ЧАСТЬ ВТОРАЯ: СТАHЬ ТЕМ, ЧТО ТЫ ЕСТЬ


Глава первая ИЗМЕHЧИВОЕ ТОЖДЕСТВО

Постоянство личности: миф или реальность?


Как мир меняется! И как я сам меняюсь!

Лишь именем одним я называюсь, –

На самом деле то, что именуют мной, –

Не я один. Нас много. Я – живой.

Н.Заболоцкий


Идея личного тождества, постоянства основных черт и структуры личности – центральный постулат, аксиома теории личности. Но подтверждается ли эта аксиома эмпирически? В конце 60-х годов американский психолог У.Мишел, проанализировав данные экспериментальной психологии, пришел к выводу, что нет [1].

Так называемые “черты личности”, устойчивость которых измеряли психологи, не особые онтологические сущности, а условные конструкты, за которыми нередко стоят весьма расплывчатые поведенческие или мотивационные синдромы, причем различение постоянных, устойчивых “черт” и изменчивых, текучих психологических “состояний” (застенчивость – устойчивая черта личности, а смущение или спокойствие – временные состояния) в значительной мере условно. Если принять во внимание также условность психологических измерений, изменчивость ситуаций, фактор времени и другие моменты, то постоянство большинства “личностных черт”, за исключением разве что интеллекта, выглядит весьма сомнительным. Возьмем ли мы отношение людей к авторитетным старшим и к сверстникам, моральное поведение, зависимость, внушаемость, терпимость к противоречиям или самоконтроль – всюду изменчивость превалирует над постоянством.

Поведение одного и того же человека в различных ситуациях может быть совершенно разным, поэтому на основании того, как поступил тот или иной индивид в определенной ситуации, нельзя достаточно точно прогнозировать вариации его поведения в иной ситуации. У.Мишел полагает также, что нет оснований считать, будто настоящее и будущее поведение личности полностью обусловлено ее прошлым. Традиционная психодинамическая концепция видит в личности беспомощную жертву детского опыта, закрепленного в виде жестких, неизменных свойств. Признавая на словах сложность и уникальность человеческой жизни, эта концепция фактически не оставляет места для самостоятельных творческих решений, которые человек принимает с учетом особенных обстоятельств своей жизни в каждый данный момент. Однако психология не может не учитывать необычайную адаптивность человека, его способность переосмысливать и изменять себя.

Эта критика “индивидуалистической”, асоциальной психологии во многом справедлива. Но если индивиды не имеют относительно устойчивого поведения, отличающего их от других людей, то само понятие личности становится бессмысленным.

Оппоненты Мишела [2] указывали, что “психические черты” не “кирпичики”, из которых якобы “состоит” личность и (или) ее поведение, а обобщенные диспозиции (состояния), предрасположенность думать, чувствовать и вести себя определенным образом. Не предопределяя единичных поступков, зависящих скорее от специфических ситуационных факторов, такие “черты личности” оказывают влияние на общий стиль поведения индивида в долгосрочной перспективе, внутренне взаимодействуя и друг с другом, и с ситуацией. Например, тревожность – это склонность испытывать страх или беспокойство в ситуации, где присутствует какая-то угроза, общительность – склонность к дружественному поведению в ситуациях, включающих общение, и т.д.

“Черты личности” не являются статичными или просто реактивными, они включают динамические мотивационные тенденции, склонность искать или создавать ситуации, благоприятствующие их проявлению. Индивид, обладающий чертой интеллектуальной открытости, старается читать книги, посещает лекции, обсуждает новые идеи, тогда как человек интеллектуально закрытый этого обычно не делает. Внутренняя диспозиционная последовательность, проявляющаяся в разных поведенческих формах, имеет и возрастную специфику. Одна и та же тревожность может у подростка проявляться преимущественно в напряженных отношениях со сверстниками, у взрослого – в чувстве профессиональной неуверенности, у старика – в гипертрофированном страхе болезни и смерти.

Зная психологические свойства индивида, нельзя с уверенностью предсказать, как он поступит в какой-то конкретной ситуации (это зависит от множества причин, лежащих вне его индивидуальности), но такое знание эффективно для объяснения и предсказания специфического поведения людей данного типа или поведения данного индивида в более или менее длительной перспективе.

Возьмем, например, такую черту, как честность. Можно ли считать, что человек, проявивший честность в одной ситуации, окажется честным и в другой? Видимо, нельзя. В исследовании Г.Хартшорна и М.Мэя фиксировалось по ведение одних и тех же детей (испытуемыми были свыше 8 тысяч детей) в разных ситуациях: пользование шпаргалкой в классе, обман при выполнении домашнего задания, жульничество в игре, хищение денег, ложь, фальсификация результатов спортивных соревнований и т.д. Взаимные корреляции 23 подобных тестов оказались очень низкими, приводя к мысли, что проявление честности в одной ситуации имеет низкую предсказательную ценность для другой единичной ситуации. Но стоило ученым соединить несколько тестов в единую шкалу, как она сразу же обрела высокую прогностическую ценность, позволяя предсказать поведение данного ребенка почти в половине экспериментальных ситуаций. Так же рассуждаем мы и в обыденной жизни: судить о человеке по одному поступку наивно, но несколько однотипных поступков – это уже нечто.

Однако перевод проблемы постоянства личности в плоскость дифференциальной психологии, и тем более психологии развития, требует уточнения целого ряда вопросов:

1. О стабильности, постоянстве чего идет речь? О стабильности экспериментальных тестовых показателей данного индивида на разных стадиях его развития, то есть о так называемой дименсиональной (от лат. dimensio – “измерение”) устойчивости? Или о постоянстве и преемственности поведения индивида (психологи называют его фенотипическим постоянством)? Или о постоянстве каких-то глубинных психических черт, склонностей, установок, обусловливающих это поведение (так называемое генотипическое постоянство)?

2. Какова степень этого постоянства? Наблюдается ли полное тождество, значительное сходство или просто логическая преемственность сравниваемых явлений?

3. В каком временном интервале и на каких стадиях индивидуального развития оно сохраняется – в течение не скольких месяцев, лет или всей жизни? Какой смысл имеет понятие переходных, критических периодов или фаз развития?

4. Как соотносятся масштаб, величина происходящих изменений (диалектика постоянства и изменчивости) и форма их протекания, будут ли они медленными, постепенными или же быстрыми, скачкообразными (диалектика прерывности и непрерывности)?

5. Каково соотношение внутренних и внешних факторов индивидуального развития? Перспективы современной психологии в этом вопросе существенно расширились. Во-первых, вместо прежнего локального изучения детства, юности и т.д. поставлена задача изучать развитие человека на всем протяжении его жизни, от рождения до смерти. Во-вторых, осознана неправомерность изучения индивидуального развития в отрыве от меняющихся исторических условий. Если раньше психологи изучали развитие человека, как если бы оно совершалось в неизменном социальном мире, а историки и социологи изучали развитие общества, как если бы оно происходило при неизменных индивидах, то теперь практически поставлена задача (философско-теоретически она была сформулирована еще К.Марксом) изучать развитие человека в изменяющемся социальном мире.

6. Наконец, какова взаимосвязь постоянства (изменчивости) безличных индивидных черт (тип нервной системы, эмоциональная реактивность, когнитивный стиль и т.п.) и собственно-личностных, содержательных характеристик, ценностных ориентаций, интересов, убеждений и направленности личности?

Вопросы эти далеко не просты. Экспериментальная психология судит о постоянстве или изменчивости личности по определенным тестовым показателям. Однако дименсиональное постоянство может объясняться не только неизменностью измеряемых черт, но и другими причинами, на пример тем, что человек разгадал замысел психологов или помнит свои прошлые ответы. Не легче зафиксировать и преемственность поведения. Пытаясь предсказывать или объяснять поведение индивида особенностями его прошлого (ретродикция), нужно учитывать, что “одно и то же” по внешним признакам поведение может иметь в разном возрасте совершенно разный психологический смысл. Если, например, ребенок мучает кошку, это еще не значит, что он обязательно вырастет жестоким. Кроме того, существует так называемый “дремлющий” или “отсроченный” эффект, когда какое-то качество долгое время существует в виде скрытого предрасположения и проявляется лишь на определенном этапе развития человека, причем в разных возрастах по-разному. Например, свойства поведения подростка, по которым можно предсказать уровень его психического здоровья в 30 лет, иные, нежели те, по которым прогнозируется психическое здоровье 40-летних.

Любая теория развития личности постулирует наличие в этом процессе определенных последовательных фаз или стадий. Но существует по крайней мере пять разных теоретических моделей индивидуального развития [3]. Одна модель предполагает, что, хотя темпы развития разных индивидов неодинаковы и поэтому они достигают зрелости в разном возрасте (принцип гетерохронности), конечный результат и критерии зрелости для всех одинаковы. Другая модель исходит из того, что период развития и роста жестко ограничен хронологическим возрастом: то, что было упущено в детстве, позже наверстать невозможно, и индивидуальные особенности взрослого человека можно предсказать уже в детстве. Третья модель, отталкиваясь от того, что продолжительность периода роста и развития у разных людей неодинакова, полагает невозможным предсказать свойства взрослого человека по его раннему детству; индивид, отставший на одной стадии развития, может вырваться вперед на другой. Четвертая модель акцентирует внимание на том, что развитие гетерохронно не только в межиндивидуальном, но и в интраиндивидуальном смысле: разные подсистемы организма и личности достигают пика развития разновременно, поэтому взрослый стоит в одних отношениях выше, а в других – ниже ребенка. Пятая модель подчеркивает прежде всего специфические для каждой фазы развития индивида внутренние противоречия, способ разрешения которых предопределяет возможности следующего этапа (такова теория Э.Эриксона).

Но ведь кроме теорий есть эмпирические данные. Пока психология развития ограничивалась сравнительно возрастными исследованиями, проблема постоянства личности не могла обсуждаться предметно. Но в последние десятилетия широкое распространение получили лонгитюдные исследования, прослеживающие развитие одних и тех же людей на протяжении длительного времени. Так, ученые из Института Фелза (США) в течение 30 лет (1929-1959) изучали психическое развитие 36 мужчин и 35 женщин, начиная с младенческого возраста, по 27 различным параметрам. Институт развития человека Калифорнийского университета (Д.Блок и другие) с 20-х годов по настоящее время исследует жизненный путь и психические свойства группы людей, начиная с младенческого или подросткового возраста; последнее обследование (в конце 60-х годов) охватывало 70 мужчин и 76 женщин в возрасте от 42 до 49 лет. Лондонские психологи в 1949 г. начали лонгитюдное обследование 220 новорожденных; к сожалению, через 15 лет выборка сократилась до 100 человек. Лонгитюдные исследования Г.Томэ (Бонн) сочетают систематическое изучение 1800 детей с 6 до 16 лет с анализом нескольких сот автобиографий взрослых людей. Ряд лонгитюдных исследований посвящен подростковому и юношескому возрасту. Ученые ГДР под руководством В.Фридриха и Г.Мюллера проследили психическое и социальное развитие 400 лейпцигских школьников с 12 до 22 лет, ученые Мичиганского университета (Д.Бахман и другие) – жизнь 2200 юных американцев на протяжении восьми лет, начиная с 10-го класса средней школы. Проводятся также крупные лонгитюдные исследования взрослых и пожилых людей (Б.Нейгартен, П.Коста, Р.Мак-Крэ и другие).

Общий вывод всех лонгитюдов – устойчивость, постоянство и преемственность индивидуально-личностных черт на всех стадиях развития выражены сильнее, чем изменчивость. Однако преемственность личности и ее свойств не исключает их развития и изменения, причем соотношение того и другого зависит от целого ряда условий [4].

Прежде всего степень постоянства или изменчивости индивидуальных свойств связана с их собственной природой и предполагаемой детерминацией.

Биологически стабильные черты, обусловленные генетически или возникшие в начальных стадиях онтогенеза, устойчиво сохраняются на протяжении всей жизни и теснее связаны с полом, чем с возрастом. Культурно-обусловленные черты значительно более изменчивы, причем сдвиги, которые в сравнительно-возрастных исследованиях кажутся зависящими от возраста, на самом деле часто выражают социально-исторические различия. Биокультурные черты, подчиненные двойной детерминации, варьируют в зависимости как от биологических, так и от социально-культурных условий.

По данным многих исследований, наибольшей стабильностью обладают когнитивные свойства, в частности так называемые первичные умственные способности, и свойства, связанные с типом высшей нервной деятельности (темперамент, экстраверсия или интроверсия, эмоциональная реактивность и невротизм) [5].

Многолетнее постоянство многих поведенческих и мотивационных синдромов также не вызывает сомнений. Например, описание тремя разными воспитательницами поведения одних и тех же детей в 3, 4 и 7 лет оказалось очень сходным. Оценка несколькими одноклассниками степени агрессивности (склонность затевать драки и т.д.) 200 мальчиков-шестиклассников мало изменилась три года спустя. “Многие формы поведения 6-10-летнего ребенка и отдельные формы его поведения между 3 и 6 годами уже позволяют достаточно определенно предсказать теоретически связанные с ними формы поведения молодого взрослого. Пассивный уход из стрессовых ситуаций, зависимость от семьи, вспыльчивость, любовь к умственной деятельности, коммуникативная тревожность, полоролевая идентификация и сексуальное поведение взрослого связаны с его аналогичными, в разумных пределах, поведенческими диспозициями в первые школьные годы” [6].

Высокое психическое постоянство наблюдается и у взрослых. У 53 женщин, тестированных в 30-летнем и вторично в 70-летнем возрасте, устойчивыми оказались 10 из 16 измерений. По данным П.Коста и Р.Мак-Крэ, мужчины от 17 до 85 лет, трижды тестированные с интервалом в 6-12 лет, не обнаружили почти никаких сдвигов в темпераменте и многих других показателях. Лонгитюдными исследованиями установлено также, что такие черты, как активность, переменчивость настроений, самоконтроль и уверенность в себе, зависят как от “личностных синдромов”, так и от социальных факторов (образование, профессия, социальное положение и т.п.) гораздо больше, чем от возраста; но одни и те же черты у одних людей сравнительно постоянны, а у других изменчивы. К числу устойчивых личностных черт относятся, как свидетельствуют данные разных исследований, потребность в достижении и творческий стиль мышления.

У мужчин самыми устойчивыми оказались такие черты, как пораженчество, готовность примириться с неудачей, высокий уровень притязаний, интеллектуальные интересы, изменчивость настроений, а у женщин – эстетическая реактивность, жизнерадостность, настойчивость, желание дойти до пределов возможного [7].

Однако разной степенью изменчивости отличаются не только личностные черты, но и индивиды. Поэтому правильнее ставить не вопрос “Остаются ли люди неизменными?”, а “Какие люди изменяются, какие – нет и почему?”. Сравнивая взрослых людей с тем, какими они были в 13-14 лет, Д.Блок статистически выделил пять мужских и шесть женских типов развития личности.

Некоторые из этих типов отличаются большим постоянством психических черт. Так, мужчины, обладающие упругим, эластичным “Я”, в 13-14 лет отличались от сверстников надежностью, продуктивностью, честолюбием и хорошими способностями, широтой интересов, самообладанием, прямотой, дружелюбием, философскими интересами и сравнительной удовлетворенностью собой. Эти свойства они сохранили и в 45 лет, утратив лишь часть былого эмоционального тепла и отзывчивости. Такие люди высоко ценят независимость и объективность и имеют высокие показатели по таким шкалам, как доминантность, принятие себя, чувство благополучия, интеллектуальная эффективность и психологическая настроенность ума.

Весьма устойчивы и черты неуравновешенных мужчин со слабым самоконтролем, для которых характерны импульсивность и непостоянство. Подростками они отличались бунтарством, болтливостью, любовью к рискованным поступкам и отступлениям от принятого образа мышления, раздражительностью, негативизмом, агрессивностью, слабой контролируемостью. Пониженный самоконтроль, склонность драматизировать свои жизненные ситуации, непредсказуемость и экспрессивность характеризуют их и во взрослом возрасте. Они чаще, чем остальные мужчины, меняли свою работу.

Принадлежащие к третьему мужскому типу – с гипертрофированным контролем – в подростковом возрасте отличались повышенной эмоциональной чувствительностью, самоуглубленностью, склонностью к рефлексии. Эти мальчики плохо чувствовали себя в неопределенных ситуациях, не умели быстро менять роли, легко отчаиваясь в успехе, были зависимы и недоверчивы. Перевалив за сорок, они остались столь же ранимыми, склонными уходить от потенциальных фрустраций, испытывать жалость к себе, напряженными и зависимыми и т.п. Среди них самый высокий процент холостяков.

Среди женщин высоким постоянством свойств обладают представительницы “воплощенной фемининности” уравновешенные, общительные, теплые, привлекательные, зависимые и доброжелательные; ранимые, со слабым самоконтролем – импульсивные, зависимые, раздражительные, изменчивые, болтливые, мятежные, склонные драматизировать свою жизнь, испытывать жалость к себе, и “гиперфемининные” с подавленными эмоциями – зависимые, тревожные, эмоционально мягкие, постоянно озабоченные собой, своей внешностью и т.д.

Некоторые другие люди, напротив, сильно меняются от юности к зрелости. Таковы, например, мужчины, у которых бурная, напряженная юность сменяется спокойной, размеренной жизнью в зрелые годы, и женщины-“интеллектуалки”, которые в юности поглощены умственными поисками и кажутся эмоционально суше, холоднее своих ровесниц, а затем преодолевают коммуникативные трудности, становятся мягче, теплее и т.д.

Об устойчивости личностных синдромов, связанных с самоконтролем и “силой Я”, свидетельствуют и позднейшие исследования. Лонгитюдное исследование 116 детей (59 мальчиков и 57 девочек), тестированных в 3, 4, 5, 7 и 11 лет, показало, что 4-летние мальчики, проявившие в краткосрочном лабораторном эксперименте сильный самоконтроль (способность отсрочить удовлетворение своих непосредственных желаний, противостоять соблазну и т.п.), в более старших возрастах, семь лет спустя, описываются экспертами как способные контролировать свои эмоциональные импульсы, внимательные, умеющие сосредоточиться, рефлексивные, склонные к размышлению, надежные и т.д. Напротив, мальчики, у которых эта способность была наименее развита, и в старших возрастах отличаются слабым самоконтролем: беспокойны, суетливы, эмоционально экспрессивны, агрессивны, раздражительны и неустойчивы, а в стрессовых ситуациях проявляют незрелость [8]. Взаимосвязь между самоконтролем и способностью отсрочить получение удовольствия существует и у девочек, но у них она выглядит сложнее.

Хотя стабильность многих индивидуально-личностных черт можно считать доказанной, нельзя не оговориться, что речь идет преимущественно о психодинамических свойствах, так или иначе связанных с особенностями нервной системы. А как обстоит дело с содержанием личности, с ее ценностными ориентациями, убеждениями, мировоззренческой направленностью, то есть такими чертами, в которых индивид не просто реализует заложенные в нем потенции, но осуществляет свой самосознательный выбор? Влияние разнообразных факторов среды, от всемирно-исторических событий до, казалось бы, случайных, но тем не менее судьбоносных встреч, в этом случае колоссально. Обычно люди высоко ценят постоянство жизненных планов и установок. Человек-монолит априорно вызывает больше уважения, нежели человек-флюгер. Но всякий априоризм – вещь коварная. Твердость убеждений, как точно заметил В.О.Ключевский, может отражать не только последовательность мышления, но и инерцию мысли [9].

От чего же зависит сохранение, изменение и развитие личности не в онтогенетическом, а в более широком и емком биографическом ключе? Традиционная психология знает три подхода к проблеме. Биогенетическая ориентация полагает, что, поскольку развитие человека, как и всякого другого организма, есть онтогенез с заложенной в нем филогенетической программой, его основные закономерности, стадии и свойства одинаковы, хотя социокультурные и ситуативные факторы и накладывают свой отпечаток на форму их протекания. Социогенетическая ориентация ставит во главу угла процессы социализации, научения в широком смысле слова, утверждая, что возрастные изменения зависят прежде всего от сдвигов в общественном положении, системе социальных ролей, прав и обязанностей, короче – структуре социальной деятельности индивида, Персонологическая ориентация выдвигает на первый план сознание и самосознание субъекта, полагая, что основу развития личности, в отличие от развития организма, составляет творческий процесс формирования и реализации ее собственных жизненных целей и ценностей. Поскольку каждая из этих моделей (реализация биологически заданной программы, социализация и сознательное самоосуществление) отражает реальные стороны развития личности, спор по принципу “или-или” не имеет смысла. “Развести” эти модели по разным “носителям” (организм, социальный индивид, личность) также невозможно, ибо это означало бы жесткое, однозначное разграничение органических, социальных и психических свойств индивида, против которого выступает вся современная наука.

Теоретическое решение проблемы заключается, по-видимому, в том, что личность, как и культура, есть система, которая на всем протяжении своего развития приспосабливается к своей внешней и внутренней среде и одновременно более или менее целенаправленно и активно изменяет ее, адаптируя к своим осознанным потребностям. Именно в направлении такого интегративного синтеза и движется советская теоретическая психология [10].

Но соотношение генетически заданного, социально воспитанного и самостоятельно достигнутого принципиально неодинаково у разных индивидов, в различных видах деятельности и социально – исторических ситуациях. А если свойства и поведение личности не могут быть выведены ни из какой отдельной системы детерминант, то рушится и идея единообразного протекания возрастных процессов. Так альтернативная постановка вопроса – возраст определяет свойства личности или, напротив, тип личности обусловливает возрастные свойства – сменяется идеей диалектического взаимодействия того и другого, причем опять – таки не вообще, а в пределах конкретной сферы деятельности, в определенных социальных условиях.

Соответственно усложняется и система возрастных категорий, которые имеют не одну, как считали раньше, а три системы отсчета – индивидуальное развитие, возрастная стратификация общества и возрастная символика культуры [11]. Понятия “время жизни”, “жизненный цикл” и “жизненный путь” часто употребляются как синонимы. Но содержание их существенно различно.

Время жизни, ее протяженность обозначает просто временной интервал между рождением и смертью. Продолжительность жизни имеет важные социальные и психологические последствия. От нее во многом зависит, например, длительность сосуществования поколений, продолжительность первичной социализации детей и т.д. Тем не менее “время жизни” – понятие формальное, обозначающее лишь хронологические рамки индивидуального существования, безотносительно к его содержанию.

Понятие “жизненный цикл” предполагает, что течение жизни подчинено известной закономерности, а его этапы, подобно временам года, образуют постоянный круговорот. Идея цикличности человеческой жизни, подобно природным процессам, – один из древнейших образов нашего сознания. Многие биологические и социальные возрастные процессы действительно являются циклическими. Организм человека проходит последовательность рождения, роста, созревания, старения и смерти. Личность усваивает, выполняет и затем постепенно оставляет определенный набор социальных ролей (трудовых, семейных, родительских), а потом тот же цикл повторяют ее потомки. Цикличность характеризует и смену поколений в обществе. Не лишены эвристической ценности и аналогии между восходящей и нисходящей фазами развития. Однако понятие “жизненного цикла” предполагает некоторую замкнутость, завершенность процесса, центр которого находится в нем самом. Между тем развитие личности осуществляется в широком взаимодействии с другими людьми и социальными институтами, что не укладывается в циклическую схему. Даже если каждый отдельный ее аспект или компонент представляет собой некоторый цикл (биологический жизненный цикл, семейный цикл, профессионально-трудовой цикл), индивидуальное развитие – не сумма вариаций на заданную тему, а конкретная история, где многое делается заново, методом проб и ошибок.

Понятие “жизненный путь” как раз и подразумевает единство многих автономных линий развития, которые сходятся, расходятся или пересекаются, но не могут быть поняты отдельно друг от друга и от конкретных социально-исторических условий. Его изучение обязательно должно быть междисциплинарным – психолого-социолого-историческим, не замыкаясь в рамки традиционной для психологии теоретической модели онтогенеза. Выражение “развитие личности в онтогенезе”, если понимать его буквально, заключает в себе противоречие в терминах. Превращение индивида из объекта или агента социальной деятельности в ее субъект (а именно это разумеется под формированием и развитием личности) невозможно помимо и вне его собственной социальной активности, конечно же, не запрограммировано в его организме и требует гораздо более сложных методов исследования и принципов периодизации.


Биография и судьба


Все человеческие судьбы слагаются случайно, в зависимости от судеб, их окружающих… Так сложилась и судьба моей юности, определившей и всю мою судьбу.

И.А.Бунин


Рассмотрев постоянство личности с точки зрения сохранения или изменения отдельных ее черт, попробуем теперь подойти к проблеме с другого конца – выявить общие принципы периодизации индивидуального развития личности и ее самосознания. Здесь существует три подхода.

В биологии и психофизиологии речь идет о критических, или сензитивных, периодах, когда организм отличается повышенной сензитивностью (чувствительностью) к каким-то вполне определенным внешним и (или) внутренним факторам, воздействие которых именно в данной (и никакой другой) точке развития имеет особенно важные необратимые последствия.

В социологии и других общественных науках говорят о социальных переходах, поворотных пунктах развития, радикально изменяющих положение, статус или структуру деятельности индивида (например, поступление в школу, гражданское совершеннолетие, вступление в брак), чему нередко сопутствуют особые социальные ритуалы, обряды перехода.

Поскольку критические периоды и социальные переходы обычно сопровождаются какой-то психологической перестройкой, в психологии развития существует специальное понятие возрастных нормативных жизненных кризисов, которое подчеркивает, что, какой бы болезненной ни казалась эта перестройка, для данной фазы развития она закономерна, статистически нормальна. Зная соответствующие биологические и социальные законы, можно достаточно точно (в среднем) предсказать, в каком возрасте индивид данного общества столкнется с теми или иными проблемами, как эти проблемы связаны друг с другом, от чего зависит глубина и длительность кризиса, и каковы типичные варианты его разрешения.

Но если нас интересует не структура жизненного пути среднестатистического индивида, а биография конкретной личности, таких объективных данных недостаточно.

Жизнь отдельной личности, как и история человечества, есть, с одной стороны, естественноисторический, закономерный процесс, а с другой – уникальная, единственная в своем роде, драма, каждая сцена которой – результат сцепления множества индивидуально неповторимых характеров и обстоятельств. Всякая жизненная ситуация конкретна, многокомпонентна и изменчива, а слово “событие” обозначает однократное происшествие. Недаром логико-методологическая специфика исторической науки связана именно с проблемой объяснения событий, а не законов или тенденций развития.

Разумеется, жизненные (биографические) события, как и исторические, поддаются классификации и могут быть описаны в процессуальных или структурных терминах [12].

В зависимости от того, к какой сфере жизни они относятся, говорят о физических, биологических, социальных и психологических событиях. В зависимости от того, происходят ли они вокруг индивида, с ним самим или внутри него, различают внешние (средовые), поведенческие (поступки) и внутренние (духовные) события. События, происходящие в собственной жизни индивида, называют индивидуальными, а те, в которых он выступает как объект исторических обстоятельств, – социокультурными. По степени их массовости, повторяемости и предсказуемости различают обычные (нормативные) и случайные (исключительные) события.

Кроме общей типологизации жизненных событий ученые выделяют их структурные свойства:

Время совершения события – насколько оно соответствует нормативным социальным ожиданиям и является своевременным или несвоевременным для данного отрезка жизненного пути. Первый брак в 16 лет сегодня кажется преждевременным, в 18 – ранним, в 40 – поздним,

Длительность события, которое может быть растянутым во времени (половое созревание, приобретение профессии, становление гражданственности) или почти одномоментным, дискретным происшествием (авиационная катастрофа).

Последовательность – место данного события в ряду других жизненных событий. Трудовая жизнь может начинаться после завершения общего образования, параллельно ему или раньше; интимная близость в одних случаях следует за вступлением в брак, в других предшествует ему. Не зная реальной и нормативно-ожидаемой последовательности жизненных событий, невозможно понять структуру жизненного пути, а следовательно, и особенности конкретной биографии.

Когортные особенности – каковы типичные структурные свойства (длительность, последовательность) и т.д. жизненных событий у представителей данного поколения, в отличие от других.

Контекстуальная чистота события – насколько тесно и как именно оно связано с другими жизненными событиями. Большинство жизненных событий не являются “чистыми” и не допускают одноплановых объяснений. Так, подростки начинают влюбляться не столько в соответствии с биологическим половым созреванием, сколько под влиянием нормативных установок сверстников и окружающих.

Вероятность осуществления события, его статистическая типичность – происходит ли нечто подобное со всеми, с некоторыми или только с отдельными людьми. Это зависит не только от обычности или исключительности события, но и от особенностей данного индивида, его профессии, групповой принадлежности и т.п. (профессиональные ученые делают научные открытия неизмеримо чаще, нежели самоучки).

Оценивая степень “судьбоносности” разных жизненных событий, их влияние на личность, обыденное сознание склонно обращать внимание прежде всего на яркость, драматизм события, его хронологическую близость к моменту предполагаемого изменения личности, крупномасштабность (слово “событие” подразумевает нечто значительное, из ряда вон выходящее) и относительное единство, благодаря которому оно выглядит однократным. Однако глубокие личностные изменения не всегда порождаются наиболее яркими, драматическими и недавними событиями, Очень часто они результат накопления множества мелких событий в течение определенного времени, причем существует потенциальный эффект кумулятивного взаимодействия разных типов жизненных событий. Например, для понимания сдвигов в “образе Я” подростка нужно учитывать не только изменения в его телесном облике и психогормональные процессы, но и такое, казалось бы, внешнее событие, как переход в новую школу, вызывающее необходимость адаптации к новому коллективу, потребность увидеть себя глазами новых товарищей.

“Событийный” подход к формированию личности видит в ней не завершенную и замкнутую в себе систему элементов и последовательность стадий развития, а живую историю, драму обновления, достижения и преодоления.

Реконструируя течение собственной жизни, мы периодизируем его не по безличным психофизиологическим циклам и социальным переходам, а по критическим ситуациям, возникающим в точках пересечения “внешнего” и “внутреннего” планов бытия, нарушающих его размеренное течение и переживаемых как стрессы, фрустрации, конфликты и кризисы. Но так обстоит дело у всех людей. Обобщить все это призван помочь биографический метод.

Это понятие многогранно. В исторической науке XIX в. “биографической историей” называли самый примитивный нетеоретический вид исторического повествования, сводивший сущность исторического процесса к биографическим особенностям его участников. В социологии первой четверти XX в. биографический метод, то есть изучение личных документов (переписки, дневников и т.д.), использовался для прояснения субъективной стороны социальных процессов, того смысла, который придавали этим процессам их участники (У.Томас, Ф.Знанецкий). В психологии 20-х годов биографический метод превратился в дневниковый: главным источником реконструкции жизненного мира личности стали дневники и автобиографии (Ш.Бюлер). В психиатрии “история жизни” сливается с клиническим исследованием, нацеленным на обнаружение источника заболевания, исходной “психической травмы”.

Хотя биография как распространенный познавательный вид (жанр) истории литературы, искусства, политики и науки не отличалась теоретичностью, в начале XX в. в ней оформляются два отчетливых полюса – герменевтика и психоанализ.

Герменевтика как метод исторического понимания, интерпретации и расшифровки скрытого внутреннего смысла человеческой деятельности и ее продуктов считала биографию высшей и самой поучительной формой гуманитарного исследования. Но В.Дильтей и Г.Миш практически сводят биографию к расширительно трактуемой автобиографии, истории духовного становления субъекта, рассматриваемой с его собственной точки зрения. Добиваясь максимальной идентификации со своим героем, глядя на мир его глазами, биограф-герменевтик старался избегать какой бы то ни было критики его действий, взгляда со стороны. При этом дело “выглядит так, как если бы задача самореализации, совпадения с самим собой, во все времена и эпохи была основным содержанием человеческой жизни, а конкретно-исторические усилия людей – всего лишь формой, в которой это содержание осознавалось и выполнялось”. В результате герои разных биографий оказываются похожими друг на друга. “Жизнеописания, каждое из которых акцентирует тему движения к себе самому, в совокупности создают картину каких – то ничейных, безличных, из века в век повторяющихся мытарств” [13].

Нечто похожее происходит и в психоанализе, хотя его исходные посылки противоположны герменевтическим. “Если в герменевтике, – пишет Э.Ю.Соловьев, – отношение к чужому самоистолкованию определяется презумпцией благоговения, то в психоанализе – презумпцией подозрительности. В искренних исповедях он видит не истину, исключающую всякую критику, а как раз высшую форму самообмана, такую степень развития “иллюзий на свой собственный счет”, когда пациент уже не может выпутаться из них, но именно поэтому позволяет врачу распознать вытесненные психологические энергии, силы, комплексы, травмы. Типы и виды чужеродных психических сил психоаналитик всегда уже знает заранее. Проводимая им расшифровка исповедального материала носит поэтому характер сведения индивидуального к общераспространенному, странного – к известному, уникального – к типологическому” [14]. Бесконечное многообразие исторических индивидуальностей втискивается в таблицу, где по горизонтали проставлены психические травмы и аномалии, а по вертикали – типичные способы реакции на них.

Эти недостатки в сочетании с трудностями научной интерпретации интроспективных данных и ненадежностью ретроспективных отчетов сделали “биографический метод” по меньшей мере неубедительным в глазах обществоведов и психологов.

Сейчас положение изменилось. Биография не только является одним из любимейших жанров массовой литературы, но и заняла прочное место во всех науках о человеке и обществе. Во-первых, когортный анализ и историческая социология жизненного пути позволяют выяснить типичную структуру и последовательность этапов развития и социальных переходов не “человека вообще”, а “личности в определенном обществе, современника определенной эпохи и сверстника определенного поколения” [15]. Во-вторых, изучение индивидуального развития на протяжении всей жизни человека позволяет глубже понять механизм внутриличностного взаимодействия психических структур и индивидуально-типологические варианты процесса развития. В-третьих, в самой биографической литературе крепнет понимание того, что индивидуальность личного становления может быть раскрыта лишь в связи с конкретной социальной и культурной ситуацией, ибо “только по отношению к последней описываемая жизнь приобретает значение истории, особой смысло-временной целостности, к которой применимы понятия уникальности, событийности, развития, самоосуществления” [16].

Естественноисторический процесс и драма не теряют в результате этого своих различий, а индивидуальная биография не сливается ни с социологией жизненного пути, ни с психологией развития, но осознается их взаимозависимость и дополнительность по отношению друг к другу.

Говорят, что предметом биографии является не просто жизнеописание, а судьба. Понятие судьбы в метафизическом смысле обозначает неразумную и непостижимую предопределенность человеческой жизни. Но судьба трактуется нередко и как внутренняя определенность индивидуального бытия, которому сам человек придает направление и смысл. В первом случае подчеркивается несвобода внешней детерминации, во втором – окончательность, необратимость собственного выбора.

Психофизиологическая индивидуальность личности и особенности общества, в котором она живет, не зависят от ее воли и ставят определенные границы ее жизнедеятельности. В гитлеровской Германии А.Эйнштейн не смог бы стать великим физиком: и он сам, и стиль его теоретического мышления были “несозвучны эпохе”. Но в пределах этой двойной психофизиологической и социальной – детерминации индивид имеет возможность выбора. Человеческая жизнь – не спонтанное саморазвитие, а длинный ряд следующих друг за другом встреч, событий и решений, которые в момент своего осуществления зависят от нашей воли и лишь затем, благодаря своим последствиям и ретроспективному осмыслению, обретают характер необходимости и воспринимаются как таковые.

Биографическое исследование кажется вышколенному естественнонаучному интеллекту сомнительным. Биограф интересуется не общим, а индивидуальным: вместо того чтобы высчитывать статистические корреляции, он погружается в изучение личных документов, смысл которых всегда проблематичен, пытается понять скрытые мотивы давно умерших людей и постоянно вынужден прибегать к статистически ненадежному ретроспективному анализу. Но эти упреки можно отнести ко всякому историческому познанию. Биографический жанр, где объяснение соседствует с пониманием, не случайно называют научно-художественным. Советский литературовед Б.И.Бурсов даже назвал свой фундаментальный труд о Ф.М.Достоевском “роман-исследование”.

Методологическая специфика биографии состоит именно в том, что, в отличие от экспериментально-психологического исследования, она прослеживает развитие не объекта и его свойств, а самосознательного субъекта, личности. Биографа интересует не только что и по каким причинам сталось с его героем, но и что и ради чего он сделал из себя. И хотя из этой “повести” невозможно вывести закона, обязательного для других жизней, она дает поучительный пример: так можно или так бывает.

Б.Пастернак писал, что жизнь поэта – не в фактах его биографии, а в его творчестве. “Ее нельзя найти под его именем и надо искать под чужим, в биографическом столбце его последователей… Область подсознательного у гения не поддается обмеру. Ее составляет все, что творится с его читателями и чего он не знает” [17]. В какой-то степени это верно и относительно любого человека, который, сам того не ведая, накладывает свой, большой или малый, отпечаток на многих других людей.

Отсюда и методологическая сложность изучения жизненного пути личности.


Глава вторая ДОРОГА ДЛИНОЮ В ЖИЗНЬ


У истоков самосознания


Хотелось бы мне знать, может ли кто-нибудь определить точно тот момент своего существования, когда в первый раз возникло в нем отчетливое представление о своем собственном я, первый проблеск сознательной жизни. Когда я начинаю перебирать и классифицировать мои первые воспоминания… эти воспоминания постоянно как бы раздвигаются передо мною.

С.Ковалевская


Как меняется с возрастом наше самосознание? Хотя этой теме посвящено множество исследований, реальные научные знания об этом весьма скудны. Причин тому немало.

Прежде всего, многомерность жизненного пути делает принципиально невозможной содержательную психологическую модель развития рефлексивного “Я”. Психология развития может лишь проследить генетическую последовательность формирования и взаимосвязь основных предпосылок и компонентов “самости”, а также с помощью социологии определить, какие типичные вопросы о себе возникают у среднестатистического индивида данного общества на той или иной стадии его жизненного пути. Кроме того, психологические исследования самосознания крайне неравномерно распределены по возрастам (о детстве и юности работ много, а о зрелом возрасте их почти нет), к тому же и психологические теории, и экспериментальные исследования возрастных процессов самосознания рассогласованы тематически. Применительно к маленьким детям в центре внимания психологов находится логика самоописаний, возникновение чувства “самости” и формирование половой идентичности; самосознание подростков и юношей изучают главным образом под углом зрения эмоций и эго-идентичности, взрослых – в плане развития личной автономии и самореализации, а стариков – сквозь призму изменения возрастных стереотипов и чувства психического благополучия. Состыковать эти подходы зачастую невозможно.

Препятствием на пути широких обобщений является и отмеченная выше множественность типов и форм индивидуального развития.

Даже самые ранние истоки формирования детского самосознания во многом проблематичны и таинственны.

Как и в каком возрасте возникает самосознание и начинают складываться первые представления ребенка о самом себе? Ответить на этот вопрос путем ретроспекции невозможно. “Вот, кажется, нашла я то первое впечатление, которое оставило по себе отчетливый след в моей памяти; но стоит мне остановить на нем мои мысли в течение некоторого времени, как из-за него тотчас начинают выглядывать и вырисовываться другие впечатления – еще более раннего периода. И главная беда в том, что я никак не могу определить сама, какие из этих впечатлений я действительно помню… и о каких из них я только слышала позднее в детстве и вообразила себе, что помню их, тогда как в действительности помню только рассказы о них” [1].

К этим двум трудностям – “раздвижению” воспоминаний и ретроспективному “наложению” на них позднейших впечатлений – добавляется еще и третья: помнить свои впечатления – еще не значит помнить себя в момент переживания этих впечатлений. Любые образы детства, будь то автобиография или роман, содержат в себе проекцию позднейшего взрослого опыта и должны восприниматься критически.

Преодолеть эти трудности помогает теоретическая когнитивная трактовка, согласно которой генезис самосознания, тесно связанный с развитием саморегуляции поведения, проходит ряд этапов. Каждому из этапов соответствует определенный тип информационных процессов. Информацию первого порядка образуют ощущения, информацию второго порядка – восприятия, информацию третьего порядка сознание, определяемое как “процесс, в котором информация о многих индивидуальных модальностях ощущений и восприятий складывается в единое многомерное представление о состоянии системы и ее среды, интегрируемое с информацией относительно памяти и потребностей организма, порождающих эмоциональные реакции и программы поведения, приспосабливающего организм к его среде” [2]. Появление сознания и интеграция предсознательных ощущений и восприятий, структурируемых в свете прошлого опыта индивида, делает возможной и необходимой информацию четвертого порядка – субъективный опыт, то есть процесс, реорганизующий следующие друг за другом ряды восприятий, воспоминаний, эмоций и действий в единое последовательное событие или переживание, имеющее начало и конец.

По мере того как субъективный опыт охватывает все более значительные отрезки времени, формируется индивидуальная история – память о последовательности эпизодов. На этой основе появляется информация пятого порядка – “самость” или “Я” как результат долгосрочной памяти, составляющей как бы летопись субъективных переживаний индивида. А необходимым следствием и одновременно условием функционирования “Я” является информация шестого порядка – самосознание, то есть интерпретация субъективного опыта индивида в свете прошлой истории его жизненных переживаний, и особенно наиболее устойчивых ее черт. Интерпретация наличного, сиюминутного содержания сознания в свете прошлого опыта дает мощное подкрепление низшим уровням информации, активизируя воспоминания о других значимых жизненных переживаниях, а затем – систематический, целенаправленный поиск такой информации. Другими словами, появляется особый познавательный процесс, объектом которого является сам субъект, – самопознание.

Когнитивные процессы самопознания зависят от таких свойств психики, как объем памяти, ее направленность, объем и уровень избирательности внимания, развитие речи. Их эволюция связана с соответствующими нейрофизиологическими процессами (в частности, имеются данные о том, что центры самосознания, как и центры речи, локализованы в левом полушарии). Но хотя самосознание и саморегуляция, воплощением которых является “Я”, – продукт внутренних процессов психики, понять содержание этой субъективной реальности только “снизу”, в рамках естественнонаучной картины сознания, принципиально невозможно. Психические процессы, посредством которых индивид достигает самосознания и выражает свою субъективность, не дают ключа к их ценностно-смысловому содержанию: на каких именно моментах и почему субъект сосредоточивает свое внимание, в чем усматривает свою “самость” и какие способы самореализации выбирает? Специфика сознательного акта, как подчеркивает Д.И.Дубровский [3], состоит в его бимодальности, то есть в одновременном отражении того, что принадлежит “Я” (субъекту) и того, что принадлежит “не-Я” (объекту). Но этот водораздел относителен, каждая модальность “Я” и “не-Я” имеет смысл только в соотнесении с противоположной. Отсюда принципиальная интерсубъективность “Я”, распространяющаяся и на его низшие уровни.

В познавательном плане рефлексивное “Я” представляет собой иерархическую структуру. Ее высшие уровни формируются лишь на основе низших, последовательно и параллельно развитию других психических функций. Хотя научные данные об этом еще очень фрагментарны, исходя из принципа изоморфизма [4] развития образа “Я” и других когнитивных функций, психологи предлагают серию взаимосвязанных гипотез, которые сводятся к следующему.

Категориальное “Я” интегрирует всю информацию, которой индивид располагает о себе, поэтому, чем выше уровень развития “самости”, тем шире его информационная база. Изменениям в структуре категориального “Я” предшествуют сдвиги в частных самовосприятиях и самооценках. По мере развития личности ее самовосприятие становится более дифференцированным, а целостный образ “Я” (или “Я-концепция”) – более обобщенным, устойчивым и внутренне последовательным. В отличие от ребенка, взрослый человек способен интегрировать противоречивую информацию о себе, а иерархическая организация этой информации позволяет ему более свободно варьировать свое поведение. Отчетливее всего осознаются те аспекты “самости”, которые связаны с текущими жизненными обстоятельствами, конфликтными ситуациями. Наиболее тщательно собираются и регистрируются те мнения о себе, которые способствуют поддержанию устойчивости образа “Я” и психического благополучия субъекта. На ранних ступенях развития “Я-концепция” строится преимущественно на основе внешних событий, которые позже уступают место внутренним моментам отсчета. Категориальное “Я” центральный элемент субъективной картины мира, причем по мере развития личности она становится все более ясной и четко выраженной.

Генезис детского самосознания – один из старейших сюжетов психологии развития [5].

Долгое время в психологии шли споры о том, является ли детский образ “Я” преимущественно эмоциональным, складывающимся из суммы самоощущений, или когнитивным, возникающим на основе познавательного развития. Сегодня эта антитеза кажется искусственной. Ощущения, исходящие от собственного тела (самоощущения) – неотъемлемый элемент психофизиологической идентичности новорожденного. Но способность отличать их от ощущений, вызываемых внешними объектами, и тем более интегрировать в некую систему представлений предполагает довольно сложную познавательную деятельность.

Согласно новейшим экспериментальным данным [6], самопознание как аспект более общего процесса самоосознания начинается с простейших актов самоузнавания. Уже на первом этапе жизни – от рождения до трех месяцев – у младенца появляется интерес к внешним социальным объектам и чисто эмоциональное различение себя от другого; между тремя и восемью месяцами дифференциация “Я-другой” закрепляется и ребенок начинает в отдельных случаях узнавать себя; между восемью и двенадцатью месяцами “самость” и некоторые черты, по которым она воспринимается, приобретают постоянство, младенец начинает различать свои отдельные внешние свойства; между годом и двумя базовые категории, в которых воспринимается “самость”, – возраст, пол, “Я” как источник активности – консолидируются, а собственные черты начинают узнаваться систематически, в разных ситуациях.

Формирование самосознания идет параллельно общему эмоциональному и умственному развитию ребенка, но его необходимая предпосылка – взаимодействие ребенка со взрослыми, которые не только удовлетворяют его жизненные потребности, но и приучают к игре, вырабатывая у него определенное отношение к предметам внешнего мира и к самому себе.

Спонтанные самоощущения сами по себе не могут сложиться в сколько-нибудь цельный и последовательный “образ Я”. Главным источником информации о себе, как и о других, служат для ребенка взрослые, которые в буквальном смысле слова “определяют”, кто он. Они дают ребенку собственное имя и приучают откликаться на него, помогают осознать функции органов своего тела и дают им те значения, вне которых мышление просто невозможно.

Процесс становления самосознания сложен и противоречив. Когда ребенок видит собственное изображение, оно вызывает у него особый, повышенный интерес. В его речи появляются странные обороты, как если бы произошло удвоение его “Я”, как если бы он сам и второй он (в зеркале, на экране, на фотографии) сосуществовали.

Психолог В.С.Мухина, подробно описавшая развитие двух своих мальчиков – близнецов, рассказывает, как в год и девять месяцев один из них, Андрюша, сделал открытие. Смотрит в зеркало и радостно сообщает: “Вот он я!”, затем указывает на себя пальцем: “Вот он я!” Подведя мать к зеркалу, он указывает на ее отражение: “Вот мама!”, потом на мать: “Вот мама!” И так много раз. Игра с зеркалом, в которую сразу же включился второй близнец, продолжалась несколько месяцев [7].

Самоузнавание в зеркале или на снимке предшествует овладению языком, но затем словесные названия, посредством которых ребенок обозначает себя и других, становятся важнейшими средствами оформления его жизненного опыта в определенное структурное единство.

Чтобы выяснить связь самоузнавания со способностью ребенка категоризировать узнаваемые образы, американские психологи М.Льюис и Дж.Брукс-Ганн показывали младенцам разного возраста их собственные изображения, изображения других детей и взрослых и фиксировали, как дети называли эти изображения. Слово “бэби” (русское “дитя”) указывает на возраст, “мальчик” или “девочка” – на пол, личное местоимение или собственное имя – на индивидуальность. Оказалось, что уже некоторые 15-месячные и большинство 19-месячных детей способны правильно употреблять в такой ситуации слова, характеризующие возрастную и половую принадлежность, а собственные имена применяют исключительно к себе. Личные местоимения обычно появляются в речи ребенка к концу второго года его жизни. До этого он говорит о себе в третьем лице, называя свое имя и повторяя грамматические формы, в которых к нему обращаются или говорят о нем окружающие. Овладение местоимением “я” совпадает с периодом так называемого первого детского негативизма, выражающегося в словах “Я сам”. Этот процесс всегда сопряжен с трудностями, похожими на те, которые остроумно описал Л.Пантелеев в рассказе “Буква Ты”. Обучая внучку грамоте, дедушка показал ей написание буквы, с которой начиналось слово “яблоко”, и объяснил: “Это буква “я”. “Это буква “ты”, – подтвердила девочка и прочитала слово “тыблоко”. Недоразумение выяснялось довольно долго.

Самоузнавание и элементарное знание своих качеств не тождественны самосознанию как рефлексивному процессу. Дети приобретают знания о себе гораздо раньше, чем становятся способными размышлять об этом. Ребенок уже знает, чем отличается от других, еще не зная того, что располагает таким знанием.

Развитие способности ребенка к категоризации явлений особенно наглядно прослеживается на осознании им своей половой принадлежности [8]. Первичная половая идентичность, причисление себя к мужскому или женскому полу, складывается обычно уже к полутора годам и является наиболее устойчивым, стержневым элементом самосознания. С возрастом объем и содержание половой идентичности меняются. Двухлетний ребенок знает свой пол, но еще не умеет обосновать это знание. К трем-четырем годам он ясно различает пол окружающих его людей (разная реактивность на мужчин и женщин наблюдается уже у 7-8-месячных младенцев), но часто ассоциирует его со случайными внешними признаками, вроде одежды, и допускает принципиальную обратимость, возможность изменения пола, В шесть-семь лет ребенок окончательно осознает необратимость половой принадлежности, и это совпадает с бурным усилением половой дифференциации поведения и установок: мальчики и девочки по собственной инициативе выбирают разные игры и партнеров в них, проявляют разные интересы, стиль поведения и т.д. Эта стихийная половая сегрегация, объединение в компании по признаку пола способствует осознанию половых различий.

Осознание своей половой принадлежности основывается, с одной стороны, на соматических признаках (образ тела), а с другой – на поведенческих и характерологических свойствах, оцениваемых по степени их соответствия или несоответствия нормативным стереотипам мужественности (маскулинности) и женственности (фемининности). Как и все прочие детские самооценки, они производны от оценки ребенка окружающими, многомерны и зачастую неоднозначны. Уже у дошкольников часто возникает проблема соотношения оценки степени своей маскулинности или фемининности и полоролевых предпочтений.

Несмотря на большую теоретическую и прикладную, педагогическую и медицинскую важность психологии половой дифференциации и ее преломления в самосознании, вопрос этот изучен слабо. Здесь существуют три альтернативные теории.

Теория идентификации подчеркивает роль эмоций и подражания, полагая, что ребенок бессознательно имитирует поведение представителей своего пола, прежде всего родителей, место которых он хочет занять. Теория половой типизации, опирающаяся на концепцию социального научения, придает решающее значение механизмам подкрепления, когда родители и другие люди поощряют мальчиков за поведение, которое принято считать мальчишеским, и осуждают их, когда они ведут себя женственно, тогда как девочки получают положительное подкрепление за фемининное поведение и отрицательное – за маскулинное. Теория самокатегоризации, опирающаяся на когнитивно-генетическую концепцию американского психолога Л.Колберга, подчеркивает ведущую роль самосознания: ребенок сначала усваивает половую идентичность, признает себя мальчиком или девочкой, а затем согласовывает свое поведение с тем, что ему кажется соответствующим принятому определению. В свете теории половой типизации логика мотивации поведения ребенка примерно такова: “Я хочу поощрения, меня поощряют, когда я делаю то, что положено мальчику, поэтому я хочу быть мальчиком”, а в свете теории самокатегоризации: “Я мальчик, поэтому я хочу делать то, что положено мальчику, и возможность делать это меня вознаграждает”.

Хотя каждая из этих теорий содержит некоторую долю истины, ни одна не объясняет всех известных фактов. Главная слабость теории идентификации – неопределенность ее основного понятия, обозначающего и уподобление себя другому, и подражание, и отождествление с другим. Но защитная идентификация мальчика с отцом из страха перед ним (фрейдовский Эдипов комплекс) имеет мало общего с подражанием, основанным на любви; подражание поведению конкретного индивида нередко смешивают с усвоением его социальной роли (отец как властная фигура); фактически образцом для мальчика часто служит не отец, а какой-то другой мужчина. Кроме того, поведение детей далеко не всегда повторяет поведение взрослых, например, однополые мальчишеские группы возникают явно не оттого, что мальчики видят, как их отцы избегают женского общества.

Теория половой типизации страдает механистичностью, ибо ребенок выступает в ней скорее как объект, чем как субъект социализации; с ее позиций трудно объяснить появление многочисленных, не зависящих от характера воспитания, индивидуальных вариаций и отклонений от половых стереотипов. Кроме того, многие стереотипные мальчишеские и девчоночьи реакции складываются стихийно, независимо от обучения и поощрения.

Теория самокатегоризации в известной мере синтезирует оба подхода, предполагая, что представления ребенка о соответствующем его полу поведении зависят как от его собственных наблюдений за поведением мужчин и женщин, служащих ему образцами, так и от одобрения или неодобрения, вызываемого такими его поступками у окружающих. Однако эта теория не учитывает того факта, что полоролевая дифференциация поведения у детей начинается гораздо раньше, чем складывается устойчивая половая идентичность.

Возможно, эти теории следовало бы рассматривать не как альтернативные, а как взаимодополнительные, описывающие один и тот же процесс с разных точек зрения: теория половой типизации – с точки зрения воспитателей, теория самокатегоризации – с точки зрения ребенка. Кроме того, они фиксируют внимание на разных сторонах формирования полового самосознания: когнитивно-генетическая теория – на процессах категоризации, теория половой типизации – на обучении и тренировке, а теория идентификации – на эмоциональных связях и отношениях.

Стереотипы маскулинности и фемининности, то есть идеальные наборы мужских и женских качеств, в свете которых люди воспринимают и оценивают свое телосложение, поведение и характер, весьма устойчивы и тесно связаны с нормами соответствующей культуры или субкультуры.

Ребенок не пассивно усваивает информацию о себе, сообщенную взрослыми. Он активно (хотя и не осознавая этого) формирует свой “образ Я” в процессе предметной деятельности и общения со сверстниками. Чрезвычайно важным психологическим механизмом этого является игра. Не случайно Дж.Мид и другие психологи использовали ее в качестве обобщенной модели формирования “самости”. В процессе игры ребенок учится принимать на себя роль другого и воспринимать себя как объект чужих ожиданий.

Маленький ребенок, еще не способный к подлинному взаимодействию с другими, просто подражает их поведению, причем эти сменяющиеся роли еще не складываются в определенную систему. В каждый данный момент ребенок представляет себя кем-то другим, его действия можно понять, только зная, кем он себя в данный момент воображает и как определяет свою роль. Он может воображать себя не только человеком, но и животным и даже неодушевленным предметом. В отношениях с людьми ребенок не столько “принимает роль” другого, ставя себя на его место, сколько механически идентифицируется с ним либо столь же однозначно приписывает другому свои собственные мотивы.

По мере усложнения игровой деятельности ребенка круг его “значимых других” расширяется, а его отношения с ними становятся все более избирательными. Это требует и более сложной саморегуляции. Чтобы участвовать в коллективной игре (например, в футбол), ребенок должен усвоить целую систему правил, регулирующих отношения между игроками, и научиться сообразовывать свои действия со всеми другими членами команды. Он ориентируется уже не на отдельных конкретных других, а на некоего “обобщенного другого”. Коллективная ролевая игра, изучением которой много занимались советские психологи А.Н.Леонтьев и Д.Б.Эльконин, не только расширяет поведенческий репертуар ребенка и служит незаменимой школой общения, но и облегчает ему осознание собственных качеств и потенций. Игровая роль – не просто момент “внешней” ситуации, выраженной в определенных правилах, но и некоторая потенция собственного “Я” (“нравится – не нравится”, “получается – не получается”); успешность ее выполнения влияет на самооценку и уровень притязаний ребенка.

По мере того как расширяется и обогащается круг “принадлежностей”, выражающийся словом “мы” (“мы Ивановы”, “мы – мальчики”, “мы – старшая группа”, “мы октябрята” и т.д.), усложняется и “образ Я”. Детские “мы” первичные кирпичики, закладываемые в фундамент будущего классового, национального и идеологического самосознания взрослого человека.

Даже много времени спустя, после того как он овладевает местоимением “я”, дошкольник не умеет отличать свои личные качества от предметных, “я” от “мое”. Свои сходства и различия с другими детьми он часто определяет по наличию или отсутствию каких-то предметов, игрушек, вещей.

Трех-четырехлетние дети оценивают своих товарищей по детскому саду эгоцентрично, эмоционально и ситуативно: “Вова хороший, он дал мне вафлю”, “Витя хороший, потому что игрушки убрал”. Затем появляются более обобщенные оценки, свидетельствующие о наличии у ребенка некоторых общих критериев: хороший, потому что со всеми играет, плохой, потому что дерется. Но эти критерии у дошкольников еще весьма неустойчивы, а оценки колеблются в зависимости от настроения и ситуации.

Испытывая потребность в поддержке и одобрении старших, дошкольник в своих самооценках большей частью воспроизводит оценки, которые дают ему родители, и, во всяком случае, исходит из тех же критериев. На вопрос, хороший ли он мальчик, четырехлетний ребенок уверенно отвечает: “Да, я ведь послушный”. Поступление в школу и появление в жизни ребенка нового авторитета – учителя – усложняет картину, но не меняет общей ориентации на старшего, взрослого.

Дифференциация сферы деятельности ребенка и увеличение числа “значимых других” (родители, воспитательницы детского сада, школьные учителя, сверстники), умножая количество аспектов, сторон, с точки зрения которых они смотрят на ребенка, неизбежно порождает противоречия и конфликты, стимулирующие развитие его автономного самосознания и переориентацию его с “внешних” оценок на самооценку.

Возрастная динамика самоописаний проходит те же стадии развития, что и развитие социальной перцепции (восприятия) в целом. В основе всякого самоописания лежит подразумеваемая нормативная модель человека вообще, которая сначала распространяется на других, а затем – и на себя. Наиболее общая тенденция здесь – рост когнитивной сложности и дифференцированности описаний и образов. Взрослые различают в других людях (и в себе) больше качеств, чем юноши, юноши – больше, чем подростки, подростки – больше, чем дети; растет и обобщенность сознаваемых качеств, что теснейшим образом связано с развитием интеллекта.

Судя по имеющимся данным [9], дети младше семи-восьми лет описывают людей внешним образом, включая в свой рассказ наряду с индивидуальными свойствами описываемого лица его семью, вещи и разные внешние обстоятельства; их описания просты, недифференцированны, а оценки однозначны (человек либо хороший, либо плохой). Между семью и двенадцатью годами происходит обогащение психологического словаря, описания дифференцируются. Однако, сознавая, что люди иногда обнаруживают трудно совместимые друг с другом качества, ребенок еще не умеет объяснить эти противоречия. Сдвиг в сторону интеграции происходит после тринадцати лет, когда подросток начинает рассматривать поведение людей в разных контекстах: то как проявление индивидуальных качеств, то как следствие предшествующих обстоятельств, то как результат природных особенностей и т.д. Эта множественность контекстов разрушает прежний черно-белый образ человека, делая возможными многозначные оценки: хороший человек, оказавшийся в сложной ситуации; плохой по своим объективным результатам поступок, совершенный из добрых побуждений, и т.п.

Возрастные сдвиги в социальной перцепции включают, таким образом, увеличение числа описательных категорий; рост гибкости и определенности в их использовании; повышение уровня избирательности, последовательности, сложности и интегрированности информации; использование все более тонких оценок и связей между ними; рост способности анализировать и объяснять поведение человека; усиление заботы об изложении материала, желание сделать его убедительным.

Те же тенденции характерны и для развития самоописаний, но в них есть своя специфика. По данным английских исследователей У.Ливсли и Д.Бромли, детские самоописания длиннее (в среднем на одну треть), чем описания других людей (разница особенно заметна в младших возрастах). Главное же отличие детских самоописаний – большая психологичность. В структуре детских самоописаний указания на пристрастия и антипатии занимают первое место (24% всех суждений), тогда как в описании других людей они стоят на десятом месте (меньше 10% всех суждений).

В процессе взросления “образы Я” становятся: 1) более дифференцированными, многокомпонентными; 2) более обобщенными, переходя от фиксации случайных, внешних признаков к более широким поведенческим характеристикам и, наконец, к глубоким внутренним диспозициям; 3) более индивидуальными и психологическими, подчеркивая скрытые детерминанты и мотивы поведения, а также свои отличия от других людей; 4) собственное “Я” кажется более устойчивым; 5) возникает и постепенно усиливается разграничение и противопоставление наличного и идеального (желаемого, должного) “Я”; 6) меняется удельный вес и значимость осознаваемых компонентов и свойств “самости”.

Представляет интерес проблема соотношения “телесных” и “социальных” характеристик “Я”. Долгое время в детской психологии преобладала точка зрения, что образ или схема тела – центральный и самый устойчивый элемент, “ядро” самосознания. Это отчасти подтверждается данными психопатологии: нарушение сознания своей психофизической, телесной идентичности – одно из тяжелейших психических расстройств. Но необходимо разграничивать два момента: во-первых, чувство и сознание своей физической идентичности, когда тело выступает как “носитель”, “вместилище” или “воплощение” “Я”; во-вторых, тело как внешность, наружность, проявление “Я”, оцениваемое по его воздействию на других, в зависимости от их восприятия и его критериев. Если первое действительно изначально, произвольно от спонтанных самоощущений, то второе имеет отчетливо социальную природу [10].

Популярность ребенка и его положение среди сверстников в известной мере зависят от его телосложения и физической привлекательности. Это подтверждает, например, такой эксперимент: детям четырех-семи лет показывали фотографии их ровесников, товарищей по детскому саду, и просили указать, кого они особенно любят, кого не любят, а также тех, кто плохо ведет себя. Параллельно степень привлекательности изображенных на снимках детей оценивалась двумя независимыми экспертами – мужчиной и женщиной, никогда не видевшими этих детей. Оказалось, что дети, внешне менее привлекательные, значительно меньше любимы их товарищами и им чаще приписываются отрицательные поступки. Причем с возрастом эта разница увеличивалась, особенно у мальчиков.

Чувствительны к внешности и взрослые. Ни один учитель не станет, конечно, сознательно давать поблажки воспитанникам за смазливую рожицу. Тем не менее, сопоставив экспертные оценки наружности группы детей с тем, как их характеризуют воспитательницы детского сада, американские психологи выявили, что в том случае, когда плохие поступки совершают дети, вызывающие симпатию, взрослые (разумеется, до определенного предела) склонны считать их случайными, нетипичными для данного ребенка. Напротив, от непривлекательных детей ждут отрицательных поступков. И если оказывается, что такие дети в самом деле ведут себя хуже, это может быть следствием не того, что они менее послушны, а того, что, чувствуя пристрастность взрослых, ребенок как бы идет им навстречу, “оправдывая” их ожидания.

Есть ли какие-то критерии, руководствуясь которыми люди считают одну внешность более, а другую менее привлекательной? Когда людям, принадлежащим к одной и той же расе, культуре и т.д., предлагают рассортировать набор фотографий человеческих фигур и лиц по степени их привлекательности, мнения оказываются довольно сходными и сравнительно мало зависят от пола и возраста. Хотя основания этих оценок зачастую неясны (люди больше сходятся в оценке степени привлекательности какого-то лица или фигуры, чем в объяснении, почему они так думают), особенно существенно соответствие внешности подразумеваемому образцу, эталону маскулинности или фемининности.

Подростковый эталон красоты и просто “приемлемой” внешности очень часто завышен, нереалистичен. Большинство мужчин не обладают фигурами знаменитых атлетов, а женщин лицами кинозвезд. Люди обычно оценивают внешность друг друга суммарно, по целостному впечатлению (лицо человека может быть приятным, несмотря, скажем, на неправильные черты или веснушки). Исследования, когда испытуемые ранжировали степень привлекательности изображенных на фотографиях лиц, выявили чрезвычайно интересный факт: хотя больших расхождений в оценке степени привлекательности разных портретов не было, не нашлось практически ни одного лица, которое кто-то не счел бы привлекательным. Это значит, что человек с любой внешностью может кому-то понравиться; разница лишь в том, что один нравится многим, а другой – немногим (отчасти это зависит от собственной внешности оценивающего).

Хотя внешность, особенно при наличии какого-то действительного или мнимого физического недостатка, занимает существенное место в детском “образе Я”, ее удельный вес ниже, чем многих других компонентов.

При сравнении самоописаний групп 3-, 4- и 5-летних детей ведущей, самой важной категорией, значение которой увеличивается с возрастом, оказалось действие [11]. Дети, особенно мальчики, воспринимают и описывают себя прежде всего через свойства своей деятельности. В свободных самоописаниях 12-летних школьников указания на какую-либо свою деятельность (развлечения, спорт, различные занятия и т.д.) заняли первое место, составив 24% всех упоминаний, а телесные свойства (цвет волос, вес, рост, цвет глаз) – только 5% [12].

С возрастом самоописания дифференцируются не просто количественно. Между шестью и девятью годами у детей складываются более или менее определенные образы “идеального” (в отличие от “наличного”) “Я”. У дошкольников и первоклассников планы реального, возможного, желаемого и воображаемого еще слабо дифференцированы, притязания и достижения сплошь и рядом смешиваются и т.д. Расхождение между “наличным” и “идеальным” “Я” увеличивается у младших школьников, особенно мальчиков, за счет некоторого снижения и большей реалистичности самооценок, с одной стороны, и повышения уровня притязаний и идеальных представлений о себе – с другой.

Таким образом, наблюдается закономерный поступательный процесс. От элементарных самоощущений и актов самоузнавания, дифференцирующих “Я” и “не-Я”, ребенок переходит к осознанию себя как устойчивого объекта внимания и отношений со стороны других людей и одновременно как активного субъекта деятельности, носителя тех или иных черт и качеств, обладание которыми дает ему определенное социальное положение, уровень притязаний и т.д. Автономизация “самости” и связанная с нею стабилизация и дифференциация образов “Я” подготавливают дальнейшие сдвиги в содержании и структуре самосознания, которые приходятся в основном на подростковый и юношеский возраст и заключаются уже не столько в изменении характера или иерархии частных самооценок, сколько в постановке новых, более общих и отчетливее формулируемых вопросов о себе и о своих возможностях.


Юность ищет себя


А как необозримо отрочество, каждому известно… Эти годы в нашей жизни составляют часть, превосходящую целое, и Фауст, переживший их дважды, прожил сущую невообразимость, измеримую только математическим парадоксом.

Б.Пастернак


Если изменения детского самосознания большей частью выглядят плавными и постепенными, то переходный возраст, отрочество и юность издавна считаются эпохой скачка, “второго рождения”, возникновения нового качества, и в первую очередь открытия собственного “Я” [13]. Это мнение требует, однако, некоторого уточнения и конкретизации.

В свете новейших лонгитюдных исследований стало очевидно, во-первых, что далеко не все свойства личности и ее самосознания существенно меняются в переходном возрасте; во-вторых, что даже глубокие качественные сдвиги не обязательно протекают конфликтно и бурно и что зависит это не только от социальных условий, но и от индивидуально-типологических особенностей. Например, среди американских юношей, обследованных супругами Оффер с 14 до 22 лет и принадлежавших к одной и той же социальной среде, 23% пережили этот возраст спокойно и ровно, без каких-либо резких изменений или кризисов, 35% повзрослели бурно, но психологически безболезненно, 21% пережили классический период “бури и натиска” с тяжелыми внутренними и внешними конфликтами, а остальных (21%) не удалось классифицировать ввиду недостаточной определенности их личностных качеств [14].

Теоретически убедительные положения Л.С.Выготского о ключевой роли самосознания в переходном возрасте, к сожалению, пока еще недостаточно подкреплены данными отечественных эмпирических исследований. Что же касается зарубежных исследований подросткового и юношеского “Я”, то их центральным пунктом является нормативный кризис переходного возраста, который Э.Эриксон назвал “кризисом идентичности”. Но насколько всеобщи симптомы и стадии этого кризиса, ярко, но недостаточно аналитично описанного Эриксоном? Чтобы преодолеть этот недостаток, канадский психолог Д.Марша в 1966 г. подразделил “кризис идентичности” на четыре уровня (статуса), формы или варианта: “диффузную идентичность”, “предрешенность”, “мораторий” и “зрелую идентичность”, которые зависят от степени профессионального и идеологического самоопределения молодого человека.

“Диффузная идентичность” означает, что индивид еще не сделал ответственного выбора и не вступил в период кризиса. “Предрешенность” означает, что индивид уже включился во “взрослую” систему отношений, но сделал это не самостоятельно, не пройдя периода кризиса и испытания. “Мораторий” означает, что юноша находится в процессе самоопределения, а “зрелая идентичность” – что кризис завершен и индивид перешел от поиска себя к практической самореализации. Статусы идентичности – это как бы этапы развития личности и вместе с тем ее типы. Подросток с “диффузной идентичностью” может вступить в стадию “моратория” и затем перейти к “зрелой идентичности”. Но он может также навсегда остаться на уровне диффузии или пойти по пути “предрешенности”, отказавшись от активного выбора и самоопределения.

Такая операционализация эриксоновского понятия “эго-идентичность” сузила его значение, но открыла широкие возможности для эмпирических исследований, позволив более или менее четко определять уровень ее развития у 80% испытуемых. В последние годы в США, Канаде и ряде европейских стран выполнено свыше 50 самостоятельных исследований, сопоставляющих “статусы идентичности” подростков и юношей с их возрастом, полом, образованием, родом занятий, социальным происхождением, самоуважением, структурой общения и т.д. [15]. При этом выяснилось, что уровень идентичности тесно связан с рядом других индивидуально-личностных черт, которые складываются в определенные синдромы.

Так, “мораторий” обычно предполагает высокий, а “предрешенность” – низкий уровень тревожности. Для более высоких уровней идентичности характерно более высокое самоуважение. Непосредственных связей между уровнем идентичности и интеллектом не выявлено, но установлены значимые различия в стиле мышления. “Диффузной идентичности” и “предрешенности” соответствует меньшая интеллектуальная самостоятельность, особенно при решении сложных задач в стрессовых ситуациях; представители первого типа в таких случаях чувствуют себя скованными, а второго пытаются выйти из игры. “Мораторий” и “зрелая идентичность” сочетаются с более сложными и дифференцированными культурными интересами, более развитой рефлексией. “Предрешенность” дает самые высокие показатели по авторитарности и самые низкие – по самостоятельности.

Существенные различия наблюдаются также в стиле общения и межличностных отношений. Сопоставление психологической интимности, глубины и взаимности межличностных отношений юношей и девушек (выделено три стиля общения – интимные отношения, стереотипные отношения и состояние изоляции) с их статусами идентичности показало, что наибольшая интимность характерна для индивидов, находящихся на стадиях “моратория” и “зрелой идентичности”, тогда как те, кому свойственны “предрешенность” и “диффузная идентичность”, как правило, не выходят за пределы стереотипных контактов. Среди юношей и девушек с “диффузной идентичностью” оказалось больше всего изолированных. В число людей, чье общение характеризовалось как интимное, не попал ни один человек этого статуса и только 18% с “предрешенным” статусом. Существенно отличаются эти группы и по своим отношениям с родителями, друзьями и любимыми.

Можно ли, однако, считать эти индивидуально-личностные различия стадиальными, возрастно-генетическими? Большинство мальчиков-подростков от 12 лет и старше начинают с “диффузной идентичности” или с “предрешенности”, постепенно проходя через стадию “моратория” к “зрелой идентичности”. Особенно большие сдвиги в этом направлении наблюдаются между 18 и 21 годами. Однако индивидуальные различия, по-видимому, перевешивают возрастные.

Понятие “зрелой идентичности” и сами его критерии многомерны и неоднозначны. Выбор профессии и идеологическое самоопределение подростка сплошь и рядом происходят не одновременно. Кроме того, индивидуальное развитие зависит от многих социальных факторов. Например, работающие подростки достигают “зрелой идентичности” раньше, чем учащиеся.

Существенны и половые различия. Ядро личности и самосознания мальчика-подростка больше всего зависит от его профессионального самоопределения и достижений в избранной сфере деятельности. Однако в нормативном определении фемининности, а, следовательно, и в женском самосознании семье придается большее значение, чем профессии. Соответственно различаются и критерии самооценок юношей и девушек. Если первые оценивают себя главным образом по своим предметным достижениям, то для девушек важнее межличностные отношения. Отсюда и несколько иное соотношение компонентов мужской и женской эго-идентичности. Юноше, не осуществившему профессионального определения, нелегко чувствовать себя взрослым. Девушка же может основывать свои притязания на взрослость на других показателях, например наличии серьезных претендентов на ее руку и сердце. Иными словами, мужские и женские объективные и субъективные критерии взрослости не во всем совпадают.

Разумеется, условия выбора профессии, не говоря уже о характере идеологического самоопределения советских юношей и девушек, иные, чем у их сверстников из стран Запада, а следовательно, и иерархия элементов рефлексивного “Я” может быть у них другой. Но содержательные различия не отменяют взаимосвязи между такими параметрами развития личности, как зрелость эго-идентичности, выбор профессии и формирование мировоззрения. Зрелость “Я” везде и всюду зависит от характера реальной жизнедеятельности личности, степени самостоятельности, сложности и ответственности ее труда, включая и обучение.

Реформа общеобразовательной и профессиональной школы как раз и нацелена на то, чтобы лучше подготовить молодежь к труду, а тем самым облегчить и ускорить ее общее социальное созревание, преодолеть невыгодный для общества и тягостный для самого молодого человека затяжной инфантилизм. Недаром в постановлении ЦК КПСС и Совета Министров СССР “О дальнейшем совершенствовании общего среднего образования молодежи и улучшении условий работы общеобразовательной школы” подчеркивается, что необходимо “улучшить психолого-педагогическое изучение школьников на протяжении всего периода обучения, выявление их интересов и склонностей…” [16]. Исследование возрастной динамики юношеского самосознания как интегративной структуры личности должно занять в этом процессе свое надлежащее место.

Как показывают психологические исследования, проблема эта очень сложна методически и методологически. Первая загадка, с которой мы здесь сталкиваемся, – резкое расхождение сравнительно-возрастных и лонгитюдных данных. Сравнительно-возрастные исследования, как правило, констатируют прерывность, кризисность развития самосознания, причем “пик” трудностей приходится на подростковый возраст (12-14 лет). В этом возрасте усиливается склонность к самонаблюдению, застенчивость, эгоцентризм, снижается устойчивость образов “Я”, общее самоуважение и существенно изменяется самооценка некоторых качеств. Подросткам значительно чаще, нежели детям младшего возраста, кажется, что родители, учителя и сверстники о них дурного мнения. Они чаще испытывают депрессивные состояния, причем у девочек все это выражено значительно сильнее, чем у мальчиков. Между 8-11-летними мальчиками и девочками в этом отношении еще нет существенной разницы. Зато среди подростков высокую озабоченность собой обнаружили 41% девочек и только 29% мальчиков, неустойчивый образ “Я” характерен для 43% девочек и 30% мальчиков, низким самоуважением страдают 32% девочек и 26% мальчиков и т.д. [17] С переходом из подростковой фазы развития в юношескую (после 15 лет) вновь наблюдается рост самоуважения, ослабевает застенчивость, более устойчивыми становятся самооценки. Однако озабоченность собой у юношей продолжает оставаться выше, чем у детей.

Лонгитюдные исследования, напротив, констатируют удивительную стабильность и плавность развития образа “Я”. Самое крупное и методически строгое исследование этого рода систематически сравнивало самоописания 330 американских школьников (174 мальчика и 156 девочек) на протяжении трех лет (возраст испытуемых варьировался от 11 до 18 лет). Никаких резких, драматических возрастных сдвигов и половых различий при этом не обнаружилось: представления подростков о себе меняются медленно, постепенно и не очень значительно. “Человек выходит из переходного возраста в основном таким же, каким он в него вступает” [18], констатировали исследователи.

В принципе лонгитюдные исследования надежнее сравнительно – возрастных. Но метод семантического дифференциала [19] в данном случае фиксирует главным образом количественные различия (подростки и юноши описывают себя по одному и тому же набору качеств). Когда этот метод был применен в сравнительно-возрастном исследовании образов “Я” большой группы американских школьников (более 2 тыс.) с 12 до 17,5 лет, возрастная динамика также была незначительной [20]. Возможно, сдвиги в юношеском образе “Я” заключаются не столько в количественной оценке своих черт, уже достигших достаточно высокой стабильности, которая может дополнительно усиливаться иллюзией личностного постоянства, а в постановке новых вопросов о себе? Думается, что дело обстоит именно так.

Главное психологическое приобретение ранней юности открытие своего внутреннего мира. Для ребенка единственная осознаваемая реальность – это внешний мир, куда он проецирует и свою фантазию. Вполне осознавая свои поступки, он еще не осознает собственных психических состояний. Для юноши внешний, физический мир – только одна из возможностей субъективного опыта, средоточием которого является он сам. Это ощущение хорошо выразила 15-летняя девочка, которая на вопрос психолога: “Какая вещь кажется тебе наиболее реальной?” – ответила: “Я сама”.

Психологи неоднократно, в разных странах и в разной среде, предлагали детям разных возрастов дописать по своему разумению неоконченный рассказ или сочинить рассказ по картинке. Результат одинаков: дети и младшие подростки, как правило, описывают действия, поступки, события, старшие подростки и юноши – преимущественно мысли и чувства действующих лиц. Психологическое содержание рассказа волнует их больше, чем его событийный контекст.

Обретая возможность погружаться в себя, в свои переживания, юное существо открывает целый мир новых эмоций, красоту природы, звуки музыки. Открытия эти нередко совершаются внезапно, как наитие: “Проходя мимо Летнего сада, я вдруг заметил, как прекрасна его решетка”; “Вчера я задумался и вдруг услышал пение птиц, которого раньше не замечал”. 14-15-летний человек начинает воспринимать и осмысливать свои эмоции уже не как производные от каких-то внешних событий, а как состояния собственного “Я”.

Открытие своего внутреннего мира – радостное и волнующее событие, но оно вызывает и много тревожных, драматических переживаний. “Внутреннее Я” может не совпадать с “внешним” поведением, актуализируя проблему самоконтроля. Не случайно жалобы на слабоволие – самая распространенная форма подростковой и юношеской самокритики. “Я в своем представлении – это два существа: “внешнее”, что ли, и “внутреннее”, – пишет десятиклассница. – “Внешнее” (его можно назвать, пожалуй, “оболочкой”) обычно является проявлением внутреннего – внутреннее диктует свои решения, размышления, доводы. Но иногда “оболочка” вступает в жестокое единоборство с “внутренним” существом. К примеру, захочется “оболочке” пококетничать или поступить не как должно, а как хочется, а изнутри ей кричат: “Нет! Нет! Нельзя!” И как я рада, если “внутренняя” чаша весов перевешивает (к счастью, это происходит гораздо чаще), “внутреннему” существу больше доверяю!”

Вместе с сознанием своей неповторимости, непохожести на других приходит чувство одиночества. Собственное “Я” нередко переживается как смутное беспокойство или ощущение внутренней пустоты, которую чем-то необходимо заполнить. Отсюда рост потребности в общении и одновременно повышение его избирательности, потребность в уединении, тишине, молчании, в том, чтобы услышать свой внутренний голос не заглушенным суетливой будничной повседневностью.

Преувеличение своей уникальности, непохожести на других часто порождает застенчивость, страх показаться смешным, “потерять себя” в общении, напряженную жажду излить душу и одновременно острую неудовлетворенность существующими формами общения.

Не менее сложные задачи ставит перед юношей новое ощущение времени. Для ребенка из всех измерений времени самым важным, а то и единственным, является настоящее, “тут” и “сейчас”. Детская перспектива в прошлое невелика, поскольку все значимые переживания ребенка связаны только с его ограниченным личным опытом. Будущее также представляется ему в самом общем виде.

В начале юности положение меняется. Осознание своей непрерывности и преемственности во времени – необходимый элемент образа “Я”. Тема времени приобретает напряженный, личностный характер; время переживается как нечто живое, конкретное, связанное с какими-то значимыми событиями и мотивами, причем главным измерением его становится будущее. Подростки и юноши чаще задумываются о своих потенциях и перспективах, воспринимая свое сегодняшнее “Я” лишь как залог будущего, момент становления: “Я – человек, но еще не Человек”.

Временная перспектива чрезвычайно существенна для понимания возрастной динамики рефлексивного “Я”. Английские психологи, изучавшие методом неоконченных предложений проблему “кризиса идентичности” у 13-, 15- и 16-летних мальчиков, сопоставили их положительные (“Когда я думаю о себе, я чувствую гордость”), отрицательные (“Когда я думаю о себе, я порой ужасаюсь”) и нейтральные (“Когда я думаю о себе, я пытаюсь представить, как я буду выглядеть, когда стану старше”) самохарактеристики с возрастом испытуемых, с тем, описывают ли они свое “наличное Я” (“каков я сейчас?”) или “будущее Я” (“каким я стану?”). Оказалось, что баланс позитивных и негативных оценок “наличного Я” мало изменяется с возрастом, зато озабоченность “будущим Я” резко усиливается [21].

Вопрос “Кто я?” подразумевает в юности оценку не только и не столько наличных черт, сколько перспектив и возможностей: кем я стану, что случится со мной в будущем, как и зачем мне жить?

Обостренное чувство необратимости времени нередко соседствует в юношеском сознании с нежеланием замечать его течение, с ощущением, будто время остановилось. Чувство “остановки времени”, полагает Э.Эриксон, психологически означает как бы возврат к детскому состоянию, когда время еще не существовало в переживании и не воспринималось осознанно. Подросток может попеременно чувствовать себя то очень юным, даже совсем маленьким, то, наоборот, чрезвычайно старым, все испытавшим. Поэтически точно выразил это состояние М.Ю.Лермонтов: “Не правда ль, кто не стар в осьмнадцать лет, тот, верно, не видал людей и свет…” [22].

Расплывчатость представлений о времени сказывается и на самосознании. Страстная жажда нового опыта может перемежаться со страхом перед жизнью. Одни буквально рвутся вон из детства, у других же расставание с ним проходит очень мучительно, вызывая даже желание умереть.

Индивидуально-психологические проблемы тесно переплетаются здесь с морально-философскими. Одна из таких проблем, с которой сталкивает подростка идея необратимости времени и которую старательно обходят многие взрослые, в том числе наивно-суеверные психологи, – это тема смерти.

Смерть так же неустранима из индивидуального сознания, как и из истории культуры, и столь же многообразна по содержанию. Ребенок рано начинает интересоваться природой смерти (достаточно вспомнить “От двух до пяти” К.Чуковского), но его первоначальный интерес к ней преимущественно познавательный, сливаясь с вопросом: “Откуда появляются и куда исчезают люди?” Причем полученная информация не распространяется на себя: все умрут, а я останусь! Пока он еще не вполне отчетливо различает одушевленные и неодушевленные предметы, смерть кажется ребенку в принципе обратимой (“Бабушка, ты умрешь, а потом снова оживешь?”) или похожей на сон. Иногда смерть ассоциируется с утратой или поломкой любимой игрушки. Рисунки и комментарии к ним 3-5-летних детей показывают, что смерть, отождествляемая с мертвецом, воспринимается как физическое состояние неподвижности и бесчувственности [23]. Между пятью-шестью и восемью-девятью годами смерть начинают персонифицировать, представляя ее в виде отдельного существа, наделенного таинственными и ужасными свойствами, в частности способностью похищать и уводить с собой. Смерть часто ассоциируется с темнотой, порождая особый вид тревожности, страха смерти, который с возрастом постепенно проходит, а также со старостью и болезнями, вызывающими у детей не столько сострадание, сколько отвращение и опять-таки страх. У 9-12-летних ребят представление о смерти опять меняется: ее начинают понимать не как внешнюю силу, а как естественное, универсальное и неустранимое явление. Но большинство детей и в этом возрасте психологически не распространяют это новое знание на самих себя.

В подростковом самосознании тема смерти звучит по-разному. У одних это простое возрождение иррациональных, безотчетных детских страхов. У других – новая интеллектуальная проблема, связанная с идеей времени, которое кажется одновременно циклическим и необратимым. “Я не хочу знать, когда я умру. Я хочу знать, рожусь ли я снова после смерти”, – говорит Левка из повести В.Тендрякова “Весенние перевертыши” [24]. Его интересует не столько смерть, сколько бессмертие. У третьих вопрос звучит экзистенциально-трагически. Вот случай описанный В.А.Сухомлинским: “Никогда не забуду тихого сентябрьского утра, когда до начала уроков ко мне в сад пришел Костя (воспитанники мои учились тогда в восьмом классе). В глубоких, тревожных глазах парня я почувствовал какое-то горе. “Что случилось, Костя?” – спросил я. Он сел на скамью, вздохнул и спросил: “Как же это так? Через сто лет не будет никого – ни вас, ни меня, ни товарищей… Ни Любы, ни Лиды… все умрем. Как же это так? Почему?..” Потом, после долгих бесед наших о жизни и труде, о радости творчества и следе, который оставляет человек на земле, Костя сказал мне: “Наверно, счастливее те, которые верят в бога. Они верят в бессмертие. А нам без конца говорят: человек состоит из таких-то химических веществ, нет никакого бессмертия, человек смертен точно так же, как и лошадь… Разве так можно говорить?” [25].

Такая драматическая постановка вопроса пугает взрослых. Между тем именно отказ от веры в личное бессмертие и принятие неизбежности смерти побуждает подростка всерьез задумываться о смысле жизни, о том, как лучше прожить ее. Бессмертному некуда спешить, незачем думать о самореализации, бесконечная жизнь не имеет конкретной цены.

Расставаться с идеей личного бессмертия трудно и мучительно. “Одна из особенностей молодости – это, конечно, убежденность в том, что ты бессмертен, и не в каком-нибудь нереальном, отвлеченном смысле, а буквально: никогда не умрешь!” [26] Справедливость этой мысли, высказанной писателем Ю. Олешей, подтверждают многие дневники и воспоминания. “Нет! Это неправда: я не верю, что умру молодым, я не верю, что вообще должен умереть, – я чувствую себя невероятно вечным” [27], – говорит 18-летний герой Франсуа Мориака.

Рецидив, казалось бы, давно уже изжитого младенческого нарциссизма побуждает почти каждого подростка видеть себя в мечтах великим и гениальным, так что невозможность личного бессмертия “заменяется” идеей бессмертной славы, вечной жизни в героических деяниях. Да и вера в физическое бессмертие не проходит сразу. Отчаянные, смертельно опасные поступки подростка – не просто рисовка и проверка своей силы и смелости, а в буквальном смысле слова игра со смертью, проверка судьбы, при абсолютной уверенности, что все обойдется, сойдет с рук.

Нельзя не затронуть в этой связи и проблему подростковых и юношеских самоубийств [28]. Статистически самоубийства среди подростков и юношей встречаются значительно реже, чем в старших возрастах. Однако на Западе число самоубийств в этой возрастной группе кажется огромным: во Франции среди 15-19-летних самоубийство является третьей, а в США четвертой по статистической значимости причиной смерти (после несчастных случаев, убийств и рака). Количество неудачных или несостоявшихся попыток самоубийства там еще больше. Разумеется, эта страшная статистика в значительной степени объясняется неблагоприятными социальными факторами, специфическими для капитализма и отсутствующими в социалистических странах, такими, как безработица, нищета, расовая дискриминация и социальная несправедливость. Но случаются самоубийства и в результате воздействия психологических факторов, типичных для переходного возраста трудностей, о которых должны знать воспитатели.

“Открытие Я” почти всегда сопряжено не только с положительными, но и с отрицательными эмоциями. В детском фольклоре существуют так называемые “страшилки”, рассказывая которые дети специально вызывают у себя чувство страха и одновременно учатся изживать его. Не происходит ли чего-то подобного и со смертью? Не является ли влечение к смерти иллюзорной попыткой преодолеть жизненные трудности путем ухода из жизни? В психологических экспериментах не раз было выявлено, что у некоторых людей неудачи вызывают непроизвольные мысли о смерти как о выходе. В юношеском возрасте это бывает нередко.

Свыше трети из 200 авторов юношеских автобиографий и дневников, исследованных американским исследователем Н.Килом [29] более или менее серьезно обсуждали возможность самоубийства, а некоторые пытались его осуществить. Среди них были такие разные люди, как Гёте и Ромэн Роллан, Наполеон и Джон Стюарт Милль, Томас Манн и Ганди, И.С.Тургенев и Максим Горький…

У большинства людей, если даже и возникает мысль о самоубийстве, она быстро проходит. Но бывает устойчивая личностная установка, склонность к уходу из любых стрессовых ситуаций, вплоть до самой последней.

К такому типу человека-самоубийцы, прекрасно описанному Г. Гессе, относятся не только те, кто действительно накладывает на себя руки, но и те, кто живет в особенно тесном общении со смертью. Он просто “смотрит на свое “я” – не важно, по праву или не по праву, – как на какое-то опасное, ненадежное и незащищенное порожденье природы… кажется себе чрезвычайно незащищенным, словно стоит на узкой вершине скалы, где достаточно маленького внешнего толчка или крошечной внутренней слабости, чтобы упасть в пустоту. Судьба людей этого типа отмечена тем, что самоубийство для них – наиболее вероятный вид смерти, по крайней мере, в их представлении. Причиной этого настроения, заметного уже в ранней юности и сопровождающего этих людей всю жизнь, не является какая-то особенная нехватка жизненной силы, напротив, среди “самоубийц” встречаются необыкновенно упорные, жадные, да и отважные натуры”. Однако каждое потрясение вызывает у них мысль об избавлении путем ухода. Так и для Гарри Степного Волка “мысль, что он волен умереть в любую минуту, была для него не просто юношески грустной игрой фантазии, нет, в этой мысли он находил опору и утешение… Каждое потрясение, каждая боль, каждая скверная житейская ситуация сразу же пробуждали в нем желание избавиться от них с помощью смерти” [30].

Образ жизни и ее осознание не существуют без образа смерти и сведения всех счетов с нею, которое начинается именно в юности.

Слова “самоопределение”, “поиск себя”, “открытие Я” звучат интроспективно-индивидуалистически. Кажется, будто весь этот поиск обращен внутрь себя и имеет чисто субъективное направление. Но при всей интимности этого процесса его содержание отчетливо социально и имеет мировоззренческий смысл, который с возрастом становится все более явным.

Развитие самосознания в подростковом и юношеском возрасте начинается с уяснения качеств своего “наличного Я”, оценки своего тела, внешности, поведения, способностей по каким-то усредненным, зачастую неясным и нереалистическим критериям. Это заставляет подростка болезненно переживать свои действительные и мнимые отклонения от подразумеваемой “нормы”. С течением времени на первый план выступают социальные качества, в которых индивид видит потенциальные возможности своего будущего.

“Поиск себя” – синоним социального и нравственного самоопределения, ядром которого является выбор сферы трудовой деятельности, профессии. Социалистическое государство многое делает для облегчения профессиональной ориентации школьников и практического приобщения их к труду. В этом – главное направление реформы общеобразовательной и профессиональной школы, осуществляемой в нашей стране. Но при любой системе социальных мероприятий выбор профессии остается глубоко индивидуальным и сложным.

Прежде всего, всякое самоопределение – одновременно и самоограничение. Школьник в профессиональном отношении еще никто, чистая потенция. Он может стать и слесарем, и врачом, и космонавтом. Выбор специальности делает человека чем-то определенным, дает ему конкретную сферу деятельности, в которой предметно реализуются его способности. Но это означает вместе с тем отказ от многих других видов деятельности.

Профессиональное самоопределение в известном смысле начинается уже в детской игре, в которой ребенок “примеряет” на себя разные профессиональные роли и “проигрывает” отдельные элементы связанного с ними поведения. Игру сменяет подростковая фантазия, когда подросток видит себя в мечтах представителем той или иной профессии. Затем наступает период предварительного выбора профессии, когда разные виды деятельности сортируются и оцениваются то с точки зрения своих интересов (“Люблю исторические романы, стану-ка я историком”), то с точки зрения способностей (“У меня хорошо идет математика, не заняться ли ею?”), то с точки зрения какой-то более общей системы ценностей (“Я хочу помогать больным людям, стану врачом” или “Хочу много зарабатывать, какая профессия отвечает этому требованию?”).

Разумеется, интересы, способности и ценности присутствуют, хотя бы неявно, на любой стадии выбора. Но более обобщенные ценностные ориентации, общественные (осознание социальной ценности той или иной профессии) или личные (осознание, чего индивид хочет лично для себя), осознаются позже более частных интересов и способностей, которые дифференцируются параллельно и взаимосвязанно.

Наиболее общей, философской формой раздумий личности является вопрос о смысле жизни. Потребность мыслить свою жизнь не как серию случайных, разрозненных событий, а как целостный процесс, имеющий определенное направление, преемственность и содержание, – одна из важнейших, как подчеркивает К.Обуховский, ориентационных потребностей.

Возникновение вопроса о смысле жизни – всегда симптом известной неудовлетворенности. Человек, целиком поглощенный каким-то делом, не спрашивает себя, имеет ли оно смысл. Рефлексия, критическая переоценка ценностей, как правило, связана с какой-то паузой, “вакуумом” в деятельности или в отношениях с другими людьми. И именно потому, что проблема эта по сути своей – практическая, удовлетворительный ответ на нее может дать только деятельность. Однако самоанализ – не просто функция конфликтной ситуации, от которой нужно как можно скорее избавиться, растворившись в какой угодно деятельности.

Социальное самоопределение есть определение своего положения в мире, оно направлено не столько внутрь личности, сколько вовне. Но на вопросы, кем быть и что делать, не ответить без предварительной оценки себя и своих возможностей.

Главная трудность юношеской рефлексии состоит в том, чтобы правильно совместить то, что А.С.Макаренко называл ближней и дальней перспективой. Ближняя перспектива – это непосредственная сегодняшняя и завтрашняя деятельность и ее цели. Дальняя перспектива – долгосрочные жизненные планы, личные и общественные. Их совмещение дается молодому человеку не без труда. Молодежь любит помечтать об отдаленном будущем, но вместе с тем хочет быстрого получения осязаемых результатов, немедленного удовлетворения своих желаний. Способность отсрочить непосредственное удовлетворение, трудиться ради будущего один из главных показателей морально-психологической зрелости.

Временная перспектива личности с возрастом не только углубляется, но и расширяется: когда детей просят описать будущее, они обычно рассказывают преимущественно о своих личных перспективах, тогда как старшие, отвечая на тот же вопрос, активно обсуждают социальные, мировые проблемы.

Растет с возрастом и способность разграничивать возможное и желаемое. И все-таки в 15-16 лет “реализма” не хватает, и это сказывается на характере жизненных планов.

С одной стороны, жизненный план – результат обобщения и укрупнения частных целей, которые ставит перед собой личность, следствие интеграции и иерархизации ее мотивов вокруг устойчивого ядра ценностных ориентаций, подчиняющих себе частные, преходящие стремления. С другой стороны, это итог конкретизации и дифференциации целей и мотивов. Из мечты, где все возможно, и идеала как абстрактного, иногда заведомо недосягаемого образца постепенно формируется более или менее реалистический, нацеленный на действительность план деятельности.

Жизненный план – явление одновременно социального и этического порядка. Вопросы, кем быть (профессиональное самоопределение) и каким быть (моральное самоопределение), первоначально, на подростковом этапе развития, не различаются. Подростки часто называют жизненными планами весьма расплывчатые ориентиры и мечты, которые никак не соотносятся с их практической деятельностью. Они пытаются предвосхитить свое будущее, не задумываясь о средствах его достижения. Такие образы будущего ориентированы на результат, а не на способы его достижения. Неконкретность, диффузность жизненных ориентаций отражается и в представлениях о себе. “Я в своем представлении первопроходчик в дальней тайге: мы прокладываем дорогу и рядом со мной мои друзья, – пишет 15-летний Виктор из Новосибирска. – Или вдруг – испытатель новых парашютов, когда от твоего умения зависит жизнь очень и очень многих людей. Иногда я – хирург, который делает пересадку сердца умирающему человеку, или просто врач “Скорой”. Я задерживаю опасного преступника, я спасаю горящее поле, я…”

Это письмо характерно. Мальчик стремится сделать что-то хорошее, важное, социально значимое, причем во всех ситуациях он видит себя в роли героя. Но мечты его еще совершенно детские: главное – быть героем, а в чем и как дальше видно будет. “Я только твердо уверен, что, когда мне будет не пятнадцать, как сейчас, а намного больше, я обязательно сделаю что-нибудь такое…” “Когда-нибудь”, “что-нибудь такое”. А ведь сейчас Виктор должен всерьез решать, продолжать ли ему учебу в школе, идти ли в ПТУ, техникум или на производство. Готов ли он к этому решению? И как изменится его самооценка, если действительность окажется богаче, но и сложнее мечты?

А ведь выбор профессии – только небольшая часть социального самоопределения.


От самоопределения к самореализации


Мыслю юность, как цирковую арену,

Мыслю взрослость свою, как арену борьбы.

М.Светлев


Чем больше отдаляемся мы от детства и юности, вступая в мир взрослого человека, тем больше социально-культурные и индивидуально – биографические вариации перевешивают возрастные особенности. Жизнедеятельность взрослого человека социально и психологически многообразнее, чем жизнь подростка или юноши, и легче описывается в социологических (типичный жизненный путь представителя данного класса, пола, образования, профессии в определенном обществе в исторически конкретный период) или биографических (так складывалась данная конкретная жизнь), чем в психологических терминах.

Взрослость – не столько психологическое состояние, сколько свидетельство, что индивид является полноправным членом соответствующего общества, который может и должен выполнять связанные с этим социальные роли и обязанности, реализуя таким образом свои индивидуальные человеческие возможности.

Но взрослость также и определенная фаза развития. Что же меняется в личности за эти годы? К сожалению, психологическая специфика этой фазы изучена очень мало. Хотя экспериментальная психология работает в основном со взрослыми, ее данные до самого последнего времени не анализировались под углом зрения психологии развития. Одни психологи считают возраст от 20 до 60 лет единым периодом устойчивого равновесия. Другие различают в нем фазу подъема (приблизительно до 40-50 лет), за которой начинается постепенный спад. Третьи подчеркивают множественность и разнонаправленность возрастных изменений.

Судя по имеющимся эмпирическим данным, особенности эмоциональных реакций, многие из которых являются врожденными, и основные структуры темперамента человека стабилизируются уже к началу подросткового возраста. Юность укрепляет их общие интегральные связи, повышая степень уравновешенности и самоконтроля индивида.

Вопрос о динамике интеллектуального развития остается спорным. Тезис Ж.Пиаже, что качественное развитие интеллекта завершается уже к началу юности, оспаривается многими психологами, которые предполагают, что за стадией решения проблем, которой завершается его схема, следует еще одна стадия, характеризующаяся способностью находить и ставить новые проблемы. Тем не менее основные элементы и структура стиля мышления, включая способность к творчеству, формируются и проявляются достаточно рано.

Высоким возрастным постоянством обладает и такое важное свойство личности, как стремление и способность к активному преодолению возникающих препятствий и трудностей в противоположность пассивному приспособлению к эго-защитным реакциям (отрицание проблем, желание уклониться от их решения и т.п.).

Стабилизация основных психических структур, ценностных ориентаций и уровня притязаний сопровождается повышением стабильности и внутренней последовательности “образа Я”. Однако соотношение и степень значимости его компонентов зависят прежде всего от ценностной иерархии деятельностей, в которых индивид усматривает преимущественную сферу самореализации (труд, семейная жизнь, общественная деятельность и т.д.), и специфических критериев, которыми он измеряет свои жизненные успехи и поражения.

В системе самооценок школьников одно из центральных мест занимает учебная успеваемость, самоуважение младших школьников нередко непосредственно зависит от школьных отметок. В средних классах самооценки учащихся иногда уже расходятся с учительскими и имеют большее субъективное значение. У старшеклассников же и самая учеба зачастую отступает на второй план по сравнению с другими видами деятельности (общение со сверстниками, спортивные достижения, формирующиеся трудовые интересы). Соответственно меняется и содержание “образа Я”.

У взрослого дело обстоит еще сложнее. Реальная жизнедеятельность и мотивационная система взрослого включает две главные сферы: труд в самом широком смысле слова, включая всякую предметную деятельность, и общение, включая все межличностные отношения, любовь, эмоциональные привязанности, семейные, родительские, дружеские и иные чувства. Хотя человеческая жизнь не сводится к этой дихотомии, любое описание человеческой личности предполагает два главных вопроса: 1) что человек делает, какова его предметная деятельность и как он сам к ней относится: 2) каковы его взаимоотношения с окружающими людьми, кого он любит и отвечают ли ему взаимностью, насколько он способен к самораскрытию и пониманию другого? Этими вопросами и определяется в конечном счете содержание его рефлексивного “Я” и степень его удовлетворенности жизнью.

Но соотношение и значимость этих сфер жизни неодинаковы у разных индивидов и на разных стадиях их жизненного пути.

Переход от юности к взрослости в большинстве случаев сопровождается упрочением, кристаллизацией чувства своей личной идентичности. Проведенное Р. Тэрнером обследование большой (свыше 1000) группы американцев, англичан и австралийцев показало, что молодые люди (от 18 до 29 лет) чаще задают себе вопрос: “Кто же я такой в действительности?”, чем люди среднего и пожилого возраста [31]. Однако, подчеркнем еще раз, это зависит не только и не столько от возраста, сколько от социального статуса людей. Проблема собственной идентичности волнует гораздо больше тех, кто еще не определился профессионально.

Переход от воображаемой жизни к практической всегда сопряжен с определенными психологическими трудностями, которые очень ярко описал еще Гегель: “До сих пор занятый только общими предметами и работая только для себя, юноша, превращающийся теперь в мужа, должен, вступая в практическую жизнь, стать деятельным для других и заняться мелочами. И хотя это совершенно в порядке вещей, – ибо, если необходимо действовать, то неизбежен переход и к частностям, – однако для человека начало занятия этими частностями может быть все – таки весьма болезненным, и невозможность непосредственного осуществления его идеалов может ввергнуть его в ипохондрию. Этой ипохондрии – сколь бы незначительной ни была она у многих – едва ли кому-либо удавалось избегнуть. Чем позднее она овладевает человеком, тем тяжелее бывают ее симптомы. У слабых натур она может тянуться всю жизнь. В этом болезненном состоянии человек не хочет отказаться от своей субъективности, не может преодолеть своего отвращения к действительности и именно потому находится в состоянии относительной неспособности, которая легко может превратиться в действительную неспособность” [32].

Начало трудовой деятельности ускоряет взросление, способствует преодолению юношеского эгоцентризма, формированию чувства личной идентичности и социальной ответственности, что благотворно сказывается и на самосознании молодых людей, их чувстве взрослости. Этот момент отметил еще Л.Н.Толстой в своем дневнике: “Одна из главных причин ошибок нашего богатого класса состоит в том, что мы не скоро привыкаем к мысли, что мы большие. Вся наша жизнь до 25 иногда и больше лет противоречит этой мысли; совершенно наоборот того, что бывает в крестьянском классе, где 15 лет малый женится и становится полным хозяином. Меня часто поражала эта самостоятельность и уверенность крестьянского парня, который, будь он умнейшим мальчиком, в нашем классе был бы нулем” [33].

Однако социальное формирование личности протекает в одних и тех же возрастных рамках неравномерно: одни индивиды взрослеют раньше, чем другие. Кроме того, молодой человек усваивает систему “взрослых” ролей разновременно, в разной последовательности. Он может видеть себя в одних отношениях уже взрослым, а в других – еще нет. Отсюда неодинаковая степень серьезности и ответственности за разные аспекты своего поведения и его последствия. Нас удивляет, когда серьезный молодой рабочий или студент, оказавшись в компании сверстников, вдруг начинает вести себя как шаловливый подросток. Но в производственной обстановке он чувствует себя взрослым, а вне ее – мальчишкой.

Выбор профессии предполагает наличие информации как о мире профессий в целом, о возможностях и требованиях каждой из них, так и о себе самом, своих способностях и интересах. Такой информации старшеклассникам наших школ часто не хватает. Как писал, обобщая результаты многолетних исследований, социолог В.Н.Шубкин, в 17 лет в основе отношения к миру профессий лежит заимствованный опыт сведения, полученные от родителей, знакомых, друзей, сверстников, из книг, кинофильмов, телепередач. Опыт этот обычно абстрактен, не пережит, не выстрадан [34].

Не случайно стержневой идеей реформы общеобразовательной и профессиональной школы, к осуществлению которой приступила наша страна, является коренное улучшение трудового воспитания и профессиональной ориентации учащихся, такое соединение обучения с производительным трудом, при котором участие в посильном общественно полезном труде наряду с учебой станет систематическим и обязательным для каждого школьника, своеобразной пробой сил. Это будет способствовать не только выявлению его наклонностей, интересов и пристрастий, но и накоплению некоторого собственного трудового опыта. Затягивание и откладывание профессионального самоопределения в связи с отсутствием у молодого человека сколько-нибудь выраженных и устойчивых интересов часто сочетается с общей незрелостью, инфантильностью поведения и социальных ориентаций. Но и раннее самоопределение имеет свои издержки. Подростковые увлечения нередко обусловлены случайными, ситуативными факторами. Подросток ориентируется только на содержание деятельности, не замечая других ее аспектов (например, что геолог должен полжизни проводить в экспедициях, что историю интересно изучать, но возможности работы по этой специальности, если ты не хочешь быть школьным учителем, довольно ограниченны и т.п.). К тому же мир профессий, как и все остальное, часто кажется ему черно-белым: в “хорошей” профессии все хорошо, в “плохой” – все плохо. Категоричность выбора и нежелание рассмотреть другие варианты и возможности часто служит своего рода эго защитным механизмом, средством уйти от мучительных сомнений и колебаний.

Недостаток жизненного опыта и завышенный уровень притязаний как в смысле оценки своих способностей овладеть сложной профессией, так и относительно предъявляемых к ней ожиданий (вроде того, чтобы работа была сплошным праздником) чреваты разочарованиями и травмами. Сравнительное международное исследование ценностных ориентаций и жизненного пути трудящейся молодежи НРБ, ВНР, ГДР, ПНР и СССР показало, что, чем выше уровень запросов, тем больше нереализованных жизненных планов. На вопрос: “Если бы вы выбирали профессию вторично, выбрали бы вы ту же самую профессию или другую?” – положительно, подтверждая ранее сделанный выбор, ответили в Чехословакии 61,4%, в Польше – 45,9, в Венгрии – 42,4, в СССР – 39,2, в Болгарии – 35,2% [35]. В исследовании советского студенчества на вопрос: “Если бы вы снова стали выбирать профессию, повторили бы вы свой выбор?” – отрицательный или неопределенный ответ дали как минимум треть опрошенных студентов (обследовались четыре ленинградских вуза и девять вузов РСФСР). Причем по мере перехода студентов на старшие курсы вузов число тех из них, кто не удовлетворен избранной специальностью, не сокращается, а растет [36].

Такая неудовлетворенность может объясняться разными причинами: низкий уровень преподавания, обнаружение теневых сторон будущей специальности, которые раньше не замечались. У многих это просто кризисная точка в развитии: сомнения пройдут, когда начнется практическая работа. Но там молодого специалиста подстерегают новые трудности: один не справляется с возложенный на него высокой ответственностью, другой, напротив, обнаруживает, что должностные требования значительно ниже его возможностей и полученного им образования.

Жизненные пути личности многоцветны. В юности человеку кажется, что он сам выбирает свой путь. Он действительно делает это, хотя на его выбор влияют и предшествующее воспитание, и среда, и многое другое. Но, как справедливо заметил В.Н.Шубкин, наряду с путями, которые мы себе выбираем, существуют пути, которые выбирают нас. Сопоставив жизненные планы десятиклассников 1968 г. с тем, как сложилась их жизнь восемь лет спустя, исследователь пришел к выводу, что у каждого из потоков (поступившие в вузы или на работу) вырабатывается свой специфический взгляд, который оправдывает и возвышает его реальную сегодняшнюю социальную позицию. Удовлетворенность сложившимся положением у тех, кто неудачно пытался поступить в вуз и пошел работать, не только не ниже, а даже выше, чем у тех, кто благополучно окончил вузы. Почему? Может быть, хорошее выполнение относительно простой работы дает большее моральное удовлетворение, чем посредственное исполнение сложного труда? Или тот, кто раньше начал работать, больше зарабатывает и чувствует себя уже вполне сложившимся человеком, в то время как студент или начинающий инженер еще не знает, что из него получится? А может быть, люди, не достигшие своей первой мечты, просто снизили уровень своих притязаний и черпают удовлетворенность жизнью не в содержании своего труда, а в чем-то другом – в материальном благополучии, в семейной жизни или в духовных интересах, не связанных с профессиональной деятельностью?

Жизнь человека многогранна, и разные виды деятельности могут иметь для него неодинаковое значение. Для одного главная сфера самореализации – профессиональный труд, для другого – семья, для третьего – общественно-политическая активность, для четвертого – какие-то непрофессиональные увлечения, “хобби”. Хотя разные мотивы, цели и виды деятельности иерархизированы, эта иерархия не всегда адекватно открывается сознанию. “Даже при наличии у человека отчетливой ведущей линии жизни она не может оставаться единственной. Служение избранной цели, идеалу вовсе не исключает и не поглощает других жизненных отношений человека, которые, в свою очередь, формируют смыслообразующие мотивы. Образно говоря, мотивационная сфера личности всегда является многовершинной…” [37].

В результате социологического обследования 1100 инженеров ленинградских проектно-конструкторских организаций (средний возраст – 35 лет) выяснилось, что примерно 30% из них – люди, главной сферой самореализации которых является профессиональная деятельность; досуг для них сравнительно второстепенен, хотя, если есть время, они “находят, чем заняться”. Противоположный полюс составляют те, кто главное удовлетворение находит в досуге, и те, для кого “жизнь только и начинается после работы” (таковых оказалось 16%). Оптимальный вариант, когда люди находят глубокое удовлетворение и в труде и в досуге, составил около 30% выборки. Наконец, часть опрошенных, в основном женщины, не нашли себя ни в труде, ни в досуге и одинаково неудовлетворены тем и другим [38].

При этом выявилось определенное соответствие между профессиональными характеристиками личности и особенностями ее интересов и поведения в сфере досуга. “Инженеры поневоле”, отличающиеся низкими деловыми качествами, в сфере досуга также характеризуются неустойчивостью занятий и низкой целенаправленностью. “Исполнительные работники”, имеющие хорошие деловые показатели, но не ориентированные на профессиональную самостоятельность, работающие по принципу “если надо, то надо”, те же свойства проявляют и в досуге: для них везде характерна высокая адаптивность, приспособляемость и слабая выраженность собственного “Я”. Напротив, “самопрограммируемые” люди, сочетающие высокие деловые качества с четко выраженной установкой на самостоятельность и творчество в труде, весьма активны и в сфере досуга, который у них отличается не столько разнообразием, сколько устойчивостью интересов.

Преодоление этих диспропорций предполагает создание таких социальных условий, при которых обеспечиваются равные возможности для развертывания потребностей и способностей всех людей как субъектов многообразной деятельности во всех сферах общественной жизни. Но индивидуальные различия при этом не исчезают. А от субъективной ценностной иерархии видов деятельности и степени успешности осуществления себя в них зависит и удовлетворенность личности своей жизнью.

Изучая представления о смысле жизни и степень удовлетворенности ею нескольких больших групп рабочих, К.Муздыбаев [39] установил, что общая доля людей, не удовлетворенных своей жизнью, не превышает в нашей стране 20%. Важнейшими критериями удовлетворенности выступают трудовая и семейная жизнь. Но на разных стадиях жизненного пути их соотношение меняется. Самая низкая удовлетворенность смыслом своей жизни характеризует людей моложе 25 лет, что, очевидно, связано с трудностями взросления и вхождения в самостоятельную жизнь. Между 25 и 30 годами эти трудности преодолеваются, собственная жизнь кажется людям максимально осмысленной и наполненной. После 30 лет возникают новые противоречия: первые жизненные успехи и ожидания уже позади, труд и быт становятся будничными и в результате – новое снижение чувства осмысленности и полноты бытия. После 50 лет, когда накопленный опыт позволяет реалистичнее оценить соотношение ожидаемого и достигнутого и люди начинают подводить некоторые итоги своего жизненного пути, он снова кажется им более осмысленным, а жизнь – удавшейся. Разумеется, за всеми такими подъемами и спадами стоит множество индивидуальных и социальных вариаций.

В зарубежной психологической литературе много пишут о так называемом “кризисе середины жизни”, относя его условно к периоду между 40 и 50 годами. Проблема эта, безусловно, реальна. “Середина жизни” для многих мужчин и женщин действительно является “трудным возрастом”. Современный человек долго сохраняет ощущение молодости, но где-то около 40 лет он начинает все острее чувствовать, что есть много вещей, которые ему уже “нельзя делать” или “поздно начинать”. И дело здесь не столько в физическом самочувствии. Пик профессиональной, служебной деятельности у большинства людей (исключение составляет лишь административно-политическая и научная карьера) к 45 годам уже достигнут, а то и перейден. Овладение секретами профессионального мастерства приносит социальное признание и радостное чувство от умения делать свое дело, но в то же время влечет за собой определенную рутинизацию трудовых навыков, которой нередко сопутствует усталость и некоторое разочарование в работе, а заодно и в собственных способностях. Процессы рутинизации наблюдаются и дома: супружеская любовь утратила былую страсть, поблекла в мелочах быта; дети, цементировавшие семью, выросли и предпочитают жить собственной жизнью, а круг внесемейного общения с годами сузился, да и само оно приобрело известную монотонность. Если в молодости и периоде ранней зрелости основным временным параметром самовосприятия является то, что можно было бы назвать “будущее в настоящем” (жизнь в сегодняшнем дне, но не ради него самого, а ради предвидимого и творимого в нем завтра), то к “середине жизни” настоящее постепенно становится самоцелью. А сужение временной перспективы часто оборачивается апатией, скукой, боязнью новых начинаний и т.д.

Некоторые люди пытаются вернуть ушедшую молодость путем возврата к уже пройденным экспериментально-игровым формам бытия, сбросив груз ранее принятых обязанностей. Существует и тип “вечных юношей”, которые не могут и не хотят взрослеть. Образ такого мужчины предстает перед зрителем в фильме “Полеты во сне и наяву”. Вечная юность кажется прекрасной, но, как и вечная весна, она обрекает на вечное бесплодие, которое ложится тяжким грузом и на самого субъекта, и на окружающих его людей. На воображаемых крыльях можно летать лишь во сне.

Попытки преодолеть чувство стагнации возвращением к стилю жизни собственной юности лишь демонстрируют недостаток творческих потенций личности. Чтобы сбросить с плеч бремя прожитой жизни, нужно смотреть не назад, а вперед – устремляться в неизведанное и принимать на себя новую ответственность не только за себя, но и за других.

Хотя жизненные кризисы и их переживание сугубо индивидуальны, их нельзя вырвать из социального контекста, которым они в значительной мере обусловлены. Если в США 40-45-летний рабочий уже считается бесперспективным и живет под угрозой увольнения и безработицы, надо ли удивляться появлению тревожных нот в его “образе Я”, о которых его сверстник из социалистических стран даже не подозревает? Существуют и более частные социопрофессиональные факторы. Молодой рабочий или студент с восхищением и завистью следит за успехами 15-16-летней чемпионки мира по художественной гимнастике. Но ему самому предстоит еще долгий и радостный путь по восходящей, тогда как спортивные звезды рано профессионально стареют и вынуждены затем искать себе новое применение, причем их достижения в новой сфере деятельности крайне редко равняются тому, что было однажды достигнуто. Помочь этим людям в юности избежать “звездной болезни”, а затем чувства, что все главное в жизни уже позади, – одна из задач спортивной и социальной психологии.

Понятие взрослости, если отвлечься от его формальных возрастных рамок, подразумевает, с одной стороны, адаптацию, освобождение от юношеского максимализма и приспособление к жизни, а с другой – творческую активность, самореализацию. Но разные люди обладают этими качествами в разной степени. Французский психолог Б.Заззо, проанализировав термины, в которых люди описывали свой переход от юности к взрослости, обнаружила здесь два полюса. Для одних взрослость означала расширение своего “Я”, обогащение сферы деятельности, повышение уровня самоконтроля и ответственности, короче – самореализацию. Другие, наоборот, подчеркивали вынужденное приспособление к обстоятельствам, утрату былой раскованности, свободы в выражении чувств и т.д. [40] Взрослость для них – не приобретение, а потеря, не самоосуществление, а овеществление. В первом случае налицо активное, творческое “Я”, воплощенное в своих деяниях и отношениях с другими людьми, во втором – пассивное, овеществленное “Я”, сознающее себя игрушкой внешних сил и обстоятельств. Подобное самовосприятие – результат фактора не столько возрастного, сколько личностного. И отчетливее всего оно проявляется в старости.


В конце пути


Страшно то, что чем старше становишься, тем чувствуешь, что драгоценнее становится (в смысле воздействия на мир) находящаяся в тебе сила жизни, и страшно не на то потратить ее, на что она предназначена. Как будто она (жизнь) все настаивается и настаивается (в молодости можно расплескивать ее – она без настоя) и под конец жизнь густа, вся один настой.

Л.Н.Толстой


Вероятно, ни один возраст не описывается так противоречиво, как старость. Существует мудрая старость, к опыту которой нужно благоговейно прислушиваться. Вспомним, например, образ Мамуре из одноименной пьесы Жана Сармана. И тут же:

Не учись у старости,

Юность златорунная!

Старость – дело темное,

Темное, безумное [41].

Одни рассуждают о счастливой старости, пожинающей плоды своих трудов. Другие говорят, что лучше умереть молодым, не испытав старческих немощей и унизительного чувства, что пережил самого себя. “Предрассудок, будто глубокая старость может быть даже приобретением (“мудрая”), относится главным образом к художникам, писателям, философам и т.д., во всяком случае – всегда только к знаменитым людям, – пишет Макс Фриш. – Присутствие или хотя бы влияние их труда на общественное мнение невольно заставляет отождествлять личностей с их славой, стареющей гораздо медленнее” [42].

Но что конкретно стоит за разными философиями старения? Старческая мудрость подразумевает накопленный с возрастом жизненный опыт и знания, тогда как ухудшение здоровья, памяти и т.п. – психофизиологическую инволюцию. Да и какой возраст можно отнести к старости? Ведь возможности 70-летнего и 90-летнего человека неодинаковы.

Э.Эриксон считает “критической задачей” старости достижение цельности, осознание и принятие прожитой жизни и людей, с которыми она тебя свела, как внутренне необходимой, единственно возможной. Мудрость – понимание того, что в твоей жизни больше нет никаких “если бы”, ее нужно принимать целиком, со всеми взлетами и падениями. В противном случае неизбежно отчаяние, горечь по поводу неправильно прожитой, несостоявшейся жизни.

Но понятие мудрости многозначно. В любой философской традиции мудрость означает особый тип знания, глубокое понимание сущности бытия, для достижения которого нужно длительное время. Но “западная” философская традиция, начиная с античности, подчеркивает роль интеллекта и разума, тогда как “восточная” (дзэн – буддизм, даосизм, суфизм, индуизм) считает избыток рациональности опасным, подчеркивая ценности созерцания и сострадания.

Американские психологи В.Клейтон и Дж.Биррен провели любопытный эксперимент, попросив 21-летних студентов, изучавших начальный курс геронтологии, 49-летних ученых-геронтологов и 70-летних сотрудников геронтологического центра в Лос-Анджелесе описать типичные свойства мудрого человека, а затем указать, в какой мере они присущи людям разных возрастов. Оказалось, что из 15 определений (пожилой, способный к сопереживанию, опытный, мягкий, умный, интроспективный, обладающий интуицией, знающий, умеющий быть самим собой, наблюдательный, миролюбивый, практичный, обладающий чувством юмора, понимающий, мудрый) с возрастом всегда ассоциируются только понятия “пожилой” и “опытный”; понятия “интуитивный”, “умный” и “наблюдательный” вообще не ассоциируются с возрастом, а все прочие вариации зависят от собственного возраста испытуемых [43]. “Мудрая старость” – такой же стереотип массового сознания, как “романтическая юность”, никто и никогда не считал “мудрость” и “старость” синонимами. Вместе с тем нельзя не учитывать расплывчатость и амбивалентность (двойственный смысл) всех возрастных категорий.

Стереотипы старости в общественном сознании тесно связаны с реальной возрастной стратификацией, с положением стариков в обществе. Уважительное отношение, почтение к старости многие ученые даже считают одной из главных причин долгожительства у некоторых народов.

На ранних стадиях развития человеческого общества беспомощный старик просто физически не мог выжить, он был обречен, и сородичи помогали ему умереть. Поэтому вполне понятно, что образ немощного старика не мог получить сколько-нибудь значительного отражения в культуре того времени. Напротив, “мудрый старец”, хранитель и живое воплощение традиции, занимает почетное место в любом бесписьменном обществе. Хотя уже в древности утвердился принцип старшинства и почтения к старости, понятие “старейшина” не воспринималось как возрастная категория, а служило скорее Для обозначения определенного социального статуса человека. Многие древние общества предусматривали не только нижнюю, но и верхнюю возрастную границу для занятия определенных общественных должностей.

Осмысливая проблему старости, приходится учитывать и динамику продолжительности жизни. В XVII-XVIII вв. 50-летний человек считался уже старым. Сегодня в результате увеличения продолжительности жизни и удлинения сроков обучения и подготовки к труду так думают лишь подростки.

В классово антагонистических обществах авторитет старших подкрепляется помимо традиционных норм почтения правом собственности и определенным порядком ее наследования. Пока старик не отказался от своих прав, как шекспировский король Лир, ему были обеспечены по крайней мере внешние знаки внимания и почета. Однако ассоциация старости и власти усиливает критическое отношение к старости, мотив конфликта “отцов и детей”. Появляется образ старика, воплощающего не мудрость, а властно-консервативное начало жизни – грозный старик-отец, деспотично распоряжающийся судьбами своих чад и домочадцев, старый ученый, преграждающий путь новому и т.п.

В новейшее время, когда темп социального и культурного обновления резко усилился, а родительская власть ослабла, стереотип старости снова изменился. Старик, который не может ни увлечь молодых мудростью, ни заставить повиноваться силой, становится воплощением слабости. Принцип уважения к прошлым заслугам взывает теперь к состраданию и жалости. Старость ассоциируется уже не столько с физической немощью, вызывающей страх и отвращение (вспомним пушкинское “Под старость жизнь такая гадость…”), сколько с чувством социальной бесполезности. Отсюда стремление избежать старости или хотя бы сократить ее продолжительность, что проявляется в нежелании пользоваться самим этим термином, часто заменяемым понятиями “пожилой” или “почтенный”, в попытках дополнить удлинение продолжительности жизни продлением трудоспособности.

Но если неоднозначны социокультурные образы старости, то тем более не существует единого старческого самосознания. Человек сам, без посторонней помощи, обычно не замечает своего постарения, для себя он тот же самый. “…Я воспринимаю себя, старого, по-прежнему молодо, свежо… И вдруг на молодого меня, который внутри и снаружи, в зеркале смотрит старик. Фантастика! Театр!” [44]. – пишет Ю.Олеша. Но гораздо страшнее зеркал – отношение окружающих. В жизни каждого человека рано или поздно наступает момент, “когда он открывает, что он есть только то, что он есть. Однажды он узнает, что мир больше не предоставляет ему кредита под его будущее, не хочет позволить ему видеть себя тем, чем он мог бы стать… Никто не спрашивает его больше: что ты будешь делать? Все утверждают твердо, ясно и непоколебимо: это ты уже сделал. Другие, – он вынужден узнать это, – уже подвели баланс и вывели сальдо, кто он такой” [45]. Молодой человек еще “будет”, человек среднего возраста – “есть”, старый – уже “стал”.

Разумеется, процессы старения объективны. Наступление старости ассоциируется с ослаблением здоровья и физических сил, уменьшением количества и изменением структуры социально-профессиональных ролей и параллельными изменениями и потерями в семейной жизни. Но это происходит с разными людьми в разное время и переживается по-разному.

Предвосхищение старости в воображении часто бывает болезненнее, нежели реальность. Так, многие люди, привыкшие всю жизнь работать, со страхом ожидают выхода на пенсию, предвидя материальные трудности, ухудшение самочувствия, уменьшение приносимой обществу пользы, одиночество и т.д. Однако опрос, проведенный среди недавно ушедших на пенсию неработающих москвичей (мужчины 60-63 лет и женщины 55-58 лет) показал, что ухудшение самочувствия отметили 12% (ожидали – 34%), появление материальных затруднений – 20% (ожидали – 36%), чувство социальной бесполезности – 19% (ожидали – 32%), одиночество – 8% (ожидали – 23%). Причем некоторые из отмеченных неприятностей оказались компенсированы положительными изменениями – увеличением свободного времени, улучшением физического самочувствия (его отметили 47% неработающих пенсионеров) и т.д. В целом 66% женщин и 61% мужчин выходом на пенсию довольны [46]. А многие и достигнув пенсионного возраста продолжают работать.

Человек стареет, как и взрослеет, неравномерно, и это по-разному преломляется в его самосознании. К сожалению, в отечественной геронтологии психофизиологические процессы и изменения в социальном положении стариков исследованы гораздо лучше, нежели их самосознание и внутренний мир. Зарубежные данные о самосознании стариков также довольно фрагментарны [47].

Вопреки распространенным представлениям, пожилые люди, как правило, не проявляют повышенной озабоченности своей социальной и личной идентичностью. Разумеется, общая тональность и эмоциональная окрашенность миро- и самоощущения с возрастом меняется. Люди старших возрастов (это особенно характерно для мужчин) значительно чаще, чем молодежь, склонны считать свои личные, а заодно и социальные проблемы неразрешимыми, находящимися за пределами их собственной и вообще человеческой власти. Это придает старческому мироощущению оттенок фатализма и даже квиетизма, пассивного подчинения судьбе. Можно считать это проявлением мудрости, стремящейся скорее к гармонии с миром, нежели к господству над ним (что соответствует идеям современного экологического сознания, утверждающего принцип гармонии человека с природой). Но в этой установке отражается также усталость, упадок сил, укорочение субъективной временной перспективы.

Не подтверждается и мнение о снижении с возрастом самоуважения и устойчивости самооценок. В среднем пожилые люди (глубокая старость – вопрос особый) склонны воспринимать и оценивать себя вполне положительно, нисколько не ниже, чем лица среднего возраста. Низкое самоуважение характерно лишь для людей, считающих себя неудачниками или оказавшихся в особо неблагоприятных социальных условиях и чувствующих себя заброшенными, беспомощными, никому не нужными. Вообще с возрастом меняется не столько уровень самооценок, сколько их ценностная иерархия и критерии. Пожилые люди уделяют меньше внимания своей внешности, зато больше – внутреннему и физическому состоянию, самочувствию. Они в целом положительно, хотя и скромнее, чем молодежь, оценивают свои интеллектуальные возможности. Зато, оценивая себя и других, придают большее значение моральным качествам.

Чем старше человек, тем больше он склонен оценивать людей и их поступки прежде всего в моральных терминах. Моральные оценки являются наиболее обобщенными. Вместе с тем они, как никакие другие, тяготеют к жесткой дихотомии, по принципу или-или. У одних стариков рост морального сознания в сочетании с возрастной ригидностью когнитивных процессов порождает воинствующую нетерпимость и склонность к морализированию. Другие же, обладающие более широким кругозором, становятся с возрастом мягче, допускают, что в пределах каких-то общих принципов можно жить и не совсем так, как жили они сами (такая снисходительность чаще всего проявляется по отношению к внукам).

С возрастом заметно уменьшаются многие половые различия, особенно – ориентация на полярные, несовместимые признаки маскулинности и фемининности. Однако мужчины и в старости остаются менее самокритичными, чем женщины.

Общая уверенность в себе с возрастом, по-видимому, уменьшается, что связано с объективными психофизиологическими (ослабление памяти, физической силы, внешней привлекательности) и социальными (сужение социально-ролевого диапазона) изменениями. Но это также зависит от индивидуальных особенностей людей и сферы их деятельности. Можно назвать немало выдающихся людей удивительного творческого долголетия (Софокл, Тициан, Микеланджело, П.Пикассо, И.В.Гёте, Л.Н.Толстой, Д.Верди, целый ряд ученых и политических деятелей), достижения которых с возрастом не снижались, а даже росли.

Соответственно варьируется самовосприятие и категоризация своего возраста. Люди старших возрастов обычно разделяют принятую в их обществе периодизацию жизненного пути и связанные с нею возрастные стереотипы. Однако лично себя считают “старыми” сравнительно немногие; большинство предпочитают относить себя к “среднему возрасту”. Чувство старости и признание в себе больших возрастных перемен типично преимущественно для больных людей или для тех, чье положение заметно ухудшилось в последние годы. Но хотя старики в целом разделяют принятые в общественном сознании стереотипы старости, они склонны оценивать ее положительнее, чем молодые люди, причем образ собственного “Я” большей частью не включает отрицательных черт стереотипного образа старости, признаваемых справедливыми для других людей того же возраста. Впрочем, так поступают люди всех возрастов.

Временная перспектива пожилых людей также индивидуально изменчива. Вопреки распространенному предрассудку, старики отнюдь не склонны уходить в свои личные, внутренние проблемы. Судьбы мира волнуют их даже сильнее, чем молодых, хотя они чаще смотрят на них пессимистически. Уход в прошлое типичен лишь для глубоких стариков, остальные больше думают и говорят о будущем, хотя временная перспектива с возрастом заметно укорачивается. Как и у детей, в сознании стариков ближайшее будущее начинает преобладать над отдаленным; короче становятся и личные жизненные перспективы.

Сравнение образов времени пожилых и более молодых людей показывает, что ближе к старости время кажется, с одной стороны, более быстро текущим, а с другой – менее “деловым”, менее заполненным различными событиями. При этом люди, активно участвующие в жизни, уделяют больше внимания будущему, а пассивные, с преобладающей реакцией ухода, прошлому. Первые отличаются также большим оптимизмом и верой в будущее.

На вопрос, какой период жизни представляется людям наилучшим, обыденное сознание, не задумываясь, назовет юность или молодость. На самом деле такая оценка зависит от возраста опрашиваемых и многих других факторов. В большинстве случаев люди хотели бы быть моложе, чем они есть. Однако лица младше 35 лет при опросе назвали лучшими годами жизни 20-летие, старше 35 лет – возраст около 30, а четверть 65-летних отнесли счастливый возраст к периоду между 40 и 50 годами. Неоднозначны и представления о худшем возрасте. Из опрошенных американской исследовательницей М.Ловенталь 17-летних, 23-25-летних, 48-52-летних и 58-61-летних людей две пятых назвали самым тяжелым возрастом отрочество и юность [48].

Повышение “идеального возраста” по мере собственного старения отчасти объясняется действием эго-защитных механизмов и тем, что индивид старается приблизить свои ценностные ориентации к своему реальному возрасту. Но вряд ли только этим.

В психологии давно уже высказана мысль, что люди по-разному переносят одни и те же фазы жизненного цикла. Есть люди (например, Марсель Пруст или Жан Кокто), которые, по выражению Андре Моруа, навсегда “отмечены печатью детства” [49]: они не могут сбросить с себя мягкие оковы детской зависимости от матери, суровый и деятельный мир взрослых остается им внутренне чужд.

Для других лучшее время жизни – кипучая, бурная, переменчивая юность. Многие литературоведы писали о вечно юношеских чертах миро- и самоощущения А.Блока. Вечным подростком, который лишь однажды в стихах в авторской речи обозначил свой возраст: “Мне четырнадцать лет…”, назвал А.Вознесенский Б.Пастернака.

Третьи полнее всего раскрываются в творческом, конструктивном зрелом возрасте.

Старость, при всех ее тяготах, также имеет свои положительные стороны. В.В.Вересаев, в юности безумно боявшийся постареть, на склоне лет писал, что страх этот был напрасен, а приобретенная опытом мудрость компенсировала неизбежные потери. “Вспоминаю скомканную тревожность юности, ноющие муки самолюбия, буйно набухающие на душе болезненные наросты, темно бушующие, унижающие тело страсти, безглазое метание в гуще обступающих вопросов, непонимание себя, неумение подступить к жизни… А теперь каким-то крепким щитом прикрылась душа, не так уж легко ранят ее наружные беды, обиды, удары по самолюбию; в руках как будто надежный ком пас, не страшна обступившая чаща; зорче стали духовные глаза, в душе – ясность, твердость и благодарность к жизни” [50]. Мысль о повышении ценности жизни с возрастом можно найти и в дневнике Л.Н.Толстого, откуда и заимствован эпиграф к этому параграфу [51].

Старость, как и другие возрасты жизни, зависит прежде всего от того, какой деятельностью она заполнена. Можно выделить несколько разных социально-психологических типов старости.

Первый тип – активная, творческая старость, когда ветераны долго не уходят на заслуженный отдых, а расставшись с профессиональным трудом, продолжают участвовать в общественной жизни, воспитании молодежи, короче – живут полнокровной жизнью, не ощущая какой-либо ущербности.

Второй тип старости также отличается хорошей социальной и психологической адаптированностью, но энергия этих пенсионеров направлена главным образом на устройство собственной жизни – материальное благополучие, отдых, развлечения и самообразование, на что раньше им недоставало времени.

Третий тип, в котором преобладают женщины, находит главное приложение сил в семье. Поскольку домашняя работа неисчерпаема, им некогда хандрить или скучать, но удовлетворенность жизнью у них обычно ниже, чем у представителей первых двух типов.

Четвертый тип – люди, смыслом жизни которых стала забота об укреплении собственного здоровья, которая не только стимулирует достаточно разнообразные формы активности, но и дает определенное моральное удовлетворение. Однако эти люди (чаще мужчины) склонны преувеличивать значение своих действительных и мнимых болезней, их сознание и самосознание отличается повышенной тревожностью.

При всех социально-психологических различиях эти четыре типа пенсионеров психологически благополучны. Но есть и отрицательные варианты развития. Во-первых, агрессивные старые ворчуны, недовольные состоянием окружающего мира, критикующие все, кроме самих себя, всех поучающие и терроризирующие окружающих бесконечными претензиями. Во-вторых, разочарованные в себе и собственной жизни, одинокие и грустные неудачники. В отличие от агрессивных ворчунов, они винят не других, а себя, но неспособность отрешиться от воспоминаний о каких-то действительных или мнимых упущенных возможностях и совершенных ошибках делает их несчастными.

Хотя старость может усилить и обострить эти типологические различия, они – не столько возрастные, сколько личностные. Изучите биографию социально-активного ветерана, и вы убедитесь, что таким же он был и в зрелые, и в молодые годы. Агрессивный ворчун был таким же несносным в своем трудовом коллективе, а неудачник и в молодости чаще испытывал отрицательные эмоции, чем положительные.

Но различия эти не фатальны. Активная старость огромное благо для личности и ценный социальный резерв для общества. Об этом подробно говорилось на встрече с ветеранами партии в ЦК КПСС в августе 1983 г. Партия подчеркивает необходимость заботливого и уважительного отношения к ветеранам, носителям уникального опыта строительства новой жизни, старается найти каждому из них посильные формы участия в экономической и общественной жизни – это школы профессионального мастерства, система политинформации, работа с призывниками и подростками, а также с населением по месту жительства, народные университеты, кружки и группы научно-технического творчества, народный контроль и многое другое. Этот призыв находит широкий отклик в народе.

Но возраст все-таки есть возраст. Старость приносит с собой и изменение привычных жизненных стандартов, и болезни, и тяжкие душевные переживания. “Избавить от всего этого полностью не может даже самое совершенное общество” [52].

Одна из тяжких проблем, с которой неизбежно сталкивается каждый, – проблема смерти. Люди среднего возраста, находящиеся в расцвете сил и погруженные в активную деятельность, редко задумываются о ней. У стариков дело обстоит иначе. Чем старше и болезненнее человек, тем реальнее для него собственная смерть.

Психология смерти и умирания очень сложна. Существующие исследования посвящены главным образом количественной стороне вопроса: степени озабоченности субъекта и интенсивности страха, испытываемого им по этому поводу. Но личностный смысл смерти многомерен, выдвигая на авансцену то интраиндивидуальные (влияние смерти на “самость”), то межличностные (влияние на близких), то трансиндивидуальные, философские аспекты (можно ли вообще преодолеть смерть или хотя бы страх смерти). Как справедливо замечает И.Т.Фролов, “ни одна философская система не может считаться законченной, если она не дает честных и объективных ответов на вопросы, связанные со смертью” [53].

Сложившееся в последние годы междисциплинарное направление исследований – танатология (от греческого “танатос” – смерть) существенно конкретизирует житейские представления о смерти и умирании.

Мысль о неизбежной и скорой смерти существенно меняет самосознание. Но проясняет она его или искажает? Перед лицом смерти все эгоистические расчеты и житейские дрязги предстают ничтожными, не стоящими внимания, масштаб оценки окружающего мира и самого себя как бы укрупняется. Только на смертном одре толстовскому Ивану Ильичу “вдруг пришло в голову: а что, как и в самом деле вся моя жизнь, сознательная жизнь, была “не то”. Ему пришло в голову, что то, что ему представлялось прежде совершенной невозможностью, то, что он прожил свою жизнь не так, как должно было, что это могло быть правда… И его служба, и его устройства жизни, и его семья, и эти интересы общества и службы – все это могло быть не то. Он попытался защитить пред собой все это. И вдруг почувствовал всю слабость того, что он защищает. И защищать нечего было” [54].

Но прозрение ли это? Человек, вырванный из привычной жизненной колеи и обуреваемый страхом, неизбежно видит мир не так, как прежде. Но если угроза проходит, он большей частью снова возвращается на круги своя. Это убедительно показано в художественной литературе (достаточно вспомнить “Час пик” Е.Ставинского).

Умирание, нахождение на грани бытия и небытия не может быть однозначным. Изучение психологии неизлечимых больных показывает, что их отношение к смерти эволюционирует [55]. Узнав о неизлечимости болезни, человек обычно начинает с отрицания смерти: “Неправда! Этого не может быть!” Затем отрицание сменяется гневом и возмущением: “Почему именно я?!” Другие люди смертны, и им “правильно умирать, но мне, Ване, Ивану Ильичу, со всеми моими чувствами, мыслями, мне это другое дело. И не может быть, чтобы мне следовало умирать. Это было бы слишком ужасно” [56]. Далее следует торговля, попытка изменить приговор ценой каких – то жертв и уступок (строгое соблюдение режима, поиск новых лекарств, религиозные обеты и т.п.). Когда и это не помогает, наступает депрессия, апатия, уход в себя, и лишь после всего этого, если у больного сохраняется ясное сознание, он принимает смерть как неизбежность и смиренно прощается с жизнью.

Однако это зависит не только от нравственного, но и от физического состояния больного. Безразличие к смерти, которое часто наблюдается у умирающих, – результат не столько смирения, сколько снижения сопротивляемости организма, усталости от боли, общего равнодушия ко всему. Чувства, по выражению известного хирурга Н.М.Амосова, отключаются раньше наступления смерти, тем самым избавляя человека от последних душевных мук [57].

Клиническая психология умирания имеет важное практическое значение, помогая врачам облегчать участь больных и их близких. Но смерть от болезни и старости – не единственный вид смерти, с которым встречается человек. Да и индивидуальное отношение к собственной смерти во многом производно от нормативных ориентаций культуры, о которых говорилось выше.

В крестьянской среде и поныне существует описанный Ф.Ариесом образ “прирученной смерти”. Для старухи из “Последнего срока” В.Распутина смерть – судьба, которую надо принимать безропотно. Она заранее знает, как и когда умрет: “Это неправда, что на всех людей одна смерть костлявая, как скелет, злая старуха с косой за плечами… Старуха верила, что у каждого человека своя собственная смерть, созданная по его образу и подобию, точь-в-точь похожая на него. Они как двойняшки, сколько ему лет, столько и ей, они пришли в мир в один день и в один день сойдут обратно: смерть, дождавшись человека, примет его в себя, и они уже никому не отдадут друг друга. Как человек рождается для одной жизни, так и она для одной смерти, как он, не научившись жить раньше, сплошь и рядом живет как попало, не зная впереди себя каждый новый день, так и она, неопытная в своем деле, часто делает его плохо, ненароком обижая человека мучениями и страхом. Но про себя старуха знала, что смерть у нее будет легкая” [58].

Для современного горожанина подобная установка нетипична. Активная и суетная жизнь плохо совместима со стоически-созерцательным отношением к смерти. Но индивидуальные различия и в этом случае, по-видимому, перевешивают социально-культурные. М.М.Зощенко, специально занимавшийся этой проблемой, приводит длинный перечень знаменитых людей, которые – кто всю жизнь, а кто перед ее концом – переживали мучительный страх смерти, царь Михаил Федорович, императрица Елизавета Петровна, Потемкин, Гоголь, Глинка, Мопассан, Блок. А рядом люди, принимавшие мысль о смерти и самое смерть спокойно, Ломоносов, Суворов, Талейран, Репин, Л.Н.Толстой (хотя последний в молодости очень боялся смерти). По мнению Зощенко, счастье этих людей в том, что мысль о смерти не была для них неожиданной. “Они видели в смерти естественное событие, закономерность все время обновляющейся жизни. Они привыкли думать о ней, как об обычном конце. И поэтому умирали так, как должен умирать человек, – без растерянности, без паники, с деловым спокойствием” [59].

Но, соглашаясь с этим суждением, нельзя не вспомнить, что бывает разная смерть: угасание старого человека – не то же самое, что смерть юноши; гибель на поле боя – нечто иное, чем смерть от болезни; героическая, жертвенная смерть во имя великой цели – совсем не то же самое, что гибель от нелепой случайности, скажем в автомобильной катастрофе. К разным смертям невозможно относиться одинаково. Чересчур спокойное и не стоически философское, а “естественнонаучное” отношение к смерти кажется отчужденным (это не моя, не твоя, а чья-то совсем чужая, посторонняя смерть “вообще”) и в силу этого безнравственным. Человек должен уметь с достоинством принимать свою смерть, но смерть другого – всегда трагична. Ведь “человек умирает не оттого только, что родился, жил, состарился. Он умирает от конкретной причины… Рак, инфаркт, воспаление легких – все это так же ужасно и неожиданно, как авария во время полета… Естественной смерти не существует: ни одно несчастье, обрушивающееся на человека, не может быть естественным, ибо мир существует постольку, поскольку существует человек. Все люди смертны, но для каждого человека смерть – это бедствие, которое настигает его как ничем не оправданное насилие, даже если человек покорно принимает ее” [60].

С еще большим основанием это можно сказать о старости. Хотя она естественна и неизбежна, человечество борется с нею, пытаясь не просто продлить наше долголетие, но и сделать его активным и по возможности счастливым. Это задача не только науки геронтологии и самих стареющих людей. Какими бы благополучными ни выглядели усредненные данные массовых опросов, старость – не радость. Старея, человек вынужден наблюдать, как уходят его сверстники и привычный ему стиль жизни, мир становится для него менее понятным, люди – чужими, да и сам он иногда кажется себе посторонним.

Постараемся же помнить об этом. И не только из сострадания. Чужая старость – наш собственный завтрашний день и одновременно то вчера, на котором зиждется наше сегодня.

Завершая наш очерк возрастного развития личности и ее самосознания, нельзя не признать, что он был фрагментарным. Но только ли недостаток эмпирических данных и теоретическая неразработанность психологии жизненного пути тому причиной?

Если принять всерьез тезис, что личность – не система, а история, которая всегда многозначна и не завершена и смысл которой осознается ретроспективно, то любая общая схема развития самосознания от рождения до смерти может быть лишь формальной, имеющей только эвристическую ценность. Зная критические точки психофизиологического развития и логику социальных переходов, из которых складывается жизненный путь среднестатистического индивида данного общества, психология может предсказать и описать типичные для него нормативные кризисы развития. Но при этом фиксируется только характер, последовательность и взаимосвязь возникающих перед личностью вопросов. Всякий подросток спрашивает себя, кто он и кем он хочет и может стать. Всякий взрослый так или иначе определяет соотношение и иерархию своих социальных ролей и сфер жизнедеятельности. Всякий старик спрашивает себя, правильно ли он прожил свою жизнь. Но и постановка, и формулировка, и острота этих вопросов, не говоря уже об ответах на них, индивидуальны. И воспроизвести их может разве что индивидуальная биография или роман типа “Жизни Клима Самгина”, “Будденброков”, “Саги о Форсайтах” или “Семьи Тибо”.

Фрагментарность научных данных о возрастной динамике самосознания – лишь одно из бесчисленных следствий неисчерпаемости нашего жизненного мира. Поэтому оставим психологию развития и посмотрим, как складываются представления человека о себе, насколько они достоверны и какую роль в самосознании играет самоанализ.


Глава третья ПСИХОЛОГИЯ САМООСОЗHАHИЯ

“Я” в своем представлении


Что я за человек?

Есть у меня здравый смысл?

И если есть, то глубок ли он?

Обладаю ли я умом выдающимся?

Говоря по правде, не знаю. Да к тому же, занятый текущими делами, я редко задумываюсь над этими основными вопросами, и всякий раз мои суждения изменяются вместе с настроением. Мои суждения – лишь беглые оценки.

Стендаль


Каковы же непосредственно психологические процессы и механизмы самосознания, благодаря которым формируются, поддерживаются и изменяются наши представления о себе?

В отличие от действующего, экзистенциального “Я”, которое всегда выступает как некое суммарное целое, рефлексивное “Я” допускает дробление на элементы. Наиболее разработанная модель его, предложенная М.Розенбергом, включает в себя ряд аспектов [1].

Компоненты рефлексивного “Я”, образующие его части, элементы или единицы анализа, лингвистически распадаются на существительные (мальчик, рабочий, отец и т.п.) и прилагательные (умный, красивый, завистливый и т.д.). Первые отвечают на вопрос “Кто я?”, вторые – на вопрос “Какой я?”. Общее число слов, которыми люди описывают себя и других, огромно. Собственно психологических, личностных терминов, разумеется, меньше. Тем не менее, перечень одних только оценочно-положительных качеств личности, составленный группой киевских ученых, насчитывает 582 наименования. Но компоненты самоописаний сочетаются друг с другом не как попало, и изучать их можно лишь в определенном порядке.

Структура этих компонентов строится, во-первых, по степени отчетливости осознания, представленности того или иного из них в сознании, во-вторых, по степени их важности, субъективной значимости, в-третьих, по степени последовательности, логической согласованности друг с другом, от чего зависит и последовательность, непротиворечивость “образа Я” в целом.

Измерения, характеризующие отдельные компоненты или “образ Я” в целом, включают устойчивость (стабильность или изменчивость представления индивида о себе и своих свойствах), уверенность в себе (ощущение возможности достичь поставленных перед собой целей), самоуважение (принятие себя как личности, признание своей социальной и человеческой ценности), кристаллизацию (легкость или трудность изменения индивидом представления о себе).

Фокусы внимания позволяют выявить место, которое занимают “самость” или ее отдельные свойства в сознании индивида: сосредоточено ли его внимание преимущественно на себе или на внешнем мире, озабочен ли он своими внутренними качествами или производимым на других впечатлением и т.д.

Области “самости” подразумевают ее широкие пласты или сферы: “телесные” и “социальные”, “внутренние” и “внешние”, “осознанные” и “неосознанные”, “подлинные” и “неподлинные” “Я” или их свойства.

Планы (или уровни) “самости” обозначают степень ее объективированности. Человек рассматривает себя, как и других, одновременно с точки зрения реального, возможного, воображаемого, желаемого, должного и изображаемого. Соответственно различаются образы наличного (реального), возможного, воображаемого, желаемого, должного и “представляемого”, изображаемого “Я”: каким человек видит себя в данный момент; какое “Я” кажется ему возможным; кем он воображает себя; каким он хотел бы стать; каков образ его идеального, должного “Я”; какое “Я” он “представляет”, разыгрывает для окружающих. Каждый такой образ своеобразная когнитивная схема, имеющая свою собственную систему отсчета.

Мотивы, эмоциональные импульсы, побуждающие человека действовать во имя своих представлений о себе, также многообразны. Стремление к положительному образу “Я” – один из главных мотивов человеческого поведения. Люди всегда предпочитают высокое самоуважение низкому, ясные, кристаллизованные образы – расплывчатым и неопределенным, устойчивые – изменчивым, последовательные непоследовательным, уверенность в себе – неуверенности и т.п. Отношение человека к себе никогда не бывает безразлично-нейтральным, незаинтересованным, причем эмоциональная тональность, направленность (являются ли они положительными или отрицательными) и интенсивность, сила этих чувств пронизывают все сферы человеческой жизнедеятельности. Самый устойчивый и, возможно, сильнейший мотив такого рода – самоуважение. Второй специфический мотив – чувство “постоянства Я”, побуждающее индивида поддерживать и охранять устойчивость однажды сложившейся “схемы самости”, даже если она не вполне удовлетворительна. Взаимодействие этих мотивов стало в последние годы предметом специальных экспериментальных исследований.

По каким же психологическим законам конструируется когнитивная схема “самости”? Современная психология сводит их к четырем основным принципам: 1) интериоризация, усвоение оценок других людей; 2) социальное сравнение; 3) самоатрибуция; 4) смысловая интеграция жизненных переживаний.

Принцип интериоризации чужих оценок, иначе – теория отраженного, зеркального “Я” (концепции Кули и Мида), имеет определенное экспериментальное подтверждение. Представление человека о самом себе во многом зависит от того, как оценивают его окружающие, особенно если это коллективная, групповая оценка. Под влиянием благоприятных мнений самооценка повышается, неблагоприятных – снижается. Нередко такой сдвиг бывает довольно устойчивым, причем заодно с главными самооценками сплошь и рядом изменяются и такие, которые непосредственно оценка окружающих не затрагивала. Например, у человека, получающего от имени группы завышенные оценки, с течением времени повышается общий уровень притязаний, выходящий за пределы тех качеств, которые были отмечены как положительные.

Но психологические механизмы самооценивания довольно сложны. Прежде всего возникает вопрос, меняется ли “образ Я” потому, что человек просто принимает чужое мнение о себе, усваивает внешнюю оценку (говорят, что я красив, значит, так оно и есть), или потому, что он принимает роль другого, ставит себя на место другого и улавливает его отношение в определенной перспективе? Далее, кто и почему становится для человека значимым другим? Зависит ли “значимость” данного лица преимущественно от его иерархического положения (начальник или подчиненный), приписываемой ему компетентности (специалист или случайный человек), принадлежности к определенной референтной группе (“свой” или “чужой”) или от личных с ним взаимоотношений (друг или враг) – вопрос открытый.

Экспериментальные исследования показывают, что изменения, под влиянием внешних оценок, “образа Я”, как и социально-нравственных установок, более значительны, если испытуемый думает, что значимые для него лица (например, товарищи по работе) единодушны в оценке его качеств или поведения, чем в тех случаях, когда их мнения расходятся. Наконец, разные люди неодинаково чувствительны и восприимчивы к чужим мнениям, начиная от полного безразличия и кончая полной перестройкой собственной “самости” в соответствии с желаниями других. К чему это может привести, образно раскрыто в рассказе Р.Брэдбери “Марсианин”. Выведенное в нем существо принимает любой облик, который хотят видеть окружающие его люди, и погибает из-за несовместимости их ожиданий.

Психологическая сложность интериоризации хорошо иллюстрируется и экспериментально. Членам нескольких маленьких производственных групп (пять-семь человек в каждой) предложили оценить организаторские и деловые качества каждого, включая себя, и предсказать, как оценят его по этому качеству остальные. Сравнению подверглись три показателя: самооценка; объективная групповая оценка, полученная путем усреднения оценок, данных индивиду его товарищами по работе; предполагаемая групповая оценка. Выяснилось, что люди с высокой самооценкой получили более высокую групповую оценку, чем люди с низкой самооценкой; предполагаемая и объективная групповая оценки также оказались связанными. Однако совпадение самооценок и предполагаемых оценок оказалось выше, чем самооценок и объективных групповых оценок. Только 40% лиц с высокой самооценкой получили высокую групповую оценку, и только 26% лиц со средней самооценкой получили среднюю групповую оценку. По шкале деловых качеств больше половины лиц с высокой самооценкой получили низкую групповую оценку.

Чем же подкрепляется высокая самооценка, явно расходящаяся с мнением группы? Прежде всего самооценка не обязательно основывается на системе ценностей данной группы, она может опираться на другие критерии. Дополнительное исследование показало, что лица, самооценка которых не совпадала с групповой оценкой, имели в своем активе большее число так называемых референтных групп, мнение которых на них влияло. Человек более старшего возраста обычно основывает свою профессиональную самооценку не только на мнении, сложившемся о нем на данной работе, но и на своем предшествующем опыте, чего не может новичок; руководитель оценивает свои организаторские способности не только по реакции подчиненных, но и по отношению к себе начальства и т.д.

Кроме того, многое зависит от внутриколлективных взаимоотношений. Коллектив – не простая совокупность индивидов и не синоним абстрактной лабораторной группы, а определенная система взаимоотношений, которая накладывает свой отпечаток и на все виды самооценок. Поэтому советские социологи и психологи не ограничиваются в подобных случаях сопоставлением индивидуальной самооценки с групповой, а учитывают и характер коллектива, содержание совместной деятельности и т.п.

Таким образом, интериоризация чужих мнений уже предполагает и социальное сравнение, и атрибутивные процессы (обычно люди сначала приписывают другим то или иное отношение к себе, а затем уже принимают или отвергают его в качестве критерия оценки), и отбор информации в соответствии с уже существующим “образом Я” и ценностными критериями.

Не менее многогранен принцип социального сравнения. Хотя многие элементы нашего “Я” выглядят чисто описательными, (фактуальными, в большинстве случаев они соотносительны и молчаливо подразумевают какое-то количественное или качественное сравнение. Во-первых, индивид сравнивает свое наличное “Я” с прошлым или будущим, а свои притязания – с достижениями. Во – вторых, он сравнивает себя с другими людьми.

Первый момент отражен уже в знаменитой формуле У.Джеймса: самоуважение равняется успеху, поделенному на притязания.

Одному человеку невыносимо стыдно, что он – вторая, а не первая перчатка мира, другой радуется победе на районных соревнованиях. Чем выше уровень притязаний, тем труднее их удовлетворить. Правомерность формулы Джеймса доказывается не только житейским опытом, но и множеством специальных экспериментов, показывающих, что удачи и неудачи в какой либо деятельности существенно влияют на самооценку индивидом своих способностей.

Хотя сравнение достижений с уровнем притязаний кажется на первый взгляд сугубо индивидуальным, фактически оно принимает в расчет социальную ситуацию в целом, включая сравнение себя с другими ее участниками. К примеру, подавая заявление в вуз, молодой человек учитывает не только свою успеваемость по тем предметам, которые ему предстоит сдавать, но и вероятный уровень конкуренции (сколько претендентов ожидается на одно место и какова степень их подготовки).

Интересен в этом отношении эксперимент американских психологов. Людям, желавшим занять определенную должность в фирме, предлагали самостоятельно оценить несколько своих личных качеств. Затем в приемной появлялся еще один мнимый претендент на ту же должность. В одном случае это был хорошо одетый, самоуверенный, интеллигентного вида человек с портфелем (“мистер Чистик”), в другом – опустившаяся (в грязной рубашке и туфлях на босу ногу) личность (“мистер Грязник”). После этого претендентам на должность под каким-то предлогом предлагали вторично заполнить те же самые самооценочные бланки. И что же? После встречи с “мистером Чистиком” их самооценка снижалась, а с “мистером Грязником” – повышалась. Люди невольно соизмеряли свой уровень притязаний с обликом другого претендента, оценивая себя в сравнении с ним, хотя этого никто от них не требовал [2].

Социальный и психологический контекст влияет не только на мотивационно-оценочные (уровень притязаний), но и на когнитивные элементы “образа Я”. Люди гораздо яснее и отчетливее осознают те свойства, которые отличают их от какого-то подразумеваемого среднего (“принцип отличительности” или “контекстуальный диссонанс”). Среди детей среднего роста упомянули “рост” в свободных самоописаниях только 17%, а среди очень высоких или низкорослых – 27%. Среди детей средней упитанности вес упомянули 6%, среди худых или полных – 12%; если же взять за основу самовосприятие, то среди детей, считающих себя худыми, упоминание веса повышается до 13%, а среди считающих себя толстыми – до 22% [3]. Человек, имеющий какой-то физический недостаток, будь то горб или плохое зрение, всегда осознает это свойство отчетливее и придает ему больше значения, чем те, у кого таких отличий нет. Представители национального меньшинства или люди, попадающие в иную национальную среду, осознают свою этническую принадлежность гораздо отчетливее и яснее и придают ей большее значение, чем представители этнического большинства или люди, живущие в однородной национальной среде. То же самое можно сказать относительно пола: дети, в семьях которых преобладают лица противоположного пола, упоминают свою половую принадлежность чаще, чем в случаях преобладания лиц своего пола. Иными словами, индивидуальность воспринимается как особенность, отличие от других.

Вместе с тем “контекстуальный диссонанс” активизирует социальное сравнение и делает “образ Я” более проблематичным, селективным и внутренне противоречивым. Осознавая свои отличия от других, индивид вынужден более или менее самостоятельно выбрать группу, на которую он должен, может или хочет ориентироваться, и начинает сравнивать себя с другими не только по оси “сходство-различие”, но и по принципам “высший-низший”, “хороший-плохой”, “правильный-неправильный”, что непосредственно затрагивает его самоуважение.

Но процесс социального сравнения является двусторонним. Индивид воспринимает и оценивает себя в сравнении с другими, а других – по себе. Возникает вопрос: когда “другой” служит прототипом “Я”, а когда, наоборот, “Я” служит отправной точкой, референтом восприятия “другого”? Хотя самопознание всегда считалось трудным, люди обычно считают, что о себе судить легче, чем о других, и больше доверяют таким суждениям, особенно если речь идет о внутренних состояниях, мотивах и т.п. Отсюда и пословица: “Чужая душа – потемки”. Но то, что кажется нам “непосредственным знанием себя”, в действительности есть итог сложного процесса атрибуции (приписывания себе определенных свойств).

В процессе развития личности личностно-значимые черты сначала появляются в описаниях других людей и только потом – в самоописаниях. В то же время люди невольно приписывают другим собственные черты, считая свои поведенческие реакции, мнения и даже телесные свойства более распространенными, “нормальными” и правильными, нежели те, которые от них отличаются. Не случайно другие часто кажутся нам более похожими на нас, чем есть на самом деле. Низкорослый человек считает свой рост средним и так же называет других того же роста; добрый человек считает, что люди в большинстве добрые, а лживый – что все врут и только притворяются честными. Поэтому приписывание каких-то свойств другим нередко оборачивается невольным саморазоблачением.

Рефлексивное “Я” активно участвует в переработке информации не только о себе, но и о других людях, играя роль подразумеваемого, хотя большей частью неосознаваемого, эталона сравнения.

Принцип самоатрибуции уходит своими теоретическими корнями в радикальный бихевиоризм Б.Ф.Скиннера и теорию самовосприятия Д.Бема, согласно которой индивид черпает информацию о своих эмоциях, установках и убеждениях из трех главных источников: из восприятия своих внутренних состояний, наблюдения своего открытого поведения и обстоятельств, в которых это поведение происходит. Чем слабее, противоречивее или непонятнее внутренние сигналы, тем больше человек опирается в своих суждениях о себе на наблюдаемые им факты своего внешнего поведения и его условия, то есть судит о себе по своим поступкам. Иными словами, не только поведение человека в определенной ситуации зависит от того, как он воспринимает эту ситуацию, но и восприятие, оценка ситуации (и себя в ней) связаны с тем, как он в ней себя ведет [4].

Действительно ли человек судит о своих эмоциональных состояниях и чувствах по внешним, “поведенческим” признакам (смеюсь, – следовательно, мне весело) – вопрос спорный. Но концепция Бема – только частный случай общей теории атрибуции. Заключение о внутренних, диспозиционных свойствах на основе объективных, поведенческих показателей широко представлено в самосознании, особенно при оценке (осознании) способностей, компетентности и других качеств, о которых обычно судят по поведению или его результатам. Например, учебное “Я” школьника, его представление о себе как об ученике – результат не только усвоения оценок значимых других (учителей, одноклассников) и социального сравнения, но и самоатрибуцин на основе объективных результатов своей деятельности. Причем по своим успехам или неудачам в определенной деятельности индивид судит не только о своей подготовленности и компетентности, но и о своих способностях к данной деятельности.

Как и социальное сравнение, самоатрибуция в высшей степени селективна и в отборе причинных факторов, и в их интерпретации, и в неодинаковом к ним внимании, и в отборе терминов для их описания.

В многочисленных экспериментах, когда испытуемым предлагалось объяснить свои удачи или неудачи в решении определенных задач, выявились четыре психологические стратегии. Первая – склонность приписать свою неудачу безличным и неконтролируемым силам, например невезенью; те же, кто правильно решил задачу, напротив, склонны приписывать это собственным заслугам. Вторая – ссылки на объективную сложность задачи, недостаток информации, времени и т.д. Третья – стремление приписать неудачу отсутствию или слабости мотивации (“Я мог бы это сделать, но не особенно старался”). Четвертая – умаление ценности успеха (“Не все ли равно, умею я это делать или нет?”). Во всех этих случаях причина неудачи выносится за пределы собственного “Я”, тогда как удача чаще приписывается себе.

Селективная интерпретация фактов выражается в том, что индивид может, например, оспаривать объективность школьных отметок, основывая самооценку своих учебных качеств не на них, а на своих успехах в научном кружке, признании товарищей и т.д. Ту же функцию выполняет эго-защитный механизм рационализации, побуждающий личность находить такие причины и мотивы, в свете которых собственное поведение предстает в более благоприятном виде. Избирательное отношение к фактам позволяет не обращать внимания на нежелательную информацию, а выбор терминологии – придавать им приемлемую эмоциональную окраску: не скупой, а бережливый, не безрассудный, а смелый, не трусливый, а осторожный.

Хотя интериоризация внешних оценок, социальное сравнение и самоатрибуция – психологически разные процессы, они взаимосвязаны и часто переходят друг в друга на основе принципа смысловой интеграции “образа Я”. Сходное по своей сути с принципом “психологической центральности” М.Розенберга, согласно которому значение любого компонента “самости” зависит от его места в ее структуре (является он центральной или периферийной, главной или второстепенной, важной или неважной его частью), понятие смысловой интеграции – более емкое – подчеркивает не только системность, целостность “образа Я”, но и его ценностно-смысловой характер, неразрывную связь когнитивных аспектов “самости” (что, насколько и благодаря чему осознается) с мотивационными [5].

Разная субъективная значимость отдельных аспектов “Я” позволяет людям гармонизировать свои социальные и личные притязания, находить оптимальные – не “вообще”, а для себя – направления самореализации, компенсировать слабости достоинствами, признавать сильные стороны других не в ущерб собственному “Я”, ибо каждый из нас в чем-то превосходит, а в чем-то уступает другим. Именно дифференцированно-избирательная система личных ценностей и самооценок позволяет большинству людей сохранять высокое самоуважение, независимо от своих жизненных поражений и неудач. Возможность изменения “образа Я” и степень его постоянства также зависят от того, насколько значимы для индивида подразумеваемые качества: более важные, центральные роли или свойства, естественно, изменяются труднее и предполагают большее личностное постоянство.

Таким образом, рефлексивное “Я” – это своего рода познавательная схема, опосредствующая обмен информацией между индивидом и средой. Какую же роль в этом процессе играет собственно самопознание, то есть отражение в сознании субъекта его собственных свойств и качеств?


Самопознание или самообман?

Я знаю все, но только не себя.

Ф.Вийон


Наивная житейская психология нередко сводит проблему самоосознания к тому, может ли человек более или менее адекватно познать самого себя, являются ли его самооценки и самоописания истинными, отражающими его объективные свойства, правильно ли он представляет себе отношение к нему окружающих людей, адекватно ли оценивает свою подготовленность к решению той или иной задачи.

При всей правомерности подобных вопросов самоосознание не сводится к ним. Рефлексивное и рефлексирующее “Я” никогда не совпадают полностью. Прежде чем спрашивать, может ли человек объективно познать себя, следует спросить, от чего зависит его потребность в такой информации?

Всякая саморегулирующаяся система нуждается в информации как о внешней среде, так и о своем собственном состоянии, и эта информация должна быть истинной. Однако переработка и хранение информации в сознании предполагает не просто ее кодирование и сохранение в памяти, но и определенную систему контроля, воплощенную в последовательной системе инструкций, согласно которым эта информация отбирается, скрывается или служит практическим руководством к действию [6]. Инструкции же эти определяются биологической и социальной целесообразностью, тем, насколько осознание данной информации способствует сохранению “самости”.

Самоосознание как внутренний диалог человека с самим собой неразрывно связано с его практической деятельностью, предполагает взаимодействие с внешним миром. Чем активнее информационный обмен между индивидом и средой, тем меньше у него оснований задумываться о самом себе, делать себя объектом исследования; слабо выражена в этом случае и автокоммуникация. Но стоит только прервать связь индивида с внешним миром, поместив его в условия изоляции, как эти внутренние процессы активизируются.

Убедительны в этом отношении опыты в сурдокамере, проведенные О.Н.Кузнецовым и В.И.Лебедевым [7] Лишенный реального общения, человек “выделяет” партнера из своего собственного сознания. Появляется спонтанная речевая активность, вместо привычной внутренней речи он начинает вслух разговаривать сам с собой, задавая себе вопросы и отвечая на них. Хотя у психически устойчивого человека сознание собственной идентичности при этом не теряется, у него появляется зародыш синдрома психического автоматизма: собственные мысли и переживания воспринимаются как навязанные, пришедшие извне, ему слышатся таинственные голоса. Так, один из испытуемых сообщил, что на десятые сутки ему стало казаться, что в камере, позади его кресла, кто-то стоит, хотя у него не было никаких зрительных или слуховых ощущений и он твердо знал, что в камере никого, кроме него, нет.

В опытах О.Н.Кузнецова и В.И.Лебедева подобные явления вызывались искусственно, посредством манипулирования ситуацией, в которой находился субъект. Тот же самый эффект дают некоторые психические заболевания, так называемые личностные расстройства – синдром отчуждения, дереализация, деперсонализация, раздвоение личности. Применительно к нашей теме интерес представляет не психиатрическая природа этих явлений, а логика перехода от нормы к патологии.

Нормальная жизнедеятельность личности предполагает не просто обмен информацией со средой, но и установление с ней каких-то эмоционально значимых отношений. В условиях стресса положение меняется: конфликтная ситуация, которую индивид не в силах разрешить, вызывает у него отрицательные эмоции огромной силы, угрожающие его психике и самому существованию. Чтобы выйти из стресса, он должен разорвать связь своего “Я” и травмирующей среды или хотя бы сделать ее менее значимой. В повседневной жизни этому служит механизм “остранения”. Термин этот, введенный В.Б.Шкловским и широко применявшийся Б.Брехтом, означает разрыв привычных связей, в результате которого знакомое явление кажется странным, непривычным, требующим объяснения. “Чтобы мужчина увидел в своей матери жену некоего мужчины, необходимо “остранение”, оно, например, наступает тогда, когда появляется отчим. Когда ученик видит, что его учителя притесняет судебный исполнитель, возникает “остранение”, учитель вырван из привычной связи, где он кажется “большим”, и теперь ученик видит его в других обстоятельствах, где он кажется “маленьким” [8].

Будучи необходимой предпосылкой познания, “остранение” вместе с тем создает между субъектом и объектом психологическую дистанцию, которая легко перерастает в отчуждение, когда объект воспринимается уже не только как странный и удивительный, но и как имманентно чуждый, посторонний или эмоционально незначимый [9]. Психиатрический синдром отчуждения как раз и описывает чувство утраты эмоциональной связи со знакомыми местами, лицами, ситуациями и переживаниями, которые как бы отодвигаются, становятся чужими и бессмысленными для индивида, хотя он и осознает их физическую реальность.

Отчуждение как средство сделать эмоционально незначимым травмирующее отношение может быть направлено как на среду, так и на “Я”. В первом случае (дереализация) чуждым, ненастоящим представляется внешний мир. Страдающие этим люди жалуются: “Я все воспринимаю не так, как раньше; как будто между мной и миром стоит какая-то преграда, и я не могу слиться с ним; я все вижу и понимаю, но чувствую не так, как раньше чувствовал и переживал, точно утерял какое-то тонкое чувство”. “Внешний вид предмета как-то отделяется от реального его смысла, назначения этой вещи в жизни”. “Такое впечатление, что все вещи и явления потеряли свойственный им какой-то внутренний смысл, а я бесчувственно созерцаю только присущую им мертвую оболочку, форму”.

Во втором случае (деперсонализация) имеет место самоотчуждение: собственное “Я” выглядит странным и чуждым, утрачивается ощущение реальности собственного тела, которое воспринимается просто как внешний объект, теряет смысл любая деятельность, появляется апатия, притупляются эмоции: “Если я иду в клуб, то надо быть веселым, и я делаю вид, что я веселый, но в душе у меня пусто, нет переживаний”; “Я – только реакция на других, у меня нет собственной индивидуальности”; “Жизнь потеряла для меня всякую красочность. Моя личность как будто одна форма без всякого содержания” [10].

Дереализация и деперсонализация дезорганизуют эмоциональные аспекты самосознания, но не нарушают когнитивной отчетливости “образа Я”. Синдром психического автоматизма Кандинского-Клерамбо, часто наблюдаемый при шизофрении, влечет за собой более глубокие психические нарушения: собственные ощущения, восприятия, движения, потребности, влечения начинают восприниматься больным как чуждые, исходящие от посторонней силы. Вследствие этого больные нередко утрачивают чувство “Я”, а их интимный внутренний мир становится словно бы всем известным, “открытым”, проницаемым.

Наконец, полный разрыв внутренней и внешней коммуникации означает раздвоение личности или множественность “Я” (в психиатрической литературе описано несколько сот таких случаев). Главная черта этого заболевания – появление в самосознании двойника, с которым личность не может установить значимых отношений. Хотя больной часто говорит со своим двойником и никогда не может даже разграничить себя от него, между ними нет взаимопонимания. Очень часто двойник воплощает как раз то, что чуждо “сознательному Я” больного, к чему он относится со страхом и отвращением, против чего протестует все его существо.

Как и синдром отчуждения, раздвоение личности имеет разные формы. В одних случаях (так называемая “чередующаяся личность”) в индивиде как бы сосуществуют два автономных “Я”, поочередно захватывающие господство над ним на срок от нескольких часов до нескольких лет. Пока господствует первое “Я”, индивид не сознает существования второго; все, что он делал в период преобладания своего другого “Я”, забыто, вытеснено из сознания. Оба “Я” резко отличаются друг от друга: первоначальное обычно застенчиво, робко, заторможено и мнительно, тогда как второе, впервые появляющееся в какой-то критический момент жизни индивида, отличается большей решительностью, общительностью и свободой. О жизни первого “Я” второе ничего не знает. В других случаях первоначальное “Я” кажется более зрелым, но существенно отставшим в эмоциональном развитии. Дополнительные “Я”, появляющиеся иногда в ходе психотерапии, обычно “знают” о существовании первого и могут комментировать его поведение и чувства, тогда как первоначальное “Я” не осознает своих двойников и не помнит событий, совершенных в период, когда психика контролировалась одним из них.

Самый яркий и достоверно описанный случай этого рода, послуживший даже основой для одноименного художественного фильма, – это “Три лица Евы” [11]. 25-летняя женщина Ева Уайт обратилась к врачу по поводу приступов жестоких головных болей и провалов памяти после них. При обследовании у нее обнаружились и другие болезненные симптомы. Во время одного из очередных посещений врача обычно спокойная пациентка очень волновалась и наконец призналась, что периодически слышит какой-то воображаемый голос, обращенный к ней. Пока врач обдумывал это сообщение, облик и поведение пациентки вдруг резко изменились. Вместо сдержанной, воспитанной дамы перед ним оказалась легкомысленная девица, которая языком и тоном, совершенно чуждым миссис Уайт, стала бойко обсуждать ее проблемы, говоря о ней в третьем лице. На вопрос о ее собственном имени она заявила, что она Ева Блэк.

Так началась эта удивительная психиатрическая история. В течение 14 месяцев, на протяжении около 100 консультационных часов, перед врачом появлялись то одна, то другая Ева. Вначале для вызова Евы Блэк нужно было погрузить в гипнотический сон Еву Уайт. Потом процедура вызова упростилась. Оказалось, что в теле миссис Уайт, начиная с раннего детства, жили два совершенно разных “Я”, причем Ева Уайт ничего не знала о существовании Евы Блэк до ее неожиданного появления во время психотерапевтического сеанса. Мисс Блэк, напротив, знает и может сообщить, что делает, думает и чувствует миссис Уайт. Однако она не разделяет этих чувств. Переживания Евы Уайт по поводу неудачного замужества Ева Блэк считает наивными и смешными. Не разделяет она и ее материнской любви. Она помнит многое такое, чего не помнит Ева Уайт, причем точность ее информации подтвердили родители и муж пациентки.

Врачами было отмечено резкое несовпадение характеров обоих персонажей. Ева Уайт – строгая, сдержанная, преимущественно грустная, одевается просто и консервативно, держится с достоинством, любит стихи, говорит спокойно и мягко, хорошая хозяйка, любящая мать. Ева Блэк общительна, эгоцентрична, детски тщеславна, заразительно весела и беззаботна, говорит с грубоватым юмором, любит приключения, одевается слегка вызывающе, не любит ничего серьезного. Некоторая, хотя и не столь разительная разница, была обнаружена и при помощи ряда психометрических и проективных тестов.

В ходе психотерапии помимо двух Ев на сцене появилось еще одно, третье лицо, назвавшее себя Джейн и сильно отличающееся от обеих Ев.

Для психиатра все вышеописанные случаи только симптомы разных психических болезней, патофизиология которых, да и классификация самих симптомов во многом остается спорной. Для психолога же симптоматика личностных расстройств проясняет некоторые механизмы функционирования самосознания.

Как отмечает ленинградский психиатр Ю.Л.Нуллер, медицина прошлого рассматривала любую патологическую реакцию прежде всего как нарушение нормальной функции и непосредственное следствие какой-то “вредности”. Ныне, в свете работ Г.Селье и Н.Винера, кажется более логичным пытаться обнаружить в ее основе защитные, приспособительные механизмы. И организм в целом, и мозг – большие саморегулирующиеся гомеостатические (устойчивые по отношению к внешним воздействиям) системы, функционирующие по принципу отрицательной обратной связи. Всякое воздействие, грозящее нарушить гомеостаз системы, вызывает противореакцию, направленную на его восстановление. Если компенсаторная реакция окажется чрезмерной, слишком сильной или слишком длительной, то она сама может нарушить гомеостаз и, в свою очередь, вызвать компенсаторную реакцию второго порядка, направленную на преодоление отклонений, возникших в результате первой реакции, и т.д. Исходя из этого, Ю.Л.Нуллер предполагает, что при нарушении функций мозга вследствие органических причин или перегрузки информацией, которую он не может полностью воспринять и переработать, возникают компенсаторные защитные реакции, например реакция стресса. Если эти реакции будут слишком тяжелыми, то для компенсации вызываемых ими нарушений могут возникнуть защитные реакции второго порядка, способствующие снижению падающей на мозг нагрузки. Это может быть либо общее снижение психической активности, замедление темпа мышления, повышения порогов чувствительности и как следствие – ухудшение регулятивной функции мозга. Такой тип реакции затрагивает весь организм в целом, что характерно для депрессии. Либо это уменьшение притока информации, своего рода “сенсорная аутодепривация”, характерная для проявлений шизофрении. Либо, наконец, это уменьшение или полное блокирование эмоционального компонента поступающей в сознание информации, поскольку именно эмоциональная значимость информации делает ее способной вызывать стресс, что как раз и характерно для деперсонализации и вообще психического отчуждения. Защитная целесообразность деперсонализации состоит в том, что, лишая информацию ее эмоционального, “стрессогенного” компонента, она вместе с тем не нарушает процесса мышления и не препятствует поступлению необходимой для функционирования организма “внешней” информации, хотя при определенных условиях деперсонализация сама становится тяжелым психопатологическим симптомом [12].

Эта теория хорошо вписывается в изложенные выше представления о природе и функциях самосознания. Вспомним ранее сказанное. Человек отличается от животного, в частности, тем, что он отделяет себя как деятеля от процесса и результатов своей деятельности. Однако “схватить” эту свою “самость” он может только через ее объективации в продуктах своего труда и своих взаимоотношениях с другими людьми. Отсюда – неизбежная множественность “образов Я”. Но эти образы должны быть как-то упорядочены. Для успешного функционирования личности ее предметная деятельность и ее общение обязательно должны иметь помимо объективной целесообразности какой-то субъективный, личностный смысл, переживаться как определенный аспект “Я”. Деятельность, от которой он не получает внутреннего удовлетворения, человек не может признать “своей”. Это отношение невольно переносится и на предметы, вовлеченные в эту деятельность, – наш жизненный мир един, материальные объекты включаются в него не сами по себе, а всегда в связи с какой-то деятельностью. Вещи теряют “реальность”, поскольку лишается смысла связанная с ними деятельность (дереализация). Оборотной стороной этого процесса является деперсонализация: потеряв смысл своей деятельности, человек начинает испытывать трудности и в осознании единства и преемственности собственного “Я”. Наличие у личности одинаково сильных, но противоположно направленных стремлений вызывает конфликт в системе ее мотивации и подрывает единство “образа Я”. Крайняя форма этого – раздвоение личности, парализующее целесообразную деятельность и делающее одинаково невозможными и объективное познание, и автокоммуникацию.

Чем сложнее и многообразнее деятельность индивида, чем более дифференцированным и тонким становится его самосознание, тем труднее поддержание внутренней согласованности и устойчивости “Я”. Человеческая психика имеет для этой цели целый ряд средств самоподдержания, которые З.Фрейд, впервые обративший на них серьезное внимание, назвал защитными механизмами, с помощью которых из сознания вытесняется неприемлемая для него информация о мире и о самом себе.

Вытеснение означает подавление, исключение из сознания импульса, возбуждающего напряжение и тревогу. Например, человеку надо принять какое-то трудное, мучительное для него решение, это наполняет его тревогой и беспокойством. Тогда вдруг он “забывает” об этом деле. Точно так же он может забыть о совершенном им некрасивом поступке, который тревожит его совесть, трудно выполнимом обещании и т. п. Причем это не лицемерие. Человек “честно” забывает, не видит, не знает. Нежелательная информация полностью вытесняется из его сознания.

Проекция означает бессознательный перенос собственных чувств и влечений вовне, на какое-то другое лицо. Старой деве с подавленными, но отнюдь не уничтоженными сексуальными влечениями часто кажется, что все окружающие ведут себя аморально. Механизм проекции отчасти объясняет ханжество: ханжа приписывает другим собственные стремления, противоречащие его моральному сознанию.

Специфическая форма проекции – вымещение, бессознательная переориентация импульса или чувства с одного объекта на другой, более доступный. Этот механизм хорошо иллюстрируется одним из рисунков X.Бидструпа: начальник делает выговор служащему; тот, не смея возразить начальству, вымещает злость, распекая подчиненного; этот в свою очередь дает затрещину мальчишке-рассыльному; мальчишка пинает ногой уличную собачонку, которая от злости вцепляется в ногу выходящему из здания боссу.

Рационализация – самообман, попытка рационально обосновать абсурдный импульс или идею. К примеру, у человека, нам несимпатичного, мы без труда находим уйму несуществующих недостатков.

Но что, собственно, охраняют “защитные механизмы”? Хотя их общая цель – ослабить чувство страха или тревоги, источники этих чувств не обязательно те, которые имел в виду З.Фрейд. Многие психологи (Г.Олпорт, Э.Хилгард, Г.Мёрфи и другие) полагают, что одним из центральных объектов психологической защиты является именно “образ Я”, причем защищать его приходится не только в чрезвычайных, стрессовых ситуациях, но постоянно, ежечасно.

Психологи по-разному объясняют эти процессы [13]. Например, теория когнитивного соответствия исходит из того, что различные представления и установки личности, как правило, согласуются друг с другом; сознание не терпит противоречий между отдельными элементами познания и стремится устранить их диссонанс.

Единство рефлексивного “Я” предполагает согласованность трех компонентов: некоторого аспекта “самости”, интерпретации личностью своего поведения в этом аспекте и ее представлений о том, как воспринимают ее другие люди. Чтобы обеспечить такую согласованность, личность может использовать ряд приемов. Например, искажает мнения других о себе, приближая их к самооценке, или ориентируется на людей, отношение которых помогает поддерживать привычный “образ Я” (нас “понимает” тот, кто судит нас по нашим собственным критериям). Мы часто оцениваем других людей по тому, как они относятся к нам. Собственные качества также оцениваются избирательно, в зависимости от того, насколько они важны для общей согласованности “образа Я”. Наконец, намеренно или ненамеренно, индивид может вести себя таким образом, чтобы вызывать у окружающих отклик, соответствующий его представлению о себе.

Весьма эффективен в этом отношении уже рассмотренный нами механизм психологической селективности, благодаря которому психика не только отражает прямые угрозы внутренней согласованности “Я” или самоуважению, но и старается предвосхитить их. Когда людям предлагают оценить свои способности перед предстоящим тестом или другим испытанием, многие “на всякий случай” резко снижают нормальный уровень притязаний, свою реальную самооценку, оберегая самоуважение от возможной неудачи.

Специфичны ли такие искажения для самооценки, и можно ли объяснить их только мотивационными факторами, защитой “образа Я”? Если психоанализ склоняется в данном случае к утвердительному ответу, то когнитивная психология, в частности теория атрибуции, утверждает, что это не всегда так. Причинное объяснение человеческих поступков зависит от того, был ли субъект атрибуции одновременно единоличным субъектом, соучастником (агентом) или только наблюдателем оцениваемого действия. Действующие лица, как правило, склонны приписывать свои действия ситуативным, внешним факторам, тогда как наблюдатели объясняют те же самые действия внутренними свойствами действующих лиц. В 70-х годах было открыто явление, получившее название “фундаментальной атрибутивной ошибки”, жертвой которой нередко становятся даже профессиональные психологи: тенденция недооценивать влияние ситуативных (объективных) и переоценивать влияние диспозиционных (субъективных) детерминант поведения.

Вторая типичная атрибутивная ошибка – эгоцентрическая атрибуция или феномен “ложного согласия” – состоит в том, что люди склонны судить о других по себе, считая собственные поступки и мнения более обычными и нормальными для данных условий, чем иные, альтернативные реакции.

Группе американских студентов предложили бесплатно, просто ради эксперимента, полчаса походить по университетскому городку с рекламным плакатом на спине, а затем спрашивали, почему они приняли то или иное решение, каково, по их мнению, было бы решение других студентов и каковы свойства людей, сказавших “да” или “нет”. По мнению согласившихся студентов, сходный с ними выбор сделали бы две трети их товарищей, несогласившиеся же полагают, что в подобном эксперименте стали бы участвовать не больше трети. Резко разошлись обе группы в описании людей, сказавших “да” или “нет”, причем испытуемые увереннее судят о представителях не своей группы, поведение которых кажется им ненормальным, исключительным.

Таким образом, многие искажения самооценок, которые раньше приписывались исключительно эго-защитным механизмам, отражают общие свойства атрибутивного процесса, результат которого во многом зависит от того, считает ли себя человек субъектом или только наблюдателем действия, и от того, как он оценивает это действие. Склонность преуменьшать свою ответственность и объяснять совершившееся в безлично-ситуативных терминах наиболее свойственна людям, которые были участниками или активными наблюдателями действий, имевших нежелательные, социально отрицательные последствия.

Есть и такие атрибутивные ошибки, в которых мотивационный компонент практически отсутствует. Например, личностные свойства, логически или нормативно связанные друг с другом, автоматически распространяются на конкретное лицо, хотя известно, что такая связь вовсе не обязательна (старик не обязательно мудрый, хороший мальчик не обязательно послушный и т.д.).

Это проявляется и в сфере самосознания, где потребность в объективной информации борется с желанием “максимизировать”, возвысить, приукрасить себя. Безусловно, если бы принцип максимизации распространялся на все жизненные ситуации и конкретные самооценки, индивид потерял бы чувство реальности, а его рефлексивное “Я” информационную ценность. В большой серии экспериментов испытуемые выполняли лабораторное задание, результаты которого в одних случаях оценивал человек, обладающий высоким, а в других – низким авторитетом. Затем условия усложнялись: оценка судьи, которому приписывалась высокая компетентность, расходилась с оценкой нескольких менее компетентных судей и т.п. Испытуемый мог выбрать из нескольких источников информации либо наиболее авторитетный, либо наиболее благоприятный для себя, либо попытаться как-то “усреднить” оценки. Из шести проверявшихся вариантов самой эффективной оказалась простая аддитивная модель: индивид принимает всю доступную ему информацию и самостоятельно суммирует ее, причем он поступает так и при совпадении судейских оценок, и при их расхождении [14].

Однако это не исключает общего пристрастия к благоприятным самооценкам и “максимизации” “Я”, содержащего, как правило, некоторые иллюзорные, утопические элементы. Жизненная функция самоосознания – не просто дать индивиду достоверные сведения о себе, а помочь выработке эффективной жизненной ориентации, включая чувство своей онтологической приемлемости, цельности и самоуважения. Поэтому и вопрос об истинности или ложности самооценок не решается на чисто когнитивном уровне, а обязательно предполагает учет тех социальных ситуаций, в связи с которыми происходит соответствующая самокатегоризация, атрибуция и т.д.


О пользе и вреде самоанализа


Когда Левин думал о том, что он такое и для чего он живет, он не находил ответа и приходил в отчаянье; но когда он переставал спрашивать себя об этом, он как будто знал и что он такое и для чего он живет, потому что твердо и определенно действовал и жил…

Л.Толстой


Как это ни парадоксально, люди спорят не только о том, может ли индивид в принципе познать самого себя, но и нужно ли к этому стремиться, полезен или вреден самоанализ как таковой. Одни доказывают, что самоанализ – необходимая предпосылка самокритики, самоконтроля и самовоспитания. Другие считают интерес к себе безнравственным “ячеством”, а самоанализ – бесплодным “самокопанием”, уводящим человека от насущных задач действительности и собственного существования.

Спор этот часто сводится к вопросу о плюсах и минусах экстра- или интроверсии. Но хотя слово “интроверсия” буквально означает “обращенность вовнутрь”, интроверты далеко не всегда превосходят экстравертов по уровню осознания своих внутренних состояний, и, какой тип людей точнее описывает или “лучше знает” себя, неизвестно. А не зная, в чем человек испытывает дефицит, как судить, чем ему “полезно” или “вредно” заниматься?

Мало проясняют этот вопрос и “дневниковые” исследования. Длительное ведение интимного дневника – несомненный знак интенсивной автокоммуникации, которой обычно сопутствуют какие-то личностные особенности.

Французский ученый А.Жирар, изучивший биографии многих людей, которые всю жизнь вели интимные дневники (в их числе Стендаль, Альфред де Виньи, Делакруа, Мишле, Бенжамен Констан), отмечал, что все они отличались застенчивостью, склонностью к самонаблюдению, повышенной чувствительностью и эмотивностью; почти все считали себя неудачниками и испытывали одиночество. Образно говоря, в глубине души они всю жизнь как бы оставались подростками, живущими мечтой о юности, которая не удалась [15].

Но по дневнику трудно судить о реальной внутренней жизни. Когда человек счастлив и живет полноценной жизнью, он редко заглядывает в дневник, зато, когда он страдает и одинок, дневник дает ему отдушину.

“Я замечала, когда я в грустном, убитом, тоскливом состоянии, то всегда желаю написать в моем дневнике, покопаться в самой себе, – писала художница А.П.Остроумова-Лебедева. – Отчего это происходит? От желания ли себе еще больше сделать больно или из инстинктивного чувства или сознания, что, когда начнешь в себе анализ своих чувств, настроений и поступков, то становишься более хладнокровен и спокоен, как будто все самое горькое и острое ушло в мою тетрадь, всочилось в бумагу и осталось там…” [16] Даже весьма общительные и жизнерадостные люди, если судить только по их дневникам, кажутся скорее задумчивыми и одинокими, так как именно эти душевные состояния чаще отражаются в дневнике, хотя в жизни могут быть сравнительно редкими. К тому же в самом искреннем дневнике обычно есть элемент кокетства своими переживаниями.

Интимный дневник – средство не столько самопознания, сколько самораскрытия и автокоммуникации. Недаром дневник иногда даже получает собственное имя. Так, Анна Франк, которая вела дневник в оккупированной Голландии, назвала свою воображаемую подругу Китти, а двадцать лет спустя советская школьница Люба В., прочитав дневник Анны Франк, назвала собственный дневник “Аней”.

В конце XIX в., когда интимные дневники были в большой моде (мода началась в эпоху романтизма), шел спор о том, полезны они или вредны. Их защитники указывали, что дневник дает выход болезненным переживаниям, помогает разобраться в своих мыслях и чувствах, сохранить память о прожитой жизни. Противники же говорили, что дневник усугубляет социальную изоляцию личности, поощряет ее заниматься ненужным самокопанием, подменяет реальную жизнь воображаемой. Но как можно спорить о функции дневников вообще, без учета потребностей их авторов?

Экспериментальная социальная психология 70-х годов перевела изучение проблемы на микроуровень конкретных процессов и элементов, из которых складываются акты самоосознания, способы его стимулирования и поведенческие результаты сосредоточения внимания субъекта на самом себе.

Как уже говорилось, среди общих психологических предпосылок “самости” и самосознания важное значение принадлежит такому фактору, как объем и направленность внимания. Фокус внимания занимает центральное место и в изучении процессуальной стороны самоосознания. Поскольку деятельность индивида всегда развертывается в каком-то объективном контексте, в каждый данный момент времени его внимание направлено либо вовне, на предметное содержание и ситуацию деятельности, либо вовнутрь, на самого себя, свои мысли, чувства или мотивы. Психическое состояние, когда в фокусе внимания субъекта находится его внутренний мир, и называется самоосознанием в узком смысле этого слова.

Феномен этот весьма сложен. Временное состояние концентрации внимания на себе нужно отличать от постоянной склонности интересоваться больше собой, чем окружающим миром, составляющей устойчивую черту личности. Кроме того, самосознание как превращение себя в объект самонаблюдения надо отличать от чувства, которое возникает у человека, когда он является объектом повышенного внимания со стороны других, от ощущения, что все смотрят на тебя, думают о тебе и т.п. Гипертрофированная и спроецированная вовне озабоченность собой и впечатлением, производимым на других, по-английски называется selfconsciousness, что буквально означает “самосознательность”, но чаще переводится как “застенчивость”. Разграничить познавательный интерес к себе и эмоциональную озабоченность собою очень трудно.

В зависимости от степени концентрации внимания на себе или на внешнем мире психологи говорят о высокой или низкой степени самоосознания. Но существует и немаловажное предметное различие: сосредоточено ли внимание субъекта на внутренних, интимно-личных, или на внешних, публичных, свойствах “самости”. Для измерения этих качеств психологами разработаны три специальные шкалы [17]. Степень личного самоосознания отражают суждения типа: “Я много думаю о себе”, “Я постоянно анализирую свои мотивы”, “Я обычно внимателен к своим внутренним чувствам” и т.п. Публичное самоосознание выявляется в суждениях типа: “Меня волнует, как я преподношу себя другим”, “Мне важно, как я выгляжу”, “Я озабочен тем, что думают обо мне другие” и т.д. Степень социальной тревожности, показывающая зависимость самоосознания от внешних условий, измеряется суждениями типа: “Мне трудно работать, когда кто-нибудь смотрит на меня”, “Я легко смущаюсь”, “Мне трудно выступать публично” и т.п.

Как же влияют эти качества на образ “Я” и социальное поведение личности? Теория Ш.Дюваля и Р.А.Уикланда [18] исходит из того, что самоосознание активизируют все внешние факторы, привлекающие внимание индивида к себе, – зеркала, кино- и фотокамеры, магнитофонные записи собственного голоса, наличие зрителей и т.п., хотя степень их влияния индивидуальна. Высокое самоосознание, в свою очередь, побуждает личность больше думать о себе. К этому приводит также осознание внутренних противоречий “Я”. Если человек не оправдывает своих ожиданий, совершает действия, несовместимые с его идеалом и моральным кодексом, появляется внутреннее противоречие, раздвоение “образа Я”, которое будет ощущаться тем сильнее, чем оно отчетливее и чем выше уровень самоосознания личности. Когда внутреннего противоречия, расхождения идеала и поведения у личности нет, самоосознание и самоанализ не вызывают у нее эмоционального дискомфорта. Но если такой конфликт налицо, картина меняется. Обнаружив в себе противоречие, индивид начинает испытывать дискомфорт, который он может устранить двумя путями: переключить внимание, думать не о себе, а о чем-то другом либо разобраться в существе конфликта, чтобы уменьшить его или привести собственное поведение в соответствие со своими ценностными ориентациями. Следовательно, самоосознание – важный положительный фактор самоконтроля, сохранения своего поведения в принятых индивидом нормативных рамках, а люди, избегающие рефлексии и размышлений о себе, больше других склонны к антинормативным поступкам.

Многочисленные экспериментальные исследования, в общем, подтвердили эти гипотезы. Люди с более высоким уровнем самоосознания точнее описывают свои противоречивые внутренние состояния и соответственно лучше контролируют свое поведение, приводя его в соответствие с такими ценностями, как достижение поставленной цели, честность, помощь другим людям, соблюдение социальных норм и т.д. Напротив, деиндивидуализация, способствующая девиантному (отклоняющемуся от принятых норм) поведению, обычно сопровождается снижением уровня самоосознания и самоконтроля.

Велика роль рефлексии и в деле самовоспитания. Здесь налицо трехступенчатый процесс. Сначала индивид должен стать наблюдателем своих мыслей, чувств и поступков, то есть интенсифицировать самоосознание. Это помогает ему заметить противоречивость, взаимную несовместимость некоторых своих мыслей, поступков и принципов, что, в свою очередь, активизирует его внутренний диалог, превращая самопознание в самовоспитание, в сознательное формирование и закрепление новых, желательных элементов поведения.

Но и здесь проблема обнаружила свою неоднозначность: важен не только уровень самоосознания, а и его объект, то есть направлено ли оно преимущественно на внутренние или публичные аспекты “самости”. Когда внимание индивида привлечено к публичным аспектам “Я”, это действительно повышает вероятность “социально-нормативного”, “правильного” поведения, однако люди, сильно озабоченные впечатлением, производимым на других, часто весьма внушаемы, несамостоятельны, конформны. Напротив, повышенный интерес к внутренним, личным аспектам “Я”, делая личность менее чувствительной к мнению окружающих, не только не помогает социальному контролю, но в некоторых случаях способствует снижению социальной активности. В зависимости от озабоченности человека “публичными” или “внутренними” сторонами “Я” одни и те же стимулы (зеркала, кинокамеры и т.п.) оказывают неодинаковое воздействие.

Иначе говоря, самопознание, предполагающее превращение собственного “Я” в объект, – только один из элементов более сложного и емкого процесса самоосознания, уровни и направленность которого тесно связаны с глубинными свойствами личности и спецификой ее жизненных ситуаций.

Отсюда – ряд психологических парадоксов, например полученная в экспериментах ленинградского психолога В.С.Магуна обратная зависимость между тестовыми оценками интеллекта, отражающими уровень объективного по знания индивидом окружающей действительности, и адекватностью его суждений о самом себе и своих близких [19]. Казалось бы, чем выше интеллект, тем объективнее должны быть самооценки. Фактически же последние сильно зависят от коммуникативных черт характера, ценностных ориентаций, эмоционального мира личности [20]. Отношение человека к себе никогда не бывает и не может быть вполне однозначным. И это необходимо учитывать при изучении проблемы единства и “подлинности” “Я”.

Вопрос “Кто я?” включает в себя вопрос “Что я знаю и могу узнать о себе?”, но не сводится к нему. Задавая его, человек имеет в виду не просто набор данных ему эмпирических свойств, а каково его жизненное предназначение, чем его истинное “Я” отличается от бесчисленных видимостей и кажимостей и как он может реализовать себя. Это вопрос не столько гносеологический, сколько этический, и ответить на него может только сам субъект. Но чтобы сделать это осмысленно, ему придется предварительно узнать и освоить множество философско-социологических и социально-психологических проблем.


Глава четвертая ЕДИНСТВО В МНОГООБРАЗИИ


Быть или казаться?


Ты – то, что представляешь ты собою.

Надень парик с мильоном завитков,

Повысь каблук на несколько вершков,

Ты – это только ты, не что иное.

И.В.Гёте


Слова Гёте кажутся бесспорными. Однако несколько волшебных волосков на голове уродливого карлика Цахеса из новеллы Гофмана мгновенно превращают его в обаятельного и могущественного министра Циннобера. И разве изменение социального статуса – тот же высокий каблук! – не сказывается на самовосприятии человека и отношении окружающих? Можно привести и “положительные” примеры. “Знатность обязывает” – гласит французская поговорка. Надев мундир героя, человек вынужден и вести себя соответственно, а вместе с поведением меняется и его “образ Я”. Где же тогда его единство и подлинность?

По образному выражению Луиджи Пиранделло, “каждый из нас напрасно воображает себя “одним”, неизменно единым, цельным, в то время как в нас “сто”, “тысяча” и больше видимостей… В каждом из нас сидит способность с одним быть одним, с другим – другим! А при этом мы тешим себя иллюзией, что остаемся одними и теми же для всех, что сохраняем свое “единое нутро” во всех наших проявлениях! Совершеннейшая чепуха!” [1].

Ситуативно – ролевой подход, если видеть в нем сведение личности к простой совокупности выполняемых ею социальных функций или, еще хуже, к ложному, разыгрываемому поведению, кажется нелепым и безнравственным.

“Конечно, ребенок усваивает то, как он должен вести себя с мамой, скажем, что ее нужно слушаться, и он слушается, но можно ли сказать, что при этом он играет роль сына или дочери? – писал А.Н.Леонтьев. – Столь же нелепо говорить, например, о “роли” полярного исследователя, “акцептированной” Нансеном: для него это не “роль”, а миссия. Иногда человек действительно разыгрывает ту или иную роль, но она все же остается для него только “ролью”, независимо от того, насколько она интернализирована. “Роль” – не личность, а, скорее, изображение, за которым она скрывается” [2]. Но коль скоро сам Леонтьев перед этим определил “роль” как программу, “которая отвечает ожидаемому поведению человека, занимающего определенное место в структуре той или иной социальной группы”, как “структурированный способ его участия в жизни общества” [3], “роль” никак не может быть “изображением” лица. Иначе пришлось бы признать, что личность существует не только вне общества, но даже вне своей собственной социальной деятельности. Ведь “структурированный способ участия в жизни общества” есть не что иное, как структура деятельности индивида.

Источник кажущегося противоречия – логическая подмена понятий, точнее, системы отсчета. “Ролевое” описание имеет в виду процесс взаимодействия индивидов, выводя из него их самосознание, А.Н.Леонтьев же говорит о том, как сам индивид воспринимает и оценивает свои действия. Ребенок может быть искренне любящим и послушным или только притворяться таковым, и эта разница весьма существенна. Но она не отменяет существования какого-то социально-нормативного определения детской роли, в свете которого оценивается поведение конкретного ребенка, что не может не преломляться в его собственных самооценках (“Я хороший, потому что слушаюсь маму”).

“Ролевое” описание диалектики индивидуального и социального осуществляется на трех различных уровнях: в рамках безличной макросоциальной системы (социологический уровень), в рамках непосредственного межличностного взаимодействия (социально-психологический уровень) и в рамках индивидуальной мотивации (внутриличностный уровень).

В социологии “социальная роль” чаще всего понимается как безличная норма или функция, связанная с определенной социальной позицией и не зависящая от личных свойств занимающих эту позицию индивидов. “Роль” учителя, инженера или отца семейства социологически задана общественным разделением труда и иными объективными процессами, не зависящими от воли отдельного индивида. Хотя требования, предъявляемые к человеку, занимающему эту позицию, далеко не всегда формулируются так однозначно, как в воинском уставе или должностной инструкции, они тем не менее вполне объективны. Чтобы понять, к примеру, соотношение отцовской и материнской ролей в современной семье, надо учитывать прежде всего макросоциальное разделение труда между мужчиной и женщиной, соотношение их семейных и внесемейных обязанностей, структуру семьи, способы воспитания детей и т.п. Мнения же конкретных мужчин и женщин по этому вопросу, при всей значимости индивидуальных вариаций, чаще всего лишь отражение стереотипов массового сознания, за которыми в конечном счете стоят закономерности социальной структуры.

Социальная психология в известной мере оставляет эти макросоциальные отношения “за скобками”, понимая “роль” как структуру непосредственного межличностного взаимодействия. Привычные формы поведения неизбежно стандартизируются и подкрепляются системой взаимных ожиданий. От человека, который несколько раз проявил остроумие, ждут, что он и в дальнейшем будет развлекать своих товарищей, “роль шутника” как бы приклеивается к нему и так или иначе включается в его “образ Я”.

Наконец, при исследовании внутриличностных процессов словом “роль” обозначают определенный аспект, часть, сторону деятельности лица. Внимание здесь акцентируется на том, как сам индивид воспринимает, сознает и оценивает ту или иную свою функцию, деятельность, принадлежность, какое место занимает она в его “образе Я”, какой личностный смысл он в нее вкладывает.

Обыденное сознание часто делит жизнедеятельность на две части, из которых одна – формальная, застывшая, мертвая приписывается “безличному” миру социальных ролей, а вторая – “личная”, эмоционально окрашенная – представляет то, чем индивид является “сам по себе”, безотносительно к социальным условиям. В житейском обиходе сказать про человека, что он “исполняет роль” отца или учителя, – все равно что сказать, что он “притворяется”, что он “не настоящий” отец или учитель. Самому индивиду “ролевой” кажется только такая деятельность, которую он воспринимает как нечто более или менее внешнее, периферийное или условное, “разыгрываемое” для других, в отличие от “подлинного Я”, без которого он не может себя представить. Но независимо от того, считает ли индивид свою работу ремеслом, призванием или даже миссией, что весьма существенно для него самого и для морально-психологической оценки его как личности, социологически он во всех случаях исполняет определенную профессиональную роль. И если энтузиастов на данный вид работы не находится, а обойтись без него общество не может, оно включает такие вполне объективные механизмы, как материальное стимулирование, государственное распределение специалистов и т.п. Любая классификация социальных ролей [4] предполагает точку зрения либо общества (группы), либо индивида, причем учитывается как степень жесткости, структурированности соответствующих отношений (“позиционно-статусные” или “ситуативные”, “структурные” или “соционормативные”, “конвенциональные” или “межличностные” роли), так и уровень индивидуальных усилий, не обходимых для их получения (“предписываемые”, “приписываемые” или “достигаемые” роли).

Но хотя социальные роли и идентичности – необходимый компонент и отправная точка самокатегоризации, ни экзистенциальное, ни рефлексивное “Я” не сводится к ним.

Во-первых, разные социальные идентичности и роли (скажем, профессиональные и семейные) не совпадают и часто противоречат друг другу. Связанные с этим межролевые конфликты создают контекстуальный диссонанс и активизируют работу самосознания, побуждая индивида координировать и иерархизировать разные стороны своей жизнедеятельности соответственно какой-то шкале ценностей.

Во-вторых, каждая “социальная роль” есть взаимоотношение, которое его участники могут определять и фактически определяют по-разному (например, требования, предъявляемые к учителю школьной администрацией, коллегами, родителями и учениками, могут существенно расходиться). Внутриролевые конфликты также предполагают необходимость самостоятельного, индивидуального определения собственной роли со всей вытекающей отсюда мерой ответственности.

В-третьих, отношение индивида к выполняемым ролям избирательно: одни функции и виды деятельности воспринимаются как органические, центральные, неотделимые от собственного “Я”, другие – как более или менее внешние, периферийные, “искусственные”. Любая перестройка ролевой системы личности сопровождается соответствующими изменениями в “образе Я”; потеря социально и личностно значимых ролей, не компенсированная получением новых, равноценных или лучших ролей, обычно переживается болезненно. Но самоуважение индивида зависит не только от социальной престижности его ролей, но и от того, как он оценивает свою успешность, эффективность в осуществлении главных, личностно-значимых ролей.

Еще теснее выглядит взаимопереплетение “социального” и “личностного” в свете “драматургической” концепции, основанной на метафоре “жизнь – театр”.

Эта концепция акцентирует внимание на том, что человеческое поведение всегда имеет какой-то смысл, который не просто проявляется во взаимодействии индивидов, а создается, устанавливается в нем. Всякий личностный смысл, включая “образ Я”, проблематичен, причем его средоточием является не изолированный индивид, а ситуация межличностного взаимодействия. И поскольку человек выступает при этом прежде всего как “коммуникатор”, то и подходить к нему следует не ретроспективно, в свете его обусловленности собственным прошлым, а перспективно, с учетом его жизненных целей и представлений о будущем.

Например, чем объясняется и что выражает идентификация личности с какой-то “ролью” или, наоборот, подчеркнутое дистанцирование, отдаление от нее, нарушение подразумеваемых ею правил и ожиданий? На первый взгляд все дело в уровне развития индивидуальности – более яркая личность более независима и допускает больше вариаций в своем поведении. На самом деле тут могут действовать и социальные обстоятельства [5]. Например, фотография собственных детей под стеклом служебного письменного стола руководящего работника явно демонстрирует нежелание резко разграничивать свою служебную и личную жизнь, косвенно давая понять посетителю, что хозяин кабинета и в своей служебной деятельности не склонен к формализму, готов к “человеческим контактам”. Это как бы символизирует определенный стиль управления (другое дело – принимать ли намек всерьез). Для хирурга умение вольно пошутить в напряженный момент операции – часть профессиональной экипировки, средство поднять настроение персонала, то есть здесь тоже проявляются не просто личные качества, а некоторый стиль работы.

Подчеркивание “ролевого расстояния” в одном случае выражает отчуждение личности от данной роли, желание подчеркнуть свою автономию от нее, а в другом, наоборот, именно прочная идентификация, слияние с ролью позволяет индивиду относительно свободно варьировать свое поведение, на что неспособен новичок, строго придерживающийся “предписанных” рамок.

Психология личности немыслима помимо и вне общения. Характерен повышенный интерес, который проявляют сейчас не только театроведы, но и философы, психологи и даже нейрофизиологи (П.В.Симонов) к диалектике “воплощения” и “остранения”, о которой спорили в свое время К.С.Станиславский и Б.Брехт.

На сцене сталкиваются две, казалось бы, ничего общего друг с другом не имеющие системы – личность актера и персонаж, сочиненный драматургом. Полностью они никогда не сольются. Но чтобы пьеса была сыграна, какое-то взаимопроникновение актера и персонажа необходимо.

Работа актера над ролью и одновременно над собой включает два противоположных процесса. С одной стороны, актер должен воплотиться в образ, начать жить его жизнью, прийти, говоря словами К.С.Станиславского, от ощущения “себя в роли” к ощущению “роли в себе”. Только поставив себя на место персонажа, представив себе его жизненную ситуацию и характер, актер может сыграть его так, чтобы сценические действия персонажа, какими бы странными и нелепыми ни выглядели они со стороны, стали для зрителя понятными, естественными и единственно возможными. “Только побывав на месте Софьи, узнаешь и оценишь силу удара по ее избалованному самолюбию после того, как обнаружился оскорбительный обман Молчалина!.. Надо самому встать на место Фамусова, чтобы понять силу его гнева, озлобление его при расправе и ужас при финальной его фразе: “Ах! Боже мой! что станет говорить княгиня Марья Алексевна!” [6].

Но “войти в роль”, “вжиться в образ” – не значит полностью раствориться в нем, потеряв собственное “Я”. Это невозможно, да и не нужно. По замечанию Б.Брехта, тот, “кто вживается в образ другого человека, и притом без остатка, тем самым отказывается от критического отношения к нему и к самому себе” [7]. Чтобы понять и оценить скрытые возможности ситуации или человека, необходимо отстраниться, рассмотреть их в нескольких различных ракурсах, порвав с привычным представлением, будто данный объект не нуждается в объяснении.

Исходя из принципа “остранения”, Брехт ставил актеру задачу показать своего героя не только таким, каков он “в себе” и каким он сам себя представляет, но и каким он мог бы стать; “наряду с данным поведением действующего лица… показать возможность другого поведения, делая, таким образом, возможным выбор и, следовательно, критику” [8].

В нашу задачу не входит обсуждение собственно режиссерских принципов К.С.Станиславского и Б.Брехта. С точки зрения социальной психологии “воплощение” и “остранение” – две стороны одного и того же процесса. Идентификация с другим без сохранения определенной дистанции означала бы растворение в другом, утрату собственного “Я”. Гипертрофия “остранения”, напротив, означает неспособность к эмоциональной близости, предполагающей сочувствие.

К.С.Станиславский справедливо подчеркивал, что переживание “роли в себе” не только не уничтожает актерское “Я”, но даже стимулирует самоанализ, заставляя актера задать себе вопрос, какие присущие ему как личности живые, человеческие помыслы, желания, качества и недостатки могли бы заставить его относиться к людям и событиям пьесы так, как относилось изображаемое действующее лицо.

Актер обязательно привносит в создаваемый им образ какие-то черты собственного “Я”. Не сумев раскрыть образ “изнутри”, он не может донести внутренний мир персонажа до зрителя. Вместе с тем любая идентификация с другим, даже сценическая, заведомо временная и условная, накладывает какай-то отпечаток, точнее, способствует прояснению внутреннего мира личности. Свыше 70% большой группы опрошенных психологами американских актеров отметили, что испытывали “перенос” каких-то черт своих сценических образов на свою реальную жизнь [9]. Речь идет, конечно, не о том, что актер усваивает черты своих персонажей (кто бы тогда захотел играть дураков или злодеев!), а о том, что образ помогает актеру увидеть и раскрыть нечто существенное в самом себе. Когда Иннокентия Смоктуновского спрашивали, повлияли ли на него сыгранные роли, особенно князя Мышкина и Гамлета, артист сначала отвечал, что под их воздействием он стал добрее. Но потом пояснил, что Достоевский и Шекспир помогли ему найти в себе доброту и еще какие-то иные качества, о которых раньше он, может быть, и не подозревал.

Мир театра соткан из условностей, а актерский самоотчет не надежнее любого другого. Но двусторонность рефлексии подтверждает и кибернетика. С точки зрения теории информации личность принадлежит к классу саморегулирующихся целеустремленных систем, функционирующих на основе соотнесения информации двух типов: о состоянии среды (ситуации) и о собственном состоянии системы. Рефлексия и автокоммуникация – необходимые предпосылки функционирования такой системы. Операциональное определение самосознания в теории целеустремленных систем гласит: “Субъект (А) осознает себя, если он воспринимает одно или несколько собственных умственных состояний” [10]. Но способность субъекта встать в позицию наблюдателя или управляющего по отношению к самому себе, своим действиям и мыслям предполагает также способность становиться в позицию исследователя по отношению к другому “действующему лицу”, с которым данный субъект взаимодействует. Общение двух целеустремленных систем невозможно без наличия особых рефлексирующих структур, функцией которых является осознание своей позиции и позиции партнера по взаимодействию. Рефлексия выступает при этом как глубокое последовательное взаимоотражение, содержанием которого является воспроизведение внутреннего мира партнера по взаимодействию, причем в этом внутреннем мире, в свою очередь, отражается внутренний мир первого “исследователя” [11].

Ролевая игра и вообще театрализованные формы воздействия занимают важное место в теории и практике современной психотерапии, будь то психодрама или групповой тренинг. Перефразируя названия популярных книг В.Леви, можно сказать, что психическое здоровье и “искусство быть собой” неотделимы от искусства становиться другим, играть, входить и выходить из роли, становиться на другую точку зрения и т.п. Неспособность к таким переменам говорит не столько о верности себе, сколько о монотонности бытия личности и ее психических процессов.

В эксперименте С.Копеля и Г.Арковица 45 девушек-студенток подвергались небольшому электрошоку, причем одних просили изображать при этом спокойствие, а других – страх. Болевая чувствительность и порог терпимости испытуемых измерялись одновременно объективно (кожно-гальваническая реакция) и по самоотчетам. И что же? Девушки, изображавшие спокойствие, в самом деле переносили электрошок значительно легче, чем контрольная группа и особенно те, кто изображал страх.

А как обстоит дело с убеждениями? Что происходит, если человек говорит вслух противоположное тому, что он на самом деле думает, становясь соучастником заведомого обмана? Исходя из теории “когнитивного диссонанса”, психологи предположили, что личность, поступающая вопреки своим установкам, будет испытывать диссонанс, который окажется тем сильнее, чем слабее внешние силы, оказывающие на нее давление (при сильном давлении она просто не будет чувствовать себя субъектом действия). Один из способов уменьшить диссонанс – изменение первоначальной установки в духе ее приспособления к совершенному поступку. А поскольку психологическое давление пропорционально силе диссонанса, то наибольшее изменение установки произойдет в ситуации наименьшего внешнего принуждения.

Экспериментальная проверка этих гипотез состояла в том, что двум группам студентов поручили выполнять однообразную, скучную работу, уверяя при этом ожидавших в коридоре других студентов, что работа увлекательна и интересна. За это студенты из первой группы получали по одному, а из второй по двадцать долларов. Когда после этого испытуемых еще раз попросили оценить характер работы, оказалось, что те, кто получил один доллар, уверовали, что работа приятна и интересна, тогда как “двадцатидолларовые” сохранили свое отрицательное мнение о ней [12].

На обыденном языке результаты эксперимента объяснялись следующим образом. Когда человека подкупают и при этом взятка мала, он вынужден – раз уж взялся за дело признаться себе, что его “купили по дешевке”. Такое признание снижает его самоуважение и, чтобы избежать этого, он убеждает себя, что поступил так не из-за “жалких денег”, а по искреннему убеждению. Если же сумма велика, он объясняет свое поведение тем, что “никто не отказался бы от такой сделки”. Менять свои действительные взгляды на предмет ему в этом случае не нужно, ибо его поведение откровенно цинично.

Разумеется, социально-психологические эксперименты не могут учесть все многообразие житейских ситуаций. Последующие исследования “вынужденного соучастия” доказали, что сдвиг в установках зависит не только от силы давления, но и от других условий, в частности возможности изменить принятое решение. Если человек, при слабом внешнем давлении, публично связывает себя с чуждым ему мнением, ему трудно оправдать свою беспринципность и остается лишь приспособить свои первоначальные взгляды к публично занятой позиции. Если он может взять свои слова и поступки назад, внутренний конфликт уменьшается. Если же личность вообще не отождествляет себя с совершенным ею поступком (например, если поступок был анонимным, совершен по принуждению или при коллективных решениях, когда мера индивидуальной ответственности не ясна), когнитивного диссонанса может вовсе не быть, и как только внешний нажим ослабевает, человек возвращается к своей первоначальной позиции.

Кроме того, существенно, добивается ли субъект извинения или оправдания. Человек, ищущий извинения, пытается уменьшить меру своей ответственности за происшедшее, отрицая свое участие, ссылаясь на внешнее давление (“Меня заставили”) или на психологические резоны (“Я был не в себе”). Тот, кто хочет оправдать себя, обычно признает свою ответственность, но пытается преуменьшить отрицательные последствия действия (“Ничего страшного не произошло” или “Они это заслужили”). Остается открытым и вопрос, насколько искренни подобные заявления, не рассчитаны ли они на публику и т.д. и т.п. [13]

В плане нашей темы интересны не конкретные эксперименты и их интерпретация в свете той или иной специальной теории сами по себе, а стоящая за ними этико-философская проблема принципиальных границ поведенческого экспериментирования. Социальное поведение всегда включает какие-то элементы “представления”. Но, думая обмануть других, люди очень часто обманывают сами себя, причем весьма трагически. Герой антифашистского романа Клауса Манна “Мефистофель”, по которому венгерскими кинематографистами снят фильм, воображает, что сотрудничество с гитлеровцами откроет перед ним новые творческие возможности и позволит спасти какие-то элементы немецкой культуры. Но это – самообман, за которым неминуемо следует политическое и творческое банкротство. Точно так же и Рыбак из повести Василя Быкова “Сотников” и снятого по этой повести фильма “Восхождение” (режиссер Л.Шепитько), думая, что сумеет перехитрить врагов и спасти жизнь ценой небольших компромиссов, в действительности становится палачом, совершает шаг, откуда пути назад уже нет.

Как же осознать роковую черту, критический рубеж, отделяющий взлет от падения, подлинное значение которого проясняется только постфактум? В одиночку человек еще мог бы уклониться от принятия каких бы то ни было решений. Но человек не один. Ценности, с которыми он отождествляет свое “Я”, неразрывно связаны с существованием какого-то “Мы”. И это одновременно упрощает и усложняет проблему.


Самостоятельность и сопричастность


…Свободная воля и воля, подчиненная нравственным законам, – это одно и то же.

И.Кант


Только в коллективе существуют для каждого индивида средства, дающие ему возможность всестороннего развития своих задатков, и, следовательно, только в коллективе возможна личная свобода.

К.Маркс и Ф.Энгельс


Понятие личности неотделимо от понятий свободы и самостоятельности. Не случайно термины “самоуправление”, “самоопределение”, “саморегуляция” занимают почетное место в науках о человеке. Только в этих процессах, через них и благодаря им формируются и реализуются творческие потенции человека и достигается полнота бытия. Однако в любом языке слова и выражения такого типа тонко нюансируются, вплоть до наделения, казалось бы, сходных по смыслу понятий противоположным ценностным значением: самостоятельность, но не своеволие, самоуважение, но не самодовольство, самолюбие, но не себялюбие, уверенность в себе, но не самоуверенность… Стоит чуть-чуть изменить пропорцию, и положительная черта сразу же становится отрицательной.

Однако дело не только в степени. Самостоятельность, как и свобода, имеет два измерения. Первое, описывающее объективное положение, жизненную ситуацию индивида, подразумевает независимость, свободу от внешнего принуждения и контроля, право и возможность самому принимать решения, руководствоваться в жизни своими собственными стимулами. Второе измерение, относящееся к субъективной реальности, обозначает способность разумно пользоваться своим правом выбора и предполагает целеустремленность, последовательность и волю к достижению. Самостоятельный человек осознает и умеет иерархизировать свои цели, способен успешно контролировать не только внешние обстоятельства, но и собственные порывы.

Люди, воспитанные в духе индивидуализма, понимают самостоятельность внешним образом, сводя ее к противостоянию “Я” и “другие”. Для “человека из подполья” мир распадается на два стана: в одном – “Я”, в другом “они”, то есть все без исключения “другие”, кто бы они ни были [14].

Но даже самый крайний, озлобленный, загнанный в угол индивидуалист принадлежит к каким-то группам и общностям, члены которых для него “Мы”. Как же складываются взаимоотношения “Я” и “Мы”, каковы реальные пределы личной независимости? В западной социальной психологии 50-х годов эта проблема была поставлена весьма абстрактно и жестко, как вопрос о способности или неспособности индивида противостоять групповому давлению, как проблема конформности.

В политическом и моральном смысле слово “конформизм” обозначает сознательное приспособленчество к господствующим вкусам и мнениям, ориентацию на то, чтобы соответствовать какому-то признанному или требуемому стандарту. Социально-психологическое понятие конформности или конформного поведения не имеет выраженного негативно-оценочного характера и обозначает такое поведение, когда в случае расхождения во мнениях между индивидом и группой индивид поддается, уступает групповому нажиму. Противоположное понятие – независимое, самостоятельное поведение, когда индивид сам вырабатывает мнение и отстаивает его перед другими. Эта оппозиция распространяется также и на внутренние свойства личности.

Конформность необходимо отличать от некоторых других похожих на нее явлений. Например, единообразие общественных верований, ценностей и привычек вовсе не обязательно связано с групповым давлением. Выполнение раз личных условностей (например, правил вежливости) также не свидетельствует о конформности: человек может следовать этикету, моде и другим общепринятым условностям и быть вполне независимым в своих суждениях и поведении, а вызывающие манеры нередко прикрывают именно отсутствие внутренней самостоятельности.

Понятие конформности применимо только к определенному способу разрешения конфликта между индивидом и группой. Мера конформности – степень подчинения индивида групповым стандартам и требованиям. Это подчинение может быть чисто внешним: индивид не меняет своих взглядов, но не высказывает их вслух, делая вид, что разделяет позицию группы. В этом случае, как только давление прекращается или как только индивид выходит из-под контроля соответствующей группы, он снова действует в соответствии со своей личной установкой. Гораздо сложнее и глубже “внутренняя конформность”, когда под давлением группы человек меняет свое первоначальное мнение, установку, усваивая точку зрения большинства, причем не в силу убедительности аргументов (их может вообще не быть), а просто из боязни оказаться в изоляции.

Такое же уточнение необходимо и в отношении понятия “независимости”, “независимого субъекта”. Далеко не вся кий, кто в том или другом случае не поддается групповому давлению, может быть назван “независимым”. И в обыденной жизни, и в психологических экспериментах часто встречается явление негативизма – установка действовать и говорить “наоборот”. Это может объясняться враждебным отношением индивида к группе и желанием подчеркнуть свою независимость от нее. Чаще всего за этим скрывается тот факт, что наиболее авторитетной референтной группой для данного индивида является какая-то другая группа, с другими нормами и ценностями. Например, общеизвестный негативизм подростков по отношению к родителям и вообще старшим, будучи одним из способов утверждения своей самостоятельности, сочетается с весьма жесткой конформностью внутри коллектива сверстников. Как бы то ни было, зная ценности, на которые ориентируется группа, можно легко предсказать поведение негативиста (он будет утверждать или делать противоположное), тогда как мнение независимого субъекта из групповой позиции вообще не вытекает, его решение является автономным.

Явление конформности, как таковое, известно давно. Вероятно, никто не описал его ярче, чем Андерсен в сказке о голом короле. В 50-х годах американский психолог С.Аш поставил такой опыт [15]. Группа студентов, состоящая из семи-девяти человек, получала следующую инструкцию: “Перед вами два белых листа. На левом – одна черта, на правом три черты разной длины. Они имеют порядковые номера 1, 2 и 3-й. Одна из этих линий равняется контрольной линии слева. Вы должны сказать, какая это линия, назвав соответствующий номер. Будет 12 таких сравнений. Отвечает каждый по очереди, справа налево. Ответы будут регистрироваться по специальной форме”. Разница в длине предъявлявшихся отрезков была настолько значительна, что при контрольных опытах, где испытуемые отвечали поодиночке, никто не ошибался. Но секрет эксперимента состоял в том, что вся группа, за исключением одного человека, была в сговоре с экспериментатором и единодушно давала заранее согласованные неправильные ответы. Как же поступит испытуемый “наивный субъект”, которому приходится отвечать последним или предпоследним и на которого давит неправильное, но единодушное мнение группы? Поверит он собственным глазам или мнению большинства? Ведь речь идет о простом пространственном восприятии, где расхождение с группой не затрагивает никаких социальных или идеологических ценностей, да и сама группа является искусственной.

В первой серии опытов Аша 123 испытуемых “наивных субъекта” высказали по 12 суждений каждый. Из общего числа ответов 37% были неправильными, то есть соответствовали мнению большинства. При этом обнаружились сильные индивидуальные вариации: от полной независимости одних индивидов до полного подчинения во всех 12 тестах других.

После каждого опыта Аш интервьюировал испытуемых, выясняя их реакцию на происходившее. Все они говорили, что мнение большинства было для них чрезвычайно важно. Обнаружив расхождение своего мнения с мнением остальных, они подвергали сомнению собственное восприятие, а не восприятие большинства. Даже “независимые” субъекты, не поддавшиеся давлению, признавали, что чувствовали себя крайне дискомфортно. Как сказал один из них, “несмотря ни на что, у меня был какой-то тайный страх, что я чего-то не понял и могу ошибиться, страх обнаружить какую-то свою неполноценность. Гораздо приятнее, когда ты согласен с другими”.

С некоторыми изменениями методики опыты Аша были повторены в 60-х годах ленинградским психологом А.П.Сопиковым на нескольких группах детей и подростков. Результаты оказались аналогичными, но дополнительно выяснилось, что конформность в младших возрастах выше, чем в старших; она постепенно уменьшается с возрастом до 15-16 лет, после чего заметных сдвигов уже не наблюдается. У девочек конформность в среднем на 10% выше, чем у мальчиков тех же возрастов (7-18 лет). Конформные реакции довольно устойчивы, от них нельзя освободиться по желанию: группе школьников, которые уже раз прошли эксперимент и знали, в чем его суть, было предложено “провериться” еще раз, но и на сей раз процент неверных ответов остался прежним или даже возрос, так как испытуемые пытались угадать, правильно ли подсказывает группа. Конформность возрастает по мере усложнения поставленной задачи. И это естественно, так как, чем сложнее задача, тем меньше уверенность индивида в правильности своего решения.

Как осмысливают и переживают люди расхождение собственного восприятия и мнения большинства? Есть несколько типичных реакций:

1. Индивид винит себя, объясняя расхождение с остальными своей некомпетентностью или личными недостатками (“У меня плохое зрение”, “Я не понял задачи”). Здесь сказывается низкая самооценка и недоверие к себе. Впрочем, это можно объяснить и иначе: действительная причина конформности боязнь расхождения с группой, а то, что в дальнейшем выдается за причину, – фактически запоздалая “рационализация” поступка.

2. Индивид винит группу, объясняя расхождение с ней тем, что другие “не поняли задачи”, “поспешили” и т.д. Такая реакция, естественно, помогает сопротивляться давлению группы.

3. Индивид пытается примирить несовпадающие мнения, ссылаясь на объективные условия (“Вероятно, с разных точек зрения объект виден по-разному, поэтому я вижу его так, а другие иначе”). Хотя такое объяснение в принципе допускает возможность нескольких правильных ответов, многие люди тем не менее отказываются от собственного мнения в пользу точки зрения большинства.

4. Некоторые объясняют несовпадение взглядов индивидуальными различиями, особенно когда речь идет о вопросах, предполагающих какую-то личную, субъективную реакцию (“что поделаешь, такова жизнь, люди устроены по-разному”).

5. Отдельные люди пытаются просто “не замечать” факта расхождения мнений. В опытах другого американского психолога Р.Крачфилда, где мнение группы выражалось световыми сигналами (зажигались лампочки разного цвета), некоторые испытуемые заслоняли глаза, чтобы не видеть этих сигналов и таким путем сохранить независимость своих суждений, изолировавшись от группы. Другие, наоборот, старались не смотреть на доску и следили только за сигналами. Не чувствуя себя в силах разрешить противоречие, они пытались отключиться от него, отрицать самый его факт. Такое часто бывает и в обыденной жизни: человек, догматически усвоивший определенную точку зрения, не желает вникать в аргументы оппонента и отклоняет предлагаемую дополнительную информацию, так как боится запутаться.

Экспериментальные исследования конформности поста вили перед психологией ряд вопросов: 1) Каковы предпосылки конформного поведения? 2) С какими личными чертами соотносится конформность, можно ли говорить о конформной личности? 3) Какие психические механизмы обусловливают или опосредствуют конформное поведение и каково при этом соотношение мотивационных (защитные механизмы) и когнитивных факторов? 4) Каковы психологические последствия конформных действий, как сказывается вынужденный отказ от собственных мнений и установок (“противоустановочное поведение”) на эмоциональном состоянии, убеждениях и социальном поведении личности после того, как внешнее давление и связанный с ним конфликт проходит?

В центре внимания С.Аша, Р.Крачфилда и их последователей были первые два вопроса. Разумеется, они понимали, что однозначно ответить на эти вопросы нельзя. Прежде всего степень конформности зависит от характера соответствующей ситуации, как объективной, так и субъективной, переживаемой субъектом. Реакция каждого человека на групповое давление будет различной в зависимости от конкретных условий. Так, имеют значение состав и структура группы; значимость (авторитетность) группы для индивида; его собственное положение в группе; значимость обсуждаемых вопросов, насколько они затрагивают непосредственные интересы испытуемого и насколько он к ним подготовлен; степень авторитетности участников взаимоотношения и т.д. Критически анализируя опыты Аша, советские психологи отмечали, что его опыты, строго говоря, проверяли не столько влияние на мнение индивида групповых норм, сколько его отношение к группе как к источнику информации. Кроме того, лабораторные опыты не воспроизводят всей сложности реальной социальной ситуации [16]. Есть разница между случайной группой, составленной для эксперимента, между членами которой отсутствуют устойчивые личные и функциональные отношения, и органичным коллективом, члены которого связаны друг с другом значимой совместной деятельностью. Давление группы будет ощущаться тем сильнее, чем важнее для индивида принадлежность к данной группе, чем строже групповая дисциплина и чем больше данное расхождение затрагивает основные групповые ценности. Одно дело разойтись со случайными людьми в оценке длины отрезков, другое дело – разойтись с товарищами по работе в решении принципиального вопроса.

Расхождение с авторитетным коллективом, принадлежность к которому существенна для личности, неизбежно затрагивает ее ценностные ориентации и самоуважение. Человек не может ежесекундно проверять и взвешивать все свои слова и жесты, очень многие его мысли и действия являются автоматическими. Делая то, что принято в его кругу, он считает это само собой разумеющимся. Но как быть, если вдруг возникает расхождение?

В этой ситуации и сказывается, что личность не есть простая функция частной “социальной роли”, что в каждом нашем поступке аккумулирован весь наш осознанный и даже неосознанный жизненный опыт.

Отдельные эпизоды конформного поведения в экспериментальных или реальных условиях еще не дают оснований считать человека психологически конформным. Помимо многообразия жизненных ситуаций значение имеет сложность ролевой структуры личности и ее референтных групп. Личность может проявлять высокую степень конформности в одной, более жестко структурированной роли и самостоятельность – в другой, допускающей более широкую вариативность.

Многое зависит и от уровня компетентности.

В одном эксперименте [17] группа испытуемых решала задачи на мысленную перестройку пространственных форм. Каждый участник, не общаясь с другими, сообщал свое решение экспериментатору и одновременно указывал, насколько он уверен в правильности своего решения. Наиболее способные к такого рода деятельности люди обнаружили не только объективно более высокие результаты, но и большую уверенность в них, а тем самым и в своей способности к решению подобных задач. Во второй серии опыта испытуемым разрешили, прежде чем ответить самим, прослушать, как решили задачу другие участники, причем им “подсказывались” неверные ответы. У более способных людей число правильных ответов в новой ситуации несколько уменьшилось, одновременно снизилась и их уверенность в себе. Менее способные испытуемые, следуя подсказке, стали теперь, как правило, отвечать неверно, а их уверенность в правильности своих решений значительно возросла. Таким образом, изменившаяся ситуация (групповое давление) повлияла на всех, но в разной степени и в разных направлениях. Более способные и, что Особенно важно, сознающие свои способности люди в своих суждениях ориентируются преимущественно на собственное мнение, хотя расхождение с группой в какой-то мере снижает их самооценку. Менее компетентные и способные, напротив, ориентируются преимущественно на чужое мнение, а главным критерием самооценки служит для них совпадение с мнением большинства, то есть налицо конформное поведение.

Однако есть люди, проявляющие высокую конформность постоянно, в самых разнообразных ситуациях. Изучив группу таких людей, тот же Р.Крачфилд пришел к выводу, что им свойственны некоторые общие черты: в познавательный, когнитивной, сфере – менее развитый интеллект, замедленность мыслительных процессов, отсутствие оригинальных идей; в сфере мотивации и эмоций – меньшая сила характера, пониженное самообладание в стрессовых ситуациях, эмоциональная скованность, подавленные импульсы, тревожность; в сфере самосознания – выраженное чувство личной неполноценности, пониженное самоуважение, недостаток веры в себя, большая поверхностность и меньшая реалистичность представлений о себе, чем у “независимых”; в сфере общения – повышенная озабоченность мнением о них других людей, пассивность, внушаемость, зависимость и в то же время недоверчивость и настороженность в межличностных отношениях. Способность правильно судить о людях у конформистов ниже, чем у “независимых” субъектов. Их личные установки и ценности отличаются обыденностью, тяготением к морализированию, нетерпимостью ко всему, что кажется “отклонением от нормы”, что связано с общим догматизмом, стереотипностью мышления. По некоторым данным, конформность статистически коррелирует с невротизмом, хронической тревожностью, авторитарностью.

Повод для определенной личностной интерпретации конформности представляло сходство черт “конформиста” и так называемой “авторитарной личности”. Понятие это было первоначально введено Э.Фроммом для обозначения типа “социального характера”, делающего человека потенциально предрасположенным к восприятию и усвоению фашистской идеологии. Позже группа американских ученых во главе с Т.Адорно попыталась эмпирически обосновать это понятие, проследив связь между расово-этническими предубеждениями и антидемократическими взглядами, с одной стороны, и некоторыми психологическими особенностями личности – с другой [18]. “Авторитарную личность” характеризуют, по мнению этих исследователей, следующие главные черты: конвенционализм – строгая приверженность обыденным, общепринятым нормам и ценностям американского “среднего класса”; авторитарное подчинение – некритическое отношение к идеализированным моральным авторитетам своей группы; авторитарная агрессия – подозрительность, презрительно-враждебное отношение к людям, поведение которых чем-то выделяется из массы; антиинтрацепция – негативное отношение к эмоциям, чувственным удовольствиям, воображению, культ практицизма в противоположность эстетической активности; суеверия и стереотипность мышления; ориентация на власть и “твердость” – идентификация с властными фигурами, всяческое подчеркивание силы и твердости; разрушительность и цинизм враждебное отношение к людям вообще и стремление их принизить; проективность – настороженное отношение к миру и тенденция проецировать вовне собственные подавленные импульсы, приписывать их кому-то другому.

Подвергнув две крайние группы людей – наиболее и наименее авторитарных – клиническому обследованию с помощью проективных тестов, исследователи заключили, что они сильно отличаются друг от друга и по характеру самосознания. “Неавторитарная (толерантная) личность” обнаруживает гораздо большую готовность и способность осознавать свои отрицательно оцениваемые тенденции и импульсы (такие, как страх, слабость, пассивность, агрессивные чувства). “Авторитарная личность”, напротив, не способна удовлетворительно интегрировать их в своем самосознании и поэтому – защитная реакция! – не осознает их. Стремления “авторитарной личности” направлены главным образом к достижению внешнего успеха, престижа и материальных благ, оставляя мало места для личных, интимных привязанностей и удовлетворенности деятельностью как таковой. Неспособность к эмоциональным и глубоким личным отношениям в сочетании с представлением о мире как угрожающем и враждебном заставляет ее стремиться либо самой овладеть властью, либо привлечь людей, облеченных властью, на свою сторону.

Теория “авторитарной” личности имела явно антифашистскую направленность. Однако ее теоретико-методологические основы весьма шатки. Социологически главный порок концепции “авторитарной личности” в том, что идеологические ориентации, имеющие явно социальную природу (этническая и расовая предубежденность, антидемократизм и т.п.), она пытается вывести “изнутри” индивидуального сознания как проявления личностной неадекватности [19]. Хотя какие-то свойства личности делают ее неодинаково восприимчивой к тем или иным идеям, содержание этих идей не может быть выведено из внутрипсихических процессов. Расист совсем не обязательно невротик или психопат. Население южного американского штата Миссисипи сильнее предубеждено против негров, чем население штата Миннесота не потому, что в Миссисипи больше невротиков, а потому, что расизм составляет здесь неотъемлемую часть общественной психологии, что, в свою очередь, объясняется социальными, а не индивидуально-психологическими причинами.

Не меньше возражений вызывает психоаналитическая трактовка “авторитарного синдрома” как исключительно эго-защитного феномена. Авторитаризм может быть просто частным случаем более общей когнитивной черты – догматизма. Догматическое сознание – “закрытое сознание”, невосприимчивое к информации, противоречащей ранее сложившимся убеждениям. Оно отличается узостью кругозора, побуждающей личность воспринимать окружающий мир в черно белом варианте, как нечто неизменное, раз и навсегда фиксированное. “Овеществление” мира, естественно, распространяется и на собственное “Я”, подвижность и изменчивость которого кажется недостатком по сравнению со стабильностью нормативного эталона, воспринимаемого как идеал. Но когнитивная авторитарность может быть следствием не только “закрытости сознания”, а также низкого образовательного, культурного уровня в сочетании с недостатком самостоятельности в труде и общественной деятельности. На первый план при этом снова выходят макросоциальные условия – классовое угнетение, отчуждение труда и т.д.

Экспериментальные исследования конформности, абстрагирующиеся от этих факторов, дают весьма противоречивые результаты. Разные авторы по-разному трактуют соотношение конформности с такими явлениями, как подражание, внушение, потребность в одобрении, соглашательство, обыденность и т.д. Что же касается рефлексивного “Я”, то, Хотя установлено наличие слабой обратной связи между конформностью и самоуважением (сопряжение высокой конформности с низким самоуважением), корреляция некоторых других черт личности и ее поведения, особенно авторитаризма, с конформностью представляется психологам весьма проблематичной.

Дело здесь не только в неопределенности и несогласованности психологических категорий. Постановка экспериментов Аша и других строилась на абстрактном противопоставлении индивида и группы, допускавшем только два типа поведения – конформное и неконформное. Личность могла утвердить в них свою независимость только отрицательно, сказав “нет”. Между тем, как убедительно показали многолетние исследования группы советских психологов под руководством А.В.Петровского, если вместо произвольной подставной группы берутся взаимоотношения людей в реальных коллективах, сплоченных совместной деятельностью, общими делами и т.д., конфликт может разрешаться путем не только подчинения индивида группе (конформность) или сохранения прежней позиции (независимость), но и сознательного принятия личностью групповых норм и стандартов, что как раз и характерно для взаимоотношений внутри социалистических трудовых коллективов. Наряду с внутригрупповой внушаемостью, когда индивид бесконфликтно принимает, усваивает мнение группы, и конформностью, когда расхождение мнений индивида и группы разрешается путем уступки групповому давлению, существует коллективистическое самоопределение, когда личность сознательно принимает основные ценности коллектива и готова отстаивать их даже вопреки мнению большинства, которое от этих ценностей отступило.

В серии экспериментов психолога И.А.Оботуровой сначала выяснялись ценностные ориентации группы школьников, а затем от имени подставной группы им предъявлялись противоречащие этим ценностям суждения. Создавалась своего рода “психологическая центрифуга”, позволявшая выявить людей, способных в условиях группового давления отстаивать первоначально принятую группой (и ими самими) позицию, которой группа якобы изменила, и отделить их от индивидов, поддавшихся давлению и изменивших первоначальному выбору. Этот эксперимент подтвердил, что сила коллективистического самоопределения зависит как от общих, ранее сформировавшихся ценностных ориентаций личности, так и от степени сплоченности группы, вовлеченности ее членов в совместную деятельность и ценностно-ориентационного единства коллектива.

Сознательное коллективистское самоопределение внешне может показаться похожим на конформность, но в действительности в корне противоположно ей. Самостоятельность проявляется здесь не негативно, как отсутствие зависимости, а позитивно, как сохранение верности ранее выбранным ценностям, высокая социальная включенность и выдвижение конструктивных предложений и альтернатив.

Еще на одну слабую сторону американских исследователей конформности указал французский социальный психолог С.Московиси, отметив, что, каковы бы ни были их субъективные намерения, функционалистская модель “социального влияния”, из которой они исходят, идеологически консервативна [20]. “Группа” изображается в ней как нечто единое и стабильное, а социальное влияние – как распределенное неравно и направленное прежде всего на поддержание и укрепление социального контроля и согласия. Между тем реальные социальные группы и коллективы большей частью неоднородны, в них происходит борьба мнений, интересов и т.д.

Это верно и применительно к социалистическим коллективам. Исчезновение классового антагонизма не означает всеобщего согласия и бесконфликтности. Ничто новое не утверждается без борьбы. В коллективе, где отношения строятся на демократических, подлинно коллективистских началах, потенциальным источником и реципиентом влияния является каждый его член, независимо от своего ранга, и это влияние может быть направлено как на поддержание существующих норм, так и на их изменение в соответствии с новыми потребностями и задачами общей деятельности. Но это неизбежно влечет за собой возникновение и разрешение конфликтных ситуаций, причем главным фактором здесь является не влияние арифметического большинства, а стиль поведения той части группы (степень ее активности, способности убедить колеблющихся), новаторские, инициативные требования которой обоснованны и отвечают коренным потребностям развития данного коллектива, а также общества в целом.

Поэтому в социально-нравственной оценке деятельности любого конкретного коллектива имеет значение не только уровень его сплоченности и ее идейная основа, но и нравственный климат, предполагающий демократичность, самокритичность, обеспечивающий возможность беспрепятственного выдвижения, обсуждения и в случае одобрения реализации новых идей и начинаний.

Групповые и общественные интересы, особенно если речь идет о непосредственных, ближайших интересах, далеко не всегда совпадают. И групповой эгоизм нисколько не лучше индивидуального.

Проявления группового эгоизма и местничества не только противоречат принципам социалистической социально-экономической политики и несовместимы с нравственными нормами нашего общества, но и нередко наносят прямой ущерб, создавая диспропорции или иные помехи для планомерного и эффективного развития экономики. Не случайно в постановлениях пленумов ЦК КПСС, состоявшихся в 1983-1984 гг., в выступлениях руководителей нашей партии и государства подчеркивалась необходимость поставить решительный заслон подобного рода явлениям.

Отнюдь не однородна и индивидуальная мотивация поведения членов группы. Эксперименты убедительно показывают, что желание быть “как все”, как большинство вовсе не так всеобще, как полагали американские исследователи. Эта установка противоречит не менее значимой потребности личности быть и сознавать себя самобытной, оригинальной. Отсюда разные реакции на расхождение с группой. Один человек, осознав, что отличается от других, старается уподобиться им (конформность), другой апеллирует к идее сосуществования, добиваясь признания своих мнений такими же законными и нормальными, как мнение большинства (принцип нормализации), третий же идет на открытый конфликт с большинством, добиваясь изменения общей ситуации, перестройки ее в соответствии со своими идеями (принцип обновления).

В принципе каждый человек способен действовать по всем трем канонам, в зависимости от своей установки в конкретной ситуации. И социально-нравственная оценка поведения личности определяется не тем, идет ли она “вместе” с коллективом или “против” него, а тем, насколько ее поведение соответствует общим социально-этическим принципам, отражающим коренные интересы общества.

Альтернатива “независимость или конформность” представляется неразрешимой только в том случае, когда она сформулирована отрицательно, не оставляя места для конструктивного творчества индивида. В действительности это частный случай позитивной диалектики самостоятельности и сопричастности.

Оба понятия имеют положительную социально-нравственную ценность и предполагают одновременно различение и взаимопроникновение “Я” и “Мы”. Самостоятельность подразумевает независимость, свободу от внешнего принуждения, умение и желание жить своим умом, постоять за себя и т.д. Однако индивидуальная автономия, подразумеваемая этим понятием, практически реализуется благодаря включенности индивида в некоторое социальное целое, осознаваемой как сопричастность [21]. Это не просто принадлежность к какой-то общности, но и глубокая личная вовлеченность, соучастие, благодаря чему индивид сознает себя одновременно частью коллектива, его ответственным представителем вовне и автономным субъектом деятельности внутри.

Последнее обстоятельство особенно важно для раскрытия сущности феномена деиндивидуализации. Социальной психологией уже в XIX в. было отмечено, что, находясь в толпе, индивид нередко утрачивает самоконтроль, рациональность и критичность, легче поддается иррациональным импульсам, внушению и т.д. Неправомерно отождествив на этом основании “толпу” и “массу”, Г.Лебон и Г.Тард сделали далеко идущие реакционные выводы, подхваченные современными буржуазными теориями “массового общества”. Но что такое деиндивидуализация в психологическом плане?

По определению американского психолога Э.Динера, одна из главных черт процесса деиндивидуализации заключается в том, что определенные групповые ситуационные факторы блокируют развитие индивидуального самосознания. Деиндивидуализированные лица психологически отрезаны от осознания себя как отдельных индивидов и от наблюдения за собственным поведением [22]. Этому могут способствовать разные факторы – слишком тесная идентификация с группой; анонимность; утрата чувства ответственности, точнее, перенос ее на кого-то другого; эмоциональное возбуждение; потеря чувства времени; сенсорная перегрузка (громкий шум, музыка, яркие, быстро сменяющиеся зрительные восприятия); интенсивная физическая вовлеченность; снижение уровня сознательности под влиянием алкоголя, наркотиков и т.п. Под воздействием этих факторов у индивида снижается уровень самонаблюдения, самооценивания и озабоченности социальной оценкой, в результате чего ослабляется самоконтроль, основанный на чувствах вины, стыда и страха, снижается порог совершения таких действий, которые при нормальных обстоятельствах затормаживаются (например, агрессия). Поведение человека в таких ситуациях становится эмоционально-импульсивным, влияние обычных сдерживающих стимулов ослабевает, действия трудно прекратить; ослабевает память и появляются искажения в восприятии; усиливается чувство привязанности к данной группе и нечувствительность к другим, более отдаленным референтным группам; короче индивид теряет как внешний, так и внутренний самоконтроль, перестает осознавать себя автономной личностью.

Экстатическое слияние с непосредственным окружением и забвение всего остального, включая собственное “Я”, может быть эмоционально очень приятным. Некоторые западные философы и психологи даже усматривают в таких состояниях единственное доступное человеку “подлинное существование”. Но в контексте группового, социального поведения деиндивидуализация крайне опасна. Она часто влечет за собой рост агрессивности, проявлений немотивированной жестокости, вандализма и иного антисоциального поведения. Причем дело здесь не только в анонимности, позволяющей индивиду, не боясь ответственности, проявлять свойственную ему, но сознательно подавляемую в других условиях жестокость. Снижение уровня индивидуального самосознания как бы отдает личность на произвол внешних воздействий, сила и направленность которых зависит от той группы, которой человек доверился, и особенно от ее лидеров.

Коллективизм в марксистском его понимании вовсе не означает отказа от собственной индивидуальности. Определение “Я” через “Мы” всегда предполагает два вопроса,

Во-первых, каков объем этого “Мы”? Это может быть и непосредственная первичная группа принадлежности (семья, школьный класс, производственный коллектив, общественная организация), и более общие референтные группы, и широкие социальные общности – народ, страна, человечество. От соотношения и иерархии разных “Мы” зависит масштаб социально-нравственных самооценок, характер идеалов и само содержание рефлексивного “Я”. Чем шире его социальное “Мы”, тем самостоятельнее индивид по отношению к конкретной, частной группе, предписания которой он воспринимает в более широком ценностном масштабе.

Во-вторых, как мыслится соотношение “Мы” и собственного “Я”, насколько глубок здесь момент активности и ответственности? Социалистическое общество существенно сблизило понятия “мое” и “наше”. Один английский писатель тонко подметил, что советские люди и его соотечественники по-разному говорят об одних и тех же вещах. Например, в Братске ему говорили: “Здесь мы ставим дома”, или “Мы пускаем новый завод”, или “Мы построили новую плотину”. В Англии же всегда слышишь только: “Говорят, в будущем году они начнут строиться на том земельном участке”. Если спросить рабочего в Ноттингеме: “Что это вы тут строите, приятель?”, он ответит: “Да вот они хотят ставить электрическую станцию”, “Они опять строят новые дома для учреждений”. А в Советском Союзе все говорят: “Мы строим”, будь то писатель, заместитель председателя горсовета, боксер, водитель такси, студент, работница, выкладывающая плитками пол в помещении электростанции.

Такое ощущение сопричастности к делам страны, общества важная морально-психологическая сторона социалистического образа жизни. Но у всех ли личностно-активно это “Мы”? Если боксер говорит: “Мы строим”, значит, стройка ему небезразлична. Но отсюда еще не вытекает, что он сам в, ней участвует. Формула “Мы” обманчива. Муха на рогах у вола тоже говорит: “Мы пахали”. Подлинная сопричастность обязательно предполагает соучастие, которое, в свою очередь, невозможно без личной автономии. И это не абстрактная теория, а живая реальность нашей повседневной жизни и практики коммунистического воспитания.

Практика коллективных взаимоотношений, в ходе которой индивид усваивает определенные правила поведения, предшествует осознанию этих правил и выработке самостоятельного к ним отношения. Именно это имел в виду А.С.Макаренко, когда писал, что главным объектом воспитания должен быть коллектив как целое и “самой реальной формой работы по отношению к личности является удержание личности в коллективе, такое удержание, чтобы эта личность считала, что она в коллективе находится по своему желанию добровольно, и, во-вторых, чтобы коллектив добровольно вмещал эту личность. Коллектив является воспитателем личности” [23].

Однако Макаренко всячески подчеркивал противоположность советской дисциплины как дисциплины преодоления, борьбы и движения вперед дисциплине торможения, основанной на системе запретов (не делай того, не делай другого!). Без запретов и ограничений, как таковых, не обходится ни одно общество, ни один коллектив. Но дисциплина торможения сама по себе не способствует воспитанию активного, самостоятельного члена общества. Она прививает одним покорность и конформизм, а у других вызывает слепой индивидуалистический протест, бунт не только против принудительности норм, но и против коллективности как таковой. Недаром июньский (1983 г.) Пленум ЦК КПСС связывает задачу укрепления трудовой и государственной дисциплины не только и не столько с административным контролем, но прежде всего с ростом социалистической сознательности самих трудящихся, с развитием у них чувства хозяина.

Формирование разносторонней, творческой индивидуальности – одновременно цель коммунистического общества и необходимое условие общественного прогресса. Там, где нет уважения к личности, где индивиды нивелируются, не может быть и подлинной коллективности, а демократия становится чисто формальным механизмом.

Конформность иногда кажется просто несовершенной, незрелой нормой коллективизма. На самом же деле она вырастает из тех же социально-психологических корней, что и индивидуализм: в основе обоих лежит представление (чаще всего неосознанное) о коллективе как о некой внешней силе. Только в одном случае с этой силой пытаются бороться, а во втором – ей пассивно подчиняются.

Иногда говорят: “Коллектив не может ошибаться”, “Человек, который выступает против коллектива, – эгоист”. Но вряд ли без оговорок с этим можно согласиться. Бывает, что коллектив может стоять и на ложных позициях. Еще важнее психологическая сторона дела. Вдумаемся, что значит утверждение: “Коллектив не может ошибаться”. Мой коллектив – это мои товарищи, включая меня самого. Утверждая непогрешимость коллектива, я утверждаю тем самым свою собственную непогрешимость. За этой формулой может стоять и такое рассуждение: “Коллектив – это не я, и я не могу отвечать за решение коллектива”. Конформист – равнодушный индивидуалист, стремящийся переложить ответственность за свою деятельность на кого-то другого. Он “всегда с коллективом” только потому, что так спокойнее, не нужно ни бороться, ни думать. Как сказал один сатирик, ничто так не способствует душевному спокойствию, как полное отсутствие собственного мнения. Но это спокойствие есть род предательства и по отношению к коллективу, и по отношению к самому себе.

Возьмем нарочито простой пример. Идет комсомольское собрание. В зале сто человек. Я один из них. Обсуждается персональное дело. Если бы мне предстояло единолично решить судьбу своего товарища, мне было бы очень трудно. Вероятно, я долго сомневался бы, рассматривая вопрос с разных сторон, взвешивая “за” и “против”, мне потребовались бы дополнительные материалы, и даже после принятия решения я бы думал о его возможных последствиях. Но я не один. Нас сто человек. И я снимаю с себя ответственность, не думаю, даже не очень вслушиваюсь в суть дела, я просто полагаюсь на большинство: “людям виднее”. Но каждый из остальных 99 тоже может полагаться на остальных 99, в том числе и на меня. В результате единогласно принимается решение, за которое никто индивидуально не несет моральной ответственности. И если потом окажется, что решение было неверным, все со спокойной совестью говорят: “Мы не знали”, “Мы не ведали”, “Мы поверили другим”. Но так ли существенна разница между равнодушным, который не хотел знать, и трусом, который знал, но побоялся сказать? Коллективность решений без индивидуальной моральной ответственности практически оказывается формой коллективной безответственности.

Хорошо сказал один ленинградский инженер, начальник цеха большого завода, о своем принципе подбора кадров: “Опереться можно только на то, что оказывает сопротивление” [24]. Воспитание в людях самостоятельности величайшая социально-педагогическая задача. В условиях развитого социализма исчезли классовые антагонизмы, но существует борьба нового и старого, возникают трудности и противоречия. Необходимое условие своевременного разрешения этих противоречий – свободный обмен мнениями, прямое и открытое обсуждение всех острых вопросов. Всесторонность, необходимая для принятия правильного решения, возможна только на основе обобщения множества разных точек зрения, каждая из которых освещает один какой-то аспект. Не надо бояться многообразия взглядов, напротив, стоит приветствовать его как необходимую предпосылку обоснованного решения. Инициативу, остроту, самостоятельность – вот что особенно ценил в людях В.И.Ленин. Нам нужны такие люди, говорил он, за которых “можно ручаться, что они ни слова не возьмут на веру, ни слова не скажут против совести”, которые не побоятся “признаться ни в какой трудности” и не испугаются “никакой борьбы для достижения серьезно поставленной себе цели” [25].

Но чтобы люди в массе поступали таким образом, необходимы не только объективные условия, в виде системы демократических институтов, но и определенные внутренние, мотивационные предпосылки, включая доверие к себе и своему разуму, развитое чувство собственного достоинства и самоуважение.


Самоуважение и последовательность “Я”


Нет несчастней того,

Кто себя самого испугался,

Кто бежал от себя,

Как бегут из горящего дома.

Нет несчастней того,

Кто при жизни с душою расстался,

А кругом – все чужое,

А кругом все ему незнакомо.

М.Петровых


В целостном “образе Я” важная роль принадлежит мотивационному уровню. Недаром в обыденном сознании самоописания часто отождествляются с самооценками, да и психологические исследования рефлексивного “Я” на 90% посвящены изучению процессов самооценивания и производного от них самоуважения. Потребность быть хорошего мнения о себе и чувство личного постоянства, последовательности “Я”, – важнейшие мотивы самосознания. Но четкое определение элементов мотивационной сферы затруднительно.

Слово “самоуважение” в обыденной речи, а отчасти и в научной литературе подразумевает и удовлетворенность собой, и принятие себя, и сознание собственного достоинства, и положительное отношение к себе, и согласованность своего наличного и идеального “Я”. Психологические тесты и шкалы самоуважения стремятся измерить и зафиксировать более или менее устойчивую степень положительности отношения индивида к самому себе. По определению С.Куперсмита, “самоуважение выражает установку одобрения или неодобрения и указывает, в какой мере индивид считает себя способным, значительным, преуспевающим и достойным. Короче, самоуважение – это личное ценностное суждение, выраженное в установках индивида по отношению к себе” [26]. В зависимости от того, идет ли речь об общей самооценке личности или о каких-то отдельных ее ролях и идентичностях, различают общее и специфическое (например, учебное или профессиональное) самоуважение. Поскольку высокое самоуважение ассоциируется с положительными, а низкое – с отрицательными эмоциями, мотив самоуважения – это “личная потребность сделать максимальным переживание положительных и минимальным отрицательных установок по отношению к себе” [27].

Высокое самоуважение не синоним зазнайства, высокомерия или несамокритичности. Человек с высоким самоуважением не считает себя лучше других, а просто верит в себя и в то, что может преодолеть свои недостатки. Низкое самоуважение, напротив, предполагает чувство неполноценности, ущербности, недостойности, что оказывает отрицательное воздействие на психическое самочувствие и социальное поведение личности. Для юношей и взрослых с пониженным самоуважением характерна общая неустойчивость “образов Я” и мнений о себе. Они больше других склонны “закрываться” от окружающих, представляя им какое-то “ложное лицо”, “представляемое Я”. С суждениями типа “Я часто ловлю себя на том, что “разыгрываю роль”, чтобы произвести на людей впечатление” и “Я склонен надевать “маску” перед людьми” юноши с низким самоуважением соглашались почти в 6 раз чаще, чем обладатели высокого самоуважения [28].

Люди с пониженным самоуважением особенно ранимы и чувствительны ко всему, что затрагивает их самооценку. Они болезненно реагируют на критику, смех, порицание, остро переживают, если у них что-то не получается в работе или если они обнаруживают в себе какой-то недостаток. Их больше, чем других, беспокоит плохое мнение о них окружающих. Многим из них свойственна застенчивость, склонность к психической изоляции, к уходу от действительности в мир мечты, причем этот уход отнюдь не добровольный. Чем ниже уровень самоуважения личности, тем вероятнее, что она страдает от одиночества (из опрошенных юношей с самым низким самоуважением от одиночества страдают две трети, а с высоким – только 14%). В общении такие люди чувствуют себя неловко, заранее уверены, что окружающие о них плохого мнения (так думает каждый четвертый юноша с низким самоуважением и только один из ста – с высоким). Пониженное самоуважение и коммуникативные трудности снижают и социальную активность личности. Люди с низким самоуважением принимают значительно меньшее участие в общественной жизни, реже занимают выборные должности. При выборе профессии они избегают специальностей, связанных с необходимостью руководить, а также предполагающих дух соревнования. Даже поставив перед собой определенную цель, они не особенно надеются на успех, считая, что у них нет для этого необходимых данных.

Люди, являющиеся лидерами в своих группах, обычно обладают более высоким самоуважением и чувством уверенности в себе, чем рядовые участники. Индивиды с высоким самоуважением более самостоятельны и менее внушаемы. Положительно относясь к себе, они обычно “принимают” и окружающих, тогда как отрицательное отношение к себе часто сочетается с недоверчивым или недоброжелательным отношением к другим людям.

Люди с высоким самоуважением значительно больше удовлетворены своей жизнью. Низкое самоуважение – один из характерных спутников депрессии. У обследованных в рамках Мичиганского лонгитюда 2213 юношей – десятиклассников низкое самоуважение коррелировало с многочисленными эмоциональными расстройствами: отрицательными эмоциональными состояниями, переживанием “несчастья”, соматическими симптомами и агрессивными побуждениями [29].

Американский психолог Г.Каплан на основе обобщения научных данных и собственного 10-летнего лонгитюдного исследования 9300 семиклассников пришел к выводу, что пониженное самоуважение положительно коррелирует едва ли не со всеми видами отклоняющегося от нормы поведения: нечестностью, членством в криминальных группах и совершением правонарушений, наркоманией, алкоголизмом, агрессивным поведением и различными психическими расстройствами.

Но как измерить уровень самоуважения? Первоначально исследователи этой проблемы, опираясь преимущественно на данные медицинской психологии, считали главным показателем пониженного самоуважения расхождение образов “наличного” и “идеального” “Я”. Но оказалось, что такое расхождение вполне нормально; часто самооценка снижается, потому что повышаются требования к себе. Такая рассогласованность важнейший стимул самовоспитания и самосовершенствования. Кроме того, самоуважение зависит от соотношения позитивных (принятие себя, самовозвышение) и негативных (отвержение себя, самоуничижение) установок, которые до некоторой степени автономны.

Уровень самоуважения и факторы, от которых он зависит, с возрастом меняются. Самоуважение подростков и юношей еще во многом зависит от условий семейного воспитания, отношений с родителями: родительская забота и любовь способствуют росту, а чрезмерная суровость, частые наказания – снижению самоуважения. С возрастом влияние на самоуважение этих факторов, как и школьных отметок, заметно снижается. У большинства старшеклассников, независимо от их успеваемости, уровень самоуважения растет. Рост продолжается и после окончания школы, когда трудовая деятельность перевешивает отрицательный семейный и школьный опыт. Впрочем, и в детстве связь между уровнем самоуважения и реальными достижениями неоднозначна.

В целом же общее самоуважение – черта весьма устойчивая, и его снижение может иметь долгосрочные последствия, порождая целый ряд трудностей в сфере общения и межличностных отношений.

Самоуничижение, отрицательное отношение к себе, как уже говорилось, тесно связано с девиантным, отклоняющимся от принятых норм, поведением и является одной из главных психологических причин преступности среди молодежи.

Сравнивая динамику долгосрочного самоуважения подростков, начиная с 12-летнего возраста, с их участием или неучастием в девиантном поведении, Г.Каплан выявил, что у подавляющего большинства подростков позитивные самооценки превалируют над отрицательными, причем с возрастом эта тенденция усиливается, а самокритика, недовольство собой помогают преодолевать замеченные недостатки и тем самым повышать самоуважение. Однако у некоторых подростков это не получается, они постоянно чувствуют себя неудачниками. Их негативное самовосприятие проистекает из трех источников:

1. Они считают, что не имеют личностно – ценных качеств или не могут совершить личностно – ценные действия, а, напротив, обладают отрицательными чертами или совершают отрицательные действия.

2. Они считают, что значимые для них другие не относятся к ним положительно или относятся отрицательно.

3. Они не умеют эффективно использовать эго – защитные механизмы, позволяющие снять или смягчить последствия двух первых элементов субъективного опыта.

Потребность в самоуважении у таких людей особенно сильна, а поскольку она не удовлетворяется социально-приемлемыми способами, они обращаются к девиантным формам поведения. Каплан сравнил уровень самоуничижительного отношения к себе 12-летних подростков с их последующим участием в 28 различных формах девиантного поведения. В 26 случаях корреляции оказались статистически значимыми: из числа школьников с низким, средним и высоким самоуничижением (при первом тестировании) в мелких кражах год спустя или позже признались соответственно 8, 11 и 14%, исключались из школы 5, 7 и 9%, думали или угрожали совершить самоубийство 9, 14 и 23%, выходили из себя и ломали вещи 21, 27 и 31%.

Дело, конечно, не только в индивидуальных свойствах. Чувство своей неадекватности предъявляемым требованиям способствует образованию у подростка ассоциативной связи между неприятными, мучительными для него переживаниями и той социальной средой, из которой исходят эти требования. Желание соответствовать ожиданиям коллектива, общества ослабевает, а желание уклониться от них, напротив, растет. Вследствие этого установки группы, на мнение которой подросток ориентируется, и его собственное поведение становятся все более антинормативными, а принадлежность к девиантной группе дает ему новые способы самоутверждения, позволяет максимизировать свое “Я” уже не за счет социально – положительных, в которых он оказался банкротом, а за счет социально – отрицательных черт и действий. Бывший минус становится в его сознании плюсом, в результате чего уровень самоуважения повышается.

Разумеется, это не лучший и тем более не единственный способ избавиться от чувства своей неполноценности. “Высокое самоуважение” преступника большей частью проблематично, в нем много напускного, демонстративного. В глубине души он все-таки не может не измерять себя общесоциальным масштабом. Кроме того, компенсаторные механизмы самоуважения так же многогранны, как и сам “образ Я”, и большей частью специфичны для той или иной ипостаси “самости”. Например, сомнение в своей мужественности может побудить подростка начать курить или пить, и это повысит его мнение о себе как о “крепком парне”, но данный сдвиг не обязательно распространится и на другие его самооценки.

Как видим, здесь завязан целый клубок психолого-педагогических проблем.

Учителя и родители часто любой ценой стараются “замкнуть” самоуважение ребенка на учебной успеваемости, не принимая во внимание его достижений в других сферах деятельности. Но тем самым они придают его жизненным целям и его самосознанию опасную односторонность, которая в случае неудачи в учебе может обернуться долгосрочным чувством личной неполноценности, потенциально чреватым психопатологией. Особенно важно учитывать фактор самоуважения при воспитательной работе с так называемыми трудными подростками.

Второй, значительно менее исследованный внутренний мотив – потребность в постоянстве, устойчивости “образа Я”. Поскольку, как было показано выше, реальная степень постоянства личностных черт у разных людей различна, их представления о своей изменчивости также варьируются.

Одни охотно признают свою изменчивость. Р.Роллан писал в своих воспоминаниях: “Когда через сорок лет перелистываешь сокровенный “Дневник” своей юности, часто изумляешься: там находишь человека, о существовании которого уже успел забыть. Он кажется совсем чужим… Я вижу перед собой странного мальчика, носящего мое имя и похожего – нет, не на меня (я не узнаю в нем себя!), а на кого-то другого, мне знакомого… Кто же он?” [30].

Другие люди склонны скорее преувеличивать, чем преуменьшать постоянство своих черт. 56% 13-17-летних подростков, описывая свое нынешнее “Я” и то, какими они были 3-5 лет назад, нарисовали практически один и тот же образ; существенные изменения в себе признали лишь четверть опрошенных [31]. Чувство личного постоянства характерно и для большинства взрослых и пожилых людей.

Даже самые изменчивые, непредсказуемые индивиды склонны считать свое поведение вполне последовательным [32]. Люди гораздо легче воспринимают и лучше запоминают информацию о себе, которая соответствует их “образу Я”, нежели ту, которая с ним расходится. А люди, признающие свою изменчивость, кажутся хуже социально приспособленными и более тревожными, чем те, которые особых изменений в себе не замечают, причем это верно как для подростков, так и для взрослых.

Спор о стабильности или, наоборот, пластичности рефлексивного “Я” нередко основан на подмене понятий. Частные самооценки, локальные, специализированные “образы Я” действительно весьма изменчивы. Но их изменение не означает общего изменения “Я-концепции”, составляющей ядро личности. Ситуативные сдвиги в “образе Я” исчезают так же быстро, как и появляются. Информация о себе, расходящаяся с собственными представлениями субъекта, принимается во внимание и всерьез учитывается только в том случае, если субъект не может отвергнуть и обесценить ее. И хотя возрастной период стабилизации представлений о себе проблематичен, “образ Я” взрослого человека (начиная с 25 лет) отличается высоким постоянством и мало изменяется вплоть до глубокой старости. При этом самооценка и оценка человека близкими ему людьми (например, супругом) нередко бывают сходными.

Большей частью мотивы самоуважения и последовательности “Я” совпадают. Но как объяснить случаи, когда личность упорно лелеет отрицательный “образ Я”, отказываясь прислушиваться к положительным суждениям о себе? Это противоречит теории максимизации “Я” и дает аргументы в пользу теории когнитивной последовательности, в свете которой поддержание существующих представлений о себе для личности важнее, чем ее оценочный тонус. Думается, однако, что противопоставление когнитивных и мотивационных факторов в этом случае, как и в других, неправомерно.

Человек с пониженным самоуважением ценит положительные отзывы выше и страдает от отрицательных отзывов даже сильнее, чем тот, кто уверен в своих достоинствах. Но он склонен меньше доверять положительным оценкам. Причем, как это ни парадоксально, самоуничижение часто бывает средством поддержания самоуважения. С одной стороны, отказываясь пересматривать общее самоуважение в свете частной положительной информации, субъект как бы утверждает этим свою честность (пусть другие хвалят меня, но я-то знаю, что это незаслуженно). С другой стороны, сохранение негативного “образа Я” уберегает и от риска новых проверок и испытаний в столкновении с реальностью. Таким образом, индивидуально-личностные черты (готовность бороться, преодолевать трудности или, напротив, склонность уходить, тушеваться) снова переплетаются с социально-психологическими (ценностные критерии самоуважения).

Итак, индивид должен принимать и уважать себя. Тот, кто этого не может, трудный человек как для себя, так и для окружающих. Но трудный не обязательно плохой. Грань между пониженным самоуважением и повышенной самокритичностью, уверенностью в себе и самоуверенностью, удовлетворенностью собой и самодовольством подвижна и далеко не всегда очевидна. Недаром проблема самооценки особенно остро стоит у творчески одаренных людей.

Творчество невозможно без веры в себя и самостоятельности. Но “езда в незнаемое”, используем образное выражение В. Маяковского, напряженный, бескомпромиссный поиск предполагает также большой и мучительный разрыв между “наличным” и “идеальным” “Я”. Гибкость и самобытность часто сочетаются у творческих натур, особенно художественных, с повышенной ранимостью, быстрой сменой настроений и неудовлетворенностью собой. Правда, в отличие от невротического самоуничижения, оправдывающего выключение из активной деятельности, творческая личность постоянно стремится к самосовершенствованию и преодолению новых рубежей. Тем не менее, две души Фауста не могут жить в согласии, и это делает его самосознание противоречивым. За творческим подъемом, возвышающим человека, следуют глубокие падения:

Но вновь безволье и упадок,

И вялость в мыслях, и разброд.

Как часто этот беспорядок

За просветленьем настает! [33]

Далеко не каждый может совладать с такими перепадами. Многие великие поэты и художники, открывшие нам глубины человеческой души, – Петрарка, Гоголь, Достоевский, Блок, Флобер, Шуман, Гофман, Кафка, Врубель и другие – не отличались душевным здоровьем. “Мы наслаждаемся чудесной музыкой, прекрасными картинами, всем, что есть на свете изящного, но мы не знаем, что творцы расплачивались за это бессонницей, рыданиями, истерическим смехом, нервной лихорадкой, астмой, падучей, смертельной тоской, а это уже хуже всего…” [34] – писал Пруст.

Разумеется, среди великих художников были люди разного психического склада, и отождествлять гениальность с болезнью не следует. Но и гордиться своим житейским реализмом, приспособленностью и психической уравновешенностью, за которой стоят врожденные особенности нейро-динамической конституции, не стоит. Эмоциональное “приятие” или “неприятие” себя может зависеть от общего баланса положительных и отрицательных переживаний, склонности к самообвинительным или внешнеобвинительным реакциям и т.д. Самоуважение личности есть нечто большее, за ним стоит вопрос: “Имею ли я моральное право на уважение?” В его основе лежат определенные представления о человеческом достоинстве и его критериях. Психологическая рефлексия перерастает в рефлексию нравственную, в которой эмпирически-реальное сопоставляется с идеально-должным без всяких скидок на смягчающие обстоятельства.


Глава пятая СВОБОДА И ОТВЕТСТВЕHHОСТЬ

Генезис морального “Я”


С тропы своей ни в чем не соступая,

Не отступая – быть самим собой.

Так со своей управиться судьбой,

Чтоб в ней себя нашла судьба любая

И чью то душу отпустила боль.

А.Твардовский


Как ни разнообразны компоненты наших представлений о себе, они обычно так или иначе группируются по оси “хороший-плохой”, за которой стоит нравственная альтернатива добра и зла. Как же складывается и функционирует система нравственного саморегулирования личности, ее моральное “Я”?

Вопрос этот, одинаково важный для психологов и этиков, распадается на три проблемы: каковы основные стадии формирования и развития морального “Я”? Как соотносятся в нем знания, чувства и поведение? Является ли моральное сознание субстанциально единым или парциальным, зависящим от особенностей ситуации действия и ее интерпретации субъектом?

В философской и психологической литературе давно уже общепринято выделение трех главных уровней развития морального сознания индивида: доморальный уровень, когда ребенок руководствуется своими эгоистическими побуждениями; уровень конвенциональной морали, для которого характерна ориентация на заданные извне нормы и требования; наконец, уровень автономной морали, для которой характерна ориентация на устойчивую внутреннюю систему принципов [1]. В общем эти уровни морального сознания совпадают с культурологической типологией страха, стыда и совести. На “доморальном” уровне “правильное” поведение обеспечивается страхом возможного наказания и ожиданием поощрения, на уровне “конвенциональной морали” – потребностью в одобрении со стороны значимых других и стыдом перед их осуждением, “автономная мораль” обеспечивается совестью и чувством вины. Хотя общая линия освоения человеком моральных норм, превращения их в “свои” довольно подробно прослежена в отечественной психологии (труды Л.И.Божович, Е.И.Кульчицкой, В.С.Мухиной, Е.В.Субботского, С.Г.Якобсон и других), соотношение поведенческих, эмоциональных и познавательных аспектов этого процесса и тем более соотнесение стадий морального развития с определенным возрастом остается проблематичным.

Наиболее общая теория морального развития личности, охватывающая весь ее жизненный путь и подвергающаяся широкой экспериментальной проверке во многих странах, принадлежит американскому психологу Л.Колбергу [2] Развивая выдвинутую Ж.Пиаже и поддержанную Л.С.Выготским идею, что эволюция морального сознания ребенка идет параллельно его умственному развитию, Колберг выделяет в этом процессе несколько фаз, каждая из которых соответствует определенному уровню морального сознания. “Доморальному уровню” соответствуют стадии:

1. когда ребенок слушается, чтобы избежать наказания, и

2. когда ребенок руководствуется эгоистическими соображениями взаимной выгоды (послушание в обмен на получение каких-то конкретных благ и поощрений). “Конвенциональной морали” соответствуют стадии:

3. когда ребенок движим желанием одобрения со стороны “значимых других” и стыдом перед их осуждением и

4. – установка на поддержание определенного порядка и фиксированных правил (хорошо то, что соответствует правилам).

“Автономная мораль” переносит моральное решение внутрь личности. Она открывается стадией 5А, когда подросток осознает относительность и условность нравственных правил и требует их логического обоснования, усматривая таковое в принципе полезности. На стадии 5В релятивизм сменяется признанием существования некоторого высшего закона, соответствующего интересам большинства. Лишь после этого (стадия 6) формируются устойчивые моральные принципы, соблюдение которых обеспечивается собственной совестью, безотносительно к внешним обстоятельствам и рассудочным соображениям. В последних работах Колберг ставит вопрос о существовании еще более высокой стадии – 7, когда моральные ценности выводятся из более общих философских постулатов. Однако этой стадии достигают, как он считает, немногие. Достижение индивидом определенного уровня интеллектуального развития Колберг считает необходимой, но не достаточной предпосылкой соответствующего уровня морального сознания, а последовательность всех фаз развития универсальной.

Эмпирическая проверка теории Колберга состояла в том, что испытуемым разного возраста предлагалась серия гипотетических моральных ситуаций разной степени сложности. Например, такая. “Женщина умирает от рака. Существует новое лекарство, которое может спасти ей жизнь, но аптекарь требует за него 2 тысячи долларов – в 10 раз больше, чем оно стоит. Муж больной пытается одолжить деньги у друзей, но ему удается собрать только половину требуемой суммы. Он снова просит аптекаря снизить цену или отпустить лекарство в долг. Тот отказывается. Тогда муж в отчаянии взламывает аптеку и похищает лекарство. Имел ли он право так поступить? Почему?” Ответы оценивались не столько по тому, как испытуемый разрешает предложенную дилемму, сколько по характеру его аргументов, многосторонности рассуждений и т.д. Способы решения сопоставлялись с возрастом и интеллектом испытуемых. Кроме серии сравнительно-возрастных исследований было проведено также 15-летнее лонгитюдное исследование, прослеживающее моральное развитие 50 американских мальчиков от 10-15 до 25-30 лет, и более ограниченный, 6-летний лонгитюд в Турции.

Результаты этой работы в общем подтверждают наличие устойчивой закономерной связи между уровнем морального сознания индивида, с одной стороны, и его возрастом и интеллектом – с другой. Число детей, находящихся на “аморальном” уровне, с возрастом резко уменьшается. Для подросткового возраста типичны ориентация на мнение значимых других или на соблюдение формальных правил (“конвенциональная мораль”). В юности начинается постепенный переход к “автономной морали”, однако он сильно отстает от развития абстрактного мышления: свыше 60% обследованных Колбергом юношей старше 16 лет уже овладели логикой формальных операций, но только 10% из них достигли понимания морали как системы взаимообусловленных правил или имеют сложившуюся систему моральных принципов.

Наличие связи между уровнем морального сознания и интеллекта подтверждают и отечественные исследования, Например, сравнение мотивационной сферы несовершеннолетних правонарушителей и их сверстников, которым не свойственно отклоняющееся поведение, показало, что у правонарушителей нравственное развитие значительно ни же. “Стыд для многих правонарушителей – это или “сплав” переживания страха наказания с отрицательными эмоциями, вызванными осуждением окружающих, или же это такой стыд, который можно назвать “стыдом наказания”, но не “стыдом преступления”. Такой стыд вызывает не раскаяние в собственном значении этого слова, а лишь сожаление, связанное с результатом преступления, – сожаление о неудаче” [3]. Иначе говоря, в их мотивации выражен страх наказания и стыд перед окружающими, но не развито чувство вины. Это отчасти связано с их общим интеллектуальным отставанием: по данным психолога Г.Г.Бочкаревой, уровень интересов 16-17-летних правонарушителей не достигает даже уровня интересов школьников IV-V классов.

Но как связано развитие нравственного сознания личности с ее поведением? На мыслительном уровне показателями морального развития личности служат степень осознанности и обобщенности ее суждений, на поведенческом – реальные поступки, последовательность поведения, способность противостоять искушениям, не поддаваться ситуативным влияниям и т.д.

Экспериментальными исследованиями установлено, что степень зрелости моральных суждений ребенка соотносится с его поведением в ряде гипотетических конфликтных ситуаций, когда он должен решать, будет ли он обманывать, причинять боль другому, отстаивать свои права и т.д. Люди с более высоким уровнем морального сознания менее других склонны к конформному поведению. На более высоких стадиях развития морального сознания его связь с поведением личности теснее, чем на низких, а предварительное обсуждение моральной проблемы положительно влияет на выбор поступка. Прямую связь между зрелостью моральных суждений, высказанных при обсуждении какой-либо проблемы, и реальным поведением молодежи подтверждают советские исследования нравственного воспитания и самовоспитания [4]. Юношеские споры и диспуты по вопросам морали не только предваряют, но во многом и предопределяют способ разрешения реальных жизненных проблем. Отсюда громадное значение нравственного просвещения и пропаганды этических знаний среди молодежи. Но когнитивные предпосылки морального развития нельзя рассматривать изолированно от общего процесса становления личности и ее жизненного мира. Поэтому, оценивая экспериментальные данные о взаимосвязи морального и интеллектуального развития личности, нельзя не учитывать прежде всего конкретные социальные условия, в которых протекает это развитие, а также особенности ситуации, то, насколько понятна субъекту возникшая моральная дилемма и какой личностный смысл имеет для него предполагаемый выбор; наконец, его личностные особенности и предыдущий нравственный опыт.

В свете этого очевидна методологическая ограниченность когнитивно-генетической модели Колберга. Чтобы применить какое-то правило даже в чисто познавательных процессах, нужно не только овладеть соответствующими мыслительными операциями, но и суметь правильно оценить подлежащую решению задачу, определить ее как задачу именно на это правило.

Особенно важны социально-личностные факторы при решении моральных задач, которые всегда соотносятся с какой-то системой ценностей. Метод Колберга в этом отношении весьма уязвим. Так, многие предложенные им для решения гипотетические дилеммы (например, правомерность или неправомерность похищения лекарства) имеют смысл только в рамках определенных буржуазных представлений (в данном случае – о сравнительной ценности человеческой жизни и собственности). Советские подростки, живущие в иных социальных условиях и воспитанные в гуманистическом духе, просто не поняли бы данной дилеммы. Да и моральные дилеммы, реально волнующие подростков, зачастую не совпадают с теми, которые предлагает им решать экспериментатор. Наконец, необходимо различать способность человека узнавать моральную проблему и самостоятельно разрешать или ставить ее.

Разные уровни морального сознания могут выражать не только стадии развития, но и разные личностные типы. Например, этический формализм, установка на отделение моральных норм от конкретных условий их реализации и на безусловное соблюдение правил, каковы бы ни были последствия этого, – не только определенная стадия морального развития, но и специфический тип жизненной ориентации, сопряженной с определенным стилем мышления и социального поведения.

Решение нравственной дилеммы всегда связано с какой-то жизненной ситуацией. Один и тот же человек может по-разному решать одну и ту же моральную дилемму, в зависимости от того, насколько близко она его затрагивает. Канадский психолог Ч.Левайн предлагал группе студентов решить уже упомянутую колберговскую дилемму, сформулировав ее в трех вариантах. В первом случае лекарство решался украсть посторонний для испытуемого человек (как было в опытах Колберга), во втором – его ближайший друг, а в третьем – мать. Уровень умственного и морального развития испытуемого от этого не менялся, между тем способ решения варьировался весьма существенно. Когда речь шла о близких людях, увеличивалось число ответов в духе ориентации на мнение близких Людей (стадия 3) и уменьшалась доля ответов в духе ориентации на поддержание порядка и соблюдение формальных правил (стадия 4). Между тем, по Колбергу, ориентация на формальные правила возникает позже, чем ориентация на мнение значимых других.

Здесь, как и в других случаях, высшая ступень развития не отменяет предыдущую, а включает ее как свой подчиненный, частный элемент: развитое сознание долга перед обществом не снимает особых обязанностей по отношению к близким людям, ориентация на обобщенного другого (правила) не исключает дифференцированной чувствительности к мнению конкретных других и т.п. Нравственная мотивация всегда многоуровнева, а психические процессы, посредством которых индивид достигает определенного уровня морального сознания, не тождественны процессам, которые определяют, как, где и когда он свои нравственные установки применяет, воплощает в поступках (ведь и в чисто познавательных процессах формирование и применение умений имеет разные предпосылки).

Моральные суждения ребенка, пока они не превратились в личные убеждения, могут не пересекаться с его поступками, он судит себя и других по разным законам. Но формирование морального сознания тем не менее нельзя рассматривать в отрыве от социального поведения, реальной деятельности, в ходе которой складываются не только моральные понятия, но и чувства, привычки и другие неосознаваемые компоненты нравственного облика личности. Поведение личности зависит не только от того, как она понимает стоящую перед ней проблему, но и от ее психологической готовности к тому или иному действию.

Нравственная позиция раскрывается в поступках и формируется поступками же, причем особенно важную роль в установлении единства знаний, убеждений и деятельности играют конфликтные ситуации. Как писал К.Маркс, “преодоление препятствий само по себе есть осуществление свободы…” [5]. Человек, не попадавший в сложные жизненные переделки, не знает ни силы своего “Я”, ни того, каким из исповедуемых им идей и принципов он реально отдает предпочтение.

Поведение людей любого возраста в новых для них проблемных ситуациях сильно зависит от наличия у них опыта разрешения аналогичных ситуаций. Новая проблема так или иначе сопоставляется с прошлым опытом человека, и, чем более личным является этот опыт, тем сильнее его влияние. Ситуация, в которой индивид сам принимал участие, психологически более значима, чем та, которую он наблюдал со стороны, и тем более та, о которой он только слышал или читал. Недаром реальное поведение людей часто резко отличается от того, каким оно представляется им самим в воображаемых ситуациях, например в психологических экспериментах.

Экспериментальные исследования советских психологов показали, что в формировании нравственного самосознания ребенка очень важную роль играет образ его собственного “Я”. Согласно гипотезе С.Г.Якобсон, свободный, этически правильный выбор предполагает: 1) наличие двух полярных эталонов, воплощающих в конкретной форме понятия добра и зла; 2) сопоставление с этими эталонами человека как целостной личности, а не только его отдельных поступков; 3) сопоставление с эталонами должно проводиться обязательно самим человеком; 4) личное адекватное отношение к обоим эталонам [6]. Это подтверждает экспериментальное исследование 6-7-летних детей. Если соответствие ребенка отрицательному эталону утверждается другими людьми, или если ребенок квалифицирует не себя в целом, а только частное свое действие, или если у ребенка нет личного полярного отношения к самим эталонам – морально отрицательное поведение не меняется. Однако те же самые дети устойчиво переходят к морально положительному поведению, если: 1) соответствие себя отрицательному эталону устанавливается самим ребенком; 2) при этом оценивается не только данное действие, но и сам ребенок как развивающаяся личность; 3) у ребенка имеется свое собственное полярное отношение к обоим эталонам.

В интересных экспериментах Е.В.Субботского сравнивались два стиля воспитания 4-7-летних детей: позволительно-альтруистический, стимулирующий бескорыстное отношение к товарищам, и прагматический, основанный на принципе взаимного обмена. Оказалось, что в первом случае у ребенка интенсивнее формируются внутренние моральные побудители (совесть), во втором же нравственные поступки часто совершаются лишь при наличии прямого поощрения или в присутствии так называемых “социализаторов” – взрослых или старших детей [7].

Иными словами, становление морального “Я” происходит по тем же законам, что и формирование других аспектов личности как субъекта деятельности: определенная степень самостоятельности, будучи необходимой предпосылкой личного отношения к поступкам и явлениям, есть также важнейшее условие становления нравственного сознания и самосознания. Недаром В.И.Ленин особо выделил мысль Н.Г.Чернышевского, что “без приобретения привычки к самостоятельному участию в общественных делах, без приобретения чувств гражданина, ребенок мужского пола, вырастая, делается существом мужского пола средних, а потом пожилых лет, но мужчиной он не становится или, по крайней мере, не становится мужчиной благородного характера. Мелочность взглядов и интересов отражается на характере и на воле: “какова широта взглядов, такова широта и решений” [8].

Возникает вопрос: насколько устойчив и окончателен социально-нравственный выбор, на котором личность основывает свою систему самооценок? Общая устойчивость личности, как правило, тесно связана с устойчивостью и широтой ее нравственного идеала [9]. Отсутствие отдаленной, долгосрочной цели или слабость ее регулятивного воздействия, так же как и узость, ограниченность такой цели эгоистическими потребностями и интересами, лишает личность надежной системы отсчета, которая была бы одновременно внутренней и ценностно-общезначимой.

Индивид обретает устойчивое моральное “Я” лишь после того, как он прочно утверждается в своей мировоззренческой позиции, которая не только не колеблется от меняющихся ситуаций, но даже не зависит от собственной его воли: “Здесь я стою и не могу иначе”.

Однако стабилизация моральных инстанций и слияние собственного “Я” с совестью не снимает проблемы конкретных нравственных выборов. Даже судебный приговор не сводится к механическому подведению поступка под соответствующую статью уголовного кодекса. Тем более не может быть такого автоматизма в нравственном решении. Становление “способа совести” у ребенка начинается с поляризации добра и зла. Но жизненный мир взрослого человека не является черно-белым. Антитеза хорошего и плохого переплетается в нем с множеством других: реального и нереального, разумного и неразумного, практического и теоретического, обязательного и необязательного. И хотя моральные решения всегда осуществляются на основе каких-то общих принципов, их непосредственным объектом являются конкретные поступки в определенных ситуациях. Выбор себя как личности осуществляется посредством многократного выбора поступков, каждый из которых в отдельности может казаться малозначащим. Как же преломляется это в субъективной диалектике свободы и ответственности?


Выбор и ответственность


Чтобы быть, нужно сначала принять на себя ответственность.

А.де Сент-Экзюпери


Теоретически, как этическая проблема, моральный выбор предполагает отсутствие эгоистической личной заинтересованности и ярко высвечивает активность, самостоятельность и субъектность “Я”. Но в реальной жизни моральный выбор выступает в тесной связи с сугубо практическими вопросами: что делать, как посту пить в данной конкретной ситуации и какова мера ответственности субъекта не вообще, а в этом именно случае.

Ответственность характеризует личность с точки зрения выполнения ею каких-то социальных или нравственных требований. Однако понятие это многогранно [10]. В его историческом развитии существует несколько векторов: от коллективной к индивидуальной, от внешней к внутренней, психологической, от ретроспективной (ответственность за прошлое, вина) к перспективной (ответственность за будущее, обязанность).

Атрибуция ответственности может быть как внешней, с точки зрения общества, так и внутренней, с точки зрения собственного “Я”. По содержанию требований, предъявляемых к индивиду как носителю ответственности, она в обоих случаях может и не различаться (например, добро совестный труд одновременно общественная обязанность и нравственный долг). Но в первом случае подразумеваемым субъектом социального контроля и атрибуции является общество, коллектив, а во втором – сама личность. С точки зрения самосознания это субъектное различие – перед кем личность отвечает за свои действия – весьма существенно: в первом случае речь идет об обязанности, во втором – о нравственном долге.

Не менее важна объектная сторона дела – за что индивид ответствен перед другими или перед самим собой.

Любые действия человека вплетаются в уходящую в бесконечность систему причинно-следственных связей. Дол жен ли он отвечать за долгосрочные последствия своих поступков и их опосредствованное влияние на судьбы других людей, которых он не хотел, не предвидел, а подчас и не мог предвидеть? Уголовная правовая ответственность ограничена совершением, умышленно или по неосторожности, предусмотренных законом общественно опасных деяний (УК РСФСР, ст. 3). Моральная ответственность таких жестких ограничений не знает [11].

Нравственная сила и масштаб человеческой личности определяются в первую очередь ее чувством ответственности, причем не только за себя, но и за других. Отказ от ответственности равносилен отказу от свободы, капитуляции перед внешними силами. “Если, желая оправдать себя” я объясняю свои беды злым роком, я подчиняю себя злому року. Если я приписываю их измене, я подчиняю себя измене. Но если я принимаю всю ответственность на себя, я тем самым отстаиваю свои человеческие возможности. Я могу повлиять на судьбу того, от чего я неотделим. Я – составная часть общности людей” [12], – писал Сент-Экзюпери. Оправдан ли такой максимализм?

Разве добровольно сдаться в плен или раненым попасть в окружение – одно и то же? Формула: “Если не я, то кто?” нравственно универсальна. Но можно ли абстрагировать ее от социального контекста? Одно дело – выполнение своих прямых обязанностей, которых никто другой не обязан, а подчас и не может, не имеет полномочий исполнить, другое дело добровольно разделить с кем-то его ношу, третье – целиком взять на себя заведомо чужие функции. Если верно, что нет прав без ответственности, то верно и обратное.

Принцип коллективизма предполагает постоянную всестороннюю взаимопомощь, но вовсе не отменяет разделения труда, обязанностей и ответственности. Я могу и должен помочь городским организациям убрать снег после стихийного бедствия, но вовсе не должен постоянно работать за дворников, кочегаров или служащих овощехранилища. Вопрос: “Если не я, то кто?” – во втором случае не стоит; кто “он” – прекрасно известно. Если каждый отвечает “за все”, это значит, что и люди, и их обязанности обезличены, так что в действительности никто ни за что конкретно не отвечает. Принцип всеобщей равной ответственности, не подкрепленный координацией и субординацией прав и обязанностей, неизбежно оборачивается всеобщей безответственностью.

В повседневной жизни люди всегда соизмеряют степень своей ответственности с уровнем своих реальных возможностей и степеней свободы.

Мера личной ответственности пропорциональна вкладу в принятие и реализацию важнейших решений, определяющих направление процесса. Чем демократичнее механизмы управления, чем шире круг активно участвующих в нем людей, тем глубже их чувство ответственности. Но она не может быть одинаковой у начальников и подчиненных, командиров и солдат. Поэтому и спрос с них разный. Умение различать, является ли он единственным или главным субъектом действия, либо равноправным соучастником коллективной деятельности, либо простым агентом, исполнителем чужой воли, необходимое условие реальной общественной деятельности индивида и адекватной атрибуции ответственности.

Психолог К. Муздыбаев, изучавший детерминанты и эффект сознания трудовой ответственности 540 ленинградских рабочих, пришел к выводу, что они глубже осознают свою ответственность (и лучше реализуют ее в действительности) за осуществление основных, чем не основных, обязанностей и за представление конечного результата труда, чем за выполнение частичных функций. При этом у людей, ход работы которых контролировался чаще, уровень ответственности оказался ниже. На первый взгляд этот вывод кажется парадоксальным. Но он полностью совпадает с другими экспериментальными данными, согласно которым постоянный тесный контроль обычно отрицательно сказывается на самочувствии работника и его отношении к труду, поскольку уменьшает меру самостоятельности личности. Поэтому “для повышения ответственности работника и для лучшего исполнения им своих производственных обязанностей существенное значение имеет такая форма организации труда, которая дает ему максимум самостоятельности: работа на самостоятельном участке, возможность самому выбирать способы выполнения задания, необходимость самому вести учет результатов труда” [13]. О важности этого момента свидетельствует постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР “О дополнительных мерах по расширению прав производственных объединений (предприятий) промышленности в планировании и хозяйственной деятельности и по усилению их ответственности за результаты работы”. Соответствующее отражение он получил и в Законе о трудовых коллективах. Весьма эффективным средством превращения внешнего социального контроля в самоконтроль является метод бригадного подряда, получивший широкое распространение на наших промышленных предприятиях и в строительстве.

Однако и реальное поведение работника, и осознание им своей ответственности за исполнение производственных обязанностей во многом зависят от того, в какой мере ответственность стала чертой его личности.

Хотя социальная ответственность не является унитарным личностным свойством, ее критерии и способы проявления видоизменяются в зависимости от возраста, конкретной сферы деятельности и от многих других факторов, она тесно связана с индивидуальным стилем деятельности. Об индивидуальном стиле деятельности чаще всего говорят в связи с познавательными процессами или трудом, но он существует и в сфере социального поведения. Причем здесь, как и в других сферах бытия, он имеет как социально-идеологические, так и психодинамические детерминанты.

Общий уровень социальной ответственности личности зависит в первую очередь от ее общей – коллективистической или индивидуалистической – направленности: коллективистически ориентированная личность склонна принимать на себя большую ответственность за общее дело, теснее идентифицироваться с групповыми ценностями и т.д. Но мировоззренческая направленность личности не предопределяет типичных для нее способов деятельности и самореализации, зависящих от ее информационно-регуляторных и энерго-мотивационных потенциалов [14]. У одних людей отчетливо выражены “бойцовские” качества, потребность изменять окружающий мир, преодолевать препятствия и т.д. Другие склонны скорее к адаптивно-приспособительной деятельности, легко подстраиваясь или перестраиваясь в соответствии с требованием среды. Третьи не умеют ни того, ни другого, из конфликтных ситуаций они чаще “уходят в себя”, с помощью механизмов психологической защиты.

Эти диспозиционные синдромы в отличие от морально-политических черт, характеризуют типичные для личности способы разрешения конфликтов, безотносительно к их содержанию. Человек, который постоянно что-то “преодолевает”, может быть и коллективистом и эгоистом. Его энергия будет в одних случаях полезна, а в других вредна. Адаптивный характер отличается конформностью, но одновременно восприимчивостью к потребностям и интересам других и т.д. Человек с выраженной реакцией “ухода”, теряющийся в конфликтных ситуациях, сплошь и рядом оказывается непоколебимо твердым в глубинных принципах: он не пытается ни изменить ситуацию, ни приспособиться к ней, не идет на компромиссы, сохраняя благодаря этому внутреннюю независимость.

Существенным фактором, определяющим характер активности и ответственности личности, является ее локус контроля. Понятие это обозначает, во-первых, представления субъекта о том, как вообще управляется мир (философским воплощением экстернальности можно считать механистический детерминизм, а интернальности – волюнтаризм) ; во-вторых, характерное для него чувство личного контроля (насколько он считает себя хозяином собственной жизни); в-третьих, связанную с этим склонность к само- или внешнеобвинительности при неудачах.

Локус контроля тесно связан с многими другими психическими свойствами личности. Интерналы отличаются повышенным чувством социальной ответственности, более развитым сознанием смысла и целей жизни. У них сильнее выражены черты общительности, открытости, самоконтроля, принятия своего “Я”, эмоциональной устойчивости. Экстерналам, напротив, больше свойственны подозрительность, тревожность, конформность, догматизм, авторитарность, беспринципность и агрессивность. Интерналы обладают большей способностью отсрочить получение непосредственного удовольствия ради достижения долгосрочной цели, проявляют значительно большую стойкость в стрессовых ситуациях и в условиях группового давления. Поскольку интернальность ассоциируется с самостоятельностью, ее считают положительным, ценным качеством.

В представлении людей “идеальный человек”, как правило, наделяется более высоким уровнем интернальности, чем тот, которым обладают, по их самооценке, они сами. Напротив, “средний человек” кажется им более экстернальным. Иными словами, индивид склонен считать себя недостаточно самостоятельным по сравнению с идеалом, но более самостоятельным, чем другие. В этом проявляется типичная атрибутивная ошибка.

Однако люди интернального типа не только кажутся другим, но нередко и чувствуют себя счастливее, нежели экстерналы. Но, как и в других случаях, самочувствие человека зависит здесь как от свойств его личности, так и от жизненной ситуации.

По данным К.Муздыбаева [15], интерналам в принципе свойствен более высокий уровень ответственности за выполнение трудовых обязанностей, но реальная зависимость здесь сложнее: интерналы, лишенные возможности самоорганизации и самоконтроля, работают хуже экстерналов.

Таким образом, и в сфере массового материального производства важно учитывать индивидуальные особенности людей, не усреднять их, уповая на среднестатистические показатели, а искать и находить дифференцированные способы стимулирования труда.

Но человек делает выбор и принимает (или не принимает) на себя ответственность не только в труде, где существует более или менее определенное распределение прав и обязанностей, а во многих других, менее регламентированных и психологически сложных ситуациях. Каково при этом соотношение внутренних (собственные нравственные принципы) и внешних (давление среды) факторов и как человек реагирует на допущенные им нравственные ошибки?

Ситуации такого рода были драматично и жестко промоделированы в экспериментах американских психологов Ф.Зимбардо и С.Милгрэма. Чтобы не нарушать логику изложения, представляется целесообразным сначала познакомить читателя с содержанием этих экспериментов, а потом уже высказать свои соображения по этому поводу.

“Тюремный эксперимент” Ф.Зимбардо состоял в следующем [16].

Летом 1970 г. в газете города Стэнфорда, где расположен один из лучших американских университетов, появилось объявление: “Для психологического исследования тюремной жизни требуются мужчины-студенты. Продолжительность работы – 1-2 недели, плата – 15 долларов в день”. Из предложивших свои услуги с помощью серий тестов были тщательно отобраны 24 молодых человека, здоровые, интеллектуально развитые, не имевшие в своем прошлом опыте ни преступности, ни наркомании, ни психических отклонений. Методом жребия они были разделены на “тюремщиков” и “заключенных”. Две недели спустя стэнфордская полиция, согласившаяся помочь ученым, арестовала “заключенных” и доставила их в наручниках в “тюрьму”, оборудованную на психологическом факультете Стэнфордского университета. “Тюремщики” раздели их догола, подвергли унизительной процедуре обыска, выдали тюремную одежду и разместили по камерам. Подробных инструкций “тюремщики” не получили. Им сказали лишь, что они должны относиться к делу серьезно, поддерживать порядок и добиваться послушания “заключенных”.

В первый день опыта атмосфера была сравнительно веселая и дружеская, люди только входили в свои роли и не принимали их всерьез. Но уже на второй день обстановка изменилась. “Заключенные” предприняли попытку бунта: сорвав с себя тюремные колпаки, они забаррикадировали двери и стали оскорблять охрану. “Тюремщики” в ответ применили силу, а зачинщиков бросили в карцер. Это разобщило “заключенных” и сплотило “тюремщиков”. Игра пошла всерьез. “Заключенные” почувствовали себя одинокими, униженными, подавленными. Некоторые “тюремщики” начали не только наслаждаться властью, но и злоупотреблять ею. Их обращение с “заключенными” стало грубым, вызывающим.

Один из “тюремщиков” до начала эксперимента писал в своем дневнике: “Будучи пацифистом и неагрессивным человеком, не могу себе представить, чтобы я мог кого-то стеречь или плохо обращаться с другим живым существом”. Однако в первый день “службы” ему показалось, что “заключенные” смеются над его внешностью, поэтому он старался держаться особенно неприступно. Это сделало его отношения с “заключенными” напряженными. На второй день он грубо отказал “заключенному” в сигарете, а на третий раздражал “заключенных” тем, что то и дело вмешивался в их разговор с посетителями. На четвертый день Ф.Зимбардо вынужден был сделать ему замечание, что не нужно зря надевать “заключенному” наручники. На пятый день он швырнул тарелку с сосисками в лицо “заключенному”, отказавшемуся есть. “Я ненавидел себя за то, что заставляю его есть, но еще больше я ненавидел его за то, что он не ест”, – сказал он позднее. На шестые сутки эксперимент был прекращен. Все были травмированы, и даже сам Зимбардо почувствовал, что начинает принимать интересы своей “тюрьмы” слишком всерьез. Так мало понадобилось времени и усилий, чтобы вполне благополучные юноши превратились во взаправдашних тюремщиков.

Эксперимент С. Милгрэма был технически строже [17]. В психологической лаборатории два человека участвуют в изучении памяти и обучения, в частности в исследовании влияния наказаний на успешность обучения. Одному предложено выполнять в эксперименте функции “учителя”, другому “ученика”. Последнего привязывают к креслу, присоединяют к его запястьям электроды и дают задание выучить список соединенных попарно слов, предупредив, что за каждую ошибку он будет подвергаться электрошоку нарастающей силы. “Учитель”, сидящий перед пультом электрогенератора, должен последовательно передавать задания “ученику”, которого он все время видит и слышит. Если тот отвечает правильно, “учитель” переходит к следующему заданию. Если “ученик” ошибается, “учитель” обязан дать ему электрошок, начиная с минимума в 15 вольт и постепенно увеличивая дозы.

Подлинная суть эксперимента состояла в том, чтобы выяснить, до каких пределов дойдет испытуемый, выполняющий роль учителя, причиняя боль невинной жертве, откажется ли он слушаться экспериментатора и когда? Конфликт возникает, как только “жертва” начинает показывать, что ей неприятно. При 75 вольтах “ученик” вскрикивает, при 120 – начинает жаловаться, при 150 – требует прекратить эксперимент. Чем сильнее электрошок, тем эмоциональнее и активнее протесты “жертвы”. После 285 вольт он уже только отчаянно кричит. “Учитель” не знает, что “ученик” – только актер, который фактически никакого шока не получает, а просто изображает боль. Он видит неподдельное страдание, побуждающее прекратить опыт. Однако экспериментатор, который является для испытуемого (“учителя”) авторитетом и по отношению к которому он чувствует определенные обязательства (хотя участие в эксперименте было добровольным), настаивает, чтобы опыт продолжался. Чтобы выйти из этой ситуации, испытуемый должен недвусмысленно порвать с ней, отказать экспериментатору в послушании.

Когда Милгрэм спрашивал людей, как они поступили бы в подобном случае, все 110 опрошенных сказали, что прекратили бы опыт; лишь немногие считали себя способными выйти за пределы 180 вольт; только четверо сочли, что дойдут до 300 вольт. Таковы же примерно были их предсказания относительно поведения других: все испытуемые откажутся подчиняться экспериментатору, разве что патологические субъекты, которых не может быть больше 1-2%, будут продолжать давать электрошок до конца шкалы, то есть до 450 вольт.

На самом же деле почти две трети испытуемых, взрослые люди старше 20 лет, из разных социальных слоев, продолжали эксперимент, несмотря на явные страдания жертвы. Послушание оказалось значительно сильнее милосердия. Те же 60% абсолютно послушных обнаружились и среди славящихся своей независимостью студентов привилегированного йельского университета, а при повторении этих опытов в Принстоне, Мюнхене, Риме, Южной Африке и Австралии показатели оказались даже выше (в Мюнхене послушные составили 85% испытуемых).

Может быть, дело не в послушании, а в том, что испытуемые просто давали выход своим агрессивным импульсам, пользуясь случаем безнаказанно причинять боль другому? Нет. Когда в одном из опытов испытуемые сами выбирали силу шокового “наказания”, почти все ограничивались минимальным уровнем. Выходит, послушание влияет сильнее, чем внутренние импульсы.

Невероятно? А разве легче поверить в реальность гитлеровских лагерей смерти и в то, что они зачастую обслуживались не только патентованными садистами, но и обыкновенными старательными служаками? Милгрэм прямо сопоставляет послеэкспериментальные размышления своих испытуемых, далеко не все из которых испытывали угрызения совести, с показаниями печально знаменитого американского лейтенанта Колли, преспокойно истребившего по приказу свыше всех жителей вьетнамского селения Сонгми.

Ни Зимбардо, ни Милгрэм не оправдывают жестокости. Наоборот, они ее осуждают и пытаются понять ее психологические истоки. При этом они называют причины разного уровня. Помимо индивидуальных различий в степени эмоциональной отзывчивости поведение людей во многом зависит от их собственного определения ситуации, в которой они оказались.

Традиционная индивидуалистическая психология ставит вопрос альтернативно: человек руководствуется либо внутренним моральным принципом, либо логикой ситуации. Но хотя человек может рассуждать абстрактно, все поступки совершаются в конкретной ситуации и зависят от того, как он сам определит эту ситуацию. Нормативные требования морального сознания всегда предполагают какой-то “допуск”, неодинаковый у разных людей и применительно к разным условиям. Слишком широкий “допуск” фактически означает беспринципность и вседозволенность, слишком узкий – жесткий ригоризм, догматическое следование норме, без учета конкретных условий.

Грехопадение испытуемых С.Милгрэма началось с того, что они не восприняли экспериментальную ситуацию как ситуацию морального выбора. Почтение к науке, поглощенность технической стороной опыта (надо добиться, чтобы “ученик” выучил материал), наконец, частные обязательства приглушили их моральное чувство и самосознание. Но важнее всего то, что Зимбардо называет деиндивидуализацией, а Милгрэм низведением личности до уровня агента.

Зимбардо подчеркивает, что деиндивидуализация не только объективное обезличивание, нивелировка людей, поставленных в такие условия, когда они лишены возможности проявлять свою индивидуальность, но и субъективное, психическое состояние, когда человек перестает отличать себя от среды, не осознает особенностей своего “Я” и не заботится о том, как оценивают его другие. Это ослабляет, а то и вовсе устраняет влияние таких регулятивных факторов поведения, как самоуважение и “моральное Я” личности.

Реальная эффективность этих факторов, считает Зимбардо, вообще ниже, чем это принято думать. Индивидуальное поведение гораздо больше зависит от внешних социальных сил и условий, чем от таких расплывчатых понятий, как “черты личности”, “Я” или “сила воли”, реальность которых “психологически не доказана”.

Милгрэм осторожнее в своих выводах, но они идут в том же направлении: “Людям важно выглядеть хорошими не только со стороны, но и для самих себя. “Идеальное “Я” личности может быть важным источником внутренней сдерживающей регуляции. Перед лицом соблазна совершить жестокий поступок человек может оценить его последствия для своего “образа Я” и воздержаться от такого поступка. Но когда личность низведена до состояния агента, этот механизм оценивания целиком отсутствует. Действие, поскольку оно больше не вытекает из собственных мотивов лица, уже не отражается на его “образе Я” и поэтому не влияет на его представления о себе” [18]. В этом смысле действия, совершенные по приказу, кажутся субъекту нравственно нейтральными, как бы не от него самого исходящими.

Но так ли это на самом деле?

Неэффективность моральных принципов испытуемых Зимбардо и Милгрэма имеет вполне определенные социальные корни. Это – внутренние противоречия и лицемерие буржуазной морали, предъявляющей людям несовместимые друг с другом требования (например, преуспевать в конкурентной борьбе и одновременно любить ближнего), за которыми стоят антагонистические противоречия капиталистического общества. Не в каждом обществе человек поверит, что в интересах науки можно причинять страдания другому!

Нельзя согласиться и с выводом Ф.Зимбардо об общей неэффективности, незначимости “морального Я”. Опыты С.Милгрэма, как и исследования конформности, доказывают лишь, что человеку трудно отстаивать свою самостоятельность в одиночку. Стоит только изменить условие эксперимента таким образом, чтобы кто-то подкрепил сомнение испытуемого (например, если в роли “учителя” выступают двое или трое и кто-то из них отказывается продолжать опыт), как процент “конформных” и “послушных” резко снижается.

Даже сами опыты С.Милгрэма и Ф.Зимбардо выглядели бы несколько иначе, если включить в их рассмотрение фактор времени. Попав в неожиданную, может быть, даже стрессовую ситуацию, человек, растерявшись, струсил, неправильно оценил сущность ситуации. Но что будет, когда он опомнится?

Хотя все “тюремщики” у Зимбардо выполняли свои обязанности, одни делали это старательно, другие формально. Самый жестокий из них понятия не имел о том, что он способен на подобные вещи, ничего похожего не было в его прошлом опыте. Новая, притом катастрофическая, информация о себе вызвала у юноши острый душевный кризис. Теперь он знает, что не таков, каким он себя считал. Что будет дальше? Он может постараться выкинуть из памяти неприятное переживание, сочтя происшедшее досадной случайностью, не имеющей отношения к его “подлинному Я”, или отказаться от прежнего “образа Я” и начать сознательно искать удовольствие в жестокости, или, наконец, осознав свою слабость, усилить самоконтроль и избегать опасных в этом смысле ситуаций (как человек, который знает, что легко пьянеет, отказывается от второй рюмки, несмотря на уговоры приятелей). Конфликтная ситуация ставит личность перед выбором и стимулирует ее рефлексию. Но какую из изменяющихся альтернатив она выберет, зависит от самой личности, ее прошлого опыта и ее самосознания.

Психология не только не дает индивиду оснований снять с себя ответственность за свои поступки, но, наоборот, обязывает его к размышлению и самокритике, которая есть в некотором смысле сущность самосознания.

Знаменитому голландскому конькобежцу принадлежит крылатая фраза: “Падая и вставая, ты растешь”. Это верно и в нравственном смысле. Человек не может прожить жизнь без ошибок, неудач и падений, болезненных для него самого и для окружающих. Нравственный потенциал личности определяется не тем, что она не ошибается, а тем, готова ли она расплачиваться за свои ошибки и извлекать из них уроки. Ироническое определение: “Порядочный человек – это человек, который делает гадости с отвращением” – кажется парадоксом: порядочный человек в принципе не делает гадостей! Но почитайте дневники и интимную переписку людей, которых окружающие считали образцом порядочности, даже святости, и вы убедитесь, что все они мучились угрызениями совести. Степень порядочности выражается прежде всего в уровне требований к себе. Один человек гордится тем, что не ворует и не пишет анонимок, другой же считает себя подлецом за то, что промолчал на собрании или в суете собственных дел слишком поздно заметил, что его товарищу была необходима помощь.

Психология морального выбора отличается тем, что привычная логика атрибуции в ней как бы переворачивается. В житейской, бытовой практике люди склонны объяснять свои не лучшие поступки внешними обстоятельствами, а чужие внутренними побуждениями, в результате чего своя ответственность уменьшается, а чужая – растет. В мире нравственных отношений происходит обратное. Истинно нравственный человек отличается добротой и терпимостью к другим. Осуждая безнравственные, дурные поступки других, он старается не распространять отрицательную оценку поступка на личность совершившего ее человека, допускает, что корень зла в давлении обстоятельств, неправильной оценке ситуации. Он верит, что хорошие качества другого сильнее плохих, и тем самым поддерживает его самоуважение. Проявить такую же снисходительность к себе он не может не потому, что ставит себя выше других, а потому, что не может отречься от своей субъектности. И в этом смысле социально “нереалистический” максимализм Сент-Экзюпери абсолютно оправдан и даже необходим этически. Он утверждает не частное самоуважение индивида, а человеческое достоинство как таковое. Как отдельный индивид человек часто беспомощен и бессилен. Но духовная общность человечества основана на принципе, что “каждый отвечает за всех”. При этом отвечает каждый в отдельности. “Только каждый в отдельности отвечает за всех” [19], – подчеркивает Экзюпери.

Нравственная норма – не описание, а предписание. С точки зрения психологии “незаинтересованного” выбора не бывает; на уровне непосредственной мотивации альтруизм сплошь и рядом совпадает с гедонизмом (“Мне доставляет удовольствие творить добро”), как это и предполагала теория “разумного эгоизма”. Но нравственный выбор не сводится к непосредственному мотиву. В моральном действии присутствует сплав единично-личностного и социально-всеобщего, сверхличного [20], причем этика и психология единодушны в трактовке этого феномена.

Советские философы (Э.В.Ильенков, М.С.Каган и другие) и психологи единодушно усматривают сущность личности в ее субъективности, в потребности и способности выходить за пределы непосредственно данного, включая и свое собственное эмпирическое бытие. Индивид становится и осознает себя личностью лишь тогда и постольку, когда и поскольку он перестает быть простым агентом деятельности и становится ее субъектом, творцом, выходит за пределы ситуативно и нормативно “требуемого” в область повышенного риска, в сферу “сверхнормативной”, “надситуативной”, “надролевой” активности [21]. Это касается и предметной деятельности, и социальных отношений, и межличностного общения, – человеку всюду нужны максимальные нагрузки, выход за пределы “данного”.

В морали ориентация на нечто сверхличное при обязательной добровольности выбора выступает особенно отчетливо. Нравственная ситуация всегда альтернативна, она ставит перед человеком “сверхзадачу”, практическая осуществимость которой не гарантирована. Поэтому в любом нравственном выборе заложен риск.

Как пишет Е.Л.Дубко, “риск является особенностью морального способа действовать и мыслить и заключается в том, что человек может требовать от себя большего, чем доступно “прагматику”, и сознавать это большее иначе, чем “логик”. И самое главное – приступать к выполнению нравственной задачи не тогда, когда он к ней абсолютно подготовлен, то есть с заранее известными путями и способами ее решения, а тогда, когда задача требует его готовности. Другими словами, если человеку вменяется выполнение некоторой нравственной обязанности, то, с моральной точки зрения, это в его силах, хотя неизвестно и проблематично, может ли он это на самом деле. Сверка реального могущества человека и должной, надлежащей быть у него способности в нравственном плане оказывается второстепенной, и субъект морали на некотором этапе морального выбора должен эту неопределенность принять” [22].

Всякий моральный выбор – испытание не только самой личности, но и тех принципов, которые она исповедует. Как бы ни было малозначимо непосредственное содержание конфликта, победа или поражение принципа – всегда пример, указание пути другим.

Эту тему прекрасно раскрывает Б.Брехт в пьесе “Жизнь Галилея”. Брехт принципиально отвергает взгляд на личность как на пассивную жертву обстоятельств. И в пьесе, и в комментариях к ней он подчеркивает, что в судьбе Галилея нет ничего фатального, он всегда имел возможность выбора. “В “Галилее” речь идет вовсе не о том, что следует твердо стоять на своем, пока считаешь, что ты прав, и тем самым удостоиться репутации твердого человека. Коперник, с которого, собственно, началось все дело, не стоял на своем, а лежал на нем, так как разрешил огласить, что думал, только после своей смерти. И все же никто не упрекает его… Но в отличие от Коперника, который уклонился от борьбы, Галилей боролся и сам же эту борьбу предал” [23].

Галилей начинал с того, что отверг путь компромисса. Вспомним его разговор с Маленьким монахом. Тот приводит в пользу сокрытия истины серьезные, веские аргументы. Прежде всего, говорит он, новая истина бесчеловечна, лишая людей спасительной иллюзии. “Их уверили в том, что на них обращен взор божества – пытливый и заботливый взор, – что весь мир вокруг создан как театр для того, чтобы они – действующие лица – могли достойно сыграть свои большие и малые роли. Что сказали бы они, если б узнали от меня, что живут на крохотном каменном комочке, который непрерывно вращается в пустом пространстве и движется вокруг другой звезды, и что сам по себе этот комочек лишь одна из многих звезд, и к тому же довольно незначительная. К чему после этого терпение, покорность в нужде? На что пригодно священное писание, которое все объяснило и обосновало необходимость пота, терпения, голода, покорности, а теперь вдруг оказалось полным ошибок?” [24] В такой интерпретации отказ от жестокой истины – благодеяние для простого человека.

Галилей решительно отметает этот довод: смирение с церковной догмой не облегчает жизнь бедняков, а только помогает держать их в зависимости, да и вообще “сумма углов треугольника не может быть изменена согласно потребностям церковных властей”.

Маленький монах приводит тогда второй довод: “А не думаете ли вы, что истина – если это истина – выйдет наружу и без нас?” Это весьма серьезное соображение: дело ученого – открыть истину, ее пропаганда и утверждение выходят за рамки его профессиональной роли, а часто и возможностей. Не какой-нибудь педант-затворник, а великий А.Эйнштейн писал в июле 1949 г. Максу Броду по поводу его романа “Галилей в плену”: “Что касается Галилея, я представлял его иным… Трудно поверить, что зрелый человек видит смысл в воссоединении найденной истины с мыслями поверхностной толпы, запутавшейся в мелочных интересах. Неужели такая задача была для него настолько важной, что он мог посвятить ей последние годы жизни… Он без особой нужды отправляется в Рим, чтобы драться с попами и прочими политиканами. Такая картина не отвечает моему представлению о внутренней независимости старого Галилея. Не могу себе представить, что я, например, предпринял бы нечто подобное, чтобы отстаивать теорию относительности. Я бы подумал: истина куда сильнее меня, и было бы смешным донкихотством защищать ее мечом, оседлав Росинанта…” [25]. Воевать с реакционерами из-за теории относительности Эйнштейну действительно не пришлось, но он, как мы знаем, не раз поднимал голос против фашизма и поджигателей войны.

Однако Галилей в момент разговора с Маленьким монахом еще не разграничивает своей профессиональной позиции и своих установок человека и гражданина. “Наружу выходит ровно столько истины, сколько мы выводим. Победа разума может быть только победой разумных” [26]. Он выбирает как личность, а не как представитель частичной функции. Но удержится ли он на этой позиции?

Параллельно истории Галилея Брехт показывает, хотя и вскользь, другую драму – драму папы. При первой встрече обоих на карнавале в Риме Галилей – целен, а кардинал Барберини раздвоен. Как математик, он понимает правоту Галилея, как служитель церкви – он против него. Пока не нужно принимать ответственного решения, его выручает маска.

Но вот кардинал становится папой Урбаном VIII. Он не хочет пытать Галилея, он понимает и его правоту, и его влияние. Но как на Галилея давит приверженность ученого к истине, так на папу давит его положение главы церкви. Если разобраться, его положение хуже, чем положение Галилея. Галилей открыл истину, и даже если он предаст ее, история (по крайней мере, часть историков) проявят к нему снисхождение. От папы же требуют “закрыть” истину. Кардинал-инквизитор приводит те же аргументы, что и Маленький монах. Дело не в аспидной доске, доказывает он, а в духе мятежа и сомнения. Беспокойство, царящее в их собственных умах, ученые переносят на неподвижную Землю. “Они кричат, что их вынуждают числа. Но откуда эти числа? Любому известно, что они порождены сомнением. Эти люди сомневаются во всем. Неужели же нам строить человеческое общество на сомнении, а не на вере…” [27].

Для папы эти аргументы куда убедительнее, чем для Галилея. Папа и вправду отвечает за сохранность существующего порядка. Если он начнет рушиться, разочарованные верующие будут винить не Галилея, а именно его, папу. Дозволить еретическую мысль, плоды которой нельзя предугадать, – осудят влиятельные современники. Запретить новорожденную истину – осудят потомки. Глубоко символично, что во время этой внутренней борьбы мотивов, в ситуации морального выбора папу облачают. И когда облачение закончено, папа, уже при всех регалиях, не человек, а персонификация власти, принимает решение…

Наступает очередь Галилея. Но поскольку масштаб его выбора значительно больше, больше и его нравственные последствия. Сцена отречения завершается чтением перед опущенным занавесом высказывания Галилея: “Разве не ясно, что лошадь, упав с высоты в три или четыре локтя, может сломать себе ноги, тогда как для собаки это совершенно безвредно, а кошка без всякого ущерба падает с высоты в восемь или десять локтей, стрекоза – с верхушки башни, а муравей мог бы даже с Луны. И так же как маленькие животные сравнительно сильнее и крепче, чем крупные, так же и маленькие растения более живучи” [28]. Большой человек должен обладать и повышенной степенью прочности. Иначе падение, безвредное для маленького, для него окажется смертельным. Великий Галилей повышенной нравственной прочностью, увы, не обладает.

Оправдывает ли это Галилея? По мнению Брехта, – нет. В первой редакции пьесы рассказывалось, как Галилей, уже в плену у инквизиции, тайно написал “Беседы” и поручил своему ученику Андреа переправить рукопись за границу. Отречение дало ему возможность создать новый важнейший труд. Он поступил мудро.

В позднейшей редакции, написанной под влиянием Хиросимы, Галилей обрывает панегирики своего ученика и объясняет ему, что отречение было преступлением, не компенсируемым созданной книгой, как бы важна она ни была. Вклад в науку не единственный критерий оценки ученого. Наука должна служить человечеству, а не кучке власть имущих. “Я был ученым, который имел беспримерные и неповторимые возможности. Ведь именно в мое время астрономия вышла на рыночные площади… Но я отдал свои знания власть имущим, чтобы те их употребили, или не употребили, или злоупотребили ими – как им заблагорассудится – в их собственных интересах… Я предал свое призвание. И человека, который совершает то, что совершил я, нельзя терпеть в рядах людей науки” [29].

Свобода и ответственность всегда предполагают друг друга, причем оба понятия одновременно относительны и абсолютны. Философы издавна различают негативное (“свобода от”) и позитивное (“свобода для”) определение свободы. В первом случае имеются в виду внешние рамки и ограничения, стесняющие жизнедеятельность человека, от которых он хотел бы избавиться. Потребность в свободе в этом смысле, по-видимому, универсальна и присуща в той или иной степени всем живым существам. Второе определение – специфически человеческое. Оно апеллирует к сознательной социально-нравственной активности, направленной на реализацию жизненных целей и принципов, за осуществление которых личность чувствует себя персонально ответственной и которые не разобщают, а соединяют ее с другими. Это поэтически образно выразил Леонид Мартынов:

Я уяснил,

Что значит быть свободным.

Я разобрался в этом чувстве трудном,

Одном из самых личных чувств на свете.

И знаете, что значит быть свободным?

Ведь это значит быть за все в ответе! [30]


Мочь, сметь и уметь


…Не только музыке надо быть сверхмузыкой,

чтобы что-то значить, но и все на свете

должно превосходить себя, чтобы

быть собою. Человек, деятельность

человека должны заключать элемент

бесконечности, придающий явлению

определенность, характер.

Б.Пастернак


Мы рассмотрели, каким образом человек познает, представляет, описывает, контролирует себя, какую роль играют эти представления в его практической жизни, какова мера его реальной и воображаемой самостоятельности. Но какой смысл вкладывает личность в понятие своего “истинного” (в отличие от “представляемого” или “кажущегося”) “Я”? Что означают самореализация, самоосуществление, самоактуализация личности?

Эмпирические данные об этом крайне противоречивы. Одни люди, описывая свое “подлинное Я”, выдвигают на первый план социально-ролевую, институциональную принадлежность, другие – импульсивные переживания; для одних главный показатель самореализации – достижения в предметной деятельности, для других – психологическая интимность, теплота межличностных отношений; одни усматривают доказательство “подлинности” своего существования в его постоянстве, другие – в своей способности к самоизменению.

Но как бы ни варьировали индивидуальные определения и стоящие за ними социокультурные, цивилизационные каноны “самости”, они всегда являются ценностно-аксиологическими и апеллируют к каким-то над- и трансиндивидуальным критериям. Выражения “стать собой” или “найти себя” подразумевают не столько познание и выявление чего-то “данного” индивиду, изначально заложенного в нем, сколько самоосуществление, реализацию избранной им сущности и жизненного пути. Конечно, не осознав и не приняв своей психофизиологической индивидуальности, не адаптировавшись к собственным нейродинамическим и иным свойствам, личность не сможет успешно взаимодействовать со средой и выработать эффективный индивидуальный стиль деятельности.

Поиск себя начинается обычно с попытки определения и утверждения своей особенности. “Человека встречаешь и спрашиваешь себя, на кого он похож. И только уверившись, что существенное в этом человеке не его подобие с другими, а его отличие от всех, начинаешь с интересом узнавать его и понимать в своеобразии”[31], – писал М.М.Пришвин. Но рано или поздно индивид замечает, что все, что он считает своим и в чем усматривает сущность собственного “Я”, не только отличает его от других, но и соединяет его с ними. Мое тело дано мне природой, мои жизненные переживания зависят от внешних воздействий, мое социальное положение и имущество мои лишь постольку, поскольку это признают окружающие, а продукты моего духовного творчества, объективировавшись, обретают независимость от меня.

“Самость”, отражением которой претендуют быть бесчисленные “Я-концепции”, потому и не имеет положительного определения, что подразумевает одновременно и субъекта, и процесс, и результаты деятельности, которые не могут быть описаны отдельно друг от друга и от социального мира, к которому индивид принадлежит. Потребность быть личностью, возникающая на определенном этапе развития индивида и фиксирующаяся в вопросе “Кто я?”, – это напряженное желание самораскрытия и выхода за пределы наличного бытия, увековечения себя в других, присущее любому творческому акту, будь то предметная деятельность или межличностная коммуникация, общение. Недаром понятие “личность” тесно связывается в философской литературе с идеями свободы и творчества.

Вслушаемся, как описывают люди кульминационные “моменты истины” своего бытия. “Апогей в любви и высшее напряжение в творчестве, по-моему, одно и то же: вечная иллюзия, что вот-вот исполнится обещанное великое откровение и перед тобой возникнут огненные буквы некоего послания” [32]. Эти слова принадлежат итальянскому кинорежиссеру Федерико Феллини.

Во внутренней беспредельности и динамизме творчества видит сущность бытия и Сент-Экзюпери: “Внутренняя жизнь Пастера, когда он, затаив дыхание, склоняется над своим микроскопом, насыщена до предела. В полной мере человеком Пастер становится именно тогда, когда наблюдает. Тут он идет вперед. Тут он спешит. Тут он шествует гигантскими шагами, хотя сам он неподвижен, и тут ему открывается беспредельность. Сезанн, безмолвно застывший перед своим этюдом, тоже живет бесценной внутренней жизнью. Человеком в полной мере он становится именно тогда, когда молчит, всматривается и судит. Тогда его полотно становится для него бескрайним, как море” [33].

Акт творчества снимает противоположность личного и вещного, индивидуального и всеобщего, свободы и необходимости, открытия себя и самоотдачи, именно в нем истинное призвание человека.

Философская мудрость всех времен и народов единодушна в том, что “истинное бытие” не может быть эгоистическим, а предполагает жизнь в согласии с законами природы, социума и универсума (как бы различно ни трактовались эти законы). Человек, пытающийся забаррикадироваться в своем малом, эмпирическом “Я”, обречен на одиночество и бесплодие. Рабиндранат Тагор сравнивал познание человеком себя путем “освобождения от самости” с рождением птенца, разбивающего мертвую скорлупу, которая защищала его от мира, но одновременно не давала ему жить. Мифологический образ “дважды рожденной” птицы символизирует двойное – физическое и духовное – рождение человека, открывающего, что он должен не отгораживаться от мира, а искать творческого единения, слияния с ним [34]. В другом месте Тагор сравнивает человеческое “Я” с лампой, которая реализует свое назначение только сжигая масло, составляющее основу ее бытия [35].

В чем бы человек ни видел свое призвание, оно всегда предполагает увлечение, стремление сделать максимум возможного и даже невозможного. Человеком как и человеческим родом движет не просто нужда, но стремление к бесконечной самореализации и самоопределению. Недаром важнейшим параметром самосознания является сравнение наличного “Я” с должным и желаемым.

Но именно потому, что потребность в самореализации беспредельна, она не может быть сведена к каким-то конкретным частным моментам. Люди с развитой потребностью в достижении склонны оценивать себя и других преимущественно по “предметным” успехам. Но сразу же встает вопрос о возможном несовпадении результата деятельности, то есть решения поставленной содержательной задачи, и социального признания. В последние годы у нас много спорят об успехе подлинном и мнимом, противопоставляя заслуженный, добытый честным трудом успех и успех дешевый, внешний, добытый случайно или нечестно. Но внешние показатели (награды, звания и т.п.) не исчерпывают проблемы. Кем должен считать себя ученый, сделавший важное научное открытие, но не сумевший добиться его внедрения? Ощущение удовлетворения от успешно выполненной задачи в этом случае лишь обостряет чувство социальной неудачи, особенно если открытие или изобретение практически значимо.

Можно ли считать состоявшимся труд, оставшийся в рукописи? Мы охотно повторяем крылатую фразу М. Булгакова: “Рукописи не горят”, забывая, что это слова всеведущего Воланда и сказаны они о рукописи Мастера. Многие ли художники обладают уверенностью во вневременности своего творчества? Стендаль совершенно точно предсказал, что его будут читать через сто лет после смерти. Но верил ли этому сам Анри Бейль?

Если проблематичны самооценки и оценки современников, то ожидаемые оценки потомков еще более проблематичны. Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется… Сегодняшнее поражение может обернуться завтрашней победой, и наоборот. В 1989 г. исполняется сто лет со дня смерти Н.Г.Чернышевского. С точки зрения тогдашнего обывателя, деятельность его была бесплодной: он ничего не добился и зря разбил себе жизнь. Но в исторической перспективе, беря “содержание его деятельности и связь его деятельности с предыдущими и последующими революционерами” [36], жертвы Чернышевского, включая гордый отказ просить помилования за то, что его голова устроена иначе, чем голова шефа жандармов, полностью оправданы. Образ действия в этом случае оказался важнее непосредственного результата.

Может быть, самоосуществление вообще не связано с результатом деятельности и радость творческого поиска заключается в нем самом? Но чтобы испытать эту радость, нужно пройти долгий искус мучительных тренировок, оправдываемых только верой в значительность поставленной цели. Может быть, не следует оглядываться и подводить итоги?

Другие по живому следу

Пройдут твой путь за пядью пядь,

Но пораженья от победы

Ты сам не должен отличать [37].

Кроме внешнего успеха существуют еще внутренние критерии, на основе которых переписываются черновики и отбираются варианты, “места и главы жизни целой отчеркивая на полях”. При всем желании человек не может уйти от вопроса, удалась ли ему данная строка, стихотворение, поступок, да и вся жизнь, хочет ли он перечеркнуть или продолжить их, гордится ими или стыдится.

Многозначность и многомерность – неизменные свойства личностного бытия. Как же правильнее оценивать себя и других: по поведению в экстремальных или в будничных ситуациях? С одной стороны, человек по-настоящему живет и обнаруживает свою истинную сущность только в моменты величайшего эмоционального подъема, максимального напряжения всех своих жизненных сил, так что субъективная продолжительность жизни должна была бы определяться не количеством прожитых лет, а числом “звездных часов”, кульминационных, “пиковых” переживаний. С другой стороны, древняя индийская мудрость устами Вивекананды учит судить о человеке не по его большим, а исключительно по малым делам. Всякий глупец может стать героем на отдельный миг, но понаблюдайте за человеком в его будничных делах, и вы узнаете его истинный характер.

На подобные вопросы не бывает, видимо, однозначных ответов.

Во-первых, неоднозначно само понятие экстремальной ситуации. В одном случае это физические перегрузки, стимулирующие индивида к максимальной мобилизации его жизненных сил, в другом – внутренние критические состояния, моменты духовного просветления, медитации и т. п. Во-вторых, переживание ситуации как экстремальной зависит от прошлого опыта и психологической готовности личности. В-третьих, люди неодинаково восприимчивы к разным формам жизненного опыта, и завоевания в одной сфере не обязательно переносятся на другую. Альпинист, идущий на покорение Эвереста, безусловно, обладает исключительным мужеством и силой характера, но окажется ли он таким же сильным и морально собранным во всех других жизненных ситуациях? Экстремальные ситуации проверяют предел наших возможностей, будни – постоянство нашего стиля жизни.

Пока человек живет, в нем всегда сохраняются какие-то нераскрытые и нереализованные возможности, побуждающие его стремиться к самореализации и самопроверке. Однако никакая самопроверка не бывает абсолютной и окончательной. Ни достижение поставленной цели, ни признание окружающих, ни удовлетворенность процессом деятельности не дают абсолютной уверенности. Ты убеждаешь себя, что сделал все, что мог, а в глубине души остается сомнение – нельзя ли все-таки сделать лучше или иначе? Хирург Н.М.Амосов со своими сотрудниками спас от смерти многие тысячи людей, он знает это совершенно точно, и тем не менее каждая смерть пациента для него личная трагедия, заставляющая снова и снова думать не только о правильности своей хирургической техники, но и о жизненном пути. Как же быть тем, у кого сами критерии полезности проблематичны?

Раздумья о себе и смысле своего существования крайне мучительны, оставляя человека наедине с собственной совестью. Но в них – единственное лекарство против самодовольства и самоуспокоенности. Поэтому они необходимы для самореализации.

Ведущий представитель “гуманистической” психологии А.Маслоу на основе многолетнего изучения группы психически наиболее здоровых, творческих, “самоактуализирующихся” людей составил список черт, которыми эти люди отличаются от окружающих. Этот перечень включает: лучшее, чем у большинства, восприятие действительности, умение отличать знание от незнания, факты от мнений и существенное от второстепенного; большее принятие себя, других людей и природы; повышенную способность к непосредственным эмоциональным реакциям; склонность к проблемному, объективному мышлению; созерцательность, отстраненность, потребность в уединении; личностную автономию и сопротивляемость внешним влияниям; свежесть восприятия и богатство эмоциональных реакций; более частое переживание кульминационных, “пиковых” состояний; альтруизм, склонность идентифицироваться с человечеством как целым; благоприятные, дружественные межличностные отношения; демократический толерантный (терпимый) характер; большие творческие способности; крупномасштабность жизненных целей, ориентацию на высокие общезначимые социальные ценности и отдаленную временную перспективу.

При всей описательности и бессистемности этот перечень находит определенное эмпирическое подтверждение, особенно относительно взаимосвязи творческих потенций, когнитивного стиля и масштаба деятельности, ценностных ориентаций личности [38]. Но каковы природа и источники этого свойства?

В философской и психологической литературе получила распространение идея, что, поскольку индивид открывает и реализует себя только в другом, его личностный потенциал измеряется прежде всего его “вкладом” в жизнь и деятельность других людей. “Потребность быть личностью” в такой интерпретации есть стремление продолжить себя в других, “обрести вторую жизнь в других людях, производить в них долговечные изменения…” [39].

Думается, что попытки перевести метафору “вклада” в строгие психологические термины, предпринимаемые независимо друг от друга некоторыми советскими и зарубежными психологами, имеют большое будущее, хотя это и сопряжено с трудностями. Прежде всего, встает вопрос о соотношении степени фактической “идеальной представленности” индивида в другом, его реальной значимости для других и его субъективных представлений о сущности и размерах своего “вклада”. Не снимает эта концепция и проблемы множественности мотивационных блоков: в ком (или в чем) и как именно личность хочет быть представ. ленной? Предположение, что разные социальные мотивации производны от общей фундаментальной потребности индивида быть (или стать) личностью, слишком абстрактно, чтобы перейти к конкретным содержательным вопросам кто, где, когда?

“Потребность в персонализации” может при более детальном анализе оказаться и потребностью в самораскрытии, и потребностью в объективации, и потребностью в признании. В первом случае главное – излить душу, поделиться своими переживаниями, “другой” же выступает как слушатель, реципиент. Во втором случае преобладает желание преобразовать другого, вложить в него нечто свое, уподобить его себе; в третьем случае – жажда похвалы, признания, подтверждения своей ценности. Желания физически продолжить свой род, оставить людям нечто ценное, что будет служить им и после смерти (посадить дерево, построить дом), или сохраниться в памяти людской – не синонимы, и их соотношение неодинаково у разных людей и в разных культурах.

Потребность “продолжения себя в другом” может быть как альтруистической, так и эгоистической. Родительская любовь считается образцом бескорыстия, но подчас она отрицает за детьми право на собственный выбор. При этом руководствуются примерно такой логикой: я тебя породил, ты должен реализовать мои планы, мечты и иллюзии, а если ты делаешь не то или не так, значит, ты плохой, а моя собственная жизнь, которую я тебе посвятил, пошла прахом. “Инобытие в другом” оборачивается здесь крайним эгоцентризмом; “другой” выступает как объект, ценность которого определяется тем, насколько адекватно (а точнее, насколько лестно для моего самолюбия) он отражает, продолжает, выражает и подтверждает мое собственное бесценное “Я”. Другое дело – субъектно-субъектное отношение, основанное на признании самоценности другого и его права на собственный выбор.

Позволю себе пояснить мысль сугубо личным примером. Много лет я любовно и добросовестно преподавал в вузе, и эта роль была важным аспектом моего “образа Я”. Мои лекции и семинары пользовались успехом, зато экзамены порой приводили в отчаяние: вместо аргументов и мыслей, в правильности которых, как мне казалось, я убедил студентов, то и дело приходилось выслушивать готовые формулы из учебников. Не видя своего “вклада” в головы студентов, я начинал считать свой труд – важную часть моей жизни бессмысленным. Сегодня я так не думаю. Психологическая наука раскрыла мне, что печатный текст учебника, прочитанный непосредственно перед экзаменом, почти всегда “перешибает” ранее услышанный материал. Лектор здесь бессилен. Но материал, наскоро выученный к экзамену, так же быстро забывается. Судить по экзаменационным ответам о долгосрочной эффективности преподавания наивно. Став старше, я понял и нечто более важное: неустранимую избирательность восприятия. Будучи студентом, я сам плохо слушал лекции, особенно общие курсы, предпочитая заниматься самостоятельно. Тем не менее я многому обязан своим учителям: у одного поражала логика, другой учил эрудиции, третий подсказал какую-то мысль. Я вспоминаю их с благодарностью. Но то, что взял у них я, для них самих было, возможно, не главным. Может быть, они хотели “вложить” в меня что-то другое, но не получилось, и это от них не зависело. Право выбора принадлежало мне. Почему же я огорчаюсь, когда мои собственные ученики поступают так же?

Возможно, пример не совсем удачен. Могут сказать, что есть обязательные учебные требования, программы и пр. Разумеется! Но мы говорим сейчас не о безличных знаниях, а о “вкладе” одного человека в другого, где избирательность неустранима. Читая лекцию или публикуя книгу, никогда не знаешь заранее, кто и как на нее откликнется, поймут ли тебя так, как ты этого хотел, или иначе. Реальный читатель разнообразнее воображаемого собеседника, с которым автор ведет свой внутренний диалог. Понравиться всем невозможно, да и стремиться к этому нелепо. Старайся хорошо делать свое дело и быть искренним, но помни, что право выбрать или не выбрать тебя собеседником, а тем паче – другом принадлежит другим.

Передать свое “Я” другому или полностью выразить его невозможно. “…Во всякой гениальной или новой человеческой мысли, или просто даже во всякой серьезной человеческой мысли, зарождающейся в чьей-нибудь голове, всегда остается нечто такое, чего никак нельзя передать другим людям, хотя бы вы исписали целые тома и растолковывали вашу мысль тридцать пять лет; всегда останется нечто, что ни за что не захочет выйти из-под вашего черепа и останется при вас навеки; с тем вы и умрете, не передав никому, быть может, самого-то главного из вашей идеи” [40]. – писал Ф.М.Достоевский. “В каждом из нас – целый мир, и в каждом этот мир свой, особенный” [41], – по-своему выражает ту же мысль Л. Пиранделло.

Мы нередко пытаемся “вложить” в других то, чего нам самим не хватает, а самые ценные и важные “вклады” остаются неосознанными и неоцененными именно потому, что лежат на большой глубине. Однако самобытность не всегда оборачивается трагической некоммуникабельностью. Чаще всего это происходит тогда, когда сама личность чересчур монологична. Реальное “полагание себя в другом” двусторонний процесс, и, чем интимней и значимей контакт, тем больше взаимозависимость. Плач по близкому человеку: “Как же я без тебя жить буду!” – звучит эгоистически: субъект вроде бы оплакивает не умершего, а себя. Между тем в этом плаче выражено признание зависимости от другого, оценка вклада другого в его жизнь, в отличие от еще более эгоцентрической формулы: “Как же вы без меня проживете?”

Человеческие отношения большей частью асимметричны. Каждый из нас по отношению к кому-то является учеником, а к кому-то – учителем жизни. Но учение не просто передача формальных знаний или личного опыта. Личность – это путь человека, который всегда неповторим и оригинален. Указать другому его жизненный путь, раскрыть ему смысл его жизни невозможно. Это значило бы прожить жизнь за другого, вместо него. В том, что касается высших жизненных ценностей, научить другого нельзя, каждый должен учить себя сам, можно только помочь ему глубже понять окружающий мир и самого себя, стать самим собой, реализовав лучшее, что в нем есть. В отличие от претенциозных самозванцев, имеющих на все готовые ответы, мудрый учитель жизни не разрушает, а проясняет и созидает, помогая другому идти его собственным, а не своим путем. Недаром идеальные взаимоотношения ученика и учителя обычно символизируются как дружба.

Метафора персонализации как “вклада” в другого правомерна, когда речь идет об обобщенном, абстрактном другом. Применительно к конкретному “ты” больше подошла бы метафора “приручение” (используем образное выражение из “Маленького принца” А. Сент-Экзюпери), обозначающее ситуацию, когда двое субъектов взаимно становятся друг для друга личностями, обретая каждый единственность и неповторимость, которыми они не обладали в качестве представителей рода, вида и т.д.

В свете индивидуалистической философии, вроде экзистенциализма, единственным критерием “подлинности” или “неподлинности” поведения личности, а следовательно, и ее моральной ответственности является степень соответствия поступка внутренним убеждениям. Сами убеждения оценке не подлежат. “…Экзистенциализм, беспощадно строгий ко всем проявлениям малодушия и ко всем его рационализациям, оказывается предельно снисходительным по отношению к неведению. От экзистенциального обвинения почти всегда (а особенно в тех сложных случаях, когда речь идет о социальной ответственности) можно отделаться с помощью своего рода “когнитивного алиби”: я, мол, не знал этого; я искренне верил в то, что внушали; я считал достоверным то, что все считали достоверным, и т.д. Представление о личности, из которого исходил Маркс, исключает подобные оправдания. Оно предполагает, что человек ответствен не только перед своими убеждениями, но и за свои убеждения, за само их содержание. Личность, которая по условиям своей жизни имела возможность для интеллектуального развития… обязана знать то, что возможно знать, что теоретически доступно для ее времени” [42].

В наши дни, когда реакционная пропаганда усиленно оболванивает людей, называя черное белым и извращая смысл всех социально-политических и нравственных понятий, четкое идеологическое самоопределение особенно необходимо. Выбор между миром и войной, демократией и фашизмом, гуманизмом и попранием элементарных прав человека насущное дело каждого. Выбор этот делается не в одиночку. Мое “Я” – плоть от плоти множества “Мы” – предков и современников, единомышленников и братьев по классу, на опыт которых человек опирается и которые, в свою очередь, в нем нуждаются. Эта связь “Я” и “Мы” прекрасно раскрыта в поэтической притче М.М.Пришвина:

“Лед крепкий под окном, но солнце пригревает, с крыш свесились сосульки – началась капель. “Я! я! я!” – звенит каждая капля, умирая. Жизнь ее – доля секунды. “Я!” – боль о бессилии.

Но вот во льду уже ямка, промоина, он тает, его уже нет, а с крыши все еще звенит светлая капель…

Капля, падая на камень, четко выговаривает: “Я!” Камень большой и крепкий, ему, может быть, еще тысячу лет здесь лежать, а капля живет одно мгновение, и это мгновение боль бессилия. И все же “капля долбит камень”, многие “я” сливаются в “мы”, такое могучее, что не только продолбит камень, а иной раз и унесет его в бурном потоке” [43].

Но человеческое “Я” не простая капля, оно обладает собственной волей и способностью различать добро и зло. Мы привыкли верить, что “человек только в том случае несет полную ответственность за свои поступки, если он совершил их, обладая полной свободой воли, и что нравственным долгом является сопротивление всякому принуждению к безнравственному поступку” [44].

Чтобы состояться как личность, человек должен мочь, сметь и уметь выбирать свой путь и принимать на себя ответственность. При всем многообразии его содержания и форм вопрос “Кто я?” сводится к трем: “Что я могу?”, “Что я смею?” и “Что я умею?” Мочь – категория действенно-бытийная, она описывает диапазон объективных возможностей и выборов, очерчивающих потенциальные рамки деятельности человека. Сметь – категория морально-волевая, описывающая уровень его притязаний и нравственный потенциал. Уметь категория когнитивная, она описывает знания и навыки, с помощью которых он реализует возможности, заложенные в его жизненной ситуации и в собственной его природе.

Но эти категории и вопросы различаются лишь в абстракции, в действительности они постоянно переходят друг в друга. Каков бы ни был объективный диапазон его возможностей, человек реально может только то, что он смеет и умеет, а смелость без умения так же неэффективна, как умение без смелости.

Старая философско-этическая формула “Стань тем, что ты есть” не просто требование развить заложенные в тебе таланты. Апеллируя к собственной активности личности, она говорит ей: ты состоишься, станешь тем, чем можешь и должна стать, только если ты сама этого захочешь, сумеешь сделать правильный жизненный выбор и приложишь для его осуществления максимальные усилия. Иными словами, это формула свободы и самовоспитания.

Загрузка...