ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Командир дивизии генерал-майор Герой Советского Союза Юрий Владимирович Лядов в облике своем, увы, был лишен тех черт, которые обычно принято считать за внушительные генеральские.

Невысокий, по-мальчишески худенький, по-солдатски наголо стриженный, в очках, безусый, с тонкой морщинистой сильно загорелой шеей и слабым, сиплым голосом, с узкими, почти герметически, всегда озабоченно сжатыми губами, непривычными к улыбке, — в лучшем случае в нем угадывалось нечто профессорское, тем более что он всегда как со старшими по занимаемой должности, так и с младшими держался на дистанции, не допуская какого-либо дружеского, приятельского сближения.

Единственное исключение он делал для Ивана Яковлевича Селезнева, полковника медицинской службы.

Иван Яковлевич систематически навещал Лядова после перенесенного им тяжелого ранения, исполняя специальный приказ Военного совета армии. Но будь Лядов не генерал-майором, а просто рядовым, для Ивана Яковлевича он все равно представлял бы особую, «феноменальную» ценность, ибо ту операцию, которую он провел в организме Юрия Владимировича, Иван Яковлевич считал новаторским, научным вкладом в современную хирургию.

Иван Яковлевич заявил с достоинством:

— Великий хирург Пирогов называл войну травматической эпидемией. И это, безусловно, так. Поэтому, я считаю, располагая таким богатейшим опытом, мы поднимем медицинскую науку на новый, неведомый доселе уровень и сможем решать такие проблемы, которые прежде считались неподвластными нам, ибо вступали в противоборство с тем, что составляет основные признаки клинической смерти.

— Воскрешать будете?

— Именно, — солидно и самоуверенно произнес Иван Яковлевич.

У Селезнева был свой собственный профессиональный взгляд на войну, на ход военных действий.

Он говорил:

— В первые годы нам приходилось сталкиваться с особо нежелательным явлением при ранениях — с нервным шоком, который приводил даже к летальному исходу. А теперь, представьте, повысилась стойкость нервной системы и подобные случаи — исключение. Если прежде раненые пребывали обычно в подавленном психологическом состоянии, что значительно сокращало сопротивляемость организма в целом, то ныне они в большинстве случаев попадают к нам в состоянии возбужденном, выражающемся в сосредоточенной, волевой жажде выжить и даже, несмотря на ампутации, остаться пригодными для работы в своей прежней профессии, и в силу этого не только соглашаются, но и требуют последующих операций для возможно более полного восстановления работоспособности…

С таким контингентом просто приятно работать, — говорил Иван Яковлевич, потирая свои руки с сильными длинными пальцами мастерового человека. — И тут я должен вам прямо заявить, — продолжал он, — существует прямое взаимодействие между нами, медиками, и вами, полководцами. Чем успешнее осуществляются боевые операции вами, тем благоприятнее создаются нам, медикам, условия для возвращения людей в строй жизни. Ибо психологический фактор становится все более решающим для состояния оперируемых, что и подтверждается статистическими исследованиями, которыми я занимаюсь с самого начала войны.

Оглядев подозрительно и даже неприязненно Лядова, потребовал:

— Нуте-с, разденемся! — И начал обследовать генерала неторопливо, хмуро, озабоченно.

Закончив, брезгливо вымыл руки, сказал обиженно:

— Слишком перегружаетесь, голубчик. Нехорошо! Портите мне репутацию. — Добавил мечтательно: — Мне бы вас лет через десять в клинике студентам показать. Весьма убедительное доказательство редчайшего случая выживаемости.

Лядов сказал без улыбки:

— В крайнем случае можете вскрыть мой труп и продемонстрировать.

— Это, конечно, я могу, — согласился тоже без улыбки Селезнев, — но научная ценность тем в вас будет больше, чем с годами длительнее проявится приспособленность вашего организма к тем хирургическим, особо сложным вмешательствам, которым он был подвержен…

Если позволяла обстановка, садились за шахматную доску. В перерыве между партиями Лядов заводил патефон. У него были комплекты оперных пластинок.

Слушали музыку они с жадным наслаждением. Потом, испытывая душевную усталость, расслабленность, пили чай, крепкий до черноты…

В первые же дни войны кадровая дивизия Лядова вступила в бой с противником. Утратив связь с армейским командованием, она вела самостоятельные сражения. Разрозненные отступающие подразделения чужих частей Лядов властно включал в свою дивизию.

Он собрал сильный артиллерийско-минометный кулак и пользовался им смело и решительно.

Наткнувшись на остатки кавалерийской части, из кавалеристов сформировал пехотное подразделение, из конского состава создал резерв, для того чтобы ни одно орудие, брошенное другими, не оставлять врагу. В обозе он гнал скот и даже стадо свиней, обеспечив обильное питание своему войску. За бои под Смоленском его дивизия получила звание гвардейской.

Но инспектора штаба фронта потом обнаружили в его дивизии сверхштатное, неположенное количество орудий, минометов, боеприпасов, а также прочего не сданного трофейного оружия и армейского имущества, за это он получил взыскание.

Командующий фронтом после вручения правительственной награды генералу Лядову сказал добродушно:

— Ты извини, Юрий Владимирович! Наши бюрократы за то, что ты кое-что из военной техники зажал, хотели на хвост соли тебе насыпать, но я им выдал, формалистам. Это же геройство — ничего врагу не оставить. Тоже мне законники!

Лядов сказал сухо:

— Строгое, соблюдение уставных положений — первое требование для всех в действующей армии. Полагаю, взыскание наложено правильно.

— Обиделся! — горячо воскликнул командующий.

— Обрадовался, — поправил Лядов. — Армейские законы не должны нарушаться ни при каких условиях — ни при отступлении, ни при наступлении Так должно быть и впредь.

И когда дивизия вела бои с превосходящим противником, и когда отступала перед — его натиском, Лядов с жестокой педантичностью требовал от своих подчиненных всего того, что они обычно выполняли на полевых учениях в мирное время, добиваясь высоких оценок от высшего командования, присутствующего на учениях. И Лядов карал непреклонно за любое отклонение.

На совещаниях, подводя итоги, он произносил обычно:

— Нас готовили к войне, учили воевать. Мы профессионально военные люди. Как бы ни складывалась временно обстановка, точное выполнение своих обязанностей — первое условие, чтобы содействовать оптимальному использованию тех возможностей, которыми на данное время мы весьма ограниченно располагаем.

Из своего сознания он как бы исключил то, как сложилась обстановка на всем фронте. Он воевал своей дивизией и требовал от подчиненных оценивать обстановку только в соответствии с действиями своей дивизии.

Он утверждал:

— Если враг несет большие потери в боях, чем наша дивизия, значит, выигрываем мы, отступая, и проигрывает он, наступая. И будьте любезны руководствоваться только этими реальностями и доводить это до сознания всех бойцов.

Его дивизия прошла с боями почти от самой границы, не имея связи с высшим командованием, но потери ее были сравнительно незначительными. И хотя в своей педантичной требовательности, нетерпимости к любым нарушениям Лядов был крайне непреклонным, количество трибунальских дел в его дивизии оказалось ничтожным, так же как и дел, переданных в партийную комиссию. Почему?

Лядов верил людям. После вынесения приговора трибуналом он сам лично предоставлял проштрафившимся право искупить вину в бою. И если человек проявлял себя в бою, он или снимал или смягчал меру взыскания.

Он сказал офицеру юстиции:

— Вот вы заявили одному струсившему: «Родина без тебя обойдется, а ты — червь». Я решительный противник подобных афоризмов. Чем выше мера наказания, тем больше наша личная ответственность за ее применение и, если хотите, вина за то, что мы вынуждены прибегать к крайним мерам, которые выносим от имени Родины, особенно в этой сложной обстановке. Лишать же Родины можно только изменников.

— Закон суров, но справедлив, — говорил Лядов. — Когда человек хочет и может кровью искупить свою вину, не дать ему этой возможности несправедливо.

— Унижать унизившегося! — морщился Лядов. — Для чего? Чтобы он потерял окончательно всякую надежду стать иным? Строгое соблюдение дисциплинарных законов не для внушения страха перед воинским законом, а прежде всего свидетельство того, что они неотвратимы для всех и каждого. От вины одного могут пострадать многие. Значит, мы применяем закон не только как кару одного, а как средство защиты многих от вины одного. Значит, не пугаем законом, а защищаем законом…

Обычно мало говоря на отвлеченные темы, Лядов позволял себе, как он выражался, «словесную распущенность» только в присутствии Ивана Яковлевича Селезнева.

Прохаживаясь по землянке, он говорил:

Я полагаю, когда мы полностью овладели стратегической инициативой и протяженность фронта противника соответственно сократилась, этим самым усилилась плотность его боевых порядков, огневых средств, увеличилась мощь оборонительных инженерных сооружений, сократились коммуникации. Значит, для нашей дивизии противник стал не слабее, а сильнее. Кроме того, он понимает, что каждое проигранное им сражение ныне означает решительное и катастрофическое поражение, вторжение наших войск в Германию. И это сознание может усилить стойкость врага. Значит, мы вступаем в самый высший этап военной борьбы, равного которому по своей двусторонней мощи не было в истории.

Селезнев сказал рассеянно:

— Ну уж, батенька, после сорок первого меня лично теперь ничем не запугаете, я и ваши страхи не разделяю.

— Теперь для воодушевления я вам персонально… — строго сказал Лядов. — По количеству, как говорится, штыков моя дивизия, как и другие паши дивизии, численно меньше немецких.

— Это что же, довоевались? — осведомился Селезнев.

— Именно довоевались, — подтвердил Лядов. — Количество живой силы в нашей дивизии действительно сокращено, но в два-три раза усилилась огневая мощь, оснащенность боевой техникой, и такой, какой не было прежде.

— Возможно, — равнодушно согласился Иван Яковлевич, — но что касается хирургического инструмента, извините, у немцев он как был, так и есть значительно лучше нашего, и все эти ваши новые танки, самоходки, пушки, самолеты и прочее, доставляемые вам в изобилии нынче страной, вызывают у меня только жгучую зависть. Неужели нельзя уделить такое же внимание медицине — для совершенствования инструментария? А то с чем начали работать, с тем и работаем. Скоро победа. А инструментарий как был «не тае», так и остался «не тае».

— Простите, Иван Яковлевич, позволю прежде закончить свою мысль, — попросил Лядов. — Сейчас для нас главное — совершенствовать воинское мастерство, овладение в совершенстве новой боевой техникой. Надо научиться бить врага по всем правилам современной военной науки, значение которой возросло сейчас как решающий фактор боя.

— Без науки даже аппендикс не удалить, — сердито сказал Селезнев. — Уважение к науке студентам-первокурсникам внушается с первой же лекции. И чему вас в военных академиях учили, не понимаю, — пожал он плечами.

— По-моему, сейчас совершается революция в общем военном мышлении, в тактике, в оперативном искусстве, — горячо заговорил Лядов. — Маневренность, стремительность, оптимальное сосредоточение боевых средств на направлении главного удара, разящие глубокие проникновения на узком участке фронта, охват, дробление, окружение, массированное применение всех средств поражения при сложном взаимодействии всех родов войск, когда полководческое решение должно быть строго научно обоснованно…

— Я, знаете ли, только военный хирург, — сказал Селезнев, — а вы, кажется, собираетесь меня просвещать как строевого командира. Увольте!

— Ну а если я вам скажу, что новые условия ведения войны угрожают тем командирам, которые не усвоят этих новых условий, прежде времени устареют, как устаревают орудийные системы, которые затем снимают с вооружения армии?

— В общем и целом я согласен: опыт гражданской войны — одно, а вот этой — совсем другое.

— Именно! — обрадовался Лядов. — Значит, и в ходе Отечественной войны изменяется содержание ее опыта, и то, что в первый период было приемлемо, сейчас должно быть критически пересмотрено. И обогащено новым опытом нашего военного искусства.

— Знаете, дорогуша, — уныло сказал Селезнев, — в начале войны я просто терялся. Приволокут в таких травматических повреждениях, какие по всем учебникам считались безнадежными для вмешательства медицины. А что делать? Кромсал, резал, чинил, содрогаясь от страха, и пренебрегал указаниями наших общепризнанных авторитетов. И вдруг, представьте, исход благополучный! Но ведь я уже до войны кафедрой руководил. Кое-что умел. Значит, мог. Но не решался. А теперь! Пожалуйста, пришлют мне после вуза — через год доверяю сложнейшую операцию, со своим надзором пока, конечно. И что же? Вполне!

— Ой ли? — сказал Лядов.

— Конечно, есть и среди хирургов — и даже одного со мной выпуска, коллеги, так сказать, — отдельные личности, которые до сих пор придерживаются удобно устоявшихся взглядов. Не решаются, топчутся. Тогда приходится мне самому дерзать, — усмехнулся Селезнев.

— Значит, и у вас наблюдается несоответствие должности?

— Все люди, все человеки, все разные.

У каждого свои способности и границы своих возможностей.

— А тех, кто ограничен в своих способностях, вы что, отправляете в тыл, в стационары?

— Учим! — вяло протянул Селезнев. — Почти как в клинике. Я оперирую, они смотрят, я оперирую и доказываю, режу и одновременно лекцию читаю. — Вздохнул: — Хирургия сейчас огромный рывок совершила Как же отставать? Нельзя! — решительно произнес он. — Недопустимо! Наука нам не простит.

— Вот и нам тоже наука не простит, — сказал Лядов, и впервые его губы чуть растянулись в улыбке. И тут же, строго сжимая их, осведомился: — Кстати, Иван Яковлевич, давно вас хотел спросить. Почему вы, невзирая, как говорится, на мой чин, звание, изволили мне «тыкать» и так нецензурно обругали, что даже санитары смеялись?

— Ну насчет санитаров это вы преувеличиваете, — поежился Селезнев. — А вообще, на хирургическом столе для меня нет ни маршалов, ни генералов, ни прочих званий. У кого ранение значительное, тому и предпочтение. По ранению вы были для меня персона, а по поведению — мальчишка, — визгливо произнес Иван Яковлевич. — У него, видите ли, сложнейшее полостное ранение, обильное кровотечение, а он требует, чтобы ему полевой телефонный аппарат подали — не докомандовал! Ну я и обложил вас как следует. А вообще, — улыбнулся Иван Яковлевич, — вы мне тогда понравились. На то, что вы Герой Советского Союза, мне, извините, начихать. Главное — героем себя на столе держали. Но мне это даже ни к чему — мышцы напряжены, неудобно резать. Да и вам была противопоказана столь ненужная чрезмерно нервная возбудимость — анестезия не брала. А как я вас обложил, как поставил на место, вы и утихомирились!

— Кто умеет командовать, тот умеет и подчиняться, — сказал Лядов.

— Э, бросьте! Сообразили моментально! Я над вами — старший! Но поработал я над вами до полного своего изнеможения, аж пот в сапогах хлюпал. — Иван Яковлевич произнес с достоинством: — Я полагаю, что по физической нагрузке нет равной профессии хирурга, — ни водолазы, ни пожарники, ни саперы такую нагрузку не выдержат. — Помассировал свои длинные, мускулистые, сильные пальцы, заявил с гордостью — Мы люди мастеровые. — Насупился. — А вообще, войну по-настоящему знаем мы. хирурги, а не вы, генералы.

— Позвольте! — обиделся Лядов.

— Что там «позвольте»! — грубо оборвал Иван Яковлевич. — Что такое война? Вот она, у меня всегда на столе, в крови, в ранах, в страданиях, в муках. И мы бой ведем со смертью — за жизнь. Не меньше вас. И суждение об истинных качествах вашего так называемого личного состава у нас более точное, чем у вас, полководцев.

— Каким образом? — строго сощурился Лядов.

— На столе под ножом поведение оперируемого — высшее доказательство всех его духовных, нравственных и прочих человеческих качеств, — заявил Иван Яковлевич. — По существу, нам, хирургам, следовало бы предоставить право награждать оперируемых за героизм. Это в такой же мере было бы правомерно, как вам дано награждать за отвагу в бою… Знаете, бывает так, — задушевно говорил он, — принесут, положат, а в нем килограмма полтора осколков. С чего начинать? Весь искромсан! А он еще при этом советы подает: «Не церемоньтесь, вытерплю! Давайте все враз, пока еще дух во мне есть». Подбадривает. Видали, какой народ! Я уж вам рассказывал: потом еще дважды, трижды снова оперировать требует. Восстановим ему полную работоспособность. Ну и виртуозничаешь, сочиняешь что-нибудь этакое, действующее из остатков конечности. Есть еще особый тип — «симулянты». По всем данным, в его слабом состоянии повторная операция противопоказана, а он — фертом по палате бродит, доказывает этим, будто на ногах свободно держится. А он не на ногах держится, а на одном волевом нерве. И еще скандалит! — Угрюмо сказал: — У вас есть оправдание потерям, если бой успешный. А у нас, хирургов, нет. Для нас потеря есть потеря, в каком бы состоянии раненый ни прибыл, как бы самоутешительно ни утверждали: «В данном случае медицина бессильна!» Ведь под твоими руками умирает человек, а ты спасти не можешь. Единоборствуешь со смертью, а она над тобой, сволочь, верх берет. А тебе сразу тут же нового кладут. Вот оно, наше поле боя, — стол. И ты за ним — главнокомандующий. Сохранил жизнь — выиграл бой за человека. не сохранил — потерпел поражение. Не кто-нибудь — ты лично… Вообще-то, мы, медики, вам не одну дивизию в строй вернули, а вот просил для быстрейшей эвакуации с поля боя бронетранспортер — отказали.

— Вы же получили трофейный!

— Так не от вас, бывшие раненые сговорились, добыли, преподнесли. Особенно любезным оказался капитан Лебедев…

Юрий Владимирович дальше слушал Селезнева невнимательно, его взволновали слова, совпавшие с его собственными мыслями о том, что сейчас подвигом всего народа армия получает больше боевой техники, чем ее способна ныне изготовить Германия со всеми ею порабощенными странами, и техника эта превосходит технику противника по своим новым боевым качествам. Значит, народ, страна уже одержали свою победу героическим трудом. Качественно преобразилась и армия. Она полностью владеет стратегической инициативой, неотвратимо наступает, приближая конец войны.

Но именно сейчас важно не только брать уроки из прошлого, опираться на нынешний достигнутый уровень военного искусства, но и учиться у будущего ради того, чтобы никакие вновь возникшие вражеские силы не смогли стать снова угрозой для страны..

2

Капитан Лебедев, анализируя документы, захваченные у немцев, докладывал командованию:

— Оперативные замыслы противника вступают в противоречие с возможностями его тактики.

Мы превосходим его в количестве огневых подвижных средств так же, как и в воздухе. Смелое и решительное массирование сил и средств на направлениях главных ударов позволяет создавать в основных операциях на участках прорыва значительное превосходство над противником: по артиллерии — в среднем в шесть-семь раз, по танкам — в три шесть раз. Основное: быстрая концентрация сил на направлениях главных ударов, прорыв тактической обороны в высоких темпах, ввод в прорыв подвижных средств, стремительное развитие успеха в оперативной глубине.

Щурясь и усмехаясь, Лебедев добавил:

— Если в первый период немецкие военачальники объясняли незавершенность своих отдельных оперативных планов неожиданной для них стойкостью наших войск, то теперь, как следует из документов, они объясняют свои поражения тем, что замыслы наших полководцев полностью обеспечиваются соответствующими этим замыслам техническими боевыми средствами, которые превосходят по своим качествам соответствующие им боевые средства немецкой армии.

Немцы пытались безуспешно производить у себя танки, подобные по своим качествам нашим Т-34. Подобные нашим лучшим артиллерийские системы, а также реактивные установки, подобные «катюшам». Но, как вы знаете, получился не тот товар.

Чуть улыбнувшись, Лебедев продолжал:

— По анализу немецких солдатских писем можно заключить, что танкобоязнь, которую мы когда-то сами испытывали и которую они сейчас испытывают, приобретает у них в ряде случаев панический характер. В немецкой армии чрезвычайно усилились репрессии, достигающие крайней степени жестокости. Казни военнослужащих через повешение, групповые расстрелы стали обычным явлением.

Отступившие без приказа подразделения расстреливаются тут же, при отходе, на поле боя, специальными командами пулеметчиков. Отсюда следует, что стойкость солдат противника приобретает особое упорство — упорство смертников.

Прошу учесть также, что за неудачи некоторые немецкие полководцы уже были подвергнуты карательным мерам, и весьма решительным. Отсюда понятно, почему и в безнадежных обстоятельствах они продолжают вести военные действия без пощады к своим войскам, как говорится, до последнего солдата.

Поэтому только операциями на полное окружение расчлененных, раздробленных группировок мы можем избежать необходимости полного уничтожения живой силы противника. И в таком случае наше оперативное искусство служит не только победе, но и человечности, гуманизму, ибо мы сохраняем этим жизнь немецким солдатам, обреченным на смерть фашистскими полководцами…

Для самого генерала Лядова эта мысль, что советское военное искусство зиждется не на том, чтобы только путем массового уничтожения противника достигать победы, а на том, чтобы разящими дерзновенными, на всю глубину ударами расчленять его войска на острова котлов, окружений, и в них, в этих котлах, дать возможность сохранить жизнь тем, кто хочет ее сохранить, — эта мысль отвечала убеждению советского военачальника. Поэтому он полагал, что в нынешний период войны доблесть полководца не только в том, какие силы противника уничтожили его войска в бою, а и в том, какое оперативное значение для всего хода сражения имеет выигранный им бой, то есть насколько этот бой содействует стратегическому замыслу, решающему всеобщую победу.

Поэтому на военных совещаниях он частенько недружелюбно, холодно и даже враждебно полемизировал с теми отдельными командирами, которые полагали: если их войска не вводятся в боевые действия на занимаемом ими участке фронта, то это равно недоверию к их боеготовности, недоверию командиру в его способности сок рушить противника.

И, если направление главного удара назначалось на соседнем участке, такие командиры считали себя «обойденными» не по заслугам. Ибо до сих пор полагали, что сокрушить врага и уничтожить на занимаемых им оборонительных рубежах — главная доблесть, а вот войти в прорыв, ворваться на оперативное пространство, развивая успех, осуществляя сложнейшее взаимодействие всех родов войск, — это будто бы только использование плодов победы тех, кто сокрушил оборону противника.

Бой нынче обрел новые черты, и успех в нем достигался только объединенными усилиями всех родов войск.

Поэтому мышление в пределах только моего полка, моей дивизии Лядов считал признаком поенной отсталости и допускал такое мышление только в рамках армейской гордости боевыми заслугами своей части. Он требовал от командиров пехотных подразделений глубоких знаний боевых, тактических возможностей авиации, танков, самоходной и тяжелой артиллерии — всей той новой боевой, все более усовершенствованной техники, которая поступала в армию, усиливал ее ударную мощь.

3

Командир соседней с лядовской дивизии, генерал-лейтенант Белогривов, солдат первой мировой войны, участник гражданской, хорошо известный всем большим военачальникам и уважаемый ими не только за прежние заслуги, но и за те боевые успехи, которых достиг в первый период войны, сражался с превосходящим противником на важнейших стратегических направлениях, нанося невосполнимые потери врагу, срывая его оперативные планы героической стойкостью своей прославленной дивизии. Могучего телосложения, чуть тучноватый, с большим полным сизым лицом и широкой переносицей, с громоподобным гулким голосом и по-детски голубыми чистыми, временами с хитрым прищуром глазами, когда — простодушный, уступчивый, а когда — бесстрашно, яростно, упрямо отстаивающий свое мнение даже перед самым высоким военачальником. Белогривов с равным по званию держался с неким высокомерием, самоуверенностью главным образом потому, что за плечами у него был боевой опыт, которому могли позавидовать многие. На военных совещаниях он обычно был неуступчив, напорист, но понимал: чем больше у человека власти и чем выше занимаемое положение, тем опаснее для него самого даже мелкие слабости. Зная о своих слабостях, он умел побеждать их.

Хотя Белогривов и был старше Лядова по званию, он с уважением и даже с завистью поглядывал на его Золотую Звезду Героя и поэтому всегда выслушивал его с подчеркнутой внимательностью, отдавая должное высокой военной образованности Лядова и ценя, что Лядов уже сегодня озабочен тем, какой наша армия должна быть завтра, и с позиций этого будущего строго оценивает нынешние успехи. Все это нравилось Белогривову, который пережил не одну перестройку нашей армии в соответствии с возрастанием роли техники и военной науки и хорошо знал, как пагубна для армии любая медлительность в таких перестройках. Все же он не мог иногда удержаться от того, чтобы не уколоть Лядова.

— Подвижные средства! Маневренность! — ехидно сощурившись, протяжно и гулко произносил Белогривов. — Тоже мне новации! А конная армия вам что? Вот где основы маневренности заложены. Прорубали фронт противника на всю глубину, выходили на оперативное пространство и кромсали так, аж перья летели! И охваты и захваты с ходу — все было! И аэропланы тоже порхали — только бронирование на них было дешевое. Положит летчик себе под зад чугунную сковороду — и порядок, — ерничал Белогривов. — Только вся разница в том, что вот я лично, не достигнув прапорщицкого звания, белых генералов бил! А нынче вот мы с вами — генералы, а как фашистских генералов бить, все задумываемся, лбы морщим, чешемся, философствуем!

И когда Лядов, попадаясь в эту нарочитую ловушку Белогривова, начинал ему всерьез доказывать новые особенности современной войны, Белогривов вначале хитро-покорно слушал, кивая головой, благодарно басил:

Ну спасибо, просветил! Ну и силен! — И вдруг, расхохотавшись, объявлял громогласно: — Вот! У генерала Лядова память! Что на первом курсе академии проходил, все запомнил. — И добавлял внушительно: — Между прочим, я, милок, две академии окончил и одну — с отличием уже в возрасте, так что благодарю за внимание.

То, что фронт готовится к одному из решающих сражений войны, знали и Лядов и Белогривов. Но какая из двух дивизий будет избрана для нанесения удара на главном направлении, это для них было пока неведомо, хотя обе дивизии находились в полной боевой готовности и получили почти равное усиление.

Если прежде оба генерала, и Лядов и Белогривов, на военных совещаниях, обычно соперничая друг с другом, вступали между собой в острую полемику с переменным успехом для обоих, то ныне в этой острой ситуации их соперничество обрело характер чрезвычайной почтительности друг к другу, и, даже когда открывалась возможность кому-нибудь из них показать свое превосходство, они избегали этого, руководствуясь чисто этическими побуждениями. И все понимали причину этого перемирия, столь тяготившего обоих генералов.

Командующий армией зачастил в обе дивизии, приглашал к себе их командиров и вместе, и порознь. Но оба комдива заняли «жесткую оборону» и уклонялись от того, чтобы доказывать, что именно его дивизии следует поручить нанесение удара на главном направлении.

В обеих дивизиях командующий армией видел напряженную работу для решения этой задачи. Но отдать предпочтение какой-либо из них было преждевременно. Можно бы, конечно, предположить, что командарм нарочно держал в неведении комдивов, для того чтобы они еще ревностней вели подготовку к наступательным боям, соревнуясь в праве нанести удар на главном направлении. Отчасти это было так, но только отчасти, потому что командующий армией сам еще не пришел к окончательному решению, с какого плацдарма главный удар следует нанести. По разведданным, противостоящий дивизии Белогривова противник имел глубоко эшелонированные, многополосные, отлично инженерно оборудованные позиции, с большой плотностью огневых средств, а также располагал значительными танковыми и механизированными силами.

Немецкие части, противостоящие дивизии Лядова, были защищены водным рубежом — неширокой, но довольно глубокой речушкой-протокой. На возвышенностях имелись сильные оборонительные узлы, система дотов и дзотов. Кроме того, через участок обороны противника проходила железная дорога, имелся бронепоезд, а также железнодорожный состав с открытыми платформами, на которых были установлены дальнобойные орудия.

На охране железнодорожной станции находилась зенитная часть, которая могла обратить свой огонь и против танков. Дивизия была эсэсовской, — значит, усилена огневыми средствами, из которых не все были выявлены.

Наша инженерная разведка обнаружила танкодоступную полосу прочного грунта, по которой можно было достичь водного рубежа, но для того чтобы форсировать его, следовало заблаговременно построить переправу, что под огнем противника сделать было чрезвычайно трудно и грозило также большими потерями, если не попытаться одолеть речушку где-то вброд.

Как дивизионные штабы, так и штаб армии разработали план прорыва, но командарм, одобрив его в целом, воздержался утвердить приказом. Он принял решение сначала провести разведку боем.

Артиллерийские бригады приданных средств усиления, танковые соединения пробирались в выжидательные районы с осторожной медлительностью ползущей черной лавины во мраке ночи.

Небо над ними сторожили от неприятельских самолетов-разведчиков наши ночники-истребители. Днем движение замирало. И только непогашенно над пустынными грунтовыми дорогами дымилась пыль, поднятая колесами, гусеницами армады машин, тягачей, танков. Чтобы заглушить этот мощный, как гул океанского прибоя, рокот машин, на передовых вели артиллерийский, пулеметный и минометный огонь по противнику, и солдаты досадовали на своих командиров, не ведая, чем вызван этот никчемный приказ — тратить боеприпасы, не переходя в атаку.

Весь район передвижения строжайше охранялся органами армейской контрразведки. Достаточно проникнуть сюда хотя бы одному вражескому лазутчику, и все гигантские напряженные усилия сохранить военную тайну накопления сил на определенном плацдарме будут раскрыты врагом.

Некоторые армейцы весьма раздраженно реагировали на «слоняющихся», по их выражению, без дела патрульных, вежливо осведомляющихся: «Кто, куда, зачем?», которые при свете электрического фонаря со стеклом, залепленным черной бумагой, с проколотым небольшим отверстием для узкого светового луча, тщательно изучали документы и, откозыряв, внезапно исчезали так же, как внезапно появлялись. Но эти люди берегли то, что становилось решающим в бою, — внезапность. И немало их, расположившись в различных точках района, с наушниками на головах, выслеживало эфир, карауля чуждые позывные вражеской рации, чтобы запеленговать ее, если немецкий радист заброшен сюда, и уничтожить его.

Войска, входящие в прорыв, нуждались не только в неиссякаемом снабжении боеприпасами, горючим, оружейно-механо-ремонтной обслугой, — как говорится, боепитанием, но и просто питанием, равным тому, чтобы накормить разом население областного города в условиях весьма своеобразных для кулинарии — под огнем в бою, когда повреждены источники водоснабжения, а существующие естественные надо еще предварительно подвергнуть химическому анализу на зараженность и отравление. Так что кроме снабжения горючим и смазочным надо заботиться о снабжении питьевой водой, водой, пригодной для приготовления пищи и даже умывания.

В прорыв вводятся подразделения медицинской службы, для развертывания их должен быть осуществлен четкий график наступательных действий войск, план расположения санбатов — надо обеспечить их безопасность, доставку всевозможным транспортом тяжелораненых после первичной обработки в тыловые госпитали.

Словом, существовало еще множество армейских служб, действия и работа которых входили как неотъемлемое слагаемое в планирование армейской боевой наступательной операции, соучаствуя в ее успехе как единое целое.

Армейский боевой приказ подобен научной лаконичной формуле, в которой сведено к единству величайшее множество факторов, тщательно, долговременно изучаемых, анализируемых, противоречивых, устоявшихся и рожденных новациями, еще не испытанными, и все это надо сложить в единый, безотказно действующий боевой механизм, целенаправленный к решению поставленной задачи.

Но, поскольку бой — это обоюдное столкновение двух мощных сил, в ходе его возможно всякое. Как бы ни было все тщательно предусмотрено, спланировано, в самом ходе боя может случиться нечто такое, что потребует новых решений, и они, эти новые решения, предусмотрительно и дальновидно должны в творческом мышлении командира складываться заранее. Командир должен предусмотреть всевозможные варианты, которые могут возникнуть и которые выгодно будет навязать противнику в бесконечно изменчивых ситуациях самого хода боя. И в этом тоже заключается полководческое искусство.

Вся эта безмерная нагрузка расчетов, соображений из огромного разнообразного числа слагаемых, разного рода назначений их действия и неразрывного сцепления их во взаимодействии ложится на ум командира, как на ум ученого решение проблем, связанных с раскрытием тайн материи. С той только разницей, что командиру для решения проблем боевой операции отпущено кратчайшее время и от правильности его решения сегодня зависит жизнь множества людей и сам ход истории — именно сегодня, а не в безгранично далеком грядущем, как у ученого.

И расплата за любое недостаточно обоснованное прогнозированное решение командира — это жизни солдат. Поэтому нет выше моральной, духовной, нравственной ответственности, которую берет на себя командир, принимая боевое решение, ни с чем не сравнима та ответственность, которая возлагается на него при этом Родиной.

В ходе войны стрелковый батальон получил вместе с минометной ротой и батальонной артиллерией до семи подразделений. Кроме того, в дальнейшем он стал получать на усиление до танковой роты, до батальона самоходно-артиллерийских установок, до двух батарей полковой и истребительно-противотанковой артиллерии, до взвода саперов; его поддерживало до трех артиллерийских дивизионов.

В связи с этим роль командира батальона в организации боя и взаимодействия неизмеримо возросла. Он стал, как и командир полка, общевойсковым командиром, и на нем лежали обязанности тщательно согласовывать действия в бою между 10–12 подразделениями разных родов войск.

4

Комдив Лядов долго колебался, прежде чем решил поручить возглавить группу разведки боем майору Пугачеву.

Лядов не сомневался ни в отваге Пугачева, ни в храбрости, ни в боевых качествах его батальона. Останавливала Лядова, как он считал, чрезмерная самоуверенность Пугачева, лихость, с какой тот обычно держался, этакая даже нагловатость, с какой он вызывался на трудное задание, уверяя бесцеремонно, что лучше его батальона нет в части.

Но главное заключалось в том, что Лядов сомневался, достаточно ли Пугачев владеет современными новейшими знаниями, необходимыми для управления в сложных условиях возросшим по своему боевому значению батальонным подразделением, усиленным для разведки боем.

Не так давно Лядов, зайдя как-то ночью к начштаба Быкову, застал там Пугачева, сутуло сидящего за какими-то тетрадками. Пугачев при виде комдива почему-то сконфуженно вскочил и откозырял, хотя на нем не было головного убора. Еще больше от этого смутился и, поспешно забрав тетрадки, удалился.

— Что ему тут надо? — недовольно осведомился Лядов.

Быков сказал, как всегда, сухо:

— Освежаю в своей памяти кое-что из академической программы. Комбат напросился стать жертвой. Читаю ему курс. При его способностях, полагаю, может стать абитуриентом при первом же наборе в академию.

— Это Пугачев-то? Ха-ха! — без улыбки сказал Лядов и больше к этому це возвращался.

Но именно этот ночной эпизод и натолкнул Лядова на мысль назначить Пугачева командовать группой, выделенной для разведки боем.

Когда Лядов объявил об этом Пугачеву, тот даже побледнел от радостного волнения, но тут же заявил, нахально улыбаясь:

— Прикажите только финиш для нашего кросса на максимальную глубину отнести. Приятно было бы, конечно, водрузить знамя на колокольне монастыря, где у них опорный пункт и штаб. Чем выше цель, тем выше подъем духа, — и вылупил блестящие насмешливые глаза на генерала, прищелкнул каблуками, вытянулся, вжимая мускулистый живот так, что на гимнастерке образовалась глубокая впадина.

— Кросс?! — спросил генерал. — Это что-то новое в военной терминологии. — Предложил неприязненно: — Изложите на карте свои спортивные соображения!

Но когда Пугачев стал докладывать, склонившись над картой, обо всем, что он успел продумать и взвесить, генерал, выслушав, спросил даже с некоторой обидой в голосе на ту метаморфозу, какая произошла столь мгновенно в Пугачеве, утратившем браваду и вдруг проявившем себя весьма осведомленным командиром, так тщательно взвесившим все «за» и «против»:

— Вы учли, что если в первый период войны плотность минирования позиционной обороны противника не превышала 400–500 мин на один километр обороны, то ныне она возросла до 2000–2500 мин на один километр на участках ожидаемого наступления? Кроме того, усовершенствованы как сами взрывные устройства, так и способы их постановки.

— Мы целую коллекцию мин собрали, — живо сообщил Пугачев, — изучили со всеми сюрпризами. Кроме того, при консультации военно-инженерных представителей ведем занятия тренировочные. Катались с танкистами и самоходчиками с учебными целями взаимодействия. Они нами довольны, а мы — ими. Можете проверить. Ни одного взрывного хлопка.

— Я наблюдал за действиями вашего подразделения во время отработки минувших учений по ночному бою, — напомнил Лядов.

— А как же! — подхватил Пугачев. — Получил от вас тогда нагоняй за то, что лично вскочил на танк и прикрыл его смотровую щель плащ-палаткой.

— Не за это, — возразил Лядов.

— Я же понял — виноват! — бодро согласился Пугачев. — Неправильно, когда командир оставляет свой КП и в бой лезет. Но я же только хотел на практике приемчик бойцам продемонстрировать. — Добавил хвастливо: — Два раза сам в бою применял, и получалось удовлетворительно.

Несмотря на то что Лядова ждали существенные дела, он пригласил Пугачева за стол и, наливая ему чаю, спросил:

— Может, вы предпочитаете что-либо покрепче?

— Ну что вы! — искренне сказал Пугачев. — В такое время голова должна быть свеженькая, как огурчик с грядки. — Спросил: — Хотите, товарищ генерал, видеть самого счастливого человека? — И, пренебрегая строгим, недоумевающим взглядом Лядова, объявил торжественно: — Смотрите, вот он! Это я! — И торопливо пояснил: — Я же знаю, как вам не просто было решиться меня назначить. Вы же столько шелухи во мне подмечали. Но то, что поверили, это награда, лучшая из всех возможных. На всю жизнь!

И в глазах Пугачева даже слеза мелькнула.

Лядов поморщился на эту, по его мнению, излишнюю восторженность, заметил:

— А если это будет моей самой большой ошибкой? Вы правы, многое в вас мне не только не нравится, но чуждо моему пониманию. Военная профессия прежде всего обязывает нас к величайшей самодисциплине во всем. Без самосовершенствования своего характера в соответствии с требованиями военной психологии быть достойным командиром невозможно, как без самоподчинения невозможны должные отношения с подчиненными. А у вас ваше «я» часто довлеет над вами. И это опасно.

Пугачев побледнел, мрачно потупился.

— Но, — продолжал Лядов ровным, спокойным, казалось, безразличным тоном, — командир, который приспособился быть только исполнителем и чувствует себя лишь рабочей, технической частицей военного механизма, командир, лишенный какой-либо самостоятельности, мне также чужд. — Усмехнулся: — У меня, знаете ли, есть слабость — люблю музыку…

— Вы случайно не родственник?..

— Композитору Лядову? Нет! — сердясь, что его так бесцеремонно прервали, резко сказал Лядов. — Продолжим. Оркестр повинуется дирижеру. Но знаете, когда я слушаю оркестровую музыку, я способен в оркестре уловить каждого исполнителя. И вот в этой сложной организации, повинующейся воле дирижера, всегда можно уловить талантливого исполнителя, который и вносит нечто такое, что придает особенность звучанию всей партитуры, всего оркестра. Вам, может, непонятно? — встревоженно осведомился Лядов.

— Если попросту, — сказал Пугачев, — есть во всяком деле люди талантливые и так себе. — Хитро сощурился: — Но талантливые, они знаете какие? Норовят прежде всего себя выявить, что они талант!

— Правильно! — согласился Лядов. — Вот именно эта сторона меня в вас и беспокоит.

— Ну какой я могу быть этот самый?.. — смутился Пугачев. — Если иногда, вы правы, выпендриваюсь, так это скорей признак плохого, чем хорошего.

— Вот это я и хотел от вас услышать, — сказал Лядов и, протянув руку, заявил: — Вы не будете моей ошибкой, зная сами свои ошибки и недостатки…

Выведенный в тыл дивизии батальон Пугачева со всеми приданными ему средствами отрабатывал на местности, подобной той, на которой им предстояло действовать, все приемы ведения боя в сложном и стремительном взаимодействии.

Странные перемены произошли в самом Пугачеве. Из натуры размашистой, эмоциональной, командира, прежде нетерпеливо распекающего подчиненного за любое упущение, человека азартного, шумного, яростного и восторженного он превратился в некое подобие типичного закоренелого штабника. Погруженный во множество записей, расчетов, разного рода составленных им таблиц, он в перерыве собирал командиров и, не отрывая глаз от своих записей и расчетов, монотонно, вполголоса, почти равнодушно разъяснял, будто на занятиях по математике, те формулы, которые он составил и выполнение которых было связано с темпом огня и передвижения и схемами взаимодействия приданных сил, будто представлял не бой, а лишь практические занятия по заданным расчетам, схемам, временным исчислениям, при множестве слагаемых.

О противнике он впервые говорил уважительно, докладывал, сколь обоснованно, научно, расчетливо построил противник схему своей обороны, взаимодействие всех огневых средств и умно использовал все особенности местности.

— Так что, — говорил Пугачев, — прошу каждого все сказанное продумать критически, проанализировать и выйти с обоснованными новыми предложениями, пока у нас еще есть время учесть все и затем реализовать.

Впервые Пугачев отказался в конце сбора командиров от излюбленного своего обещания — наградить фашистов от себя лично не железными, а деревянными крестами.

Он стал строг к словам, к себе и в обращении с подчиненными торжественно сдержан.

5

На рассвете только что вернувшийся из тыла противника капитан Лебедев был вызван к командарму.

Прихрамывая, он вошел в землянку и остановился, щурясь на яркую электрическую лампу с аккумуляторным питанием.

Командарм, посмотрев на поврежденную ногу Лебедева, спросил соболезнующе:

— Ну как? — Предложил поспешно: — Садитесь. — И придвинул табурет.

Лебедев, не садясь, твердо опершись на раненую ногу, доложил:

— В тылах немецких частей, противостоящих дивизии генерала Лядова, в лесистой и заболоченной местности сосредоточены значительные силы партизанского соединения под командованием полковника Солнцева. Полковник предлагает: одновременно с наступательными действиями дивизии Лядова нанести партизанскими частями удар по тылам противника с выходом навстречу нашим наступающим частям. Полагаю, что партизаны будут действовать особенно активно в связи с тем, что их боевые усилия будут направлены против дивизии эсэсовцев.

— То, что вы стоите, да еще в такой напряженной позе, как бы требующей от меня немедленного ответа, ставит меня в затруднительное положение, — усмехнулся командарм. — Давайте на равных — сидя обсудим.

Лебедев покорно сел, но поза его оставалась напряженной.

— Вы предлагаете включить партизанские отряды в ход операции как полноценные боевые части?

— Именно, — сказал Лебедев и добавил самоуверенно: — Партизанское движение сейчас обрело новый характер и качество. Это уже не, как вы выразились, отряды, а вполне обученные воинские подразделения, части и даже соединения. Во главе их стоят уже не вожаки, а командиры с богатым боевым опытом и соответствующие штабы из кадровых военных.

— Но вы по своему опыту, мне кажется, больше осведомлены о специфических Способах организации действий особо подготовленных людей, — улыбнулся командарм.

— Я военный разведчик, — сухо отрекомендовался Лебедев. — И, как вам известно, не считаю наши функции только вспомогательными.

— Ну, ну, — сказал командарм. — Не думайте, пожалуйста, что я умаляю вашу роль в нашем общем деле. Но поймите: у меня нет такого опыта, на основе которого я мог бы правильно оценить боевые возможности партизан в совместных действиях с частями регулярной армии.

— Ну и ну! — почти передразнивая, вызывающе произнес Лебедев. — А кто, как не вы, в период гражданской войны применял такой род действий еще под Царицыном?!

— Так кто я тогда был? Шахтер, комиссар. Все военное образование — два года рядовым на империалистической.

— Знаю, — сказал Лебедев. — Поэтому позволил себе напомнить. — Вынул из планшета карту, приложенные к ней бумаги, протянул командарму: — Вот поэтапный план, разработанный штабом полковника Солнцева.

Командарм долго и тщательно изучал план боевой операции партизан, вздохнул.

— На бумаге все грамотно, все логично. — Поморщился: — И что они за это от нас просят? Ну там вооружение, боеприпасы, прочее?

— Ничего! — сказал Лебедев. — Только приказ от вас.

— Ну так нельзя, даже неприлично, — усмехнулся командарм. — Вы уж, пожалуйста, потрудитесь, со штабом составьте список всего того, что мы можем одолжить и доставить, конечно.

— Вот, — протянул новую бумагу Лебедев. — Здесь все мной изложено и в весьма скромных размерах.

— М-да, — протянул командарм. — Мужчина вы не только решительный, но и стремительный. — Спросил, сведя строго брови: — А если я подпишу не читая?

— Благодарю за доверие! — привстал Лебедев.

Командарм положил руку ему на плечо, не давая встать, а сам, расхаживая по землянке, говорил словно сам с собой:

— Новый момент, и почти складывается окончательное решение. Двойной фактор внезапности: с фронта и с тыла. Это новость! В боевых действиях крупного соединения — соблазнительно. — Резко повернулся: — А как Лядов?

— Он захотел сам лично побывать у Солнцева. Но я решительно возражаю: недопустимый риск. Могут сбить, кроме того, у меня там кое-кто на подозрении, изолирую только в самый канун операции. Чтобы скрыть ее цель. Мы договорились с Солнцевым: его партизанам отдан приказ — готовиться якобы к отходу. Это для дезинформации противника.

— Творческая у вас работенка, с фантазией, — сказал командарм одобрительно. — С вами, очевидно, в шашки не сыграешь: обжулите, перехитрите.

— Но вы тоже мастак, — усмехнулся Лебедев. — Вывели на исходные позиции танки на форсированном режиме, а затем втихомолку увели обратно. А фанерные макеты наставили!

— Так, на всякий случай, — улыбнулся командарм.

— А по чьему приказу денно и нощно барражируют истребители над пустым местом? — спросил Лебедев.

— Ну уж это, пожалуйста, между нами… Кстати, это вы лишили наших бронебойщиков возможности поупражняться на трофейном танке?

— Я, — сказал Лебедев. — Вызвал срочно ремонтников. Обещают восстановить — Усмехнулся: — Хотя мне не положена персональная машина, но самовольно присвоил танк себе. Возможно, когда-нибудь посажу на него наших ребят. Есть мыслишка.

— Не совсем это этично — воевать на немецком танке.

— Вам — да, а нам можно, — добродушно заметил Лебедев.

— Вы, кажется, у них одно время даже занимали какую-то должность?

Лебедев вскочил, вытянул руку:

— Обер-лейтенант Герхард Шуман, командир ремонтно-танкового подразделения.

— Вы что, и в технике разбираетесь?

— Работал на Харьковском тракторном заводе слесарем-сборщиком.

— У вас что же, влечение к технике?

— Нет. Проходил практику в соответствии с характером полученного задания.

— А есть области знаний, в которых вы недостаточно осведомлены?

— Есть, — смущенно сказал Лебедев. — Не постиг семейной жизни. Здесь для меня все загадка.

— Для меня тоже, — быстро согласился генерал. — Вот, представьте, женат тридцать лет. Воевать начал с шестнадцати. Дураком пошел, добровольцем, в первую мировую даже «Георгия», представьте, получил за храбрость. А вот помереть боюсь! И знаете почему? Из-за ревности. Как подумаю: Анюта — вдова, и к ней какой-нибудь мой приятель генералишка потом будет свататься — сразу в ярость бросает. А ведь мы с ней, как близнецы, жизнь прожили — все вместе.

Из этого интимного признания Лебедев понял одно: командарм принял план Солнцева, и теперь дальнейшее будет разработано в штабе армии.


Лебедев побывал на учебном поле, где Пугачев проводил отработку задания своим подразделением. Понаблюдав, подошел к Пугачеву, сказал ехидно:

— Что-то в вас этакое солидное, маршальское объявилось: и голос не тот, и повадки. Не узнаю.

— А вы все всюду лазаете? — спросил Пугачев и, спохватившись, произнес степенно: — Очень рад! Хотел бы посоветоваться.

— Пугачев? Советуется? Это новость! — улыбнулся Лебедев.

— Вы оттуда, — сказал Пугачев. — Пожалуйста, найдите время. — И лицо Пугачева, и тон, каким он произнес эти слова, не только удивили, но и обрадовали Лебедева, ибо в этом он почувствовал то новое, чего раньше не было в Пугачеве и что раздражало Лебедева именно своим отсутствием.

Петухова Лебедев нашел у танкистов. Тот выглядел в высшей степени странно: перемазанный тавотом, в клочках пакли на засаленном обмундировании, он возился с какими-то жестяными трубами, прилаживая их с танкистами к выхлопным трубам машин.

— Товарищ капитан! — просиял Петухов при виде Лебедева. — Смотрите, как мы здорово придумали! Все пазы герметически зашпаклюем. Жестяные трубы поверх над башнями выведем, и все. Будь здоров! С ходу водную преграду форсируем… Я ночью с инженерной разведкой ходил, все дно прощупали. Грунт твердый, только с их стороны берег вязкий, но мы изготовили настилы. Сбросим, и порядок. Вот, пожалуйста, познакомьтесь. Командир танковой роты капитан Соловьев! Представьте, мы с ним в одной школе учились, он капитаном футбольной команды был, а теперь просто капитан. Я так рад, что здесь встретились, учителей все вспоминали.

Соловьев, тощий, смуглый, темноглазый, хмурый, сказал заикаясь:

— Капитаном не был, центром нападения — да.

— У вас это откуда? — озабоченно осведомился Лебедев и показал ладонью себе на горло. — Контузия?

— С детства. А что? — неприязненно спросил Соловьев.

— Да вот у меня жена, — вдруг соврал почему-то Лебедев, — тоже того! А вы не пробовали…

— Не пробовал, — Соловьев улыбнулся. — В школе выгодно, на устных меньше тройки не получал, даже нарочно старался усилить свой недостаток. Слишком футболом увлекался, не до уроков было, а вообще мог бы. Когда хорошее настроение, само проходит, как вот сейчас. Почти незаметно.

— Да, — сказал Лебедев. — Совсем чуть-чуть, еле заметно.

Оглядывая танк, вмятины в его броне, свежие швы сварки, спросил:

— Из ремонта? Ваш?

Соловьев нежно провел ладонью по броне танка, сказал:

— Хороший конь, многострадальный, столько раз выручал. Его вместо памятника поставить после войны на какой-нибудь площади города, куда он первым врывался.

На башне танка было написано: «Папе от Леночки». Соловьев, поймав взгляд Лебедева, объяснил хмуро:

— Был у нас комбат, дочь его вместе со школьниками средства насобирала, на них этот танк отцу купила, а комбат погиб в этом же танке. С тех пор я на нем воюю за эту Леночку, и за комбата, и за все прочее. Ясно?


Командарм отдал приказ провести разведку боем одновременно с разных участков по всему фронту армии, но наибольшие средства усиления придал дивизиям Лядова и Белогривова.

На Военном совете он сказал:

— Конечно, это до некоторой степени шаблон — в канун наступления проводить разведку боем: противник соответственно подготовится к отражению главного удара. Но поскольку атака будет сразу с нескольких участков, на многих направлениях, противник будет лишен возможности определить, откуда грозит удар основных сил… Полагаю, что и мы в зависимости от успеха прорыва должны молниеносным маневром средств усиления, развивая успех, избрать главное направление удара.

Когда кто-то из членов Военного совета усомнился в Пугачеве, командарм заметил:

— Владимир Ильич учил нас: качества руководителя определяются не силой власти, а силой авторитета, силой энергии, большей опытности, большей разносторонности, большей талантливости. Именно последнее и склонило генерала Лядова предложить нам на утверждение эту кандидатуру. — Потом, улыбнувшись, добавил: — Полагаю, что будущих командармов мы должны искать и воспитывать сегодня же из числа наших молодых командиров. Недостатки Пугачева нам известны, но вот открыть в нем незаурядное военное дарование доверием — это вклад не только в сегодняшний наш успех, но и в армию будущего.

— Правильно, — громко согласился Белогривов. — Мне после Перекопа по приказу товарища Ленина дивизию доверили. А сколько мне было? Двадцать два. Восемь ранений, церковноприходская, империалистическая. И только с восемнадцатого член партии. В то время, когда у нас командиры и комиссары были еще с дореволюционным стажем А вот выучили же. — Произнес задушевно: — Товарищ Ленин еще указывал: находить в себе многих. Это что значит? Вот я тоже был хлопец со всячиной, как и Пугачев. Выстругали же…

Лебедев отбыл в тыл противника вместе с отобранной им группой, куда он включил Хохлову, но решительно отказал Ольге Кошелевой. Он сказал ей жалобно и растерянно:

— Пойми меня! Я тоже, как каждый человек, со слабостями. До сих пор я был защищен от одной из существенных человеческих слабостей и не потворствовал такой слабости. А теперь — ты! Главное в моей жизни. Страх потерять тебя- может превратить меня в цуцика.

— А что такое «цуцик»? — спросила Ольга, машинально прижимая ладонь к пустой глазнице.

— Точно не могу сказать. Очевидно, нечто хлипкое, во всяком случае, противопоказанное солдату, — сказал Лебедев.

— Значит, оттого, что я тебя люблю, тебе плохо?

— Я счастлив, как идиот! — воскликнул Лебедев. — Даже неловко перед другими. — Пожаловался: — Стараюсь скрыть, не получается.

— Скрыть то, что ты любишь? — бледнея, спросила Ольга.

— Да нет, то, что со мной от этого происходит. Ну, радуюсь всему и всем. Этакий праздничный дурак — со стороны получается.

— Так это плохо?

— Хорошо. И мне и другим. Мне вот Бобров заявил: «С вами, товарищ капитан, мы, видать, весело воевать будем, такой у вас настрой нынче симпатичный. На удачу точно рассчитанный». — Отведя от лица Ольги ладонь, Лебедев бережно поцеловал ее в пустую глазницу, произнес кротко: — Помни, что нас с тобой уже на всю жизнь одной миной породнило. Так что предварительно во фронтовом загсе мы уже побывали.

Лебедев вылетел в ночь на выкрашенном в черный цвет транспортном самолете резерва дальнебомбардировочной авиации. И в ту же ночь Петухов с группой минеров вышел на расчистку проходов для усиленной разведгруппы.

Наряду с обычными минами противник ставил мины в фаянсовых оболочках и в деревянных ящиках — итальянские, недоступные для миноискателей, их обнаруживали только щупами. Кроме того, были обнаружены всевозможные ловушки — сюрпризы «многоэтажной» постановки мины, с тонкими, торчащими метелочкой усиками, проволочными путами. Даже при легком натяжении выскакивала чека взрывателя.

Минеры работали бесшумно и так же бесшумно пересмеивались, обнаружив хитрые уловки врага.

Их движения были осторожны, тщательны, почти как у хирургов. Переговаривались они мимикой, жестами, как глухонемые.

Там, где обнаруживали большую плотность минного поля, устанавливали удлиненные заряды, чтобы взорвать их сразу, когда начнется продвижение группы.

Ночь была облачная, и, когда, словно выдавленная из облаков, вываливалась луна, освещая все вокруг ледяным светом, минеры замирали на земле и отдыхали, выжидая, пока луна скроется. В бурых маскхалатах они походили на болотные кочки.

Убедившись в том, что минеры работают чисто, Петухов уполз обратно в свое подразделение, близко окопавшееся на исходных.

Люди спали на дне траншей, прижимая к себе оружие, спали в касках, пружинистый металлический обод в которых заменял им подушку.

Атык Кегамов сипло пререкался с начальником боепитания, требуя от него сверх положенного противотанковых и обычных грачат, лживо утверждая, что наличность была израсходована полностью. В азарте предлагал:

— Обыщите, пожалуйста. Найдете — ваш верх, не найдете — уж извините, пожалуйста. Не прощу недоверия и скупердяйства.

В землянке Петухова ждала Соня.

Она сказал возмущенно:

— Лебедев меня не взял! А вот Нелли через замполита навязалась к Пугачеву радисткой. Такая несправедливость.

— А тебя кто сюда отпустил? — спросил Петухов.

— Сказала — к мужу, и все!

— Ну уж к мужу, — недоверчиво произнес Петухов. — Зачем обманывать?

— Кого обманывать — себя?

— Нет, вообще, — смутился Петухов.

— Тебе не нравится, что я так сказала?

— Почему же, если по существу…

— Так вот, я так не говорила. И может быть, так никогда никому не скажу. И тебе тоже.

— Не сердись, — мягко попросил Петухов — Я чего боюсь? Вдруг после войны я тебе не понравлюсь? Здесь я чему-то выучился, а после войны кто? Все сначала, как сразу после школы, — кем быть? А другие уже кем-то стали. Мне вот Соловьев, танкист, старшеклассник из нашей школы, говорил: «Многие из наших уже инженеры, врачи строители». А я кто?

— Ты мой. Этого тебе мало? — строго спросила Соня.

— Даже больше, чем положено, — усмехнулся Петухов. Произнес жалобно: — Но мне все не верится, что ты всегда при мне будешь.

— А мне верится! — сказала Соня. — Что же, по-твоему, Короленко врал, что человек рожден для счастья, как птица для полета?

— Если б воевал, такое не писал бы, — возразил Петухов.

— Но ведь мы воюем, чтобы потом все были счастливы. Значит, правда.

— В общем и целом, пожалуй, — промямлил Петухов. — Даже вот война, а я счастливый — тобой, конечно, и товарищами тоже.

— А без «тоже» нельзя?

— Можно, но неправильно. Мы ведь не сами по себе, а из-за того, что другие такие.

— Ты ложись и спи, — приказала Соня, — я над тобой посижу, постерегу, чтобы заснул. На мою руку, и спи!

— Спасибо, — сказал Петухов и послушно прикорнул на нарах. Во сне его лицо стало ребячески добрым, слабым, беспомощным.

Соня, склонившись над ним, вспоминала, с каким хвастливым азартом Петухов перечислял ей приданную его роте боевую технику.

— Если только на деньги, — говорил Петухов, — так не меньше миллиона стоит! И все под мою ответственность!

Он ученически зубрил по справочникам данные о скорострельности, дальнобойности, поражаемости различных калибров снарядов разного назначения, составляя таблицу боя. Говорил озабоченно, морща лоб:

— На каждый целевой объект я прикинул минимальный и оптимальный расход боеприпаса. Надо наизусть запомнить, чтобы на всякий случай резерв обеспечить. У нас два танка, даренные трудящимися, с именными надписями. Возле них проведу митинг перед боем, чтобы как клятва получилось не кому-нибудь вообще, а вот тем, кто танки подарил: рабочим, колхозникам и еще Леночке, дочке павшего батальонного. Хорошо бы портрет ее иметь. Чтобы, у кого дети, тех в особенности воодушевить.

— А у тебя моей фотокарточки нет, — вздохнула Соня.

— Ты вся при мне, — сказал Петухов. — А вот другим хуже, у кого семья. Значит, надо дать понять: сберег в бою дареные машины — это все равно как на память от семьи, они каждому по-особому дороги.

— А ты на танке поедешь? — спросила Соня.

— Хотелось бы, — мечтательно улыбнулся Петухов. — Сидишь на нем, как на самодвижущейся скале гранитной, и кажется, что он — это ты! Нас даже обещали «катюшами» проводить, и самоходки пойдут за танками, взвод огнеметчиков. Только бы справиться — такая техника сильная, дорогая, и все нам.

— Раз много сил дали, значит, и у фашистов сила, — опасливо сказала Соня. — Ты смотри… осторожней!

Петухов, не обратив внимания на эти ее слова, заявил восторженно:

— Если такой новой техники нам надавали столько, что даже не знаю, как с ней управиться, значит, мы их в главном уже победили. В самом главном мы их сильнее оказались. Миллионы рабочих на войну ушли, сколько заводов разрушено, а вот, пожалуйста, что ни год — нам все больше и все лучше! Во народ, а!

— А ты кто?

— Что я? Как все, и только. Воюю, а было б нечем, и меня бы не было.

…Прижавшись мягкими губами к ладони Сони, Петухов спал скорчившись.

7

Как выглядят исходные, когда их покидает пехота для атаки? Лежат скатки шинелей, котелки, вещмешки и недочитанные книги, заложенные травинками на тех страницах, где солдата застиг сигнал к атаке. И еще множество окурков, втоптанных поспешно в землю.

Пехотные подразделения ночью вышли из траншей и залегли перед решающим броском на исходной.

Танки с посаженным на них десантом, самоходки, артиллерия на тягачах рванулись одновременно, когда тихое небо пронзили две зеленые ракеты. И в мгновение словно само небо треснуло, лопнуло, обрушилось, залило пожаром. Ст огневых потоков «катюш», гула дивизионной артиллерии, шороха «илов» в небе, басового ворчания тяжелых бомбардировщиков и сотрясающих пространство земли орудий больших калибров. И, как расплавленная лавина, содрогалась земля там, куда падали, рушились бомбы, снаряды, озаряя ночное небо багровым трепещущим пламенем.

Ударная разведывательная группа рванулась на назначенную ей полосу, словно в пожар, в агонию, вызванную землетрясением.

Зашпаклеванные танки с жестяными выводами от выхлопных труб шлепнулись в реку, как гонимые слепнями быки, и, вздымая гусеницами высокие, плоские, грязные фонтаны, вылезли, скользя, на тот берег.

Саперное подразделение словно стряхнуло с танков, люди закопошились, налаживая переправу из бревен и настилов, которые волокли за собой танки на толстых тросах.

И здесь саперов сменил десант подразделения пехоты. Держась левой рукой за скобу башни танка, Петухов, прижимая правой к груди автомат, видел, как из реки стали вздыматься столбы черной воды от снарядов противника.

Танки шли вслед мечущемуся впереди огненному валу.

Сминая проволочные заграждения, танки медленно, осторожно перевалились через первую траншею. Здесь Петухов со своими бойцами покинул машины.

Против ожидания бой тут оказался кратким. Противник оставит только незначительные заслоны. И Петухов понял, какой капкан изготовил враг. Он отвел свои войска в глубину, рассчитывая на то, что наш артогонь обрушит всю свою мощь на обезлюдевшую полосу. Петухов подполз к связисту и передал в дивизию о своем открытии.

В траншеях шел рукопашный бой. Но Петухов, весь сжавшись, со страхом ждал, прекратят ли наши огонь, столь спасительный для его бойцов, но столь не соответствующий силам оставшегося здесь противника, или будут расходовать зря боекомплект, не поверив ему, Петухову, пока сверху не отменят приказ.

И когда внезапно тяжестью обвалилась на всех тишина, разрываемая только пулеметными и автоматными очередями, многие бойцы подумали, что дивизия оставила их без мощной огневой поддержки.

И Петухов от солдата к солдату передавал по цепочке, чем вызван этот перерыв в огневой поддержке, радуясь и обретая снова не только смелость, но и новое воодушевление оттого, что высокое командование поверило ему.

Но силы противника, оставленные для заслона в первой оборонительной полосе, были все-таки значительны, и ближний, рукопашный, бой велся на ней так, словно и не существовало ни танков, ни самоходок, ни авиации, ни реактивных минометов.

С первобытной яростью и свирепостью в темноте ночи, прожигаемой только вспышками выстрелов, дрались в траншеях.

Оставшиеся в окопах фашисты знали, что они приговорены, как смертники, и бились, как смертники.

И когда подразделение Петухова вырвалось к новой оборонительной полосе, их встретил плотный, хорошо организованный шквал огня. Подразделение залегло в захваченной траншее, зачаливаемое комьями земли от близко рвущихся снарядов и мин.

Тогда Петухов, припав, задыхаясь, к трубке полевого телефона, жалобно, нищенским голосом пролепетал:

— Теперь бы в самый раз огонька по ним побольше, вышли к главным сосредоточениям, пожалуйста. Обозначаю себя ракетой, они метрах в ста, основная оборона.

И, взяв ракетницу, подобную древнему дуэльному пистолету, выждав несколько секунд, нажал на спусковой крючок.

Красная ракета круто взвилась и затем, как бы нехотя умирая, рассыпалась, лопнула светящимися искрами в темном небе.

И снова сотряслась земля, багрово осветилось небо, и стали ложиться снаряды, выбрасывая черные сугробы земли и дыма, просвеченные оранжевым пламенем.

— Пошли, пошли, товарищи! — крикнул Петухов, указывая стволом пистолета, словно черным пальцем, на трепещущую, рушащуюся стену огня и металла, в которую они должны войти, чтобы, защищаясь ею, прорваться дальше.

Чуть позади этого все сметающего огненного вала, каждая секунда которого стоила стране миллионы, они двигались в пыли, во мраке, как призраки, боясь отстать от огненного вала и страшась одновременно слишком к нему приблизиться. Они ступали на раскаленные осколки, на опаленную, обожженную землю, в горячих ямах после разрывов. Хрипели, задыхаясь в пыли и едком воздухе, отравленном пороховыми газами, испытывая жгучую жажду, отплевывались от пыли и гари — угоревшие и осатаневшие, как в чаду.

В эти мгновения они были и к себе беспощадны, и к врагу.

Сиплыми, грубыми голосами они перекликались, указывая друг другу цель — куда следует швырнуть гранату, или ударить из ручного пулемета, или просто дать лучшему стрелку свалить врага прицельным огнем.

Набросив трупы погибших на валы, скрученные из колючей проволоки, они переползали по ним и валились в траншеи врага; лежа на спине, били из автоматов, пока другие вскакивали сюда, брызжа длинными очередями из своих автоматов.

Вместе с подрывниками и огнеметчиками Петухов подползал к дотам — и дзотам под прикрытием огня сорокапяток, которые расчеты подкатывали вскачь для прямой наводки; и, подползая вплотную, направив струю огнемета в амбразуру, бойцы выжидали, пока минеры справятся с закладкой взрывчатки под основание дота или дзота.

Вначале противник отвечал на огонь нашей тяжелой артиллерии огнем своей дальнобойной, но затем он был вынужден перенести огонь на полосу прорыва. И огненный ад переместился на наступающее подразделение.

Петухов приказал всем закрепляться для передышки на захваченной новой полосе. Обходя бойцов он кричал, наклоняясь к каждому:

— Мы их уже облапошили! Все свои огневые средства на нас раскрыли. Теперь наши засекут. Видать, они решили: мы — дивизия, а нас — рота. Значит, такого духу им дали, словно вся дивизия. А нас — рота. — И улыбался, хотя это было сверх сил — улыбаться.

Лежали в забытьи тяжелораненые, а легкораненые, с серыми, обескровленными лицами, с закушенными губами, смотрели на Петухова строго и, может, осуждающе за эту улыбку.

Но он упорно продолжал улыбаться. Ради них самих, чтобы внушить, что то, что они свершили сейчас, — подвиг.

Освещая ручные часы сильной затяжкой цигарки, Петухов тревожно считал, сколько осталось до рассвета, до того рубежа, которого они обязаны достичь затемно, чтобы оттуда начать новый бой вместе с теми приданными силами, которые присоединятся к ним на новом рубеже.

Впереди несколько крупных опорных пунктов противника. В дефиле между ними оборонительная двойная линия сплошных траншей, а за ними крепость монастыря, железнодорожная станция. Бронепоезд, артиллерийские бронеплощадки и шоссейная дорога с твердым покрытием, по которой противник может быстро перебросить подвижные силы подкрепления.

В окоп прыгнул черный, запыленный, с лихо сдвинутой на потный затылок каской Пугачев. Спросил зло:

— Перекуром занимаетесь? Уморились? Отдыхаете?

Петухов внимательно оглядел Пугачева, сказал неприязненно:

— Отдыхаем!

— Ладно, — согласился Пугачев. — Вы мне и нужны только свеженькие. — Разложив на коленях карту, водя по ней пальцем, стал объяснять: — Тут вот, перед опорным пунктом, на карте озеро. Было озеро. Лебедев сказал: на озере всплыл слой торфа такой плотности, что людей может выдержать. Я тебе отдаю взвод ручных пулеметчиков и петеэровцев. Беру все станковые и сорокопятки. Огнеметчиков тоже тебе. Вали туда и переправляйся, как Иисус Христос, ногами по водной поверхности, а вернее и надежнее — на брюхе. И сразу на штурм высоты, с ходу! Дай знать, понятно, ракетой, как начнете брать высоту, а я тебе за это эскадрилью штурмовичков подкину, по договоренности с высшим… — Пугачев при этом закатил глаза. — Во как людей снабжают по первой категории!

В окоп вместе со связным, несущим рацию, осторожно спустилась Нелли Коровушкина.

Пугачев, пренебрежительно кивнув на нее, сказал:

— Видал?! Какое роскошное оптическое видение! Командующий комсомолом дивизии мне ее подсунул, придал как главное стимулирующее средство. Богиня! А на черта мне она? С бойцами ни одного соленого слова не скажешь! От нее заикой стану. Если ухлопают — туда-сюда, а если искалечат — человечество не простит! Такую красоту допустил повредить!

Нелли спросила вызывающе:

— Это вы обо мне?

— Нет, о себе! — грубо огрызнулся Пугачев. — Вот ротный даже сочувствует... Так вот, Гриша, — впервые обратился Пугачев к Петухову по имени. — давай действуй, дорогой мой товарищ! — Похлопал по плечу: — Ни пуха ни пера!


Рассвет уже брезжил, когда рота Петухова, хлюпая в заболоченной жиже продираясь сквозь кустарник в сизой плесени тумана, вышла к озеру.

Действительно, озера не было.

Бурая, словно войлочная, толща всплывшего торфа закрывала поверхность. У берегов — по пояс чистой воды, но затем она постепенно переходила в плавающий торфяной остров, на который, сначала проваливаясь, бойцы вскарабкивались поодиночке и ползли, распластавшись, раскорячившись, как лягушки в воде.

Атык Кегамов, достигнув первым почти середины торфяного островка, в доказательство того, что торф держит, исполнил несколько па лезгинки.

Только когда рота уже переползла большую часть всплывшей торфяной толщи, противник обнаружил солдат и открыл артогонь. Но снаряды, падая, пробивали торф и рвались уже под водой, и толща лишь вспучивалась сугробом, взлетала на месте разрыва бурыми мокрыми клочьями и потом колыхалась под бойцами, как гигантское брюхо ископаемого полосатого животного.

Достигнув берега, бойцы, рассыпаясь цепью, исчезали в кустарнике, покрывавшем склоны высоты опорного пункта противника, и, когда последний боец скрылся в кустах, Петухов послал в небо красную ракету, как было договорено с Пугачевым, и после этого сам устремился в чащу.

Продираясь сквозь нее и слыша только треск сучьев, шорохи продирающихся, как он сам, солдат. Петухов угрюмо думал о том, что каждый из его бойцов предоставлен сейчас самому себе. Но ведь от того, выйдут ли они одновременно на самую высоту, будет зависеть успех всего ее штурма.

Конечно, противник не ожидал, что его так внезапно, в лоб, атакуют на этой высоте.

Батарея, расположенная на ней, была назначена для дальнобойного огня. Наверняка она охраняется не меньше чем ротой автоматчиков. А рота Петухова уже ослаблена потерями, и люди после подъема на высоту выдохнутся. Нужен одновременный бросок.

Петухов не увидел, а услышал свистящий шорох приближающихся на бреющем полете штурмовых «илов». Они шли почти вровень со своими тенями на земле. Поспешно застучало несколько зениток, каждая из них была со сдвоенными стволами.

Хватаясь за кусты, Петухов карабкался по склону, обливаясь жарким потом, царапая лицо, руки. Обмундирование трещало и лопалось, раздираемое сухими сучьями. И, когда он поднялся на высоту, его оглушило гулом рвущихся авиационных снарядов, ослепило едким, ярким огнем вспышек реактивных. И пока он копался в кобуре, висящей на левом боку, доставая ракетницу, и вставлял в нее зеленую сигнальную ракету, обозначающую, что он на высоте, почти в это же мгновение наши тяжелые бомбардировщики обронили сюда кувыркающиеся в воздухе, как поленья, двухсотпятидесятикилограммовые бомбы. Ударная волна разрывов свалила его, стоящего на коленях с заряженной ракетницей в руке, чтобы подать сигнал. Но он все-таки послал ракету в момент, когда последние бомбы, взвывая хвостовым оперением, приближались к земле.

Сразу же после их разрывов он вскочил, крикнул зычно, думая что это безнадежно и останется безотзывчиво:

— За мной!

И кинулся на площадку, где в забетонированных капонирах стояли орудия.

Бойцы роты Петухова выскочили из кустарника почти одновременно с немецкими расчетами орудий и автоматчиками, скрывавшимися до этого от авиационного налета в укрытиях.

Ложась, бойцы бросали гранаты, торопясь так, словно старались лишь поскорее избавиться от тяготившего их груза.

Взвод ручных пулеметчиков накрыл все пространство плотным огнем.

Огнеметчики, подползая к бетонным укрытиям, хлестали в амбразуры шипящим пламенем.

Но фашисты, развернув счетверенную пулеметную зенитную установку, били сплошным огнем, высекая искры из бетонных плит, устилавших площадку.

Подобравшись к крутому бетонному откосу, на котором стояла защищенная броневыми щитами установка, бойцы поднялись друг другу на плечи, и стоявший на самом верху, выдернув чеку из лимонки, быстро сунул ее в брезентовую сумку от противогаза, наполненную гранатами, и, широко размахнувшись, забросил сумку на вершину откоса.

И почти мгновенно раздался взрыв.

Прозвучали последние выстрелы. И наступила мертвая тишина.


Тяжело выползало солнце. Но сквозь пороховую гарь и медленно оседающую пыль оно просвечивало слабо. Оно было словно багровая круглая луна в небе.

К Петухову подошел Атык Кегамов и гортанно сказал:

— Все! Финиш!

— Финиш не здесь, а там! — Петухов слабо махнул рукой по направлению долины и пояснил: — Приказ был? Был! Продвинуться на полную оперативную глубину. Только полусуточный план боя выполнили. Еще остается полных двенадцать часов боя. Да при полном освещении и уже с потерей всякой внезапности.

— Ладно, — сказал Атык, — повоюем. — И отошел.

Люди настолько изнемогли, что лежали пластом на бетонной площадке, и, кто из них живой, кто мертвый, сразу не отличишь.

Кегамов вернулся и доложил:

— Товарищ лейтенант! У фрицев тут полные коммунальные услуги, даже душ! Разрешите бойцам помыться поотделенно?

— Давай! — устало сказал Петухов.

Потом Кегамов снова доложил:

— Продуктовый запас богатейший, и это имеется. — Он, подмигнув, щелкнул пальцем себе по шее. — Разрешите пир устроить?

— Где? — спросил Петухов. Поднялся и, вяло ступая на будто отшибленные пятки, пошел вслед за Кегамовым.

В складском помещении кроме продуктов стояли ящики с немецким шнапсом. Петухов уныло поднял автомат и стал бить короткими очередями по ящикам с бутылками.

— Ты варвар! Людоед! — крикнул Кегамов. Потом, подскочив к последнему ящику, заслонил его собой, словно добровольно становясь под расстрел, строго сказал: — Для раненых оставь!

— Ладно, пусть! — согласился Петухов.

Выйдя на площадку, он подошел к аккуратно уложенным в ряд телам павших.

Только раненые отворачивали свой взгляд от них. Остальные молча стояли рядом, держа в руках каски, опустив головы. Подошел старшина с содранным фашистским флагом. Склоняясь, старшина вытирал фашистским флагом сапоги на павших, потом смял его и бросил комком к их ногам.

— Правильно! — сказал кто-то глухо. — Почтили! Так вот, по-своему, по-солдатски…

Петухов хотел сказать что-нибудь возвышенное, но не мог. Тер горло ладонью, но говорить не мог. Припадая потом к каждому, он целовал погибших в ледяной лоб. Поднялся с мокрым лицом, произнес хрипло:

— Спасибо им!

Конечно, душ наслажденье. Но бойцы мылись под душем молча, угрюмо и так же молча, угрюмо вскрывали банки трофейных консервов плоскими штыками и ели молча. И никто из них не упрекнул Петухова за расстрел спиртного, обиженно не пошутил по этому поводу. Им было совестно пить, есть, когда рядом павшие товарищи, а боевые позиции не место для поминок.

Петухов вглядывался в хмурые лица бойцов с ввалившимися щеками и висками и скорбно и гневно думал о том, как недавно он тревожился, когда каждый из них оставался сам с собой, невидимый в кустарнике. Будут ли среди них такие, которые воспользуются тем, что невидимы, и отстанут при выходе всем враз на верхушку, где смерть снова ринется на всех? А вот вышли. Все почти одновременно, и даже легкораненые приковыляли вместе со всеми и теперь лежат не то без памяти, не то отдыхая, не в силах даже принять пищу, лишь пьют воду, жадно захлебываясь, и при каждом глотке вздрагивают, по-птичьи вскидывая голову.

Петухов посмотрел на часы.

Согласно таблице хода боя у него оставалось всего только тридцать две минуты, для того чтобы спуститься в долину и присоединиться там с оставшимися бойцами к батальону.

Он принял решение оставить здесь полувзвод и легкораненых. Остальным — на новый рубеж.


Спустившись с высоты, остатки роты вышли к месту назначения.

Здесь их ждал Пугачев. Голова его была в грязной чалме бинтов. Глаза красные, воспаленные, говорит сипло, сорвавшимся голосом:

— Осталось два танка, самоходки три, одну потеряли. Орудия сопровождения почти все.

Почесав под бинтом, заявил бодро:

— Теперь главное — бросок. Всеми подвижными средствами на железнодорожную станцию — разгромить. Оседлать шоссе. Тем, что останется, штурмовать монастырь-крепость! — Опять поскреб ногтем под бинтами. — Конечно, вне приказа объект. Но было б лихо! Атаковать, пусть только им для страха.

Кивнул на восток, спросил Петухова:

— Слышал? Гудит земля! Вроде как внутри пустая. Значит, в прорыв большие наши силенки входят. Молотят ее, как барабан. Так-то вот. — Потом отозвал Петухова в сторону, сказал вполголоса: — Они нас не меньше чем за дивизию приняли. Так соображаю!

— Знаю! — сказал Петухов.

— Знаю! — сердито повторил Пугачев. — А то знаешь, что они перегруппировку произвели и на нас, как на дивизию, все свои силы бросают?

— Ну уж все? Если так, ну и что?

— А то! Конечно, можно засесть в оборону хотя бы на вами взятом опорном пункте на высотке и до прихода своих отбиваться, как миленьким. Или действовать напропалую! Вперед без страха и сомнения!

— Но ведь приказ на всю глубину прорываться!

— На всю, — согласился Пугачев. — Но когда они на нас все бросают, это в приказе предусмотрено?

— Приказ есть приказ! — сказал Петухов.

— То-то же, — усмехнулся Пугачев. И добавил ласково: — Это я не только тебя испытывал. Считай, провел совещание! — И гулко хлопнул по спине Петухова ладонью.

Остатки своей роты Петухов усадил десантом на два танка и в сопровождении трех самоходок рванулся на железнодорожную станцию.

Их встретил огонь бронепоезда и орудий, установленных на железнодорожных бронеплощадках. Самоходки завязали артиллерийскую дуэль, кочуя, быстро меняя огневые позиции.

Командир танка Соловьев сказал Петухову, чтоб тот покинул броню его машины. Подмигнув, объяснил:

— Мыслишка завелась одна занятная! — И пообещал: — Сам увидишь!

И когда остатки роты вели рассыпной бой на самом станционном расположении, Петухов увидел, как пылающий танк Соловьева с надписью на башне «Папе от Леночки», беспрерывно ведя орудийный огонь и волоча за собой дымное пламя, выскочил к бронепоезду и на полной скорости, с грохотом, дребезгом, лязгом, словно с железным воплем самого танка, таранил паровоз, поставленный в центре бронепоезда.

И тогда навстречу прыгающим из накренившихся вагонов бронепоезда его артиллерийским расчетам бросились бойцы лейтенанта Петухова.

Самоходки успели накрыть бронеплощадки своим огнем и сейчас медленно, осторожно входили в расположение станции, тревожно поводя стволами орудий.

Взрывом боекомплекта сорвало башню с горящего танка Соловьева, уткнувшегося в поваленный паровоз бронепоезда. И башня танка лежала на земле, и надпись на башне «Папе от Леночки» потемнела от гари…

Самоходки, несколько орудий на тягачах, взвод пехотинцев вышли на шоссе, чтобы перекрыть его.

На помятом виллисе прибыл сюда Пугачев. От батальона у него оставалось полторы полнокомплектных роты. Бинт на голове коричнево пропитался кровью. Казалось, на комбате облезлая рыжая мокрая папаха, натянутая до ушей. Он был бледен, щеки глубоко ввалились, губы растрескались, кровоточили. Облизывая губы, говорил сипло:

— Самоходки, орудия на тягачах с задачи перекрытия шоссе возвращаю. Здесь окапываемся! Занять оборону и драться до подхода своих. Сейчас, вот-вот на нас так нажмут! Выдающаяся баталия! — Пошутил: — Пожалуй, в монастырь я и не попаду, тем более не дамский. — Добавил твердо: — В сложившейся обстановке остается силенок на одно: приказ до донышка выполнить. И если ты сам себя как свою собственную живую силу сохранишь, значит, будет твоей супруге кем повелевать! — Сделал лицо почтительным. — Сам первый велел всем благодарность передать и прочие сладкие пожелания. — Гулко стукнул себя по груди кулаком. — Те, кто выживет, сюда положенное получат, полностью, кому за что причитается. Передай бойцам!

…Через несколько часов остатки батальона, занявшего оборону, вступили в бой с превосходящими силами противника, полагающего, что предстоит серьезное сражение с крупной, вошедшей в прорыв группировкой.

8

Командарм прибыл на КП генерала Лядова, откуда тот руководил прорывом разведгруппы Пугачева.

— Ну что ж, — сказал командарм, — поздравляю. Дам приказ о введении в бой главных сил, поскольку у вас складывается благоприятная обстаноЕка для нанесения главного удара именно отсюда. Кроме того, даю Солнцеву и Лебедеву приказ начать немедля наступление партизанских частей в указанном им направлении.

— Если позволите? — вежливо осведомился Лядов.

— Ну? — произнес командарм. — Что еще?

— Партизанам наступать немедля самое время, — сухо сказал Лядов. — Батальон Пугачева может быть уничтожен многократно превосходящими силами противника, переброшенными с другого плацдарма.

Командарм оглянулся, приказал адъютанту:

— Быстро! Связь по рации с Солнцевым — Лебедевым. — Поморщился: — Как там их позывные! Наступать немедля. — Стремительно обернулся к Лядову: — Что еще?

Лицо Лядова приняло угрюмое выражение, он произнес медленно и тихо:

— А с назначением моей дивизии для нанесения удара на главном направлении просил бы повременить.

— Это почему же?

— Полагаю, выгоднее направить приданные силы в район расположения дивизии генерала Белогривова. Предполагаю, что противник снял или снимает значительные силы с направления дивизии генерала Белогривова и перебрасывает или перебросит их на меня.

— Вы что же, уступаете возможность быть во главе направления главного удара?

— Не уступаю, а поступаю так, как положено поступить военачальнику во имя победы в общем сражении наших сил.

— М-да, — сказал командарм и, пытливо взглянув в глаза Лядова, спросил тихо: — Но все-таки щемит?

— Щемит, — так же тихо отозвался Лядов.

Командарм, вздернув резко подбородок, спросил:

— Ну как там? С партизанами?

Подскочил адъютант, доложил:

— Связь установлена, приказ принят. Партизаны выступили.

— Так, — задумчиво сказал командарм, скосил глаза на адъютанта. — Соедините с Белогривовым. — Посмотрел на Лядова: — Юрий Владимирович! Я не могу пренебрегать вашим мнением, но пока в предварительном порядке даю команду Белогривову быть в готовности наступать всей дивизией полностью. За это время переброшу приданные вам подвижные соединения, артиллерию и прочее… С ВВС также соедините, — бросил он адъютанту.

Переговорив с вызванными на провод, командарм опустился на железный ящик из-под мин крупного калибра, закурил, вздохнул.

— Сожалею, Юрий Владимирович, что лишаю вас такой возможности. Но примите от меня глубокое солдатское уважение. — Передернул плечами: — Хотя мы еще поглядим, возьмем на зуб, как все будет складываться. Пока новых подтверждений о переброске частей противника с плацдарма Белогривова нет.

Связист поднял голову и, обращаясь к Лядову, доложил:

— Товарищ генерал-майор, комбат Пугачев! Слышимость на двойку!

Лядов приложил трубку к уху, присел на дно окопа, прикрывая раструб микрофона ладонями, сложенными ковшиком, сказал громко, внятно:

— Генерал-майор Лядов на проводе. Докладывайте!

Слушая, он кивал головой так, словно его били по затылку. Потом поднялся, лицо стало серым.

— Я прав! Пугачев ведет бой с большими свежими силами. Говорит, еще продержится. Врет! И сам знает, что врет!

Командарм обернулся:

— Вызвать авиацию! Штурмовиков! Удар по расположению станции!

— Подождите! — поднял руку Лядов. — Это что же, у них там ближний завязался? Нельзя же по своим ударять.

— Отставить! — приказал командарм. И с растерянностью скорбно сказал: — Хоть самому с автоматом к ним. Вот бойцы! Неужели потеряем?! — Крикнул повелительно: — Вызвать ВВС! Истребитель с вымпелом, бросить вымпел партизанам, чтобы маршем, бегом выходили к станции.

Обратившись к начальнику разведки, спросил зло:

— А вы что? Должна быть у вашего Лебедева рация. Вызовите! Прикажите, чтобы немедля…

— Ясно! — отозвался начальник разведки и не пошевелился.

— Ну что вы? — крикнул командарм.

— Он уже вступил в бой… — сказал начальник разведки. — Получена шифровка.

— Шифровка! — брезгливо заметил командарм. — Время тратите на всякую кабалистику, — и все же благодарно улыбнулся.


Силы обороняющегося батальона иссякали, когда внезапно с тыла атакующих частей противника началась пальба залпами, плотный пулеметный огонь, по сливающемуся гулу подобный стуку сотен отбойных молотков, рушащих бетонную стену.

Вытирая пот со лба, Пугачев спросил Петухова:

— Это что, мне мерещится?

— Да нет, я тоже вроде как слышу, — неуверенно ответил Петухов. — Стреляют!

— Барышня! — повернулся к Коровушкиной Пугачев. — Запросите там комдива. Выходит, наши в обход пошли. — И, кивнув на радистку, воскликнул удивленно: — А она ничего!

— Красивая, — тихо сказал Петухов.

— Да плевать мне на это! — рассердился Пугачев. — Говорю: держится как надо. Вот тебе и чудное оптическое видение, как писал Пушкин!

— Это партизаны! — подняла сияющие глаза Нелли. — Партизаны к нам прорвались на выручку.

— Что за слова — на выручку! Да еще партизаны! Я думал, наша дивизия.

И уже без команды выскакивали бойцы из окопов и били на ходу вслед отступающему противнику, зажатому между обороняющимися остатками батальона и лавиной наступающих партизан.

— Ты вот что, — сказал Пугачев Петухову, отряхивая пыль со своего обмундирования и охорашиваясь. — Пока мы тут будем обниматься, целоваться, полезай на водонапорную башню и наблюдай с нее, как и что Рацию мы тебе из запасных выдадим и нитку протянем. Так что жми, дорогой! Хоть партизаны и подоспели, но я не верю, что противник с реверансом покинет… Он еще даст нам перцу. Значит, валяй! Бди!

Петухов ушел в сопровождении связиста и бойца, несущего на лямках рацию,

Партизанская часть спасла остатки батальона Пугачева, но Пугачев встретил полковника Солнцева, притворяясь, будто бы не знает, что тот полковник. Снисходительно улыбаясь, протягивая руку, вызывающе осведомился:

— Что? Пришли? Примазаться к чужому успеху?! А мы в атаку Кинулись, слышим — партизан лупят, надо выручать.

— Благодарю вас! — вежливо сказал Солнцев и, оглядывая поле боя, траншеи в оползнях, разрушенные, опаленные горячим пеплом, пронзенные осколками, заваленные сотрясенным грунтом, болезненно поморщился, произнес тихо, сострадательно: — Досталось вам?

— Не нам, а им! — Пугачев гордо вздернул облепленную сырыми от крови, бурыми бинтами голову, повел взглядом: — Видали, сколько их накидали и оптом и в розницу? Ну и по пути сюда навалили свыше нормы. — Спросил резко: — Потери есть?

— Да, — сказал Солнцев.

— Можем оказать помощь, — хвастанул Пугачев. Приказал кому-то: — Позвать санинструктора!

— Он же ранен, — напомнил боец.

— У нас полевой госпиталь, — сказал Солнцев. — Разрешите и ваших раненых эвакуировать.

— Ладно! — великодушно согласился Пугачев и не удержался от того, чтобы не бросить: — С комфортом воюете, ай да партизаны! — Спросил ехидно: — Может, у вас и зубной врач есть? А то дало по башке, от сотрясения пломба у меня выпала.

С такой же армейской гордостью держались и солдаты батальона Пугачева. Когда первый порыв радости миновал, они, насупленные и озабоченные, пошли в свои траншеи и стали молча исправлять разрушения, причиненные на оборонительных позициях, и отделенные отдавали нарочно громкими голосами команду так, словно партизан здесь и не было и земляные работы для них сейчас главное.


Конюхов, низко согнувшись, умывался из фляжки одной рукой, от изнеможения не замечая того, что умывается в очках.

Все эти беспрерывные восемнадцать часов боя он находился рядом с Пугачевым и был немало удивлен его спокойной распорядительностью и точно рассчитанной организацией боя, соответствующей тем таблицам, которые Пугачев составлял и поэтапно рассчитал на минуты и на число расходуемых боеприпасов на каждое препятствие.

В любой обстановке Пугачев, чутко сообразуясь с обстоятельствами, мгновенно набрасывал схемы расстановки огневых средств, вручал связным, произносил кратко:

— Вот, все здесь нарисовано, как на картинке, стрелами указано по минутам перемещения, в скобках количество снарядов по каждой цели — передать устно. За перерасход боеприпасов вычту орденами и медалями. Вали! — И хлопал связного ниже спины — для бодрости и внушения, то все идет весело, как надо.

Следя в бинокль с наблюдательного пункта за действиями танков, самоходок, пехоты, видя, как точно ложатся снаряды приданного артиллерийского дивизиона, Пугачев говорил восторженно:

— До чего здорово научились слаженно воевать, будто из всех одна едино действующая машина скомплектована и сама по себе работает!

Откашлявшись, Конюхов произнес:

— Берет верх тот, у кого величайшая техника, организованность, дисциплина и лучшие машины.

— А что, верно! — согласился Пугачев.

— Это Ленин! — напомнил Конюхов.

Хотя Пугачев и не знал этих ленинских слов, сказал сердито:

— И без тебя знаю! По нему и воюем, а как же еще!

Вплоть до оборонительных боев на железнодорожной станции Пугачев, перебираясь с одного наблюдательного пункта на другой, отсиживаясь в углубленных в полный профиль укрытиях, руководил оттуда боем и, словно оправдываясь перед Конюховым за столь для себя необычную самоохранность, кивал на радистку Нелли Коровушкину, говорил иронически:

— Видали, какую куклу мне придали! Вся в ресницах. Приходится беречь как особую гос-ценность. — Хмыкнул: — И еще для какого-нибудь ферта.

Нелли крикнула:

— Самолеты!

— Ну и что! Наши порхают!

— Прикажите дать дымовыми целеуказания, — повелительно сказала Нелли.

— Смотрите, соображает!

Отдав команду, Пугачев спросил:

— Где нахваталась?

— Отец в дальнебомбардировочной!

— Что же он вас к себе не взял? Выдал бы там замуж за какого-нибудь героя воздушного пространства.

— Когда мне понадобится, я сама найду мужа, — высокомерно заявила Нелли, — по собственному вкусу и разумению.

Услышав шелест приближающейся мины. Пугачев мгновенно как подкошенный упал на Коровушкину и, прижимая ее ко дну окопа, распростерся над ней. Комья обожж энной земли обрушились на его спину. Поднявшись, сводя ушибленные лопатки, отряхиваясь, с покрасневшим лицом, не оборачиваясь на радистку, спросил:

— Ну как вы там? Не сильно помял прическу?

— Вы спасли меня!

— Ну вот еще! — буркнул Пугачев, передернув плечами. — Струхнул, и все, обыкновенный животный инстинкт самосохранения.

Но во время боя на железнодорожной станции к Пугачеву вернулась прежняя его повадка. С ручным пулеметом он вел поединки, выскакивая из укрытия, перебегая то к петеэровцам, то к станковым пулеметчикам, сам вел огонь из сорокапятки.

Кричал задорно:

— Я, ребята, никого на героизм не подстрекаю! Бей только аккуратно, прицельно, по-научному, и наш верх!

— Товарищ майор! Вы же ранены!

— Ерунда! У меня на башке кость броневая, подкалиберный не возьмет, пуля отскочит!

Указывая на повергнутый таранным ударом паровоз бронепоезда, говорил с упреком:

— Вон как танкисты воюют! А мы смирненькие. Зарылись и только пулями.

Он носился по позиции, появляясь в дыму, в огне, в пламенных гейзерах разрывов, являясь туда, где труднее всего складывалась обстановка.

Грозно орал, шутил, ерничал, спрашивал:

— Ребята, Гитлера видели? Тут он теперь околачивается. Кто поймает — от меня пачку «Казбека», а пока лупи всех, кто на мушке, там разберемся, кто из них Гитлер.

Сказал строго Конюхову:

— Сейчас людьми не командовать надо, а быть как все. Каждый соображает что от каждого зависит и на каждом держится.

Заскочив в капонир, где лежали раненые, присел, закурил, угостил всех, кто еще имел силы курить, поднял голову, указал рукой на медного цвета луну, произнес задумчиво:

— Интересно, какой на ней климат, могут на ней люди жить или она просто сплошная пустыня Сахара? Или, наоборот, застыла вся, как наш Северный полюс?

— Как дела, товарищ комбат? — спросил санинструктор.

— Дела?! Вот луной интересуюсь, — ответил он беспечно, вздохнул, потянулся: — Ну, я пошел, а то без меня там соскучатся. Противник все ж таки пока не уходит. От паники, что бой проигрывает, на нас еще пока кидается.

Он сильно похудел, Пугачев, за эти восемнадцать часов беспрерывного боя. Лицо его старчески подсохло, обозначились запыленные морщины на лбу, возле глаз, продольные борозды на впавших щеках. Но чем изможденней он выглядел, тем энергичнее вел себя, внушая людям озорную отвагу, уверенность, А вот сейчас, поздоровавшись с Лебедевым, слушал его, полузакрыв глаза, ссутулясь, перебирая пальцами разутых отдыхающих ног.

Лебедев докладывал сухо, кратко:

— Большую часть своих вывожу, партизаны не приспособлены к позиционному бою. У нас задание по разрушению железнодорожных путей, по перекрытию коммуникаций, налеты на транспорты и прочее.

— Значит, утикаете! — сказал Пугачев равнодушно.

— Значит, действуем в соответствии с приказом! — спокойно поправил Лебедев. — Около роты бывших военнослужащих оставляю под вашим командованием. Всех раненых, как я вам уже доложил, забираю с собой. Есть ко мне вопросы?

— Есть! — сказал Пугачев. — Видал? Башня от взорванного танка на земле лежит. Можете ее с собой уволочь?

— Это зачем еще? — удивился Лебедев.

— А затем, что она героическому экипажу принадлежит, тому, который бронепоезд старания. Читал на ней надпись? Ну, все равно. Для нас всех это реликвия священная. И для других тоже — на все века. Дошло? — Пообещал: — Тягач дам. Нам все равно отсюда обратного хода нет.

— Будет выполнено! — сказал Лебедев.

Сидя на земле, не вставая, Пугачев подал ему руку.

— Ну, вали диверсуй, а мы тут побудем, посторожим казенное имущество. Успех нас пока только лизнул, до торжественного поцелуя в щечку перед всем строем еще пулять и пулять. Так вот…

И стал неторопливо обуваться.


Лебедев вернулся к своему отряду. К нему подошел Бобров. Губы опухли, выворочены, говорит с трудом, словно жует вату, гимнастерка и даже брюки в бурых пятнах. Но это не его кровь.

Когда Нюра Хохлова со своей рацией находилась в земляной щели, поджидая Боброва, она вынула из нагрудного кармана круглое зеркальце и, повернувшись спиной к той стороне, где находился противник, стала глядеть в зеркальце, напускать из-под пилотки себе на лоб челочку, чтобы выглядеть позатейливей, когда придет Бобров.

Фашистский снайпер поймал в прицел сверкнувший блик зеркала, нажал на спусковой крючок, и Нюра упала на дно окопчика, словно в могилу, замертво.

И здесь ее, мертвую, нашел Бобров, она сжимала в руке круглое зеркальце.

Он принес ее на руках, опустил на землю, лег рядом и, хрипло, лающе рыдая, бил кулаками по земле и кусал землю. И когда подошли бойцы с лопатами, Бобров вскочил, заорал исступленно:

— Не трогай! Убью!

Потом исчез надолго, вернулся покалеченный, со связкой немецких касок, швырнул их в кусты, спросил:

— Где?

Ушел к могильному холмику и долго по-своему укладывал на нем землю, утыкаясь лицом в нее, замирал безжизненно.

Лебедев внимательно прислушался к невнятному беззубому бормотанию Боброва, кивнул:

— Хорошо, оставайтесь с Пугачевым. Ему будет трудно.

Вынул карту, показал на ней какую-то отметину:

— Вот здесь она.

— Я и слепым это место найду, руками, на ощупь, — глухо сказал Бобров.

9

Петухов поднялся по железной лестнице на чердак водонапорной башни, оглядел внушительные бревенчатые стропила, выбил ногой запыленные стекла вместе с рамами — для лучшего обзора. И, пока связист тащил от него свою катушку с проводом вниз на КП батальона, занялся изучением таблицы позывных, так как решил отправить радиста, как и связиста, обратно на позиции, зная, как дорог там будет каждый боец.

На курсах командиров Петухов научился неплохо владеть полевыми рациями разных систем и поэтому мог обойтись без радиста.

На всякий случай он надвинул на люк в полу ящики с кирпичом, очевидно оставшиеся после ремонта башни. Установил ручной пулемет, разложил диски, гранаты. Затем, вспомнив, что голоден, вспорол трофейную консервную банку с яркой этикеткой. Но в ней оказалось не мясо, а крошеная морковь. Разочарованно, но жадно поел, выпил солоноватую жидкость из банки, закурил, ослабил ремень, расстегнул воротник и улегся на живот, опершись на локти, стал в трофейный цейсовский бинокль оглядывать местность.

Совсем близко бесшумно летали птицы, будто у самого лица, даже хотелось отмахнуться, чтобы не задели лица крылом. Все, как во сне, безмолвно красиво…

…Прибыли на позиции из своих земляных убежищ ротные кухни. Повара в касках, с винтовками за плечами, но надели фартуки, при всех вымыли руки.

Борщ, гуляш, компот в термосах, водка в канистрах.

Как ни жадно-томительно голодны были люди, они подходили к кухням не торопясь, вразвалку, степенно протягивали котелки и отворачивались, чтобы кто-нибудь не поймал жадно-голодного выражения лица, судорожного движения скулами. Это была та высокая человеческая воспитанность, душевная, гордая, тонкая чувствительность, которая превыше всякой иной прописной, ибо это было выражением самоуважения, самодисциплины и даже как бы продолжением той доблести, какую они выказывали в бою, побеждая животный страх, присущий каждому.

Усаживались на землю, зажав котелки в коленях, и не спеша, задумчиво, медленно, с паузами орудовали ложками.

Бобров стоял невдалеке от дневального, режущего на доске хлебные пайки, и, потупившись, ковырял под черными, разбитыми, с запекшейся кровью ногтями узким длинным ножом с черной рифленой рукоятью, снабженным для упора медной плашкой.

— Одолжил бы, — попросил дневальный, — мой еле пилит.

— Им нельзя… хлеб, — прошепелявил Бобров.

Дневальный бросил взгляд на скользкое острое лезвие, подумал, кивнул уважительно:

— Ясно!

Строго соблюдая принятый в еде обычай, люди ели молча. Только когда стали пить чай, разговорились:

— Угодили нам огоньком батарейцы, обеспечили технику безопасности.

— Все правильно, по-ученому высчитали, где, когда, какому калибру вступать теоретически.

— Их теория, наша практика!

— А дураки и в пехоте не требуются.

— Верно! Пулеметики, минометики, пушечки — все при нас в штате, тоже можем ума кому занять.

— Ты, Филиппов, откуда взялся? Думали, помер.

— А я не помер, а только обмер временно.

— Значит, не усоп!

— С вами усопнешь! Усилился гранатами и уполз к их станковому — закидал!

— Мы думаем, кто это там планету портит, словно бомбой ее ахнул!

— Противотанковую кинул, она — сила.

— Значит, не струсил!

— А зачем мне трусость проявлять? Она при мне, а я против нее сам по себе,

— Точно!

— Будь моя воля, — сказал маленький тощий боец, — дал бы каждому сдельную норму, выполнил — давай на отдых.

— Вот какая у тебя индивидуальная психология — от себя повоевать, а ежели ты не пехота, а вот, допустим, боепитание, вот ты и присох. Кислая твоя мечта!

Сказав это, плечистый, толстощекий боец поднялся, взял с земли полное ведро воды, поднес к губам, осторожно, медленно напился, не уронив при этом ни капли, поставил ведро обратно; поймав завистливый, взгляд худенького, наставительно заметил:

— И люди все разные, как орудия, тоже и всякие боевые средства. Главная сила наша где? Во взаимодействии всего и всех. А ты: на каждого — норму! Она одна на всех — Берлин!

Конюхов ходил между обедающими солдатами, прислушиваясь к их разговорам. Он знал, и они тоже знали, что противник после того, как обнаружит уход партизанских частей, убедившись, что это только партизаны, снова здесь атакует, и, возможно, враг сомкнул уже полосу их прорыва, потому что позади пройденного ими пространства слышны мерные раскаты артиллерийской канонады, и едва ли партизаны смогут удержать перекрытое ими шоссе, если враг бросит сюда танки.

— Чайку с нами, товарищ капитан!

Конюхов присел, взял в обе руки горячую кружку, стал дуть в нее, очки у него запотели.

— Товарищ капитан! Вот вы на прошлой беседе говорили про ведомство Геббельса, что оно запретило не только писать о нашей экспедиции на Северный полюс, но даже упоминать в печати о Северном полюсе. Выходит, для того, чтобы от своих про наш героизм скрыть?

— Именно, — согласился Конюхов.

— Выходит, нет такой брехни, которую нельзя не убить нашей правдой, и ее фашист всегда боялся, хоть и полез на нас.

— Правда и есть наша сила.

— Это точно. По правде жить, — значит, по-нашему, по-советски.

— Ив бою без правды не навоюешь, — сказал кто-то хмуро. — А то, бывает, дадут по их точкам. Подавили! А пойдем — огонь.

— Наверх доложили, что мы к своему положенному рубежу вышли и взяли?

Конюхов промолчал.

Но за него ответил солдат, который только что пил из ведра воду. Вытерев губы тыльной стороной ладони, объявил строго:

— Я вот слесарь-сборщик по судовым дизелям. Закончим, бывало, монтаж — нашему делу конец. А пока он на стенде положенные часы на опробование не отработает, ходим как не в себе. Был у нас случай. Сократили срок прогона на стенде, сдали заказчику, а от него рекламация — срам. Утерли, значит, грязной ветошкой сами себе морду. Так и в бою может. Взяли! А ты его удержи — тогда и докладывай. Выполнили! Так точно!

— Вы член партии? — спросил Конюхов.

— А что я без нее? Полчеловека, — грубо ответил боец. — Она меня в человека оформила..

Конюхов запомнил этого солдата в бою, здесь, на станции. Это был командир расчета сорокапятимиллиметровой пушки Лазарев. О нем когда то говорил восторженно Петухов, как Лазарев подбирает себе людей, бережет, воспитывает. И здесь, оставляя расчет в щели, Лазарев собственноручно мощно выкатывал в одиночку орудие и бил с открытой позиции прямой наводкой, подтягивая к себе за веревку ящики со снарядами. Когда он стрелял, движения у него были мягкие, властные, неторопливые, лицо обретало умиротворенное выражение.

И Конюхов думал: «Психика человека — это, конечно, совокупность воли, настроений, чувств, эмоций, привычек, черт характера, но есть нечто повелительно высшее — мировоззрение. И в бою оно воплощается в самообладание, выдержку, расчетливость, расторопность, волю к действию. Вот как у этого Лазарева».

Когда батальон шел вслед за шквальным огнем своей дальнобойной артиллерии и орудий сопровождения, когда штурмовики и бомбардировщики впереди, сотрясая землю, вздымали ее в пламени, каждый солдат был преисполнен могучим ощущением этой сокрушающей мощи, обладающей как бы собственным зорким умом, обрушиваясь туда, где батальону угрожали смертоносные стволы врага, и чутко перенося свой огонь, когда к нему батальон приближался. И это шествие в прорыв, вслед за гигантской мятущейся силой внушало также каждому, как незначителен он сам по себе, со своим куцым автоматом, по сравнению с этой могучей огненной лавиной.

В этом бою на станции Лазарев сказал со скорбью, глядя на горящий танк, протаранивший бронепоезд:

— Ребята-подрывники уже было поезда достигли. Заложили б под днищами, рванули б и свалили. Погорячились танкисты. Герои, факт. Но надо советоваться. Мы на их машине не просто так катались, а для взаимодействия, для того, чтобы их машины сберечь и, значит, их самих тоже… Саперы им мостишко взорванный быстро заново сложили. Так саперский комбат, когда танк пошел, встал под мост в доказательство того, что мост надежен. Есть, конечно, такой обычай у строителей. И тут он в точку пришелся. Не возражаю. Но если можно было по-другому бронепоезд своротить, почему не испробовать? Я сам лично в нем несколько дыр пробил с ближней дистанции. Конечно, мой огонь ему как слону дробина, но если всей батареей — расколотили б.

— Вы что, считаете, напрасно на таран пошли? — спросил Конюхов.

— Зачем? Раз с ходу свалили, многие от этого выжили. Но раз они такие герои — жалею! Сам бы за таких жизнь свою отдал…

Когда Конюхов встретился с Лебедевым, тот безрадостно сказал ему:

— Ну вот. Прибыли вовремя! — Потер серый, впалый, с выпуклой синей жилкой висок. — Хохлову потеряли. Не знаю, как вам объяснить… Когда дрались в болоте, она в траншее, по пояс в смердящей жиже… И вот, представьте, охорашивалась перед зеркальцем ради Боброва. Любовь, знаете ли, обычно живописуют как нечто такое поэтическое. А тут… — И произнес сипло, безнадежно махнув рукой: — По мне, если есть по этой линии наивысшее, недосягаемое, то вот это. — Откашлявшись, высморкавшись, утерев выступившие при этом слезы, сказал брезгливо: — Простыл в болоте, осопливел. — Добавил строго: — Пугачев провел операцию грамотно, а строил из себя этакого самобытного Илью Муромца, сам же у начштаба Быкова тайком школярил.

— А вы откуда знаете?

— Я все знаю, — усмехнулся Лебедев. — Такая привычка — все знать. Кстати, я тут около роты партизан вам оставляю, бывших военнослужащих. Так попрошу вас лично потом соответственно во всех воинских правах, званиях и прочем восстановить — мной проверены. Будут драться как черти. Истосковались по армии. И проследите, чтобы не очень усердствовали в бою, не штрафники, не в чем им оправдываться.

— Помнится, вы говорили, что в отряде было, по вашему мнению, несколько вражеских лазутчиков.

— Почему были? Они и есть, в наличности.

— То есть как это есть? — изумился Конюхов.

— А так, веду с ними веселую игру. Ночью по тревоге поднял отряд. Приказ отступать в глубину. Лазутчиков увела специальная группа, одного даже «упустили», для того чтобы смог донести. Оставшиеся двое работают на своей рации под нашим контролем. Прием, конечно, шаблонный, но пока сошел вполне. Партизанское наступление оказалось для противника неожиданностью. Сочли за регулярную часть. Начали перегруппировываться. Но теперь, очевидно, весь их удар обрушится на вас. Так что придется вам геройствовать.

— А вы?

— Наше дело маленькое — ломать, крушить пути, перерезать коммуникации, «диверсовать», как выразился товарищ Пугачев. — Смутился, поерзал подошвой сапога по земле, словно затирая окурок, попросил мягко: — Вы уж, пожалуйста, если чего… Кошелева и так издерганная, нервная, внушите ей, что отбыл на длительное задание. — Спохватился: — То есть не отбыл, а получил приказ. Ну, лады! — Оглянулся на темнеющую зубчатую громаду монастыря, вздохнул: — Шелал бы посетить в порядке хотя бы интереса к древностям. — Сказал протяжно: — Жаль ломать такую красоту зодчества. Потомкам тоже полезно созерцать сию бесполезную, но красивую штуковину.

Прощаясь, Лебедев не подал руки, отдал честь, продемонстрировав армейскую выправку, оглянулся, на ходу крикнул:

— Будь моя воля, полк Пугачеву теперь доверил бы! Хоть голова кудрявая, но в ней кое-что есть.

Прозвучала команда «В ружье!». Солдаты занимали свои места на позициях, закрепляли их, прилаживались к оружию. Огневые расчеты устанавливали орудия с учетом того, что, возможно, придется вести круговой обстрел.

Пугачев обходил позиции. Вычищенные сапоги его блестели. Свежий подворотничок, чистые бинты, на них лихо набок сдвинутая фуражка, на руках перчатки. Подозвав Конюхова, сказал шепотом:

— А она ничего!

— Кто?

— Коровушкина. Держится как штык. Я ей тройной одеколон преподнес. Отвергла.

— Тебя тоже?

— Ну это мы еще посмотрим! — хвастливо заявил Пугачев. Закричал зычно: — Почему под сгоревшим танком позицию не оборудовали для петеэровцев? Отделенный, ко мне!

Он обходил бойцов, добродушный, самодовольный, самоуверенный.

— Кому надоело воевать? Пожа! Бей сколько в прицел влезет, сокращай дистанцию до Берлина. Кадыров! Почему в строю, когда ранен? Левша? А не врешь? А то подумают фрицы — инвалидной командой воюю.

— Он, товарищ майор, гранатой левачит! Другой с обеих рук так далеко не забросит, как он левой.

— И из винтовки бьет с одной руки, как все равно из пистолета.

— Джигит, значит?

— По-нашему батыр, — сказал Кадыров. — По-русскому богатыр…

10

Соня Красовская дежурила на КП командующего артиллерией. Держала на связи какого-то наблюдателя, забравшегося не то на колокольню, не то на высокую каменную башню. Наблюдатель корректировал оттуда огонь наших тяжелых дальнобойных орудий, которым давал команду с выдвинутого к переднему краю временного КП сразу по нескольким полевым телефонным аппаратам сам генерал, командующий артиллерией, по данным, получаемым от наблюдателя.

Генерал досадливо замотал курчавой головой и, сняв наушники, брезгливо протянул их Соне, спросив повелительно гневно:

— Почему связь прекратилась? Почему, я вас спрашиваю?

Соня старательно и безуспешно стала вызывать наблюдателя. Вдруг в наушниках зашуршало, и внезапно прозвучал голос, такой знакомый:

— Лейтенант Петухов! Продолжаю целеуказания!

И Соня вынуждена была сразу же снять наушники и вместе с голосом Петухова отдать их генералу. И тот повторял получаемые от Петухова данные сразу в две телефонные трубки, которые он держал в обеих руках. Иногда генерал переспрашивал нетерпеливо, зло в микрофон, приделанный к наушникам:

— Как? Повторить! Не частить! Приказываю! Раздельно, четко!

И Соня обиделась на генерала за то, что он так грубо обращается к Петухову, словно тот в чем-то виноват перед ним.

Лицо у генерала было набрякшим, багровым, он смотрел на Соню невидящими сердитыми глазами, морщился, сипел:

— Петухов! Приказываю не частить. Напоминаю: каждый залп денег стоит. Требую строжайшего внимания

— Да что вы на него кричите? — не выдержав, вдруг воскликнула Соня. — В него же там тоже стреляют!

— Что? Молчать! — приказал генерал и смущенно поправился: — Это не вам, лейтенант Петухов. Прошу прощения. Не отвлекаться.

И вот генерал снова свирепо затряс головой, но лицо его приняло жалобное, потерянное выражение:

— Слышимость! Что у вас там со слышимостью? Петухов! Вы слышите меня? — Генерал замахал трубками полевых телефонов, зажатыми в кулаках, произнес повелительно: — Да тише вы! Все тут тише! — Стал молить: — Петухов! Товарищ Петухов! Да что у вас там такое? Так, ясно. — И, подняв к губам зажатую в кулаке телефонную трубку, отдал команду: — Поднять штурмовую группу в направлении водонапорной башни, атаковать. На водонапорной башне рухнуло от попадания мины перекрытие. Завалило нашего лейтенанта. Доложить об исполнении.

В другую трубку он приказал батарее открыть отсечный огонь для обеспечения продвижения группы и безопасности наблюдателя.

После этого генерал тяжко осел на скамью и просительно, жалобно осведомился:

— Закурить у кого есть? — Пояснил: — Думал, окончательно брошу. — Приложил ладонь к груди: — Сердце! Запретили под страхом смерти. Но вот, выходит, нельзя без курева. — И, склонившись, почти касаясь губами холодной сетки микрофона, произнес виновато, сконфуженно: — Товарищ Петухов… Ты меня слышишь? Выручку к тебе послал. Так что лежи пока, отдыхай. Извини, не то слово. Это я для твоей бодрости сморозил. Твоя работа: горят танки, отсюда дымы видно. Только держись, голубчик… Приема… Что? — Обернувшись, генерал спросил: — Это у кого позывные «сено»? — Повторил строго: — Может, его батальона?

— Не сено, а Соня, — сказала Соня и самовластно сняла с головы генерала наушники с прикрепленным к ним микрофоном в эбонитовой оправе.

— Это ты? — спросила она шепотом. — А это я, Соня. Рад? И я рада. Прости, но это правда. Рада! Рада, что тебя сейчас слышу, и каждое твое слово я чувствую, как тебя самого, как, знаешь, когда… Люблю всего — слышишь?

Генерал встал и сипло приказал:

— Кто не на связи — на выход!

А сам тяжело опустился на табурет.

Соня только нетерпеливо повела плечом, продолжая нежно гладить наушник, где слабо, едва слышно звучал голос Петухова. Она говорила так, будто здесь никого не было, а был только он один.

— Ты знаешь, Гриша, — громко говорила она. — Я притворялась, будто не очень счастлива, а я очень счастлива, на всю жизнь, тобой. Я не умею выдумывать. Это ты меня выдумал, а не я тебя. Я только с тобой и для тебя. Я только тебя сейчас чувствую, и я тебе скажу: я тебя стыдилась и стыдилась говорить, а сейчас скажу, не чувствуя никакого стыда. Тебе было стыдно, а мне нет. Я этого хотела… Знаешь почему? Чтобы только доказать, что мне для тебя ничего не жалко, а другого у меня ничего нет, кроме себя самой, чтобы доказать. Ты понял? Доказать, что люблю. Хотя мне было плохо, стыдно, что я так доказала — сразу. А как еще, если это считается главным? А я говорила тебе, что это не главное, — врала. И ты обязан жить! Не из-за меня только. Я знаю, он будет и будет как ты, я знаю, чувствую, знаю. Значит, не смеешь… Крови тебе перельют сколько хочешь, это пожалуйста. Саш инструктор консервированную в ампулах тебе понес, так генерал приказал лично. Он тут сидит, говорит: «Если девочка, лучше имя Виктория, победа». Тебе плохо? Только наушники не снимай! — закричала она в отчаянии. — Нет, я хочу говорить, я еще самое главное не сказала. Тебя же завалило, могут не заметить. Только слушай. Пожалуйста, не снимай наушники, я буду с тобой, все время с тобой, до конца… Ах нет, нет! До конца, пока за тобой наши не поднимутся. Какой еще может быть конец? Не смей, слышишь, не смей! А то меня не будет раньше, чем тебя. Скажи что-нибудь!.. Прием! Говори же, Гриша, не молчи, не молчи! — молила она, припадая лбом к грубым доскам стола с телефонными аппаратами.

Генерал встал, подошел и потребовал:

— Разрешите!

— Нет! — сказала она злобно. — Нет.

И вдруг улыбнулась нежно:

— Гриша, слышишь? Ну, конечно, больно, когда кости сломаны. Я даже удивляюсь, зачем ты в памяти. Лучше поддаться и обеспамятеть, тогда не больно будет и наберешься сил. На меня не обращай внимания, я все равно буду говорить, как будто ты спишь, а я тихо-тихо, только для себя одной. Пожалуйста, не отвечай, но только не очень долго… Я тогда все равно как без памяти была. Ну как будто умерла. От страха? Только от другого совсем страха, боялась, что тебе не понравлюсь. И потом на мне тогда солдатское белье… Это же некрасиво. Я все про белье думала, и от этого такая была оцепенелая. От страха, что тебе противно станет. Хочу, чтоб ты знал, что я тогда переживала. Ничего не стыдно… Говорю, чтобы ты знал. У меня перед тобой нет на всю жизнь стыдного, нет и не будет. Понял? Потому что ты и я — как два дерева от одного корня. Это я сейчас впервые так сказала, потому что так чувствую тебя. Это я тебе признаюсь на всю жизнь — какой ты мне. А потому я не желаю без тебя жить. Это твердо. Не будет тебя, не будет меня. Так и знай!.. Да нате вам пистолет, что вы пристали! — озлобленно бросила Соня генералу. — Будто другой не могу достать! Или пойду в рост на передний край, и все… Гриша! — воскликнула она с отчаянием. — Гриша! Ты почему не дышишь? Дышишь? Дыши! Больно! Ты про факира вспомни, которому через грудь грузовик переезжал, а он ничего. Ты же сам про цирк рассказывал. Я понимаю — балка тяжелая, может, железная. Но грузовик еще тяжелее. Ты про факира думай. Сосредоточься, а я тихо-тихо, так, чтобы только мой голос… А вот генерал пришел, — сказала Соня бодро. — Товарищ генерал, вот пожалуйста! Петухов все на связи и молодцом держится.

Генерал протянул к наушникам руку, произнес робко:

— Если вы не возражаете…

Приосанясь, зычно произнес в микрофон:

— Генерал-майор Зыков! Докладывайте самочувствие, прием. Все ясно. От лица командования… Так, так, понял.

Генерал кивнул головой, веки его опухли, набрякли, моргая, он твердил:

— Заверяю: все будет в полном соответствии, лично прослежу. — И вдруг хрипло и устало сказал: — А меня, знаешь, Петухов, жена еще в сорок первом бросила, и не сожалею. Не было у меня с ней вот такого, что я здесь, извините, слышал, этакого настоящего. Так что держись, голубчик!

Генерал обернулся к Соне. Из закушенной губы ее текла кровь, лицо сизо-бледное, запрокинутое. Она медленно сползала на скамью. Генерал еле успел подхватить ее.

11

По прямой полевой телефонной связи, протянутой от водонапорной башни к оборонительным позициям, Пугачев выслушал краткий доклад Петухова о том, что уже приближаются фашистские танки, бронетранспортеры, моторизованная пехота, сказал:

— Ладно, мы им тут насалютуем из всех средств. — И приказал Петухову выйти по рации на связь с дивизией или даже выше, попросить огня, вести самому корректировку. Добавил самоуверенно: — Нам она от тебя не требуется. Будем бить прямой наводкой только по видимым целям, поскольку сильный дефицит в боеприпасах. — Посоветовал весело: — Если заскучаешь, включай музыку Генерал Лядов говорил: «Музыка человека возвышает». Хотя ты и так над нами и без того на своей башне так возвысился, выше некуда…

Потом приказал Коровушкиной по ее рации продублировать наверх сведения, полученные от Петухова. Добавил сдержанно:

— Насчет огня сообщите: желательно. А то подумают — караул, наших бьют.

И усмехнулся, как всегда, самоуверенно, гордо.

Коровушкина улыбнулась покорной, милой улыбкой, но сообщила:

— Требую огня!

— Знаете что, — жалобно попросил Пугачев, — пошли бы вы куда-нибудь подальше, ну, скажем, хоть в погреб, где перевязочный пункт. На душе было б спокойней, не люблю баб.

— Я думала, вы меня собрались куда-нибудь покрепче послать…

— Перекрытие там основательное, — сказал Пугачев убежденно.

— Нет, вы со мной как-то странно, грубо себя ведете. Почему?

— Почему? — переспросил Пугачев. — А потому! Даше больше, чем нравитесь. Ясно?

— Точнее! — торжествуя, потребовала Нелли.

— Ладно там, — дернул плечом Пугачев, — сами понимаете!

Лицо его вновь стало строгим, жестким. Вращая двурогую цейсовскую стереотрубу с черными черточками на окулярах, он произнес одними губами:

— Ага, прут. Теперь, Ванька, держись.

Лядов доложил командарму о том, что им и командующим артиллерией получены донесения: на батальон Пугачева противник бросил значительные танковые и другие моторизованные силы, по-видимому сняв их с частей, противостоящих дивизии Белогривова. Пожав горестно плечами, Лядов настойчиво добавил:

— Полагаю, главный удар следует именно сейчас, немедля, нанести с фронта дивизии генерал-лейтенанта Белогривова.

— Полагаю! — сердито передразнил командарм и упрекнул: — Эх, Юрий Владимирович! Это вам все равно что печень у себя самого руками выдрать, а строите из себя невозмутимого, мудрого стратега. — Произнес извиняющимся тоном: — Я уж, того, давно дал команду основные подвижные на его участок с вашего перебросить. Но не говорил вам из малодушия. Сам командовал дивизией, знаю, что это такое. Вдруг с главного направления вроде как во второй эшелон. — Посмотрел на часы: — Через двадцать минут Белогривов перейдет всеми силами в наступление! Вам могу только одолжить на текущие пятнадцать минут огня из всех наличествующих средств, и затем всей вашей дивизией — в прорыв. Но значительную часть стволов снимаю тотчас же и кантую на Белогривова. Так что вот! — Протянул руку, но тут же отнял, обнял Лядова, сказал на ухо: — Ты уж прости, обижаю. Справишься. — Отпрянул, заявил строго официально: — Буду находиться на НП Белогривова. Там, где в соответствии с приказом сосредоточены все силы для нанесения удара на главном направлении.

Небрежно коснулся козырька фуражки и ушел, сопровождаемый свитой штабных офицеров.

Лядов вытер платком пот с побледневшего лба, оглянулся на работников своего штаба:

— Приказываю наступать всеми силами.

И голос его на конце фразы погас в грохоте сливающихся воедино залпов всех артиллерийских сил дивизии и приданных им временно, краткосрочно, на пятнадцать минут, стволов.


Втайне Пугачев был уверен, что в этот критический момент его не оставит без артогня дивизия. Но, когда обвалом с неба начали падать крупнокалиберные снаряды и земля в траншее стала сотрясаться от их разрывов так, словно он стоял на плоту, шатаемом волнами, и это длилось, казалось, бесконечно, а потом, пронзая воздушное пространство косыми огненными полосами и как бы опираясь на них, пронеслись штурмовики «илы», сердце его наполнилось восторгом.

Сидя на дне траншеи возле рации, плотно прижимая наушники ладонями, Коровушкина крикнула:

— Товарищ майор! Это все. После штурмовиков — все.

— Вас понял! — сказал Пугачев И, поднявшись из окопа, поправил фуражку, заорал во внезапно наступившей тишине: — Вперед! За мной, орлы! — И пошел, не оглядываясь, в рост. Ярко начищенные сапоги его стали покрываться пылью. Подворотничок взмок, прилип к шее. Фуражку сбило дуновением разрыва. Но он шел мерно, будто на параде, радостно слыша рядом тяжелое дыхание обгоняющих его солдат.

Два передовых усиленных батальона вырвались в прорыв и присоединились к батальону Пугачева, ведущему бой с пораженной массированным огнем, но еще не добитой моторизованной группой противника…


Пугачев ковылял, опираясь на приклад винтовки, как на костыль, он был без гимнастерки. Одна нога, поджатая, обмотанная мокрой гимнастеркой, трепетно дрожала, из нее капала кровь. Лицо его было косо разрублено осколком и тоже истекало кровью. Ковыляя вскачь, размахивая свободной рукой с зажатым в ней пистолетом, он кричал, захлебываясь, отплевываясь стекающей с разрубленного лица кровью:

— Мины, мины расшвыривайте прямо поверх грунта, не давайте самоходкам утечь, минами их блокируйте! Бери минами в окружение!

И исчез в огне и дыму разрывов.


Когда четверо солдат принесли Пугачева на растянутой плащ-палатке на перевязочный пункт, он был без сознания. Очнулся он, возможно, от боли, — от прикосновения марли к его рассеченному лицу. Нелли Коровушкина, отбрасывая комки ваты, пыталась вытереть его лицо.

— Что, хорош? Квазимодо! — слабо проговорил Пугачев, попытался присесть, но свалился от боли.

— Для меня — да! — строго сказала Нелли. Разъяснила повелительно: — Вы мне не нравились оттого, что красавчик. А теперь… — она низко склонила свое лицо к его изуродованному с вывороченными краями разошедшейся опухающей раны, дохнула в губы. — Дети у нас с вами будут красивыми. Уверена.

— Ты что, сдурела? — Пугачев приподнялся, опираясь на локоть. — Да у меня, может, всего полторы ноги осталось. — Отплюнул кровь, с трудом выдохнул: — Теперь мне только к Ольге Кошелевой подсыпаться. Если б не Лебедев… Вполне пара.

— Молчи, дурак! Отдыхать надо! — с незнакомой для нее самой нежностью, произнесла Нелли,

Развернули обернутую гимнастеркой ступню Пугачева — кости ее были раздроблены всмятку.

— Это ему танк отдавил, — глухо сказал боен. — Кинулся, забрался на танк, свис с башни и все норовил из пистолета в смотровую щель попасть. Прямо цирковой номер: висит на танке! А нам по танку бить из петеэр. Бьем, а он на нем висит. Прямо страх — И боец передернул плечами, словно от озноба.

12

Когда к воротам католического монастыря приблизилась запыленная группа солдат в эсэсовских мундирах, многие из которых были ранены, их впустили в ворота без особых расспросов, так как командованию уже все было известно о разгроме эсэсовской дивизии. И если б это были не эсэсовцы, их, естественно, сразу обезоружили бы. И тут же состоялся бы военно-полевой суд. И подразделение военной жандармерии расстреляло бы солдат, а офицеры были бы повешены в соответствии с последним распоряжением фюрера: оставляющих без приказа позиции казнить на месте.

Но эсэсовцы остаются эсэсовцами, и без специального на то разрешения общевойсковой генерал не мог применить к ним соответствующие меры.

Эсэсовцы привели с собой также пленных советских солдат и, угрожая оружием, не подпускали никого из комендантского взвода крепости близко к тем помещениям, которые самовластно заняли для себя и для пленных.

Обер-лейтенант войск СС отказался явиться к генералу до тех пор, пока не устроит своих людей.

В этом не было ничего странного. При всех обстоятельствах эсэсовцы вели себя нагло по отношению к общевойсковикам, невзирая на звание. Во всяком случае, они были хорошо вооружены и при обороне крепости, несомненно, будут сражаться как смертники. По отношению друг к другу они были крайне дисциплинированны — слышны были только редкие команды, и видно было, как молча, мгновенно они исполнялись.


Все началось ночью. Люди Лебедева напали на часовых — перекололи. Забросали гранатами караульное помещение. Но генерал, командующий гарнизоном этой крепости, заранее приготовился к ее штурму и даже к бою внутри крепости.

В каждом проходе были установлены пулеметы с прикрытием из мешков с песком. Они били кинжальным огнем.

На плоских кровлях, на деревянных платформах стояли автоматические зенитные пушки: склонив длинные узкие стволы, они кассетными очередями создали непроходимую стену огня.

Лебедев все понял и сказал Боброву:

— Номер не удался! — И, горестно усмехнувшись, приказал в нескольких местах в стены монастыря, примыкавшие к каменным флигелям, заложить взрывчатку на целенаправленный взрыв, пробить проходы и уходить всем, пока темно.

Отобрав несколько человек по их добровольному согласию, заявил:

— А мы с вами останемся. Будем стекла бить. — Улыбнулся и пояснил: — На прожекторах. Чтобы дать своим уйти без подсветки. — Спросил: — Поняли?

Снял пилотку, помял в руках.

— Вы уж простите. Думал, получится. В плане все предусмотрел, даже вот, — кивнул на монастырскую стену — чтобы по плану и смотаться, если сразу не возьмем. Губить же людей, чтобы просто так, в лоб, нет у меня права да и нужды. В прорыв вошли все силы. Слышите, наши близко… Так что мой фокус не удался. Виноват, товарищи! В пределах диверсионной вылазки могу. Но чтобы бой вести — это сфера общевойскового командования. — Сказал тихо: — Но штаны у них всех там сырые — гарантирую. А запуганный противник — уже неполноценный противник. Значит, стоило!

После целенаправленных взрывов в монастырской стене в пробоины поспешно вползли и скатились по крутой насыпи почти все, кто входил в состав группы, за исключением шестерки, которая осталась с ручными пулеметами под командованием Лебедева.

И, как он и предполагал, на углах монастырских башен вспыхнули леденящие ищущие полосы прожекторов. Рассредоточившись, шестерка расстреливала прожектора.

Потом отступали к флигелю, стены которого, примыкающие к монастырской стене, были пробиты лазами. Но добраться до флигеля смогли только трое. Двое пали под отсечным огнем зениток. Лебедев был оглушен ударной волной и упал словно замертво. Бобров, решив, что он мертв, шмыгнул куда-то в темноту.

Лебедев очнулся от яркого света, направленного ему в лицо. Он сидел, привязанный за ноги и за грудь к большому, почти тронному, мягкому резному креслу.

— Прошу! — сказал тощий седой генерал с рыцарским крестом под воротником и показал на маленький лакированный столик. — Коньяк! Сигареты.

Испытывая тошноту, головокружение, мучительную боль в затылке, преодолевая ее, Лебедев налил коньяку, стараясь, чтобы пои этом руки его не дрожали. Выпил, выдохнул, покосился на сигареты, осведомился:

— Очевидно, дрянь? Эрзац?

— Ого, баварский акцент! Вы немец? — удивился генерал.

— Как видите, — невозмутимо сказал Лебедев и скосил глаза на свой мундир.

— Бросьте дурака валять, — проговорил генерал с полуулыбкой. — Постарайтесь быть молодцом. Итак?

— Позвольте узнать: давно в армии? — вежливо спросил Лебедев.

— В первую мировую командовал батальоном.

— Так какого черта идиота из себя строите?

Генерал встал, поднял голову Лебедева, сунул ему под подбородок пистолет, как рычаг, затем поднес пистолет к лицу Лебедева, повторил:

— Ну?!

Лебедев наклонился и с силой дунул в ствол пистолета, так, что свистнуло, и по-детски обрадованно усмехнулся.

— Вы храбрец! — строго сказал генерал, оглянулся на офицера, приказал: — Прошу!

Офицер взял стул. Сел, широко расставив длинные ноги, вынул парабеллум, прицелился.

— Возьмите «зауэр». А то напачкаете! Начинайте.

Офицер послушно засунул в черную лакированную кобуру парабеллум, вынул из заднего брючного кармана «зауэр»; прищурился, прицелился и выстрелил в Лебедева. Оглянулся на генерала, тот кивнул:

— Благодарю вас.

И, обращаясь к Лебедеву, снова повторил:

— Итак?..

Лебедев посмотрел на столик.

— О, пожалуйста!

Генерал подошел к столику, налил рюмку, с полупоклоном передал Лебедеву.

Лебедев одним глотком выпил, поморщился.

— Все-таки коньяк у вас дрянь!

Генерал взял бутылку, показал на этикетку:

— Ошиблись! Французский!

— Испанский! — метнув быстрый взгляд, сказал Лебедев.

Лицо генерала обрело настороженное, напряженное выражение.

— Вот вы где побывали! Так будете говорить?

Выждал, приказал офицеру:

— Повторить!

Теперь левая нога Лебедева дрогнула, пробитая пулей.

Удерживая прерывистое дыхание, Лебедев оглядел стены, увидел на одной из них распятие. Повел на него глазами, облизывая пересохшие губы, скривил их в усмешке:.

— Вы что? Как его, только с поправкой на современность?

Генерал тоже посмотрел на распятие, предупредил строго:

— Не кощунствуйте!

Но смутился, добавил сердясь:

— Мы поступаем крайне гуманно, но есть предел всему. — Приказал: — Опустите руку!

— Прошу! — передразнил генерала Лебедев.

И вместе с новым выстрелом пришло мгновенное беспамятство.

— Налейте ему! — сказал генерал.

Офицер подал рюмку. Но еще живой, другой рукой Лебедев выбил ее.

— Смотрите, сколько в нем энергии! — воскликнул генерал.

Офицер, прижав к рукаву Лебедева ствол, выстрелил. Но Лебедев выдержал и это. Все боли от ран слились в одну, и он как бы колыхался в этой боли.

Генерал, усевшись на диван в противоположном конце комнаты, курил, молчал. Лицо его не то покрылось брезгливыми морщинами, не то стало угрюмым, старчески озабоченным от бессонной усталости.

— Труп ваш будет сожжен в бункере, — говорил он монотонно и глухо. — Обольем бензином и сожжем. Остатки спустим в канализацию.

— В этом вы напрактиковались в лагерях. Уверен, все будет выполнено технически грамотно, — выдохнул Лебедев. — Ничего нового.

— Новое то, — сказал генерал, — что допрос ваш мы постараемся оставить в тех наших бумагах, которые не представляют ныне особой ценности. Но ваши будут иметь удовольствие с ними ознакомиться. Фронт прорван, не так ли? Вот этот мусор мы и оставим. — Попросил адъютанта: — Откройте, пожалуйста, окна, скверно пахнет от вашей пальбы. Благодарю! — Пожевав губами, подумав, генерал продолжал: — И конечно, в этом мусоре обнаружатся бумаги, касающиеся вас. Ваши показания! И те, кому вы так отлично служите, — генерал при этом чуть склонил голову, словно признавая заслуги Лебедева, произнес отрывисто: — убедятся в том, что вы изменник, со всеми вытекающими для ваших родственников последствиями.

— А у меня нет родственников, — сказал Лебедев.

— Жаль, — протяжно произнес генерал. — Одинокий человек умирает в одиночестве, презираемый своими соотечественниками. Что может быть более жалкого, постыдного и бессмысленного, чем такая смерть?! — Он задумался, как бы в замешательстве. — Ну что я могу вам предложить? В сущности, вряд ли ваши показания, даже честные, будут иметь для нас в данной ситуации значение. Кроме того, — генерал развел безнадежно руками, — нуждаетесь после экзекуции в длительном лечении. Конечно, вы полагаете, что даже если вы нам и дадите показания, мы вас… ну, вы сами понимаете… Но я после всего высоко ценю вас. Как особую личность. И готов сохранить жизнь. Вы человек, несомненно, мыслящий, военный и отлично знаете: мы лишены возможности в какой-либо полезной для нас мере воспользоваться вашими сведениями. Повторяю: ситуация, увы, не та. Только по долгу службы не приказываю — прошу. Не принуждайте нас совершить крайность, тем более что ваша честь ничем не будет запятнана: вы сообщите уже бесполезное для нас. Подумайте! Прошу… Ну как более опытный в жизни и старший по возрасту. Я военный не только по призванию, по наследственному долгу. По своим этическим взглядам я чужд того, что привнесено в мою страну главенствующими в ней политиканами. Армия есть армия. Она моя святыня, мой повелитель и совесть…

— Гитлер капут! — усмехнулся Лебедев. — Уже заразились от своих же. На ходу перестраиваетесь!

— Грубо и глупо, — сказал генерал вставая. — Очень сожалею, но вынужден все повторить. Последовательно, с самого начала. — Повелительно взглянул на офицера. Тот уселся на стул, упористо расставил ноги, прицелился…

И вдруг за окнами послышался громкий странный скрипящий шорох, ритмичный стук, будто кто-то стучал пальцем в гудящую огромную фанерную перегородку. И затем раздался мерный, жесткий, словно механический, голос, твердо, четко, требовательно выговаривающий каждое слово:

— Генерал фон Лебке! Советское командование при немедленной безоговорочной капитуляции вашего гарнизона гарантирует вам жизнь и всему вашему личному составу! В противном случае открываем огонь, подвергаем бомбовому удару авиацией. Сигнал о принятии вами ультиматума — опущенный флаг с башни, на что дается десять минут. На выход сложившего оружие гарнизона крепости — пятнадцать минут.

Треск, скрипение, пауза, и затем тот же грозный голос:

— Если в течение десяти минут вами не будут отпущены захваченные советские военнослужащие — капитан Лебедев и другие, наш ультиматум отменяется. Время — мое! Шестнадцать часов сорок минут!

Включенный метроном стал гулко отсчитывать секунды.

Генерал переглянулся с офицером.

Лебедев, бледный, с синюшным лицом, сидел осклабившись.

В комнату вбежал офицер.

— Господин генерал! Солдаты хотят бросать оружие. Я приказал направить на них пулеметы.

Снова заскрипело за окнами. И размеренный голос произнес:

— Советское командование ждет! Сейчас будет дан пристрелочный залп — упредительный. Ультиматум не отменяется.

Голос заглох в реве рвущихся где-то невдалеке снарядов. От ударной волны с дребезгом посыпались стекла, сорвало занавеси.

Генерал сел на диван, разбросав ноги.

— Опустите флаг! — сказал он бесцветным голосом. — Гарнизон капитулирует. Я не палач своих солдат! — сорвался он на визг. — Тем более что это не солдаты. Сброд, дрянь, трусы, изменники… А этого — на носилки, и вон. Впрочем, вызовите врача — быстро перевязать. Чтобы явно было: помощь раненому оказана. И трупы тоже на носилки. Кто будет сопровождать, доложите: русские сражались храбро. Пленных нет. Кстати, любой опытный военный по характеру ранений определит: никто из них не был подвергнут казни.

— А этот? — спросил офицер и положил руку на кобуру. — По-видимому, он и есть капитан Лебедев.

Генерал на мгновение задумался.

— В сущности, кто он? Диверсант. И то, что он испытал, в границах милосердия. По нашим положениям вражеский разведчик заслуживает этого. Я военный и подчиняюсь законам военного времени, — успокоительно сказал он и приказал: — Несите.

— Но я исполнял только ваши приказания! — спохватился офицер.

Генерал посмотрел на него насмешливо:

— А я находился под давлением вашей службы — гестапо. Впрочем, у вас найдутся другие документы — советую на всякий случай. Но не ручаюсь, что буду брать что-либо на себя.

Подошел к окну, прислушался к мерному стуку метронома. Офицер мягко, тихо подошел сзади и выстрелил в седой висок генерала. Потом бросил рядом с упавшим свой пистолет и быстро вышел из комнаты, на ходу разрывая бумаги, которые он доставал из внутреннего нагрудного кармана своего мундира.

13

В санбат прибыл армейский хирург, полковник медицинской службы Иван Яковлевич Селезнев.

С яростным ожесточением он мыл руки, оттирая их щеткой так, словно пытался содрать с них кожу. Потом протянул руки медсестре, дал ополоснуть их спиртом и покорно ждал пока высохнут, пока сестра натянет на них резиновые перчатки. Сквозь марлевую повязку он глухо говорил:

— Когда не было анестезирующих средств, оперируемого привязывали ремнями к столу или к койке с высокими ножками и давали жевать специальную толстую подошвенную кожу, дабы не ломал зубы от сильного жима челюстей. С анестезией началась новая эпоха в хирургии.

Подняв высоко руки, словно сдаваясь кому-то в плен, он вошел в операционное отделение, склонился над столом, воскликнул радостно и приветливо:

— Майор Пугачев! Здравия желаю! Ну-с, чего вы тут над собой натворили?

Властными точными движениями исследуя раны, говорил беспечным тоном:

— Для армейского хирурга даже не по чину такая работа, ерундистика для начинающего. Да что вы ежитесь? Возможно, пальцы холодные? Или от щекотки?

— Оставьте мне ногу, — сипло произнес Пугачев. — Не дам отрезать. Не дам!

— Аполлон! — говорил восторженно Иван Яковлевич. — Вот это телосложение! Бог! Спортом занимались? — и быстро швырнул что-то окровавленное, сырое в эмалированный белый таз, воскликнул: — Ну что вы! Я туалет только навожу, а вы кряхтите, как маленький. Самая страшная и нестерпимая боль — это я вам честно доложу, — когда зуб рвут. Маршалы и те плачут. Больной зуб — это высшее наказание, страдание человечества. Извините, кажется, задел. Здесь чувствительно? И хорошо, что чувствительно! Просто замечательно! — И снова бросил что-то окровавленное.

— Я все стерплю. Только ногу, ногу мне оставьте! — прохрипел Пугачев.

— А на черта мне сдалась ваша нога! — вдруг грубо оборвал его Иван Яковлевич. — У меня своих две. Вот личико ваше — тут придется ради полной красоты пластическую, косметическую… Ради ваших девиц постараюсь. — Заявил с достоинством: — Сейчас хирургия все может! Желаете нос с горбинкой — пожалуйста!

— Рожа пускай останется калеченой, хрен с ней, с рожей, — хрипел Пугачев. — Нога! Вы мне ногу оставьте!

Иван Яковлевич указал глазами сестре, она быстро положила на лицо Пугачева маску. Включила шланг.

Пугачев замотал головой, сбросил ее.

— Усыпить, чтобы ногу отхватить втихую? Не позволю! — Он приподнялся и сел.

— А вот я тебе сейчас дам по скуле! — Иван Яковлевич поднес к лицу Пугачева обрезиненный кулак. — Меня серьезные раненые ждут. Брошу и не буду с тобой канителиться.

Ложись, говорят! — И вдруг подмигнул и улыбнулся.

Пугачев, ошеломленный, покорно лег и позволил наложить маску.

Выжидая, Иван Яковлевич заметил восхищенно:

— Каков, а! Хулиган! И энергии сколько! Минимум десять тонн взрывчатки в одном человеке.

Приподнял и опустил бережно безвольную, ослабевшую руку Пугачева. Лицо стало строгим, озабоченно-суровым. Приказал сестре:

— Подай скальпель, зажимы, тампон… Еще тампон…

Когда Пугачева вынесли в послеоперационную, Иван Яковлевич опять с таким же ожесточением мыл руки, повторяя все сызнова, вошел в операционную со вздетыми ввысь руками и опять, склонившись, удивился:

— Капитан Лебедев?! И вы пожаловали наконец-то. А я все думал: когда он навестит по личным надобностям? — Спросил осуждающе: — Что-то это у вас за симметрия такая — и в ручки и в ножки? Распинал вас кто, что ли? Но не от гвоздиков. Сквозное, малый калибр. Косточки сейчас проверим. Уверяю, человек — высшее творческое произведение природы. Почему? А вот совершенство конструкции. Всего в наличии 228 костей, а как гениально все продумано, слажено! Повезло вам, голубчик. Вот с лейтенантом Петуховым пришлось мне попотеть: наломал себе дров, и все сложные переломы. Но молодой, срастется. Я ему так и сказал. Ремонтно-восстановительная мощь организма. Теперь все. Лежите, но не залеживайтесь. Лечебная физкультура. Постепенно, помалу. И вполне футболист! — Склонился, спросил: — Может, прикажете усыпить?

— Нет, — сказал Лебедев. — Выдержу.

— Верю! — согласился Иван Яковлевич. — В сущности, вы правы. Зато потом ни рвоты, ни тошноты. На каком вашем тайном геройстве изволили пострадать? Да я же так, для разговора. Отвлекает… У меня тут один боец с весьма сложным ранением. Чрезвычайно интересный случай. Пробита грудная клетка и, представьте, чем? Колом от проволочного заграждения. Так с колом он и приполз. Ну, я извлек. Потом повторно оперировал. Оказалось еще слепое ранение. А он, знаете, смущался, что я много им занимаюсь, говорит: «И так заживет, а тут другие вас дожидаются». Ну, я к Юрию Владимировичу. Так и так, по мне — герой. Здесь ему и вручили орден. Так он на нижнюю рубашку нацепил. И все на орден глаза косит. Психотерапевтический эффект от ордена был великолепный. Полагаю, что ордена именно в госпитале надо вручать — оздоровляет. Вам как, за это самое, очевидно, тоже пожалуют? — Осведомился самодовольно: — Что, здорово я вам зубы заговорил? Все! Как парикмахеры говорят: «Будьте любезны, заходите, не забывайте!»

И еще Лебедева не вынесли со стола, крикнул зычно:

— Давайте нового!

И вышел снова скоблить щеткой руки.

Только под утро он кончил оперировать. Обнаженные по локоть руки его налились толстыми синими венами, как у землекопа или каменщика после тяжелого длительного труда.

Усевшись у входа в палатку на вынесенный стул, раздвинув ослабевшие ноги, он курил вздыхая: ворот расстегнут, потные волосы слиплись, под мышками влажные темные пятна.

Приехал генерал Лядов.

Молча поздоровались.

Иван Яковлевич сказал сердито:

— Воюете, а мне вот за вами людей чинить! На ноги ставить! Приехали, верно, хвастать — сражение выиграли! — Мотнул головой на палатку: — С такими людьми да не выиграть! Тоже мне новость!

Лядов опустился рядом со стулом на землю, вытянул ноги, оперся на локоть, спросил:

— Что такой сердитый?

— А то! Если б стонали, выли, а то молча терпят. А у меня у самого от этого молчания брюхо к спине прилипает. Знаю — сверхболезненно. Но паясничаю, развлекаю! Ерничаю! Грублю! Как, по-вашему, легко это — на своей совести все волочить?

Лядов помолчал, вздохнул:

— Что касается меня, то я, откровенно, не смог бы.

— Вот! А я — командовать, зная, как это потом выглядит.

— Значит, каждому свое.

— Ну уж это извините! Считаю: тоже воюю! Знаете, был случай. Принесли немца. Тяжелое ранение. А у меня очередь тяжелых. Вышел, спросил их: как? Сказали: валяйте с него. Пусть знает: мы не они.

— Вы бы записки врача писали, — посоветовал Лядов, — как Вересаев.

— И пишу! Пишу, но только научные. Без беллетристики. Материал ценнейший и для будущего. Он кто, Вересаев, терапевт?

— Какого будущего? Новая война?

— Зачем? На нашем опыте хирурги могут потом почти воскрешать при самых тяжелейших травмах. Победить клиническую смерть — разве это не высшая цель? И победим!

Лядов сказал:

— Верховный в приказе объявил благодарность генерал-лейтенанту Велогривову, войска которого прорвали фронт противника на всю оперативную глубину и сейчас вместе с моей дивизией завершают окружение значительной группы врага. В Москве его дивизии — салют.

— А вам?

— Командующий армией пожал руку, выразил по-дружески признательность и глубокое уважение.

— Ну, от меня тоже. — Иван Яковлевич дотронулся до вялой руки Лядова, спросил: — Вы что, обижены?

— Ничуть! — встрепенулся Лядов.

Встал. — Белогривов организовал прорыв в высшей степени мощно и неотвратимо. Но, конечно, то, что наша дивизия действиями своей разведоперации боем отвлекла на себя значительные подвижные силы противника и облегчила прорыв всего его фронта — операцией, я бы сказал, изящной и точно продуманной, — приятно

— Войдет в анналы?!

— Во всяком случае, для военного искусства представляет некоторый интерес — не для историков, а для курса тактики, весьма возможно.

— Вклад в науку — это всегда хорошо! — солидно заявил Иван Яковлевич. — Я вот тысячи оперировал, но из них есть десяточек, весьма поучительный, просто сокровище. Горжусь!

— Я тоже, — сказал Лядов.

— А чего вам еще? Герой, куда выше!

— Как Пугачев? — спросил Лядов. — Я ведь, собственно, к нему. Высшая награда!

— Высшая! — сердито сказал Иван Яковлевич. — Полстопы я ему пока отнял. Сэкономил. А может, следовало всю! Очнется, приду, а он такой: может и по морде, скажет — отдай обратно. Протезом разве вернешь?

— Значит, что ж, вчистую?

— Какой быстрый! — рассердился Иван Яковлевич. — Я еще с ним поканителюсь. Сохраню солидный кусок. Если, конечно, сепсиса не будет. А в крайнем случае в чем дело? Кутузову без одного глаза войсками доверяли командовать. А вы хромому доверить не захотите? Это уж извините! Я командарма дважды резал. Кое-чем он мне обязан. Скажу: давай гонорар! Назначай на полк хромого Пугачева! А после он еще подумает, через пару десятков лет, оставлять вас, таких, в кадрах или списывать на пенсион!

— Приказ уже есть — о повышении в звании, — сказал Лядов. — Если вы подтвердите возможность, может вступить в должность после излечения.

— Подтверждаю! — сказал Иван Яковлевич. — Устно и письменно, с приложением оттисков всех своих пальцев и печати.

— Значит, не заходить к нему?

— Дрыхнет. И пускай дрыхнет. А то опять начнет кидаться — за ногу. Не буду же бинты снимать, доказывать — кое-что солидно осталось. — Предложил: — Может к Лебедеву зайдете? Он без анестезии, железный.

— У него там связистка, — сказал Лядов.

— Запрещено! — возмутился Иван Яковлевич. — Но пусть в порядке исключения.

— Но я вам еще одну привез, к Пугачеву.

— Ну уж это извините! У меня тут не детская больница. Папы, мамы, тети, дяди!

— Она с ним все время в бою была.

— А мне плевать — где, когда, кто! Заносят инфекцию. Вот я ему за это и отрежу всю конечность. Так ей и скажите. Или она, или конечность.

— Тут еще ротный Петухов?

— Эвакуировали в тыл. В армейский госпиталь, а может, уже во фронтовом.

— У него большие заслуги. Огонь вызвал по скоплению танков и на себя.

— Представили? Ну и хорошо.

Подошла Нелли Коровушкина, остановилась против Ивана Яковлевича, скорбно, но твердо посмотрела ему в лицо.

— Это еще что за античное создание? — спросил Иван Яковлевич Лядова. — Ваша протеже? Физиономия ничего, как у скорбящей мадонны. Только чтобы у мадонны звание сержанта — это модерн!

— Я хочу видеть майора Пугачева.

— Ошиблись, голубушка, — сказал Иван Яковлевич, — нет уже майора. Подполковник под такой фамилией имеется, но не для вас. В запретной, недосягаемой зоне. Доступ запрещен.

— Он жив?

— А мы покойничков не держим. Каждая койка на счету.

— Он будет жить?

— Это даже неприлично, — упрекнул Иван Яковлевич. — Я над ним потел, маялся, а вы, извините, так неуважительно! Что, я время на него зря бы тратил? У меня своя профессиональная гордость! Взялся, — значит, уверен. Только вот за физиономию его не ручаюсь. Может, и не тае.

Нелли наклонилась, быстро поцеловала Ивана Яковлевича:

— Спасибо. Вы такой замечательный!

Ошеломленный Иван Яковлевич растерянно спросил Лядова:

— Она что, всегда такая экспансивная? Может, что-нибудь успокаивающее дать?

— Пугачева! — улыбнулся Лядов.

— Тут дудки — никак.

Иван Яковлевич встал со стула. Предложил Нелли:

— А ну сядьте. Хоть я и старше вас по званию, но вежливость и королям рекомендуется. — Положил руку на ее плечо, сказал твердо и решительно: — Вы для меня не девица с этими ресницами вашими и всем прочим, а вредный и опасный нервно-возбудительный фактор для только что оперировавшегося. Его на данном этапе будет целость собственной стопы волновать, а если мне не изменяет способность к психологии, то состояние его физиономии может превалировать над стопой, как только появитесь вы. Поэтому прошу: пока все со стопой не уладится, ваш визит исключить. Письменное общение не запрещаю! Все!

Нелли постояла молча, потом понуро побрела к машине.

Иван Яковлевич вздохнул:

— Придется с его физиономией теперь основательно повозиться. Хотя эти пластические операции не люблю. Копотня! Вроде как лоскутное одеяло шить на ощупь. — Зевнул. — У вас больше ничего ко мне? Пойду завалюсь минуток на шестьдесят. — Помедлив, удерживая руку Лядова, сказал наставительно: — Юрий Владимирович, рекомендую решительно: в случае чего ни минуты не задерживаться. Чем раньше ко мне попадете на стол, тем мне будет легче. А то вы, генералы, при любых ранениях полагаете, что без вас бой не состоится, а потом прибываете в чем душа… Если свежак, у него и силенок побольше, и работать на нем спокойнее, приятнее. И то всякие причиндалы приходится включать, и кровь в вену, и сердце массировать, — пульс чуть, дыхание как у новорожденного. Все это хирурга отвлекает, беспокоит. Если о себе не думаете, то хоть о нас. Тоже ведь люди.

— Хорошо! Обещаю! — сказал с улыбкой Лядов и крепко пожал Ивану Яковлевичу руку.

Когда машина тронулась, Нелли сказала, обернувшись к Лядову:

— Знаете, я решила выйти замуж.

— Да? — произнес безразлично Лядов, погруженный в свои мысли.

— И не потому, что я жалею его сейчас, таким.

— Мотив для брака — жалость? Неосновательный, — буркнул Лядов. — Впрочем, как вам угодно.

Высадив Коровушкину в бывшем расположении узла связи, Лядов приказал шоферу ехать на КП. Саперы ремонтировали дорогу. Дорога шла мимо многополосных оборонительных укреплений, прорванных дивизией Лядова, лесом, расщепленным, поваленным огнем артиллерии. Дорога пересекала то пространство, где было поле боя, изъязвленное разрывами снарядов, до сих пор остро, едко пахнущее остывшим, пропитавшим землю пороховым газом, потом шла мимо возвышенностей, где располагались недавно опорные пункты противника. Проходила через железнодорожную станцию, где дорожники, звеня инструментами, восстанавливали рельсовые пути.

Мощные тягачи растаскивали завалы, и один из них волок на тросе обезглавленный, в копоти, в окалине наш танк.

Дорога шла мимо водонапорной башни с осевшей кровлей и затем снова лесом, мимо огромного, с зубчатыми стенами монастыря, с высокой граненой башней с остроконечным шпилем над узкой конической кровлей, покрытой черепицей, словно бурой чешуей.

С погашенными огнями шли длинные колонны грузовиков с боепитанием, подразделения танков, артиллерии, реактивных минометов с покатыми рамами, затянутыми брезентом.

Дорогу охраняли ночники-истребители. Они глухо, с посвистом мелькали в небесном пространстве, как призраки.


На рассвете Белогривов приехал на КП Лядова торжественный, счастливый. Двое бойцов вынесли из машины что-то длинное, бережно обернутое красным полотнищем.

Приказав развернуть, Белогривов произнес с волнением:

— Это тебе, Юрий Владимирович, от всей нашей дивизии в знак, ну, сам знаешь чего.

Солдаты развернули красное полотнище.

На полотнище лежал полосатый пограничный столб, сломанный у основания. У основания торчала серая от времени щепа. Краска на нем выцвела, один бок столба отсырел и был темен.

Белогривов опустился на колено, склонился, коснулся губами столба, сказал:

— Группа разведки уже вышла на государственную границу. Она его и доставила. Мы посоветовались, решили — тебе, твоей дивизии.

Лядов обнял Белогривова, сказал задыхаясь:

— Прости, Степан. Завидовал как солдат, понимаешь?

Белогривов затряс крупной седой головой, прижался рыхлой щекой к груди Лядова.

— Счастлив! Не тем, что довелось стать во главе главного удара, а вот этим нашим всеобщим. Дошли! Счистили с нашей земли! Навечно! И нет выше нам с тобой награды, чем это.

Он еще раз опустился на колено и нежно положил ладонь на пограничный столб.

14

Когда Петухова принесли в санбат, лишь армейский хирург Иван Яковлевич Селезнев не терял надежды сохранить ему жизнь после множественных ранений. Потом его отправили на самолете в тыл, во фронтовой госпиталь.

Только через полгода здесь состоялась трудная первая встреча Петухова с Соней. Пристально оглядев ее, он спросил враждебно:

— Выходит, ты налегке?

— То есть?

— Значит, ничего нет? — Петухов покосился на ее талию.

— Ах ты про это… — смутилась Соня.

— Может, просто не захотела себя затруднять или на аттестат рассчитывала?

— На аттестат, — сказала Соня. — Как все ППЖ — на аттестат.

— Вас понял, — сухо произнес Петухов.

— Раз понял, — значит точка, — твердо произнесла Соня и развязно осведомилась: — Значит, на поправку идешь? Организм в порядке?

— Отремонтировали, — ответил Петухов. — Питание тут подходящее.

— С весом у тебя как? Набираешь?

— В довоенной норме. А у тебя как?

— С весом?

— Нет, вообще.

— Дали звание старшины. По должности — оператор.

— А медаль за что?

— За личную отвагу, — бодро сказала Соня.

— Это по какой же линии?

— По той самой, о которой ты думаешь.

— Значит, нашла себе?

— Нашла, а как же!

— Вас понял, — тупо повторил Петухов.

— Сообразительный.

— Ну что у нас там в части нового? — с холодной вежливостью осведомился Петухов.

— Все новое, вплоть до обмундирования.

— Навестила по указанию политотдела или личная инициатива?

— В политотделе командировку выписали.

— Ну, можешь доложить: нахожусь в полном порядке и соответствии.

— Так и доложу.

— Вспоминают меня как? Со смехом, с шуточками? — сощурился Петухов.

— Не понимаю, почему с шуточками?

— Ну, скетч, который ты со мной с КП разыграла, при всех вспоминают? Сплошной юмор.

— Может, для некоторых и так. А что, тебе смешно вспоминать?

— Смешно!

— Ну, тогда рада. «Смех содействует здоровью» — так, кажется, говорится.

— Кем?

— Не знаю. — Соня поглядела на часы, спохватилась: — Мне nopa!

— Валяй! — милостиво разрешил Петухов и, вяло пошевелив рукой, произнес равнодушно: — Ну, значит, пока!

Соня шла по палате не оглядываясь. Лицо ее было бледно, сухо, глаза полуприкрыты. Но шагала она четко, громко ступая на каблуки. И вдруг она услышала за спиной тяжелое, словно каменное, падение, будто рухнула штукатурка с потолка или упала тумба с гипсовым бюстом.

Петухов лежал на полу около своей койки. Лежал в толстых гипсовых окаменевших бинтах и, протягивая тощие, тонкие руки, твердил:

— Обожди, обожди, я ведь только хотел тебе сказать — калека я. Значит, ни к чему тебе. Врачи говорят, снова надо кости ломать и заново складывать, а может, и зря. Не получится. Вот! Все поэтому… А так я все твои письма губами истер. Перечитывать стало даже невозможно.

— Глупый ты, глупый! — склонилась над ним Соня.

— А ты?

— И я тоже. — И тут же поспешно запротестовала: — И еще хуже, чем глупая. Просто дура!

— Товарищ старшина, — заявила Соне дежурная сестра. — Вам следует немедленно удалиться.

— Еще чего! — вызывающе сказала Соня и гордо пояснила: — У меня к вам направление. Аппендицит желаю резать.

— Давайте ваше направление! — сказала дежурная.

— Вот, пожалуйста.

— Но тут написано: только подозрение на аппендицит. Диагноз — общее истощение организма.

— По подозрению и режьте.

— Я вызову дежурного врача.

— Хоть самого главного!

Соню оставили в госпитале, но вовсе не по поводу аппендицита. У нее было обнаружено тяжелое заболевание: она, пренебрегая правилами, слишком часто вызывалась быть донором, как бы в отплату тем, кто давал свою кровь Петухову, почти истекшему кровью, когда он, израненный осколками, лежал под обломками стропил водонапорной башни. Соня не сказала Петухову, что была контужена с временной потерей слуха и из связи перешла в медслужбу в санбат.

Вытаскивая из-под огня раненых, каждый раз, чтобы не было так страшно, она убеждала себя, будто вон там тот лежащий в полосе боя под обстрелом раненый солдат — это ее Гриша.

У нее была раздроблена осколком коленная чашечка, при ходьбе нога моталась, и она припадала на нее.

То, что лежала до этого в госпитале, она скрыла от Петухова, чтобы он не волновался. Перемену номера почты объяснила многозначительно тем, что будто попала в особую часть.

Она была так уверена в Петухове, что не сочла даже нужным докладывать ему о своей хромоте.

Потом он говорил ей с упоением:

— Ну и что! Ты как уточка по земле: шлеп, шлеп, шлеп, шлеп. У меня даже все внутри заходится, как услышу: шлеп-шлеп-шлеп-шлеп… Далее обмираю.

— Да ведь некрасиво.

— У Венеры руки отломаны, а на нее все смотрят, восхищаются. Вот, скажем, балерина, ходит по сцене на цыпочках — красиво, а если бы все по улице так — глупость. У каждой красоты свое умное содержание. Я за что эту твою левую ногу больше другой люблю? Она же наша, фронтовая, все выстрадала, в беленьких шрамиках, прозрачненьких, словно из пластмассы. И точечки по бокам от швов.

Повторил:

— И поэтому я эту твою ногу очень сильно люблю и лучше, чем даже свою, знаю.

Соня радостно, тихо смеялась, но при ходьбе, когда шла рядом с Петуховым, пыталась идти ровно, не качаясь, хотя при этом мучительно ныло колено и судорогой сводило икру.

Загрузка...