел, за климатом и высотой над уровнем моря, их дополняли тонко подмеченные характеристики местности и населения. Эти заметки были переполнены жалобами и обвинениями в адрес властей, будь то директор Лондонского миссионерского общества или «Двигатель империи», как Фуллер Баллантайн называл секретаря иностранных дел в Уайтхолле.

Далее шло подробное описание причин, заставивших его покинуть Тете и отправиться на юг с чрезвычайно плохо экипированной экспедицией. Потом, совершенно неожиданно, две страницы были посвящены описанию сексуальной связи с девушкой из племени ангони, бывшей рабыней, которую Фуллер окрестил Сарой. Он подозревал, что она носит его ребенка. Причины ухода из Тете были изложены откровенно и недвусмысленно: «Я знаю, что женщина, носящая ребенка, даже выносливая туземка, обременит меня. Будучи поглощен служением Господу, я не могу допускать подобных задержек».

Хотя зрелище, которое Зуга увидел на вершине холма, должно было подготовить его к откровениям такого рода, он не мог заставить себя относиться к ним спокойно. Охотничьим ножом, заточенным до остроты бритвы, он вырезал из дневника оскорбительные страницы, скомкал их и бросил в лагерный костер, бормоча:

— Старый черт не имел права писать эту грязь.

Еще дважды он встречал на страницах дневника сексуальные излияния, которые тщательно вырезал, и вскоре после этого почерк начал ухудшаться. Страницы, исполненные высочайшей ясности ума, сменялись диким бредом и видениями болезненного разума.

Все чаще отец величал себя орудием Божьего гнева, Его разящим мечом, направленным против язычников и безбожников. Самые дикие и откровенно безумные страницы Зуга вырезал из дневника и сжигал. Он знал, что работать нужно быстро, пока Робин не спустилась с вершины холма. Он был уверен, что поступает правильно, что отдает дань памяти об отце и его месту в истории, ради тех, кто будет жить после него, ради Робин и самого себя, их детей и внуков.

Кровь стыла в жилах при виде того, как горячая любовь и сочувствие Фуллера Баллантайна к народам Африки и к самой этой земле сменялась жгучей, ничем не обоснованной ненавистью. Народ матабеле, которых отец называл ндебеле, или амандебеле, он поносил так: «Это люди-львы, они не признают никакого Бога, питаются дьявольским варевом и полусырым мясом и поглощают то и другое в огромнейших количествах. Их величайшее развлечение — пронзать копьями беззащитных женщин и детей, и правит ими самый безжалостный деспот со времен Калигулы, самый кровожадный монстр после Аттилы».

К другим племенам он относился с не меньшим презрением. «Розви — народ хитрый и скрытный, трусливые и вероломные потомки жадных до золота, торговавших рабами царей, которых они называли мамбо. Их династия была уничтожена разбойниками ндебеле и их собратьями из народности нгуни — шангаанами из Гундунды и кровопийцами ангони».

Племя каранга он называл «трусами и почитателями дьявола, скрывающимися в пещерах и в крепостях на вершинах холмов, творящими несказанные святотатства и оскорбляющими Всевышнего своими богохульными обрядами, которые они совершают в разрушенных городах, где когда-то властвовало их государство — Мономотапа».

Упоминание о Мономотапе и разрушенных городах приковало взгляд Зуги. Он стал с нетерпением читать дальше, надеясь, что разрушенные города будут описаны подробнее, но мыслями Фуллера завладели другие идеи, он перешел к теме страданий и жертвенности, на которую всегда опиралась христианская вера.

«Я благодарю Бога, Всемогущего отца моего, за то, что Он избрал меня Своим мечом, и за то, что в знак любви и снисхождения Он наложил на меня Свое клеймо. Сегодня утром, проснувшись, я узрел на руках и ногах стигматы, узрел рану на боку и кровоточащие царапины на лбу от тернового венца. Я ощущал ту же сладостную боль, что терзала самого Христа».

Его вера стала религиозной манией. Сын вырезал эту страницу и несколько последующих и бросил их в пламя костра.

За периодами пустословного безумия шли страницы, полные холодного здравомыслия, словно болезнь захлестывала мозг и спадала, как приливная волна. Следующая запись в дневнике была датирована пятью днями позже заявлений о стигматах. Она начиналась с наблюдений за положением небесных тел в точке неподалеку от того места, где сейчас сидел Зуга, с поправкой на неточность хронометра, который не сверяли почти два года. О стигматах больше не говорилось ни слова. Они исчезли так же чудесно, как и появились. Краткие деловитые записи были сделаны прежним аккуратным почерком.

«Народ каранга исповедует разновидность культа предков, требующую принесения жертв. Необычайно трудно вызвать любого из них на разговор как о самой церемонии, так и об основных положениях этой отвратительной религии. Однако мои познания в языке каранга позволили мне завоевать уважение и доверие тех туземцев, с кем мне удалось свести дружбу. Духовный центр этой религии находится в месте, которое они называют „захоронение царей“, или, на их языке, „Зимбабве“, или „Симбабви“. Там стоят идолы их предков.

Можно догадываться, что это место расположено к юго-востоку от моего теперешнего местонахождения.

Главой этого богомерзкого культа является жрица, которую называют «Умлимо». Когда-то она жила в «захоронении царей», но с приходом разбойников ангони ушла оттуда. Она живет в другом священном месте и имеет такое влияние, что даже безбожники ндебеле и кровавый тиран Мзиликази шлют дары оракулу.

Власть дьявольской веры так глубоко укоренилась в умах этого народа, что они отчаянно сопротивляются слову Божьему, которое я несу.

Мне явилось в откровении, которое было мне дано голосом Всевышнего, что Он избрал меня для похода в эту цитадель зла — Симбабви, дабы низвергнуть дьявольских идолов, как Моисей, спустившись с горы, низверг и уничтожил золотого тельца.

Господь Всемогущий открыл мне, что избрал меня, дабы я нашел и уничтожил высочайшую жрицу зла в ее тайном прибежище и разбил оковы, которые она наложила на разум этих людей, чтобы они смогли проникнуться священным словом Христовым, которое я несу».

Зуга быстро перелистывал страницы. Казалось, они написаны двумя разными людьми — трезвым рационалистом с аккуратным почерком и буйным религиозным маньяком с безумной скачущей рукой. Кое-где такая перемена происходила от строчки к строчке, в других местах один и тот же характер записей удерживался по нескольку страниц. Зуга не позволял себе пропустить ни слова.

Давно миновал полдень. Он много часов непрерывно вглядывался в поблекшие страницы, мелко исписанные выцветшими самодельными чернилами, на которые уже перешел Фуллер, и глаза заболели, словно в них насыпали песка.

«3 ноября. Местонахождение 20° 05' северной широты, 30° 50' восточной долготы. Температура 40° по Цельсию в тени. Жара невыносимая. Дождь собирается каждый день и никак не прольется. Достиг святилища Умлимо».

Эта краткая запись взбудоражила Зугу. Он чуть не пропустил ее — она была втиснута в самый низ страницы. Он перевернул ее — на следующей взял верх безумец. Страница была заполнена хвастливыми гиперболами и громогласным религиозным экстазом.

«Восхваляю Господа, Создателя моего. Он единственный истинный и всемогущий Спаситель, для которого все возможно. Да свершится воля Твоя!

Я предстал перед Умлимо в ее мерзостном склепе, и она признала во мне орудие гнева Господня, ибо говорила голосами Белиала и Вельзевула, страшными голосами Азазела и Велиара, всего мириада воплощений Сатаны.

Но я стоял перед ней неколебимо, сильный словом Божьим, и она, увидев, что не может со мной совладать, упала замертво.

Так я убил ее, и отрезал ей голову, и вынес ее на свет. И ночью Господь говорил со мной и тихим смиренным голосом возвестил: «Иди, верный и возлюбленный слуга Мой. Да не будет тебе покоя, пока не свергнуты поганые идолы безбожные».

И я поднялся, и рука Господа помогала мне и вела меня».

Зуга не знал, что из этого было правдой, а что — бредом безумца, видениями воспаленного мозга, но лихорадочно продолжал читать.

«И Всемогущий вел меня, пока я не пришел, одинокий, в город скверны, где поклонники дьявола отправляли свой культ. Мои носильщики, убоявшись дьявола, оставили меня. Даже старый Джозеф, всегда бывший рядом со мной, не мог заставить себя пронести ноги себя через ворота в высокой каменной стене. Я оставил его в лесу терзаться раболепным страхом и пошел один между высокими каменными башнями.

Как и открыл мне Господь, я нашел языческие кумиры, убранные цветами и золотом, и кровь жертв еще не высохла на них. Я низверг и уничтожил их, и никто не мог противостоять мне, ибо я был мечом Сиона, перстом самого Господа».

Запись внезапно обрывалась, словно сила религиозного рвения взяла верх над автором, и Зуга перелистал следующую сотню страниц, ища дальнейшие упоминания о городе и его убранных золотом идолах, но ничего не нашел.

Может быть, они, подобно чудесному появлению стигматов на руках, ногах, на теле и на лбу отца, были всего лишь видениями безумца.

Зуга вернулся к первой записи, описывающей встречу отца с Умлимо, убитой им колдуньей. Он отметил широту и долготу этого места, сделал грубый эскиз карты и, зашифровав, переписал текст, полагая, что найдет в нем нить, которая сможет привести его в святилище. Молодой Баллантайн очень осторожно вырезал эти страницы из дневника Фуллера и одну за другой держал над костром, глядя, как они коричневеют и морщатся, а затем вспыхивают ярким пламенем. Тогда он бросал их и смотрел, как они чернеют и съеживаются. Он взял палку, истолок пепел в пыль и только тогда успокоился.

Последний из четырех дневников был заполнен не до конца. Он содержал подробное описание караванного пути, идущего «от запятнанных кровью земель, где властвуют злобные импи Мзиликази», на восемьсот километров к востоку, туда, «где зловонные корабли работорговцев ждут несчастных, переживших опасности этой печально знаменитой дороги».

«Я прошел по этой дороге до восточного края гор и повсюду находил свидетельства прохождения караванов. Нужно, чтобы о них узнал весь мир. Гнусные свидетельства, которые мне довелось хорошо узнать, — белеющие кости и кружащиеся грифы. Найдется ли на этом диком континенте хоть один уголок, не опустошенный работорговцами?»

Эти откровения скорее заинтересуют сестру, чем его. Зуга быстро пролистал их и пометил, чтобы она обратила на них внимание. О рабстве и работорговле было написано очень много, страниц сто или больше. Предпоследняя запись гласила:

«Сегодня мы поравнялись с караваном невольников, направляющимся на восток по холмистой местности. С помощью подзорной трубы я пересчитал несчастных, идущих из дальних краев. Их была почти сотня, в основном дети-подростки и молодые женщины. Они, как обычно, парами скованы за шеи бревнами, обтесанными в виде вил.

Хозяева невольников — чернокожие, я не смог разглядеть среди них ни арабов, ни лиц европейского происхождения. Несмотря на то, что они не носили никаких племенных знаков различия, ни перьев, ни регалий, я не сомневался, что они относятся к народности амандебеле, так как последние обладают особенным физическим телосложением, и, судя по направлению, их путь пролегал из царства тирана Мзиликази. Кроме того, они вооружены копьями с широким лезвием и длинными щитами из бычьих шкур, характерными для этого народа. Двое или трое из них несли ружья.

В настоящий момент караван раскинулся лагерем не более чем в пяти километрах от меня и на заре продолжит свой скорбный путь на восток, где его ждут арабские и португальские работорговцы. Они купят несчастных людей, как скот, и погрузят на суда, чтобы отправиться в ужасающее плавание вокруг Земли.

Господь говорил со мной, я отчетливо слышал Его голос. Он приказал мне спуститься вниз и, подобно мечу, поразить безбожников, освободить рабов и спасти смиренных и невинных.

Со мной идет Джозеф, надежный и верный товарищ на протяжении многих лет. Он вполне способен стрелять из второго ружья. Меткость его оставляет желать лучшего, но он храбр, и Господь будет с нами».

Следующая запись была последней. Майор дошел до конца четырех дневников.

«Пути Божьи таинственны и неисповедимы, они выше нашего понимания. Он возвышает, он и низвергает. Вместе с Джозефом я, как и повелел мне Господь, спустился в лагерь работорговцев. Мы напали на них, как израильтяне на филистимлян. Поначалу казалось, что мы побеждаем, ибо безбожники побежали от нас Потом Господь в Своей несказанной мудрости покинул нас. Один из неверных кинулся на Джозефа, пока тот перезаряжал ружье, и, хоть я и всадил пулю нападавшему в грудь, он, прежде чем пасть мертвым, пронзил Джозефа своим ужасным копьем.

Я в одиночку продолжал бой во имя Божье, и перед моим гневом работорговцы рассеялись по лесу. Потом один из них обернулся и с расстояния, равного предельной дальнобойности ружья, выстрелил в мою сторону. Пуля попала в бедро.

Не помню, как мне удалось уползти и скрыться прежде, чем работорговцы вернулись, чтобы прикончить меня. Они не пытались гнаться за мной, и я вернулся в укрытие, которое покинул ради схватки. Однако я жестоко ранен и нахожусь в ужасном положении. Мне удалось вырезать из собственного бедра ружейную пулю, но боюсь, что кость сломана и я останусь калекой.

Кроме того, я потерял оба ружья. Одно осталось лежать вместе с Джозефом там, где он упал, другое я не сумел унести с поля битвы, потому что был тяжело ранен. Я послал женщину найти ружья, но работорговцы уже унесли их.

Оставшиеся носильщики, видя мое состояние и понимая, что я не могу им помешать, все до одного разбежались, но предварительно они разграбили лагерь и унесли все ценные вещи, не исключая мой саквояж с медикаментами. Осталась только женщина. Сначала я сердился, когда она пристала к нашему отряду, но теперь я вижу в этом десницу Божью, ибо она, хоть и язычница, после смерти Джозефа своей верностью и преданностью превосходит кого бы то ни было.

Чего стоит человек в этой жестокой стране без ружья и хинина? Не урок ли это для меня и моих потомков, урок, преподанный мне Богом? Может ли белый человек жить здесь? Не останется ли он навсегда чужим и станет ли Африка терпеть его, когда он потеряет оружие и лишится медикаментов?»

Потом — мучительный крик боли:

«О Боже, неужели все было напрасно? Я пришел, чтобы нести Твое слово, но никто меня не слушал. Я пришел, чтобы изменить нравы грешников, но не изменил ничего. Я пришел проложить дорогу христианству, но ни один христианин не последовал за мной. Молю Тебя, Господи, дай мне знак, что я не шел по неверному пути к ложной цели».

Зуга откинулся назад и обеими руками потер глаза. Он был глубоко тронут, и глаза горели не только от усталости.

Фуллера Баллантайна легко было ненавидеть, но трудно презирать.


Робин выбрала место для разговора как нельзя удачнее. Скрытые от посторонних глаз водоемы на реке, подальше от основного лагеря, где никто не сможет их подсмотреть или подслушать. Она выбрала и время — знойный полдень, когда большинство готтентотов и все носильщики крепко спят в тени. Она дала Фуллеру пять капель драгоценного лауданума, чтобы он вел себя тихо, и оставила его на попечение женщины каранга и Юбы, а сама спустилась с холма к Зуге.

За десять дней, прошедших с тех пор, как брат догнал ее, они едва обменялись дюжиной слов. За все это время он ни разу не вернулся в пещеру на холме, и Робин виделась с ним всего один раз, когда спускалась в лагерь за продуктами.

Она послала Юбу вниз с запиской, составленной в самых сжатых выражениях, требуя вернуть оловянный сундучок с бумагами Фуллера, и Зуга сразу же прислал носильщика. Такая поспешность вызвала у Робин подозрения.

Недоверие между ними говорило о том, что отношения брата и сестры быстро ухудшаются. Она понимала, что им с Зугой нужно поговорить и обсудить планы на будущее, пока они еще не поссорились окончательно.

Брат ждал ее, как она и просила, у зеленых водоемов, сидя в крапчатой тени под дикой смоковницей, и курил самокрутку из местного табака. Увидев ее, он вежливо поднялся, но его лицо было сдержанным, а глаза — настороженными.

— Зуга, дорогой, у меня мало времени. — Ласковым словом Робин попыталась уменьшить напряженность, но Зуга лишь сурово кивнул. — Мне нужно возвращаться к отцу. — Она поколебалась. — Мне не хотелось просить тебя подниматься на холм, раз тебе это неприятно. — Она заметила, что зеленые искры в его глазах сразу потеплели, и поспешно продолжила: — Нам нужно решить, что делать дальше. Мы ведь не можем оставаться здесь до бесконечности.

— Что ты предлагаешь?

— Отец чувствует себя гораздо лучше. Я вылечила малярию хинином, а другая болезнь, — тактично умолчала она, — поддается лечению ртутью. Сейчас меня всерьез беспокоит только нога.

— Ты говорила, что он умирает, — ровным голосом напомнил Зуга, и Робин, несмотря на все добрые намерения, не смогла удержаться и ощетинилась.

— Что ж, сожалею, что пришлось тебя разочаровать.

Лицо Зуги застыло, превратившись в красивую бронзовую маску. Она видела, каких усилий ему стоит сдержать гнев, и, когда брат заговорил, его голос звучал хрипло:

— Это недостойно тебя.

— Прости, — согласилась она и глубоко вздохнула. — Зуга, отец заметно поправился. Еда и лекарства, забота и его природная сила сотворили чудеса. Я убеждена, что если отвезти его в цивилизованный мир и доверить опытному хирургу, то мы смогли бы вылечить язвы на ноге и, может быть, даже срослась кость.

Брат долго молчал. Его лицо ничего не выражало, но глаза выдавали борьбу чувств, происходившую в душе. Наконец он заговорил:

— Отец сошел с ума. — Она не ответила. — Ты сможешь исцелить его разум?

— Нет. — Робин покачала головой. — Ему будет все хуже и хуже, но при заботливом уходе в хорошей больнице мы вылечим его тело, и он сможет прожить еще много лет.

— Для чего? — спросил Зуга.

— Ему будет хорошо, может быть, отец будет счастлив.

— И весь мир узнает, что он сумасшедший сифилитик, — тихо продолжал Зуга. — Не будет ли милосерднее оставить легенду незапятнанной? Нет, даже больше, самим укрепить эту легенду, а не тащить обратно несчастное существо, больное и безумное, чтобы над ним потешались многочисленные враги?

— Поэтому ты и поработал над его дневниками? — Голос Робин прозвучал резко, даже для ее собственных ушей.

— Это серьезное обвинение. — Он тоже терял контроль над собой. — Ты можешь доказать?

— Нет нужды доказывать, мы оба знаем, что это так.

— Ты не можешь идти с ним. — Брат сменил тему. — Он искалечен.

— Его можно нести на носилках. Носильщиков у нас достаточно.

— Какой дорогой вы пойдете? — спросил Зуга. — Он не переживет пути, которым мы сюда пришли, а путь на юг не отмечен на карте.

— Отец в дневнике сам нанес на карту невольничью дорогу. Мы пойдем по ней. Она приведет прямо к побережью.

— И главные цели экспедиции останутся недостигнутыми? — быстро спросил Зуга.

— Главными целями было найти Фуллера Баллантайна и представить отчет о работорговле. Отца мы нашли, а отчет сможем представить, если пойдем к морю по невольничьей дороге. — Робин замолчала и сделала вид, что ее внезапно осенило: — Ах, милый, как я сразу не догадалась, ты ведь говоришь о золоте и слоновой кости. Это ведь и есть главные цели экспедиции, разве не так, дорогой братец?

— У нас есть обязательства перед попечителями.

— И никаких обязательств перед несчастным больным человеком там, на холме? — Робин театрально вскинула руку и затем испортила весь эффект, топнув ногой. Разозлившись на себя не меньше, чем на него, она заорала: — Я заберу отца на побережье, и чем скорее, тем лучше!

— А я говорю, не заберешь.

— А я говорю, пошел ты к черту, Моррис Зуга Баллантайн! — Ругательство доставило ей мрачное удовлетворение, она повернулась и быстрым шагом пошла прочь, размашисто ступая длинными ногами в туго облегающих брюках.

Через два дня Робин была готова выступать. После встречи у реки все разговоры между ней и Зугой проводились в виде обмена записками, и Робин поняла, что брат сохранит копии всей их переписки, чтобы позднее удостоверить ее действия.

Она коротко отвергла его распоряжение не отправляться в путь с больным человеком. Зуга перечислил, аккуратно пронумеровав, полдюжины веских причин, по которым ей следует остаться. Получив ее письменный отказ, он отправил наверх в маленькой потной ручке Юбы еще одно послание, весьма великодушное, написанное, как с горечью поняла Робин, не для нее, а для будущих читателей.

«Раз уж ты настаиваешь на этом безумстве», — начал он и далее предлагал ей в качестве защиты весь отряд готтентотских пехотинцев — за исключением сержанта Черута, который выразил желание остаться с Зугой. Под командованием капрала воины составят эскорт, который сможет, как выразился Зуга, «в целости и сохранности доставить тебя и твоего подопечного на побережье и защитить в пути от любых опасностей».

Брат настаивал, чтобы она забрала почти всех имеющихся носильщиков. Себе он оставит пятерых носильщиков, чтобы нести самые необходимые вещи, и четырех оруженосцев — Мэтью, Марка, Люка и Джона.

Зуга также велел ей забрать винтовку «шарпс» и все оставшиеся припасы, она должна была снабдить его «только достаточным количеством пороха и пуль, а также необходимым минимумом лекарств, чтобы я сумел выполнить дальнейшие задачи экспедиции, которым придаю первостепенное значение».

Он заново перечислял все причины, по которым следовало оставить отца на холме, и еще раз просил ее пересмотреть решение. Робин избавила его от необходимости снимать копию, просто вернув письмо с припиской: «Мое решение твердо. Я отправляюсь к побережью завтра на рассвете». Она поставила дату и расписалась.

На следующее утро, до восхода солнца, майор прислал на холм команду носильщиков и носилки из шестов мопане. С шестов содрали грубую кору и связали веревками из сыромятной кожи недавно убитой антилопы. Сиденье носилок было сплетено из тех же кожаных ремней. Чтобы Фуллер Баллантайн не вывалился из носилок, его пришлось привязать.

Робин шла позади носилок, пытаясь успокоить сидящего в них сумасшедшего старика. Когда они спустились в лагерь, провожатые-готтентоты и носильщики были готовы выступать. Зуга тоже ждал ее, стоя чуть поодаль, словно уже отмежевался от них, но сестра подошла прямо к нему.

— Наконец-то мы узнали друг друга, — хрипло сказала она. — Мы больше не можем уживаться вместе, Зуга. Я сомневаюсь, что мы когда-то могли жить мирно или еще сможем в будущем, но это не значит, что я тебя не уважаю, а люблю я тебя даже больше, чем уважаю.

Зуга вспыхнул и отвел глаза. Она не могла не знать, что такое заявление смутит его.

— Я проверил — у тебя сорок пять килограммов пороха, это больше, чем тебе потребуется, — сказал он.

— Ты не хочешь попрощаться с отцом?

Зуга натянуто кивнул и подошел следом за ней к носилкам, избегая смотреть на женщину каранга, которая стояла рядом, и официальным тоном заговорил с Фуллером Баллантайном:

— До свидания, сэр. Желаю вам быстрого безопасного путешествия и скорейшего возвращения в доброе здравие.

Морщинистое беззубое лицо повернулось к нему. Бритая голова в сером свете зари сияла бледным фарфоровым блеском, глаза, живые, как у птицы, безумно сверкали.

— Господь мой пастырь, и не убоюсь зла, — прокаркал Фуллер, шамкая так, что слова получались едва различимыми.

— Совершенно верно, сэр, — серьезно кивнул Зуга. — В этом нет сомнения. — Он по-военному отдал честь, коснувшись фуражки, и отошел назад. Затем кивнул носильщикам, те подняли носилки и двинулись навстречу бледному оранжево-желтому восходу.

Брат и сестра в последний раз стояли бок о бок, глядя, как проходит мимо колонна провожатых и носильщиков. Когда последние из них скрылись из виду и рядом осталась только маленькая Юба, Робин порывисто протянула руки и чуть ли не с яростью обняла Зугу за шею.

— Я пытаюсь понять тебя, неужели ты не ответишь мне тем же?

С мгновение она ждала, что брат готов отбросить чопорность, его застывшее тело обмякло и расслабилось, но потом Зуга снова выпрямился.

— Это не прощание, — сказал он. — Я последую за тобой, как только выполню все, что необходимо. Мы снова встретимся.

Робин опустила руки и отошла назад.

— До встречи, — с тоской согласилась она, жалея, что брат не сумел хотя бы сделать вид, что привязан к ней. — До встречи, — повторила она и отвернулась.

Юба пошла следом за ней в лес, за уходящей колонной.

Зуга подождал, пока не стихло пение носильщиков. Слышался лишь сладкоголосый птичий хор, который приветствует в Африке каждую зарю, да далекий печальный кашель гиены, крадущейся в свое логово.

В нем боролись противоречивые чувства. Он ощущал себя виноватым, что позволил женщине, даже хорошо снаряженной, отправиться в опасный поход к побережью; беспокоился о том, что, когда она достигнет побережья, ее отчет прибудет в Лондон первым; сомневался, насколько достоверны путеводные отметки, оставленные Фуллером Баллантайном; но сильнее всего было радостное облегчение оттого, что теперь он наконец отвечает только за себя и может, не оглядываясь ни на кого, скитаться там, куда занесут его крепкие ноги и еще более крепкая решимость.

Он встряхнулся, как бы физически избавляясь от угрызений совести и сомнений и отдаваясь во власть пьянящей радости, потом, окрыленный предвкушениями, повернулся туда, где на краю печального покинутого лагеря ждал его сержант Черут.

— Когда ты улыбаешься, от твоего вида дети плачут, — сказал ему Зуга, — но когда хмуришься… Что тревожит тебя, о великий охотник на слонов?

Маленький готтентот печально указал на тяжелый оловянный ящик, в котором лежали парадный мундир и шляпа Зуги.

— Ни слова больше, сержант, — предостерег Зуга.

— Но носильщики жалуются, нести его в такую даль…

— И понесут к воротам преисподней, если я прикажу. Сафари! — Майор повысил голос, все еще пребывая в радостном возбуждении. — Мы выступаем!


Для Зуги не было неожиданностью, что между местоположением, которое путем наблюдений за небесными светилами определял его отец, и тем, что он вычислял сам, неизбежны большие расхождения. Несколько секунд ошибки хронометра могут дать разницу во много километров.

Поэтому он с подозрением относился к ориентирам на местности, которые встречал в пути, хотя они с невероятной точностью соответствовали наброскам карт в дневниках отца.

Тем не менее, открывая в каждодневном переходе страну, до мелочей совпадающую с описаниями Фуллера Баллантайна, Зуга все больше проникался уверенностью, что Умлимо и разрушенный город существуют на самом деле и находятся всего в нескольких днях пути отсюда.

Вокруг расстилалась очень красивая страна. Они спускались на юго-запад по постепенно снижающемуся плоскогорью, и воздух с каждым днем становился все более жарким. Долгий сухой сезон близился к концу, увядшие саванны золотились цветом спелой пшеницы, а листья деревьев окрасились сотней разных оттенков, от сливово-красного до нежного абрикосового. Многие деревья скинули листву и вздымали к небу уродливые артритичные члены, словно вымаливая милосердный дождь.

Каждый день на небе громоздились грозовые тучи. Высокие башни кучевых облаков переливались пурпурными и свинцово-синими отблесками, угрожая пролиться дождями, но их угрозы ни к чему не приводили, лишь бормотал гром вдали да по вечерам над горизонтом вспыхивала молния, словно далеко на востоке схватились в битве два могучих войска.

Звери целыми стадами стягивались на водопой к последним оставшимся водоемам — самым глубоким речным лужам и самым мощным источникам, люди шли по чудесной стране, полной диких животных.

В одном из стад Зуга насчитал тридцать два жирафа, от матерого самца, почти черного от старости, чья длинная шея поднималась выше деревьев, листвой которых он питался, до светло-бежевых пятнистых детенышей с непропорционально длинными ногами. Они ускакали прочь медленным, вразвалочку, галопом, задрав длинные хвосты с кисточками на конце.

На каждой поляне обитала семья носорогов. Самки с длинным изящным рогом гнали детенышей впереди себя, подталкивая в бока легким касанием рога. Стада капских буйволов в тысячу голов сплошной черной лавиной текли по лесным прогалинам, курясь светлой пылью, как лава действующего вулкана.

И слоны. Не было ни дня, чтобы они не наткнулись на свежий след. По лесу проходили настоящие дороги, слоны валили высокие деревья или оставляли их стоять, но сдирали всю кору, и голые стволы истекали живым соком. Земля под ними была усыпана изжеванными ветками и пучками сорванных, только начинающих вянуть листьев, огромные кучи волокнистого помета вздымались, как монументы прошествовавшему стаду громадных серых зверей, в них с азартом рылись бабуины и толстые коричневые фазаны, ища полупереваренные дикие орехи и другие лакомые кусочки.

У Зуги не было сил сопротивляться, когда Ян Черут поднимал голову от следа и произносил:

— Большой слон, тяжело ступает на переднюю ногу. Хорошие клыки, клянусь добродетелью моей сестры.

— Товар, который проспорили и потеряли много лет назад, — сухо заметил Зуга. — Но мы все равно пойдем.

Почти каждый вечер они отпиливали клыки и, зарыв их в землю, относили кровоточащее сердце туда, где ждали носильщики. Два человека несли на шесте двадцатикилограммовый кусок мяса — пиршество для целого отряда. Из-за охоты они продвигались медленно и не всегда по прямой, но Зуга постоянно замечал на местности приметы, описанные отцом.

Наконец, зная, что цель близка, Зуга поборол соблазн поохотиться и впервые отказался пойти по свежему следу трех больших слонов. Ян Черут был горько разочарован.

— Никогда не бросай хорошего слона и разогретую женщину, — меланхолично поучал он. — Неизвестно, когда встретишь следующих.

Ян Черут еще не знал о новой цели их похода, и поведение Зуги озадачило его. Зуга частенько ловил на себе лукавый взгляд живых узких глаз, но готтентот дипломатично избегал прямых вопросов и в ответ на приказ майора оставить свежий след лишь тихонько поворчал. Они пошли дальше.

Первыми заартачились носильщики. Баллантайн понятия не имел, как они догадались. Возможно, старый Каранга у лагерного костра говорил об Умлимо, а может быть, эти сведения в их племени передавались из уст в уста. Но почти все носильщики были родом с Замбези, расположенной в сотнях километров к северу отсюда. Однако Зуга достаточно хорошо узнал Африку, чтобы не удивляться этим непостижимым, почти телепатическим познаниям о дальних местах и событиях. Как бы то ни было и кто бы ни предостерег их, впервые за много месяцев в ногах носильщиков появились колючки.

Поначалу Зуга сердился и хотел было освежить в их памяти свое прозвище «Бакела» — «Кулак», но потом понял, что их нежелание приближаться к показавшейся над горизонтом гряде голых холмов лишний раз подтверждает, что он идет по горячему следу и близок к цели.

Той ночью в лагере он отвел сержанта в сторону и по-английски объяснил, что ищет и где. Он не ожидал, что по морщинистому лицу Черута медленно расползется болезненное выражение.

— Nie wat! Ik lol nie met daai goed nie! — В суеверном ужасе маленький готтентот невольно перешел на упрощенный капский диалект голландского. — Ни за что! В такие дела я не впутываюсь, — повторил он по-английски, и Зуга насмешливо улыбнулся ему.

— Сержант Черут, я видел, как ты с голой задницей бежишь на раненого слона и машешь шляпой, чтобы отогнать его, когда он нападает.

— Одно дело — слоны, — сказал Ян Черут, не ответив на улыбку, — а другое — колдуны. — Вдруг он вскинул голову и прищурился, как озорной гном. — Кто-то должен остаться с носильщиками, а то они растащат наши пожитки и сбегут домой.

Зуга оставил его в лагере у маленькой мутной лужи, в часе ходьбы от самого северного гранитного холма. Он наполнил водой большую эмалированную бутыль и смочил ее толстую фетровую обшивку, чтобы содержимое оставалось холодным, повесил у одного бедра свеженаполненный кисет с порохом, у другого — мешок с провизией, закинул за плечи тяжелое гладкоствольное слоновое ружье и отправился в путь. На земле еще лежали длинные тени, а трава намокла от росы.

Холмы впереди круглились, как купола из жемчужно-серого гранита, гладкие, как лысина, полностью лишенные растительности. Молодой Баллантайн тяжело шагал к ним по поросшей негустыми лесами равнине. При мысли о деле, которое он задумал, у него замирало сердце.

С каждым шагом горы вздымались все выше и круче, ущелья между ними становились отвеснее, а колючий кустарник забивал овраги и расселины все плотнее. По этим непроходимым местам можно было блуждать месяцами, а у него, в отличие от отца, не было проводника. Однако в конце концов задача оказалась такой простой, что он разозлился на себя за несообразительность.

Отец записал в дневнике: «Даже Мзиликази, кровавый тиран, шлет ей свои дары».

Зуга вышел на хорошо заметную дорогу, идущую с запада, по ней свободно могли идти рядом два человека. Она вела прямо в нагромождение гладких гранитных холмов. Только по этой дороге могли идти посланцы короля матабеле.

Зуга поднялся по ней на пологий склон, потом дорога неожиданно свернула в ущелье. Тропа сузилась и начала петлять среди огромных круглых гранитных валунов. По сторонам ее рос густой кустарник, колючие ветви тесно сплелись над дорогой, образуя полутемный туннель, и ему приходилось подныривать под них, чтобы пробраться сквозь заросли.

Ущелье было таким глубоким, что на его дно не проникали лучи солнца, но гранитные стены отражали тепло, и внизу стоял жар, как в открытой печи. Рубашка Зуги намокла, пот холодными каплями щекотал бока. Кустарник стал реже, ущелье сузилось, сходящиеся скальные стены сжали его до узкой горловины. Это были естественные ворота, где несколько воинов с копьями могли бы сдерживать целый полк. Высоко на уступе стояла небольшая, крытая листьями сторожевая хижина, и возле нее лениво поднимался в тихий знойный воздух голубой дымок сигнального костра. Но если там и был часовой, он при виде белого человека покинул свой пост.

Майор поставил на землю ружье и оперся на него, чтобы отдохнуть после крутого подъема и в то же время украдкой осмотреть утесы в поисках врага. Но раскаленное ущелье было безмолвно и пустынно. Не слышалось ни чириканья птиц, ни стрекотания насекомых в подлеске. Тишина подавляла сильнее, чем жара. Зуга запрокинул голову и громко крикнул вверх, в сторону заброшенной сторожевой хижины.

Эхо насмешливо загрохотало по ущелью, стихло до смущенного шепота и сменилось той же, не предвещающей ничего хорошего тишиной. Последним белым человеком, прошедшим по этой дороге, был «Меч Господень» собственной персоной, и шел он с намерением отрубить голову оракулу, с горечью подумал Зуга. Майор не ожидал, что его встретят как героя.

Он снова закинул ружье за плечо и вошел в естественные гранитные ворота. Инстинкт подсказывал ему, что он добьется успеха, только если смело пойдет напролом. Узкий проход был выстлан хрустящим серым песком, в нем, как алмазы, поблескивали даже в сумрачном свете крупинки слюды. Ущелье плавно изгибалось, и в конце концов Зуга уже не видел ни входа позади себя, ни выхода впереди. Ему хотелось пойти быстрее, это место было слишком похоже на западню, но он овладел собой, и его походка не выдавала ни страха, ни нерешительности.

За поворотом ущелье широко распахнулось. С одной стены по гранитному утесу струился небольшой ручеек, он с тихим журчанием вливался в естественный каменный бассейн и вытекал из него в скрытую от глаз лощину. Зуга вышел из ущелья, остановился и огляделся. Перед ним расстилалась уютная долина, шириной в километр и длиной в два. Ее орошал ручей, по берегам росла свежая зеленая трава.

В середине долины стояла кучка аккуратно крытых листьями хижин, вокруг них ковырялись в земле несколько Тощих кур. Он спустился вниз. В хижинах он никого не обнаружил, хотя все говорило о том, что люди здесь были совсем недавно, даже каша в горшках еще не остыла.

Три самые большие хижины стояли битком набитые сокровищами — кожаными мешками с солью, железными инструментами и оружием, слитками переплавленной меди, грудами небольших слоновьих бивней. Зуга догадался, что это и есть дары, которые просители приносят оракулу. Награда за заступничество перед богами дождя, плата за проклятие, наложенное на врага, или за смягченное сердце кокетки.

Не охраняемые никем сокровища говорили о власти Умлимо и о ее вере в собственное могущество. Однако, если верить дневнику Фуллера Баллантайна, «грязная полуночная ведьма», как он ее называл, давным-давно мертва, и ее проломленный череп обглодан гиенами и белеет где-то под жарким африканским солнцем.

Зуга, пригнувшись, прошел через низкую дверь последней хижины и выбрался на солнечный свет. Люди здесь были, много людей, но вступить с ними в переговоры и выяснить точное местонахождение «захоронения царей» оказалось труднее, чем он ожидал.

Он оперся на длинное ружье и внимательно осмотрел крутой склон долины. Его взгляд привлекла тропа, ведущая к пещере. Тропа продолжалась за деревней, поднималась на дальний склон долины и внезапно обрывалась у гранитного утеса. Там открывалась пещера. Устье ее было низким и широким, оно рассекало основание утеса узкой горизонтальной щелью, похожей на лягушачий рот.

Зуга вскарабкался по пологому склону к пещере. Он оставил мешок с провизией и бутыль с водой в деревне и шел налегке, рослый и гибкий. Его борода золотилась на солнце, и любому тайному наблюдателю становилось ясно, что это великий воин и вождь, которого следует уважать.

Он дошел до входа в пещеру и остановился, не от усталости — подъем не был для него слишком тяжел, а только для того, чтобы сориентироваться на местности. Вход достигал в ширину ста шагов, а потолок был так низок, что он мог поднять руку и потрогать гранитный свод. Вход перекрывала стена из отшлифованных гранитных блоков, пригнанных друг к другу так плотно, что между ними нельзя было просунуть лезвие ножа. Стена явно была построена умелыми каменщиками, но построена давно, так как кое-где она обрушилась, и камни громоздились беспорядочными грудами.

Тропа вела в один из таких провалов и исчезала во мраке. Все выглядело крайне негостеприимно. Если он войдет, то свет останется у него за спиной, а глаза не успеют привыкнуть к темноте. Внутри найдется немало потайных мест, где его может поджидать воин с топором или копьем. Вглядываясь в зловещее устье пещеры, майор почувствовал, что его первоначальное рвение угасает. Он крикнул на языке матабеле:

— Я пришел с миром!

Ему ответили почти сразу. Писклявый детский голос говорил на том же языке, он звучал прямо за его плечом, так близко, что у него екнуло сердце, и Зуга резко обернулся.

— Белый цвет — цвет траура и смерти, — пищал голос, и майор в замешательстве огляделся.

Поблизости не было ни ребенка, ни одного человека, ни даже животного, долина за его спиной была пуста и тиха. Голос звучал везде и повсюду.

У Зуги пересохло во рту, от страха по рукам и затылку поползли отвратительные мурашки. Тем временем с утеса у него над головой заскрежетал другой голос:

— Белый цвет — цвет войны.

Это был голос старухи, древней старухи, дрожащий и пронзительный. Сердце молодого Баллантайна снова подскочило, он посмотрел наверх. Склон утеса был голым и гладким. Сердце заколотилось о ребра, как птица в клетке, дыхание с хрипом клокотало в горле.

— Белый цвет — цвет рабства, — напевал девичий голос.

Он звенел в воздухе у него над головой, раздавался ниоткуда, нежный и текучий, как журчание ручейка

«Она говорила голосами Белиала и Вельзевула, страшными голосами Азазела и Велиара, всего мириада воплощений Сатаны», — писал отец, и Зуга почувствовал, что его ноги наливаются свинцом от суеверного ужаса.

Из пещеры загрохотал другой голос, гулкий, как рев быка:

— Белый орел низверг каменных соколов.

Майор медленно и глубоко вздохнул, чтобы овладеть непокорным телом, и вызвал в памяти воспоминания детства. Брайтонский пирс воскресным августовским днем, маленький мальчик вцепился в руку дяди Уильяма и зачарованно смотрит на фокусника, который на сцене оживляет куклу и заставляет ее говорить тихим писклявым голосом, и отвечает ей голос, доносящийся из коробки, в которой не уместился бы и кролик. Воспоминание успокоило его, и он рассмеялся. Смех получился таким громким и твердым, что он сам удивился.

— Оставь свои фокусы для детей, Умлимо. Я пришел с миром, поговорить с тобой по-мужски.

Ответа не было, хотя ему показалось, что он слышит из темноты позади обрушенной стены легкий шелест босых ног, бегущих по камням.

— Смотри на меня, Умлимо! Я складываю оружие.

Он отстегнул кисет с порохом и бросил к ногам, потом положил на него слоновое ружье и, протянув перед собой пустые руки, медленно приблизился к пещере.

Дойдя до провала в стене, он услышал из темноты прямо перед собой влажное рычание леопарда. Яростный рев вселял ужас, звучал как настоящий, но на этот раз пришелец держал себя в руках. Он не сбился с шага. Пригнувшись под козырьком, он вошел в пролом и выпрямился по другую сторону стены.

С минуту он подождал, пока глаза привыкнут к темноте, и различил во мраке тени и смутные фигуры. Ни голоса, ни звериный рев больше не раздавались. Где-то впереди, в глубине пещеры, виднелся слабый огонек, который помогал ему прокладывать дорогу сквозь груды камней, загромождавшие пещеру. Кое-где они доставали до низкого потолка.

Зуга осторожно пробирался вперед. Свет стал ярче, и он понял, что это луч солнца пробивается сквозь узкую трещину в потолке

Взглянув вверх, он оступился и выставил руку, чтобы удержаться. Рука коснулась не камня, а какой-то липкой мерзости, которая под его прикосновением зашевелилась. Раздался треск, загремели твердые обломки. Зуга встал на ноги и посмотрел вниз. На него таращил пустые глазницы человеческий череп, его скулы до сих пор обтягивала высохшая, как пергамент, кожа.

Содрогнувшись, Зуга понял, что осыпь, которую он принял за кучу щебенки и камней, была на самом деле грудой человеческих останков. Высохшие трупы громоздились до потолка, перегораживали проходы, заполняли самые глубокие впадины. Сквозь разрывы темной высохшей кожи тускло белели кости.

«Мерзостный склеп», — называл это Фуллер Баллантайн.

Зуга инстинктивно вытер руку, коснувшуюся давно высохшего скелета, и снова пошел на свет. Запахло дымом и человеческим жильем, донесся и какой-то другой сладковатый мышиный запах, мучительно знакомый, но майору не удалось его определить. Пол пещеры уходил вниз. Зуга обогнул скалистый уступ и оказался над небольшим естественным амфитеатром с полом из гладкого гранита.

Посреди амфитеатра горел небольшой костер из какого-то ароматного дерева. Дым наполнял воздух благоуханием и неторопливой спиралью поднимался к трещине в каменном потолке. Луч света, проходя через дымный столб, клубился молочной голубизной. Возможно, в глубь горы, словно галереи от ствола шахты, уходили другие ответвления пещеры, но сейчас внимание Зуга приковала женская фигура у костра.

Майор, не сводя глаз с незнакомки, медленно спустился на дно каменного амфитеатра.

Отец называл Умлимо «грязной полуночной ведьмой», но женщина, сидевшая у костра, ведьмой не казалась. Она была молода, находилась в полном расцвете сил. Прорицательница стояла на коленях, глядя на Зугу, и тот подумал, что ему редко доводилось видеть такую красивую женщину. Он не встречал таких ни в Индии, ни в Африке и вряд ли видел даже в северных странах.

Голова женщины возвышалась на длинной царственной шее, как черная лилия на стебле. Чертами лица она походила на египтянку — прямой тонкий нос и огромные темные глаза над высокими скулами. Зубы были мелкими и ровными, точеные губы напоминали створки розовой раковины.

Ее обнаженное тело было стройным, руки и ноги — длинными и тонкими, изящной формы, ладони — бледно-розовыми. Небольшие высокие груди были идеально круглыми, узкая талия переходила в круглые бедра и тугие ягодицы, повторяя изгибы венецианской вазы. Широкий темный треугольник рассекала глубокая впадина, из нее, словно темные крылья экзотической бабочки, рождающейся на свет из мохнатой куколки, бесстыдно выглядывали внутренние губы.

Она смотрела на него огромными темными глазами. Он остановился по другую сторону костра, и она грациозно повела изящными длинными пальцами. Зуга покорно опустился на корточки и стал ждать.

Женщина взяла один из стоявших возле нее выдолбленных из тыквы калебасов, обхватила его ладонями и вылила содержимое в неглубокую глиняную чашу. Оказалось, это молоко. Она отставила калебас в сторону. Зуга ожидал, что женщина предложит чашу ему, но она не шевельнулась, лишь продолжала смотреть на него загадочным взглядом.

— Я пришел с севера, — наконец сказал Зуга. — Люди зовут меня Бакела.

— Твой отец погубил мою предшественницу, — произнесла женщина.

Голос ее впечатлял: точеные губы едва шевелились, но она говорила с силой и тембром умелого чревовещателя. Казалось, звук дрожал в воздухе, и молодой Баллантайн понял, кто говорил с ним голосами ребенка и девушки, воина и дикого зверя.

— Он был болен, — ответил Зуга и замолчал, не спрашивая, откуда она знает. Что толку спрашивать, откуда ей известно, что он сын Фуллера Баллантайна.

Ее слова многое объяснили гостю. Вполне естественно, что Умлимо — наследственный пост, что должность высочайшей жрицы передается от матери к дочери из поколения в поколение. Эта величественная женщина — нынешняя носительница титула.

— Болезнь в крови лишила отца рассудка. Он не ведал, что творит, — объяснил Зуга.

— Так гласило пророчество. — Голос Умлимо затрепетал и угас, на долгие несколько минут затянулась тишина, но она не шелохнулась.

— Эти, — наконец произнес майор, указывая на покрытые пылью останки, — кто они и как погибли?

— Это народ розви, — ответила женщина, — они умерли в огне и дыму.

— Кто разжег огонь? — не отставал Зуга.

— Черные быки с юга. Ангони.

Зуга надолго замолчал. Перед его глазами проплывали страшные картины: племя спасается бегством, люди мчатся сюда, в святое место, в убежище, женщины несут детей, бегут, как дичь перед загонщиками, оглядываясь через плечо на колышущиеся кисточки на щитах и высокие перья головных уборов воинов-амадода из племени ангони.

Он видел, как они лежат здесь, в темноте, и прислушиваются к звону топоров и крикам осаждающих, слышал, как рубят деревья и сваливают их у входа в пещеру, слышал треск пламени, ощущал языки пожара и удушливые клубы дыма, повалившего в пещеру.

Он снова и снова слышал вопли умирающих, задыхающихся в дыму, слышал крики и смех мужчин, которые снаружи наблюдали, как деревянная баррикада превращается в стену огня и дыма.

— Пророчество говорило и об этом, — произнесла Умлимо и снова замолчала.

В тишине раздался легкий шелест, словно полуночный ветерок прошуршал по черепице сухим листом. Зуга обернулся на шорох.

Из сумрачной глубины пещеры вытекало что-то темное, похожее на струю крови. Во мраке оно казалось совершенно черным, но отражало свет костра бесчисленными бликами, мелкими, как булавочные головки. У майора мороз пробежал по коже: в ноздри ему ударил тот же сладковатый мышиный запах, который он ощущал и раньше, но только сейчас понял, что это такое.

Это был запах змеи.

Зуга застыл, завороженный ужасом. Змея была толщиной с запястье и такая длинная, что ее конец терялся в дальних закоулках пещеры. Голова вползла в круг оранжевого света. Чешуя блестела, как мрамор, глаза, лишенные век, остановили на Зуге немигающий взгляд, безгубый рот коварно усмехнулся, из него, подрагивая, выглянул черный шелковистый язык: змея учуяла в воздухе его запах.

— Боже милостивый! — хрипло прошептал майор. Его рука метнулась к рукоятке висевшего у пояса охотничьего ножа, но Умлимо не шелохнулась.

Змея оторвала голову от камня, приникла к чаше с молоком и принялась пить.

Это была мамба, черная мамба, самая ядовитая из змей. От ее укуса умирают быстро, но в таких страшных муках, какие не привидятся ни в одном кошмаре. Зуга представить не мог, что мамба способна вырасти до таких размеров. Она пила молоко, а часть длинного тела все еще скрывалась в тени.

Через минуту чудовищная рептилия подняла голову и повернулась к Умлимо, потом скользнула вперед. Сверкающая чешуя подрагивала мелкими волнами, которые пробегали по всему ее телу и заканчивались у широкой приплюснутой головы.

Трепещущим черным языком она коснулась обнаженного колена женщины. Казалось, языком она, словно слепец тростью, нащупывает себе дорогу вдоль бедра женщины. Змея быстро лизнула набухшие половые губы, приподнялась над животом, над грудями, не переставая лизать гладкую маслянистую кожу, обвилась вокруг тела, скользнула вниз по другому плечу и наконец остановилась, повиснув у нее на шее. На уровне груди ее голова протянулась вперед на расстояние вытянутой руки; слегка покачиваясь, она снова остановила на Зуге холодный, неподвижный, как у всех змей, взгляд.

Белый человек облизал губы и выпустил рукоять ножа.

— Я пришел искать мудрости, — хрипло сказал он.

— Я знаю, чего ты ищешь, — ответила Умлимо. — Но ты найдешь больше, чем ищешь.

— Кто меня поведет?

— Иди за малышом, который ищет сладости в вершинах деревьев.

— Я не понимаю, — нахмурился Зуга, не сводя глаз с огромной змеи, но Умлимо не ответила.

Ее молчание предлагало поразмыслить над этими словами. Молодой Баллантайн задумался, но так и не нашел объяснения. Он запомнил ее слова и хотел задать еще один вопрос, но в темноте послышался шелковистый шорох. Он испуганно отпрянул: мимо него быстро проползла вторая змея.

Это тоже была мамба, но гораздо меньше первой, толщиной с его большой палец, а длиной в две вытянутые руки. Она поднялась в воздух, и прямо, как стрела, скользила на хвосте к стоящей на коленях женщине с причудливым живым ожерельем.

Женщина не шелохнулась, и меньшая змея остановилась возле нее, тихо покачиваясь из стороны в сторону.

Она опустила голову и коснулась языком мечущегося черного языка огромной рептилии, покоящейся на шее женщины.

Затем опять скользнула вперед и начала обвиваться вокруг тела подруги, наматываясь на нее виток за витком — так матрос обматывает шкот вокруг мачты. При каждом обороте показывалось ее пульсирующее белое подбрюшье, покрытое узкими щитками.

Ни женщина, ни большая змея не шелохнулись и не отвели пристального взгляда от бледного потрясенного лица Зуги. Тонкое, более светлое тело второй змеи начало колебаться, медленно и чувственно, то разжимая, то сжимая более толстое и темное тело, и Зуга вдруг понял, что змеи совокупляются.

На расстоянии двух третей длины тела от головы подбрюшье самца было покрыто продолговатыми щитками, прикрывавшими генитальный карман. Возбуждение самца нарастало, щитки раздвинулись, и показался пенис. Цветом и формой он был похож на бутон кактуса, что распускается ночью, бледно-сиреневый колокольчик, мерцающий, как мокрый атлас.

Самец настойчиво ласкал толстое темное тело, и его усилия были вознаграждены. Самка развернулась, толстый белый живот, уступая, мягко запульсировал, раскрывая спрятанную под щитками клоаку.

Протяжно вздрогнув, самец, прижавшись к ней, вытянулся. Набухший сиреневый цветок раскрыл клоаку подруги и раздвинул губы. Мамба-самка широко разинула рот, показав горло, желтое, как лютик. В верхней челюсти костяными иглами торчали острые клыки, выпрямленные и готовые к бою, и на конце каждого дрожала перламутровая капелька яда. Самец глубоко вонзил в нее пенис, и она тихо зашипела не то от наслаждения, не то от боли.

Майор заметил, что покрывается потом. Несколько капель скатилось с виска на бороду. Необычайное ухаживание и совокупление длились всего несколько минут, на протяжении которых ни он, ни Умлимо не шелохнулись, но теперь жрица заговорила:

— Белый орел ринулся на каменных соколов и низверг их на землю. — Она помолчала — Орел снова поднимет их, и они улетят далеко.

Зуга склонился вперед, внимательно вслушиваясь.

— Покуда они не возвратятся, не будет мира в королевствах Мамбо и Мономотапа. Ибо белый орел будет воевать с черным быком, пока не вернутся в гнездо каменные соколы.

Пока прорицательница говорила, сплетенные в соитии тела продолжали медленно содрогаться, придавая ее словам непристойный, порочный оттенок.

— Поколение за поколением будет длиться война, орленок будет сражаться с теленком, белое — с черным, и черное с черным, пока не вернутся соколы. Пока не вернутся соколы.

Умлимо подняла узкие руки с розовыми ладонями и сняла с шеи гирлянду сплетенных змей. Она осторожно положила их на каменный пол пещеры и выпрямилась одним мимолетным движением. На маслянистом атласном теле сверкнули блики костра.

— Когда соколы вернутся, — колдунья простерла руки, и вслед за ними приподнялись круглые груди, — когда соколы вернутся, тогда на земле снова станут править мамбо — короли народа розви и мономотапы — короли народа каранга. — Она уронила руки, и груди тяжело осели. — Так говорит пророчество, — сказала Умлимо, отвернулась от костра и, выпрямив спину, скользящей походкой двинулась по неровному каменному полу. Обнаженные ягодицы покачивались в величавом ритме.

Она исчезла в темноте, окутывавшей один из рукавов пещеры.

— Постой! — крикнул вслед Зуга, вскочил на ноги и бросился за ней.

Огромная мамба-самка резко зашипела, словно пар в кипящем чайнике, и поднялась вверх, доставая головой до головы пришельца. Масляно-желтая пасть снова распахнулась, на шее сердито встопорщился гребень сверкающих чешуек.

Майор застыл на месте. Змея зашипела опять и взметнулась еще выше, ее тело изогнулось изящной волной. Зуга отступил на шаг, потом еще на один. Чешуйчатый гребень немного опустился. Он шагнул назад еще раз, и тугой лук змеиного тела расслабился, голова немного опустилась. Он, не останавливаясь, пятился спиной к выходу из пещеры. В последний миг перед тем, как каменный выступ закрыл амфитеатр от его глаз, Зуга увидел, как змея свернулась кольцами в сверкающий чешуйчатый клубок, не выпуская из любовных объятий своего смертоносного супруга.

На протяжении всего долгого пути назад, туда, где ждали Ян Черут с носильщиками, пророчество Умлимо, таинственное и необъяснимое, звучало у него в ушах.

Той ночью, сидя у костра, Зуга слово в слово записал его в дневнике, а позже сладковатый змеиный запах еще много дней преследовал его в кошмарах и щекотал ноздри.

Ветер стал переменчивым. По равнине, качаясь, плясали высокие желтые столбы «пыльных дьяволов». Смерчи на десятки метров поднимали в воздух листья и сухие клинки травы, потом ветер то стихал, и наваливалась изнуряющая полуденная жара, то снова налетал отовсюду. То и дело сильный порыв ветра задувал с севера, а в следующую минуту — не менее напористо — с юга.

Пока ветер так гулял, нечего было и думать поравняться со стадом слонов. Нередко, натыкаясь на горячий след, они откладывали тяжелые пожитки и раздевались для быстрого бега, но вдруг Зуга ощущал на потном затылке холодное прикосновение ветра, и в следующий миг из лесной чащи доносился встревоженный рев слонов. После первого сигнала тревоги слоны пускались бежать тем неторопливым, вразвалочку, галопом, какой они могли сохранять километр за километром, час за часом, и приблизиться к стаду было невозможно. Такой бег убьет человека, который попытается гнаться за слонами хотя бы несколько километров.

Поэтому за все дни, прошедшие после встречи майора с Умлимо, они не убили ни одного слона. Как-то раз, увидев свежий след, ведущий прямо на север, в сторону, противоположную той, куда он намеревался направиться в своих поисках, Зуга сам предложил не устраивать охоты. Весь остаток этого дня и на следующий день маленький готтентот что-то бормотал себе под нос, недовольный бесцельными на первый взгляд бросками на восток и снова на запад, которые они совершали по нехоженым, не отмеченным на карте диким местам.

С каждым днем жара становилась все нестерпимее, надвигался убийственный месяц, предшествующий наступлению сезона дождей. В предполуденные и послеполуденные часы даже у Зуги не было сил идти. Они находили тень погуще и бросались на землю, истекая потом, пытаясь уснуть, если поблизости не было буйволовых мух. Заговорить, вытереть пот со лба — для всего этого требовались неимоверные усилия. Пот струился по телу и высыхал на коже и одежде белыми кристалликами. От соли рубашка и брюки Зуги истлели и при первом же соприкосновении с колючками и корнями рвались, как бумага. Одежда Баллантайна постепенно превратилась в лохмотья оборванца, он накладывал заплаты и зашивал ее, пока от первоначальной ткани мало что осталось.

Он несколько раз нашивал на сапоги новую подошву из сыромятной кожи, взятой с внутренней поверхности слоновьего уха, а пояс и ремень слонового ружья чинил, используя куски недубленой шкуры буйвола.

Его фигура стала непривычно поджарой. Тяжелая охота выжгла с тела, рук и ног весь жир и лишнее мясо. Худоба зрительно увеличивала его рост, широкие костистые плечи переходили в узкую талию. Кожа потемнела от солнца, а волосы и борода выгорели и приобрели светло-золотистый оттенок. Волосы отросли до плеч, и Зуга подвязывал их на затылке кожаным шнурком. Он тщательно ухаживал за бородой и бакенбардами, подстригая их ножницами и завивая раскаленным лезвием охотничьего ножа.

Великолепная физическая форма давала ему ощущение радости бытия, предвкушение удачного окончания поисков гнало вперед, и дни казались слишком короткими. Когда наступала ночь, он падал на твердую землю и засыпал глубоким, без сновидений, освежающим сном младенца, просыпался задолго до первых проблесков зари и с нетерпением ждал новых открытий, которые принесет наступающий день.

Однако время шло. После каждой охоты мешки с порохом становились все легче, и, хотя он вырезал из трупов слонов свои ружейные пули и заново отливал их, они все равно были на исходе.

Драгоценный запас хинина истощался столь же быстро, а дожди приближались. Без боеприпасов и хинина белый человек не может пережить сезон дождей. Вскоре ему придется прекратить поиски разрушенного города с его золотыми идолами. Он будет вынужден, спасаясь от дождей, идти на юго-запад километров восемьсот или больше, если его наблюдения точны, пока не пересечет дорогу, проложенную дедом. Дорога приведет его в миссию в Курумане — ближайший форпост европейской цивилизации.

Чем позже он отправится, тем труднее будет поход. Придется идти, не останавливаясь ни на минуту, ни ради слонов, ни ради золота, пока он не окажется в более сухих и безопасных землях на юге.

Мысль о том, что придется уйти, приводила Зугу в уныние. Он нутром чувствовал, что здесь, где-то совсем рядом, его что-то ждет, и молодого Баллантайна злило, что наступающие дожди расстроят поиски. Однако он утешал себя, что вскоре снова наступит сухой сезон, и тем же нутром понимал, что обязательно сюда вернется. Эта земля чем-то притягивает… Его мысли прервал непонятный назойливый писк. Он сдвинул фуражку на затылок и всмотрелся в густое сплетение веток марулы. Писк повторился, его издавала маленькая коричневатая птичка. Она возбужденно перескакивала с ветки на ветку, с резким жужжанием трепеща крыльями и хвостом. Птичка была величиной со скворца, с блекло-коричневой спинкой и глинисто-желтыми брюшком и грудью.

Зуга повернул голову и увидел, что Ян Черут тоже проснулся.

— Ну? — спросил он.

— Я не пробовал меда с тех пор, как мы вышли из Маунт-Хэмпдена, — ответил сержант. — Но сейчас жарко, да и, может быть, птичка нас обманывает, вдруг она приведет нас к змее или льву.

— Она приводит к змее только тех, кто не даст причитающуюся ей долю пчелиных сот, — сказал Зуга.

— Да, так говорят, — кивнул Черут, и оба замолчали, прикидывая, хватит ли сил на то, чтобы идти за медоуказчиком, и взвешивая размер возможной награды.

Эта птичка часто приводит барсука или человека к гнезду диких пчел и ждет, чтобы ей оставили ее долю воска, меда и пчелиных личинок. Легенда гласила, что, если птичке не заплатить, в следующий раз она приведет обманувшего ее человека к логову ядовитой змеи или льва-людоеда.

Любовь к сладкому у Яна Черута взяла верх над усталостью. Он сел, и птичьи крики сразу стали резче и взволнованнее. Быстро размахивая крыльями и хвостом, птичка перелетела поляну, села на соседнее дерево и принялась нетерпеливо звать их. Охотники все еще раздумывали, и она вернулась на дерево, под которым те сидели, и продолжила свое представление в ветвях у них над головой.

— Ну ладно, дружище, — неохотно согласился Зуга и встал.

Ян Черут взял у Мэтью топор и глиняный горшок с горящими углями в плетенной из коры сетке.

— Станьте здесь лагерем, — велел носильщикам сержант. — Сегодня на ужин мы принесем вам меда.

Соль, мед и мясо — три величайших лакомства африканского буша. Баллантайн ощутил досаду — приходилось терять драгоценное оставшееся время на легкомысленную прогулку, но его носильщики поработали хорошо, шли быстро, и мед оживит их поникший дух.

Маленькая желто-коричневая птичка вилась над ними, треща, словно коробок спичек, если его потрясти. Она порхала по деревьям и кустарникам, то и дело садясь на ветку и оглядываясь, идут ли они следом.

Почти час она вела их вдоль сухого русла реки, потом повернула и перелетела через скалистый кряж. На вершине перевала они взглянули вниз и увидели поросшую густым лесом долину, окруженную ничем не примечательными скалами и холмами.

— Птица нас дразнит, — проворчал Черут. — Долго еще мы будем плясать под ее дудку?

Зуга перевесил ружье на другое плечо.

— Пожалуй, ты прав, — согласился он. Открывшаяся долина была непроходимой, ее дно густо заросло слоновьей травой с острыми как бритва листьями высотой больше человеческого роста. Там, внизу, наверняка еще жарче, а высохшие семена травы остриями, похожими на наконечники стрел, впиваются в кожу и вызывают гнойные ранки.

— Кажется, мне уже не так хочется меда, как раньше. — Ян Черут снизу вверх взглянул на Зугу.

— Вернемся, — согласился тот. — Пусть ищет других простачков. Лучше поищем на обратном пути жирную куду и вместо меда принесем мяса.

Они начали спускаться с гребня, но птица метнулась назад и снова принялась совершать у них над головами умоляющие пируэты.

— Пойди поищи своего дружка раттеля-медоеда! — крикнул ей сержант, и птица заметалась еще яростнее.

Она опускалась все ниже и наконец села на ветку на расстоянии вытянутой руки. Ее назойливые крики звенели в ушах.

— Voetsak! — заорал на нее маленький Готтентот. Своими криками птица предупредит животных на много километров вокруг о присутствии человека и они не смогут добыть мяса на ужин. — Voetsak! — Он нагнулся и поднял камень, чтобы швырнуть в птицу. — Улетай и оставь нас в покое, маленький сахарный рот.

При этих словах Зуга застыл на месте. Ян Черут назвал птицу на упрощенном голландском — «klein Suiker bekkie» — и уже вытянул правую руку, приготовившись бросить камень.

Майор схватил его за запястье.

— Маленький сахарный рот, — повторил он, и у него в ушах зазвенел голос Умлимо, странный трепещущий голос, который он запомнит на всю жизнь: «Малыш, ищущий сладости в вершинах деревьев».

— Погоди, — сказал он сержанту. — Не бросай.

Это, разумеется, было нелепо. Он не мог выставлять себя на посмешище перед Черутом, повторяя слова Умлимо. С мгновение Зуга колебался.

— Раз уж мы забрались в такую даль, — резонно заявил он готтентоту, — и птица так волнуется, наверно, мед недалеко.

— До него, может быть, еще часа два пути, — проворчал тот, но руку опустил. — В лагерь возвращаться будем часов шесть.

— Не ленись, а то растолстеешь, — сказал Зуга. Ян Черут был тощим, как гончая, что весь сезон охотилась за кроликами, и за последние два дня он прошел или пробежал добрых полтораста километров. Обвинение явно обидело его, но Зуга безжалостно пошел дальше, с насмешливым сочувствием качая головой: — Да, когда человек стареет, он не может ходить далеко и быстро, да и с женщинами медленнее управляется.

Черут выронил камень и яростно зашагал вверх по склону, а птица с исступленными криками вилась у него над головой.

Зуга пошел следом, посмеиваясь и над приятелем, и над собственной глупостью. Найти мед — тоже неплохо, утешал он себя.

Час спустя майор убедился, что сержант был прав. Птица их обманула, и они потеряли весь остаток дня, но сержанта уже не повернуть, слишком обидели его насмешки Зуги.

Охотники перебрались через долину, продираясь сквозь заросли слоновьей травы: по дороге птица не придерживалась звериных троп. Она летела по прямой, и семена травы ливнем сыпались на них, проникая за шиворот рубашек. От пота семена оживали, как от влаги первых дождей, и начинали копошиться, как черви, пытаясь вонзиться в кожу.

Высокая трава ограничивала видимость, и они наткнулись на дальний край долины совершенно неожиданно. Вдруг перед ними вырос гладкий утес, теряющийся среди высоких деревьев с густой листвой, увитый лианами и плотной порослью ползучих растений. Не очень большой — он достигал метров двенадцати в высоту, но совершенно отвесный. Они остановились и взглянули вверх.

Гнездо диких пчел находилось почти на самой вершине. Медоуказчик торжествующе запорхал над нею, выгибая шею и поглядывая на них сверху вниз блестящими, как бусинки, глазами.

Под гнездом все было испещрено темными потеками старого расплавленного воска и отходами жизнедеятельности улья, но красивые ползучие растения полностью скрывали это. Стебель лианы карабкался по утесу, извиваясь, перекручиваясь и перегибаясь пополам, ее листья отливали прохладным бледно-зеленым оттенком, цветы были нежные, синие, как васильки.

Пчелы влетали в гнездо и вылетали из него, быстро проносясь в жарком тихом воздухе. Они сверкали на солнце, как золотые пылинки.

— Ну, сержант, вот твой улей, — сказал Зуга. — Птица не лгала.

Майор испытывал глубокое разочарование. Хоть он и внушал себе, что нельзя придавать значения словам Умлимо, все-таки где-то внутри, вопреки здравому смыслу, украдкой затаилось предвкушение, тщетная надежда, но здравый смысл все-таки победил, и он об этом сожалел.

Зуга прислонил ружье к стволу дерева и опустился на землю — отдохнуть и посмотреть, как Ян Черут готовится грабить улей. Сержант вырезал из коры дерева мукуси квадрат и свернул его в трубочку толщиной с сигарету. Со ствола мертвого дерева он наскреб опилок и набил ими трубочку.

Потом стал раскачивать горшок с углями на веревочной подвеске, раздувая его, пока тлеющий мох и древесная стружка в нем не вспыхнули пламенем. Он поджег трубочку и, когда она как следует разгорелась, повесил на плечо топор и полез на отвесную стену утеса по переплетенным ветвям ползучего растения.

Когда он был в метре от гнезда, над его головой яростно зажужжала первая из пчел-защитниц. Маленький воин остановился, поднес ко рту трубочку из коры и выпустил на атакующих пчел струю голубоватого дыма. Дым отпугнул насекомых, и он полез дальше.

Зуга лежал под деревом мукуси, лениво прихлопывая буйволовых мух и перебирая пальцами траву. Он смотрел, как работает готтентот, и терзался разочарованием.

Ян Черут добрался до улья и выпустил в отверстие в утесе струю дыма, выкуривая пчел. Они рассерженным облаком закружились над ним. Одна из них, невзирая на дым, ринулась на него и ужалила в шею. Сержант сердито выругался, но не поддался искушению прихлопнуть насекомое или попытаться выцарапать вонзившееся в кожу зазубренное жало. Он спокойно и неторопливо орудовал дымовой трубкой.

Через несколько минут, хорошенько обработав улей дымом, сержант начал срезать завесу цветущих ветвей, прикрывавшую вход. Балансируя на ветвях лианы, он обеими руками вскидывал топор. На высоте двенадцати метров он казался Зуге ловкой желтой обезьянкой.

— Что за черт… — После дюжины ударов топором готтентот остановился и вгляделся в обнажившуюся поверхность утеса. — Хозяин, тут поработал сам дьявол.

Его тон встревожил Зугу, и он вскочил на ноги.

— Что там такое?

Ян Черут заслонял собой пчелиное гнездо, и Зуга не видел, чему так удивился сержант. Он нетерпеливо подошел к подножию утеса и, перебирая руками, вскарабкался по вьющемуся стеблю лианы.

Он остановился рядом с Черутом и крепко ухватился за ветку.

— Смотрите! — воззвал к нему сержант. — Смотрите сюда! — Он указал на поверхность утеса, обнажившуюся под его топором.

Через несколько секунд майор сообразил, что входом в гнездо служило отверстие геометрически правильной формы, высеченное вручную; ряд таких же отверстий усеивал утес широкой горизонтальной полосой, тянувшейся в обе стороны. Украшенная орнаментом полоса состояла из гравированных каменных блоков, расположенных в виде лежащей на боку «елочки». Такая кладка была, без сомнения, делом рук умелого каменщика.

Открытие так потрясло молодого Баллантайна, что он чуть не выпустил ветку, за которую держался, и в тот же миг заметил нечто странное, скрытое до сих пор плотным ковром ползучих растений и старого воска, вытекающего из гнезда.

Весь утес был сложен из идеально правильных блоков обработанного камня, небольших, так плотно пригнанных друг к другу, что при невнимательном осмотре они казались сплошной монолитной поверхностью. Зуга и Ян Черут висели у вершины огромной каменной стены высотой в двенадцать метров, такой толстой и длинной, что ее можно было принять за гранитный холм.

Это было грандиозное произведение искусства каменотесов, сравнимое разве что с наружной стеной храма Соломона, громадное сооружение, крепостная стена, огораживающая город, город забытый, заросший деревьями и лианами, много лет никем не потревоженный.

— Nie wat! — прошептал Ян Черут. — Это дьявольское место — жилище самого Сатаны. Пойдем, хозяин, — взмолился он. — Уйдем отсюда подальше да поскорее.

Чтобы обойти стену, майору потребовался почти час, так как за северным углом каменного вала растительность стала гуще. Стена была построена в форме почти правильного круга и не имела ни одного входа. В двух или трех подозрительных местах Зуга вырубал подлесок и обследовал подножие стены, ища дверь или ворота. Но он ничего не нашел.

Каменная «елочка» не тянулась вдоль всей окружности, а покрывала лишь восточный квадрант. Зугу заинтересовало, есть ли в этом скрытый смысл. Объяснение приходило в голову само собой: украшенная стена была обращена к восходящему солнцу. Вероятно, люди, построившие это грандиозное сооружение, были солнцепоклонниками.

Маленький готтентот неохотно следовал за ним, предрекая гнев чертей и демонов, охраняющих это проклятое место, а Зуга, пропуская его предостережения мимо ушей, прорубал путь вдоль стены.

— Где-то должны быть ворота, — бормотал он. — Иначе как же они попадали внутрь?

— У дьяволов были крылья, — глубокомысленно заметил Ян Черут. — Они летали. Я бы тоже не отказался от крыльев, чтобы улететь подальше от этого гиблого места.

Зуга и сержант снова вернулись туда, где нашли пчелиное гнезда. К этому времени почти совсем стемнело, солнце скрылось за вершинами деревьев.

— Ворота поищем утром, — решил Зуга

— Мы что, будем здесь ночевать? — в ужасе спросил маленький готтентот.

Баллантайн не обратил внимания на его протест.

— Поужинаем медом, — коротко предложил он. Впервые майор не уснул привычным крепким сном охотника, а без сна лежал под одеялом. Перед его глазами проплывали золотые идолы и сокровищницы, построенные из громадных блоков обтесанного камня.

Когда начало светать и на дымчато-перламутровом утреннем небе можно было различить вершину стены, Зуга возобновил поиски. Накануне его ослепило чрезмерное рвение, и второпях он смотрел слишком невнимательно. Он не разглядел необычного участка, расположенного всего в нескольких метрах от их лагеря, — там ползучие растения когда-то вырубили, и они выросли заново, гуще, чем прежде. Обрубленная ветка вела его, как указующий перст: аккуратный срез был, несомненно, оставлен топором.

— Ян Черут, — окликнул сержанта Зуга, оторвав от костра, на котором варился завтрак. — Расчисть этот мусор. — Он указал на густую поросль, и готтентот неторопливо пошел за топором.

Ожидая его возвращения, Зуга пришел к выводу, что оставить эти затянувшиеся и скрытые свежей порослью зарубки на стеблях плюща мог только один человек. Снова его вел Фуллер Баллантайн, но на этот раз он не испытывал от этого такой острой досады; ему уже не внове было идти по отцовским следам, к тому же предвкушение грядущих открытий приглушало боль.

— Поживей, — крикнул он Черуту.

— Эта штука стоит тут тысячу лет. Вряд ли она рухнет прямо сейчас, — нахально ответил сержант и, поплевав на ладони, взмахнул топором.

Этим утром маленький готтентот выглядел гораздо веселее. Он провел ночь под стеной, и на него не напал ни один демон, а Зуга долгие бессонные часы рассказывал ему о несметных сокровищах, которые ждут их за стеной. Задремавшая на время алчность Яна Черута быстро ожила, и он ярко представил, как с карманами, полными золота, сидит в своей любимой таверне портового квартала Кейптауна в окружении дюжины желтых, как масло, готтентотских красавиц. Они сгрудились вокруг него и, затаив дыхание, слушают его рассказ, а бармен тем временем отламывает восковую печать с очередной бутылки «Кейп смоук». Теперь его энтузиазм не уступал рвению майора.

Зуга пригнулся и всмотрелся в проход, прорубленный в густом подлеске, который успел вырасти там, где прошелся топор Фуллера Баллантайна. Впереди он различил очертания изогнутых порталов и обтесанные гранитные ступеньки, ведущие к узкой двери.

За долгие столетия тысячи босых ног истерли ступени так, что они стали вогнутыми, как тарелки, но ворота были тщательно заделаны камнями и булыжником. Небрежный завал резко отличался от аккуратной кладки основной стены. Видимо, вход заделывали впопыхах, спасаясь от приближавшегося врага, подумал Зуга.

Кто-то, вероятно, Фуллер Баллантайн, разобрал завал настолько, чтобы можно было пройти. Сын пошел по его стопам. Круглые камни перекатывались под ногами. Он протиснулся в ворота и обнаружил, что проход резко поворачивает влево, переходя в узкое, густо заросшее ущелье между стенами, открытое сверху.

Разочарование было жестоким. Он надеялся, что стоит пройти ворота, и перед ним откроется весь город с его сокровищами и чудесами. Вместо этого его ждут долгие часы тяжелого труда. С тех пор как этой дорогой прошел старший Баллантайн, миновало много лет, по крайней мере года четыре, и проход исчез, будто его и не было.

В одном месте каменная кладка обрушилась, и Зуга осторожно перелез через груду камней. После посещения пещеры Умлимо в нем был очень силен страх перед змеями. Узкий длинный проход, несомненно, построенный для обороны от незваных гостей, следовал за изгибом стены и внезапно выводил на просторную площадь, тоже густо заросшую колючим зеленым кустарником. Над площадью возвышалась высокая цилиндрическая башня, сложенная из поросших лишайником гранитных блоков. Башня была огромной, и распаленному воображению Зуги показалось, что она достает до облаков.

Зуга двинулся через внутренний дворик, нетерпеливо прорубая дорогу сквозь кусты и ползучие растения. На полпути он заметил вторую башню, как две капли воды похожую на первую, которая поначалу заслоняла ее. Сердце отчаянно заколотилось. Он интуитивно догадался, что эти башни были центром странного древнего города и что именно в них хранился ключ к тайне.

Второпях он споткнулся и упал на колени, разорвав брюки и содрав с голени длинную полосу кожи. От боли и нетерпения Зуга выругался. Он выронил топор и принялся ощупью искать его среди переплетения корней и веток. Он нашарил его почти сразу и в тот же миг обратил внимание на камень, о который споткнулся.

Это не был гранит, из которого слагались стены и башня. Камень заинтересовал его, и майор, не вставая с колен, топором расчистил кустарник. С дрожью он понял, что камень представлял собой часть скульптуры.

Ян Черут шел следом. Он тоже опустился на колени и стал голыми руками обрывать растения. Потом оба сели на корточки и осмотрели статую. Она была невелика, весом килограммов пятьдесят. Вырезанная из шелковистого зеленоватого мыльного камня, она стояла на знакомом постаменте, украшенном простым узором из треугольников, которые походили на ряд акульих зубов.

Голова изваяния была отбита, словно кувалдой, но, вероятнее всего, молотком послужил большой камень. Туловище не было повреждено — туловище хищной птицы со сложенными крыльями, ринувшейся с небес на жертву.

Зуга засунул руку за пазуху и вытащил маленький талисман из слоновой кости на кожаном шнурке, который он снял с тела вождя машона, убитого в ущелье на слоновой дороге.

Он внимательно рассматривал его, сравнивая со статуей. Готтентот пробормотал:

— Да это та же самая птица!

— Да, — тихо согласился Зуга — Но что все это значит? — Он снова опустил талисман из слоновой кости за пазуху.

— Это старинная вещь, — пожал плечами Черут. — Нам никогда не узнать.

Поставив таким образом на этом точку, он хотел было подняться на ноги, но тут его внимательный взгляд заметил что-то еще, и он ринулся вперед. Его рука клюнула рыхлую землю возле статуи, как голодная курица, он двумя пальцами поднял добычу и поднес к глазам, чтобы получше рассмотреть ее в косых лучах утреннего солнца.

Это была идеально круглая металлическая бусина с отверстием, чтобы нанизывать на нить, крохотная, чуть больше спичечной головки, неправильной формы, словно ее били молотом в примитивной кузнице. Красно-желтая поверхность не потускнела, на ней не было ни пятнышка ржавчины; таким особенным блеском обладает только один металл.

Зуга чуть ли не благоговейно протянул за ней руку; бусина была тяжелая и теплая, как живое существо.

— Золото! — произнес Зуга, и Ян Черут восторженно хихикнул, как юная невеста при первом поцелуе.

— Золото, — согласился он. — Доброе желтое золото.

Зуга ни на миг не забывал, что времени в его распоряжении осталось очень мало. Он работал изо всех сил, пот заливал лицо и шею, струился по гладким мускулам на груди. Он то и дело поднимал голову и вглядывался в небо, и с каждым часом облака темнели и громоздились все выше, жара становилась удушающей, а ветер угрожающе роптал, как толпа невольников на грани восстания.

Ночью он то и дело просыпался, вырываясь из одурманивающей пелены сна, лежал и прислушивался, как далеко за горизонтом, словно кровожадное чудовище, рычит гром.

Каждое утро на заре он вытряхивал людей из-под одеял и с плохо скрываемой дрожью нетерпения гнал на работу. Как-то раз Мэтью, оруженосец, отказался вставать после короткого отдыха, разрешенного майором в самые жаркие часы дня. Зуга поднял его на ноги и всего один раз ударил кулаком. Короткий, хорошо рассчитанный удар опрокинул Мэтью на спину в вырытую им самим яму. Оруженосец выбрался наружу, с его подбородка капала кровь. Он взял грубое сито, сплетенное из расщепленного бамбука, через которое просеивал землю из раскопа, и принялся за работу над кучей рыхлой земли и гравия.

Зуга изнурял себя работой не меньше, чем свою шайку храмовых грабителей. Майор работал с ними плечом к плечу. Они вырубили на внутреннем дворе под двумя каменными башнями весь подлесок, и обнажились груды разбитых булыжников и рыхлой земли, между которыми лежали упавшие статуи.

Он нашел еще шесть резных птиц, практически неповрежденных, если не считать мелких сколов и нанесенных веками царапин, но попадались ему и обломки скульптур, разбитых с жестокостью, которая могла быть только умышленной. Поэтому он не мог точно определить, сколько там было статуй. Рыхлая земля и щебенка, на которых они лежали, представляли для его команды большое поле деятельности, хоть их и сдерживала нехватка инструментов. Зуга отдал бы сотню гиней за хорошие кирки, лопаты и ведра. Однако приходилось управляться заостренными деревянными кольями с обожженными на огне концами. Ими они раскапывали рыхлую землю. Ян Черут сплел из бамбуковой щепы плоские корзины наподобие тех, какими африканские женщины просеивают зерно, и они просеивали сквозь них измельченную землю, предварительно прощупав ее руками.

Работа была нудной, от нее болела спина, жара стояла убийственная, но урожай они собирали богатый. Золото встречалось небольшими кусочками, преимущественно в виде проколотых круглых бусин из ожерелий, нитка в которых давно сгнила, но попадались и крупинки тонкой фольги, которой, возможно, украшали резные деревянные фигурки, и витки тонкой золотой проволоки; реже они находили небольшие отливки металла величиной с детский палец.

Зеленые каменные птицы, вероятно, когда-то стояли в круг, клювами внутрь, как гранитные колонны Стоунхенджа, а золото скорее всего входило в состав даров и жертвоприношений. Тот, кто сбросил эти статуи, заодно раскидал и втоптал в землю принесенные им жертвы, и время уничтожило все, кроме неуязвимого желтого металла.

За десять дней, прошедших с тех пор, как они расчистили от подлеска внутренний двор, храмовый двор, как назвал его Зуга, они собрали по крупинкам более двадцати трех килограммов самородного золота. Весь внутренний двор был выпотрошен, земля изборождена и перекопана, словно в ней рылась целая армия диких кабанов.

После этого Зуга всерьез занялся башнями-близнецами. Он измерил их основание — больше ста шагов — и осмотрел каждый стык каменной кладки в поисках потай-

срубленных деревьев и веревок из коры шаткую лестницу и, рискуя сломать шею, забрался на верхушку самой высокой башни. Перед ним расстилался лабиринт открытых сверху переулков и дворов города. Он зарос густым кустарником, и не было места более многообещающего, чем храмовый двор с изваяниями птиц.

Майор снова внимательно обследовал башню, на которой стоял. Сколь усердно он ни искал признаки тайного входа, ничего найти не удалось. Его приводило в недоумение, что древний архитектор построил такое огромное сооружение без видимой пользы или мотива, и возникла мысль, что, может быть, башня служит наглухо запечатанной сокровищницей, сооруженной над подземной камерой.

Перспектива разбирать мощную каменную кладку устрашила даже Зугу, а Черут объявил такие попытки безумием. Но майор уже извлек из раскопов под башней все, что возможно, а в других местах ему вряд ли удалось бы что-нибудь найти.

Горько стеная, небольшая команда, возглавляемая Мэтью, взобралась по шаткой лестнице и под наблюдением Зуги начала расшатывать небольшие каменные блоки на верхушке башни. Однако мастерство и преданность своему делу древних каменщиков были столь велики, что работа продвигалась невыносимо медленно. Высвобожденные камни падали на землю двора, и за каждым стуком упавшего булыжника следовала долгая пауза. Через три дня упорного труда им удалось пробить в первом слое отшлифованных камней иззубренное отверстие, и обнаружилось, что стены подземного помещения состоят из того же серого гранита.

Стоя на вершине башни, Ян Черут выразил все терзавшее молодого Баллантайна разочарование:

— Мы понапрасну теряем время. Здесь только камень и больше ничего. — Он сплюнул вниз и посмотрел, как капелька слюны упала на разоренный двор. — Что нам нужно искать, так это место, откуда золото берется.

Зуга был так поглощен поисками и разграблением покинутого разрушенного города, что у него и мысли не возникло о том, что где-то за стенами должны находиться шахты. Он задумчиво кивнул.

— Неудивительно, что мать тебя любит, — сказал Зуга. — Ты не только красив, но и умен.

— Ja, — самодовольно кивнул Черут. — Все так говорят.

В этот миг тяжелая капля дождя упала майору на лоб и скатилась в левый глаз, на мгновение ослепив его. Капля была теплой, как кровь, кровь человека, сжигаемого малярийной лихорадкой.

За высокими стенами опять тянулись развалины, правда, не такие величественные и впечатляющие, как внутренний город; они были сильно разрушены, рассеяны на большой площади и так густо заросли кустарником, что о подробном их обследовании в оставшееся у Зуги время не могло быть и речи.

Гранитные холмы вокруг города были укреплены, но в крепостях никто не жил. Пустые пещеры зияли, как глазницы черепа, в них пахло леопардами и горными кроликами — последними их обитателями. Баллантайн целиком отдался поиску древних горных выработок, которые, как он внушил себе, должны были являть собой костяк этой исчезнувшей цивилизации. Ему представлялись глубокие штольни в склонах холма и отвалы пустой породы, как в древних оловянных шахтах Корнуолла, и он рыскал по покрытой густыми лесами местности, усердно проверяя каждую неровность почвы, каждую возвышенность, которая могла оказаться отвалом заброшенной шахты.

Он оставил сержанта наблюдать за отсеиванием и извлечением последних крупинок золота на храмовом дворе, и с приходом нового, не такого строгого надсмотрщика люди облегченно вздохнули. Все они разделяли взгляды Черута на роль черной работы в жизни воина и охотника.

Первые капли дождя были только предупреждением о грядущей буре, они успели лишь намочить рубашку Зуги, но предупреждение было серьезным, и он понимал, что пренебрегает им на собственный страх и риск. Однако его терзала надежда найти древние горные выработки с богатыми золотоносными жилами, и он тянул время, пока даже Ян Черут не забеспокоился.

— Если реки разольются, мы окажемся в ловушке, — предостерегал сержант, сидя у лагерного костра. — К тому же мы забрали все золото. Теперь давайте жить и тратить его.

— Еще один день, — пообещал ему Баллантайн, забираясь под единственное одеяло и устраиваясь поудобнее перед сном. — Там, сразу за южным хребтом, есть долина, мне нужен всего один день, чтобы обследовать ее… всего один день, послезавтра, — сонным голосом пообещал он.


Зуга первым учуял запах змеи. В ноздри ударила сладковатая тошнотворная вонь, дышать стало трудно, но он старался не поперхнуться и не закашляться, чтобы не привлечь внимание рептилии. Он не мог пошевелиться — неимоверная темная тяжесть прижала его к земле, грозя переломать ребра, а змеиный запах не давал вздохнуть.

Майор едва сумел повернуть голову в ту сторону, откуда, как он знал, появится змея, и она приползла, грациозно извиваясь, волной перетекая из витка в виток. Она подняла голову и остановила на нем немигающий, холодный и мертвенный взгляд своих стеклянных глаз. Между изогнутых в ледяной улыбке тонких губ затрепетала, расплываясь облачком, черная лента языка. Чешуя мягко шелестела по земле. Она отливала тусклым металлическим блеском, как полированная золотая фольга, которую Зуга находил в храмовом дворе.

Зуга не мог ни шевельнуться, ни крикнуть, язык распух от ужаса и прилип к гортани. Змея проползла мимо, так близко, что, владей майор руками, он мог бы коснуться ее. Она вползла в круг мягкого мерцающего света, и тени расступились. Из темноты появились птицы, сидящие на высоких насестах.

Их золотистые глаза свирепо сверкали, хищный изгиб клюва вторил линии гордо выпяченной груди, испещренной красно-коричневыми крапинками, длинные маховые перья сложенных крыльев скрестились на спине, как лезвия шпаг.

Зуга знал, что это охотничьи соколы — на ногах у них раструбом висела бахрома из перьев, — но величиной они были с беркутов. Хищников украшали гирлянды цветов — алые цветы («огонь короля Чаки») и девственно-белоснежные лилии аронника. На надменных шеях красовались ожерелья и цепи из ярчайшего золота. Змея вползла на середину круга, и они зашевелились на насестах.

Змея подняла блестящую голову с гребнем топорщащихся чешуек на затылке, и соколы ринулись на нее. Раздалось хлопанье крыльев, и послышался горестный, похожий на стенания охотничий клич.

Зуга поднял руки, чтобы заслонить лицо. Огромные крылья просвистели над ним, стая соколов взмыла в воздух, и приближение змеи вдруг перестало его тревожить — самым страшным было то, что соколы улетели. На Зугу навалилось чувство обреченности, глубокой утраты, словно он потерял что-то дорогое. Майор открыл рот — оказывается, дар речи вернулся к нему, и закричал, призывая птиц вернуться.

Зуга кричал в темноту, пока наконец громоподобное хлопанье крыльев улетающих птиц, вопли и крики слуг не вырвали его из тисков кошмара.

Он проснулся и понял, что разразилась буря и над лагерем с громким ревом проносится ураган. Деревья гнулись и хлестали ветвями, осыпая их дождем листьев и сломанных веток. Ветер был холодным, как лед. Ураган сорвал крыши с наспех построенных хижин, развеял пепел и раскидал тлеющие угли костра. Угли разгорелись ярким пламенем, и только оно освещало картину, потому что низко над землей, закрывая звезды, проносились тяжелые клубящиеся тучи.

Пытаясь перекричать ветер, люди ползали по земле и собирали раскиданное снаряжение.

— Держите сухими мешки с порохом, — проревел Зуга, обнаженный, если не считать рваных брюк. Босыми ногами он пытался нашарить сапоги. — Сержант Черут, ты где?

Ответ готтентота потонул в пушечном грохоте грома, разрывающем барабанные перепонки; следом вспыхнула ослепительная молния, и в мозгу Зуги отпечаталась незабываемая картина: Ян Черут в чем мать родила приплясывает на одной ноге, а к подошве другой прилип красный уголек разбросанного костра. Его отчаянные проклятия тонули в раскатистом рокоте грома, а искаженное лицо напоминало лик химеры на парапете собора Нотр-Дам. Потом на них снова обрушилась темнота, и с черного неба хлынул дождь.

Ливень налетел горизонтальными струями, как коса сборщика урожая, воздух внезапно превратился в воду, и они захлебнулись и закашлялись, как утопающие. Струи воды хлестали по обнаженным телам, обжигая кожу так, словно в них выстрелили из дробовика крупной солью. Холод пробирал до костей. Люди сбились в кучу, прижались друг к другу и натянули на голову намокшие меховые одеяла, пытаясь согреться, но те воняли, как свора мокрых собак.

Все так же сбившись в кучу под серебристыми струями дождя, они встретили холодную мрачную зарю. Налитое свинцовой тяжестью небо навалилось на них, как брюхо поросой свиньи. Разрушенный ураганом лагерь заливали потоки воды глубиной по щиколотку, в ней плавало намокшее снаряжение. Односкатные навесы обрушились, лагерный костер превратился в черную лужу пепла, и вновь развести его было невозможно. Вместе с ним улетучивалась надежда приготовить горячую пищу или согреть закоченевшие тела.

Зуга завернул мешки с порохом в промасленную кожу, и они с Черутом всю ночь держали их на руках, как больных детей. Однако открыть мешки и проверить, не намокло ли содержимое, было невозможно: с низкого серого неба тонкими серебристыми стрелами беспрерывно хлестал ливень.

Скользя и хлюпая в мокрой грязи, майор велел людям подготовить тюки к походу и собрался сам. Они кое-как второпях позавтракали холодными просяными лепешками и доели последние куски копченого буйволиного мяса. Потом Зуга поднялся и обернул голову и плечи накидкой из полувыделанной шкуры куду. Дождь стекал по его бороде, рваная одежда прилипла к телу.

— Сафари! — прокричал он. — Выступаем!

— Давно бы так, — проворчал сержант и перевернул ружье за спиной дулом вниз, чтобы в ствол не натекла вода.

Только тогда носильщики обнаружили, что Зуга приготовил им дополнительную ношу. Она была привязана к шестам из дерева мопане веревками из коры и укрыта циновкой, сплетенной из слоновой травы.

— Они этого не понесут, — сказал ему сержант, большим пальцем стряхивая капли дождя с лохматых бровей. — Я вам говорил, они откажутся.

— Понесут. — Глаза Зуги сверкали холодным зеленым огнем, как изумруды. — Понесут — или останутся лежать рядом с ней мертвые!

Он тщательно отобрал лучшую из резных каменных птиц, самую неповрежденную, с художественно исполненной резьбой, и сам упаковал ее и подготовил к переноске.

Для Зуги резная статуэтка была весомым доказательством существования древнего покинутого города, доказательством, которого не смогут отрицать даже самые циничные критики, когда прочитают его отчет в далеком Лондоне. Молодой Баллантайн догадывался, что ценность, этой реликвии превосходит равный ей вес чистого золота. Но главным соображением, по которому Зуга решил доставить это произведение искусства в цивилизованный мир, была не цена резной фигурки. Каменные птицы приобрели для него некий сверхъестественный смысл. Они стали символом успеха его чаяний, и, обладая одной из них, он непостижимым образом владел всей этой дикой и прекрасной страной. В будущем он вернется за другими, но этот образец, самый лучший, должен быть с ним. Это его талисман.

— Ты и ты.

Он выбрал двух самых сильных и обычно самых сговорчивых носильщиков, но и они продолжали колебаться. Тогда Зуга скинул с плеча тяжелое охотничье ружье. Носильщики видели решимость на его лице и понимали, что майор говорит серьезно и не остановится ни перед чем. Они неохотно принялись разбирать свои тюки и распределять груз между товарищами.

— По крайней мере давайте оставим это чертово барахло. — Дождь и холод обозлили Яна Черута не меньше, чем других, и он пнул оловянный ящик, в котором лежал парадный мундир Зуги, с ненавистью и презрением, какие обычно приберегал для живых существ.

Зуга не дал себе труда ответить, но знаком велел Мэтью взять ящик.

К полудню небольшая потрепанная колонна выбралась из зарослей высокой мокрой травы, покрывавшей дно долины, и, скользя и чертыхаясь, начала карабкаться на дальний склон.

Дождь лил пять дней и пять ночей. Иногда небеса разражались гулким ливнем, и тогда вода низвергалась сплошной стеной, иногда надолго зависала холодная промозглая изморось. Они с трудом пробирались по предательской размокшей почве, а мелкая серебристая пелена обволакивала их, как одеялом, и гасила все звуки, кроме бесконечного шелеста леса и тихого шепота ветра в вершинах деревьев.

С земли поднимались малярийные испарения. С каждым вздохом они проникали в легкие, по утрам корчась и извиваясь в низинах, как призраки истерзанных душ. В первую очередь симптомы болезни появились у носильщиков, так как малярия засела у них в костях, а холодный дождь выгнал ее наружу. Они тряслись в непроизвольных приступах дрожи, стуча зубами так, что казалось, те вот-вот разобьются, как фарфор. Однако болезнь была для них привычной, и они сохраняли способность идти.

Полуголые люди, шатаясь как пьяные от лихорадки, кипящей в крови, выбиваясь из сил, тащили громоздкую статую в нескладной упаковке из травы и коры то вверх, через скалистый кряж, то вниз по другому склону. Дойдя до берега реки, они с облегчением бросили ее и рухнули в грязь, даже не пытаясь прикрыться от безжалостного дождя.

Там, где пролегали пересохшие русла с наносами сухого песка, сверкавшими на солнце, как альпийские снежные поля, с тихими прудами, полными неподвижной зеленой воды, с высокими крутыми берегами, где в норах гнездились красавцы зимородки и маленькие яркие, как самоцветы, щурки, теперь бушевали неистовые вихри коричневой воды. Они переливались через высокие берега и размывали корни огромных деревьев, опрокидывая их в реку и унося, как тонкие тростинки.

Не было способа человеку переправиться через эти бурные, пенистые потоки. Вниз по реке со скоростью скачущей лошади пронесся труп утонувшего буйвола с раздутым розовым брюхом и торчащими в воздух ногами.

Зуга угрюмо стоял на берегу и понимал, что опоздал. Разлив рек поймал их в западню.

— Придется идти вдоль реки, — проворчал он и рукавом промокшей охотничьей куртки вытер потоки воды, струившиеся по лицу.

— Тогда путь лежит на запад, — с болезненным злорадством сказал Ян Черут, и не было нужды что-либо больше пояснять.

На западе лежало королевство Мзиликази, короля матабеле, и они уже приблизились к той смутно обозначенной области, которую Том Харкнесс на своей карте пометил:

«Выжженные земли. Здесь импи Мзиликази убивают всех чужестранцев».

— И что ты предлагаешь, о луч золотого готтентотского солнца? — горько спросил Зуга. — Или у тебя выросли крылья, чтобы перелететь через это? — Он указал на широкий стремительный поток, где гребешки волн, казалось, стояли неподвижно, как резные статуэтки, отмечая положение подводных скал и невидимых коряг. — А как насчет жабр и плавников? — продолжал Зуга. — Покажи, как ты плаваешь, а если у тебя нет ни крыльев, ни плавников, может быть, дашь мне хороший совет?

— Да, — так же язвительно ответил Черут. — Мой совет таков: во-первых, слушать добрых советов, когда их дают, а во-вторых, бросить это в реку. — Он указал на упакованную статую и запечатанный ящик с мундиром.

Не дожидаясь, пока он закончит, Зуга повернулся к нему спиной и прокричал:

— Сафари! Всем подняться на ноги! Выступаем!

Они медленно продвигались на запад и немного на юг, но маршрут, проложенный сетью рек и затопленных долин, слишком сильно уводил их на запад, и даже Зуге было трудно сохранять спокойствие.

На шестой день дождь стих, сквозь просветы в тучах проглянуло небо, вымытое до глубокой аквамариновой синевы, и появилось набухшее жаркое солнце. Под его лучами от одежды повалил пар, а лихорадочный озноб носильщиков утих.

Даже при сомнительной точности хронометра Зуге удалось в полдень по местному времени наблюдать прохождение солнца по меридиану и определить широту. Они ушли на юг не так далеко, как он полагал по навигационному счислению пути, и поэтому, возможно, продвинулись на запад даже дальше, чем показывали его предположительные вычисления долготы.

— В стране Мзиликази климат суше, — успокаивал себя Зуга, упаковывая навигационные приборы в промасленную кожу, — а я англичанин, внук Тшеди. Что бы там ни писал старина Том, даже матабеле не посмеют преградить мне путь. — К тому же с ним талисман, каменная птица, и он защитит его.

Баллантайн решительно повернул на запад и повел свой караван дальше. Ко всем их страданиям добавилось еще одно несчастье. У них не было мяса, не было ни крошки с того дня, как они ушли из покинутого города.

После первого натиска дождя огромные стада животных, собиравшиеся у последних невысохших прудов и источников, свободно разбрелись по всей обширной стране: каждая канава и неровность почвы наполнились свежей сладкой водой, а выжженные солнцем равнины зазеленели первыми робкими побегами молодой травы.

За пять дней похода под дождем Зуга видел только небольшое стадо козлов, самой невкусной африканской дичи — их мясо пропитано отвратительным, похожим на скипидар мускусным запахом. Могучий козел в косматой сливово-коричневой шубе во главе группы безрогих самок галопом проскакал мимо охотника, высоко вскинув голову с широко раскинутыми рогами, похожими формой на лиру. С каждым прыжком ярко вспыхивало белоснежное круглое пятно под хвостом. Он пронесся сквозь мелкую изморось и исчез в кустах хурмы. Зуга вскинул тяжелое ружье и навел на козла.

У него за спиной голодные носильщики повизгивали от предвкушения, как свора охотничьих собак. Зуга мгновенно прицелился и нажал на спусковой крючок.

Под ударом бойка пистон взорвался с резким треском, но вслед за этим из дула не вырвалось пламя, не прогремел выстрел, не раздалось тяжелого глухого удара свинцовой пули о плоть. Ружье дало осечку, и красавец козел галопом увел свой гарем подальше от опасности. Они тотчас же исчезли в кустах за завесой дождя, и стихающий топот их копыт звучал как насмешка над человеком. Вытаскивая пулю и патрон похожим на штопор инструментом, прикрепленным к шомполу, он раздраженно ругался. Оказалось, что предательский дождь каким-то образом проник в ствол, возможно, через боек ударника, и порох намок так, словно ружье уронили в бурный коричневый поток.

На шестой день солнце палило во всю мощь, и Зуга с Яном Черутом на несколько часов разложили грязно-серое содержимое мешков с порохом на ровной скале и как следует просушили его, чтобы уменьшить вероятность того, что в следующий решающий миг ружье опять даст осечку. Пока порох сушился, носильщики сбросили поклажу и, хромая, пошли искать местечко посуше, чтобы вытянуть ноющие руки и ноги.

Но вскоре небо снова затянулось, и они торопливо собрали порох обратно в кисеты. Когда упали первые тяжелые капли дождя, охотники упаковали кисеты в истрепавшуюся промасленную кожу, засунули под свои объемистые кожаные фуражки и с поникшими головами, молчаливые, голодные, замерзшие и несчастные, снова побрели на запад. От хинина у Зуги звенело в ушах — первый побочный эффект больших доз лекарства, принимаемых в течение долгого времени. Этот звон в ушах может в конечном счете привести к необратимой глухоте.

Несмотря на мощные ежедневные дозы горького порошка, однажды настало утро, когда Баллантайн проснулся с ломотой в костях и с тупой болью в голове, словно на глаза давил тяжелый камень. К полудню его трясло, по жилам растекался то пылающий жар, то ледяной могильный холод.

— Прививная лихорадка, — философски сообщил Ян Черут. — Она или убьет вас, или сделает к ней невосприимчивым.

«Некоторые люди, похоже, обладают естественной невосприимчивостью к этим болезням, — писал его отец в своем трактате „Малярийные лихорадки тропической Африки: их причины, симптомы и лечение“, — и существуют свидетельства тому, что эта невосприимчивость передается по наследству».

— Посмотрим, знал ли старый черт, о чем говорил, — пробормотал Зуга сквозь клацающие зубы, запахивая полы мокрой вонючей кожаной куртки.

Ему не приходило в голову хоть ненадолго остановиться из-за своего нездоровья; он не сделал бы такого послабления ни одному человеку, не рассчитывал на него и сам.

Он мрачно плелся вперед, при каждом шаге колени подгибались, предметы расплывались, перед глазами кружились искры, извивались черви, летали мошки. Маленький готтентот шел позади и то и дело касался его плеча, возвращая заплетавшиеся ноги Зуги на тропу.

По ночам его пылающий лихорадкой мозг терзали кошмары, преследовали громоподобное хлопанье темных крыльев и тошнотворная змеиная вонь. Он просыпался с криком, задыхаясь, и нередко обнаруживал, что Ян Черут, успокаивая, придерживает рукой его трясущиеся плечи.

Когда в следующий раз ненадолго прекратился дождь, первый приступ лихорадки ослаб. Можно было подумать, что яркое солнце, казавшееся еще жарче из-за того, что в воздухе слишком долго держалась влага, выжгло сырость из его мозга и ядовитые миазмы из крови. Голова его прояснилась, пришло хрупкое ощущение здоровья, но в руках и ногах еще сохранилась слабость, а справа под ребрами засела глухая боль — печень была опухшей и твердой, как камень, обычное остаточное явление лихорадки.

— Все будет в порядке, — пророчествовал Ян Черут. — Вы справились быстро, быстрее, чем обычно человек поправляется после первого приступа лихорадки. Ja! Вы человек Африки — она пустит вас к себе, приятель.

Ноги Зуги еще подгибались, голова кружилась, и ему казалось, что он не ступает по раскисшей земле, а летит над ней. Тогда-то они и заметили след.

Огромный слон оставил в липкой красной грязи следы глубиной сантиметров по тридцать. Цепочка глубоких выбоин протянулась по земле, как ожерелье из черных бус. Громадные подошвы отпечатались в грязи, как в гипсе: различалась каждая трещинка, каждая вмятинка на коже, каждая неровность, прорисовывались даже тупые ногти. В одном месте, где размякшая почва не смогла выдержать его вес, слон погрузился почти по брюхо. Он пытался выбраться, помогая себе клыками, и на земле остались следы длинных толстых бивней.

— Это он! — выдохнул Ян Черут, не отрывая глаз от огромных следов. — Я этот след где угодно узнаю. — Ему не было нужды уточнять: речь шла об исполинском старом слоне, которого они видели много месяцев назад у высокогорного перевала на слоновой дороге возле склона долины Замбези. — Обогнал нас не больше чем на час, — почтительным шепотом произнес Черут, словно вознося молитву.

— И ветер благоприятный.

Зуга тоже перешел на шепот. Он вспомнил свое предчувствие, что когда-нибудь снова столкнется с этим зверем. Он встревоженно посмотрел на небо. С востока тяжело наползали грозовые тучи, краткая передышка кончилась. Следующий натиск бури будет свирепым, и даже эти глубокие, четкие отпечатки скоро размокнут, превратятся в жидкую грязь и будут смыты в небытие.

— Они пасутся прямо против ветра, — продолжал Баллантайн, стараясь выкинуть из головы угрозу дождя и сосредоточиться на охоте.

Старый слон и его оставшийся спутник паслись, двигаясь против ветра: он дул им в лицо. Если бы они чуяли опасность, они бы так не шли. Однако животные, десятилетиями набиравшиеся опыта, не станут долго идти против ветра; время от времени они поворачивают по ветру, чтобы учуять возможного преследователя.

Теперь каждая минута принимала для успешной охоты жизненно важное значение, ибо, несмотря на слабость в ногах и дурман в голове, Зуга ни на секунду не допускал, что уйдет от такого следа. Может быть, они уже на полтораста километров проникли в глубь страны Мзиликази и пограничные импи матабеле быстро приближаются, в таком случае часы, потраченные на охоту за двумя слонами, могут оказаться решающими: либо они успеют уйти из этих зараженных лихорадкой лесов, либо их кости обглодают гиены, но ни Зуга, ни Ян Черут не колебались. Они принялись сбрасывать ненужное снаряжение: бутыли с водой им не понадобятся, вся земля залита водой; мешки с едой все равно пусты, а одеяла намокли. Сегодня они найдут укрытие за могучей тушей слона.

— Идите за нами, да поскорее, — крикнул Зуга тяжело нагруженным носильщикам, бросая снаряжение в грязь, чтобы те его подобрали. — Если возьмете ноги в руки, вечером набьете животы мясом и жиром.

С самого начала Зуга пустил в ход все оставшиеся силы. Отряд пытался обогнать дождь и добраться до слонов прежде, чем те повернут по ветру и учуют запах. Они бежали по следу, с первых шагов развив наибольшую скорость, несмотря на то, что знали: даже здоровый человек может выдержать такой темп не больше часа, от силы двух, иначе у него разорвется сердце.

После первого же километра у Зуги перед глазами снова замелькали звезды, окружающее начало дробиться, худое тело заливал пот, он шатался как пьяный, а ноги были готовы вот-вот подогнуться.

— Беги дальше, пройдет, — мрачно посоветовал Ян Черут.

Усилием воли майор заставил себя продолжать бег. Он бежал и бежал, и боль отступила. В глазах внезапно прояснилось, а ноги, хоть он и перестал их чувствовать, тем не менее уверенно несли его вперед. Казалось, молодой Баллантайн без всяких усилий плывет над землей.

Маленький воин, бежавший рядом, уловил тот миг, когда Зуга разбил оковы и пересилил собственную слабость. Сержант ничего не сказал, лишь взглянул искоса, в глазах сверкнуло восхищение, и он кивнул. Зуга не заметил его кивка, он бежал, вскинув голову и обратив мечтательный взор куда-то вперед.

Они бежали, пока солнце не достигло зенита. Ян Черут не решался сменить ритм, он знал, что, если они остановятся на отдых, Зуга рухнет как подстреленный. Солнце, преследуемое грозными полчищами надвигавшейся бури, начало опускаться, а охотники все бежали, и их тени плясали по слоновьему следу впереди них. Следом за Зугой шаг в шаг тесной кучкой бежали четыре оруженосца, готовые в нужный миг протянуть ему заряженное ружье.

Охотничий инстинкт держал Яна Черута настороже. Каждые несколько минут он оборачивался и всматривался в след, остававшийся за спиной. Поэтому он их и заметил.

В темной тени акаций, под деревьями, с которых капала вода, появились две серые тени. С неотступной целеустремленностью слоны совершили крут, чтобы пересечь собственный след, набросить на преследователей петлю и зайти к ним с подветренной стороны.

Слоны были в километре от них. Они двигались своей обычной, обманчиво ленивой походкой враскачку. Через несколько минут они обнаружат горячий след, который группа охотников оставила поверх отпечатков их ног. От него будет за версту разить отвратительным запахом человека.

Ян Черут тронул майора за руку, чтобы тот оглянулся, не останавливаясь и не прерывая ритма движения онемелых ног.

— Надо их перехватить, пока они не пересекли наш след, — тихо произнес он.

Зуга оглянулся и впервые заметил две огромные фигуры, безмятежно шагающие через редкий лес, и взгляд его стал осмысленным, а на восковом лице появилась краска. Слоны шагали под высокими зонтиками акаций и с величавой неотвратимостью приближались к цепочке зловонных человеческих следов на красной глине.

Впереди шел большой слон. Его поджарое тело было чересчур высоким и костистым, плоть иссохлась, кожа свисала тяжелыми складками и мешками. Громадные желтые клыки, слишком большие и тяжелые, отягощали старческую голову, изборожденные шрамами уши превратились в рваные лохмотья, прикрывающие морщинистые щеки. Он вывалялся в грязной луже, и его тело, покрытое скользким слоем красной глины, влажно блестело.

Вожак тяжело переставлял длинные костлявые ноги. Толстая шкура висела на них, как плохо сшитые брюки. Следом за ним шел его аскер, тоже большой слон с тяжелыми бивнями, но рядом с вожаком он казался карликом.

Зуга и Ян Черут бежали нога в ногу, дыхание с хрипом вырывалось у них из горла. Они напрягли последние силы, чтобы подойти к слонам на расстояние ружейного выстрела раньше, чем те учуют их.

Ради скорости охотники двигались не таясь, уповая на то, что слабое зрение слонов подведет их. На этот раз погода благоприятствовала преследователям: когда они подбегали к слонам, налетела буря.

Гроза промедлила ровно столько, сколько нужно, чтобы дать им нагнать слонов. Плотные ленты серого дождя повисли над лесом, как кружевные занавески, полутьма скрыла Зугу и Яна Черута, и последние несколько сотен метров они преодолели незамеченными, а шум дождя и свист ветра в кронах акаций заглушили их шаги.

В ста пятидесяти метрах впереди Зуги старый слон наткнулся на след человека и остановился, словно налетел на склон невидимой стеклянной горы. Он осел на задние ноги, выгнул спину и высоко вскинул морщинистую голову с огромными бивнями. Рваные знамена его ушей раздулись, как паруса большого корабля, и с пушечным грохотом захлопали по плечам.

Он надолго застыл в такой позе, ощупывая кончиком хобота влажную землю, потом поднял хобот к носу и выпустил струю воздуха в раскрытые розовые бутоны обонятельных органов. Почувствовав страшный ненавистный запах, он содрогнулся как от удара, сделал шаг назад и развернулся. Вместе с ним, как хорошо обученная упряжная лошадь, плечом к плечу, бок о бок, развернулся его аскер, и они пустились бежать, а Зуга все еще был в ста метрах от них.

Ян Черут опустился в грязь на одно колено и вскинул ружье. В тот же миг аскер замедлил бег и повернул влево, пересекая след позади своего вожака. Может быть, это произошло ненамеренно, но ни Зуга, ни Ян Черут в это не поверили. Они понимали, что молодой слон принимает огонь на себя, защищая старика своим телом.

— Ты этого хочешь? Так получай, разрази тебя гром! — сердито прокричал Ян Черут, он знал, что, остановившись для выстрела, сильно отстал.

Ян Черут прицелился в аскера и выстрелил ему в бедро. Слон пошатнулся, из его ноги, там, где ударила пуля, разлетелись красные брызги, и он сменил шаг, оберегая поврежденную ногу. Он свернул с прежнего направления и повернулся к охотникам боком, а слон-великан бежал дальше один.

Зуга мог бы добить искалеченного слона выстрелом в сердце, так как зверь трусил медленной рысью, выгнув спину и волоча ногу, и до него было не больше тридцати шагов. Однако Зуга без остановки промчался мимо, едва взглянув на него: он знал, что Ян Черут закончит свое дело. Майор гнался за большим слоном, но, несмотря на все усилия, постепенно отставал.

Земля впереди понижалась, как неглубокое блюдце, а за ним вырастал еще один гребень. На нем, как часовые, стояли серые от дождя тики. Не сбавляя скорости, слон спускался во впадину. Он шагал так размашисто, что его топот звучал как непрерывный грохот турецких барабанов. Разрыв между ним и охотником все увеличивался, пока наконец слон не достиг самой низкой точки впадины, и там застрял.

Под его весом раскисшая земля провалилась, и он погрузился в болото чуть ли не по плечи. При каждом шаге ему приходилось выдергивать ноги из трясины, он рвался, обезумев, липкая грязь засасывала и непристойно чмокала.

Зуга быстро поравнялся с ним, окрыленный; волнение вытеснило слабость и усталость. Жажда битвы опьянила его. Охотник достиг болота и побежал, перескакивая с кочки на кочку. Под ногами прогибалась жесткая болотная трава, а впереди барахталось животное.

Майор подходил к нему все ближе и ближе. Наконец до слона осталось меньше двадцати метров, можно было стрелять в упор. Тогда он остановился, балансируя на островке из переплетенных корней травы.

Прямо перед ним слон добрался до дальней стороны болота и тяжело карабкался на твердую землю у подошвы склона. Передние ноги слона располагались выше, чем увязшие в трясине задние, и Зуге открылась вся его вздыбленная спина. Под запачканной грязью шкурой ясно вырисовывались массивные позвонки, дугообразные перекладины ребер торчали, как каркас ладьи викингов. Охотнику почудилось, что он различает под ними тяжелое биение огромного сердца.

На этот раз он не мог промахнуться. За долгие месяцы, прошедшие после их первой встречи, молодой Баллантайн стал опытным охотником, он знал самые нежные и уязвимые места гороподобной слоновой туши. Под этим углом и на таком расстоянии тяжелая пуля, не потеряв скорости, раздробит позвоночник между лопатками, погрузится глубоко в тело и дойдет до сердца, до толстых змеевидных артерий, питающих легкие.

Он коснулся спускового крючка, и ружье, хлопнув, как детская игрушка, дало осечку. Громадный серый зверь выбрался из трясины и пошел вверх по склону, перейдя наконец на привычную поступь вразвалочку, к ночи он успеет пройти километров восемьдесят.

Зуга достиг твердой земли и отшвырнул бесполезное ружье. Приплясывая от нетерпения, он закричал оруженосцам, чтобы скорее несли второе ружье.

В пятидесяти шагах позади него по болотистой земле, скользя и пошатываясь, спешил Мэтью. За ним бежали Марк, Люк и Джон.

— Скорей! Скорей! — орал Зуга. Он выхватил у Мэтью ружье и бросился вверх по склону. Ему нужно было настичь слона раньше, чем тот дойдет до гребня, потому что на другой стороне он помчится вниз, как орел по ветру.

Баллантайн бежал, собрав всю волю и последние остатки сил. Позади него оруженосец остановился, поднял отброшенное ружье, которое дало осечку, и, действуя скорее инстинктивно, чем сознательно, потеряв голову в пылу и безумии охоты, перезарядил его.

Поверх патрона и пули, уже находившихся в стволе, он насыпал еще горсть пороха и забил еще одну стограммовую свинцовую пулю. Тем самым из грозного оружия ружье превратилось в смертоносную бомбу, способную изувечить или даже убить человека, который из него выстрелит. Мэтью положил на боек еще один пистон и помчался вверх по склону вслед за Зугой.

Слон приближался к гребню. Преследователь нагонял его, но медленно, разница в скорости была едва ощутимой. Наконец Зуга выбился из сил, он мог бы выдерживать такой темп еще несколько минут и знал, что, стоит ему остановиться, он окажется на грани полного физического истощения.

Перед глазами все плыло и колыхалось, ноги подкашивались и скользили на мокрых, поросших лишайником камнях, в лицо, ослепляя, хлестал дождь. В двадцати метрах впереди животное достигло гребня, и случилось то, чего Зуга за долгие месяцы охоты на слонов не видел ни разу. Хлопая ушами, слон повернулся боком и посмотрел на преследователей.

Может быть, его загнали, может быть, на него охотились слишком часто, и накопившаяся ненависть переполнила чашу, может быть, он в последний раз бросал человеку вызов.

Мгновение слон стоял неподвижно, его грязное мокрое тело сверкало черным блеском, на сером небе вырисовывался высокий силуэт. Зуга выстрелил ему в плечо. Ружье загудело, как бронзовый церковный колокол, во мраке вырос длинный язык ярко-красного пламени.

От выстрела пошатнулись и зверь, и человек. Отдача сбила майора с ног, закаленная свинцовая пуля пробила слону ребра, он осел, слезящиеся старческие глаза плотно зажмурились.

Несмотря на сильный удар, слон удержался на ногах, открыл глаза и увидел человека, это ненавистное, зловонное назойливое существо, которое из года в год неотступно преследует его.

Он спускался по склону, как лавина серого гранита, под низким небом звенел его кровожадный рев. Зуга повернулся и побежал, спасаясь от разъяренного животного, а земля вздрагивала под надвигающейся тяжестью раненого зверя.

Мэтью, невзирая на ужас положения, стоял на месте. За это Баллантайн его и любил. Он остался, чтобы выполнить свой долг — вручить хозяину заряженное ружье.

Чуть ли не перед носом слона Зуга добежал до него, отбросил дымящееся оружие, выхватил у Мэтью другое ружье, не подозревая, что оно заряжено дважды. Он обернулся, взвел курок и вскинул длинный толстый ствол.

Слон был прямо перед ним, он закрывал истекающее дождем небо, длинные желтые бивни взметнулись выше головы, как стропила, он уже выпрямил хобот, чтобы опустить его и схватить человека.

Зуга нажал на спусковой крючок, и на этот раз ружье выстрелило. Ствол с грохотом взорвался, металл раскрылся, как лепестки цветка, горящий порох полетел охотнику в лицо, опалив бороду и покрыв пузырями лицо. Курок отскочил от ствола и вонзился ему в щеку прямо под правым глазом, нанеся рваную рану до кости. Взорвавшееся ружье вырвалось у него из рук и ударило в плечо с такой силой, что он почувствовал, как рвутся связки и сухожилия. Зуга перекувырнулся назад, и только это спасло его от объятий слоновьего хобота.

Он тяжело рухнул на груду каменных обломков. Слон отшатнулся и присел, спасаясь от пламени и дыма. Взрыв на мгновение ослепил его… и вдруг он увидел перед собой оруженосца.

Мэтью пустился наутек, бедный, преданный, храбрый Мэтью, но не успел он сделать и дюжины шагов, как слон догнал его. Длинным хоботом обвил за пояс и подбросил в воздух, словно тот был не тяжелее детской резиновой куклы. Размахивая руками и ногами, как мельница крыльями, оруженосец пролетел метров двенадцать. Его перепуганные крики тонули в оглушительном реве зверя. Слон трубил, как гудок паровоза, который ведет сумасшедший машинист. Мэтью, казалось, очень медленно взмыл в воздух, завис на мгновение и так же медленно рухнул на землю.

Слон подхватил его в воздухе и швырнул снова, на этот раз еще выше.

Баллантайн с трудом приподнялся и сел. Правая рука безжизненно повисла на разорванных мышцах и сухожилиях, потоки крови из пробитой щеки заливали бороду, взрыв так потряс барабанные перепонки, что рев слона казался далеким и приглушенным. Он ошалело посмотрел по сторонам и высоко в воздухе увидел Мэтью — тот начал падать, потом ударился о землю, и слон принялся его уничтожать.

Зуга заставил себя подняться и пополз по каменной осыпи к разряженному ружью, тому самому, из которого он сделал первый выстрел и которое бросил перед тем, как выхватить у оруженосца дважды заряженное ружье. Оно лежало в пяти шагах от него — пять шагов казались его израненному телу бесконечными.

Слон поставил ногу на грудь Мэтью, и ребра оруженосца затрещали, как сухие дрова в жарком костре. Слон хоботом обхватил его голову и легко сорвал ее с плеч — так фермер убивает цыпленка.

Слон отшвырнул голову человека в сторону, и она покатилась по склону прямо к Зуге. Он увидел, что веки Мэтью над выпученными глазами быстро моргают, а щеки подергиваются.

Зуга с трудом отвел глаза от ужасного зрелища, взял на колени разряженное ружье и стал его заряжать. Правая рука безжизненно висела сбоку, она ничего не чувствовала и не подчинялась ему.

Превозмогая боль и стараясь не отвлекаться от своей задачи, майор всыпал в дуло ружья горсть пороха.

Пронзенный Мэтью висел на середине окровавленного бивня, как мокрая тряпка на веревке. Хобот слона обвился вокруг изуродованного тела, как питон.

Зуга опустил в ствол пулю из патронной сумки и, действуя одной рукой, забил ее шомполом.

Слон потянул Мэтью за руку, тело соскользнуло с кончика бивня и упало на землю.

Со стоном — каждое движение причиняло боль — охотник вставил пистон и оттянул курок, преодолевая сопротивление тугой пружины.

Обеими передними ногами слон опустился на тело Мэтью, и его останки превратились в кровавую кашу, размазанную по каменистой земле.

Волоча за собой ружье, Зуга пополз обратно к груде щебня. Действуя только левой рукой, он приладил ружейное ложе на каменной вершине.

Расправляясь с трупом оруженосца, слон, не умолкая, ревел от необузданной ярости.

Припав животом к земле, Зуга прицелился, но было практически невозможно одной рукой удержать громоздкое ружье, к тому же от боли и изнеможения перед глазами все расплывалось.

Дрожащая мушка на миг совпала с грубой прорезью прицела, и он выстрелил. Ружье исторгло пламя, взметнулось облако порохового дыма.

Рев животного внезапно смолк. Когда холодный ветер развеял пороховой дым, охотник увидел, что слон устало выпрямился и медленно переминается с ноги на ногу. Голова опустилась под тяжестью окровавленных клыков, хобот повис так же безжизненно, как поврежденная правая рука Зуги.

Слон исторг откуда-то изнутри странное грустное мычание, и из раны от второй пули, прошедшей ниже плечевого сустава, короткими равномерными толчками забила сердечная кровь. Она залила тело густым, как мед, потоком.

Слон повернулся к лежащему Зуге и, шаркая, как бесконечно усталый старик, пошел на него. Кончик хобота подрагивал в последних судорогах угасающей воинственности.

Майор попытался отползти, но слон шел быстрее. Вот хобот настиг его и коснулся лодыжки, громадная слоновая туша заслонила небо. Зуга яростно лягнул, но хобот сжался сильнее, агония придала слону сил, и человек знал, что чудовищу ничего не стоит вырвать ему ногу из бедра.

Вдруг слон застонал, воздух вырвался из разорванных легких, железная хватка на ноге Зуги ослабла, и, стоя на ногах, слон умер. Колени его подкосились, и он опустился на землю.

Так велика была тяжесть его падения, что земля под простертым телом майора качнулась и вздрогнула. Грохот падения услышал Ян Черут, который только что перебрался через болото в полутора километрах отсюда.

Баллантайн уронил голову и закрыл глаза. На него навалилась тьма.

Он лежал возле туши старого слона, и Ян Черут не сделал ни единой попытки сдвинуть майора с места. Он соорудил над ним шаткий навес из молодых деревьев и мокрой травы и терпеливо раздувал угли в одном костре у него над головой и в другом — в ногах. Это все, что готтентот мог сделать, чтобы согреть майора, пока на рассвете не подойдут носильщики с одеялами.

Потом помог ему сесть, и они ремнями притянули к телу раненую руку.

— Боже всемогущий, — простонал Зуга, доставая из швейного набора иголку с ниткой. — Я бы отдал оба бивня за глоток солодового виски.

Ян Черут держал зеркальце, а Зуга одной рукой стянул швами клочья разорванной щеки. Затянув последний узел и перерезав нитку, он откинулся на мокрую и вонючую меховую подстилку.

— Лучше умру, чем сдвинусь с места, — прошептал молодой Баллантайн.

— Больше вам выбирать не из чего, — согласился Черут, не поднимая глаз от ломтей слоновьей печенки и сердца. Он обмазывал их желтым жиром и собирался нанизать на зеленую ветку. — Или идти, или помирать тут в грязи.

Носильщики с громкими воплями распевали погребальные песни. Они по клочкам собрали растерзанное тело Мэтью, завернули в его собственное одеяло и перевязали веревкой из коры.

Они похоронят товарища на следующее утро, а до тех пор будут вести нескончаемый погребальный плач.

Ян Черут выгреб угли из костра и принялся жарить шашлык из печенки, жира и сердца.

— Пока они его не похоронят, толку от них не жди, а нам надо срезать бивни.

— Я обязан посвятить Мэтью хотя бы одну ночь траура, — прошептал майор. — Он остановил слона. Если бы он убежал со вторым ружьем… — Зуга запнулся и застонал: новый приступ боли пронзил плечо.

Баллантайн просунул здоровую левую руку под кожаное одеяло, на котором лежал, и передвинул выступающие камни, причинявшие неудобство.

— Он был хороший человек — глупый, но хороший, — согласился Черут. — Будь Мэтью поумнее, он бы убежал. — Сержант медленно перевернул шашлык на углях. — Завтра потратим весь день на то, чтобы его похоронить и спилить бивни у обоих слонов. Но на следующий день нужно выходить.

Маленький воин убил слона на равнине, под раскидистыми ветвями гигантской акации. Его туша лежала на боку метрах в шести от навеса, под которым находился Зуга. Туша уже начала раздуваться от скопившихся газов, передние ноги встали торчком над серым шаром брюха. Клыки были невообразимыми. Толщиной с девичью талию, размах от кончика до кончика, должно быть, метра четыре. Даже глядя на них, Зуга думал, что они мерещатся его истощенному, измученному мозгу.

— На сколько они потянут? — спросил он Яна Черута. Готтентот пожал плечами.

— Я никогда не видел такого большого слона, — признался он. — Нести каждый смогут три человека.

— Килограммов девяносто? — спросил Зуга. Разговор отвлек его от боли в плече.

— Больше, — прикинул Черут. — Такого уже не встретишь.

— Правда, — согласился Зуга — Не встретишь. Таких больше нет.

К боли примешалось глубокое сожаление. Сожаление о великолепном звере и скорбь о храбреце, погибшем вместе с ним.

Той ночью боль и скорбь не давали ему уснуть. На заре, когда все собрались, чтобы похоронить Мэтью, Зуга привязал поврежденную руку к шине из коры, два человека помогли ему встать на ноги, и он, опираясь на костыль, медленно, с трудом, но без посторонней помощи поднялся по склону к могиле.

Они завернули тело Мэтью в меховое одеяло и положили с ним его пожитки — топор, копье, чашку для воды и калебас для пива, чтобы эти предметы еще послужили ему в долгой дороге на небеса.

Распевая тягучие погребальные песни, они обложили могилу камнями, чтобы до нее не добрались гиены. Когда работа была закончена, Зуга лишился последних сил. Он, шатаясь, добрел до навеса и забрался под влажное одеяло. У него в запасе всего один день на то, чтобы собраться с силами; завтра на заре снова выступать в поход. Он закрыл глаза, но заснуть не мог: мешал стук топоров. Носильщики под наблюдением сержанта вырубали бивни из черепа старого слона.

Зуга перевернулся, и острый камень снова впился в ноющую спину. Он просунул руку под одеяло, вытащил его и хотел было отбросить в сторону, как вдруг что-то привлекло его внимание.

Камень был белым, как кусок молочного сахара, какой Зуга любил в детстве, красивый небольшой обломок, но не это остановило его руку.

Даже в полумраке он заметил тонкую неровную жилку; она извивалась между кристалликами кварца, поблескивая мелкими золотыми точками. Зуга уставился на нее, поворачивая кусок кварца и глядя, как она мерцает. В этой картине было что-то нереальное; так всегда бывает, когда то, чего долго ищешь, о чем страстно мечтаешь, наконец оказывается в руках.

К нему вернулся дар речи. Из опухших, покрытых пузырями, обожженных порохом губ вырвался сдавленный хрип, и сразу появился Ян Черут.

— Могила, — горячо прошептал Зуга. — Могила Мэтью, ее так быстро выкопали в такой каменистой почве.

— Нет, — покачал головой Черут. — Она там была. В гребне есть и другие такие же дыры.

Баллантайн долго смотрел на маленького готтентота. Зашитая рана, покрытая струпьями, перекосила его лицо, один глаз превратился в узкую щелку над распухшей посиневшей щекой. Из-за раны он совсем пал духом. То, что он искал, было у него под носом, а он чуть не прошел мимо. Майор начал выбираться из-под одеяла.

— Помоги! — велел он. — Мне нужно их увидеть. Покажи мне эти дыры.

Опираясь на Яна Черута и оберегая больное плечо, он под дождем, еле волоча ноги, прошел по гребню. Наконец, удовлетворенный, кое-как дохромал до навеса и при последнем неверном свете дня нацарапал что-то в дневнике, положив его на колени и склонившись, чтобы заслонить страницы от дождя, капавшего сквозь хлипкую крышу. Писать приходилось левой рукой, так что выходило едва разборчиво.

«Я назвал их шахтами Харкнесса, так как они очень схожи с древними выработками, описанными старым Томом. Золотоносная жила состоит из белого, как сахар, кварца и проходит вдоль гребня. Кажется, она очень узкая, но богатая, во многих образцах наблюдается золото. Мое увечье не позволяет разбить камни и промыть песок, но я оцениваю золотоносность породы в шестьдесят граммов чистого золота на тонну кварца.

Древние горняки пробили в склоне горы четыре штрека. Может быть, есть и другие, которых я не заметил, так как они сильно заросли кустарником, и к тому же шахты пытались засыпать, видимо, для того, чтобы спрятать их.

Штреки такие тесные, что человек невысокого роста может вползти в них только на четвереньках. Наверное, они использовали труд детей-рабов. Условия труда в этих кроличьих норах, вероятно, были адскими. В любом случае они могли углубляться только до уровня грунтовых вод, и при отсутствии сложной техники, позволяющей откачивать воду, шахты приходилось забрасывать. По-видимому, именно это произошло с шахтами Харкнесса, и в них, без сомнения, осталось много золотоносной руды, которую можно добывать современными методами.

Каменный отвал, на котором стоит моя примитивная хижина, почти целиком состоит из золотоносной породы, ожидающей, чтобы ее раздробили и промыли. Возможно, золотодобытчики отступили под натиском врага, не успев закончить свою работу.

Я лежу на золотом ложе, как царь Мидас, и меня окружает драгоценный металл. Подобно этому несчастному царю, для меня в нем в данный момент мало ощутимой пользы…»

Зуга остановился и отложил перо, согревая над костром закоченевшие руки. Ему следовало бы ликовать от всей души. Он снова взял перо, вздохнул и кривым почерком написал:

«У меня огромный запас слоновой кости, но он рассеян по всей стране, зарыт в тайниках. У меня сорок пять килограммов чистого золота в отливках и самородках, я нашел золотоносную жилу, представляющую несказанное богатство, но не могу купить и полукилограммового кисета с порохом или мазь для моих ноющих ран.

До завтра я не смогу узнать, хватит ли мне сил продолжить путь на юг или мне суждено остаться здесь рядом с Мэтью и гигантским слоном — моими единственными товарищами».

Разбудил его Ян Черут. Зуга долго не мог проснуться. Казалось, он выплывает из глубины холодных темных вод. Поднявшись на поверхность, он понял, что мрачное пророчество, записанное вчера вечером в дневнике, сбылось. Он не чувствовал ног. Сведенные судорогой мускулы плеча и руки окаменели.

— Оставьте меня здесь, — сказал он Черуту.

Готтентот усадил его. Каждое движение причиняло боль, Зуга застонал, но готтентот прикрикнул на него и заставил выпить горячий бульон из слоновьего костного мозга.

— Оставьте мне одно ружье, — прошептал Зуга.

— Выпей. — Ян Черут пропустил его приказ мимо ушей и заставил принять белый горький порошок. Зуга подавился хинином.

Двое носильщиков подняли его на ноги.

— Этот камень я оставляю. — Сержант указал на запакованную статую. — Мы не можем нести вас обоих.

— Нет! — яростно прошептал Зуга. — Эта птица должна быть со мной.

— Но как?

Зуга стряхнул их руки.

— Я пойду сам, — сказал он. — Несите птицу.

В этот день они не прошли и десяти километров, но назавтра, приветствуя их, выглянуло солнце. Оно согрело измученные мускулы Зуги, и он смог идти быстрее.

Той ночью они разбили лагерь в саванне, среди густой травы. Зуга отметил в дневнике, что они прошли шестнадцать километров.

На заре молодой Баллантайн сумел без посторонней помощи выбраться из-под одеял и подняться на ноги. Раны еще болели; опираясь на костыль, он вышел через единственные ворота в колючей ограде и двинулся в обход лагеря. Он помочился; от хинина и лихорадки моча стала темной, но он знал, что поправляется и сможет идти дальше.

Майор посмотрел на небо. Скоро опять пойдет дождь. Нужно выходить немедленно. Он хотел вернуться в лагерь и поднять носильщиков, как вдруг в высокой траве что-то зашевелилось.

С минуту ему казалось, что мимо лагеря проходит стадо диких страусов, потом он внезапно осознал, что быстрое, но скрытное движение наполняет всю равнину; пушистые верхушки травы шелестели и качались, тут и там над травой мелькали птичьи перья. Колышащаяся полоса быстро охватывала небольшой лагерь с обеих сторон, а его люди еще спали.

Зуга смотрел, ничего не понимая. Он стоял, опираясь на костыль, голова еще не полностью прояснилась после сна и лихорадки, раны приковывали его к месту. Он не шевелился. Полоса ожившей травы окружила лагерь, а потом снова воцарились тишина и покой. На мгновение майору привиделись призраки.

Потом раздался тихий переливчатый свист, словно запела на заре флейта Пана, сладкая, неотвязно-мелодичная, и движение сразу возобновилось, неотвратимое и беспощадное, как рука душителя на горле. Теперь Зуге были хорошо видны страусовые перья, белоснежные и мертвенно-черные, они качались над верхушками травы, а вслед за ними появились боевые щиты, длинные овальные щиты из пятнистых черно-белых коровьих шкур. Длинные щиты — знак племени матабеле.

Ужас застрял под ребрами холодным тяжелым комком, но подсознательно майор понимал, что выказать его равносильно смерти, смерти именно в тот миг, когда он снова поверил в жизнь.

Молодой Баллантайн обвел взглядом сжимавшееся кольцо воинов и быстро подсчитал: их не меньше сотни. Нет, больше, по меньшей мере двести амадода из племени матабеле в полном боевом убранстве. Над верхним краем длинных пятнистых щитов были видны только перья да глаза. В сером свете зари поблескивали широкие лезвия копий щитов. Кольцо было сплошным, щит перекрывал щит — так с двух сторон охватывают противника рога быка. Это классическая тактика матабеле, самых сильных и безжалостных воинов, каких порождал африканский континент.

«Здесь импи Мзиликази убивают всех чужестранцев», — написал Том Харкнесс.

Зуга подобрался и шагнул вперед. Он поднял здоровую руку и протянул раскрытую ладонь к кольцу щитов.

— Я англичанин. Офицер великой белой королевы Виктории. Мое имя Бакела, сын Манали, сына Тшеди, и я пришел с миром.

Из кольца воинов выступил человек. Ростом он был выше Зуги, а покачивающийся убор из страусовых перьев превращал его в гиганта. Он отставил щит — тело его было стройным и мускулистым, как у гладиатора. На плечах он носил кисточки из коровьих хвостов — каждая из них была королевской наградой за доблестный поступок. Они висели толстыми связками, слой за слоем. Короткая юбочка сшита из пятнистых хвостов дикой кошки циветты. У него было приятное, круглое, как луна, лицо настоящего нгуни с широким носом и полными, резко очерченными губами. Среди остальных он выделялся благородной осанкой и гордой посадкой головы.

Он медленно, с мрачным вниманием оглядел Зугу. Посмотрел на его рваные лохмотья, грязные повязки, придерживавшие раненую руку, костыль, на который он опирался, как старик.

Не укрылась от него и опаленная борода Зуги, сожженные порохом щеки, пузыри на губах и черный струп, непристойно торчавший на бледной опухшей щеке.

Матабеле рассмеялся глубоким мелодичным смехом и заговорил.

— А я, — сказал он, — матабеле, Индуна двух тысяч воинов. Мое имя Ганданг, сын Мзиликази, сына высоких небес сына Зулу, и я пришел с блестящим копьем и красным сердцем.


После первого дневного перехода Робин поняла, что, принимая решение идти к побережью, серьезно недооценила силы и выносливость отца. Возможно, Зуга бессознательно предвидел то, о чем она, опытный врач, не догадывалась. При этой мысли она разозлилась на себя. Робин заметила, что после расставания с братом ее враждебность к нему и чувство соперничества, пожалуй, даже усилились. Ее бесило, что он сумел дать верный совет.

К полудню первого дня Робин пришлось остановиться и разбить лагерь. Фуллер Баллантайн сильно ослаб, стал даже немощнее, чем был в тот день, когда она впервые нашла его. Его кожа стала на ощупь сухой и горячей. Перемещение на носилках по неровной земле, сопровождаемое толчками и тряской, сильно повредило ноге. Она чудовищно распухла и стала такой болезненной, что при малейшем прикосновении к обескровленной коже отец визжал и отбивался.

Робин велела одному из носильщиков соорудить из зеленых веток и коры шину, чтобы наложить ее на ногу и снять меховое одеяло, а сама села возле носилок и, прикладывая ко лбу отца прохладную влажную салфетку, заговорила с Юбой и женщиной каранга. Она не ожидала, да и не получала от них совета, просто среди людей ей становилось спокойнее.

— Может быть, нужно было остаться в пещере, — терзалась Робин. — По крайней мере там удобнее, но тогда сколько нам пришлось бы в ней прожить? — Она размышляла вслух. — Скоро наступят дожди. Нам нельзя было оставаться. Если мы будем идти так медленно, как сейчас, дожди могут застать нас в пути. Нам просто необходимо ускорить шаг, но я не знаю, перенесет ли он это.

Однако на следующий день Фуллер Баллантайн выглядел бодрее, жар спал, и они шли весь день, но вечером, когда разбили лагерь, ему опять стало хуже.

Робин сняла повязку. Больная нога выглядела лучше, и она почувствовала облегчение, но потом заметила, что цвет кожи вокруг язв изменился. Она поднесла намокшую повязку к носу — в ноздри ударил запах, о котором не раз предупреждал преподаватель медицины в Сент-Мэтью. Это был не обычный запах доброкачественного гноя, а всепроникающее зловоние, запах разлагающегося трупа. В душе вспыхнула тревога, она бросила повязку в огонь и со страхом осмотрела больную ногу.

По внутренней стороне бедра, начиная от паха, вдоль чахлых мышц по тонкой бледной коже протянулись характерные красные полосы, чрезвычайная чувствительность к боли исчезла. Похоже, отец совсем не чувствовал ногу.

Доктор попыталась успокоить совесть, уверяя себя, что перемены в ноге и ее омертвление не связаны с тем, что старика два дня несли на носилках по неровной земле. Но какие к тому еще причины? Ответа не было. До того как они пустились в путь, язвы стабилизировались — ведь с тех пор, как пуля работорговца раздробила кость, прошло почти восемнадцать месяцев.

Вероятно, передвижение на носилках вызвало в ноге серьезные изменения, и результатом стало ухудшение состояния Фуллера Баллантайна

Робин чувствовала себя виноватой. Надо было послушать Зугу. Вот до чего она довела отца. Газовая гангрена. Она втайне надеялась, что ошибается, но знала, что это не так. Симптомы определялись безошибочно. Оставалось лишь продолжать идти и уповать на то, что они достигнут побережья и вернутся в цивилизованный мир раньше, чем болезнь приведет к неизбежной развязке, но она понимала, что надежда эта тщетная.

Молодая женщина жалела, что не развила в себе ту философскую способность примиряться с неизбежностью, какую исповедовали большинство ее знакомых врачей перед лицом болезни или увечья, которые они не могли излечить. Но она знала, что ей это недоступно, что чувство беспомощности всегда будет выводить ее из себя, а на этот раз пациентом был ее родной отец.

Она наложила на ногу горячий компресс, понимая, сколь жалок ее порыв — все равно что пытаться остановить прилив детским замком из песка. Наутро нога стала на ощупь прохладнее, тело потеряло упругость, и под ее пальцами оставались вмятины, словно она трогала пресный хлеб. Запах усилился.

Они шли целый день. Робин плелась за носилками: Фуллер сидел молча, словно впал в кому. Он уже не распевал псалмы и не возносил горячих молитв к Всевышнему, и она благодарила Бога, что он по крайней мере не чувствует боли.

К концу дня они наткнулись на широкую, хорошо утоптанную дорогу, которая тянулась с востока на запад, насколько хватало глаз. Она в точности соответствовала описанию и местоположению, приведенным отцом в дневнике. Увидев эту дорогу, малышка Юба разразилась слезами и от ужаса не могла сдвинуться с места.

Они нашли покинутое поселение из полуразрушенных хижин — возможно, им пользовались работорговцы. Робин приказала остановиться здесь. Она оставила женщину и все еще всхлипывающую дрожащую Юбу ухаживать за больным и взяла с собой только старого Карангу. По такому случаю он вооружился длинным копьем и напыщенно вышагивал, точно старый павлин. В трех километрах от поселка тропа круто поднималась к седловине, рассекавшей гряду невысоких холмов.

Робин искала доказательств того, что эта дорога действительно была невольничьим трактом, Дорогой Гиены, как называла ее Юба.

Первое доказательство Робин нашла на седловине: оно лежало в траве в нескольких шагах от дороги. Это было двойное ярмо, сделанное из выдолбленного с двух концов бревна и кое-как обтесанное топором.

Робин рассматривала рисунки в дневнике отца и сразу поняла, что это такое. Когда у работорговцев нет цепей и наручников, они попарно сковывают невольников за шеи таким ярмом; двое рабов оказываются вынужденными делать все вместе: идти, есть, спать, облегчаться — только не бежать.

Теперь от невольников, когда-то носивших это ярмо, остались лишь осколки костей, не доеденные грифами и гиенами. Грубо обтесанная деревянная вилка вселяла ужас, наводила дрожь, и доктор не могла заставить себя коснуться ее. Робин сотворила короткую молитву за несчастных рабов, погибших здесь, и, удостоверившись, что вышла на невольничью дорогу, повернула в лагерь.

Той ночью она держала совет с капралом-готтентотом, старым Карангой и Юбой.

— В этом лагере не жили и по дороге не ходили вот столько дней. — Каранга дважды показал Робин обе руки с растопыренными пальцами. — Двадцать дней.

— Куда они шли? — спросила Робин.

Она научилась доверять способности старика читать следы.

— Они шли по дороге к восходу и еще не вернулись, — дрожащим голосом произнес Каранга.

— Он верно говорит, — подтвердила Юба. От нее потребовалось немало усилий согласиться с человеком, которого она презирала и ревновала — Это будет последний караван перед приходом дождей. Когда реки наполнятся, торговать рабами не будут, и Дорога Гиены зарастет травой до следующего сухого сезона.

— Итак, впереди нас идет караван работорговцев, — задумчиво произнесла Робин. — Если мы пойдем по дороге, то сможем их нагнать.

Капрал-готтентот перебил:

— Это невозможно, госпожа. Они опережают нас на несколько недель.

— Тогда мы встретим их, когда они продадут рабов и пойдут обратно.

Капрал кивнул, и Робин спросила:

— Если работорговцы вздумают напасть на колонну, вы сможете нас защитить?

— Я и мои люди, — капрал вытянулся во весь рост, — стоим сотни грязных работорговцев. — Он помолчал и продолжил: — А вы, госпожа, стреляете, как мужчина!

Робин улыбнулась.

— Хорошо, — кивнула она. — Пойдем по этой дороге до самого моря.

Капрал радостно ухмыльнулся:

— Меня тошнит от этой страны с ее дикарями, я мечтаю увидеть облака на Столовой горе и смыть пыль с горла добрым глотком «Кейп смоук».


Это был старый самец гиены. Его густая косматая шкура местами облезла, плоская, чуть ли не змеиная голова была покрыта шрамами, уши он оторвал, продираясь через колючки. Сотни раз он, рыча и огрызаясь, дрался с себе подобными над разлагающимися трупами людей и животных. В одной из таких стычек ему разорвали губу до самых ноздрей, она зажила криво, и желтые верхние зубы с одной стороны обнажились, словно в чудовищной усмешке.

Зубы его истерлись от старости, и он уже не мог разгрызать крупные кости. Драться он тоже не мог, и охотничья стая изгнала немощного старика.

Невольничья колонна прошла по дороге много недель назад, человеческих трупов уже не осталось, а дичь в этой сухой местности встречалась редко. С тех пор хищник кормился лишь объедками да свежим пометом шакалов и бабуинов. Иногда удавалось разорить норку полевой мыши, иногда — найти давно заброшенное и протухшее яйцо страуса. Он разбивал его лапой, и оно взрывалось, выбрасывая фонтан пахнущего серой газа и гноеподобной жидкости.

Гиена достигала в холке почти метра и весила шестьдесят три килограмма. Брюхо под грязной косматой шкурой было впалое, как у гончей. От нескладных плеч к тощим задним лапам костистым гребнем спускался позвоночник.

Зверь шел, низко опустив голову, и принюхивался к земле — не запахнет ли падалью или отбросами, но тут ветер донес знакомый запах. Он поднял голову и изуродованными ноздрями потянул воздух.

Пахло древесным дымом, пахло человеком, а этот запах он привык соотносить с пищей. Однако резче, яснее других был запах, от которого с перекошенных, покрытых шрамами челюстей тягучими серебристыми нитями потекли слюни. Гиена вперевалку затрусила навстречу ветру, доносившему волны этого соблазнительного запаха. Ароматом, привлекавшим старую гиену, было отвратительное сладковатое зловоние гангренозной ноги.

Гиена залегла неподалеку от лагеря, скрывшись за куртиной жесткой слоновой травы. Она лежала по-собачьи, положив подбородок на передние лапы и поджав под брюхо задние лапы и кустистый хвост, и наблюдала за тем, что делается у дымного сторожевого костра.

Она лежала неподвижно, лишь ворочались в глазницах глаза да рваные огрызки ушей подергивались и настораживались, прислушиваясь к мерному гулу человеческих голосов. Изредка слышался лязг ведра или стук топора по бревну.

Легкие порывы ветра то и дело доносили тот аромат, что привлек гиену, и она принюхивалась, с трудом подавляя тихий жадный визг, рвавшийся из горла.

К вечеру тени стали гуще, и из лагеря вышла человеческая фигура. Полуобнаженная черная женщина направилась прямо к тому месту, где спряталась гиена. Гиена подобралась для прыжка, но Юба остановилась, не успев дойти до ее укрытия, и внимательно осмотрелась по сторонам. Не заметив зверя, она приподняла подол расшитого бисером передника и присела на корточки. Гиена съежилась и не спускала с нее глаз. Женщина встала и пошла обратно в лагерь, а зверюга, осмелев с приближением ночи, подползла и сожрала то, что осталось после Юбы.

Съеденное лишь разожгло аппетит, и, когда наступила ночь, самец раздул грудь, выгнул над спиной кустистый хвост и испустил назойливый, обрывающийся на высокой ноте крик: «У-у-ау! У-у-ау!» — крик, давно ставший привычным всем обитателям лагеря, так что едва ли кто-нибудь из них обратил на него внимание.

Движение вокруг лагерных, костров постепенно стихло, людские голоса зазвучали сонно и неразборчиво, костры погасли, в лагерь вползла темнота, и вместе с ней подкралась гиена.

Дважды гиена, внезапно заслышав громкий голос, обращалась в паническое бегство и скрывалась в кустах. Наступала тишина, она набиралась смелости и ползла обратно. Далеко за полночь зверь нашел в колючей изгороди слабое место и тихо, крадучись, пролез в щель.

Запах вел его прямо под открытый навес в центре огороженной площадки. Припав брюхом к земле, зверь, похожий на огромную собаку, подкрадывался все ближе и ближе.

Робин уснула, не раздеваясь, сидя возле носилок отца; измученная усталостью, тревогой и чувством вины, она уронила голову на сложенные руки, и сон сморил доктора.

Ее разбудили громкие крики отца. Лагерь окутывала непроглядная тьма, и на миг Робин почудилось, что она спит и видит кошмар. Доктор в панике вскочила на ноги, не понимая, где находится, и склонилась над носилками. Руки наткнулись на что-то большое и волосатое, вонявшее смертью и экскрементами, и этот запах тошнотворно смешивался со зловонием отцовской ноги.

Она завизжала, и зверь зарычал, приглушенно, сквозь стиснутые челюсти — так рычит волкодав, грызущий кость. Крики старика Баллантайна и ее визг подняли на ноги весь лагерь. Кто-то ткнул в пепел сторожевого костра факелом из сухой травы. Факел вспыхнул, и после полной темноты оранжевое пламя показалось ярким, как полуденное солнце.

Огромный горбатый зверь выволок Фуллера из носилок вместе с грудой одеял и тряпок. Он вцепился ему в ноги, и Робин услышала, как под могучими челюстями затрещали кости. Обезумев, доктор схватила топор, лежавший возле кучи дров, и ударила по темному бесформенному телу. От удара топор чуть не выпал из руки, гиена сдавленно взвыла.

От темноты и голода зверь осмелел. Сквозь одеяла просачивался вкус мяса; ощутив его, он не собирался выпускать добычу.

Зверь повернулся и зарычал на Робин. В свете пламени большие круглые глаза сверкали желтым огнем, ужасные желтые клыки вцепились в рукоятку топора, как челюсти капкана, в каких-то двух-трех сантиметрах от пальцев Робин. Самец старался вырвать топор у нее из рук, потом вернулся к добыче и снова сжал челюсти на истерзанном теле. Фуллер Баллантайн был так истощен, что стал легким, как ребенок, и гиена быстро потащила его к пролому в колючей изгороди.

Крича и зовя на помощь, женщина рванулась за зверем и схватила отца за плечи, а гиена вцепилась ему в живот. Женщина и зверь вырывали его друг у друга, гиена присела на задние лапы, ее шея вытянулась, тупые желтые клыки раздирали живот Фуллера Баллантайна.

Капрал-готтентот, одетый только в незастегнутые брюки, подбежал к огню, размахивая ружьем.

— Помогите, — визжала Робин.

Гиена подбиралась к колючей изгороди, ноги доктора скользили в пыли, и она не могла больше удерживать отца.

— Не стрелять! — завопила Робин. — Не стрелять!

Выстрел был опаснее, чем сам зверь.

Капрал подбежал и ударил гиену ружейным прикладом по голове. Раздался треск дерева и кости, и зверь разжал челюсти. Природная трусость наконец взяла верх над жадностью. Гиена неуклюже выбралась сквозь пролом в колючей изгороди и исчезла в ночи.

— О Боже милосердный, — прошептала Робин, когда отца несли обратно к носилкам. — Разве он мало страдал?

Фуллер Баллантайн прожил почти всю ночь. За час до зари этот крепкий и упорный человек расстался с жизнью, так и не придя в сознание. С ним умерла легенда, ушла целая эпоха. Робин словно оцепенела, все происходящее казалось ей нереальным. Она обмыла хрупкое бренное тело и обрядила для похорон.

Его похоронили у подножия дерева мукуси. Робин вырезала на коре:


ФУЛЛЕР МОРРИС БАЛЛАНТАЙН

3 ноября 1788 — 17 октября 1860

В те дни гиганты жили на Земле


Робин хотелось бы выгравировать эти слова в мраморе. Хотелось забальзамировать тело и отвезти туда, где оно должно находиться, — в Вестминстерское аббатство. Хотелось, чтобы перед смертью он хоть раз очнулся и узнал ее, хотелось облегчить его страдания. Робин снедало горе и терзало чувство вины.

Три дня они не сворачивали лагерь близ Дороги Гиены, и все три дня дочь Фуллера Баллантайна отрешенно просидела у свежего могильного холма под деревом мукуси. Она прогнала старого Карангу и даже маленькую Юбу: ей хотелось побыть одной.

На третий день Робин опустилась возле могилы на колени и произнесла вслух:

— В память о тебе, дорогой отец, приношу клятву. Клянусь, что, как и ты, посвящу всю жизнь этой земле и ее людям.

Она поднялась на ноги и стиснула зубы. Время траура миновало. Предстояло выполнить свой долг — спуститься по Дороге Гиены к морю и донести до всего мира свидетельства о чудовищах, которые по ней ходят.

Когда львы охотятся, антилопы это чувствуют. Их охватывает беспокойство; они щиплют траву урывками, каждые несколько секунд вскидывают головы, увенчанные изящными рогами, и застывают в чуткой недвижности, как не умеет никто, кроме антилоп, и только широкие, раструбами, уши непрестанно шевелятся; потом, едва касаясь земли, как горсть брошенных костей, с настороженным фырканьем рассыпаются по травянистой равнине — они чувствуют опасность, но не знают, с какой стороны она придет.

Старый Каранга обладал тем же инстинктом — ведь он был машона, пожирателем грязи, и поэтому, естественно, представлял собой добычу. Он первый почувствовал, что где-то поблизости ходят матабеле. Старик замолчал, встревожился и стал внимательнее смотреть по сторонам, чем заразил и остальных носильщиков.

Робин заметила, как он подобрал в траве обломанное перо страуса и с мрачным видом рассматривал его, поджимая губы и что-то бормоча про себя. Такое перо не могло выпасть из крыла птицы.

Ночью Каранга высказал свои страхи Робин.

— Они здесь, убийцы женщин, похитители детей… — Старик сплюнул в костер с показной храбростью, пустой, как ствол мертвого дерева.

— Ты под моей защитой, — успокоила его Робин. — Ты и весь караван.

Боевой отряд матабеле появился перед ними неожиданно, на заре — матабеле всегда нападают в эти часы.

Они выросли как из-под земли и окружили лагерь — могучая фаланга пятнистых щитов и качающихся перьев. В лучах восходящего солнца поблескивали широкие лезвия ассегаев. Старый Каранга растворился в ночи, с ним исчезли и все носильщики. В лагере не осталось никого, кроме готтентотов.

Предостережения Каранги оказались ненапрасными: все готтентоты выстроились за оградой с ружьями на изготовку, примкнув штыки.

Матабеле, окружившие лагерь, стояли молча, словно статуи из черного мрамора. Казалось, их тысячи и тысячи, хотя здравый смысл подсказывал Робин, что ее обманывают разгоряченное воображение и плохой свет. Их сотня, от силы две, решила она.

Рядом с ней Юба прошептала:

— Номуса, нам ничего не грозит. Мы вышли за пределы Выжженных земель, мы не на земле моего народа. Они нас не убьют.

«Хотела бы я разделять ее уверенность», — подумала Робин и поежилась, не только от утренней прохлады.

— Смотри, Номуса, — уверяла Юба. — С ними носильщики, а многие амадода сами несут исибаму — ружья. Если бы они хотели боя, они бы не стали обременять себя таким грузом.

Робин видела, что девушка права, у многих воинов висели на плече ржавые ружья, а из записок деда она помнила, что матабеле, затевая серьезный бой, вручают ружья носильщикам: они не доверяют огнестрельному оружию, не умеют стрелять мало-мальски метко и полагаются на оружие, которое изобрели и довели до совершенства их предки.

— Носильщики несут товары для обмена, это торговый отряд, — прошептала малышка-нгуни.

Носильщиками были молодые воины-новобранцы, они стояли колонной позади боевого кольца. Ящики и тюки, которые носильщики держали на головах, показались Робин знакомыми, и остатки страха сменились гневом.

Все ясно: это торговцы, они возвращаются по дороге с востока, и у Робин не оставалось сомнений, чем они расплатились за эти презренные товары.

— Работорговцы! — бросила она — Именем Господа милосердного, это те самые работорговцы, каких мы ищем, возвращаются со своего грязного дела. Юба, скорее иди и спрячься, — приказала она.

Зажав под мышкой «шарпс», она вышла через пролом в колючей изгороди, и ближайшие воины в кольце немного опустили щиты и с любопытством уставились на нее. Такая перемена в отношении подтвердила догадку Юбы: их намерения миролюбивы.

— Где ваш индуна? — голосом, звенящим от гнева, спросила Робин, и их любопытство сменилось изумлением.

Плотные ряды заколыхались, и появился человек, колоритнее которого она в жизни не встречала.

В его осанке безошибочно угадывалось благородство. Это был воин, закаленный в сражениях и увенчанный славой. Он остановился перед ней и заговорил низким, спокойным голосом. Ему не приходилось повышать его, чтобы быть услышанным.

— Где твой муж, белая женщина? — спросил он. — Или отец?

— Я говорю за себя и за свой народ.

— Но ты женщина, — возразил высокий индуна.

— А вы работорговец, — накинулась на него Робин, — вы торгуете женщинами и детьми.

С секунду воин недоуменно смотрел на нее, потом вскинул подбородок и засмеялся тихим, мелодичным смехом.

— Ты не просто женщина, — смеялся он, — ты дерзкая женщина.

Индуна сдвинул щит к плечу и прошел мимо. Он был так высок, что Робин пришлось задрать голову, чтобы посмотреть на него. Походка его была упругой и уверенной. Мускулистая спина блестела, словно покрытая черным бархатом, высокие перья на головном уборе покачивались, боевые трещотки на лодыжках шелестели при каждом шаге.

Он быстро прошел через пролом в колючей изгороди, и Робин знаком велела капралу-готтентоту взять штык «на караул» и шагнула в сторону, пропуская индуну.

Окинув лагерь быстрым взглядом, индуна сразу все понял и рассмеялся.

— Ваши носильщики разбежались, — сказал он. — Эти шакалы машона за день пути чуют запах настоящего мужчины.

Робин прошла за ним в лагерь и спросила с непритворным гневом:

— По какому праву вы вторглись в мой крааль и напугали моих людей?

Индуна обернулся к ней.

— Я человек короля, — сказал он, — и иду с королевским поручением. — Словно бы это объясняло все.

Индуна по имени Ганданг был сыном Мзиликази, короля и верховного властителя матабеле и всех подчиненных им племен.

Его мать происходила из древнего рода Занзи, пришедшего с юга, но она была младшей женой, и поэтому Ганданг не мог надеяться унаследовать отцовский престол.

Однако он был в числе отцовских любимцев. Мзиликази, не доверявший почти никому из сыновей и ни одной из сотен своих жен, верил этому сыну, не только потому, что тот был красив, умен и бесстрашен, но и потому, что он строго соблюдал законы и обычаи народа и не раз доказывал преданность своему отцу и королю.

За это, как и за другие заслуги, Ганданг был отмечен многими почестями, о чем свидетельствовали кисточки из коровьих хвостов на руках и ногах. В двадцать четыре года он стал самым молодым индода, удостоенным венца индуны и места в высоком совете народа, где к его голосу внимательно прислушивались даже седые старцы.

Если предстояло разрешить трудную задачу или надвигалось тяжелое сражение, стареющий король, изуродованный подагрой, все чаще и чаще обращался к высокому стройному юноше.

Поэтому, узнав о предательстве одного из индун, командовавшего пограничными отрядами на юго-восточном участке полосы Выжженных земель, Мзиликазн, не долго думая, призвал Ганданга, самого верного сына.

— Бопа, сын Баквега, предатель.

Отдавая приказ, отец снизошел до того, чтобы разъяснить его, — это было знаком благоволения к Гандангу.

— Поначалу он, как и было приказано, убивал нарушителей, пересекших границу Выжженных земель, но потом в нем выросла жадность. Он не убивал их, а захватывал, как скот, и продавал на запад португальцам и арабам, а мне сообщал, что они мертвы. — Старый король пошевелил распухшими ноющими суставами, понюхал табаку и продолжил: — Бопа стал жаден, и люди, с которыми он торговал, тоже жадны, поэтому он начал искать для торговли другой скот. По собственному почину он втайне начал совершать набеги на племена за пределами Выжженных земель.

Стоя на коленях перед отцом, Ганданг ахнул от изумления. Это противоречило законам и обычаям: племена машона, жившие за границей Выжженных земель, были «королевским скотом», и совершать набеги на них дозволялось только по приказу короля. Чтобы кто-то узурпировал власть короля и захватывал принадлежавшую ему добычу — это был худший вид измены.

— Да, мой сын, — кивнул король, видя ужас Ганданга. — Но его жадность не знала границ. Он жаждал безделушек и барахла, которые приносили ему сулумани, и, когда «скота» из племени машона стало недоставать, он обратился против собственного народа.

Король замолчал, храня выражение глубокой печали. Хоть он и был деспотом, чья власть не знала границ, хоть и были жестоки его законы и суд, все-таки в пределах этих законов он оставался справедливым человеком.

— Бопа посылал ко мне гонцов с обвинениями против наших соотечественников, некоторые из них принадлежали к благородному роду Занзи. Одних он обвинял в предательстве, других — в колдовстве, третьих — в расхищении королевских стад, а я слал к Бопе гонцов с приказами убить виновных. Но он их не убивал. Они уходили по дороге, которую Бопа проложил на восток. Теперь тела этих людей не будут погребены в нашей земле, и дух их вовеки будет скитаться, не находя пристанища.

Это была ужасная участь. Король опустил подбородок на грудь и задумался. Потом вздохнул и поднял голову. Отец говорил голосом, высоким, как у женщины, и трудно было представить, что он принадлежал могучему завоевателю и воину, не знающему страха.

— Обрати копье против предателя, сын мой, а когда убьешь его, возвращайся ко мне.

Ганданг хотел ползком удалиться, но король мановением пальца остановил его.

— Когда убьешь Бопу, ты и те из амадода, кто будет с тобой в этом деле, можете войти к женщинам.

Этого разрешения Ганданг ждал много лет. Это была высочайшая привилегия — право войти к женщинам и взять жен.

Он воздал хвалу отцу и, пятясь, ползком удалился из королевских покоев.

Потом Ганданг, преданный сын, совершил то, что было приказано отцом. Он пронес копье возмездия через всю страну матабеле, через Выжженные земли, и нес его по Дороге Гиены, пока не встретил предателя. Тот возвращался с востока, груженный вожделенной добычей.

Они встретились в ущелье среди гранитных холмов, менее чем в дне пути от места, где Ганданг нашел Робин Баллантайн.

Импи Ганданга Иньяти (буйволы) в головных уборах из страусовых перьев и юбках из хвостов циветты, вооруженные пятнистыми черно-белыми щитами из бычьих шкур, окружили надсмотрщиков, отобранных из лучших воинов импи Бопы Инхламбене (пловцы). Работорговцы красовались в плюмажах из перьев белой цапли и юбках из обезьяньих хвостов, их боевые щиты были обтянуты красно-коричневыми бычьими шкурами. Но правда была на стороне Иньяти, и, совершив быстрый джикела (охват), они смяли растерянных, провинившихся надсмотрщиков. Битва длилась всего несколько ужасных минут.

Молодой воин сам вступил в бой с седовласым, но мощно сложенным Бопой. Это был коварный боец, покрытый шрамами, он пережил тысячи таких стычек. Их щиты, черно-белый и коричневый, сталкивались с грохотом, каким сопровождается бой быков. Они боролись за преимущество, и вот Ганданг, более молодой и сильный, ловким приемом зацепил край коричневого щита Бопы и откинул его в сторону, обнажая бок противника.

— Нгидла — я его съел! — пропел сын Мзиликази и вонзил широкое копье между ребрами Бопы.

Он вытащил лезвие, плоть, сопротивляясь, чмокнула, как липкая грязь под ногами путника, бредущего по колено в болоте, и вслед за копьем из сердца врага выплеснулась кровь. Она полилась на щит молодого воина и на кисточки из коровьих хвостов на руках и ногах.

Поэтому-то Ганданг и рассмеялся, когда Робин назвала его «работорговцем».

— Я иду по поручению короля, — повторил он. — А что ты здесь делаешь, белая женщина? — Он очень мало знал об этом странном народе. Когда импи Мзиликази сражались с ними далеко на юге и были оттеснены на север, туда, где располагалась сейчас страна матабеле, он был еще ребенком.

Ганданг встречал их всего раз или два. Они посещали большой крааль его отца в Табас-Индунае — путешественники, торговцы и миссионеры, которым король «даровал путь» и позволил пересечь строго охраняемую границу.

Индуна подозрительно относился к ним и к их нелепым товарам. Не доверял их привычке отбивать куски от камней вдоль дороги, не любил разговоры о белом человеке, жившем на небе и представлявшем серьезного соперника Нкулу-кулу, великому богу матабеле.

Встреть сын Мзиликази эту женщину с ее спутниками в Выжженных землях, он бы без колебаний исполнил приказ и убил их всех.

Однако они находились в десяти днях пути от границы, и его интерес к ним ограничивался простым любопытством; молодому воину не терпелось поскорее вернуться к отцу и доложить ему об успехе экспедиции. Он не станет тратить на них слишком много времени.

— Какое у тебя дело, женщина?

— Я пришла сказать вам, что Великая королева больше не позволяет продавать человеческие существа, как скот, за несколько бусин. Я пришла положить конец этой грязной торговле.

— Это дело для мужчин, — улыбнулся Ганданг. — И кроме того, об этом уже позаботились.

Белая женщина его забавляла. Будь у него время, он с удовольствием поболтал бы с ней.

Ганданг уже собирался уйти из лагеря, как вдруг в щели тростникового настила одного из временных навесов что-то мелькнуло. С быстротой, какую трудно ожидать у такого рослого человека, он нырнул в хижину и вытащил оттуда девушку. Отстранившись на длину вытянутой руки, он всмотрелся в лицо Юбы.

— Ты из нашего народа, ты матабеле, — уверенно сказал он.

Юба опустила голову, ее лицо посерело от ужаса. На миг Робин показалось, что ноги малышки вот-вот подкосятся.

— Говори, — тихо, но повелительно скомандовал Ганданг. — Ты матабеле!

Юба подняла глаза и шепнула так тихо, что Робин едва расслышала.

— Матабеле, — призналась она. — Из рода Занзи.

Воин и девушка внимательно рассматривали друг друга. Юба подняла голову, сероватая бледность исчезла с ее лица.

— Кто твой отец? — наконец спросил Ганданг.

— Я Юба, дочь Тембу Тепе.

— Он мертв, как и все его дети, убит по приказу короля.

Юба покачала головой:

— Мой отец мертв, но его жены и дети угнаны в страну сулумани далеко за морем. Мне одной удалось спастись.

— Бопа! — Ганданг произнес это имя как ругательство. Он на секунду задумался. — Возможно, Бопа послал королю ложный донос, и твой отец был приговорен к смерти незаслуженно.

Юба ничего не ответила, но в наступившей тишине Робин заметила, что в девушке произошла едва уловимая перемена. Она чуть-чуть приподняла голову, перенесла вес тела на одну ногу и выгнула бедро — жест легкий, но соблазнительный.

Она подняла взгляд на высокого индуну. Ее глаза стали больше и мягче, губы слегка раздвинулись, между ними показался розовый кончик языка.

— Кто для тебя эта белая женщина? — спросил Ганданг, и в его голосе появилась еле слышная хрипотца. Он до сих пор держал девушку за запястье, и она не пыталась высвободить руку.

— Она мне как мать, — ответила Юба

Индуна перевел взгляд с ее лица на прелестное юное тело, страусовые перья на голове тихо качнулись, и Юба слегка повела плечами, открывая груди его взгляду.

— Ты с ней по доброй воле? — настаивал Ганданг, и Юба кивнула. — Пусть будет так. — Казалось, воину нелегко отвести от нее взгляд, но он выпустил руку Юбы и повернулся к Робин.

Его улыбка снова стала насмешливой.

— Работорговцы, которых ты ищешь, белая женщина, недалеко отсюда. Ты найдешь их в следующем ущелье на дороге.

Он ушел так же быстро и тихо, как появился, воины плотной черной колонной последовали за ним. Не прошло и нескольких минут, как последние из них исчезли на западе за поворотом извилистой тропы.

Первым из слуг вернулся старый Каранга. Он вошел в лагерь, окруженный колючей изгородью, на тонких ногах, как стеснительный журавль.

— Куда ты делся, когда был мне нужен? — спросила Робин.

— Номуса, я боялся не сдержать гнев при виде этих псов матабеле, — дрожащим голосом оправдывался Каранга, боясь встретиться с ней взглядом.

Через час из леса робко выползли и остальные носильщики. Все с необычайным энтузиазмом рвались продолжать поход в направлении, противоположном тому, куда скрылся импи Иньяти.

Робин нашла работорговцев там, где и предсказывал Ганданг. Они лежали в самой узкой части ущелья, валялись где кучками, где порознь, как листья, сорванные первой осенней бурей. Почти у всех были смертельные раны в горле или груди — признак того, что под конец они сражались, как и подобает матабеле.

Победители вспороли животы убитых, выпуская на волю их дух. Эту последнюю почесть оказывают тем, кто сражается доблестно.

Меж собой дрались грифы, они хлопали крыльями и с хриплыми криками перелетали с трупа на труп, трепали и тормошили мертвые тела так, что их конечности дергались, как у живых. Кругом витали пыль и вырванные в драке перья. От резких звуков закладывало уши.

Среди деревьев и утесов, нависавших над ущельем, сонно скорчились уже насытившиеся птицы. Нахохлившись и согнув крючком голые чешуйчатые шеи, они переваривали содержимое набитых зобов, чтобы вновь приступить к пиршеству.

Караван медленно прошел мимо. Картина бойни наполнила людей трепетным ужасом, они не произносили ни слова — их заглушил бы хриплый хор стервятников — и осторожно перешагивали через истерзанные, покрытые пылью останки, напоминавшие, что все смертны.

Караван миновал перевал и торопливо спустился по дальнему склону, бросая назад испуганные взгляды. У подножия гор журчал ручей. Тоненькая струйка чистой воды вытекала из родника посреди склона и ниточкой вилась от одного тенистого прудика к другому. Робин решила разбить лагерь на берегу и позвала с собой Юбу.

Ей необходимо было вымыться. Казалось, что в ущелье Робин гнойными пальцами коснулась сама смерть, и доктору хотелось смыть ее запах. Тонкая струйка прозрачной воды падала в небольшой бассейн глубиной по пояс Робин присела под водопадом и подставила голову потоку воды, закрыла глаза и попыталась выбросить из головы ужасные картины.

На Юбу зрелище не произвело такого впечатления, ей не впервой было видеть смерть в самом гнусном обличье, и теперь она плескалась и резвилась в зеленоватой воде, полностью отдавшись мимолетной радости.

Наконец Робин выбралась на берег и натянула рубашку и брюки прямо на мокрое тело. В такую жару одежда высохнет на ней за несколько минут. Закручивая волосы жгутом на макушке, она окликнула Юбу и велела выходить из воды.

Но девушкой овладела шаловливая непокорность, она пропустила слова Робин мимо ушей. Поглощенная забавой, малышка тихо напевала, срывала цветы с вьющегося растения, нависшего над водоемом, и вплетала их в венок. Робин оставила девушку, вскарабкалась по берегу и пошла в лагерь. Она скрылась за первым поворотом дороги.

Юба подняла глаза и заволновалась. Она не понимала, с чего вдруг отказалась подчиняться, но оставаться долго одной было неуютно. По коже пробежал холодок. Такое настроение было для нее непривычным — странное смутное волнение, словно она, затаив дыхание, ждала, сама не понимая чего. Юба встряхнула головой, снова запела и вернулась к своей забаве.

На берегу, полускрытый листвой, к стволу дикой смоковницы прислонился высокий человек. Он смотрел на девушку. Косые лучи солнца, падающие сквозь лесную листву, испещряли его крапинками, и он стал незаметным, как пятнистый леопард.

Он стоял так уже давно, неподвижный, никем не замеченный. Его привели к водоему плеск воды и веселое пение. Он наблюдал за двумя женщинами и сравнивал их наготу: бескровную белизну — с лоснящейся темной кожей, худую угловатую фигуру — с обильной нежной плотью; небольшие остроконечные груди с непристойно розоватыми сосками цвета сырого мяса — с идеально круглыми пышными полушариями, увенчанными вздернутыми шишечками, темными и блестящими, как мокрый уголь; узкие мальчишеские бедра — с гордым широким тазом, способным вынашивать славных сыновей; маленькие плоские ягодицы — с полными и лоснящимися, неопровержимо женственными.

Ганданг понимал, что, вернувшись по тропе, он впервые в жизни пренебрег своими обязанностями. Ему следовало быть на расстоянии многих часов пути от этого места, шагать на запад во главе своих воинов, но в крови взыграло безумие, и он не смог его отринуть. Он остановил импи и в одиночку вернулся по Дороге Гиены.

— Я краду время короля точно так же, как Еопа крал его скот, — сказал он себе. — Но это лишь небольшой отрезок одного дня, и после стольких лет, что я посвятил отцу, он не поставит этого мне в вину. — Но молодой воин знал, что отец будет им недоволен. Он не посмотрит, что Ганданг его любимый сын, — для непокорных у Мзиликази лишь одно наказание.

Чтобы вновь увидеть девушку, воин рисковал жизнью. Перебросившись несколькими словами с незнакомкой, дочерью человека, умершего смертью предателя, он рисковал сам умереть той же смертью с клеймом изменника.

«Сколько людей вырыли себе могилу собственными руками», — размышлял он, дожидаясь, пока белая женщина покинет водоем.

Наконец она прикрыла худое мальчишеское тело этими тесными уродливыми одеждами и позвала за собой прелестное дитя. Индуна напряг всю свою волю, пытаясь удержать Юбу в водоеме.

Когда белая женщина, явно задетая, исчезла среди деревьев, он немного расслабился и снова принялся с наслаждением наблюдать за купающейся девушкой. На темной коже яркими сполохами сияли бледно-желтые цветы, капли воды сверкали на груди и плечах, как звезды на полуночном небе. Юба напевала детскую песенку, которую Ганданг хорошо знал, и он поймал себя на том, что вполголоса подпевает ей.

Девушка поднялась на берег и, стоя на белом, как сахар, песке, принялась вытираться. Не переставая напевать, она наклонилась, чтобы смахнуть капли воды с ног. Длинные тонкие пальцы с розовыми подушечками обхватили ногу и медленно спустились от бедра к лодыжке. Юба стояла спиной к Гандангу; когда девушка нагнулась, ему открылось такое…

Он громко застонал. Юба мгновенно выпрямилась и повернулась к нему лицом. Она дрожала, как вспугнутая лань, глаза расширились и потемнели от страха.

— Я вижу тебя, Юба, дочь Тембу Тепе, — произнес он, спускаясь к ней. Голос его звучал хрипло, дыхание перехватывало.

Страх исчез из ее глаз, в них замерцали золотистые огоньки, как солнце в чаше с медом.

— Я посланник короля и требую права дороги, — промолвил Ганданг и коснулся ее плеча. Она вздрогнула, по коже поползли мелкие мурашки.

«Право дороги» — обычай, пришедший с юга, с их древней родины возле моря. Это то самое право, которое Сензангахона потребовал от Нанди — Сладостной. Но он не чтил закона и проник под запретный покров. Вследствие этого проступка у него родился незаконный сын Чака, «Червь в животе», король страны зулусов и ее бедствие, тот самый Чака, от тирании которого ушел на север Мзиликази со своим племенем.

— Я верная служанка короля, — робко ответила Юба, — и не могу отказаться утешить того, кто следует по дороге с королевским поручением.

Она улыбнулась ему. В улыбке не было ни бесстыдства, ни вызова. Юба была такой ласковой, доверчивой и полной восхищения, что сердце молодого воина сжалось.

Ганданг был с ней ласков, очень ласков, спокоен и терпелив, и девушка почувствовала, что ей не терпится оказать ему услугу, о которой он просит, что она желает этого так же сильно, как он. Индуна показал ей, как сделать для него гнездо между скрещенными бедрами, и Юба откликнулась на его слово и прикосновение, но что-то случилось с ее горлом, отчего-то перехватило дыхание, и она не смогла ответить ему вслух.

Он жил в ее гнезде, и ее сердце и тело постепенно переполняла незнакомая боль. Девушка пыталась пошевелить тазом, высвободить плотно сжатые скрещенные бедра и расправить их для него, пыталась впустить его в себя. Она не могла больше выносить это сухое, дразнящее трение его тела о внутреннюю поверхность бедер. Ей хотелось ощутить, как Ганданг погружается в теплую зовущую влагу, что истекает из ее тела, хотелось ощутить, как он скользнет глубоко внутрь нее. Но его решимость, его уважение к обычаям и законам было сильно, как сильно было мускулистое тело, что двигалось над ней. Он держал ее, не выпуская, и вдруг Юба почувствовала, что объятия юноши ослабли, и на траву мощной струей излилось его семя. В этот миг ее охватила такая горечь, что она едва не расплакалась вслух.

Индуна не выпускал девушку из объятий, его грудь вздымалась, по темной гладкой спине и жилистой шее блестящими ручейками стекал пот. Юба приникла к нему и крепко обняла обеими руками, прижавшись лицом к ямке между плечом и шеей. Долгое время никто из них не произносил ни слова.

— Ты мягкая и прекрасная, как первая ночь новой луны, — наконец прошептал Ганданг.

— А ты черный и сильный, как бык на празднике Чавала. — Она бессознательно воспользовалась сравнением, наиболее почетным для матабеле: это животное было символом благополучия и мужественности, а для праздника Чавала избирался лучший бык из королевских стад.


— Но ты будешь всего-навсего одной из многих жен. — Эта мысль ужаснула Робин.

— Да, — гордо признала Юба. — Самой первой из них, и другие будут почитать меня.

— Я заберу тебя с собой, научу многим вещам и покажу великие чудеса.

— Я уже видела величайшие из чудес.

— Ты всю жизнь будешь только вынашивать детей. Юба кивнула со счастливым видом:

— Если мне выпадет счастье, я принесу ему сотню сыновей.

— Мне будет не хватать тебя.

— Номуса, мать моя, я бы никогда не покинула тебя ни ради чего и ни ради кого, кроме этого человека.

— Он хочет вручить мне скот.

— Моя семья погибла, и ты стала мне матерью, — пояснила Юба. — А это плата за свадьбу.

— Я не могу принять плату, как будто ты рабыня.

— Тогда ты меня унизишь. Я из рода Занзи, и он говорит, что я самая красивая женщина в стране матабеле. Ты должна назначить лобола в сто голов скота.

Робин призвала индуну.

— Плата за свадьбу — сто голов скота, — сурово изрекла она.

— Ты продешевила, — надменно ответил Ганданг. — Она стоит во много раз больше.

— До моего возвращения будешь держать скот в своем краале. Бережно ухаживай за ним и следи, чтобы стадо приумножалось.

— Все будет, как ты скажешь, амекази, мать моя.

На этот раз Робин пришлось ответить на его улыбку—в ней больше не было насмешки, зубы индуны сверкали белизной, и он был, как и сказала Юба, воистину красив.

— Хорошенько заботься о ней, Ганданг.

Робин обняла молодую женщину, и слезы смешались у них на щеках. Однако Юба, уходя, ни разу не оглянулась. Она трусила за высокой стройной фигурой молодого воина, неся на голове свернутую циновку, и ее ягодицы под коротким бисерным передником весело подскакивали.

Мужчина и женщина достигли седловины перевала и в тот же миг скрылись из глаз.


Дорога Гиены привела Робин и ее небольшой отряд к горам, в туманные безлюдные долины, поросшие вереском и усеянные серыми камнями причудливых очертаний. Дорога вела к загонам для невольников, о которых рассказывала Юба, перекресткам, где белые и черные ведут отвратительный торг человеческими жизнями, где невольники сменяют деревянное ярмо на кандалы и цепи. Но сейчас частоколы были пусты, тростниковые крыши просели и обвисли неряшливыми лохмотьями, над лагерем витал мерзостный дух неволи да копошились в пустых постройках черви. Робин поднесла к баракам горящий факел — бесполезный жест, но ей стало легче.

За туманными горами дорога шла дальше, спускалась в темные ущелья и наконец вывела на низменную прибрежную полосу, где на них с хмурого облачного неба снова навалилась жара и причудливые баобабы вздымали к небу скрученные артритом ветви, как увечные паломники перед исцеляющей святыней.

Здесь, на прибрежных равнинах, их застали дожди. Переходя вброд реку, утонули и были унесены потоком три человека, еще четверо, включая одного из готтентотов, умерли от лихорадки, первый приступ болезни свалил и саму Робин. Трясясь от озноба, почти что потеряв рассудок, в лихорадочном бреду, она плелась по тропе, быстро зараставшей травой, скользя и спотыкаясь в грязи, проклиная малярийные миазмы, что поднимались из залитых водой болот и серебристыми призраками зависали над зелеными прогалинами среди стволов пинкнен — «лихорадочного дерева».

Лихорадка ослабила людей, все устали от тягот последнего перехода. Они знали, что находятся самое большее в дне пути от побережья, в глубине португальских владений, и, следовательно, под защитой христианского короля и цивилизованного правительства. Поэтому готтентотские часовые могли позволить себе задремать возле тлеющего сторожевого костра, сложенного из сырых дров. Там их и застигла смерть. Под острыми лезвиями ножей последний вскрик застрял у них в горле.

Робин грубо растолкали. В поясницу уперлось острое колено, ей закрутили руки за спину, на запястьях холодно лязгнули стальные наручники. Жестокая хватка ослабла, ее рывком поставили на ноги и выволокли из дырявой хижины, наспех сооруженной у обочины Дороги Гиены.

Накануне вечером доктор, истерзанная лихорадкой, смертельно устала и легла не раздеваясь, поэтому сейчас на ней были надеты истрепанная фланелевая рубашка и грязные молескиновые брюки. Она даже не сняла матерчатую кепку, прикрывавшую волосы, и в темноте нападавшие не поняли, что перед ними женщина.

Ее сковали легкой походной цепью вместе с носильщиками и готтентотами. Если бы у нее и оставались сомнения, к кому в плен они попали, то цепь недвусмысленно это доказывала. На заре она разглядела работорговцев: среди них были полукровки и черные, все были одеты в обноски европейской одежды, но вооружены современным оружием.

Мисс Баллантайн пересекла половину континента, чтобы встретить этих людей, но сейчас она дрожала от страха в лохмотьях, которые представляли собой спасительный маскарад. Робин содрогалась при мысли о том, что ее ждет, если они распознают в ней женщину, и проклинала себя за то, что наивно поверила, будто эти хищники не тронут ее и ее спутников только потому, что она белая и англичанка. Человеческая плоть, любого цвета и качества, была их привычной добычей. Убойный скот — вот кем она была сейчас. Скованное цепью существо, не имеющее никакой истинной ценности, кроме нескольких долларов на аукционных подмостках. Дочь Фуллера Баллантайна знала, что этим людям ничего не стоит поразвлечься с ней, а потом оставить у дороги с пулей в виске, если она вызовет хоть малейшее их недовольство. Она хранила молчание и беспрекословно повиновалась любому приказу и малейшему жесту своих врагов. Увязая в грязи, они шли на восток. Их заставили нести оставшиеся припасы и снаряжение — все это теперь стало добычей работорговцев.

До берега оказалось ближе, чем рассчитывала Робин, издалека доносился запах йода и соли, а ближе к концу ночи запахло древесным дымом и безошибочно узнаваемой вонью запертых в неволе людей. Наконец впереди замерцал огонек костра и замаячили наводящие ужас очертания загонов.

Рабовладельцы шли между темных, обмазанных глиной частоколов. Из-за них доносилась душераздирающая горестная песнь — потерявшие надежду пленники пели о земле, которой никогда больше не увидят.

Наконец они вышли на центральную площадь, окруженную загонами. На площадке, покрытой утоптанной глиной, стоял помост из грубо оструганных досок. Его назначение стало ясно с первого взгляда: одного из слуг Робин втащили по ступенькам и поставили посреди помоста, а в костры по периметру площади подбросили сухих дров. Те ярко вспыхнули, освещая сцену. Помост служил местом, где проводятся аукционы, и похоже было, что торги состоятся немедленно.

Аукционистом был чистокровный португалец, невысокий человечек с морщинистым загорелым лицом, похожий на злобного гнома. У него были вкрадчивая улыбка и немигающие змеиные глаза. Одевался он в ладно скроенные куртку и брюки, сапоги и пояс из тончайшей иберийской кожи украшали вычурный орнамент и тяжелые серебряные пряжки. За поясом он носил пару дорогих пистолетов, на маленькой сморщенной голове красовалась широкополая шляпа с плоским верхом — непременная принадлежность истинного португальского джентльмена.

Перед тем как самому залезть на помост, он небрежным пинком отослал одного из собственных рабов к деревянному резному барабану, стоявшему в углу площади. Тот заработал палочками, призывая покупателей на торг. Раб ретиво отдавался своему занятию, голый торс, озаренный пламенем костра, блестел от пота и капель дождя.

Откликаясь на напряженный, все убыстряющийся ритм барабана, из темной рощи и жилых хижин, стоявших позади бараков, выходили люди. Некоторых оторвали от попойки, они появлялись рука об руку, размахивая бутылками рома и распевая пьяными голосами, другие шли молча, поодиночке. Люди появлялись со всех сторон и собирались в круг около аукционного помоста.

В этой толпе, казалось, были представлены все возможные оттенки человеческой кожи — от иссиня-черного, через многочисленные переливы коричневого и желтого, до белого, как брюхо дохлой акулы. Черты лица встречались африканские и арабские, азиатские и европейские. Даже одежда являла собой величайшее разнообразие — от развевающихся аравийских бурнусов до поблекшей роскоши вышитых курток и высоких сапог. Общим было только одно: ястребиная цепкость свирепых глаз и безжалостные лица подонков, наживающихся на человеческом горе.

Слуг Робин одного за другим втаскивали на помост и срывали последние лохмотья, чтобы показать их телосложение. Время от времени кто-нибудь из покупателей, как цыган на ярмарке лошадей, подходил, чтобы пощупать, крепки ли их мускулы, или заставлял невольника открыть рот и показать зубы.

Когда покупатели удовлетворили свое любопытство относительно качества предлагаемого товара, маленький португалец легким шагом подошел к краю помоста и начал торг.

Люди, стоявшие вокруг помоста, называли его Альфонсе. Они вели с ним грубоватую добродушную перепалку, но при этом относились с настороженной почтительностью, а страх и уважение этой публики яснее ясного говорят о репутации человека.

Торговля под его началом шла быстро. Готтентоты, небольшие жилистые человечки с масляно-желтой кожей и вздернутыми, как у мопсов, чертами плоских лиц, вызвали у покупателей мало интереса, их сбывали по нескольку серебряных рупий за голову, а носильщики, рослые, мускулистые люди, окрепшие за несколько месяцев тяжелого труда, удостаивались более высокой цены, пока дело не дошло до старого Каранги, дряхлого и беззубого. Он переступал по помосту на журавлиных ногах и, казалось, едва не падал под тяжестью цепей.

Раздался уничижительный смех, и напрасно маленький португалец молил хоть кого-нибудь назначить цену. Старика с презрением отвергли. Когда его стащили с помоста и поволокли в темноту, Робин поняла, что с ним сейчас произойдет, и, забыв свою решимость не привлекать к себе внимания, закричала:

— Нет! Отпустите его!

Никто не взглянул в ее сторону, а человек, державший конец цепи, влепил Робин безжалостную пощечину. Она на миг ослепла, упала на колени в грязь и сквозь звон в ушах услышала из темноты пистолетный выстрел.

Она тихо заплакала. Когда подошла ее очередь, Робин, все так же плачущую, подняли на ноги, выволокли в круг света и за цепь втащили на помост.

— Молодой и тощий, — сказал португалец. — Довольно светлый; пожалуй, если отрезать яйца, сгодится в мальчики для оманских гаремов. Кто даст десять рупий?

— Ну-ка, посмотрим, — раздался голос из круга. Португалец повернулся к Робин, подцепил пальцем верхнюю пуговицу ее фланелевой рубашки и разорвал до пояса. Она согнулась пополам, пытаясь прикрыть грудь, но человек, стоявший сзади, перекрутил цепь и заставил ее встать. Из разорванной рубашки дерзко выглянули груди, зрители взревели и тревожно зашевелились, настроение толпы сразу изменилось.

Альфонсе многозначительно тронул рукоятку одного из заткнутых за пояс пистолетов, и рев стих, толпа подалась назад.

— Десять рупий? — вопрошал Альфонсе Перейра.

Из круга развязной походкой вышел крепко сложенный человек. Робин тотчас же узнала его. На голове у покупателя красовалась заломленная назад высокая фетровая шляпа, под ее полями курчавились густые черные волосы. Когда он открыл рот, в свете пламени сверкнули белоснежные зубы. Его лицо пылало от возбуждения, голос охрип.

— Золото, — крикнул он. — Плачу золотом, золотой мухур Ост-Индской компании, и чума разрази того, кто побьет мою цену.

— Золотой мухур, — возвестил Альфонсе, хозяин рабов. — Мой брат Камачо Перейра ставит золотой мухур, и дай Бог ему удачи. — Он хихикнул. — Ну же, кто помешает моему братцу Камачо покрыть эту девку?

Один из его помощников хлопнул Камачо по спине:

— Боже милостивый, и горяч же ты, за такую цену, чего доброго, перехватишь мою очередь.

Камачо радостно рассмеялся и подошел к краю помоста. Он взглянул на Робин, приподнял фетровую шляпу и прошептал:

— Долго же я ждал…

От ненависти у Робин по спине поползли мурашки, она отступила, насколько позволяла цепь.

— Ну же, — взывал Альфонсе, — кто даст больше золотого мухура за славную…

— Она моя, — сказал брату Камачо. — Кончай торг.

Альфонсе поднял руку с молотком, чтобы возвестить о заключении сделки, но его остановил еще один голос.

— Двуглавый орел, сэр. Даю двадцать американских долларов золотом. — Мужчина говорил, не повышая голоса, но его отчетливо слышал каждый из собравшихся. Такой голос, раздающийся на юте, доносился бы до клотика грот-мачты при восьмибалльном шторме.

Робин вздрогнула, не веря своим ушам, цепи качнулись и звякнули; и через много лет она узнала бы этот ленивый протяжный говор. Мужчина стоял у самой границы освещенного круга, но, когда все головы повернулись к нему, вышел вперед.

Улыбка застыла на лице Альфонсе, он не знал, что делать.

— Объявляй цену!

Рядом с человеком в гладкой белой рубашке и темных брюках все окружающие показались низкорослыми неряхами. Поколебавшись минуту, Альфонсе уступил.

— Цена — двадцать долларов, — хрипло произнес он. — Капитан Манго Сент-Джон с клипера «Гурон» дает двуглавого орла.

От облегчения у Робин подкосились ноги, но стоявший сзади человек сильно дернул за цепь и заставил ее выпрямиться. Камачо Перейра резко обернулся и яростно взглянул на американца. Манго Сент-Джон ответил ему снисходительной улыбкой. Никогда он не казался Робин таким красивым и грозным, отблески костра играли на темных волосах, глаза с желтыми искорками уверенно, не дрогнув, смотрели в искаженное яростью лицо Камачо.

— Тысяча рупий, Камачо, — мягко произнес он. — Можешь перекрыть?

Камачо заколебался, быстро повернулся к брату и тихо, но настойчиво спросил:

— Одолжишь?

Альфонсе рассмеялся:

— Я никогда не одалживаю денег.

— Даже брату? — не отставал Камачо.

— Тем более брату, — ответил Альфонсе — Отступись от девки, ты можешь купить дюжину получше нее по пятьдесят рупий за штуку.

— Мне нужна она. — Камачо снова обернулся к Манго Сент-Джону. — Мне нужна она. Это дело чести. Ты понимаешь?

Португалец снял с головы фетровую шляпу и отшвырнул прочь. Кто-то поймал ее. Он запустил обе руки в густые черные локоны, а потом вытянул руки в стороны и пошевелил пальцами, как фокусник, готовый продемонстрировать ловкость рук.

— Назначаю новую цену, — зловеще произнес Камачо. — Моя цена — золотой мухур и двадцать пять сантиметров толедской стали. — Нож, казалось, возник в его руке из воздуха, он нацелил его острие в живот Манго Сент-Джона. — Проваливай, янки, а то я заберу и женщину, и твоего золотого двуглавого орла.

Публика кровожадно взвыла и быстро расступилась, образовав круг. Люди расталкивали друг друга, чтобы лучше видеть.

— Ставлю сто рупий, что Мачито выпустит янки кишки.

— Идет! — В толпе нарастал гам, делались и принимались ставки.

Манго Сент-Джон не переставал улыбаться. Не сводя глаз с лица португальца, он вытянул правую руку.

Из публики вынырнул огромный, похожий на жабу человек с головой, круглой и лысой, как пушечное ядро. Проворно, как пресмыкающееся, он приблизился к Манго Сент-Джону и вложил в протянутую руку нож, потом развязал на поясе вышитый кушак и протянул капитану. Продолжая мягко улыбаться про себя, Манго обмотал кушак вокруг левого предплечья.

Капитан ни разу не взглянул на Робин, а она не могла отвести глаз от его лица.

В этот миг он казался ей похожим на Бога, все в нем: суровые классические черты лица, могучие плечи под белой рубашкой, тонкая талия, перетянутая широким кожаным ремнем, сильные стройные ноги в облегающих брюках и забрызганных грязью кожаных сапогах — было величественным, словно он сошел прямо с Олимпа. Она бы с радостью бросилась к его ногам и сотворила молитву.

Камачо, стоявший прямо перед Робин, стянул куртку и обмотал ею левую руку. Потом взмахнул правой рукой и рубанул наотмашь ножом, сталь просвистела и растворилась в воздухе серебристым облачком, как крылья стрекозы. При каждом ударе он слегка наклонял голову и сгибал колени, разминая и разогревая мускулы, как спортсмен перед состязанием.

Потом он, легко ступая по предательской грязи, шагнул вперед и покачал острием ножа, чтобы отвлечь и запугать противника.

Улыбка слетела с губ Манго Сент-Джона, его лицо стало суровым и внимательным, как у математика, размышляющего над сложной задачей. Нож он держал низко, прикрывая обмотанное кушаком предплечье, и, легко переступая с ноги на ногу, выпрямился во весь рост и развернулся лицом к португальцу, который попытался зайти сзади. Робин вспомнила ночь, когда видела его в танцзале Адмиралтейства: он был так же высок и изящен, так же хорошо владел своим телом, каждое движение его было уравновешено.

Зрители наконец притихли и вытянули шеи, ожидая первой крови. Камачо атаковал, и толпа взревела, как публика на корриде, когда на арену выбегает бык. Манго Сент-Джон едва заметно шевельнулся, качнув бедрами так, что нож проскользнул мимо, и снова оказался лицом к противнику.

Португалец нападал еще дважды, и оба раза Манго Сент-Джон без видимых усилий уклонялся от ударов, но каждый раз он чуть-чуть отступал и в конце концов оказался вплотную прижатым к первому ряду зрителей. Они начали расступаться, освобождая американцу место для драки, но Камачо ощутил, что перевес на его стороне: Манго был зажат толпой, как боксер, загнанный в угол ринга. Камачо замахнулся в очередной раз. В этот миг, словно все было подстроено заранее, из толпы высунулась обутая в сапог нога.

Толпа стояла слишком тесно, и никто не понял, чья это нога, но удар сзади по пятке едва не сбил Манго Сент-Джона с ног. Чтобы не растянуться в грязи, капитан сделал выпад, но не успел он восстановить равновесие, как Камачо взмахнул длинным блестящим клинком и нанес удар. Робин завизжала. Манго Сент-Джон увернулся от стального жала, но по переду рубашки, словно роскошное бургундское вино по дамастовой скатерти, расползлось алое пятно. Нож в его руке дрогнул и упал в грязь.

Толпа взревела, португалец азартно рванулся вперед, кинувшись за раненым — так хорошо натасканный пес ловит фазана с перебитым крылом.

Манго пришлось отступить, он упал на землю, зажимая рану и увертываясь от ударов. Камачо рубанул справа, Манго встретил удар обмотанной кушаком левой рукой. Лезвие рассекло вышитую ткань и проникло почти до тела.

Перейра умело гнал его к аукционному помосту. Почувствовав, что поясница прижата к бревнам, американец застыл на месте. Он понял, что попал в ловушку. Камачо ринулся на него, целясь в живот, его губы растянулись, обнажив великолепные белые зубы.

Манго Сент-Джон отразил нож защищенной рукой и схватил нападавшего за запястье. Мужчины стояли грудью к груди, их руки переплелись, как виноградные лозы на шпалерах, они напирали друг на друга, слегка покачиваясь, и от напряжения из раны капитана хлынула кровь. Однако ему удалось медленно развернуть нож Камачо, согнув его руку так, что острие уже смотрело не в живот, а в ночное небо.

Американец переступил с ноги на ногу, подобрался, его лицо потемнело, челюсти сжались, дыхание с хрипом вырывалось из груди. Запястье Камачо уступило нажиму, и его глаза расширились: острие ножа нацелилось прямо на него.

Теперь он тоже оказался прижатым к краю аукционного помоста и не мог вырваться. Невообразимо медленно, но неотвратимо длинный клинок поворачивался к его груди. Оба не сводили с него глаз. Их руки сцепились, они напрягли все силы, сдерживая друг друга, но острие коснулось груди португальца, и из крохотной ранки выкатилась капелька крови.

На помосте позади Робин Альфонсе Перейра украдкой вытащил из-за пояса пистолет, но не успела она вскрикнуть, как рядом мелькнуло что-то огромное, и над Альфонсе уже возвышался Типпу, прижимая к его виску большой гладкоствольный пистолет. Маленький португалец скосил глаза на Типпу и поспешно засунул оружие за пояс. Робин снова с восторженным ужасом стала смотреть на схватку, развернувшуюся у ее ног.

Лицо Манго Сент-Джона налилось кровью и потемнело, мускулы на плечах и руках под тонкой рубашкой вздулись узлами, все силы его существа сосредоточились на ноже. Он отставил левую ногу назад, уперся ею в аукционный помост и, обретя точку опоры, всей тяжестью обрушился на нож, как матадор, что в последнем броске кидается прямо на рога и убивает быка.

Его противник сопротивлялся еще миг, потом лезвие снова двинулось вперед и медленно, как питон, заглатывающий газель, вошло в грудь португальца.

Рот Камачо раскрылся в последнем отчаянном вопле, пальцы обессиленно разжались. Манго Сент-Джон навалился на нож всем телом, и собственный клинок Перейры на всю длину погрузился ему в грудь с такой силой, что перекрестье рукояти с резким стуком ударилось о ребра.

Манго Сент-Джон разжал руки, и Камачо рухнул в грязь лицом вниз. Сам капитан, чтобы не упасть, ухватился за край помоста. Только сейчас он впервые поднял глаза и посмотрел на Робин.

— Ваш покорный слуга, мэм, — пробормотал он.

Типпу ринулся вперед и успел подхватить его прежде, чем тот упал.


Моряки с «Гурона», все до одного вооруженные, выстроились вокруг них, и Типпу возглавил отряд, освещая фонарем путь по темным закоулкам.

Манго Сент-Джон едва держался на ногах, его поддерживал боцман Натаниэль. Робин кое-как перевязала рану полоской льняной материи, оторванной от чьей-то рубашки, а из остатков соорудила перевязь для правой руки Манго.

Они прошли через мангровую рощу и вышли на берег реки, вдоль которой были построены загоны. Посреди речного устья стоял изящный клипер, его голые мачты и реи темным силуэтом вырисовывались на звездном небе.

На палубе горели фонари и дежурили вахтенные. Типпу окликнул их, и тотчас же от борта клипера отчалил вельбот и быстро направился к берегу.

Манго взобрался на корабль без посторонней помощи и со вздохом облегчения рухнул на свою койку в кормовой каюте, койку, которую так хорошо помнила Робин.

— Они забрали мой саквояж с медицинскими принадлежностями, — сказала она, вымыв руки в фарфоровом тазу, стоявшем у изголовья койки.

— Типпу, — Манго взглянул на помощника, тот коротко кивнул безволосой, покрытой шрамами головой и исчез из каюты.

Манго и Робин остались наедине, и, впервые осматривая рану при ярком свете фонаря, она старалась держаться отстраненно, с профессиональным безразличием.

Рана была узкой, но глубокой. Она начиналась прямо под ключицей и уходила внутрь в сторону плеча.

— Вы можете пошевелить пальцами? — спросила доктор.

Он поднял руку и легонько коснулся ее щеки.

— Да, — сказал Сент-Джон и погладил ее. — Запросто.

— Не надо, — слабо произнесла она.

— Ты больна, — сказал он. — Ты такая худая и бледная.

— Ничего страшного. Опустите руку, пожалуйста.

Робин невыносимо стыдилась спутанных волос и заляпанной грязью одежды, лихорадочной желтизны лица и темных синяков под глазами от усталости и пережитых ужасов.

— Лихорадка? — тихо спросил Манго Сент-Джон, и она кивнула, продолжая заниматься раной.

— Странно, — пробормотал капитан. — Из-за нее вы кажетесь такой молодой, такой хрупкой. — Он помолчал. — Такой прелестной.

— Я запрещаю вам говорить так. — Мисс Баллантайн очень волновалась и была не уверена в себе.

— Я говорил, что не забуду тебя. — Он пропустил ее приказ мимо ушей. — И не забыл.

— Если вы не прекратите, я сейчас же уйду.

— Вчера я увидел твое лицо при свете костров и не мог поверить, что это ты, и в то же время мне почудилось, что нам было предначертано встретиться здесь этой ночью. Словно это предначертано нам с самого рождения.

— Пожалуйста, — прошептала Робин, — прошу тебя, не надо.

— Так-то лучше — «прошу тебя». Теперь я замолчу.

Но пока она работала, Манго внимательно рассматривал ее лицо. В корабельной аптечке, которую он держал в запирающемся шкафчике под койкой, Робин нашла почти все необходимое.

Доктор накладывала швы, и он ни разу не вздрогнул, не скривился от боли, а продолжал рассматривать ее.

— Сейчас вам нужно отдохнуть, — сказала она, закончив работу, и он лег на койку.

Теперь стало видно, что Сент-Джон неимоверно устал и измучен, и Робин ощутила прилив не то благодарности, не то жалости, не то какого-то другого чувства, которое, казалось ей, она давно сумела подавить.

— Вы спасли меня. — Она опустила глаза, не в силах больше смотреть на него, и занялась перекладыванием медикаментов в аптечке. — Я всегда буду вам благодарна, но всегда буду ненавидеть за то, что вы здесь делаете.

— А что я здесь делаю? — поддразнил он Робин.

— Покупаете рабов, — обвинила она. — Покупаете живых людей, как только что на невольничьих торгах купили меня.

— Да, но не за такую высокую цену, — согласился он и закрыл глаза. — По двадцать долларов золотом за голову — не слишком большая прибыль, уверяю вас.

Робин проснулась в крошечной каюте, той самой, в которой плыла через Атлантический океан, на той же самой узкой неудобной койке.

Это было похоже на возвращение домой. Первое, что она увидела, когда глаза привыкли к яркому солнечному свету, лившемуся из светового люка, был саквояж с медицинскими инструментами, остатками лекарств и ее личными вещами.

Доктор вспомнила негласный приказ, который Манго накануне вечером отдал помощнику. Видимо, ночью Типпу спустился на берег, и хотела бы она знать, за какую цену или какими угрозами он добыл чемоданчик!

Она быстро поднялась с койки, стыдясь своей нерасторопности; тот, кто принес саквояж, также наполнил свежей водой эмалированный кувшин. Робин с наслаждением смыла грязь, расчесала спутанные волосы и нашла поношенное, но чистое платье. Потом торопливо вышла из каюты и направилась к капитану. Если Типпу сумел раздобыть ее вещи, может быть, он нашел и ее людей, готтентотов и носильщиков, проданных с аукциона.

Койка Манго была пуста, в углу каюты валялся жилет и скомканная окровавленная рубашка, постель была смята. Она поспешно поднялась на палубу. Выйдя на солнечный свет, доктор увидела, что муссон дал лишь временную передышку: над горизонтом уже клубились грозовые тучи.

Она быстро огляделась. «Гурон» стоял посреди широкого устья реки, берега которой заросли манграми. Песчаной отмели и открытого моря не было видно; отлив шелестел по корпусу корабля и наполовину обнажил низкие глинистые берега.

На рейде стояли и другие суда, в основном большие багалы с парусной оснасткой, как у дхоу, излюбленные корабли арабских прибрежных торговцев. В километре ниже по течению стоял на якоре еще один корабль с полной парусной оснасткой, на нем развевался флаг Бразилии. Пока Робин смотрела, на корабле лязгнул кабестан, люди полезли по вантам и облепили реи. Судно собиралось в путь. Потом Робин сообразила, что на всех судах творится что-то необычное. От берега к стоящим на якоре дхоу усердно гребли небольшие шлюпки, даже на юте «Гурона» столпилась кучка людей.

Робин обернулась к ним; над всеми собравшимися возвышался Манго Сент-Джон. Его рука висела на перевязи, на искаженном лице не осталось ни кровинки, взгляд был страшен, темные брови сошлись на переносице, губы сжались в тонкую линию. Он внимательно слушал одного из моряков. Капитан был так поглощен его словами, что не замечал Робин, пока она не приблизилась на несколько шагов. Сент-Джон обернулся к ней, и все вопросы замерли у нее на устах. Он хрипло произнес:

— Доктор Баллантайн, вы посланы нам Богом.

— Что вы хотите сказать?

— В загонах мор. Почти все покупатели пытаются сократить убытки и уходят.

Он взглянул вниз по реке, туда, где бразильская шхуна уже поставила зарифленный грот и кливер и мчалась к открытому морю. Почти на всех судах тоже кипела работа.

— Но у меня на берегу откармливается тысяча первоклассных рабов, и будь я проклят, если сбегу. По крайней мере пока не разберусь, в чем дело.

Робин уставилась на него. В мозгу вихрем пролетали сомнения и страхи. «Мор» — слово непрофессиональное, оно может означать все, что угодно, от «черной смерти» до сифилиса — «французской язвы», как его называли.

— Я сейчас же спущусь на берег, — сказала доктор, и Манго Сент-Джон кивнул:

— Я так и думал. Я пойду с вами.

— Нет. — Ее тон не допускал возражений. — Вы повредите своей ране, к тому же вы сейчас ослаблены и легко станете добычей мора, каким бы он ни был. — Доктор взглянула на Типпу. Его лицо от уха до уха перерезала лягушачья ухмылка, и он встал рядом с ней.

— Ей-Богу, мэм, у меня каких только болячек не было, — проговорил Натаниэль, маленький рябой боцман. — И ни одна меня не сгубила. — Он встал по другую руку от нее.

Робин сидела на корме, Типпу и Натаниэль — на веслах. Они гребли к берегу наперерез отливу, и по пути маленький боцман рассказывал ей, что они увидят на берегу.

— У каждого из работорговцев есть свой загон, который построили и охраняют его люди, — говорил он. — Черных пташек пригоняют португальцы, у них все и покупают.

Вслушиваясь в слова Натаниэля, Робин нашла ответы на все вопросы, тревожившие ее и Зугу. Вот почему Перейра так отчаянно пытался отговорить их вести экспедицию к югу от Замбези, вот почему, когда его попытки провалились, он напал на них с вооруженными бандитами. Он защищал торговые пути брата и места, где тот закупал рабов. Его вела не алчность и похоть, а вполне объяснимое стремление скрыть от посторонних глаз высокодоходное предприятие.

Она снова прислушалась к Натаниэлю.

— Каждый торговец на берегу откармливает товар, как свиней для рынка. Невольники набираются сил, чтобы переплыть океан, затем их проверяют, здоровы ли они и не занесут ли на борт заразу. Здесь двадцать три загона, некоторые маленькие, человек на двадцать или около того, загоны принадлежат мелким торговцам, а вон там — большие, как у «Гурона», там в клетках держат по тысяче и больше отменных черных пташек. Мы уже поставили в трюме «Гурона» палубы для невольников и со дня на день готовились взять их на борт, но теперь…

Натаниэль пожал плечами, поплевал на мозолистые ладони и снова налег на весла

— Натаниэль, ты христианин? — тихо спросила Робин.

— А как же, мэм, — гордо ответил Натаниэль, — самый что ни на есть добропорядочный.

— Как, по-твоему, Господь одобряет то, что вы делаете с этими несчастными?

— Рубящие дрова и черпающие воду, мэм, как говорит Библия. Так велел им Господь, — ответил ей побитый ветрами моряк, и ответил так бойко, что она сразу поняла, что ответ вложили ему в уста, и догадалась кто.

Они достигли берега Типпу повел их к загонам. Робин шла посередине, сзади шел боцман с ее саквояжем в руках.

Капитан Манго Сент-Джон избрал для своего загона лучшее место, на возвышенности, в отдалении от реки. Сараи были построены добротно, с дощатым полом, приподнятым над землей, и крепкими крышами из листьев сабаля.

Часовые с «Гурона» не дезертировали, что говорило о дисциплине, поддерживаемой Манго Сент-Джоном. Рабы в бараках были явно отобраны со знанием дела. Все мужчины и женщины были хорошо сложены, в медных кастрюлях булькала мучная похлебка, животы у всех были полны, а кожа блестела.

По указанию Робин людей выстроили в ряд, и она быстро осмотрела несчастных. Некоторых с недомоганиями она отметила, чтобы вылечить позже, но опасных симптомов доктор не выявила.

— Здесь мора нет, — решила Робин. — Пока.

— Пошли! — сказал Типпу.

Помощник капитана повел ее через пальмовую рощу. Следующий барак был покинут хозяевами, которые построили его и наполнили товаром. Рабы уже голодали, внезапное освобождение привело их в смятение.

— Вы свободны, — сказала им доктор. — Возвращайтесь в свою страну.

Робин сомневалась, поняли ли они ее. Рабы сидели на корточках в грязи и тупо смотрели на белую женщину. Похоже было, что они потеряли способность самостоятельно мыслить и действовать, и Робин поняла, что они никогда не смогут совершить обратный путь по Дороге Гиены, даже если переживут надвигающуюся эпидемию.

Мисс Баллантайн захлестнул ужас: она осознала, что без хозяев эти несчастные обречены на медленную смерть от голода и болезней. Уходя, хозяева опустошили кладовые, и ни в одном из бараков, которые они посетили этим утром, не осталось ни чашки муки, ни горсти зерна.

— Надо их накормить, — сказала Робин.

— У нас еды хватит только для себя, — нетерпеливо отрезал Типпу.

— Он прав, мэм, — подтвердил боцман. — Если мы накормим их, наши черные пташки будут голодать, а кроме того, все эти невольники — плохой товар, который и чашки муки не стоит.

Когда они вошли в следующий загон, Робин показалось, что наконец она нашла первые жертвы мора — низкие, крытые листьями загоны были битком набиты обнаженными простертыми телами. Их громкие стоны и плач надрывали душу, а запах разложения пленкой оседал в горле.

Типпу вывел ее из заблуждения.

— Китайские пташки, — проворчал он.

В первое мгновение доктор не поняла, в чем дело, и склонилась над ближайшим телом, но сейчас же резко выпрямилась. Несмотря на профессиональный опыт, на лбу выступил холодный пот.

Специальным указом пекинского императора запрещалось высаживать на берега Китая черных африканских рабов, если они не были лишены способности к воспроизводству. Император заботился, чтобы чужестранцы не доставляли хлопот будущим поколениям. Работорговцы считали наилучшим выходом кастрацию купленных рабов прямо в загонах, чтобы списать со счетов потери вследствие операции прежде, чем они повлекут за собой затраты на долгий путь.

Операция выполнялась жестоко: на корень мошонки накладывался турникет, всю мошонку отсекали одним ударом ножа и тотчас же прижигали рану раскаленным железом или горячей смолой. Болевой шок и последующее омертвение убивали до сорока процентов подвергшихся операции, но цена за голову каждого выжившего поднималась так высоко, что работорговцы невозмутимо относились к неизбежным потерям.

Робин ничего не могла сделать для этих несчастных. Горе и страдания переполняли ее душу, и она брела по грязной тропе, спотыкаясь и обливаясь слезами. В следующем загоне, ближайшем к центральной площади с аукционным помостом, доктор нашла первые жертвы мора.

Работорговцы и здесь покинули загоны. Полутемные бараки были набиты обнаженными людьми. Одни неподвижно сидели на корточках, другие лежали на мокром земляном полу, согнув колени, и дрожали от лихорадочного озноба, не в силах подняться из лужи собственных нечистот. Бредовый говор и стоны наполняли воздух гудением — так в Англии жарким летним днем жужжат насекомые.

Доктор коснулась молодой девушки, едва достигшей зрелости. Ее кожа буквально обжигала, голова беспрерывно перекатывалась из стороны в сторону, она была без сознания, изо рта вылетали бессвязные обрывки речи. Робин провела пальцами по обнаженному вздутому животу и сразу нащупала под горячей кожей плотные бугорки, похожие на дробинки. Сомнений не оставалось.

— Оспа, — сказала доктор, и Типпу испуганно попятился. — Подожди снаружи, — велела она ему, и помощник капитана с видимым облегчением быстро вышел.

Она посмотрела на Натаниэля. Робин давно заметила на его морщинистой загорелой коже мелкие ямки-шрамики, и теперь в его лице не было страха.

— Когда? — спросила доктор.

— В детстве, — ответил боцман. — Она убила маму и братьев.

— Нужно кое-что сделать, — приказала Робин.

В темной вонючей хижине мертвые валялись вперемежку с живыми, и на некоторых телах, горячих, как печка, оспа уже расцвела пышным цветом. Они нашли больных на всех стадиях болезни. Узелки под кожей перерастали в пузырьки, наполненные прозрачной светлой жидкостью, те превращались в гнойники, которые лопались, выбрасывая струйку густого, как желток, вещества.

— Эти выживут, — сказала Робин Натаниэлю. — Болезнь исторгается из их крови.

Она нашла мужчину, чьи открытые язвы уже покрылись корками. Натаниэль держал его, а Робин сдирала корки шпателем и складывала в широкогорлую бутыль, в которой когда-то хранился порошок хинина.

— Этот штамм передает болезнь в ослабленной форме, — нетерпеливо объясняла Робин и впервые в жизни заметила в крапчатых глазах Манго Сент-Джона страх. — Турки впервые использовали этот метод двести лет назад.

— Я бы предпочел уплыть от нее подальше, — тихо сказал Сент-Джон, взирая на закупоренную бутыль, до половины наполненную мерзостной желтой слякотью с вкраплениями крови.

— Бесполезно. Инфекция уже на борту. — Доктор твердо покачала головой. — Через неделю или даже меньше «Гурон» превратится в зловонный чумной корабль, переполненный умирающими.

Манго отвернулся и подошел к планширу. Он стоял, сжав одну руку в кулак за спиной — другая еще висела на перевязи, — и смотрел на берег, где среди мангров виднелись крыши загонов.

— Вы не можете оставить здесь этих несчастных, — сказала Робин. — Они умрут с голоду. Я в одиночку не сумею раздобыть им пропитание. Вы за них в ответе.

Капитан ответил не сразу. Помолчав, он повернулся и с любопытством всмотрелся в ее лицо.

— Если «Гурон» отчалит с пустыми трюмами, останетесь ли вы здесь, на зараженном лихорадкой и оспой берегу, чтобы ухаживать за полчищами обреченных дикарей? — спросил он.

— Конечно. — В ее голосе слышалось нетерпение, и Сент-Джон наклонил голову. Глаза больше не насмехались, в них появилась рассудительность, даже, пожалуй, уважение.

— Если вы не хотите остаться из простой человечности, останьтесь хотя бы из корыстного интереса. — Ее голос звенел от презрения. — Тут человеческого скота на миллион долларов, и я спасу их для вас.

— Вы спасете их, чтобы продать в рабство? — допытывался он.

— Лучше рабство, чем смерть, — ответила она. Манго Сент-Джон снова отвернулся от нее, медленно прошелся по юту, задумчиво нахмурившись и попыхивая длинной черной сигарой. За его спиной рассеивались облачка табачного дыма. Робин и половина команды «Гурона» следили за ним, одни со страхом, другие со смирением.

— Вы говорите, что сами подверглись этой… этой штуке. — Его взгляд то и дело с ненавистью и восторгом устремлялся на бутылочку, стоявшую посередине штурманского столика.

Вместо ответа Робин закатала рукав рубашки и показала хорошо заметный глубокий шрам на предплечье.

Капитан колебался еще с минуту, и она настойчиво продолжила:

— Я внесу вам ослабленный штамм болезни, который потерял свою силу, пройдя через тело другого человека, а не смертоносную форму, которую вы вдыхаете вместе с воздухом и которая убьет почти всех.

— А это не опасно?

Она помедлила и твердо ответила:

— Риск есть всегда, но в сто, нет, в тысячу раз слабее, чем если вы подхватите болезнь из воздуха.

Резким движением Манго Сент-Джон разорвал зубами левый рукав и протянул ей руку.

— Давайте, — сказал он. — Но, Бога ради, сделайте это побыстрее, пока храбрость не покинула меня.

Доктор провела скальпелем по гладкой загорелой коже предплечья, и на руке выступили алые капельки крови. Капитан не поморщился, но, когда она опустила скальпель в бутылку и подцепила каплю зловонной желтой мерзости, побледнел и дернулся, словно хотел вырвать руку, потом с видимым усилием овладел собой. Робин втерла гной в небольшую ранку.

— Теперь все остальные. — Его голос охрип от ужаса и отвращения. — Все до единого, — приказал капитан разинувшим рты морякам.

Кроме Натаниэля, на корабле было еще трое перенесших болезнь, их лица на всю жизнь остались испещренными мелкими оспинами.

Четыре человека не успевали помогать доктору ухаживать за тысячами рабов, и смертность оказалась гораздо выше, чем она ожидала. Может быть, эта форма болезни была особенно смертоносной, может быть, чернокожие из глубины континента не обладали той же сопротивляемостью, что европейцы, многие поколения предков которых имели дело с оспой.

Робин втирала в царапины на их руках засохший гной, работая весь день до сумерек и потом — при свете фонаря, и они подчинялись с тупой покорностью рабов, которую она находила отталкивающей и достойной презрения, но тем не менее эта покорность значительно облегчала работу.

Реакция наступала через несколько часов — рука опухала, начиналась лихорадка и рвота. Доктор шла в другие покинутые хозяевами бараки, чтобы собрать новые порции отвратительного гноя с тел несчастных, которые пережили оспу и умирали от голода и небрежения, — Робин пришлось смириться с тем, что ее сил и времени хватит только для ухода за теми, кто лежал в загонах «Гурона», примириться с тем, что еды хватит только для них. Она не позволяла себе обращать внимание на крики и мольбы, на безмолвные взгляды умирающих, по иссохшим лицам которых из открытых оспин струился гной.

Даже в своем бараке, работая впятером день и ночь, час за часом, они могли в период наиболее острой реакции на прививку уделить каждому из невольников лишь мимолетное внимание, раз в день дать немного холодной липкой похлебки из муки и кружку воды. Тем, кто пережил этот период, предоставляли самим заботиться о себе, ползти к ведру за водой или заглатывать комки густой мучной каши из кучек, которые Натаниэль раскладывал на деревянные блюда между рядами неподвижных тел.

Когда некоторые из них достаточно окрепли и смогли встать на ноги, им дали работу — складывать разлагающиеся тела своих менее удачливых товарищей на лафет и вывозить из загона. Не было ни малейшей возможности похоронить или сжечь эти тела, их было слишком много даже для разжиревших стервятников. Трупы сваливали в кучу в кокосовой роще с подветренной стороны от загонов и возвращались за новыми.

Дважды в день Робин подходила к берегу реки, окликала вахтенных на палубе «Гурона», и за ней присылали вельбот. Больше часа она проводила в кормовой каюте.

Манго Сент-Джон перенес прививку пугающе тяжело, может быть, потому, что его ослабила ножевая рана. Рука распухла и увеличилась почти в два раза, царапина, в которую Робин внесла инфекцию, превратилась в ужасную язву, покрытую толстой черной коркой. Его терзала лихорадка, кожа стала обжигающе горячей, тело, казалось, плавится и оплывает с могучего скелета, как восковая свеча.

Типпу тоже изнемогал от сильнейшей лихорадки, его рука чудовищно распухла, но никакой силой нельзя было заставить его покинуть свой пост у койки Манго.

Робин знала, что помощник с капитаном, что он заботится о нем, и ей становилось легче. Он был непривычно бережен с ним, чуть ли не как мать с ребенком. А ей нужно было возвращаться на берег, к тысячам страдальцев в переполненных бараках.

На двенадцатый день доктор поднялась на борт «Гурона». Типпу встретил ее у трапа, и на лице его сияла широкая лягушечья ухмылка, какой она не видела уже давно. Робин поспешила в каюту и поняла, чему он улыбался.

Манго, худой и бледный, сидел, опираясь на подушки, его губы пересохли, под глазами багровели темные синяки, словно его избили тяжелой дубинкой, но взгляд был ясен, а кожа прохладна.

— Боже милостивый, — прохрипел он. — Ты ужасно выглядишь!

Ей захотелось расплакаться от радости и печали. Она промыла и перевязала заживающую язву на предплечье и собралась уходить, но он взял ее за руку.

— Ты убиваешь себя, — прошептал Сент-Джон. — Когда ты спала в последний раз и сколько времени?

Только при этих словах она поняла, как сильно измучена. В последний раз она спала два дня назад, и то всего несколько часов. Палуба «Гурона» покачнулась и накренилась у нее под ногами, словно они очутились в открытом море, а не стояли на якоре в устье тихой реки.

Манго осторожно уложил Робин на койку рядом с собой, и у нее не было ни сил, ни желания сопротивляться. Он уложил голову мисс Баллантайн себе на плечо, и она уснула в ту же минуту. Последним, что она запомнила, были его пальцы, поглаживающие темные локоны у нее на висках.

Робин проснулась и виновато подскочила, не зная, долго ли проспала, и, еще не до конца проснувшись, вырвалась из рук Манго Сент-Джона, откинула волосы с глаз и безуспешно попыталась пригладить смятую, влажную от пота одежду.

— Мне надо идти! — выпалила она.

Сколько несчастных умерло, пока она спала? Прежде чем Манго успел ее удержать, доктор уже карабкалась по трапу на палубу и звала Натаниэля, чтобы тот отвез ее на берег.

Несколько часов сна освежили ее, и Робин с живым интересом оглядывала устье реки. Она впервые заметила, что кроме «Гурона» на якоре стоит еще одно судно. Это была небольшая багала с парусной оснасткой того же типа, что у дхоу, невольничий корабль для прибрежной торговли, такой же, как тот, с которого она спасла Юбу. Повинуясь внезапному порыву, Робин велела Натаниэлю причалить к его борту. На ее зов никто не ответил, и она поднялась на борт. Было ясно, что судно, не успев отплыть, было охвачено мором; может быть, именно отсюда болезнь и проникла на берег.

Доктор обнаружила на борту то же самое, что видела на берегу, — мертвых, умирающих и тех, кто может поправиться. Пусть они работорговцы, но она все-таки была врачом и давала клятву Гиппократа. Робин мало что могла сделать, но сделала все, что было в ее силах, и капитан-араб, больной и слабый, благодарил ее, лежа на циновке на открытой палубе.

— Да пребудет с вами Аллах, — шептал араб, — и да позволит он мне когда-нибудь отплатить за вашу доброту.

— И пусть Аллах укажет вам ошибочность вашего пути, — язвительно ответила ему Робин. — До ночи я пришлю вам свежей воды, но сейчас меня ждут другие несчастные, более заслуживающие моей заботы.

В последующие дни эпидемия развивалась своим неизбежным чередом. Слабые умирали, некоторые, снедаемые жаждой, выбирались из заброшенных бараков, ползли к глинистым отмелям в устье реки и наполняли животы соленой водой. От соли, попавшей в кровь, их тела скручивали чудовищные судороги, безумные вопли разносились над водой, как крики морских птиц, пока их не обрывал наступающий прилив. Поверхность реки бурлила от крокодилов, которые поднимались по течению, чтобы собрать свой чудовищный урожай.

Другие уползали в леса и рощи, и их, еще живых, окутывал красный покров из свирепых кочевых муравьев. Наутро их обглоданные скелеты сверкали белизной.

Кое-кто из выживших, вняв советам Робин, побрел на запад. Может быть, хоть кто-нибудь из них сумеет пройти длинный опасный путь и вернуться в опустевшие деревни разоренной страны, надеялась она.

Однако почти все выжившие после оспы были слишком слабы, чтобы куда-то идти, и совсем пали духом. Они оставались в жалких вонючих бараках, в полной зависимости от Робин и ее помощников, подававших им каждый глоток воды и мучной похлебки, и смотрели бессмысленными глазами больных зверей.

Кучи трупов в пальмовых рощах росли все выше, вонь становилась невыносимой. Робин слишком хорошо понимала, что последует дальше.

— Фронтовой мор, — объяснила доктор Манго Сент-Джону. — Он всегда начинается там, где не хоронят мертвых, где реки и колодцы забиты трупами. Если это начнется сейчас, не выживет никто. Все мы ослаблены и не сможем противостоять тифу и кишечным болезням. Пора уходить, мы спасли всех, кого могли. Нужно бежать, пока не начался новый мор, потому что это не оспа, от него нет защиты.

— Но почти все мои люди больны и слабы.

— В открытом океане они поправятся быстрее.

Манго Сент-Джон повернулся к Натаниэлю и спросил:

— Сколько рабов выжило?

— Больше восьмисот, спасибо госпоже.

— Завтра на заре начинаем грузить их на борт, — приказал он.

Загрузка...