Часть первая

1

Директор мебельной фабрики фирмы «Заря» Григорий Саввич Петухов начал свою карьеру с должности заведующего кустарной ремонтной мастерской, а теперь возглавляет предприятие, оборудованное самоновейшей техникой, не уступающей по своей сложности машиностроительной.

Когда Петухова спросили, есть ли особые, личные причины, по которым он избрал профессию мебельщика, Григорий Саввич ответил:

- А как же, есть. Война не только жилой фонд, но и мебель ломала. Кто-то же обязан был её производить.

- Выходит, вы по призванию краснодеревщик?

- Никак нет. Специальность имел только армейскую.

- А до войны?

- Так ведь сразу после школы - на фронт. Чему в боевой обстановке выучился, после войны пригодилось.

- Это в мирных условиях?

- Почему же в мирных? - удивился Петухов. - Они только теперь кажутся мирными. Если всюду, во всём была недостача, без активных наступательных действий кубометр тёса достать - проблема. - Сообщил доверительно, вполголоса: - У себя же в тылу, можно сказать, партизанил. Разбирают разрушенное здание, а я тут как тут. Всё, что для мебельного производства сойдёт, - на тележку и в мастерскую. Материал сухой, выдержанный.

- Но вы, кажется, сначала в авиационный институт поступили?

- Не кажется, а точно. Потом, в связи с мастерской, на заочный машиностроительный подался. Жена посоветовала. Ты, говорит, воевал в пехоте, так нечего в небо лезть. Нужно на земле людям нормальную обстановку наладить. - Упомянув о жене, Петухов застенчиво улыбнулся, обнажив двойной ряд зубов из сизой нержавейки, поймав сочувственный взгляд, сказал добродушно: - Это мне на фронте вышибло. Спрашивал Соню: желаешь, золотые вставлю или фальшивые белые? Не захотела, чтобы я боль терпел из-за красоты. - Добавил внушительно: - А так, вообще, она по линии эстетики сильно требовательная.

- Женщины в создании домашнего уюта понимают!

- Нет, по дому она непривередливая. Для неё главный комфорт то, что войны нет. Вот когда мы с матрасов на табуретных ножках и кухонных столов на гарнитуры переключились, тут она ликовала почти как в Берлине у стен рейхстага в день капитуляции фашистов. Думала, что с новых гарнитуров начнётся новая эпоха в нашем мебельном производстве. А мы в ту пору в монументальность ударились. Что ни спецзаказ, то сырая подделка под старинные образцы.

Она меня просит: «Гриша! Посмотри, пожалуйста, в календаре, какой у нас сейчас век, а то после вашей мебели не верится, будто мы живем в двадцатом». Укусила! Не возражаю. Правильно! Иду в управление и официально отказываюсь подобные предметы минувшего века производить. Так и заявил: «Я вам не реставратор мебельного феодализма». Освободили от должности. Но мы с Соней не за мою должность боролись в инстанциях, а за современный стиль. Восстановили. Даже посоветовали: «Систематизируйте все ваши предложения, расширьте, дополните и можете даже кандидатскую защитить».

Я им: «Продукцией - пожалуйста! Бумажное производство - не моя специальность». - «Но вы же писали?!» - «Не я, Соня, супруга. Я ей только экономическое обоснование подсказывал. Она вдохновитель!»

Хотя Петухова и считали руководителем весьма перспективным, но его манера ссылаться в деловых разговорах на мнение супруги многих коробила.

— Что это вы, уважаемый Григорий Саввич, как молодожен, все Соня да Соня? У нас серьезное производственное совещание, а вы на мнение жены опираетесь.

— Так ведь я с ней советуюсь. Если б не она, я бы в мебельное дело не пошёл. Она мне его человеческое назначение раскрыла. Это же я её высказывание цитировал в своем докладе: «Стиль должен быть такой, чтобы мебель человеку служила, а не человек - мебели». Сами этим словам аплодировали. А они не мои, а ее!

— Мы вас, Григорий Саввич, очень ценим, - деликатно и примирительно сказал замначальника, - особо за создание автоматических линий, за налаживание системы поточного производства с широким применением новых экономических материалов.

— Подумаешь! - усмехнулся Петухов. - Теперь даже в деревне внедряются индустриальные методы сельскохозяйственного производства. - Сообщил значительно: - А вот жена мной недовольна, говорит: «Мебельная индустрия должна подчиняться не только законам механики, но и законам красоты». А что такое красота? Это сила радости! Сила воспитания человека на положительных, качественных образцах новых, перспективных моделей.

— Она у вас философ.

— Правильно мыслит - верно!

- Мы все тоже не холостяки, - с некоторой скорбью произнёс замначальника. - Но зачем вам подобное обстоятельство так усиленно подчеркивать? На банкет не пришли. Почему?

- А зачем без жён?!

- Приглашение персональное.

- Для меня вне службы главная персона - жена.

- Выходит, только вы свою уважаете, а мы своих - нет?

- У меня принцип, - строго объявил Петухов. - Жена не только товарищ, друг и приятель, а вроде как я сам, но только в особом обличье. С годами я себя к такой мысли приучил и будто сам над собой от этого вырос. Понятно?

Но не всем подобное мировоззрение понятно. Зачем, скажем, Петухов столь настойчиво пропагандирует своё устойчивое семейное положение? Для самовнушения, что ли? Может, жена у него ошеломляюще красива и он, оробев от её красоты, так почтительно её превозносит? Но ведь у всех других тоже жены нормальной внешности. Нехорошо свою супругу так превозносить, нехорошо...

После долгих и безуспешных экспериментов Петухову удалось наконец напрочно впрессовать в древесноволокнистые плиты полимерное покрытие «под орех» и «под птичий глаз)).

Как только ленты конвейера понесли этот древесный зеркально-лаковый поток, как бы источающий теплый свет, глянцевое сверкание, Григорий Саввич немедля вызвал на фабрику жену.

Он вёл её торжественно по цеху, держа под руку и заискивающе заглядывая в лицо, спрашивал с тревогой и робостью:

- Ну как, Соня? Ничего? Сойдет под натуральное? Заметь, это вовсе не подделка, а как бы усовершенствованная сама природа материала. - Попросил оживленно: - Я на минутку! - Вернулся с кипящим электрическим чайником, объявил с дерзким выражением лица: - Внимание! - И стал поливать сверкающие плиты крутым кипятком из чайника. Произнёс высокомерно и самоуверенно: - Прошу взглянуть! Даже не тускнеют! - Поспешно стал хвастать: - Это же сюрприз потребителю: красота и стойкость!

Наклонился к жене, признался, как в чем-то сокровенном:

- Вхожу с предложением - всю эту массовую серию выпускать со знаком качества. Мечтаю угодить потребителю, его потребностям и вкусу. Шкафы сборные, несколько вариантов параметров, путем сборки, и, заметь, все предметы выглядят как изваянные из драгоценных тяжеловесных пород редчайшего дерева. Внушают приятное доверие услужающей, неброской красотой ...

Представляя производственникам свою жену, Петухов говорил, сияя:

- Вот, пожалуйста! Ей нравится. Значит, достигли!

Ликуя, потирая руки, пояснил:

- Я ей об этой нашей исторической эпопее со всеми драматическими обстоятельствами все рассказывал. Даже если не получалось, когда покрытие коробилось. Она верила! Верила и внушала мне - верить!

Те из производственников, которые в первый раз видели жену директора, но слышали от других, что директору нравится свою жену возвеличивать, были, надо прямо сказать, удивлены.

Думали - хоть красавица.

А по цеху осторожно ходила уже немолодая женщина, коротко стриженная, в вязаной серой кофте, подпоясанной кожаным ремешком, ходила с робкой улыбкой на повядшем лице, и ко всему ещё хромая.

Кое у кого даже возникло подозрение: возможно, Петухов некогда допустил аморалку и настолько сильно за это потерпел, что теперь вынужден энергично афишировать к супруге привязанность, скреплённую, очевидно, выговором в личной карточке.

Другие предпочитали думать, что Петухов просто жалеет свою супругу-хромоножку и только поэтому не столько другим, сколько себе старается внушить, будто она для него самый главный человек на свете.

Но, пожалуй, следует лучше обратиться к истории жизни четы Петуховых, чтобы избежать поспешных о них суждений и непроверенных домыслов...

2

Когда Григорий Петухов после демобилизации, застенчиво усмехаясь, переоделся во всё штатское и по внешности стал похож на всех прочих обыкновенных тыловых граждан, может, неловко в таком признаться, он испытывал чувство щемящей утраты того, что всегда точно, вещно, ясно, без слов свидетельствовало, кто он такой есть в армии, Григорий Петухов.

Сняв обмундирование, он как бы обезличил себя. Конечно, Григорий Петухов и на пиджаке мог носить все свои гордые боевые ордена и медали, золотые и красные нашивки за тяжёлые и лёгкие ранения, но они свидетельствовали бы только о его фронтовом геройстве, но не о том, кто он сейчас в мирной жизни, Григорий Петухов.

И он испытывал такое чувство, какое переживает солдат, попав после госпиталя не в свою родную часть, а в другую, незнакомую, где ему суждено себя заново показывать, какой он есть боец.

Кроме того, Григорий Петухов страдал тревожным беспокойством, опасаясь, как бы его нынешняя малопривлекательная штатская наружность не стёрла из душевной памяти бывшей связистки Сони, а теперь вроде как бы его жены, былой его армейский облик отважного командира роты, которого Соня полюбила на фронте столь самозабвенно и решительно.

Одно дело - в бою отвечать за жизнь каждого своего солдата, совсем другое дело - взять на себя полную ответственность за жизнеустройство сержанта-связистки, которая получила новое официальное высокое звание - «жена». И хотя Петухов тоже приобрел официальное звание «муж», звание «жена» ему казалось значительнее, тем более когда его носит не кто-нибудь, а сама Соня, лучшая радистка в его дивизии.

3

В годы войны Петухов не без основания полагал, что он может в любой день и час, как выражались тогда фронтовики, «накрыться». Поэтому, предусмотрительно и гуманно заботясь о том, чтобы связистка Соня в случае чего не так сильно переживала его гибель, Петухов совершал разведывательные попытки внушить ей, будто он вовсе не такой исключительно хороший, как она о нём думает.

- Для проявления личной храбрости, - рассуждал Петухов, - мне благоприятствует отсутствие крючков, какие других обязывают к персональному самосохранению.

- Что это за крючки? - осведомилась Соня.

Петухов посмотрел внимательно себе на сапоги, чтобы не смущаться чистого озёрного цвета вопрошающих глаз Сони, пробормотал:

- Ну там у кого жена, дети и прочее...

- А я тебе кто? - страдальчески воскликнула Соня.

- Боевая подруга, - внушительно произнёс Петухов и, поперхнувшись, разъяснил: - Которой положено сознательно реагировать на любые потери в личном составе подразделения.

- Ну вот что! Если тебя не станет, обвешусь гранатами и сразу под их танк, - твёрдо объявила Соня.

Петухов зябко поёжился, подбородок у него дрогнул, губы похолодели, но он мужественно овладел собой и стал так старательно сворачивать цигарку, что пальцы у него при этом не вздрагивали. Прикурил от трофейной зажигалки, спросил сипло:

- Ты спектакль «Ромео и Джульетта» когда-нибудь глядела?

- Смотрела и плакала навзрыд. Даже перед публикой было совестно.

- Ну тогда заявляю! Я лично такое осуждаю.

- За что? Там же только про любовь!

- Неправильная мысль. Будто среди всего тамошнего населения не было достойных, которые могли бы, так сказать, вызвать обратное чувство у него или у неё в случае выбытия из жизни кого-нибудь из них двоих. Получается неверие в человека.

- Почему неверие? - возразила Соня. - Это же радость, что на свете может быть такая высокая любовь.

- Хороша радость, когда по недоразумению да ещё самовольно дезертируют из строя жизни, - иронически обронил Петухов.

- Значит, так сильно любили, что решились!

- А я считаю подобную любовь слабосильной, если она не поможет перешагнуть через горе для дальнейшего правильного прохождения жизни.

- Ох и ограниченный ты человек, - скорбно вздохнула Соня. - Даже слушать - противно. Ещё не хватало, чтобы ты ко всему добавил, будто незаменимых людей нет.

- Именно, в точку! - фальшиво обрадовался Петухов. Но тут же спохватился, побагровел, сконфуженно попытался оправдаться: - Ну, не в узком, конечно, смысле, а в принципиальном. - И, рассердившись, что так неловко оправдывается, объявил: - Они вот уверили друг друга, что он исключительно самый лучший, она единственная, самая наилучшая на свете. Это, если хочешь знать, самообман, зазнайство!

- Ничего ты в человеческих чувствах не понимаешь! - оскорбилась Соня и гордо произнесла: - Во всяком случае, теперь я из-за тебя под ихний танк в отчаянии, что тебя нет, не кинусь.

- Вывод нормальный, - ненатурально одобрил Петухов. И, горько сожалея об этих своих словах, с едкой усмешкой добавил: - Тем более когда мы теперь полностью обеспечены соответствующими разнообразными противотанковыми средствами.

- Я тебя сейчас даже ненавижу, - сквозь слезы произнесла Соня.

- Ну что ж, реагируешь по существу, - похвалил Петухов и вдруг попросил мягко и задушевно: - Только ты этот наш разговор все же припомни, если крайний случай, для облегчения переживаний.

- Ничего я не буду запоминать! - яростно сказала Соня. - И ты моими чувствами не командуй. Чего хочу, то буду помнить, а чего не хочу, сразу из памяти навсегда вышибу. Теперь мне все понятно!

- Поняла, - значит, порядок, - с облегчением улыбнулся Петухов.

- Только я то поняла, что тебе самому непонятно, - сурово сказала Соня, - и сбить тебе меня не удалось. Я твой манёвр сразу разгадала. Трус ты. Вот и всё!

Петухов встал в повелительную позу, словно при команде «Смирно», вздернул подбородок, вытянул руки по швам.

Но Соня злорадно повторяла, не обращая внимания на его позу:

- Трус и даже трусяга, трусович. Перепугался, что его любят без памяти... И ещё толкал, чтобы отступила на заранее подготовленные им позиции. Хорош! Но я не из таких, чтобы отступать. Я от тебя не отступлюсь. Понял? Не отступлюсь, и всё! Раз полюбила, - значит, точка. Хоть в другую часть отчислят, всё равно и оттуда буду любить, хоть живого, хоть мёртвого, хоть какого...

Произнесла сквозь зубы, с презрением:

- И не потому, что ты какой-то особенно хороший. Есть и получше тебя среди комсостава и рядовых. Но я тебя люблю не за что-нибудь, а вообще. Люблю, и точка.

Склонив бессильно голову, Соня разрыдалась.

Если учесть, что фронт есть фронт, и ближе всего к противнику ротное подразделение, и промежутки между боями на переднем крае заполняют методической пристрелкой, мертвенным сиянием осветительных ракет и профилактическими пулемётными очередями, редкими, но смертоносными снайперскими выстрелами, то нужно прямо сказать - передний край не лучшее место на земле для свиданий. Тем более заметив однажды, что, когда Соня пришла к нему в дот, солдаты деликатно покинули надёжное помещение и, скорчившись, долго сидели в неглубоком ходе сообщения, пригнув головы от звонкого посвиста трассирующих пуль и вытряхивая землю из-за воротников шинелей после разрыва мин, Петухов стал назначать встречи с Соней под открытым небом, в могильной тесноте неполного профиля окопа, стенки которого сотрясались и оползали от взрывов падающих где-то невдалеке снарядов, и с бревенчатого бруствера щелчками пуль срывалась острая щепа.

Провожать Соню он не ходил, а ползал, временами повелительно накрывая её затылок ладонью, вжимая лицо её в землю, когда чуял тугое трепетное колыхание воздуха от летящей мины или снаряда.

Ни она, ни он никогда до войны не ходили на свидания, поэтому такая обстановка казалась им вполне подходящей, как послевоенному поколению свидания у памятников, возле городских часов, у входа в метро или у будки телефона-автомата.

То, что Петухов командовал людьми иногда вдвое старше его по возрасту, и каждый раз после боя испытывал животную радость оттого, что он пока ещё живой, и к смерти относился только обидчиво, досадливо, как к потере «активного штыка», отчего другим, живым, будет труднее сохранять жизнь, раз их становится меньше, - всё это он считал вполне нормальным и естественным.

Научившись подавлять в себе проявление страха (чего он больше всего боялся, так только того, что этому великому солдатскому умению не научится!), он обрёл то властное спокойствие и сдержанность, которые и внушают солдатам при таком командире уверенность в бою.

На войне он был почти доволен собой и горд товарищами.

Война стала его жизнью. И только когда вошла в его жизнь Соня, он был ошеломлён счастьем, пугался счастья, как чего-то совсем незаслуженного, непрочного, как вообще человеческая жизнь на войне.

Соня пожаловалась Петухову:

- У вас в роте, словно в коммунальной квартире, всё про всех знают. Я ещё до расположения не дошла, а в пункте боепитания нахально советуют: «Овражком иди, потом слева ход сообщения, дальше траншея в полный профиль, потом свернешь снова - по левую руку ход сообщения - прямо до огневой позиции станкового. Там лейтенант Петухов за противником лично наблюдает... »

- Почему же нахально указывают? - обиделся за своих солдат Петухов. - Маршрут указали вежливо, правильно.

- Может, я не к тебе шла, а к кому-нибудь другому! - возмущенно сказала Соня.

- Они о тебе наилучшего мнения. Подобных плохих мыслей не допускают, - упрекнул Петухов.

- Откуда они знают, что я только ради тебя на передовую бегаю?

- Бдительность солдата должна быть на высоте, - уклончиво пояснил Петухов. - Солдат не только за чужим передним краем наблюдает, но и вообще. - И деловито похвалился: - Я ребят-сапёров, которые нам тут позиции оборудовали, попросил о любезности: вон за тем бункером, прямо в той красивой рощице - видела? - хотя бы несколько хороших могил впрок изготовить.

- Какие ещё могилы? - изумилась Соня.

- Ну нам для себя. А то после боя люди измученные, лопата из рук валится, на три штыка выкопают, и всё.

- Гриша, ты о чём со мной говоришь? - возмутилась Соня.

- В бою, знаешь, нечаянно даже убивают, приходится соображать о последствиях.

- Ну зачем ты так? - скорбно сказала Соня.

- Для того, чтобы ты на передовую не ходила, не отважничала. Я человек выдержанный. Отнесем на плащ- палатке. Салют из личного оружия, и закопаем.

- И тебе меня не жалко?

- Потому и говорю грубо - не ходи.

- А как же встречаться?

- Может, сразу после боя? Или на марше?

- Глупый ты, по расписанию не любят.

- Ну смотри, я тоже не железный. Не станет тебя, у меня тогда ничего существенного на всю жизнь, - пригрозил Петухов.

- Гриша, а у тебя в довоенной жизни какой самый - самый счастливый день?

Петухов задумался, потом сообщил:

- Сестренка у соседа стекло мячом вышибла, а я признался, будто это я. Он меня прутом, а мне смешно - обманул.

- Ну зачем ты себя, хорошего, так уродуешь? - упрекнула Соня. - Всегда от меня защищаешься грубостью.

- Это верно - защищаюсь, - буркнул Петухов. - Я ведь и смотреть на тебя пристально не могу, такая ты вся складная, светлая.

- Блондинка, - подсказала Соня.

- Не люблю я этого слова - блондинка, - поморщился Петухов. - Его почему-то с подмигиванием произносят. Даже в морду хочется дать, как услышу.

- Вот видишь, какой ты нервный стал.

- Будешь нервным, когда в полнокомплектной дивизии живой силы - десять тысяч штыков, а вашего брата сотни не наберется.

- Значит, гордись, что я тебя из десяти тысяч выбрала, - торжественно сказала Соня.

- То есть как «выбрала»? - вскипел Петухов.

- А так, - улыбнулась Соня, - целилась, целилась и пиф-паф - прямое попадание в твоё так называемое сердце.

Петухов взял ладони Сони в свои, прижал к своему лицу, потом стал целовать её руки между пальцами. Соня тяжело задышала, лицо её побледнело.

Немецкий снайпер, наблюдая через оптический прицел, бил по насыпи окопа, в котором находились Петухов и Соня. На выстрелы вражеского снайпера ответил наш. Забил немецкий станковый, по нему ударили из ротного миномёта. Соня, держа за шею Петухова, шептала ему в губы: - Ну и пусть, пусть стреляют, а нам хорошо, а мы с тобой бессмертные...

4

Ночью Петухов с группой бойцов работал на заминированной полосе, готовя проходы для танков, и он поймал себя на том, что было так несвойственно ему.

При извлечении самых сложных взрывных устройств у него потела не только спина, но и руки, и пальцы его не были, как прежде, уверенными, самостоятельными, когда он вывинчивал взрыватели.

Всё это Петухов оценил как последствие столь взволновавшего его признания Сони, от которого он и стал чрезмерно дорожить своей жизнью, хотя раньше никогда за сохранность своей жизни столь недозволительно не опасался.

Потом он хмуро пожаловался Соне:

- Если по-человечески, так я изо всех, может, самый счастливый. Потому, что такая, как ты, вся при мне. Даже при личном твоем отсутствии, а вся при мне. Я думал, такого не бывает. А вот получается... бывает. Но всё-таки мое соображение по поводу этого самого - тоже правильное. Пока война, личное счастье не содействует правильному поведению в боевой обстановке, а отвлекает от поставленной задачи. На минном поле работал и из-за тебя так собой дорожил, аж пальцы деревенели на взрывателях, а такое их поведение может вызвать даже нежелательный эффект.

Глаза Сони мгновенно осветились радостью, но тут же озабоченно погасли, она поспешно произнесла шепотом:

- Я вам, товарищ лейтенант (Петухов тогда ещё был только младшим лейтенантом), даже клянусь чем хотите, больше ни словечка о нас с вами, ну только самый обыкновенный разговор, будто мы только сегодня познакомились, а как насчёт завтра - мы вовсе не интересуемся. Так согласны?

- Не получится. Слова, они сами по себе полезут, от души. Да и без слов всё теперь ясно, - сокрушенно признался Петухов.

- Так как же быть? - тревожно спросила Соня. - Может, временно попроситься в чужую часть?

- Ещё хуже, пожалуй, получится, - вяло промямлил Петухов. - Я себя по этой линии ещё не знаю, не испытывал, но, возможно, вдруг полного доверия у меня к тебе не обнаружится?

- Ревновать станешь! - радостно рассмеялась Соня. - Так это мне просто приятно!

- Тебе! А мне - как ржавый взрыватель.

- Ревность - доказательство любви, - наставительно сказала Соня.

- От такого доказательства люди страдают хуже, чем от слепого ранения, - хмуро обронил Петухов.

За Петуховым в части установилась прочная репутация устойчивого в бою и вдумчивого к подчинённым офицера. Среди старшего командного состава были ещё живы те, кто помнил Петухова совсем иным, старательным, безбоязненным солдатом.

Тогда в бою он вёл себя как школьник на уроке. Распластавшись по-пластунски, подползал к отделённому и, подняв руку, просил:

- Разрешите обратиться?

- Чего тебе?

- Можно, гранату брошу?

- Куда?

- В их окоп.

- До него ещё ехать и ехать на брюхе.

- А я бегом добегу.

- Лежи, пока из тебя покойника не сделали! - свирепел отделённый.

- Значит, жалко?

- Похоронную команду тобой затруднять жалко!

Спустя некоторое время Петухов добыл у противника ручной пулемёт. Но никому об этом не доложил. Вычистил, изучил, как с ним обращаться, и в первом же бою сам занял себе огневую позицию со своим пулемётом. Потом он стоял перед командиром взвода потупившись, а тот его отчитывал за самовольство.

- Ты же меня в заблуждение ввёл, - упрекал взводный. - Слышу, немецкий ручной на фланге стучит. Ну, значит, немедля огнём накрыть - по логике. Значит, он вклинился, а выходит, это ты самовольничаешь. - Пояснил строго: - Бой - это прежде всего строгая организация огневых средств, дисциплина, порядок. Культурный боец должен понимать. - Приказал: - Трофейное оружие сдать!

- Но он мой, - скорбно сказал Петухов, - я же его в бою сам достал.

- Нехорошо, товарищ Петухов! Такое собственничество в себе подавлять надо.

- Я же просился в пулемётчики, а вы отказали.

- Значит, сам себя обеспечил и назначил? Некрасиво, товарищ Петухов, очень некрасиво!

Но по солдатской цепочке о Петухове распространилось уважительное суждение как об инициативном бойце, соображающем.

Поскольку солдатская биография Петухова складывалась на глазах всего подразделения, бойцы гордились его офицерским званием, словно они сами присудили ему это звание, и высшей похвалой звучало: «Такой командир подразделения не подведет, потому что он в подразделении же и воспитанный».

Поэтому бойцы с доброжелательным тактом относились к связистке Соне, когда она зачастила в их расположение.

Любовь Сони к командиру их взвода бойцы считали вполне заслуженной его наградой и даже гордились, что Соня выбрала именно их командира, а не из соседних подразделений, хотя там тоже были офицеры храбрые, и тоже молодые, и даже по наружности более видные.

Рост у Петухова средний, глаза узкие, скулы углами, усы никак не получились из редкого рыжеватого волоса. Отращивал их только для солидности вида.

Но душевная сила его была в уважении к людям.

Приказание в бою он отдавал не крикливо, а задушевно, задевая бойца за самое потаённое, главное. Не забывал в пылу боя к тем, кто старше по возрасту, обращаться на «вы», величал по имени-отчеству. Вот это самое простое, а трогало сильнее самого сильного боевого лозунга.

И в бою он умел радоваться успеху бойца и под огнём подползал, чтобы отметить его своей радостью.

А если кто начинал колебаться в бою, дорожить своей жизнью больше, чем жизнями товарищей, Петухов такого не обличал сразу при всех, а только потом интимно беседовал - огорчённый, расстроенный.

- Как же так? - спрашивал. - Бой - дело коллективное. Один за всех, а все за одного. Сегодня ты товарища огнём не прикрыл, а завтра он тебя за это не прикроет. Это же самому тебе невыгодно. Самое верное в бою - жизнь себе сберечь, когда твёрдо знаешь, другие за тебя беспокоятся, а если ты за них не беспокоишься, почему они должны за тебя тревожиться? Так что не советую больше индивидуально самосохраняться, самый ненадёжный способ.

Соня, как и многие девушки-фронтовички, оборонялась от чрезмерного внимания со стороны мужского состава вызывающей дерзостью на грани оскорбительной грубости. И так прочно освоила эту защитную манеру, что на узле связи даже подруги считали её недовоспитанной.

- Тебе майор - цветы, а ты хамишь, словно он не цветы, а гадюку в спирту всучил.

- Если б его жене в тылу кто букет преподнес и она за это вся рассиялась, как бы он, узнав, реагировал? - пожимала плечами Соня.

- Но он же одинокий, мы в штабе у кадровика проверили - холостяк.

- А я одиночеством не страдаю!

Усмехнувшись, Соня пояснила:

- Вначале они все становятся томные, тихие, вроде как тяжелораненые, на душевность вызывают, а чуть бдительность утратишь - они в атаку. Знаю их шаблонные методы. Схамишь заранее - сразу дистанция, порядок.

5

Петухов получил приказание сопроводить штабную радистку в тыл противника для связи с партизанским отрядом, которому было дано указание - как только дивизия начнет наступать, о чём им сообщат сигналом по рации, подорвать мосты на коммуникациях противника. Рацию Петухов пристегнул себе на спину плечевыми ремнями, запасное питание рации несла сама радистка в вещмешке. Они вылетели в ночь на Р-5.

Радистка попросила Петухова:

- Ты на меня не оглядывайся, в воздухе меня всегда тошнит. Я себя знаю.

- Не нашли кого покрепче, - недовольно буркнул Петухов.

- Не нашли, - согласилась радистка.

Над ними светилось, сверкало звёздное небо. И с высоты линия фронта, так же как и небо, искрилась только огнями боя.

- Смотри - красиво! - порекомендовал Петухов.

- Наверху или внизу? - иронически осведомилась радистка. - Я не ангел, чтобы любоваться небом.

- Верно, ангелов не тошнит, - пошутил Петухов. - Они народ облётанный.

- Ты, пехота, лучше молчи, - приказала радистка.

Потом на них напал «мессер». Их мотало в воздухе, словно на бешеных качелях, до полного умопомрачения. И когда самолёт, задевая вершины деревьев, тяжко плюхнулся в болото, наступила мёртвая тишина.

Петухов, очнувшись, понял, что жив, и, как всегда, обрадовался, что он жив, но потом стал тревожно соображать, есть у него повреждение или нет. Спохватился, стал ощупывать лицо радистки: веки её сомкнуты, голова свисла. Он пытался отстегнуть привязные ремни, освободить радистку. Но она вдруг произнесла сонным слабым голосом:

- Убери руки, не лапай.

- Нужна ты очень! - рассердился Петухов. Вылез из кабины и переполз к лётчику. Тот упирался рассечённым лбом в щиток приборной доски, ручка управления пронзила грудь, оттопырив на спине комбинезон.

Забравшись обратно в кабину, Петухов сообщил:

- Всё! Выходит, до последнего старался нас сберечь, а мог бы и на парашюте выкинуться.

- Ты бы на его месте выкинулся, а он нет, - сказала брезгливо радистка.

- Молчи уж! - Петухов похлюпал ногой по полу полузатопленной кабины, заявил: - Видишь, тонем. - Приказал: - Раздевайся, до берега порядочно. В обмундировании не доплыть.

- Чтобы я перед тобой, да ещё нагишом!

- Не соображаешь - оставь то, что вы там под верхним носите.

- Отвернись, - жалобно попросила радистка.

Петухов, заворачивая своё и радисткино обмундирование в плащ-палатку, пояснил:

- Буду за собой узел волочить, а если сил не хватит, тогда, извиняюсь, брошу.

- А рация? - сердито спросила радистка. - Я без рации спасаться не буду.

Петухов нахмурился, смолк, потом объявил:

- Без нашей тяжести самолёт ещё на плаву побудет. На берегу сыщу бревно какое-нибудь, на нём за ней сплаваю. Ну, пошли, - и сбросил узел с обмундированием, завернутым в плащ-палатку, за борт в воду.

В воде, отплёвываясь, радистка сказала:

- Я только по-собачьи умею, сильно ногами брызгаю, значит, не плыви рядом, чтобы ты от меня не захлебнулся.

- Не захлебнусь, - сказал Петухов и поплыл, загребая одной рукой, толкая впереди себя узел с обмундированием.

Но когда вдруг перестал слышать за собой пыхтение и барахтанье радистки, он оставил узел и бросился к ней.

Она лежала на спине с закрытыми глазами и тяжело, судорожно дышала.

- Устала? - тревожно спросил Петухов.

- Отдыхаю, на небо гляжу, любуюсь, - сказала радистка и подавилась водой.

- Ты что, по морде захотела? - спросил Петухов. - Плыви! И если ещё посмеешь так слабеть, буду за всё хватать, поняла - за всё!

- Ты, сволочь! - поперхнулась водой радистка. - Только попробуй! - И из последних сил стала бить по воде ногами, толчками, как бы карабкаясь в чёрной гнилой воде.

Он волочил её в густой, вязкой ледяной тине и, вытащив на берег, сам лёг без сил рядом с ней, чёрный, вонючий, склизкий, как и она, с головы до ног в тине. Отдышавшись, пошёл бродить вдоль берега, нашёл полугнилой салик - плот из полусгнивших трёх бревен - и уплыл к нему, к самолёту. Вернувшись, он сначала сволок на берег труп лётчика, потом принес рацию, сказал:

- Вот, пожалуйста, тебе твой аккордеон.

- Развяжи узел, дай обмундирование. Не видишь, я совсем голая, - попросила радистка.

- Не вижу, - сказал Петухов, - и видеть не желаю. - Посоветовал: - Сначала отмойся в бочаге, а потом одевайся. Нельзя же так в чистое грязной лезть.

- Не могу, меня от воды теперь тошнит.

Петухов снял с себя бязевую мокрую рубашку и стал молча вытирать радистку и, когда она пыталась вырваться, сильной рукой удерживал её, пока всю не вытер. И только после этого выдал ей обмундирование.

- Меня всю трясет, не могу в рукав гимнастёрки попасть, - жалобно сказала она.

Петухов так же молча помог ей одеться, при этом он властно снял с неё нижнее мокрое, выжал и повесил на ветви кустарника.

- У тебя зажигалка, - напомнила радистка, - разведи костёр. Зубами же лязгаешь.

- А если противник засечёт, тогда как? В неразведанной местности не положено.

- У меня даже внутри все трясётся, - повторила радистка, - сердце закатывается.

Покорствуя её мольбе, Петухов развёл огонь, прикрыв его всё-таки для маскировки плащ-палаткой. Они сидели у костра, касаясь плечами, и глядели на огонь.

- Тебя как зовут? - спросила радистка.

- Гриша! - сказал Петухов и в свою очередь осведомился: - А тебя?

- Соня!

- У нас в школе тоже Соня была, только она отличница.

- Красивая?

- Нет, так себе - белобрысая.

- Как я?

- Откуда я знаю? - уклончиво произнёс Петухов. - Я на тебе внимание не фиксировал.

- Если б ты накрылся, кто по тебе в тылу плакать бы стал?

- Мать, кто же ещё! Отца уже убили на фронте.

- Так я и поверила!

- Про отца?

- Будто своей девушки нет.

- К чему такой разговор?

- А чтобы про то, что с нами дальше будет, не думать, - вздрагивая, придвинулась теснее, произнесла сдавленным голосом: - Меня нагишом никто не видел, только ты.

- Ты же не голая была, а в трусах и в лифчике.

- Правильно. Нам специальное женское нижнее не выдают, мы мужские исподники себе подрезаем, а из остатка лифчики кроим. Как в армии служить - пожалуйста, а внимательной заботы о нас по линии вещснабжения нет.

- Напиши в дивизионку.

- Я бы написала, да стыдно.

- А говорить про это можешь?

- Мне с тобой не стыдно.

- Ну, это ты брось! - сказал Петухов, вставая. - Такие разговорчики отставить!

- Очень ты мне нужен.

- Ну и молчи.

- Думать мешаю?

- Мешаешь!

- А я знаю, о чем ты думаешь. Вот хорошо бы с ней под плащ-палатку лечь...

- Да ты что! Дура или распущенная?

- Раз ругаешься, значит, ты хороший. Я тебя только так, проверяла. Понял? Ну нарочно задевала, чтобы знать, какой ты на самом деле.

- Нашла время и место. - И Петухов потребовал: - Ты вот что! Заворачивайся в плащ-палатку и спи. А потом я. А ты покараулишь.

Сквозь рыхлый гнилой болотный туман рассвет еле проникал серым, слабым, жидким, хлипким светом.

Когда радистка проснулась, Петухов разостлал на земле ещё теплую от её тела палатку, приволок застывшее тело лётчика и завернул его в плащ-палатку.

- Ты это зачем? - спросила Соня.

- Хоронить, - глухо сказал Петухов. - У буреломного дерева под вывороченными корнями яма, я её за ночь подчистил, углубил, свежих веток настлал. Хорошо будет.

- Кому хорошо? Ему? - кивнула на покойного Соня.

- Не в болоте, в земле. Всё же попрощаемся, как жизнью ему обязанные. - Произнёс тихо: - Когда я ему лицо разбитое умыл, причесал на пробор его же расчёской, увидел, что он, как мы, молодой ещё. А на петлицах шпалы - капитан!

- Документы взял?

- Когда в тыл летят, документы в штаб сдают.

- Разверни палатку, - попросила радистка.

Став на колени, она бережно-нежно поцеловала ледяные синие губы лётчика, потом, поднявшись, сказала сдавленно:

- Он первый, кого я сама в самые губы.

- Ну ладно там, понесли.

Они долго стояли у могилы, засыпанной комьями земли. Сверху положили сырую синюю пилотку лётчика...

Руководствуясь картой, взятой из планшета пилота, Петухов только на пятые сутки вывел радистку в расположение партизан.

Уже на другой день в пути она захворала. То томилась в жару, то тряслась в ознобе, то обмирала в беспамятстве. И Петухов то бранил её, то лепетал невесть что, упрашивая не помирать, дул ей в губы, когда казалось, она бездыханна, у костра сменил ей влажное от пота бельё на снятое с себя сухое обмундирование. И когда долго не мог добиться, чтобы она очнулась, даже попытался выстрелами из пистолета пробудить её.

Он сломал березку, приспособив её под волокушу, положил на ветви девушку, привязал поясным ремнем и тащил волоком, впрягшись в ствол дерева, как в оглоблю.

Когда он набрёл на партизанское боевое охранение, у него не было сил толком всё объяснить. Лицо его вздулось от бесчисленных укусов комаров и гнуса, кожа с ладоней содрана. Согбенный, не мог выпрямиться. Он был в одном рваном исподнем, так как своё обмундирование натянул на радистку. Губы растрескались, опухли, слова произносил сипло, хрипло, еле разборчиво, словно контуженный. Оставив радистку в партизанском штабе, он пошёл обратно с группой партизан за рацией, спрятанной у болота и замаскированной ветками.

Несмотря на то что в землянке было жарко натоплено, Соня сидела на койке в валенках, в полушубке, в меховой шапке. И когда Петухов вернулся и принёс рацию, она только слабо кивнула, увидев его, и сразу стала дрожащими пальцами включать рацию, надев поверх шапки наушники, и всё время глаза у неё были полузакрыты.

- Совсем плохая, - сказал командир партизанского отряда, - застудила оба лёгких сразу - сильное воспаление, а всё ж таки за последнюю свою нитку держится. Такая у неё комсомольская натура - вся горит, а про долг свой помнит. - Обернулся, приказал: - Младшего лейтенанта прямым путём - на наш аэродром. Велели не задерживать, если на своих двух стоит вертикально...

После доклада в штабе дивизии Петухова отправили в санбат, откуда он самовольно ушёл на второй день к себе в подразделение в обмундировании с чужого плеча, ещё сыром и пахучем после дезинфекции, с неотстиранными блёклыми пятнами крови вокруг рваных прорех на груди под левым карманом.

Потом спустя какое-то время его вызвали в политотдел.

Батальонный комиссар, лысый, плотный, с густым голосом строевого командира, спросил гулко, хитро сощурясь:

- Значит, что же такое, товарищ Петухов, по вашему устному докладу в штабе дивизии выходит? Ей по меньшей мере Красная Звезда причитается, а себе как бы просите взыскание.

- Я же сказал: чуть не сорвал задание. Радистку увёл, а рацию оставил.

- Но мы имеем сведения: вы связистку на себе несли.

- Не на себе, а волок на волокуше.

- С мотором? Или посредством вашей живой силы продвигались?

- Ну моей.

- А два груза вы могли, так сказать, доставить подобным способом - и её, и рацию?

- Если б про главный долг не позабыл, должен был.

- Рассуждаете самокритично, но не реалистически, я бы сказал. А вот ваша радистка...

- Она не моя вовсе, зачем вы так! - вспыхнул Петухов.

- Ну ладно, скажем, вашей и нашей дивизии, она так докладывает: если б не её слабый пол, так вы бы радисту строевым шагом идти скомандовали и рацию на себе нести.

- Ничего подобного! - запротестовал Петухов. - Если б он тоже, как она, простудился, заболел, всё то же самое было, и рацию я бы всё равно оставил.

- Спрятали бы - хотите сказать?

- Ну ясно - спрятал.

- А скажите: рация без радиста может действовать? Так, правильно, не может, так же как радист без рации - ноль. Значит, фиксирую: осуществили план раздельной доставки того и другого.

- Никакого плана не было, я только про неё беспокоился, за неё боялся.

- За рацию? - усмехнулся комиссар.

- За радистку, - вздохнул Петухов.

6

Однажды, когда Петухов спустя много дней после этого события, умаявшись на проверке расположения своих огневых точек на новых позициях, мертвенно спал под шинелью в ещё не покрытой накатами землянке, его разбудил дежурный ротный телефонист и, передавая трубку, произнёс значительно:

- С узла связи дивизии требуют.

- Младший лейтенант Петухов у провода, - бодро произнёс Петухов и встал по привычке к субординации.

- Это я, Соня!

Петухов растерянно покосился на дежурного телефониста.

- Обстановка нормальная, противник не тревожит... - машинально сказал Петухов.

- Вы не сердитесь на меня, пожалуйста, - с мольбой прозвучал голос Сони. - Но я хотела вас спросить...

- Я вас понял, - сипло сказал Петухов.

- Это я вас поняла, а не вы меня, - обидчиво сказала Соня. - Не хотите по-человечески говорить, и не надо.

В трубке щелкнуло, и голос Сони погиб в глухой тишине.

Петухов вышел в наброшенной на плечи шинели в ход сообщения, затем побрел по траншее на свой «энпэ», откуда открывалось зловещее пространство переднего края противника, погружённое в тяжкий мрак ночи, в то время как за нашей полосой край неба нежно и слабо светлел, теплился.

Дежурный снайпер пошевелился в своей маскировочной сетке с вдетыми в петли ветвями кустарника, пожаловался Петухову:

- Вот несправедливость, товарищ лейтенант! Ихний может раньше по мне стукнуть, чем я по нему. Ему наша сторона светит, когда он ещё впотьмах, - значит, шлёпаешь только по силуэту. Но не тот азарт.

- Это ты, Захаркин?

- Мы, - согласился боец.

- Ты же сегодня не дежурный.

- А я от себя лично вышел, не для записи, а так, по личному с ними счету. Башку мне вчера ихний задел, так я поверх бинтов, чтобы не демаскировали, гимнастёркой обмотался.

- Без каски нельзя, нарушаешь!

- А как же я железом на рану давить буду, это же невтерпеж!

- В санбат отправляйся!

- Сейчас, вот только возмещу ему свою обиду, и сразу кладите на койку, колите в это самое место противостолбнячной, нарушайте гвардейскую гордость. Я послушный. В санбате и питание, и баня, кто же не желает в санбат, дурак только не хочет.

Помолчали, потом Захаркин спросил:

- Разрешите информировать? Вот какая петрушка. - Захаркин поскрёб бинт по голове ногтем. - Мне - орден в дивизии на грудь, выдали Отечественную второй степени. Так я считаю - кредит на будущее.

- Ну ладно там, - перебил Петухов. - Обиделся, что не первой, с золотом.

- А кто не хочет, все хотят, - лукаво усмехнулся Захаркин. Потом, посерьёзнев, сообщил: - Значит, так, пошёл я в военторг, думал, пивом разживусь. Орден обмыть. Не дали. Наверно, только генералам продают.

- Ну это ты брось, - одернул бойца Петухов.

- Да это я так, для смеха. Главное что? Связистка! Такая беленькая, с лицом малокровным, словно госпитальным, подошла и вежливо: «Вы боец из подразделения лейтенанта Петухова?» - «Так точно». - «Ну как он там?» - «Командует, как положено. Мы им довольны, а он нами. Подходящий командир». Учли?

- Что учёл? Твою похвальбу?

- Да нет, это так, для хитрого хода, для сведения, что мы вас уважаем. Связистку, говорю, учли? Ведь с узла штаба дивизии, а нашим взводом интересуется.

- Зря это ты.

- Почему зря? Видно по глазам - как чистое небо, ясные, не как у других финтифлюшек из того же, скажем, санбата...

7

Нет такого командира или солдата, который не испытывал бы щемящего, тревожного чувства, особенно когда ночью приходится наблюдать за передним краем противника, или даже не наблюдать, а просто всматриваться в ту сторону, где тянутся его оборонительные полосы, где незримо таится множество внимательных стальных стволов, разнокалиберных средств уничтожения человеческих жизней.

И пространство между его передним краем и своим, как бы природа нарядно ни маскировала его: лугом, рощицами, перелеском, - ощущается всегда как чёрная голая, открытая арена, где нет прикрытия живому, как на плоском каменном плато, холодном, твёрдом, леденящем. А не сегодня, так завтра на него надо выйти и перейти его. И, как бы ты ни излазил в разведывательном поиске эту полосу, ни изучил её, ни запомнил для боя на ней, все равно, пока не начнешь бой, она кажется бездной, которую надо перескочить в беспамятном азарте атаки. И если сробеешь, помедлишь - падение неизбежно.

В предрассветных слабеющих сумерках, в марлевой кисее тумана оно, это пространство, казалось сейчас мёртвым руслом реки, оставшимся после половодья.

Петухов зябко ёжился, и ему грезился сиплый повелительно-насмешливый голос отца, когда он вместе с ним ходил на рыбалку вот в такую же предрассветную пору, продрогший и полусонный, а отец, развернув на берегу бредень, хлюпал в воде, звал его окунуться, говорил: «Что? Озяб, цуцик! Не замочив порток, рыбы не наловишь!»

Отец был сильным: уверенным в себе человеком, бригадиром ремонтников-печников в мартеновском цехе, возводящих из огнеупоров своды печей, их пещерные купола, когда печи ещё источали огненный жар, и мокрые ватники на печниках дымились паром, как и валенки с тлеющими войлочными, толсто подшитыми подошвами. Лицо у отца всегда было смугло и лупилось от ожогов.

Единственный человек, с кем отец держался всегда заискивающе, умильно и застенчиво, - мать. Он говорил сыну:

- Спроси у матери, отпустит на рыбалку или как. ..

- А сам не можешь?

- Она меня обидеть не захочет, а тебе признается, если я по дому ей нужен.

- Она же на выходной стирку затеяла, велела уходить.

- Вот, - говорил отец, поднимая многозначительно брови. - Лохань тяжёлая, да ещё с водой. А ей тяжесть носить противопоказано. - И оставался дома.

Когда сын сказал, что его, отца, и так соседи считают жениным подкаблучником, отец жёстко взял его за плечо, сильно рванул к себе, потом оттолкнул и произнёс сипло:

— Эх ты, опёнок! А я-то думал... - Похлопал ладонью по скамье, приказал: - Сядь.

Долго курил, вздыхал молча.

- Выходит, так, Гришка! Тебе она жизнь дала, и это тебе ничего не значит! А мне мать, значит, - мою жизнь, её жизнь и твою дополнительно. Без неё мне бы ничего не светило, и она нами живёт, как и я ей. Вот как до такого понимания дойдёшь, через всякие дрязги, мелочи переступишь, пересилишь их, тут вот и наступает долговременная пора сознательности, чего ты достиг в жизни, - то, что в тебе не один ты, а ещё есть человек наиглавнейший, который не только с тобой прожил, но и тобой живёт и, как себя, тебя понимает. Вот такой фокус и есть - жена. Если в книгах про любовь и напечатано - может, и правильно, - как про временное переживание, но для понимания, что она значит для прохождения всей жизни, мало в книжках читал подходящего.

Отец потупился, пошаркал ногами, попросил:

- Наберёшь годов, ты мои эти слова всегда помни, чтобы по этой линии не обмишуриться. Надо так, чтобы на всю жизнь...

8

Снайпер Захаркин пошевелился в своей маскировочной сетке, зашуршал ветвями, натыканными в её ячейки. Произнёс глухо:

- Вы это напрасно, товарищ лейтенант, про связистку от меня так обидчиво слушали. Вот пойдёте обратно в блиндаж, а вас их снайпер, который вроде меня передний край караулит, допустим, свалит. И мне вас ещё дополнительно будет жаль, что мимо неё прошли, её обидели, пренебрегли, и она от этого может слегкомысличать от обиды одной. Я пожилой, я в этих делах понимаю, из сочувствия вам советую.

И, как бы не желая услышать, что ему ответит Петухов, Захаркин пожаловался:

— Ревматизм от этих засад мучит. Лежишь на сырой земле не шевелясь, как покойник, кровь студишь, вот и ломит всего. А называется мое занятие - межснайперская дуэль. В старинные времена такое дело красиво обставляли: секунданты, правила всякие, махнут шпагой - и пали из однозарядного пистолета, оба промахнулись - пожалуйте домой, друг дружку даже не задели, а с честью.

А у меня вот оптический прицел от сырости запотевает, протереть нельзя - шевелением себя выдашь, и он по тебе даст. Выходит, не потому, что он тебя метче, напористее, а потому, что у него специальная мазь от запотевания стекол имеется.

- Нет у них такой мази, враки это все.

- Я и сам только для разговора про мазь высказался. Было бы желательно заиметь, и глазу было б не утомительно сквозь чистое стекло взирать.

- А если б связистка ваша дочь была, - спросил Петухов строго, - тогда как?

Захаркин поерзал, покряхтел, признался:

- Это вы меня поймали за самый нерв. Хоть дело вполне человеческое, а возражал бы со всей отцовской строгостью. На фронте тоже себя соблюдать надо. Ваш верх, ничего дальше не скажешь. - Попросил: - Вы меня больше разговором не занимайте. А то мой меня ещё и укокошит. Я его манеру знаю. Сначала даст нарочно мимо, засечет шевеление и тут, уже на месте, вторым приложит обязательно. Сегодня я твёрдо решил его умиротворить окончательно и на это дело свою встречную тактику придумал. Мы с ним уже много стрелялись, обзнакомились по-соседски.

Петухов кивнул снайперу, пожелал «ни пуха ни пера» и пошёл по сырому ущелью траншеи к себе в землянку доспать до полного рассвета, если ничего такого не случится за это короткое время.

Сапёры успели сложить над землянкой накат из сосновых бревен, терпко пахнущих смолой, лесной чащей. И поэтому в землянке было темно, как в пещере. Петухов нащупал нары, лег не раздеваясь, сложив под голову ватник, и почти сразу уснул крепко, прижав кулак к губам.

И снился ему лес, весь прогретый солнцем. Просека в зеленых отсветах, сочащихся сквозь листву берез. И он шёл по этой просеке босиком, ощущая ступнями мягкую податливость опавшей осенней прошлогодней листвы с крепким грибным запахом. А впереди, в голубовато-светящемся туннеле просеки, мелькало летучее, как бы из сгущённого света, что-то очень знакомое по своим зыбким очертаниям и близкое ему. Но он не знал, что это.

Он шёл и шёл за ним, вдыхая запахи леса, травы, листьев, погружаясь от этих запахов как бы в сонное мягкое забвение, и когда он замедлял шаги, то летучее, из сгустков света, начинало обретать словно бы женственное очертание. Но только зыбкое, расплывчатое, и он вроде бы уже знал, кто это. Нужно было назвать, вспомнить, и тогда бы оно приблизилось, уплотнилось, стало телесно отчетливое, живое.

Он маялся и не мог назвать, вспомнить, хотя хорошо знал, кто это, и, когда он добрел до конца просеки, открылась вдруг темная впадина, наполненная чёрной густой жижей, от которой исходил леденящий холод. И в этой жиже лежал, наподобие мёртвой огромной птицы, самолёт, на борту его кабины окостенело сидел пилот и, подняв лицо с опустошёнными глазницами, уставился ими, незрячими, в небо. А рядом с пилотом сидела Соня, не то обнимая его, не то держа его, окостенелого, за плечо одной рукой, а другой она осторожно расчесывала его волосы и улыбалась мёртвому нежно, влюблённо, самозабвенно. И голые колени её глянцевито сверкали, словно натёртые воском. И она была, как тогда, когда он вытащил её из болота, совсем немного одета. Платье её, мокрое, сохло, развешенное на хвосте самолёта. И она не обращала внимания на то, что самолёт, пузыря чёрную жижу, медленно погружается, и уже жижа касалась её ног, а она все продолжала ласкающими движениями причесывать лётчика, гладить его по окостеневшей щеке и медленно, вдумчиво целовать его в чёрные, сухие, мертвые губы, не отрываясь от них подолгу, как бы пытаясь своё дыхание передать этим мёртвым губам.

Уже самолёт погрузился весь в чмокающую жижу, только над поверхностью оставалась часть туловища живой Сони п мёртвого пилота. Но она, как бы не понимая и не желая понять, что гибнет, улыбалась пилоту, прижималась к нему все теснее и теснее.

Петухов с ужасом чувствовал каменную тяжесть самого себя, леденящую скованность, которую у него не было сил преодолеть, стоял и смотрел, как гибнет Соня, испытывая одновременно неприязнь к мёртвому пилоту, который своей мертвенной тяжестью увлекал Соню в хлипкую бездну. Петухов понял, что ещё тогда, когда Соня, став на колени перед мёртвым пилотом, лежащим на разостланной плащ-палатке, бережно целовала сухие, чёрные, мертвые губы, ещё тогда у него вспыхнула завистливая неприязнь к мёртвому за то, что тот целован Соней. Только тогда он себе в этом не признался, а вот теперь признался, ослабев во сне, и когда они шли, и когда он волочил Соню на волокуше, и потом ещё он неосознанно - но всё-таки это так - ревновал её к мёртвому пилоту, и, может, поэтому был с ней таким фальшиво-покровительственным, и бодрился тем, что она ослабела, а он ещё не совсем ослабел, и поэтому подчинял её, вынуждая скрывать то, что она не хотела скрыть, а он вынудил её скрывать, оскорбив её этим, может быть, навсегда...

- Товарищ младший лейтенант, - щекоча щеку обвисшими жесткими усами, припав губами к уху Петухова, вежливо шептал связной. - К нам группа из разведбата. Требуется им проходы на минном поле указать. В связи с назначением прогулки в тыл, я так полагаю.

- Я сейчас, сейчас, - сказал Петухов, садясь на топчане, спросил: - Что же это они? Собрались, когда светает.

- Не совсем, - возразил вестовой, - на той стороне ещё в самый раз - сумерки.

- Сколько же я спал?

- Доложить не могу, не укладывал.

Петухов вышел в ход сообщения. Там, теснясь, стояли четверо в пятнистых маскхалатах, в таких же капюшонах поверх касок.

- Кто старший? - спросил Петухов.

- Сержант Курочкин! - шагнул вперёд коренастый, низкорослый разведчик с разорванным веком и розовыми следами недавно снятых швов.

- Я вас, товарищи, сам сопровожу для полной гарантии успеха, - объявил Петухов. - Всю полосу, как полотёр, прошел. Прошу!

Петухов даже склонил голову и простер руку, предлагая радушно разведчикам войти в траншею.

Коренастый еле заметно пожал плечом, но не смутился, а зашагал первым по траншее, приняв жест младшего лейтенанта за проявление беспокойства, поскольку тому придётся выходить на открытую местность, где, надо полагать, каждый метр площади аккуратно пристрелян противником.

Петухов вызвал командира первого взвода, которому положено замещать командира роты в случае его отсутствия или выбытия из строя, и приказал временно взять командование ротой на себя.

Командир первого взвода, коротконогий, губастый, курчавый, плотный юноша, даже летом носивший кубанку, ссылаясь на то, что он кавказец, ни разу ещё почему-то не раненный и поэтому под огнём противника державшийся всегда с высокомерным равнодушием, спросил обиженно:

- Почему?

- Надо.

- Из мясной тушенки эрзац-шашлык буду делать. Обещал же прийти.

- Задание получил. - Петухов кивнул на разведчиков. - Вот, сопроводить.

- Почему ты? Почему не я?

- Так получилось.

- Неправильно получилось, - скрипуче-гортанно произнёс командир взвода. - Ты давно воюешь, я не так давно - мне интересно к фашистам визит вежливости сделать, по душам поговорить.

При этом он стиснул зубы, скулы на лице его заходили твёрдыми желваками.

- Ладно, Атык, ещё успеешь!

Петухов решил не только вывести разведчиков к переднему краю противника, но, как говорится, просочиться вместе с ними на возможную глубину с двоякой для себя целью: во-первых, при прорыве обороны противника он будет знать тогда его опорные пункты на глубине, и во-вторых, потаённое, поскольку он будет старшим в группе, то вполне обоснованно его могут вызвать по возвращении группы в штаб дивизии для доклада, - значит, узел связи, а там Соня. Ощущение её, какою он видел во сне, волновало и томило Петухова, и он полагал, что у него хватит силы рассказать ей - не сон, нет, а то, что было до сна и было подобно тому сну.

9

За окопами петеэровцев начиналась ничейная полоса, где в траве валялись острые, как обломанные куски лезвий, ржавые, потускневшие осколки разорвавшихся снарядов, жестяные оперения мин, виднелись неглубокие пепельные пролысины - следы брошенных ручных гранат, кое-где белели комки окровавленной марли с бурыми пятнами, лежали перевёрнутые, во вмятинах каски, полузаполненные дождевой водой.

Миновали заминированную полосу, о чем знал только Петухов, точно угадывая проходы в ней по ему лишь ведомым вешкам и отметинам. Дальше началась ничейная. Петухову понравилось, как, прижимаясь к земле, только шурша маскхалатами, гибко, сильно ползут разведчики, словно какие-то ластоногие земноводные существа, вышедшие временно на сушу.

Потом один из них перевернулся на спину, подлез под первое проволочное заграждение и, работая длинными рычагами рукоятей ножниц-кусачек, с хрустеньем стал резать колючую проволоку, потом рукой в брезентовой рукавице бесшумно разогнул её в стороны.

На проволочных заграждениях были повешены погремушки - пустые консервные банки с галькой внутри - сигнальные приспособления вроде коровьих ботал.

Самая сложная работа предстояла со спиралью Бруно - бухтами стальной тонкой проволоки, растянутыми, как полупрозрачные трубы, сквозь которые надо проникнуть не только беззвучно, но так, чтобы не запутаться, не завязнуть в трепыхающихся спиралях, в петлях стальной паутины.

И когда пробрались сквозь эти пружинистые трубчатые путы, сержант-разведчик, тронув Петухова за руку, показал ему пальцем в ту сторону, откуда они пришли, но Петухов положил на его палец руку, сжал и потом, сделав лицо свирепым, ткнул рукой вперёд. Сержант потрогал погон на гимнастёрке Петухова, потом свой, пожал плечами, лицо его приняло обиженное, но покорное выражение.

Петухов победоносно усмехнулся и на локтях быстро пополз в овраг, в зарослях которого можно было временно укрыться и передохнуть для нового броска.

Сержант наклонился к Петухову и, прижимая пальцем рваное веко к глазному яблоку, сказал неуверенно и просительно:

- Вы нас, лейтенант, могли бы выручить? А то такая штуковина получается. Немец пролазы в заграждениях обнаружит, начнет суетиться, нас искать и затруднит маленько задание, а если вы окажете содействие, воротитесь обратно другим маршрутом, и они ваши пролазы тоже засекут, тогда порядок - фашист нервы себе успокоит: была разведка, нет разведки, уползла восвояси. Как, ничего вращаются шарики? - спросил сержант, подмигнув рваным веком, и сразу же по щеке его потекла слеза, которую он не почувствовал.

- Спроваживаешь? - подозрительно осведомился Петухов.

- Нисколечко. Только одолжение. Смелость по высокой норме требуется, поскольку могут вас обнаружить и пострелять. - Пообещал: - Но вы же не один, я вам выделю для сопровождения своего бойца с режущим инструментом, чтобы проволоку кусать.

- Хитрый ты!

- Соображающий.

- Вас только трое останется.

- Чем меньше числом, тем больше каждый на себя надеется. Тан как? Согласны таким ловким маневром нам организовать безопасную обстановку? - Напомнил: - А то ведь ловить будут, на всю глубину развернут поиск.

- Ладно, убедил. Отделались!

- Почему же - отделались? Это вы зря, - возразил сержант. - За компанию спасибо. Довели вы нас по первому классу, со всеми удобствами.

Пошептавшись с разведчиками, сержант ткнул одного в грудь, сказал:

- Ты, Ефимов, под командой лейтенанта будешь!

Снова подмигнул Петухову рваным веком и с остальными двумя разведчиками согбенно, быстро ушёл по дну оврага.

Оставшийся с Петуховым разведчик сказал хмуро:

- Сержант не из пехоты - флотский. Под гимнастёркой тельняшка. Он её самолично стирает, поскольку флотской сменки у старшины не имеется, одно наше бязевое белье, пехотное.

Петухов молча кивнул, поглядел на часы - до рассвета оставалось всего полтора часа.

- Ну что, пошли до дому, до хаты?

- Тогда мне в другую сторону, - сурово сказал разведчик. - Мне ещё фашиста гнать и гнать. Полоцкий я. - Вздохнул. - Все ж таки, если б с сержантом пошёл, приятнее, до дому несколько ближе...

Преодолев на обратном пути проволочные заграждения, минные ловушки, Петухов счёл нужным для полной гарантии активно зафиксировать у противника замысел сержанта-разведчика. Стал передвигаться по ничейной полосе перебежками почти в рост, и, когда противник засёк, открыл огонь, он ползком подался в противоположную от своих сторону и залез вместе с Ефимовым под подорванный на минном поле немецкий танк с башней набекрень от взрыва боеукладки.

Отдышавшись, отдохнув от ощущения смерти, Петухов сказал, кивая на близкие разрывы снарядов:

- Пусть теперь зря расходуются, по пустому месту.

- Самогеройством сейчас никого не удивишь, - насупился Ефимов.

- Но ведь приятно.

- Нашёл удовольствие - мишенью выставляться!..

- Тактический приём, военная хитрость, - улыбнулся Петухов, спросил: - А ты чего такой сердитый?

- Понять тебя желаю, - сказал Ефимов. - Не то отчаянный, не то ловкач.

- То есть как это ловкач? - не понял Петухов.

- Очень просто. Мог бы с нами взводного послать, даже отделённого. А выходит, кроме самого ротного - тебя то есть, - нет никого, кто лучше бы проходы знал к противнику. Значит, за разведку кому причитается? Вам, ротному.

Петухов рассмеялся:

- Ты прав, я ловкач, верно. Вместо того чтобы своими бойцами рисковать в разведке местности, которую нам же с бою одолевать, я вашу живую силу для этой цели использовал. Думаю, разведчики - народ опытный, с ними не пропадёшь, лучше для себя компанию не найти, а если потери будут, не с моего подразделения списывать.

- Силён!

- А ты меня зря задеть хотел, - упрекнул Петухов. - Я действительно обрадовался: с такими квалифицированными ребятами на разведку сходить. Что мне надо было, спокойно высмотрел. Даже свой передний край в смысле маскировки со стороны противника оглядел, проверил.

- Спокойно, потому что за нас не беспокоился.

- Точно, - согласился Петухов.

- Ну а по совести, зачем мишенью себя выставлял?

- Беспокоюсь за тех, кто остался. Ясно?

Ефимов задумался, потом произнёс проникновенно:

- Ты, лейтенант, все ж таки поаккуратнее воюй, и на после войны с тебя будет спрос всё налаживать. - Сказал запальчиво: - Меня почему с разведки сержант снял? Невыдержанный. Надо, допустим, деликатно «языка» взять, а я, извиняюсь, фашиста, только если он покойник, за человека считаю... - Вздохнул: - В армии год, а так всё в партизанах воевал. - Гневно глядя в глаза Петухову, заявил: - И ты того не видел, что я видел, всякое нечеловечество. Так что меня теперь не отрегулируешь. И злость у меня на них от тебя тоже ещё прибавилась.

- А я тут при чем? - удивился Петухов.

- А как же, - пояснил Ефимов, - я тебя взял словами на ощупь, проверить, какой ты на самом деле, и скажу - не для тебя, а для себя скажу: мы, может, с тобой больше никогда и не встретимся, а вот за то, что ты такой, какой ты есть, если тебя не будет, по какому счёту я с них взять должен, спрашивается? - Потребовал: - А ну дай закурить.

Сворачивая дрожа щи ми пальцами цигарку, сообщил презрительно:

- Это у меня не от нервов, а от обиды, что в сопровождающие сержант отправил. Вот тоже типчик! Его корабль потопили, воюет в пешем строю. Возьмём «языка», на себе приволокём, сдадим. А он потом ходит в караульное помещение с бывшим «языком» общаться. Ему интересно, что он за человек. Если ты флотский - фашисты флотских «чёрной смертью» величают, - значит, оправдывай такое наименование. Был вот случай. Отсиживались мы в овражке. И что ты думаешь? Фашисты своих двух к оврагу на казнь вывели. Смех - друг дружку лупцуют. А сержант командует нам: «Огонь!» Их много, а нас несколько. Ну ничего, сладили. Чего с этими двумя делать? Предлагаю: «Оставим из жалости тут в овражке, как они были, связанными. На обратном пути, может, и развяжем - отпустим». Так нет. Выдал сержант им трофейные автоматы и с собой забрал. Всю операцию я переживал как никогда. Но ничего, обошлось, вместе с нами они к нам припёрлись. Дрались против своих, ничего, грамотно, видать, фронтовики опытные... А что потом было? Снова разведка. До этого у меня к ним, фашистам, никакого интереса не было. А теперь задумываюсь. Но не в бою, а после. В бою я как был - яростный. - Замял в пальцах окурок. - Фашисту убить человека просто. А если ты человек советский, да ещё осмысленный, приходится разбираться. Ну конечно, побьём мы их, а дальше что? С ихнего народа шкуру драть? Так ведь народ, он и есть народ. Не будь у нас Советской власти, кто бы мы были без совести, которую в нас Советская власть воспитала? И выходит по этой совести, надо дать им возможность отмыться. Но мне-то ещё со своей злобой воевать и воевать по своему длинному счёту...

По броне сгоревшего танка звонко ударила пулемётная очередь.

- Нащупали, - сказал Ефимов. - Теперь, Ванька, держись. - И стал аккуратно вкладывать запалы в гранаты, поставив на боевой взвод, положил рядом с собой, сообщил: - Я эту карманную артиллерию обожаю, как шарахнет, сильно освежает. Скоро автоматчики приползут. Я ихнюю манеру знаю. - Заявил наставительно: - Конечно, наш автомат против ихнего лучше, но винтовка - это вещь, для прицельного огня незаменимая, и опять же дальнобойность... - Сказал торопливо:- Давай так. Я тут побуду, а ты вроде кочующей огневой точки за бугорком пристройся. Я их на себя заманю, а ты выжди и тогда крой на всю обойму по их скоплению. И чаще позицию меняй, будто нас много.

Бой с автоматчиками длился долго, Петухов расстрелял почти все патроны, пока не пришёл на выручку командир первого взвода с бойцами.

Ефимов лежал под сгоревшим танком мёртвый. Автоматчики забросали его гранатами. Длинные деревянные ручки немецких гранат во множестве валялись на земле, словно черенки шанцевых малых лопат. В вытянутой руке Ефимов сжимал потертый серый наган. Один мёртвый глаз сощурен, другой широко открыт - он умер прицеливаясь.

10

Командир батальона Пугачёв, сидя в нижней рубахе у патронного ящика, поставленного на попа, брился, пытливо глядясь в зеркало. Выслушав доклад Петухова о результатах произведённой им разведки в полосе, назначенной для наступления, Пугачёв, нежно охлопав свои щеки ладонью, не оглядываясь, спросил:

- И все?

- Так точно, все! - сказал Петухов.

Пугачёв, склонившись над зеркалом, разгладил пальцем брови, посоветовал небрежно:

- Там на ящике донесение разведки из штаба дивизии. Прочти. Совпадает.

- Значит, разведка благополучно вернулась! - обрадовался Петухов.

- Выходит, мне доложить в дивизию нечего, - сухо сказал Пугачёв. - Не мы им, а они нам глаза открывают. - И произнёс обиженно: - А я-то думал - мы им.

- Когда визуально на местности сам всё увидишь, увереннее боем руководишь, - как бы оправдываясь, сказал Петухов.

- А с чего это их автоматчики вдруг зашумели? - спросил небрежно Пугачёв.

- Разведчик Ефимов, меня сопровождавший, с ними бой вел.

- А младший лейтенант Петухов им издали командовал? Да ладно, не бледней носом, - сказал Пугачёв. - Не надо. Всё знаю. Просил комдива посмертно Ефимова к награде представить.

- Спасибо, - сказал Петухов.

- Что касается тебя, то не за что - могу руку только пожать, если желаешь. Но вот тебе от меня лично существенное - пируй! - Пугачёв царственным жестом снял со стола наволочку, которой были накрыты взрезанные банки консервов, солёные огурцы, алюминиевая фляжка, лежащая в каске, заполненной холодной водой, и тут же пожаловался: - Сам я голодный как чёрт. Ждал, спрашивал - вернулся, нет? Ну давай, давай, садись. - Сообщил: - Заметил, усы себе сбрил?! Когда бой у вас с автоматчиками на полосе завязался, клятву себе дал - вернёшься живой, я за это усы себе сбрею. Ну вот и сбрил. А усы у меня были подходящие, не как у тебя, волос подмышечного качества. Ну ладно. Главное - живой. Я, знаешь, живых больше люблю, чем павших. Когда батальон полностью укомплектован, на душе веселее. Не огорчил, - значит, спасибо.

Потом Пугачёв переспрашивал Петухова о деталях разведки, кивая крупной светловолосой годовой, говорил одобрительно:

- Правильно. Если они заново свои минные поля не перекантовали, значит, готовятся наступать. Окопы приметил с козырьками? Точно! Выходит, разведут в них костры, чтобы свой передний край для своей авиации ночью обозначить. Мы у себя такое же устроим, для обмана их авиации. А вот почему в овраге брошено столько свежих древесных отходов от столярных работ, неясно. Что они, мебелью обставляются?

Петухов напомнил:

- Я же вам говорил: стружка запачкана серой краской. Это же цвет их орудийной окраски.

- Ну, смотри, какой ясновидящий. Получается, они для нашей воздушной разведки намастерили фальшивых, из дерева, орудий, чуть замаскируют, но так, чтобы с воздуха заметить. И вали, Иван, зря товар по ложным позициям. Надо о таком фитиле сообщить!

Соединившись со штабом дивизии, развалясь на табуретке в расстёгнутом кителе, с папиросой в зубах, Пугачёв сказал после обычных полагающихся докладных слов:

— Сведения точные и сомнению не подлежат. Командир роты товарищ Петухов в военном отношении человек образованный. Даже улики доставил в виде стружки окрашенной. У меня порядок - сначала докажи. И тогда благодарность.

- Но я же ничего не приносил, - вмешался Петухов. - Даже не думал, что надо стружку принести в доказательство.

Пугачёв сердито махнул на него свободной рукой. Произнёс в трубку:

- Вас понял!

Потом, обернувшись к Петухову, произнёс укоризненно:

- Ну я тебе верю! Но надо, чтобы и мне поверили. А как? Воткнул о наличии стружки, получилось неотразимо. Я психологию начальства знаю как свою собственную. - Произнёс задумчиво: - Когда с умом воюешь, даже весело становится. Умом переиграть противника тоже отвага требуется.

Пугачёву нравилось внушать о себе представление как о человеке, хорошо приспособившемся к войне, способном извлечь из фронтового быта максимум удобств.

Красивый, видный, статный, с особой щегольской армейской выправкой, с блестящими обильными русыми волосами и такими же блестящими светлыми глазами, он пользовался успехом, когда можно было им пользоваться, во время кратких пребываний в населённых пунктах, и, когда с ним прощалась с радостными, благодарными словами женщина, он целовал её осторожно, бережно, говорил:

- Спасибо за все!

И может быть, лицо у женщины было не очень привлекательное, но, воодушевленное, в этот прощальный момент оно было даже красивым.

Когда про него дружески говорили: «Ну ходок!» - он отзывался: «А что, верно!» Но лицо его при этом было вызывающе строгим.

Как-то к нему в батальон прислали трёх молоденьких санитарок, причем одна из них была очень недурна, даже, пожалуй, под стать ему - рослая, видная, с надменными, чётко очерченными свежими губами.

А через два дня Пугачёв докладывал командиру полка, болезненно морщась и щурясь так, словно у него ослабло зрение:

- Уберите! Ну не могу я. Весь издёргался. Ну бьют, калечат нас, мужиков, как и положено на фронте. А тут девушки, нельзя же так. Такие, знаете ли, оживленные, а в них стреляют. Гоню их в траншею. А за ранеными бойцов посылал и сам таскал.

Просил уныло:

- Заберите!

И вытирал тыльной стороной руки пот со лба.

Но когда вольнослужащая с полевой почты должна была стать матерью, и её отправляли в тыл, а офицер связи объявил, что он уже женатый и потому не может дать ей свой аттестат, Пугачёв, случайно узнав об этом, выписал свой аттестат на имя этой вольнослужащей с почты и приказал своему порученцу передать аттестат ей.

Потом этот офицер связи прибыл с поручением в батальон Пугачёва, и Пугачёв, радушно и беспечно улыбаясь, повёл его на передовую, но не по ходам сообщения, а по открытой местности под огнём противника, и водил до тех пор, пока офицер не засел в щели, выкопанной для снайпера, и отказался дальше следовать.

Командир полка вызвал Пугачёва и спросил напрямик:

- Что за хулиганство?

Пугачёв ухмыльнулся нагловато и сказал:

- Ползучего гада пуля не берет.

- Значит, вы хотели, чтобы его подстрелили?

- Между нами, не возражал бы.

- А если вас в трибунал?

- За что? В ходах сообщения сырость, грязь. Беспокоился, чтобы он не замарался. Только и всего!

И Пугачёв вытаращил свои светлые глаза, обретая вдруг облик туповатого усердного служаки.

- А если по-честному? - спросил командир полка.

- По-честному я уже сказал: гад.

- Но позвольте, его вы осуждаете, а её?

- Я, товарищ полковник, так считаю, - угрюмо сказал Пугачёв. - Женатый? Говори: женатый. Не ври, что до свидания, говори - прощай. Ну и в таком роде, по-честному.

- Не очень твёрдое у вас понятие чести.

- После войны исправлюсь, - холодно пообещал Пугачёв. Спросил: - Разрешите быть свободным?

11

Теперь Петухов оценивал свои поступки, действия и даже мысли не как раньше: на одной стороне он сам, на другой - все те, чьим мнением он дорожил. Ныне объявилась третья сторона - Соня. И как бы он ни сопротивлялся это признать, она вторглась в его сознание властно и прочно. Воображением он восполнял то, что в ней было ему неведомо. Он ощущал её присутствие в себе, словно никому не видимого, кроме него самого, спутника, перед которым он мысленно отчитывался за каждый свой помысел. И в разведку он пошёл, побуждаемый не только соображениями военной необходимости: проверить маскировку своих позиций со стороны противника он мог бы и при других обстоятельствах. Также и сведения о расположении опорных пунктов противника мог бы получить от самих же разведчиков по их возвращении. И не было такой строгой необходимости вызывать огонь на себя, чтобы убедить фашистов в уходе разведки.

Пролазы в проволоке немцы все равно обнаружили бы, проверяя, как всегда, на рассвете систему своих заграждений. Но втайне, в чем бы он не хотел признаться и не признавался себе, он всем этим пытался закрепить в себе сложившееся о нём мнение радистки как об отважном офицере, которому чувство страха недоступно. И когда он был с ней в тылу врага, он будто бы вёл себя мужественно не потому только, что она была с ним, а потому, что он вообще такой самоотверженный, находчивый при любой опасности, в любой обстановке. На войне он научился скрывать от других чувство страха. Но оно присутствовало в нём. При каждом близком плюханье пули в грунт у него непроизвольно сжимаются на ногах пальцы, ломит шею, потому что насильно преодолевает кивок головы. И, когда близко рвётся снаряд или мина и задевает только комьями земли, он мгновенно отчётливо представляет, будто острыми осколками уже иссекло его самого, и он корчится на земле, искромсанный, окровавленный.

Он видел столько израненных, умирающих, что представить себя таким совсем просто, так же как и стать таким. Кто обжился на передовой, тот не стесняется расчётливо опасаться смерти, и в этом даже узнается хорошая повадка опытного фронтовика. И всякое притворство, будто человек не испытывает страха смерти, у бывалых бойцов вызывает неуважение и пренебрежение таким человеком. Уважают тех, кто опытно, ловко, инстинктивно и как бы между прочим мгновенно реагирует на опасность, самосохраняясь не для того, чтобы уклониться от боя, а для того, чтобы неуязвимо действовать в бою.

На четвертом году войны люди обвоевались. Квалифицированное умение наносить врагу потери ценят больше, чем исступленный бросок на врага в ослеплении ярости, когда в этом ослеплении утрачивается тщательная бойцовская зоркость, позволяющая бить вернее, надёжно укрываясь и обдумывая свой следующий бросок.

Уважение опытных фронтовиков - самое высокое признание.

У Петухова было развито чувство опасности, он привычно владел этим солдатским умением - зря не подвергать себя опасности, и такое не считалось на передовой чем-то стыдным, а даже, напротив, вызывало уважение и доверие.

Конечно, когда Пугачёв геройствовал перед солдатами, красивый, удалой, бесстрашный, им любовались. И в эти мгновения, поддаваясь его бесстрашию, бойцы готовы были кинуться вместе с ним в атаку в рост, испытывая увлекательное упоение его отвагой и лихостью, потому что в них самих живёт такая же лихость и она нужна, но не всегда.

Выбрать момент, когда именно она нужна, необходима, - здесь нужен командирский талант, озарение, чтобы вызвать её именно тогда, когда лихость решает исход боя.

Но как часто исход боя решает другое - вдумчивое сосредоточение, усердие, мастерский солдатский опыт, хладнокровное умение, не запыхавшись, твёрдой рукой бить по верной цели, удерживая в памяти расход патронов, и безбоязненно идти вслед своему огненному артиллерийскому валу, с изумительной инстинктивной точностью соблюдая должный интервал, чтобы не задели осколки от своих же снарядов.

И не всякая победа наполняет сознание солдата чувством победы. Важно, какой ценой она добыта.

В ночном бою рота Петухова овладела укрепленным пунктом противника, расположенным на высоте, овладела удачно, потому что Петухов приказал роте залечь, открыть огонь, а под прикрытием этого огня выслал группу бойцов, обильно нагруженных противотанковыми и простыми гранатами, и те подползли к самим ограждениям и забросали врага гранатами. В это время остальные бойцы роты сильным, резким броском достигли оборонительного рубежа противника и овладели им, и только четверо было легкораненых, и ни одного павшего.

Хотя сам Петухов добрался до рубежа последним, потому что вывихнул ступню, оступившись в кротовую нору, и, прихрамывая, волоча ногу, морщась от боли, виновато объяснял, что не ранен, а просто оступился, солдаты чествовали его за этот бой так, словно он их геройски вёл за собой, а не плелся позади, страдальчески морщась, ковыляя, словно раненный в бою, позади всех.

После других боёв, тоже победных, но при больших потерях, когда перед строем оставшихся в живых торжественно объявлялась благодарность, на лицах бойцов было только угрюмое изнеможение, и, когда хоронили павших, в скорбном молчании солдат Петухов чувствовал немой упрёк, обращённый к нему как к командиру.

Может, это было и не так, просто бой был слишком тяжёлым, и солдаты отупели от тяжести боя и сами выглядели как полумертвые, но Петухову всегда казалось, что он виноват и перед павшими, и перед живыми за то, что не смог избежать таких потерь.

Именно тогда у него рождалось чувство вины и желание выказать себя бесстрашным, кинуться под огонь впереди всех, чтобы этим искупить, снять тяготящее его чувство вины. Но это была не храбрость, а скорее слабодушное желание освободить себя от тягостного мнительного чувства, будто он утратил доверие бойцов, понеся такие потери, и будто бы можно по-скоростному восстановить его, проявив личное отчаянное бесстрашие.

И нужна была совсем иного рода храбрость. Пойти к лежащим на земле усталым, обессиленным бойцам, закурить из чужого кисета и спросить доверительно и задушевно:

- Ну как, чего мы недоглядели? Я вот думал, накрыли их огневую точку, поднял вас, а он как даст! Значит, только заело у него, он исправил, а я огонь уже велел перенести по другой точке, наспешил своим насмерть.

И ждать, что ответят. Ждать, холодея, страшась смотреть в глаза.

- Это Никитин маху дал, а не вы вовсе, - раздавался сиплый голос. - Кричал ему: «Кинь на всякий пожарный ещё одну гранату!», а он кинул второпях, а на боевой взвод не возвел, упала как чурка. Потом засовестился, поднялся с винтовкой, тот его и срезал.

- А ты чего смотрел? Не разорвалась его граната, от себя, свою швырнул бы, - сказал другой боец.

- Свои израсходовал.

И солдаты садились или вставали и обсуждали истёкший бой так, словно и не было безмерного измождения, скупо, в словах, но точно восстанавливали каждый момент боя.

Говорили:

- Это санинструктор должен за каждым, кого задело, уследить, пожалеть, помощь оказать. Ротный правильно нас выбросил в атаку. Увидел, что потери несём, значит, нащупали. Значит, куда? Вперёд! Ему задача огнём командовать, чтобы их огонь давить, фехтовать по их точкам. И тут каждый сам себе командир, соображай, не мельтешись. Сам оберегайся и оберегай товарища. Бой не пожар, чтобы суетиться, и на пожаре своё расписание. Тимофеев с ручным пулемётом залёг, а перед ним Сверчков выскочил и шпарит из автомата.

- Герой! А не соображает, что Тимофееву пространства от этого нет. Он ему собой пространство закрыл. Сказано было - соблюдай для ручных пулемётчиков свободный промежуток. Товарищ лейтенант мог бы тебя, Сверчков, за это призвать, а он молчит, жалеет, что ты раненый. Ему за потери от тебя - боль. Может, если бы не ты, Тимофеев успел бы огнём прикрыть Зыкова и Тимохина, которые первыми на проволоку соломенные щиты бросили и с маху поверху полезли. Ты, Сверчков, обожди! Ты своё всё ж оправдал! Видели. Вскочил в траншею, к пузу приклад автомата прижал - и на всю катушку. Тебе спасибо. Значит, есть совесть.

- Товарищ лейтенант, сигару закурите. В блиндаже прихватил. Доставьте нам удовольствие. Только для фасона, может, их гитлеровский генерал курил, а как мы им духу дали, наш ротный их сигару курит, попыхивает.

- Ребята, надо бы походить, посчитать, сколько мы их повалили, а ротный доложит наверх.

- Не надо, - сказал Петухов.

- Как не надо? Надо! Мы же понимаем, как вы на нас глядеть не хотите, - столько товарищей потеряли, может, самых лучших.

- В этом я ответчик, - глухо сказал Петухов.

- Ну уж нет. Вон они где, ответчики, - и боец показал рукой туда, куда отступил противник.

И Петухов чувствовал, знал, что так деликатно солдаты пытаются внушить ему, будто в потерях нет его вины, а всю вину они берут на себя, словно по строгому уговору, что бы там ни было, а авторитет своего командира, его самочувствие сберечь.

И вот это было для Петухова самым главным в жизни на войне и самым высоким счастьем ощущать такие заботливые признания, и ради одного этого он не страшился смерти в бою, и этой солдатской высокой мерой стремился соизмерить свои помыслы и поступки. А теперь в нём существовало и томило неизгоняемое радостное, нежное присутствие той, о которой он пытался не думать, но она властно не покидала его.

И когда рядом шмякалась в грунт пуля, у него не только привычно сжимались в сапогах пальцы и он мгновенно видел себя павшим, но и рядом с собой, мёртвым, видел её, живую. И ему было уже приятно воображать себя мёртвым, ощущая на своих, допустим, окостеневших губах её мягкие теплые губы, её скорбное дыхание. Но сразу же его настигал стыд от такого пошлого, никчемного мечтания. Раньше он поспешно брился на ощупь, теперь воровато склонялся к крохотному зеркальцу и огорченно созерцал тощие усы, острые скулы, бесцветные глаза, всё это в отдельности выглядело неважно.

Обычно на передовой он ходил в кирзовых сапогах, в каске и плащ-палатке. Теперь натягивал хромовые, надевал несколько набекрень фуражку, вместо плащ-палатки носил серый плащ в талию.

Конечно, и раньше ему хотелось отличиться в бою, чтобы получить орден. Но отличиться как командиру образцовой организацией боя, чтобы его рота стала считаться лучшей ротой не только батальона, но и полка и ей доверяли бы самые ответственные задания.

Теперь он стал мечтать, чтобы ему лично поручили особое задание, которое он выполнил бы с блеском, - скажем, в тылу врага. Или один вышел на вражеский танк и подбил его броском связки гранат, а потом ещё второй танк, допустим, набросив на смотровую щель плащ-палатку и вскочив на ослеплённую машину, затем, когда люк башни откроется, сунуть туда ствол автомата и потом сесть за рычаги управления и привести танк прямо в штаб. И он ловил себя на таких ретивых мечтаниях и ёжился, тем более что ему довелось однажды действительно подбить танк. Но все это получилось совсем не геройски.

Зимой в начале сорок второго он тащил в санитарной лодочке-волокуше найденные в лесу мины и артиллерийские снаряды. Выскочил немецкий танк. Вместо того чтобы свернуть с дороги и броситься в глубокий снег, Петухов бежал, впрягшись в сани, ничего не соображая, и только в последний момент, когда сообразил, бросил сани и кинулся за обочину.

Танк ударил волокушу, и не то разорвалась мина, не то снаряд, танк взрывом швырнуло в сторону, и он закрутился, распластывая на земле разорванную гусеницу.

Петухов, толкаясь головой в снег, уполз, хотя ему следовало выждать, пока из люка вылезут танкисты, чтобы вступить с ними в бой.

12

Когда Петухов впервые увидел Соню, и потом летел с ней в тыл врага, и, пережив смерть пилота, доставил её к партизанам, всё то время, пока они были вместе, её как бы заслонила от него им же самим созданная преграда. Будто такого её может быть, не должно быть, не имеет права быть - именно того, что он вспышками радости испытывал к ней и, мгновенно негодуя, гасил в себе.

И только потом всё отчетливее и отчетливее возникало в его сознании нововиденное, то, что он тогда пережил, считая ненужным, неправильным ощущать в себе то, что ощущал тогда.

Прежде чем подняться тогда в кабину самолёта, радистка натянула пилотку до самых ушей и, доверчиво приблизив лицо к его лицу, дружелюбно заглядывая в глаза, спросила деловито и озабоченно:

- Теперь ветром не сорвёт? А то прилечу растрепухой!

Петухов даже не понял, о чем она говорит, внезапно ошеломленный женственной доверчивой близостью её лица. Он даже не рассмотрел его, её знал, какое оно, и не понял, почему её дыхание коснулось его губ. Это теперь он знает её лицо, а тогда его сразу охватила только дурманная теплая волна - счастье.

Он не знал, отчего возникло это всеохватывающее чувство счастья. Он только покорно проникался восторженным, ликующим ощущением жизни, не понимая, отчего это такое с ним происходит, и, может быть, не желая понять.

И он тогда вдруг услышал где-то очень далеко за несколько мгновений до этого недоступное его слуху осторожное чириканье какой-то птахи.

Запуганные войной, певчие птицы обычно избегали тех мест, где шли бои. И он забыл голоса птиц. А вот вдруг услышал. На берёзовой опушке, окружавшей полевой аэродром, ведь должны гнездиться птицы, даже, возможно, соловьи. Они особенно голосисты перед сумерками.

И он так же нежданно, пронзительно остро ощутил запахи травы, вянущей листвы на ветвях, маскировавших самолёт и теперь сброшенных на землю, прелые запахи самой земли, недавно политой блестящим на солнце, как велосипедные спицы, дождем.

И он вспомнил велосипед. Велосипед, который отец подарил ему. Сверкающий, сухощавый, плоский, летучий. И отец, посадив на велосипед его, судорожно уцепившегося за руль, придерживал рукой сзади за седло, бегал по двору, пока он, вихляя передним колесом, выделывая зигзаги, учился владеть машиной.

А мать гордо смотрела не на него, а на отца, который всегда мечтал «заиметь» велосипед, но купил не себе - сыну.

Он боялся велосипеда, но преодолевал боязнь, чтобы не обидеть отца, объятого восторгом, что его Гринька может теперь наслаждаться пространством, постигаемым велосипедной скоростью.

И боязнь падения исчезала по мере того, как все его существо заполняла ликующая признательность отцу и гордость гордостью матери, которую он подметил в её взгляде, когда она смотрела на отца, бегающего по двору за велосипедом сына.

Он словно очнулся, очнулся от озабоченного голоса радистки:

- Вы что же это без шинели, в одной плащ-палатке? Ещё простудитесь. - Она бесцеремонно ощупала его гимнастёрку, упрекнула: - Совсем налегке! - Сообщила запросто: - Хотела сама куртку стёганую и штаны ватные надеть, узнала, с лейтенантом лечу, - постеснялась.

- Ну и напрасно, - буркнул Петухов.

- Зачем же я перед вами буду некрасиво выглядеть? Вам же было б неприятно. - Произнесла серьезно, без улыбки, и призналась: - А мне приятно думать, будто вы для меня так легко оделись, чтоб я не так боялась: мол, обыкновенная командировка и ничего такого особенного.

И эти её заботливые, доверительные, простые слова сблизили их. И он ощутил эту близость, как дуновение тепла в зябкую ночь, как утрату чувства одиночества, испытываемого всегда перед неведомой опасностью, которое он научился преодолевать совсем иначе, а теперь оно исчезло мгновенно в тепле её слов и доверчивом свете её глаз.

И вновь ощущение счастья жизни охватило его.

И он уже не опасливо смотрел на небо, освещенное ярко звёздами. Чистое и прозрачное, которое только что сердито ругал пилот за то, что оно чистое, безоблачное и не во что будет сунуться, скрыться самолёту, если появится «мессер».

Глядя в это небесное сверкающее пространство, он весь преисполнился ощущением лёгкости, летучести, свободы, которое он испытал впервые в детстве, когда, оторвавшись от руки отца, помчался на велосипеде по двору, легко и свободно, словно не по земле, а по воздуху. И когда радистка, неловко взбираясь по металлической стремянке в кабину, застенчиво оглянулась на него, прежде чем перешагнуть через борт, он отвернулся и услышал, как она сказала с благодарностью:

- Вот спасибо, а то юбка на мне узкая.

И когда он сел в кабину, она приподнялась, коснулась его плеча:

- Хорошо, что вы хороший, теперь мне лететь не страшно, хоть я никому в этом не признавалась - только вам, боюсь высоты. Даже когда окна дома мыла на втором этаже, у меня голова кружилась.

- Давай, давай пристегивайся, - сказал Петухов, - а то на вираже ещё вывалишься. - Сказал развязно, чувствуя, как его плечо потеплело от мягкого прикосновения её руки, и он ещё долго ощущал её тепло на своем плече, стыдясь одновременно того, что это ему так нужно и приятно.

И когда они поднялись, и самолёт, как катер по воде, плыл уже в высоте, и на дне этой высоты виднелось земное пространство, утопавшее в голубоватой дымке, бесконечность неба и плоскости самолёта в нем, словно летучее продолжение его самого, - все это наполнило таким безвременным ощущением покоя, сладостной, лёгкой опустошенности, что самым главным казалось то, что сейчас проникло в него, не совсем осознанное и единственное, чего он тогда хотел, - чтобы полет этот длился бесконечно, как блаженное чувство, которое снизошло к нему столь внезапно и неожиданно от таких незначительных обстоятельств, как несколько слов, сказанных радисткой, лицо которой он так и не успел рассмотреть и не мог заставить себя рассмотреть, уже от первых беглых взглядов испытав томительное чувство грусти и нежности, то есть то, что он не имел права испытывать к подчинённой ему личности при исполнении боевого задания.

Но получалось: не она стала его подчинённой, а он все больше подчинялся охватившему его ощущению невнятного счастья оттого, что рядом с ним она в небесном пространстве, и, кроме них, ничего нет, и это главное, на всю жизнь главное.

А оказалось, не главное, и он сейчас с негодованием признавался себе: когда самолёт стал предсмертно метаться под огнём «мессера», то земля металась перед его лицом, то небо, и его то вдавливало в сиденье, то мощная тугая сила рвала из привязных ремней наружу, и он впился в железное сиденье судорожно руками, и радистка исчезла из его сознания.

И в этом метании всё, что жило в нём так ликующе, было убито, вытрясено, он корчился, задыхаясь, захлебываясь ударами воздуха.

И когда очнулся на земле в болотной жиже, в мёртвой тишине, после первой животной радости жизни к нему пришло тягостное презрение к себе. Убедившись - радистка жива, он понял, что предал только что огромное самосветящееся, упоительно-радостное, что могло длиться, но оборвалось при первом чёрном прикосновении смерти. Её прикосновение убило то, что должно жить, пока человек жив, если это настоящее...

И то, что радистка принимала за его мужество, стойкость, было холодным отчаянием ненависти к самому себе, не сумевшему сохранить в себе то, что, он полагал, должно выстоять и помочь выстоять перед лицом смерти.

Поэтому он с таким деловитым хладнокровием командовал ею, спасая её, и потом снова полез в трясину, чтоб вытащить тело погибшего лётчика и рацию, и бесчувственно смог смотреть на неё неодетую, и вытирать её своей рубашкой, потом снова приказывать ей, как бы добивая в себе то, что ещё совсем не было добито в нём в мечущемся самолёте, когда спазм страха выдавил из его сознания её, будто её и совсем не было, - когда она рядом, может быть, мёртвая, может быть, раненая или умирающая. Она, которую он любил так мечтательно и своевольно в летучем спокойном полете, в покое неба, сверкающего и бесконечного, как - казалось ему тогда - бесконечна его собственная жизнь.

С жестоким презрением к самому себе Петухов сожалел только о том, что жив он, а не лётчик, и был беспощаден к себе во все дни тяжкого их пути к партизанской базе. И простился он с ней с таким равнодушием, словно убивал в ней малейшее желание увидеть его вновь или сохранить его в памяти.

13

Противник вёл методическую орудийную пристрелку по нашему переднему краю, как бы только продумывая и размышляя, где потом будет целесообразнее сосредоточить массированный огонь из всех наличных стволов.

Петухов сидел у амбразуры дота и на слух определял калибры рвущихся снарядов и визуально возможное расположение огневых позиций противника, ещё не обнаруженных разведкой.

Созерцая местность, Петухов соображал, где и как лучше будет по ней передвигаться для встречи с противником в ближнем бою, называемом также рукопашным боем.

Хотя в учебнике тактики официально сказано: «Тактическая боевая обстановка никогда полностью не совпадает с прогнозированной. Поэтому командир должен выработать у себя готовность мгновенно реагировать на изменение обстановки» , - всё-таки Петухов заранее мысленно неоднократно проводил бой на этой местности в том варианте, который он мечтал навязать противнику.

Именно мечтал, потому что эта человеческая способность - мечтать - отнюдь не желание пренебречь действительностью, а скорее проявление воли, ума, стремление подчинить эту волю тем реальностям, которые надо открыть и заставить действовать согласно твоему плану.

Существуют типовые варианты боя, которые каждый командир обязан знать твёрдо. Но бой есть бой. Он состоит из множества поединков. В ходе боя ум, воля командира и формируют из них новый вариант боя так, чтобы противник не успел разгадать его и в тот момент, когда этот вариант становится решающим для победы.

Петухов сидел у амбразуры дота, расслабившись, расстегнув отдохновенно пуговицы на воротнике гимнастёрки, и жадно курил папиросы «Казбек», которые он обычно скупо берёг для самых ответственных моментов своей фронтовой жизни. Он находился в том самозабвенном состоянии сосредоточенности, в какое впадает человек, всецело погруженный в высшую заботу своего ума, совести, долга. Он наблюдал за методическим прицельным огнём противника, и в сознании его складывалась картина возможного боя с теми подробностями тактики врага, которые он мысленно предвосхищал манёвром своих огневых средств и иных других приёмов ведения боя.

Здесь же, на металлической катушке связиста, поставленной вертикально, сидел работник политотдела дивизии капитан Конюхов и, ссутулясь, засунув зябнущие руки в рукава шинели, читал записки какого-то немецкого учёного, путешественника в глубь Центральной Африки. Эту книгу он подобрал неделю назад в захваченной траншее противника.

Узкоплечий, тощий, с испитым веснушчатым, бледным лицом и слабым голосом, Конюхов производил вначале впечатление хилого и слабовольного человека. Когда вёл политбеседы, он говорил почтительно, извиняющимся тоном, часто переспрашивал: «Вам понятно? Ну, очень рад! - Пояснял откровенно: - А то, знаете, я совершенно лишён дара оратора и до войны не имел лекционной практики».

Покашливая, потирая зябнущие руки, близоруко сощурившись, будто вглядываясь в какую-то неведомую даль, он постепенно увлекался, говорил воодушевлённо, страстно, вызывая у слушателей такое ощущение, будто каждый из них некая историческая личность, которой суждено свершить исторический подвиг, а не просто, как это следовало из данной боевой задачи, овладеть ночью высотой 30,02 - лесистым безымянным холмом - и окопаться на ней.

Во время боя Конюхов уходил в атакующие подразделения и, следуя с цепью, оказывался вдруг там, где поединки с противником наиболее продвинувшихся бойцов решали исход атаки. И когда Конюхова упрекали за чрезмерный риск, он говорил:

- Личный пример в бою имеет исключительно большое значение.

И смущенно пояснял:

- Не мой, конечно, а тех солдат, подвиг которых я обязан с полным знанием конкретной обстановки изложить в политдонесении, а также для распространения в боевых листках.

И когда он рассказывал на политбеседах об этих подвигах, сами участники боя вдруг узнавали о себе неожиданно такое высокое и значительное, о чём даже не подозревали, и это им казалось сейчас малоправдоподобным. Ибо в бою человек находится в таком состоянии самоотречения, напряжённости, при которых память бессильна сохранить все иное, кроме ощущения ожесточённого самозабвения.

И как бы Конюхов ни был измотан, утомлён, обессилен длительным и тяжёлым ходом боя, он никогда не утрачивал пытливой внимательности к людям и с обычной своей деликатностью находил бодрящее слово для тех, кто терял бодрость.

Вместе с тем Конюхов проявлял непримиримую непреклонность, когда недостатки в организации боя были вызваны командирской робостью, выразившейся в покорности шаблонным приёмам ведения боя.

- Это разновидность трусости, - утверждал Конюхов и горячо произносил: - ещё Фрунзе указывал: раз мы готовим армию к решающей борьбе с крупным и серьезным противником, мы должны иметь во главе наших частей людей, обладающих достаточной самостоятельностью, твёрдостью, инициативностью и ответственностью. - И добавлял от себя: - Отсутствие же инициативы - это и есть скрытая безответственность...

Не столь давно Петухов установил для себя такое правило: получив боевой приказ от комбата Пугачёва, он сначала шёл на позиции, где проверял в соответствии с полученным приказом боеготовность подразделений, и только после этого знакомил подчинённых офицеров с приказом, указывая им на то, что не соответствовало новому приказу и что должно быть немедленно устранено.

Конечно, при этом Петухов выглядел перед подчинёнными очень дальновидным, проницательным командиром.

Такой метод он усвоил от комбата Пугачёва, который не однажды распекал Петухова за отсутствие в его роте той готовности, которая должна соответствовать только что полученному боевому приказу, содержание которого Пугачёв оглашал после того, как устраивал офицерам взбучку.

14

Пугачёв имел репутацию храбреца. Если он видел с командного пункта, что рота победно овладевает траншеями противника, он оставлял командный пункт, перебежками устремлялся вместе со связистом к траншеям противника и самолично по полевому телефону докладывал наверх о том, что он в данный момент находится уже в траншеях противника. Правда, при этом наступающие подразделения утрачивали временно управление боем со стороны своего комбата, и это иногда имело и дурные последствия, но зато Пугачёва, при всех обстоятельствах, никто бы не посмел упрекнуть в отсутствии отваги. Именно это качество Пугачёва - храбрость - пленяло Петухова, и он стремился подражать комбату во всём остальном.

Петухов не знал, что Пугачёв был разжалован на батальон с поста начальника вещевого снабжения дивизии за то, что, оказавшись случайно на батарее, приказал командиру, значительно ниже его по званию, немедля открыть огонь по фашистским автоматчикам в то время, когда батарея была поставлена в засаду и должна была открыть огонь только против механизированных частей противника, уже двинувшихся в атаку с исходных позиций.

Поскольку Пугачёв спешил личной храбростью искупить свою вину только перед начальством, он не был озабочен авторитетом своих подчинённых командиров. Принижая их, он как бы возвышал себя над ними.

Сначала распекал командиров едко и высокомерно и только потом оглашал приказ высшего начальника, но так, будто этот приказ исходил не из штаба, а от него лично и вызван только тем, чтобы указать подчинённым на несоответствие их должности и званию.

Получив от комбата вздрючку, огорчённый этим, Петухов одновременно испытывал к своему командиру уважение из-за той зоркости, с которой Пугачёв подметил в его подразделении все то, что ещё полностью не отвечало осуществлению поставленной в приказе задачи.

Петухов шёл в роту озабоченный тем, чтобы выполнить указания комбата, и в таком состоянии, при котором подготовку к решению боевой задачи он рассматривал только как устранение указанных недочетов, уже не помышляя о том, чтобы внести что-либо от себя в осуществление задачи.

Чтобы одерживать победу с наименьшими потерями, нужна личная инициатива командира, воодушевлённость, продуманная им самим организация боя во всех возможных вариантах и вера в свою способность предвидения.

Но, испытав на себе тактику Пугачёва, Петухов стал и сам её применять, взваливая унылую тяжесть упреков Пугачёва с себя на своих подчинённых, но зато в лице их он выигрывал в своем командирском авторитете, каждый раз теряя его у Пугачёва.

Вообще-то Пугачёв был на редкость привлекательным человеком: высокорослый, плечистый, крупноголовый, с буйными русыми волосами, падающими прядями на выпуклый лоб, с открытым приятным лицом. Он подкупал простодушной манерой обращения и даже беззастенчивой откровенностью, с которой говорил:

- А что? Я ордена люблю!

Хохотал заразительно весело, пояснял, доверительно подмигивая:

- Я мужичок тщеславный, не скрываю.

Но вместе с тем ему была присуща и яростная лихость. Выхватив у бойца противотанковое ружье, Пугачёв вскочил на виллис и помчался по открытой местности, заметив, что немецкий тягач пытается уволочь подорванный в минувших боях танк в своё расположение. Подбил тягач и, вернувшись, произнёс раздраженно:

- Сперли бы трофей, а потом доказывай, за что наградной лист подписал. Эх вы, растяпы!

Кстати, он не только сам любил получать награды, но, пожалуй, испытывал не меньшее сладостное удовольствие, представляя к награде других.

Он не терпел, когда другие старшие командиры делали замечание за какие-либо упущения не только офицерам его подразделения, но даже солдатам. С тупым упорством он не соглашался с правомерностью таких замечаний, если даже они были обоснованными. И пресечь его препирания не могли даже серьезные взыскания.

Как-то командир дивизии, наложив на него взыскание, сказал со вздохом:

- Я понимаю, голубчик, вам кажется неприемлемым со стороны чисто военной этики, что в вашем присутствии делаются замечания вашему подчинённому, вместо того чтобы поручить вам самому сделать такое замечание. Но ваша несдержанность при этом переходит все границы.

Пугачёв- небрежно козырнул, словно смахнув с лица докучливую муху, и произнёс вызывающе:

- Благодарю за внимание!

И, высоко вздымая ноги, как бы пародируя парадный шаг, вышел.

Комдив вернул Пугачёва. Молча показав подписанный наградной лист, порывисто разорвал его.

Пугачёв вытянулся и произнёс чётко:

- Осмелюсь доложить, товарищ генерал, я ещё легко отделался. - И, подмигнув, сообщил заговорщически: - Могли бы за подобное и звёздочки с погон сковырнуть в назидание.

И весело уставился на генерала светлыми, как у барана, но всё-таки красивыми, с живым блеском глазами.

С солдатами Пугачёв держался с этакой милостивой снисходительностью, и если о чём спрашивал, то с таким выражением, будто наперед знал, что ему ответят, и сам же подсказывал нечто бравое, ничего не значащее, и тут же хвалил бойца за бравый настрой.

Он раздражался, когда солдаты обращались к нему с просьбами, и при этом лицо его принимало высокомерное, брюзгливое, недоверчивое выражение.

Но не было жёстче и беспощаднее командира, если пищевой рацион солдат был неудовлетворителен, махорку приносили сырой, смена выстиранного нижнего белья или портянок запаздывала. Словом, при малейшем нарушении солдатского довольствия он приходил в такое неистовство, что, случалось, у него кровь шла носом, так он кричал в трубку полевого телефона, требуя предать виновного трибуналу.

Но был отходчив, если виноватый каялся, и чем унизительнее каялся, тем скорее Пугачёв прощал его.

До войны Пугачёв занимал пост заместителя начальника снабжения одной из крупных геологоразведочных экспедиций на Крайнем Севере. Но в конторе бывал редко, кочуя с геологоразведочными партиями, где он с удовольствием брался за любую работу, лишь бы не сидеть в конторе. Его любили за общительность, беспечность, отвагу и всегдашнюю готовность к риску, поэтому прощали как существенные недостатки по линии его прямой должности, так и некоторые изъяны в характере, вздорную вспыльчивость и попытки командовать другими без всякого на то основания.

В первый год войны, будучи командиром расчёта 45-миллиметрового орудия, он принял бой на железнодорожном переезде с танками противника. Танки без риска порвать гусеницы на железнодорожных рельсах не могли обойти батарею с флангов и вынуждены были атаковать её в лоб на самом переезде.

После трёх суток боя Пугачёв с оставшимся полуживым подносчиком продолжал вести огонь, чёрный от копоти, угоревший от порохового газа, оглохший, бешеный в своей ненависти, в рваном окровавленном обмундировании, он пришёл в такое исступленное состояние, что, когда подошли свои танки и открыли по машинам противника огонь и командир части, выйдя из танка, бросился к Пугачёву, чтобы обнять, Пугачёв крикнул на него злобно и сипло: «Чего надо? Подавай!» - и кивнул на разбитый зарядный ящик, у которого сидел на корточках обессиленный подносчик с вытекшими от ударной волны глазами и держал на согнутой руке снаряд, как грудного младенца.

После госпиталя и высокого ордена Пугачёва в соответствии с его прежней мирной должностью назначили начальником вещснабжения, что он расценил как личное оскорбление и был вполне удовлетворён, когда после эпизода на батарее, уже иного характера, его снизили на батальон.

К Петухову Пугачёв относился снисходительно.

- Ты уже ротой командуешь, но воюешь как бухгалтер.

- Почему как бухгалтер? - спрашивал Петухов.

- А потому! - резко говорил Пугачёв. - Я тебе приказываю: доложить, как выполнили задачу! А ты вякаешь: Семенов ранен, у станкового кожух пробит и ещё какие-то повреждения, у санинструктора кончились ампулы с противостолбнячной жидкостью. Разве так докладывают?

- Я же вам сказал: на указанный рубеж вышли.

- Значит, первое - задачу выполнил! Второе - потери противника? Трофеи? А ты о чем лепетал?

- Не лепетал, а требовал Семёнова в санбат отправить, новый кожух на пулемёт получить или хотя бы оружейного мастера, и ребята легко раненные могут микроб столбнячный себе занести - вот что мне тогда главное было.

- Не бухгалтер, а даже счетовод! - презрительно сказал Пугачёв. - Да ты на меня глазами не скалься. Воевал хорошо, знаю. Но пойми простое и ясное как день. Ты мне докладываешь - уничтожено столько-то противника, трофейное оружие такое-то, боеприпасы. Я докладываю в полк, полк - в дивизию. А дальше что? Дальше команды: «Наградить! Отметить! Объявить!» Честь не только тебе - всему батальону, полку и так далее. Ну, понял?!

- Понял, - равнодушно согласился Петухов и спросил: - Значит, Семенова представите?

- Ты, случайно, не из пионервожатых? - осведомился Пугачёв.

- Нет, а что?

- Уж очень шибко идейный. А ведь люди, которые сейчас воюют, они те же самые, что до войны жили, и на войне со всякой всячиной, как и до войны.

- Неправда, - сказал Петухов. - На войне человек становится лучше, чем он был.

- Или хуже, - сощурился Пугачёв.

- Значит, раньше такой только скрывал в себе плохое, а на войне плохое не скроешь. Человек тут перед всеми наружу.

- Скажи пожалуйста, как глубоко копает. - Пугачёв задумался. - Хотя, может, и так. А про меня что скажешь?

- Вам хорошее про себя надо знать или плохое?

- Если ты такой принципиальный, валяй про плохое.

- А можно?

- Приказываю!

- Знаете, товарищ комбат, вами бойцы восхищаются, но почему-то не очень любят.

- А я не девица, не барышня. - Мощная шея Пугачёва побагровела, он нетерпеливо произнёс: - Подлаживаться, искать себе симпатии поблажками не собираюсь.

- Вы очень храбрый, и бойцы знают, вы храбрый, но когда вы только это перед ними подчеркиваете, получается вроде того, что вы считаете их недостаточно храбрыми, а это неправда, и поэтому обидно.

- Постой, постой, как ты сказал?

Выслушав снова Петухова, Пугачёв произнёс протяжно:

- Интересно получается. За то, что командир смелый, они обижаются, будто это им в упрек за несмелость. Так, что ли?

- Смелость - хорошо. Смелость бывает и в том, чтобы не побояться людям показать, что ты боишься, как и всякий человек, зря, без пользы погибнуть, что жизнью дорожить надо своей и, значит, бойцовской. Тогда люди такому командиру больше, чем себе, верят и не боятся погибнуть, выполняя его приказ, - горячо говорил Петухов.

- Ну и ну! Стихов не пишешь? Да ты не сопи так, будто противника обнаружил в поле своего зрения.

Пугачёв тряхнул блестящими волнистыми русыми волосами.

- Может, и правда я таким скоростным способом хотел себе геройский авторитет сразу схлопотать. Ну и кроме того, люблю среди всех хоть чем-нибудь да выделяться. Бой смелых любит. А я бой люблю. - Произнёс задумчиво: - Конечно, мне бы лучше в авиацию истребителем - вот тут бы я себя показал.

- Могу быть свободным? - спросил Петухов.

Пугачёв положил на плечо Петухова тяжёлую сильную руку и, приблизив своё красивое горячее лицо с блестящими, как у птицы, глазами, сказал задушевно:

- А знаешь, что меня жжёт? Семья моя в погребе погибла во время бомбежки Смоленска. Всех землей завалило насмерть. - Вздохнул: - Так что я не всегда, как ты считаешь, только себя выказываю, а вроде для отдыха души хочу собственноручно, хоть иногда, фашиста коснуться... - Помолчал, добавил, хитро подмигнув: - Ну и хочу, верно, не батальоном командовать, а полком или, может, даже дивизией. На такую командную должность выдвинуться, чтобы полновесней по ним бить за всё. Отсюда, если ты заметил, и мои выходки. - Передразнил сам себя: - Комбат Пугачёв докладывает! Нахожусь в траншее противника, продолжаю развивать успех. - Пробасил, усмехаясь: - Храбрый командир! А всё на батальоне? Почему не в полку? Вызвать начштаба, отдать приказ!

- Знаете, - сказал Петухов, - вы всё-таки притворяетесь. Вы всё-таки лучше, чем сейчас себя таким показываете.

- А может, и хуже! - И Пугачёв, похлопав Петухова по спине, не то одобрительно, не то снисходительно приказал: - Вы свободны!

15

Конечно, Пугачёв был прав, когда указал Петухову на то, что у него в роте увидал солдат, у которых в ушах торчит вата, - нарушение воинского вида, стариковская манера пихать в уши вату.

Но ведь эти солдаты с ватой в ушах - петеэровцы, а, как известно, при стрельбе из противотанкового ружья чрезвычайно громкий выстрел, и люди берегут себе слух.

Конечно, нехорошо, что у многих бойцов под широкими воротниками шинелей намотаны чистые бумазейные портянки. Это не по форме. Но когда противник все эти дни вёл артиллерийский огонь по переднему краю, бойцы, сидящие в окопах, таким способом охранялись, чтобы земля, забрасываемая разрывами снарядов, не попадала за воротник, на шею и потом на тело, ведь одной фляжкой воды не отмоешься.

И привычка солдат держать винтовки, автоматы под накинутыми плащ-палатками появилась вовсе не потому, что они отвыкли носить оружие как положено, а опять же потому, чтобы уберечь его от пыли и грязи, забрасываемой в траншеи рвущимися снарядами и минами. Конечно, также неправильно, что бойцы носят запалы гранат в нагрудных карманах гимнастёрок, плотно завернув запалы в промасленную бумагу. Но в окопах сырость, даже махорка становится влажной, не раскуришь, вот они и боятся, чтобы запалы не отсырели.

Приказано было - огневые позиции станковых пулемётов маскировать под местность ветками. А расчёты накрыли пулемёты плащ-палатками. Почему? Да всё потому же - дожди. А вымокшие ленты чаще всего заедает.

Нет приставных лесенок у стен траншей в полный профиль, чтобы по этим лесенкам выходить в атаку. «Не думаешь о наступательном бое!» - упрекнул Пугачёв. Но они есть, эти лесенки, наготовили их достаточно, только уложили их пока на дно траншей, чтобы ноги не вязли в размягченном от дождя грунте. Был бы приказ наступать, мгновенно лестницы прислонили бы к стене траншеи.

А он? «Окопались, как кроты! Не траншеи - канавы!» Обидно. Сухие ноги бойца - это тоже хорошее подсобное средство для атаки.

После того как Конюхов побывал в подразделениях батальона, а потом слушал, как браво распекает Пугачёв командиров рот и взводов, он пошёл вместе с Петуховым. Покашливая и зябко поёживаясь в сырой шинели, Конюхов говорил:

- Мне кажется, мы недооцениваем качественный военно-профессиональный фронтовой опыт сержантского и старшинского состава. Сейчас не сорок первый и не сорок второй год. Многие указания, которые вы, например, давали в подразделениях, должны были исходить не от вас - командира роты, и даже не от командира взвода, а от старшинского и сержантского состава.

- Но мне же Пугачёв указал - лично за упущение! - оправдывался Петухов. - Ну я лично должен выполнить его приказ.

- Приказ старшего командира вы обязаны выполнить, но как? Это дело вашей личной инициативы. Ведь ничто так не снижает активности служебного рвения командира, как излишняя опека, как недоверие к его знаниям, опыту, возможностям. Если надо дать коррективные указания, умный, опытный руководитель сделает это тактично, не обескураживая подчинённого, не ущемляя его самолюбия и достоинства, и, указывая, он дает ему возможность дальше действовать самостоятельно, в пределах предоставленных ему прав и власти. Инициативный командир при этом будет искать и использовать все силы и возможности, новые приёмы и средства, обеспечивающие наилучшее выполнение поставленной задачи.

Конюхов говорил страстно, а сам ёжился, сутулился, будто обвиняя в чем-то самого себя.

- Сама жизнь, развитие военного дела требуют всемерно совершенствовать инициативу и самостоятельность офицеров. Это достигается как самовоспитанием, так и соответствующим руководством, а вы, товарищ лейтенант, когда мы с вами обходили позиции, давали указания, обнаруживающие у вас глубокие практические знания... на уровне сержанта, старшины, взводного, но не командира роты. - Произнёс извиняющимся тоном: - Может, на многих солдат ваш фронтовой опыт и произвёл хорошее впечатление, но не на подчинённых вам командиров. Одним вы внушили, что и без них доглядите любое упущение, а для других это было равнозначно недоверию. Вы поймите, если наша армия в целом ныне овладела стратегической инициативой, то это означает также и то, что во всех подразделениях армии стоят уже опытные командиры, способные проявлять личную инициативу, и они могут уверенно действовать в любой обстановке. Те же, кто имеет изъяны, профессиональные, моральные, психологические, те неизбежно следуют шаблону, их военное мышление сковано, лишено творческого дерзания, и, значит, они не соответствуют общему уровню, достигнутому нашей армией в ходе войны, и, конечно, идейному духовному качеству нашего солдата, в общем, советского человека.

Заявил гневно:

- Кто не поймёт этих глубоких качественных изменений в армии, тот, хоть и на фронте, уже не воин.

Петухов даже с воодушевлением готов был признать правоту слов Конюхова, но тревожило то, что слова Конюхова, метко падающие на него, Петухова, как бы рикошетом били и по Пугачёву.

И, словно угадывая, отчего в замешательстве Петухов, Конюхов заметил:

- Комбат Пугачёв - яркая личность, и такие, как он, внушают к себе, я бы не сказал - симпатию, скорее подчинение, что ли, недюжинной его натуре. Но, мне думается, подлинный руководитель - это человек, способный смело вызывать у других лучшее, а не затмевать их своим превосходством, даже если для этого понадобится особая смелость, не выявлять своего превосходства. Пока на это нет особых причин.

Сказал задумчиво:

- В сущности, если рассмотреть армию сверху донизу, она вся состоит из руководителей разного ранга и достоинств, среди солдат есть опытные фронтовики, которые руководят пополненцами, но и среди пополненцев есть люди, достоинства которых дают им право быть тоже руководителями своих же товарищей. - Твёрдо заметил: - Кто сам трудится ответственно, организованно, напористо, проявляет самостоятельность, инициативу, тот быстрее воспитывает эти качества и у подчинённых. Это лежит в основе жизнедеятельности нашего народа, это же воплощено и в армейской жизни.

- А как же подвиг, героизм?! - воскликнул Петухов.

Конюхов улыбнулся застенчиво и сказал:

- Вот то, что люди армии в нечеловеческих условиях войны продолжали воспитывать в себе и в других эти высокие, всесильные человеческие качества, воплощая их в военное дело, - это подвиг. Героизм - мировоззрение народа, его исторический опыт, если хотите - идеология. Путём всенародного подвига - достижение высшей исторической цели во имя всех людей.

- Ну не все же герои.

- Способность к героизму заложена в человеке, нужно только отыскивать пути к раскрытию этой способности. Ключ к этому - сила примера. А он выкован из металла идейной убежденности наших людей, их единомыслия в главном. - Конюхов спросил: - Вот вы знаете, что явилось одной из причин ненападения на нас в своё время крупных империалистических держав, готовившихся напасть? Челюскинская эпопея! Тот героизм, который проявили тогда наши люди самых негероических профессий. Разведки генеральных штабов этих держав на основе анализа челюскинской эпопеи дали заключение о том, что наш народ сплочён и способен к массовому героизму. То есть расценили это как массовую духовную боеготовность советского народа. Что так высоко подтвердилось вот в этой войне с фашистской Германией.

- Здорово! - воскликнул Петухов. - А мы бегали на реку в ледоход, играли в челюскинцев...

- Вот видите, - сказал Конюхов. - Это было тогда вашей потребностью в героизме. А теперь для вас это осознанная необходимость.

И сейчас, сидя у амбразуры дота, опираясь на стол для крупнокалиберного пулемёта, сколоченный из толстых досок, возле которого стояла снайперская винтовка - сам снайпер вышел покурить на воздухе, - прислушиваясь к взрывам падающих снарядов и просматривая местность, Петухов соображал, как будут складываться все моменты боя.

Все эти дни шли дожди, и не исключено, что на танкодоступных полосах почва размокнет и немецкие танки будут вязнуть, буксовать, терять атакующую скорость. Надо бы разведать состояние почвы, и если его предположение подтвердится, следует перенести часть противотанковых мин на более возвышенные места, по каким могут теперь ринуться танки, если головные машины застрянут. Тем более что заминированные участки легче обнаружить. Ливнем размыло места, где закопаны мины. Поэтому надо их заново подмаскировать.

Судя по низко нависшим тучам, дожди будут лить ещё долго. В тумане и дожде видимость снизится, некоторые ориентиры будут скрыты. Надо их тоже подновить. И, может быть, следует дальше выдвинуть огневые позиции противотанковых орудий и петеэровцев. Кстати, в связи с тем, что грунт стал мягким, снаряды при падении будут зарываться в землю, и дистанция поражающего действия осколков будет меньшей. Это тоже следует учесть, если придётся атаковать вслед за огневым валом, - значит, можно ближе прижиматься к нему.

Дать указание, чтобы сушилки были в полной готовности: обмундирование солдат промокнет насквозь, когда они будут передвигаться под огнём по-пластунски.

Раньше при такой низкой видимости бойцы радовались, что немец не будет бомбить с воздуха, штурмовать «мессерами». Но теперь они привыкли к сопровождению в бою «илами». Значит, в компенсацию за пустое небесное пространство надо испросить поддержки огнём дивизионных средств.

Машинально, как бы в поисках ещё какого-нибудь совета, Петухов оглянулся на Конюхова.

Тот поднял от книги голову, виновато улыбнулся, протер очки, произнёс как будто спросонок:

- Африка, жарища, песок и, представьте, многомесячные ливни весь зимний период, а потом снова зной, испепеляющий посевы. Голод, страдания, на местах высохших водоёмов дохнут звери, умирают люди. То изобилие воды, то засуха...

Петухов сказал мрачно:

- Согласно уставу пехота способна успешно вести бой в самых разнообразных условиях местности, погоды, в любое время года и суток. А знаете, о чем я сейчас мечтаю? Посадить бы мне свою роту десантом на танки. Сухими к ним в траншеи ворвались бы и дали бы там духу. А то когда боец мокрый, как утопленник, у него настроение падает.

И вдруг, оживившись, попросил Конюхова:

- Товарищ капитан, может, провели бы беседы о челюскинцах? Сейчас в самый раз, для подъема идейного духа.

- Вы так думаете? - спросил Конюхов.

- А как же! Там же только гражданские были, а смотрите, как себя выявили.

- Я хотел огласить письма, полученные бойцами из тыла, с их разрешения сделал выписки, - сказал Конюхов. И произнёс с благоговением: - Сейчас, если можно так выразиться, промышленность, сельское хозяйство в руках женщин, подростков. И все, чем мы воюем, их героизмом произведено.

- Правильно, - согласился Петухов. - Значит, не вы будете солдатам перед боем все разъяснять, за что воюем, а сами их жёны, дети. Это сильно получится, в самое сердце.

- Знаете, - сказал Конюхов, - война нас выучила такой любви к ним всем, которой человечество никогда не знало. Такой высокой, чистой, беспредельной.

- А как же, - сказал Петухов рассеянно, вспомнив в этот момент о письме матери, в котором она пишет, что работает теперь в мартеновском цехе печником, ходит на работу в отцовской стёганке, толсто подшитых валенках. В огненной пещере печи валенки тлеют, и, выскакивая из зева ремонтируемой печи, мать так же, как отец, охлопывает себя брезентовыми рукавицами, чтобы погасить и затлевший ватник. А сестра на шлаковой канаве у мартеновской печи...

- Так я ухожу, - поднялся Конюхов.

- Здравия желаю, - сказал невпопад Петухов, думая о сестре, о матери, о которых до этого он не думал, и совестясь, что мало о них вообще думал...

Ливень колыхался, тяжко шлепался на землю, разбиваясь в водяную пыль, дымясь этой водяной пылью. Ориентиры, выбранные Петуховым для огневых рубежей, еле виднелись, словно погруженные на дно водоема. Холодная вонь сырости проникала в дот, как от застойного, непроточного, покрытого зеленой ряской озера.

Мимо дота сапёры торжественно пронесли на носилках извлеченный неразорвавшийся крупнокалиберный снаряд. Несли словно раненого или покойника, шагая в ногу, как положено санитарам.

Хотя среди молодых солдат и командиров ходили разговоры о том, что от длительного ношения стальной каски волос редеет и лезет, а Петухов в последнее время стал задумываться о своей внешности, все же каску он носил для примера подчинённым. Только для отдыха он снял её, сидя в доте, и, вспомнив, почему снял, конфузливо снова надел и даже пристегнул брезентовый ремешок под подбородком как положено. И он подумал, что сейчас, когда он пойдет в роту, каска будет служить защитой и от дождя.

Петухов мысленно напряженно собирал в порядок распоряжения, которые он хотел отдать в роте. Но тут же поймал себя на том, что пренебрёг тем, в чем только что согласился с Конюховым, и будет правильнее, сильнее, если он сначала осведомится у командиров, какие соображения возникли у них в связи с обстановкой, примерит свои соображения к их соображениям и только тогда даст приказания, которые будут не только его собственными, а как бы советом всех командиров в его роте.

И, улыбнувшись самому себе, как бы одобрив самого себя, Петухов склонился, чтобы поднять с пола банку из-под консервов, в которую он сбрасывал пепел и кидал окурки. В боевом помещении на огневой позиции Петухов требовал от всех соблюдения уважительной чистоты. Но как только он нагнулся, внезапно все под ним разверзлось в огненном рёве, грохоте, и он ощутил падение словно в пропасть, стены которой рушились ему вслед, придавливая своей скалистой тяжестью...

От попадания снаряда перекрытия дота рухнули вместе с насыпанной сверху толщей глиняного грунта, выложенного дёрном и усаженного кустарником и двумя хилыми берёзками.

А по всей линии позиций началась артиллерийская канонада, не то предшествующая наступлению противника, её то вызванная с нашей стороны желанием выявить огневые средства врага.

16

Соня пришла на перевязочный пункт, куда Петухова отнесли солдаты, откопав его в доте, погребённого после разрыва тяжёлого снаряда.

Петухов выжил только потому, что смог просунуть ствол винтовки наружу и, вытащив винтовочный затвор, припав губами к металлу, дышал через канал ствола.

Теперь он лежал на носилках. Лицо его обросло щетиной, в ушах, на шее оставались следы глины.

- Что, хорош? - спросил он Соню.

- Да, - сказала она. - Для меня - да.

И, наклонившись, поцеловала в губы, как тогда лётчика.

- Это я так решила. Как увижу вас, сразу поцелую.

Морщась, испытывая головокружение, Петухов приподнялся, сел на носилках и пристально, отважно посмотрел ей в лицо.

Она смутилась и сказала:

- Я долго ещё хворала. Осталась одна кожа, а в ней кости. - Сняла пилотку. - Состригла под машинку, а то лезли, как на собаке в линьку. Некрасивая, да?

- Нет, - сказал он.

- Неправда. Не надо мне врать!

Он вышел из перевязочной палатки, опираясь на костистое плечо Сони, добрел до обгорелого остова немецкого гусеничного транспортёра с гробовидным стальным кузовом, прислонился к нему спиной и, непроизвольно дергая щекой, глухо рассказал ей все, что тогда пережил и снова переживал даже во сне. Рассказал беспощадно, будто о постороннем, чужом человеке.

Она внимательно и серьезно слушала, потом строго сказала:

- Я не думала, что ты можешь так сильно меня любить. Неизвестно даже за что. - И рассудительно объяснила: - Но, во-первых, ты не лётчик, чтобы не переживать, когда нас мотало ужас как. Самый храбрый лётчик в пехотном бою тоже может потеряться. Ты же в пехотном бою не теряешься, так в чем же дело? У каждого своя специальность. Я вот действительно растерялась и виновата. Надо было по рации сообщить, что самолёт сшибли, и партизаны без радиста.

Петухов перебил ее:

- Я был старшим. И я должен был дать тебе такое указание. Я так и доложил - моя вина. Надеялся, что дойдем до базы, и не приказал включить рацию. - Пожаловался: - А меня вместо трибунала - в часть, и оставили на роте, и даже дали лейтенанта. Полковник сказал: «Победителей не судят». А почему не судят? Что же я, один должен себя осуждать?!

И Петухов поймал себя на том, что и тут он не был перед ней правдив до конца. Потому что скрывал свою радость деланными суждениями о своей вине и похвастал, будто это неважно, что он теперь лейтенант, и его совсем не удручало то, что Соня после болезни выглядит действительно плохо, а даже обрадовало, потому что, смотря теперь ей в лицо, даже пристально, он не испытывал от этого той ослеплённости, какую он испытывал, увидев её первый раз. Теперь её губы сухие, тусклые, скулы заметно костисты. Вот глаза только стали ещё больше и синее, и в тени ресниц таинственней их мерцание, и взгляд их как бы проникал в сердце, своим светом рождая радость.

Похудев, она вроде стала даже выше его ростом. Он исподтишка примерился к ней: плечом - нет, ниже. Отодвинулся - и снова она кажется выше его.

Потом он понял, отчего это ему так казалось. Она безбоязненно говорила правду. Он стеснялся, не мог, а она могла.

- Знаешь, - говорила она, глядя в глаза. - У меня к тебе такое чувство, словно у нас с тобой все было, хотя ничего не было. Может, потому, что ты спас мне жизнь, у меня такое чувство, как к самому близкому. Ты понимаешь?

Хотя Петухов понимал, но у него не было смелости признаться, и он хмуро отпирался:

- Натерпелись, верно, дальше некуда. Ну, я рад...

Она оттолкнула его руку, сказала с негодованием:

- Ты что думаешь, я к тебе привязываюсь? - Потом, побледнев, произнесла: - А что? Правда! Привязалась. Я даже сама не знала, что могу быть такой привязчивой. - Добавила шепотом: - На всю жизнь.

Повернулась и ушла не оглянувшись.

Петухов смотрел ей вслед и, думая, что она всё-таки вернётся, улыбался виновато и вместе с тем радостно.

И Соня действительно вернулась.

Она опустилась на землю там, где была тень от бронетранспортера, а ему, указав на освещенное место, приказала:

- Сядь!

Он спросил:

- Ты почему так внимательно меня разглядываешь? Забыла?

- Нет. Только, знаешь, - оживлённо заговорила она, взяв его опухшую, в ссадинах руку в свои руки, - я о тебе думала, вспоминала твоё лицо, и мне казалось оно другим.

- Ещё бы, - сказал Петухов. Он вынул свою руку из её рук, осторожно провёл по лицу ладонью, сообщил так, словно увидел себя в зеркале: - Ну и рожа, вся в болячках, в фонарях, как все равно в драке побили. - Усмехнулся: - Мне бы лучше в противогазе тебе показаться, пока все не зажило. - Произнёс сердито: - Я проверю, почему с одного попадания накат обвалился. Хорошо, что до боя, а если в бою? Накрылась бы огневая точка!

- Ты меня не понял, - проговорила Соня. - Я хотела тебе сказать, что думала о тебе, какой ты. И ты мне стал казаться таким, как вот ваш батальонный Пугачёв, что ли. - Быстро пояснила: - Красивый, но ничего такого особо запоминающегося.

- Выходит, ты о нём и мечтала, - перебил Петухов, - он действительно вам всем нравится.

- Нравится - это одно, многие могут нравиться, - внушительно пояснила Соня. - А вот когда думаешь, как я о тебе думала, что лучше нет, не может быть лучше, - это совсем другое.

- Ну, такое ты зря придумала, - смутился Петухов. - Я вовсе не такой, чтобы из меня что-нибудь особенное строить. У тебя это знаешь от чего? Уставное положение плохо знаешь. Ты мне кто была? Непосредственно подчинённая. Значит, я нес за тебя полную ответственность.

- И поэтому нес на себе!

- Не нес, а волок на волокуше. Как следует по наставлению.

- Ну чего ты притворяешься! - рассердилась Соня и тут же спохватилась: - Но я знала, что ты будешь притворяться. И там тоже ты притворялся этаким бывалым разведчиком.

- А что? - солидно заявил Петухов. - Ваш Лебедев моей роте по своей линии не раз давал задание, и я с ним тоже в тылу действовал, только с парашютом не бросался. А так на значительной глубине действовал, кое-чему выучился.

- Значит, фасонишь передо мной.

- А что, нельзя?

- Чтобы мне понравиться, да? - улыбнулась Соня и строго заметила: - Я тебе объяснить хочу, почему о тебе столько думала, а ты перебиваешь.

- Ну-ну, пожалуйста, - сказал Петухов, испытывая смятение, и стал ковырять на руке болячки.

Соня, пристально глядя на него, словно стараясь увидеть что-то скрытое в нем, поспешно заговорила:

- Ну спас ты меня. Подумаешь! С другим тоже так поступил бы. Я понимаю! Но ты переживал, какая я. И знаешь, может, нехорошо, но я признаюсь, почему там в губы мёртвого лётчика целовала, не из-за того только, что он погиб, а из-за тебя тоже. За то, что ты меня спас, когда мы вместе тонули, а я на тебе повисла и вниз тянула.

- Ну я это не помню, чтобы висла.

- Мне неинтересно, что ты запомнил. Я говорю то, что я помню, - капризно сказала Соня и приказала: - Ты молчи и слушай.

И вдруг, опустив глаза, произнесла вполголоса:

- У меня отец тоже вот притворялся всегда сердитым. А он очень хороший, добрый был, ему всегда некогда, а он - приду с улицы зимой озябшая, разденет меня и ноги мне маминым одеколоном трет, чтобы не простудилась. Одеяло на батарее согреет, и потом всю меня закутает, и по комнате носит, словно я совсем маленькая. Носит и ругает за то, что я в маминых валенках стеснялась в школу ходить, а своих у меня не было. И он знал, почему я не просила его купить мне валенки. Папа деньги на всякие радиодетали тратил. Он изобретатель был.

Петухов сказал:

- Мой тоже по этой линии любитель, у него штук двадцать дипломов по рацпредложениям, почти в каждую получку - премия.

- Он кто, инженер?

- Нет, так, любитель, - сказал Петухов и почему-то нехотя признался: - Рабочий в мартеновском цеху. Но он всякий лишний ручной труд не признавал, ну и выдумывал приспособления, чтобы легче работать. - Заторопился: - Это неправда, что рабочим нравится только вкалывать. Настоящий квалифицированный всегда старается такое придумать, чтоб работать легче, чтобы ума технике прибавить, а не просто норму гнать.

- Опять ты меня перебил, -досадливо поморщилась Соня. - Я про своего отца тебе сказала, чтобы ты понял, какое у меня к тебе чувство хорошее было, когда ты меня всю вытер от грязи, одел. Помнишь, я сама не могла сразу одеться? И такое у тебя при этом лицо было, что мне плакать хотелось, не оттого, что вся застыла, а оттого, что ты такой добрый и хороший. Понял?

- Никакой я не добрый, - нахмурился Петухов, - и вовсе не хороший. Думаешь, так вот просто было на тебя, когда ты без всего, глядеть? Неправильно я на тебя тогда уставился, ну и разозлился.

- На меня?

- На себя, на кого же ещё!

- И всю дорогу злился?

- Нет, потом просто устал, тащил, и всё - ничего уже ни про тебя, ни про себя не думал.

- А в губы зачем дул, когда я обеспамятела?

- Обалдел. Надо бы искусственное дыхание, все равно как утопленнику, и для согревания тоже. Но сам ослабел, чтобы твоими руками ещё махать. - Спохватился: - А если ты без памяти, откуда знала, что я дул?

- Все равно как во сне все чувствовала.

- Ну тогда ничего, лишь бы не притворялась. Да и не могла притворяться, я сердце твоё слушал, шевелилось еле-еле.

- Сквозь гимнастёрку слушал?

- Не помню, - сказал Петухов. - Да и какое это имеет значение? Выжила - и точка.

- А потом как ты обо мне думал?

- Когда потом? В отряде, что ли?

- Нет, вернувшись в часть. Только по-честному, - потребовала Соня.

- Ну вот ещё, - смутился Петухов, - что я, обязан тебе исповедоваться?

- Обязан, - твёрдо заявила Соня. - Если ты боишься, так я сама скажу про тебя всё.

- Ну зачем же ты! Пожалуйста, я не скрываюсь. Верно, переживал, думал - увижу снова или не увижу. Не для чего-нибудь, а просто так. Ну и выдумывал всякое такое, чтобы красиво с тобой встретиться. Получилось вот, - обвёл себя руками, - весь вывалянный в глине, бревнами зашибленный, в шишках, синяках. И хоть бы в бою, а то так, от случайного попадания завалило, как крота в норе.

- Ну это и так видно, - перебила Соня. - Мыслить ты же можешь нормально.

- Сотрясение мозга не получил. Хорошо, каска выручила.

- Говори прямо, рад, что я пришла?

- Ну, всё-таки рад.

- Почему «всё-таки»?

- Хоть вид у меня хреновый, но ты не придаёшь этому особого значения. Поэтому «всё-таки»...

- Но ты понимаешь? Я тебя хотела видеть, я сама хотела. И хотела тебе сразу всё сказать, как хотела и хочу, чтобы ты был таким, о каком я все время думала.

- Откуда я знаю, что ты обо мне придумала, разве отгадаешь?

- Если человека любят, то в нём всё отгадывают, всё, - решительно объявила Соня.

- Это как в «Анне Карениной» Левин с Нити по буквам все отгадали, - усмехнулся Петухов. - Читал, помню. Но сейчас обстановка другая, война, а до мира ещё воевать и воевать. И нужно себя только на это нацеливать, а ни на что другое...

- Неправда, - сказала Соня. - Воевать можно и за то, чтобы сбылось самое лучшее, чего ты и себе хочешь. - И добавила не совсем уверенно: - И другому тоже. - Спросила. - Ты о после войны мечтаешь?

- А как же! Мать и сестренка ... Конечно, я им сейчас помогаю своим аттестатом. Но для них главное, что я пока живой.

- - И для меня главное - ты, - сказала Соня, встала и произнесла твёрдо: - Запомни, что я сейчас сказала, может, это я на всю жизнь так решила. - Пообещала: - Я ещё к тебе приду и буду приходить, понял?

17

Петухова зачислили в команду выздоравливающих, и не столько по состоянию здоровья, сколько по настоянию Пугачёва, который заявил:

- Он же из заживо захороненных выскочил, это ещё ничего её значит, если кости целые. Вы ему психологическую устойчивость восстановите, а то будет при каждом разрыве шарахаться. По себе знаю, тоже заваливало, а как в санбате отдохнул, развлёкся - полный порядок...

Соня приходила к Петухову оживлённая, весёлая, вдруг похорошевшая, как ей говорили подруги-связистки, ещё не догадываясь, почему в ней объявилось столько доверчивой приветливой общительности, женственности. Ведь до этого она отличалась ершистостью, недоверчивой настороженностью и, когда с ней откровенничали, говорила брезгливо:

- Не люблю я бабского слюнтяйства, неужели нельзя без этого? Тебя что, пустили на фронт только для того, чтобы тут замуж выйти? ..

Только капитан Лебедев сразу отгадал причины радостного цветения девушки, сказал ей сухо:

- Я приказал от дежурств тебя, Красовская, временно освободить. - Пожевал губами, добавил: - Для отдыха.

- Значит, ждать задания! - обрадовалась Соня.

- Там увидим. - Поманил ближе к себе, спросил: - Если б ты от контузии заикой стала и глаз ударной волной вышибло, как ты к этому отнеслась бы?

- Не знаю, - сказала Соня.

- Надо знать! - сердито приказал Лебедев. - Во всяком случае, быть уверенной, без такой уверенности лучше и не встречаться. - И ушел, сутулясь, как всегда, глядя себе в ноги.

Обычно они ходили в лес, прогретый солнцем, пронизанный зеленым свечением листвы.

На поляне садились на поваленное дерево. Кругом высокая трава в пахучем многоцветье и высокое светлое небо.

- Можно, я разуюсь? - спросила Соня.

- Не на службе, чего спрашиваешь?

- А вдруг тебе неприятно, что я босая?

- Чего ж тут такого - ногам отдых.

Вытянув голые ноги, она пошевелила пальцами. Петухов наклонился, внимательно глядя.

- Смешно: как крольчата беленькие ушками шевелят.

Она смущенно поджала ноги и, благодарно взглянув на него, засмеялась:

- Крольчата! А я боялась. От портянок мозоли видал какие!

- Бедненькие, - сказал Петухов, - такие маленькие, скорченные и пораненные.

- А ты откуда знаешь, что я была раненая?

- Ну, ещё там, у болота, заметил рубцы здесь и здесь.

- А говорил - ничего не видел.

- Только ранения, и тогда мне стало тебя ещё больше жалко.

- Это когда узел бомбили, меня осколками шарахнуло, а на проводе штаб армии, я и испугалась кричать, что ранена, ну и держалась. Потом Лебедев вскочил, быстро вспорол ножом гимнастёрку и сразу индивидуальными пакетами всю меня обвязал. Он ловкий, привык в разведке на все руки. Хорошо, лицо не задело или, допустим, глаз. Что тогда?

- Хуже нет, когда глаза ударной волной вышибает, - рассудительно заметил Петухов. - У меня вот у лучшего первого номера станкового оба глаза на щёки выбило, а он ещё долго огонь по памяти вел. Прощаясь с ним, плакали ребята. Раз он не видит, чего же тут скрываться, что плачут.

- А если б со мной так? - спросила Соня.

- Ну и что? - сказал Петухов. - У меня мать хорошая, и сестра тоже, побыла б с ними, пока я вернулся. Что тебе интересно, я бы смотрел, рассказывал и книги вслух читал. Все обыкновенно... Как же иначе в таких случаях?

- Да ты что? Уже мной распоряжаешься?

- Не распоряжаюсь, а раз здесь вместе, то почему бы и потом не быть вместе, как по-настоящему полагается.

- Ты что? Жениться на мне решил?

- Почему жениться? Просто так, по-товарищески, - смущенно пролепетал Петухов. - Зачем я буду так твоим горем пользоваться, только потому, что ты нашей семье доверилась?

- А если я в тебя влюблюсь за это?

- Я, конечно, не возражал бы, - степенно сказал Петухов. - Но неправильно получится, если только за это. Вроде как только благодарность за вполне нормальную фронтовую дружбу. - Осведомился подозрительно: - Может, ты со мной тут встречаешься тоже только вроде как из какой-то благодарности? Так это мне не нужно.

- А чего тебе нужно?

- Ну просто так, чтобы ни из-за чего особенного, - сказал он, с трудом подбирая слова. - Вот я тебя первый раз увидел и как будто сразу стал другой оттого, что тебя увидел. Словно от тебя дохнуло, я даже не знаю чем, просто счастьем. Поняла?

- Поняла, - сказала Соня. - А когда я тебя первый раз увидела, у меня ничего подобного не было. Ну младший лейтенант, может, даже и симпатичный, но так себе, обыкновенный. А потом, - она закрыла глаза, откинула голову и повторила: - А потом, потом поняла, что ты не только хороший, а даже единственный. И не просто потому, что ты такой есть, а потому, что ты был такой оттого, что именно я с тобой была. - Заметила строго: - Не перебивай, я вслух думаю. Значит, ты ко мне ни за что, а я к тебе именно за что. Вот. Видел, какая я? Не просто, а за что. И считаю это самым правильным и более настоящим, чем у тебя. Тебе не понравилось? - Она строго оглядела его. - Но это правда.

- Смешно, - усмехнулся Петухов. - Я вот тебя ждал и все слова придумывал, ну, какие на свиданиях говорят. А получилось все по правде и лучше.

- Хочешь, я тебя поцелую? - спросила Соня, серьезно глядя ему в глаза.

- Хочу! Но, может, не надо, - сипло произнёс Петухов, признался: - Мне даже снилось такое. Но, понимаешь, получается - пошли в лес, чтобы целоваться.

- А мне всё равно.

- Я же для нас беспокоюсь, чтобы потом самим неловко не было, от самих себя неловко. Так вот сразу...

- Глупый ты и грубый, - вздохнула Соня, - ты даже не заметил, что меня оскорбил. Давай лучше походим.

Они шли рядом, Петухов вежливо нес сапоги Сони с вложенными в голенища портянками, она шагала босиком.

И вдруг Соня, охнув, со стоном опустилась на землю, ухватила ногу, в которую вонзилась колючка, в глазах её появились слезы.

- Больно. Смотри, даже кровь.

- Я сейчас, сейчас, - говорил Петухов, присел и, взяв её ступню в руку, ухватив ногтями, выдрал колючку.

- Покажи, - потребовала Соня, и приблизила к нему своё горячее, мокрое от слез лицо, и тут же торжествующе объявила: - Ты же целовался, целовался, эх ты - тип! - Встала и, глядя на него, сконфуженного, спросила строго: - Значит, можно, да? - Положила на плечи ему руки, закрыла глаза.

Петухов осторожно поцеловал её в уголок рта, ощущая губами, как вздрагивают её губы.

- Нет, - хрипло сказала Соня. - Руки, руки убери! - И затем, отступив на шаг, осмотрела его так внимательно, словно впервые увидела. - Может, я и буду жалеть, но ещё больше буду жалеть, если все у нас будет сразу. Ты понял? - спросила она.

- Я думал, ты сильнее рассердишься, - робко сказал Петухов, - а ты вот не сердишься.

Потом они снова вернулись к дереву, на котором сидели прежде, и, усевшись тесно рядом, стали говорить уже с несдерживаемой жаждой, говорить о чем попало. Соня потрогала култышку на укороченном пальце левой руки Петухова, сказала:

- Смешно, как куцый хвостик собачки.

- Это мне попало, когда ещё солдатом был, - объяснил Петухов. - В первом же бою попало. Заскочил в траншею, а он меня прикладом хотел по голове, я и заслонился винтовкой, ну он мне два сустава на пальце и отбил, как топором все равно.

- Больно было?

- Не больно, а стыдно, что растерялся, в испуге от него винтовкой заслонился, вместо того чтобы штыком.

- А ты его убил?

- Нет, товарищ выручил, а я, как идиот, только на пальцы дул, ошалел от боли и дул, и винтовку свою выронил.

- Зачем же ты про себя плохое мне рассказываешь?

- Но ты про палец спросила. Так что ж, я врать должен?

- Про тебя говорят - ты храбрый.

- Не храбрый, а привык, выучился.

- Только и всего?

- Нет, почему же? Как все, так и я.

- Капитан Лебедев говорил - у тебя рота лучшая. Почему лучшая? Потому что ты хорошо командуешь.

- Командуешь! - иронически произнёс Петухов. - Если только командовать, так для этого ничего не требуется, кроме горла. Приказ отдать, зная, что каждый знает, как его выполнить, - вот это другое дело. А рота у меня лучшая, потому что в ней самые лучшие люди собрались.

- Значит, и ты лучший?

- А я от них набрался. Смотри, на каких повезло. Вот, скажем, Егоров, ручной пулемётчик.

- Ручной - вроде как прирученный.

- Ну, не так сказал. Ты слушай. Он уже пожилой, и жена у него пожилая. А он ей письма стихами пишет. Я его спрашиваю: «Может, вы вообще писатель? Так в дивизионку что-нибудь дайте». А он говорит: «Так соскучился, что нормально уже писать не могу, только стихом, от большого чувства». На огневой хладнокровней его нет. Подползу, спрошу - как с огнеприпасом? Всегда точную цифру назовет, сколько патронов израсходовал. И всегда у него на учёте скорость ветра, влажность, видимость. С умом воюет. И мне велит после войны обязательно учиться! На свою специальность зовет, в агрономы. Окопы копаем, он тоже, как все, копает, но причитает: «плодородный слой портим», - даже просил этот плодородный слой отдельно отгребать, а тот, который из глубины, тот на брустверы. Вот как к победе человек готовится. По-хозяйственному твёрдо.

- А ты стихи писать можешь?

- Не пробовал.

- А я пишу.

- Лирические?

- Ну да, про любовь. - Спохватилась: - Но только вообще, не кому-нибудь:

Петухов произнёс мечтательно:

- Хорошо живым быть. Я вот не задумывался, как это приятно, а теперь понимаю, как это здорово! Вот сидим мы с тобой, всё такое красивое - деревья, трава, жуки ползают, и ты во всём этом самая красивая.

- Получше жука?

- Ну что ты, в самом деле! Понимаешь, а делаешь вид

- Ну не буду. - И она коснулась своей щекой его щеки.

- Я вот лежал в доте заваленный, - хмуро сказал Петухов. - Очень даже некрасивая смерть - задохнуться в глине. Думал, откопают, а я мёртвый. Все равно как из могилы покойник. И вдруг ты меня такого увидела б. Даже смотреть неприятно: во рту, в глазах, в ушах глина. И, наверное, рожа была бы синяя, как у удавленника. Ну и очень сожалел, что не от пули накрылся.

- Ну что ты такое несешь, даже слушать противно! - возмутилась Соня.

- Ты потерпи, дальше скажу. Лежал я, дышал через ствол винтовки, а про тебя думал. В этом главное! И, по-честному говоря, соображал: если вызволят, скажу тебе потом, что такие обстоятельства, а я о тебе думал. Считал - не поверишь!

- А я верю.

- Ну вот, я тоже и про это думал, что ты такая прямодушная, что поверишь, и решил не говорить.

- Но сказал же.

- Когда? Когда я тебе теперь чего угодно могу говорить, без всякого предварительного продумывания, как будто сам себе говорю. Знаешь, как это здорово, что такое может быть!

- И я буду стараться с тобой так говорить, словно сама с собой, - заявила Соня. - И это уже такое, что остальное все меньше значит...

18

Лебедев пришёл в медпункт. Внимательно оглядев Петухова, сказал снисходительно:

- Здорово здесь лечат. Сияешь, как все равно после правительственной награды.

- У меня это не от лечения.

- А я не спрашиваю отчего, - перебил Лебедев, сел у выхода палатки на табуретку, потом обернулся: - Как ты думаешь, если твою роту в разведоперацию кинуть, народ подходящий?

- Лучше нет! - обрадовался Петухов.

- И передашь командование Пугачёву. В сложных условиях будем действовать.

- А как же я? Ведь уже здоровый! - взволновался Петухов.

- Операции придается большое значение, поэтому и решили поручить комбату выполнение.

- Уже совсем решили? - растерянно и жалко переспросил Петухов.

- Ну, не окончательно, в предварительном порядке на нём остановились. А у тебя что, сомнение? - строго сощурился Лебедев.

- Ну что вы! Он же, сами знаете, без страха и упрека. Отважней я даже не знаю.

- Тебе и не положено, а мне положено все знать, с кем пойду, - сухо заявил Лебедев. - Так ничего больше не скажешь? А мне нужно знать все.

Петухов молчал.

- Ну а если бы ты очень хотел, как бы ты себя рекомендовал для такой операции?

- Что я? Ничего такого особенного, - угрюмо произнёс Петухов. - Вот только людей моих Пугачёв не знает, как я их знаю. А они главное. У каждого из них своё есть. Вот Захаров даже в атаку в шинели идёт, хотя и тепло, простуды боится, простыл как-то на сырой земле, ну и болел. А кроме простуды, чего Захаров боится? Ничего больше не боится, солдат геройский.

- Ну-ну, а ещё какие есть типы?

- Не типы, а бойцы! - сердито поправил Петухов. - Колоколов, тот всегда в сумке противогаза не противогаз носит, а гранаты. Такая у него привычка - в сумке их носить. Рукастый, дальше всех и метче всех бросает. Ещё Захидов. Тот, знаете, гимнастёрку на все пуговицы расстегнёт, рукава засучит и всегда от других в стороне продвигается. У него, видите ли, кинжал кавказский и парабеллум трофейный. Он в одиночку дерется, подползёт, завизжит, бросится и все. Потом каски с них снимет, принесёт, бросит. Говорит - моя доля. Ну, я с такой привычкой считаюсь. Потом, у каждого есть своя дружба. На пару продвигаются и действуют. Это тоже надо учитывать, дружбу такую. Уж если что назначить таким, то уж вместе. И вообще, привыкли советоваться перед боем, кому что.

- А ты, выходит, не согласно приказу, а в соответствии с их советами действуешь?

- По приказу советуются, - сухо сказал Петухов, - в развитие приказа, то есть чтобы у каждого всё конкретно и ясно было. И я, конечно, все это учитываю. Если надо, поправляю. Лучше до боя, чем в бою, манёвр каждого знать.

- Значит, считаешь, Пугачёв себя с наилучшей стороны на твоей роте покажет? - нетерпеливо спросил Лебедев.

- А как же! Я бы сам хотел таким командиром, как Пугачёв, быть, не получается.

- Почему?

- Если бой трудный, тяжёлый, он очень сильно воодушевить бойцов умеет. У него, знаете, любимое изречение: «Личный пример играет громадную роль в самоотвержении: работают у того, кто сам работает, и идут на смерть у того, кто сам от неё не сторонится...» И сам он такой, без страха.

- Начитанный полководец - майор Пугачёв. Генерала Драгомирова помнит. А вот ты как считаешь: надо смерти сторониться или не надо?

- Ну, по обстановке, конечно. Если надо, то надо. Война же!

- Мямлишь, - сердито сказал Лебедев, - а прямо не решаешься! Ну, это правильно, что не решаешься, о старшем командире не следует выражать сомнение. А вот я думаю: лучше посторониться смерти и направить её стопы на врага. Ею ведь тоже можно командовать, если с умом за неё взяться, приучить её тебе подчиняться.

- Так ведь снаряду и пуле не прикажешь!

- Почему? Можно! И обмануть, и обойти, и на кочующую огневую точку выманить, и перехитрить, и переиграть манёвром - все можно. Только звать на смерть не годится. Смерть - это что? Потери. Командир должен избегать потерь. А не соглашаться платить заранее за победу потерями.

- Но ведь есть такая статистика: в наступательном бою соотношение - один к трем.

- Если лбом в лоб колотиться, статистика правильная. Когда наступают, у кого инициатива? У наступающего. Значит, от тебя зависит так наступление организовать, чтобы соотношение цифр перевернулось в твою пользу, и не один к трём, а больше значительно в твою пользу, - живо сказал Лебедев.

- Ну это правильно, - согласился Петухов. - Но когда люди восторженной отвагой от примера своего командира проникаются или от геройства даже своего бойца, сам не понимаешь как, а уже на рубеж противника выскакивают и там бьют его на полную катушку. Воодушевление такая сила, её и огнём не сбить.

- Значит, всё-таки любуешься Пугачёвым!

- Как и все, - с достоинством согласился Петухов.

- А ну выйдем, - приказал Лебедев, угощая папиросами, спросил совсем иным, просительным тоном: - Вот скажи напрямик: допустим, если б твою Красовскую тяжело в лицо ранили, ну изуродовали, словом, и она бы, естественно, не захотела тебя больше видеть, что бы ты сделал?

- А при чём здесь Красовская? - сконфузился Петухов.

- Я сказал - допустим. Ну? - нетерпеливо потребовал Лебедев.

- Если любишь, это никакого окончательного значения не имеет.

- Это ты так думаешь. А она так не думает!

- В бою могут всякого искалечить, и меня тоже. Значит, выходит, тогда я должен от неё отказываться за то, что поуродованный, и если любит, не верить, что любит?

- В этом есть логика! - одобрил Лебедев, ещё раз внимательно осмотрел Петухова, сказал требовательно: - Так старайся быть в полной норме. Не исключено, под непосредственным командованием Пугачёва тебе и твоей роте придётся в скором времени выступить. Ну, тогда вместе будем.

- Спасибо, - сказал Петухов, осчастливленно ухмыляясь.

- Чудак ты, - покровительственно сказал Лебедев. - Со мной когда уходят, главная проблема - вернуться...

19

Петухов пришёл в роту. Встретили его с радостью, скрытой шутками.

- Вы, товарищ лейтенант, так сильно от фашистов замаскировались, еле откопали.

- Как всё равно Чапай, в тишине решили боевые действия продумать.

- А мы без вас по дисциплине скучали. Попов портянки на бруствер вывесил сушить, сначала немец ему портянки огнём попортил, а после от старшины попало за демаскировку.

- Тут без вас строгая боевая проверка была - по линии ротной библиотеки, отчитывались, кто что прочел. Без этого книжный комплект сменять не хотели. Мы говорим - все книжки поизносились, наизусть запомнились. Раз положено культурное довольствие, значит, нечего «бэу» подсовывать. Новое давайте, нечитаное.

- Всё нормально, без вас осиротели маленько, но ничего, думаем - пускай отдыхает, какао в санбате попьет.

Командир первого взвода Атык Кегамов, сияя чёрными яркими глазами, сказал:

- В первой атаке решил первого же фашиста зарезать, в порядке личной за тебя мести.

Петухов обошёл позиции и остался всем доволен. Кегамов говорил хвастливо:

- Порядок. Мой окоп - моя крепость. Благоустроили. - И тут же с ожесточением заявил: - Лопата не винтовка - воевать надо!

Соня приходила к Петухову, добираясь до передовой на попутных.

Кегамов спросил:

- Санинструктор? Нет? Всё равно, пожалуйста, хорошая девушка.

Иногда Соня приезжала вместе с Лебедевым. Лебедев предпочел один знакомиться с бойцами роты. Поэтому Петухов мог уходить с Соней.

Иногда Лебедев, пригласив Петухова, ужинал в землянке Пугачёва, оборудованной с фронтовым шиком: стены обшиты тёсом, стол накрыт вместо скатерти немецкой плащ-палаткой лягушиного цвета, самовар, разнокалиберная гражданская посуда, патефон. Шинель, серый плащ с золотыми пуговицами, китель аккуратно подвешены на деревянных плечиках. Керосиновая лампа с розовым абажуром.

Во время ужина между Лебедевым и Пугачёвым обычно возникала дискуссия.

- У меня, знаете ли, все эти восторженные воспоминания о героических, исключительных подвигах времён сорок первого года не вызывают умиления, - строго говорил Лебедев.

- Благоговеть надо! Преклоняться. В смерть кинулись, не дрогнули, не склонились, - шумел Пугачёв. - Вот где испытание людей на прочность - в преданности Родине. Вершина!

- С точки зрения нравственного, психологического опыта вы правы, - морщась, произносил Лебедев. - Но я человек военный и оцениваю опыт только с этой стороны. Вы восхищаетесь тем, что вели бои с превосходящими силами противника в обстановке крайне неблагоприятной. Стояли насмерть за каждую пядь земли...

- Именно, - перебил Пугачёв. - И генерал, и офицер, и политработник сражались с винтовкой, как солдаты, и умирали, как солдаты, под танки с гранатами бросались. Все своей кровью спаялись.

- Но для меня ценно, - прерывал Лебедев, - то, что в этих исключительных условиях мы накопили опыт боя с противником, поставленным в подобные исключительные условия.

- Ну уж знаете, это уж недопустимое сравнение, даже оскорбительно слушать! - возмутился Пугачёв.

- Почему же: мы воевали с разорванными фронтами, в окружении, в котлах. Теперь мы ставим противника в такие же критические условия. Значит, следует из нашего предшествующего опыта извлечь все ценное, чтобы наиболее эффективно использовать своё преимущество. Учитывая все тактические приёмы, способы ведения боя, к которым прибегали мы в подобной обстановке, чтобы предотвратить применение их противником.

- Что ж, по-вашему, получается: сначала они нам выдали сорок первый, а теперь мы им его возвращаем, только с присыпкой?

- Не совсем так. Диалектика заключается в том, что они повторяют наш горький опыт, а мы обрушиваем на них качественно новые способы ведения наступательных боев. Ну и, естественно, освободительные цели рождают новое воодушевление, ничуть не меньшее, чем защита каждой пяди своей земли.

- Мы тогда дрались, на жизнь не оглядываясь! Увидел врага - бей. Весь фронт в твоем окопе. Ты держишься, - значит, фронт на тебе держится. Так рассуждали! - воскликнул Пугачёв.

- Но и сейчас это не отменяется. Бой есть бой. Но я что имею в виду? Нашу психологию. Героический сорок первый? Героический! Но поймите, мы вот с вами и с другими, тоже офицерами, с этаким романтическим воодушевлением вспоминаем себя в сорок первом, но почему-то о победоносных сражениях последнего времени, где в полной мере проявилось наше военное искусство, - об этом вот, хотя бы за таким столом, не размышляем. Будто так и положено: наступила пора - и бьём. Как некоторые выражаются, «На полную катушку».

- А что? Так! И ещё добавим. - И Пугачёв мощно стукнул кулаком по столу. И вдруг, сощурившись, осведомился: - Вы-то сами в сорок первом на каком фронте скитались? На нашем, Западном, что-то вас не припомню.

Лебедев усмехнулся:

- По роду своей службы находился в длительной командировке за рубежом.

- Ясно, - сказал Пугачёв. - Значит, из тех, кто прошляпил, что фашисты нападут на нас.

- Я находился в той стране, правительство которой выражало свою готовность оказать Гитлеру содействие, а ныне они наши союзники в антигитлеровской коалиции.

- Значит, дружки! - иронически усмехнулся Пугачёв. - Вы что же, выходит, там их уговаривали?

- Моя задача была несколько иной: поставить в известность о том, что данное правительство имеет намерение примкнуть к гитлеровской коалиции. И в начале второй мировой войны они продолжали поставлять Германии все необходимое для военного производства.

- А теперь нам ... Что-нибудь вроде этой тушёнки, - сердито сказал Пугачёв, оттолкнув от себя взрезанную жестянку. Потом осведомился: - Значит, воевать вам, как нам, грешным, сразу не довелось?

- Как вам, безгрешному, не довелось, - сухо сказал Лебедев. - Но в первые же месяцы войны находился в специфических условиях, имел возможность лично от наших противников слышать, что при всей внезапности их нападения неожиданная для них стойкость наших разрозненных частей и подразделений привела их к непредвиденным тяжёлым потерям и, по существу, к срыву стратегического плана. Так, во всяком случае, наиболее умные из них поняли.

- Вы что же, там с такими умниками общались? И не уговорили? Что ж так?

- Виноват, не уговорил, - вдруг добродушно улыбнулся Лебедев. - И вы напрасно, Пугачёв, так ершитесь. Для меня, как и для вас и для всех нас, подвиг сорок первого будет светить вечно. Но мы же воюем! Во всемирную историю, может, действия вашего батальона и не запишут, но замечательно то, что люди его сохранили в себе стойкость сорок первого и боевой порыв нынешнего. Вот за это и поднимем: кружки! А вы что, лейтенант, молчите? - спросил Лебедев.

- Я думаю, - сказал смущенно Петухов.

- Вот и говорите, о чём думаете!

- Ну что я, начал солдатом, теперь ротой командую. И тогда учился воевать, и сейчас учусь.

- Значит, всё время только учишься! - рассмеялся Пугачёв. - А я-то думал - на батальон уже созрел.

- Теперь батальон со всеми приданными ему средствами по огневой мощи весит не меньше, чем раньше полк, - хмуро сказал Петухов. - Маневр колесами обеспечен и приданными танками сопровождения пехоты. Орудия на тягачах. С такими средствами и подвижностью всё должно быть сильным умом обеспечено, дальним и точным расчётом. Для командира теперь главное - храбрость инициативы. Одним уставом: всё не предусмотришь.

- Слышали? - рассердился Пугачёв. - Только ротный, а уже устав критикует по-генеральски.

- Ну вы сами не очень-то каждой буквы устава придерживаетесь, - заметил Лебедев.

- В штабе имеются замечания? - встревожился Пугачёв.

- Напротив, полагают, не поборник шаблона, частенько что-нибудь новенькое да выкинете.

- Это в каком же смысле - выкину? - насторожился Пугачёв.

- Да в хорошем, в хорошем. Ваша отвага в решениях общеизвестна. Только иногда, замечу, слишком чрезмерно дерзите противнику. А он, изучив вашу дерзкую повадку, может и поймать на шаблонной дерзости.

- Да что он, каждого батальонного манеру боя изучает?

- На уровне полка обязательно, а мы стараемся и ниже, и снизу вверх, и сверху вниз... Вот против вас полк фон Фриге. Весь его послужной список занесён в картотеку. Отличный фортификатор, сражался ещё в первую мировую войну. Имеет труды по долговременным оборонительным сооружениям. Сейчас его сменяют. Спрашивается, почему? Мы же разведбоями щупали его оборонительные линии: безукоризненные, почти нет слабых мест. А вот сменяют, - значит, приходит тот, кто имеет иной опыт. Опыт наступательных боев.

20

В землянку вошел, сутулясь, капитан Конюхов. Подслеповато щурясь и дуя на поднесенные к губам скрюченные пальцы так, словно было прохладно, он сказал, обращаясь к лампе с розовым абажуром:

- Здрасте, товарищи!

И добавил виновато, оглядывая сапоги:

- Я, кажется, грязь принёс. Тряпочки не найдется?

- Валяй так, - великодушно разрешил Пугачёв. - Выпить хочешь?

- Чуть-чуть - с удовольствием.

- Видали? - обратился к остальным Пугачёв. - Оказывается, его политическое высочество может испытывать от спиртного удовольствие. А я думал, он само бесплотное совершенство, не как мы, грешные.

- Продрог, знаете ли, - пожаловался Конюхов, осторожно усаживаясь за стол. - Ничего, что в шинели? - Вздохнул, зябко потирая руки, сказал грустно: - У меня сейчас неприятный разговор состоялся с майором из инженерного отдела штаба дивизии. Сопровождал его на позициях. Человек он, несомненно, в своём деле весьма знающий и, представьте, делает правильные замечания, но в зависимости от звания того, кому он делает замечание, чем ниже звание офицера, тем, я бы сказал, грубее и повелительнее тон и манера обращения. Ну я и высказал майору своё предположение, что он, очевидно, в обратной пропорции будет потом докладывать об обнаруженных недостатках, смягчая их в зависимости от звания того, кому он будет докладывать. Ибо грубость - первое свидетельство двойственности натуры. С одной стороны, пренебрежение достоинствами нижестоящего, с другой - преувеличение достоинства вышестоящего. Грубость не знает середины, как всякая крайность.

- Значит, отчитал! - обрадовался Пугачёв.

- Нет, зачем же, просто высказал свои мысли. - Конюхов опустил глаза, произнёс мягко: - Я полагаю, поскольку война, неизбежны потери людей. Чтобы потери были по возможности меньше, мы должны быть особенно внимательны и чутки к каждой человеческой личности, и чем выше у офицера чувство бесценности, неповторимости человека, тем он в боевых обстоятельствах будет действовать более воодушевлённо, тем выше будет сознавать свою высшую ответственность за каждого человека.

Петухов просветленно заулыбался, закивал, заявил, радостно сияя:

- Очень точно. У меня Лазарев с тремя орденами Славы, командир расчёта сорокапятки. Он, когда танки, сразу без команды выкатывает орудие на открытые позиции и бьёт прямой наводкой. Так я к нему обращаюсь, если кто обнаружил слабость в бою, чтобы он с ним побеседовал, а не я. Авторитет по линии храбрости. И он, знаете ли, никогда ни перед кем излишне не тянется в субординации, а с рядовыми бойцами держится просто внимательно, даже с теми, кто обнаружил слабость. И я на него ссылаюсь, когда какая трудность с нарушениями. Представьте, в его расчёте за всё время меньше всего потерь. Он сам себе людей подбирает и бережёт. Оставляет в щели, если огнём нащупали, а сам с ближайшей дистанции бьёт, сам заряжает и бьёт. Собой рискует, а людьми рисковать себе не позволяет. Очень душевный человек.

- Знаю, -- сказал Пугачёв, - надёжный огневик, но с характером. Взял хлюпика, который с противотанковой гранатой в руке от танка дёру дал и до того ошалел, что гранату не отдавал, когда задержали. Трясется как цуцик, а не отдаёт. Я приказываю - в штрафники, а Лазарев настаивает - дать его ему в расчёт. Ну, думаю, пускай он его проучит. А он с ним - как с дефективным школьником: кто родители? как в школе учился? с кем дружил? чего любит, чего не любит? Я ему: «Чего нянькаешься?» А он: «Ищу в нём звено, за которое ухватиться». Видали, какой марксист! Вот вам и огневик, истребитель танков, а сам на кого своё время истребляет!

- Ну и что? - хмуро сказал Петухов. - Этот Зеленцов сейчас исправный боец. И Лазарев всё-таки нашёл, за что его ухватить. Пообещал в школу, где Зеленцов отличником считался, написать, что он храбрый, а не трус. И после написал, и ответ из школы получили. Мы его по взводам читали, хорошо из школы ответили, с гордостью, что такой у них ученик.

- Если б Лазарев не на хлюпика время тратил, а взял бы стоящего, он бы из него героя воспитал, а не просто так себе солдата, - сердито перебил Пугачёв. - Дефективным где место - в стройбате в лучшем случае.

Конюхов поднял голову и сказал задумчиво:

- Несколько лет я работал воспитателем в колонии малолетних преступников.

- А теперь нас воспитываешь! - расхохотался Пугачёв.

Лебедев строго заметил:

- Живость вашего характера не всегда уместна, майор Пугачёв.

- Ну ладно, пошутить нельзя, - примирительно сказал Пугачёв, попросил снисходительно Конюхова: - Ну- ну, давай сыпь, раз ты такой, из Макаренков, выдавай байки.

Конюхов поёжился, помял пальцы.

- Я, собственно, не из своей практики, а так, вообще, о будущем. Война кончится, много сирот останется, разрушенных семей. Трудности войны наложили особые, отрицательные отпечатки на их жизнь и, я бы сказал, на раннюю взрослость. Моральные устои во время войны не только укрепляются, но и расшатываются. Что же, мы вернёмся только как победители, во всем блеске орденов, в сиянии, так сказать, исторической славы? И потом им будем: мы вот такие, а вы эдакие. Мы жизнь за Родину отдавали, а вы шалопаи. И вот я полагаю, что, скажем, такие, как Лазарев, могут больше Родине пользы принести, чем вы, Пугачёв, с вашими взглядами на так называемых дефективных.

И, пристально гляди в глаза Пугачёву, Конюхов заявил с внезапной для него резкостью:

- И но случайно вы, майор Пугачёв, уклоняетесь брать к себе в батальон пополненцев из освобождённых районов, так сказать, свою фронтовую элиту не хотите разбавлять. Смелости не хватает на таких людей положиться.

- А если среди них те, которые к фашистам прижились? Если ты человек, шёл бы в партизаны! Тут арифметика ясная.

Лебедев сильным движением руки отодвинул от себя тарелку с закусками, сказал сипло:

- Разрешите мне несколько слов из своей практики. Прежде всего - если говорить о какой-либо нашей силе, превосходящей противника, то кроме количества стволов и прочей боевой техники нам следует исходить из главного. Из идейного, морального, нравственного превосходства советского человека. Грош цена тому командиру, который в слагаемых учитывает лишь соотношение боевых средств, а не духовных.

- Вы что же, из разведотдела уже в политотдел перекочевали? - осведомился ехидно Пугачёв.

- Я коммунист, - сухо сказал Лебедев. - Род войск, как и род деятельности, - это только сфера применения моих убеждений. Так вот, при всех обстоятельствах люди для нас - главное. И когда в тяжёлом бою с лучшей стороны проявляет себя подразделение, которое до этого считалось не из лучших, - это тройная победа. И для нас, коммунистов, более значительная, чем победа подразделения, в котором подобраны хорошо обстрелянные, опытные фронтовики.

- Что-то в сводках подобное не отмечают, - заметил Пугачёв.

- Зато коммунисты армии это отмечают, и очень высоко, - сказал Конюхов, - как результат влияния коммунистов, как самое священное дело партийцев.

- А я вам кто? Беспартийный, что ли? - возмутился Пугачёв. - Сказано: брать пример с передовиков! Вот мой батальон считается отличным! По-вашему, чтобы довоспитывать всяких, я должен в середняки записаться! Как трудное задание - кому? Пугачёву! И не было такого случая, чтобы мы не выполнили. Но вот Конюхову охота на политсборах воспитательной работой козырять, ему факты от нас требуются. А наш главный факт: получили приказ - выполнили! И никто не усомнится, что мы выполним!

- Но вы знаете, что среди наиболее отличившихся солдат у вас - коммунисты. И партийно-комсомольская прослойка у вас очень высокая.

- У меня порядок! - с гордостью объявил Пугачёв. - Как высоко показал себя в бою - в партию. Глядели «дела»? Сам скольким лично рекомендацию давал.

- Вот-вот, - сказал почему-то грустно Конюхов, - у него главная опора - коммунисты, в них сила. А он им не верит.

- То есть как это не верю? - с силой стукнул кулаком по столу Пугачёв. - Ты это брось, говори, но не заговаривайся.

- Повторяю, не веришь, а если б верил, то не боялся бы, что боевая сила батальона ослабеет, если в него зачислят пополненцев из освобождённых районов. По логике так.

И Конюхов пожал плечами.

Пугачёв смутился, свял, произнёс извиняющимся тоном:

- Ну, тут ты меня поймал. Даже не поймал, а пригвоздил на месте.

Махнул рукой, заявил, будто решаясь на отчаянный самоотверженный поступок:

- Ладно, присылай, возьму. Твой верх, твоя правда. Ребята у меня всемогущие. И этих переварят.

- Да разве в этом дело? - сказал кротко Конюхов. - Важно, чтобы мы все и вчера, и сегодня, и завтра, особенно завтра, были озабочены, каких людей мы вернем стране, лучше или хуже, чем они были, выросли они по человеческим своим качествам в армии или нет.

Они же должны быть не только героями войны в глазах всех людей, а именно потому, что их всех будут видеть как героев, каждый их помысел, поступок, высказанная мысль, слова их будут иметь особое влияние на тех, кто нуждается в таком влиянии. Да кто в нём не нуждается! И мы, армейцы, вчера, сегодня несем ответственность и особенно завтра будем нести, какие придут из армии люди и как они будут влиять на всех людей в самом трудном и безотложном, чтобы люди стали лучше после всех бед, горестей, потерь, отчаяния, невзгод в тех трудностях, которые ещё одолевать и одолевать.

Петухов спросил восторженно:

- Товарищ Конюхов! Можно, я за вас сейчас выпью?

- Во! - воскликнул Пугачёв. - Одного уже впечатлил до самых печёнок. - Потом смущённо добавил: - Если не возражаешь, я тоже за тебя приму, хоть ты меня и общипал, как цыпленка.

- Разрешите? - Лебедев тоже поднял свою кружку. Чуть отхлебнул, сказал: - Всё-таки позвольте и мне. - Задумался, произнёс осторожно, подбирая слова: - Как вы знаете, по роду своей деятельности мне доводится и доводилось непосредственно общаться с противником в различных условиях. Но вы понимаете, средств для подобной сферы деятельности множество, и не все они укладываются в общепринятые понятия морали. Обычно ищут слабые стороны у объекта. Моральная неустойчивость, корысть, цинизм, трусость, тщеславие, уязвленное самолюбие и прочее-прочее. Пренебрегать такими средствами, увы, не приходится. И как бы ни были получаемые сведения ценны при использовании отрицательных черт личности, нет выше профессиональной радости, я бы сказал, торжества, когда опираемся не на слабые, а на сильные стороны объекта, не на отрицательные его моральные качества, а на положительные. То есть когда разведчик, опираясь на них, делает из него не только объект для получения сведений, а сознательного союзника. То есть переубеждает его, внушает ему если не веру, то уважение и надежду к тем целям, которым разведчик сам служит. Так учил нас большевик- ленинец Дзержинский. Быть коммунистом во всем, всегда. А коммунист - это тот человек, который верит во всесилие нашей правды и вооружен этой правдой.

- Чего же вы нам хотя бы одного фашистского если не генерала, то переубежденного полковника вежливо, под ручку не привели? - усмехнулся Пугачёв. - А то приходится доставлять их нам с кляпом во рту, повязанных, да ещё волоком на самих себе.

- Благодарю вас, - поклонился Лебедев. - Вы нам оказываете большую любезность.

- Обиделись? - спросил Пугачёв.

- Обиделся только профессионально, - мягко сказал Лебедев. - Вы недооцениваете мою способность судить достоинства и недостатки людей. А вы мне, Пугачёв, симпатичны, хотя свои недостатки стремитесь не преуменьшать, а демонстративно преувеличивать. Так вот, моя задача пополнить сведения о противнике, хотя бы от доставленных вами «языков». Но путь к этому знаете какой наиболее надёжный?

- Вывести такого субчика на народ в любом освобожденном населённом пункте и оставить на собеседование, - усмехнулся Пугачев, - сразу наизнанку вывернется.

- Но я предпочитаю беседу с глазу на глаз. И первое - сообщаю нашу фронтовую обстановку.

- Выдаете военную тайну! - улыбнулся Пугачёв.

Лебедев только повёл плечом и продолжил сухо:

- Затем знакомлю с тем, что нам известно о положении войск противника, и с нашими потенциальными возможностями. Выясняю его личностные данности, взгляды, казалось, по отвлеченным предметам. И только потом допрос по форме.

- Значит, на испуг не берёте, деликатничаете? - сердито спросил Пугачёв.

- Почему же, как вы выражаетесь, не «беру на испуг»? В некотором роде именно так. Я говорю правду, а правда для него наша страшна и даже, я бы сказал, сокрушительна не только в военном отношении, но и в главном - человеческом, и если он не окончательный мерзавец, истерично отупевший от страха за свершённое, разговор приносит весьма позитивные результаты по многим интересующим нас комплексным вопросам.

- На уголовных тоже практиковались? - спросил Пугачёв. - Которые Беломорканал строили? Так они же только уголовники, а не фашисты.

- Совершенно верно, - согласился Лебедев. - Практиковался и о всяких сквернах осведомлён. Но главное, дорогой мой, не все немцы - фашисты, и не все уголовные -- закоренелые рецидивисты.

- А закоренелых что, к стенке?

- Даже в социальном существует индивидуальное, - резко сказал Лебедев. - Кстати о себе, я, знаете ли, из беспризорных со времен голода в Поволжье, остался один, ну и...

- Воровал?

- Да!

- Интересно, - протяжно произнёс Пугачёв. - А я думал, вы из ангелов с парафиновыми крылышками. Как же вам доверили?

- Взяли в трудкоммуну. Потом работал на заводе. Строил Комсомольск-на-Амуре. Стал членом бюро комсомола. Ну а потом по путёвке комсомола взяли в органы. Вас это удовлетворяет?

- А я не кадровик, так, к слову.

Лебедев налил чай, отхлебнул, сказал Конюхову:

- Я, собственно, хотел выразить своё согласие с вашими мыслями о том, что мы, армейцы, сейчас, когда конец войны столь реально близок, должны быть озабочены, чтобы каждый из нас и все мы были достойны той победы, которую мы одерживаем и одержим не только как военную, а как плод того лучшего, что есть в советском человеке и что должно быть потом, ну хотя бы как Чехов хотел, чтобы в человеке всё было прекрасным.

- Уж очень вы по-граждански рассуждаете, - возразил Пугачёв, - по-штатскому.

- Неправда! - воскликнул Петухов. - Ленин что велел... Даже мечтать.

- Ты подожди, - повелительно произнёс Пугачёв. - Не вскакивай. - И, обратившись к Лебедеву, сказал, взволнованно теребя свои блестящие волосы: - Вы все тут красиво и правильно говорили. А вот вы сами, Лебедев? Покажите руку, да не эту, другую. Ага, вот, прокусанная. Это же вас он, когда вы его за пасть ухватили, цапнул. А других сколько вы наповал свалили? Вы тогда думали, соображали, что он тоже человек, личность? Может, у него тоже супруга, мамаша, папаша, детки? Так волк тоже семейный... Не соображали, знаю. В такой момент не соображают.

Подошёл к вешалке, сорвал шинель, показал:

- Видишь, полу осколками всю изодрало. Но я и без этого думал, когда по передовой ходил, как лучше огневые средства расположить, чтобы их побольше накрыть, побольше, понял? Навалить насмерть. Без анкеты, кто там из них кто. И вы, - тут он гневно взглянул на Конюхова, потом с презрением на Петухова, - и ты тоже, с башкой, побитой от завала, сиял, словно в бане помылся, такой чистенький, а сам же я видел, как месяц тому назад в атаке пихнул штыком, и потом ногой в грудь ему, и штык вытащил. Как же при всём этом разговорчики о красоте человеческой, о возвышенном? О том, что каждый хиляк, мандражист мне вроде как родственник, которого я должен потом, в мирных условиях, как светлую личность довоспитать и доставить на радость народу? Да он мне сейчас может обойтись в такое, что через него настоящий боец может пасть, потому что хиляк этот подведёт в бою. К чему это всё? Сейчас главное - расколошматить их к чертовой матери. И только после всего оглянемся, остынем. И конечно, к мирной жизни ещё приспособиться надо. Не такая она уже сладкая для всех получится, народ фронту всё отдал, а чем ему за всё это отдать?

- Вот мы об этом и говорим, - сказал Конюхов. - Что бы дать людям за всё, что они нам отдавали? И высшая награда всем нам, чтобы люди вернулись лучшими, чем они были. Поняли - лучшими, чем они были! И мы, армейцы, коммунисты, должны это выполнить как высший приказ партии.

Лебедев добавил проникновенно и тихо:

- Вы, Пугачёв, правы, война нечеловечески трудна для человека тем, что он убивает человека, но убивать в себе человека - вот это преступно, какими бы побуждениями понятными ни руководствоваться. В том-то наша общая сущность и забота, чтобы не только сохранить в себе человека, человечность, но, руководствуясь этим, выполнять свой долг солдата.

- Ну что ж, - сказал Пугачёв, - хоть вы все на меня и кидались, а выходит, щемит нас всех то же самое, потому что светит нам одно и то же.

- Вы знаете, Пугачёв, - оживлённо заявил Лебедев, - при выборе людей на самое сложное задание я предпочитаю, - он кивнул на Петухова, - вот подобных ему, несколько восторженных. И знаете почему? Они умеют радоваться другим, а в тяжёлой обстановке ничто так не поддерживает, как радость другого тобой.

- Вовсе я не восторженный, - почему-то обиделся Петухов. - Раз я согласен, чего же мне скрывать, когда так думаешь, а другой лучше тебя самого это высказал?

Лебедев, словно не замечая Петухова, продолжал:

- Вы обратили внимание, как он Лазарева нам высоко и восторженно преподнёс? А сколько он с этим Лазаревым маялся! Три ордена Славы, комдив всегда с ним за руку. В армейской и фронтовой о нём только и пишут... А когда ротный даст ему указание, препирается, считает, что он лучше знает, где занимать позицию, когда огонь открывать, - зазнался.

- И неверно, - возразил Петухов. - Он позволяет себе только, когда мы с ним с глазу на глаз. А я с ним просто советуюсь. Есть люди, кому надо приказать. А ему не надо приказывать, только договориться. А я с ним всегда договариваюсь, и получается всегда правильно.

И тут Пугачёв решительно принял сторону подчинённого ему командира.

- У нас, товарищ Лебедев, что ни боец - личность. Подход нужен. Товарищ Петухов как раз и силён тем, что у него каждый боец - самостоятельная огневая точка, и он знает дотошно, кто на что и при каких обстоятельствах наилучшим образом способен. За это я его давно ценю и считаю перспективным на большее. И солдаты его обожают, и он их. В каком ещё подразделении вы такую прочность найдёте?

Конюхов кивнул:

- Подразделение действительно хорошее.

- Отличное, - поправил Пугачёв. - И по наградам официально на первом месте. - Быстро заявил: - Конечно, кое за что и не додали. - Требовательно уставился на Конюхова. Попросил: - Вы бы в своих политдонесениях, может, по этой части ещё поднажали, а?

Лебедев улыбнулся:

- Силён комбат, никак не желает в кредит доблесть отпускать. Сделали - клади на грудь.

- А как же! - сказал Пугачёв. - Люди от боя должны и личную радость получать, без оттяжки, как говорится в стихах: «Есть удовлетворение в бою».

- Не удовлетворение, а наслаждение, - поправил Петухов.

- Ну это ты брось, - хмуро сказал Пугачёв. - Тоже мне наслаждение! Глупость какая! - Добавил: - А ты меня своей начитанностью лучше не трогай. Я же нарочно скорректировал, чтобы по существу получилось, в точку...

Несколько тяжёлых, почти одновременных ударов звонко хрустящих в разрыве снарядов глухо и гулко сотрясли землянку. Пугачёв поспешно прикрыл керосиновую лампу с розовым абажуром каской, сказал досадливо:

- Вот вам, пожалуйста. Собрались, как в мирное время, по душам, дружески потрепаться, а он стучит, хамлюга.

Вышел наружу и там спросил у часового:

- Что это у тебя, Ермилов, за шум?

- Всё нормально, товарищ майор. Кидает помаленьку - щупает.

- Воздух как?

- А чего воздух? Это ему не сорок первый: только забурчит, сразу наши кидаются. - И солдат произнёс задумчиво: - Говорят, за каждый сбитый по тыще платят, а много ли на неё купишь? И все равно в фонд обороны обратно сдают. Разве за такое деньгами возьмёшь?

- Настроение как? - барственно осведомился Пугачёв.

- Какое ещё может быть настроение, если нам войны нет, надо кончить её, добить бы - и домой. А то пришёл инженерный начальник и ну втыкать. Траншеи недостаточно солидно укрепленные, накаты велел прибавить, даже сортиры и те ему не понравились, мол, выгребные ямы недостаточно заглубленные. Ну ему один боец в шутку: «Желаю на их земле этим делом заниматься, а не на своей». Тот его по команде «Смирно» и вытянул. Конечно, шутка шуткой, но за ней озорство. Мы же не только солдаты, а представители.

- Представители?

- Ну ясно, представители самих себя и государства, значит, нечего из себя некультурных строить. Все аккуратно исправили, товарищ майор, как положено.

- Агитатора слушали?

- А как же, сначала он нас агитировал, а потом мы его.

- Не подготовился к беседе, что ли?

- Зачем, все доложил наизусть, как в газете. Ну потом, понятно, разговор. Он нам, мы ему.

- Про что толковали?

- Про пустяковину домашнюю, про своё семейство. Ребята без отца растут, разве жена одна втолкует всё, что надо? Без отцовского авторитета не справится. Вернемся, дел по горло, а у кого и семьи поломаны, а у кого совсем отцов нет. Конечно, было, на пустом месте все заново отстраивали, как, скажем, после гражданской или взять ту же первую пятилетку. Сам грабарем на Магнитке землю тыщами пудов перетаскал. Но сейчас желательно народишко не только победой обрадовать, а побыстрее жизнь отладить, ну вот ребята и беспокоятся, чтобы каждый по своему делу за войну не разучился. Боевую технику нам все новую кидают, понимающие тревожатся - вот тапки хотя бы, по сварному делу широко у нас шагнули, по крупногабаритному литью тоже, говорят даже, что на автоматы нековочные детали идут, а режут из фасонного проката. Это же подумать надо!

— А ты сам кто?

— Токарь. Чего ж тут спрашивать? Но я, только пусть к станку допустят,. фронтовую норму им выдам. Будьте уверены! Сейчас, конечно, скорости в чести. Ничего, разберемся, на чем они там выезжают в передовые ударники.

— Выходит, ещё до Берлина не дошли, а тебя всего уже к дому повернуло.

— А я от него никогда и не отворачивался. Дойду и вернусь. Это когда он нас гнал, каждый обратный шаг словно сердцем приминал к земле, за жизнь неохота было держаться. А теперь в ногах бодрость, азарт, как все равно весной по льдинам на другой берег перебежать: знаешь - дома ждут, и нет страха.

— Ну ладно, - сказал Пугачёв, - а ты чего, Ермилов, награды не носишь? Вид как всё равно у пополненца, ничего на тебе уважительного нет.

— А я для дома сберегаю, чтобы металл не потускнел, ленты не выцвели. Чтобы при полном параде всему своему семейству доложиться, во всем новеньком, чистеньком, словно весь я в прозрачную бумагу обернутый, а насчёт уважительности мой обычай простой - увидят и бою и зауважают фактически.

Пугачёв вернулся в землянку. Конюхов, накрывшись шинелью, сидел на топчане. А Петухов горячо говорил Лебедеву:

— Вы не правы, я думаю, когда очень сильно любят человека, могут даже самоотверженно отказаться от .любви к этому человеку ради любви к нему. Ведь бывает так, бывает.

— Это вам Красовская подробно внушила, - болезненно морщась, произнёс Лебедев. - Она, кажется, подруга Кошелевой и через вас пытается подобные мысли мне внушить. Но я её нуждаюсь в таких логических построениях.

— Это не логика, это правда! - воскликнул Петухов.

— Ну вот что, тут уже допускают вольности, противопоставляя правду логике. Логика - это путь к истине, а истина - правда.

Пугачёв прислушался, сказал недовольно:

— Пошли формулировки, ещё диамата не хватало. - Сел на койку и стал бесцеремонно снимать сапоги.

Из землянки Конюхов вышел вместе с Петуховым. Небо было чистым, светлым, многозвёздным.

Разрытая окопами земля обдала густым запахом пахоты, который не могла заглушить химическая вонь недавних разрывов снарядов.

21

Конюхов страшился быть убитым, безразлично как. Петухов же, например, полагал, что уж если накрыться, то красиво - от пули, а не быть ужасающе растерзанным осколками, н то эти соображения приходили к нему только при мысли о Соне, а вот Конюхов просто хотел жить и быть всегда с людьми.

В самый тяжёлый, первый год войны его охватила восторженная гордость людьми, с которыми он вместе сражался или, точнее, дрался с врагом, ибо бои разрозненных групп переходили каждый раз в рукопашные стычки, побоища, где меньшее число наших людей сражалось против превосходящего их множества.

Сражались островками в окружении, пробивались сквозь вражеские чащи к своим, опеленав окровавленное тело полотнищем знамени своего полка, от которого оставалась часто одна только сводная рота.

И когда сама земля, по которой они шли, была изуродована, искалечена, испепелена - казалось, необратимо - режущей, давящей, рвущейся, всесжигающей лавиной огня и металла, Конюхов открыл и открывал во множестве людей их высокую духовную неуязвимость, бессмертность тех верований и обычаев, которые доселе были естественным существом их жизни, взглядов, убеждений и не выглядели столь высокими, ошеломляющими своим величием, какими они представали в гибельных условиях неравных, исступленных боев.

И люди жили как бы только в двух временных измерениях: прошлым, то есть ощущением своей жизни, жизни Родины, какими они были до войны, - и дрались, чтобы только восстановить это прошлое, - и сегодняшними огненными днями и ночами, когда в сутках восемьдесят шесть тысяч четыреста секунд, из которых каждые три секунды дают возможность произвести прицельный выстрел из винтовки во врага.

И каждый шаг в пядь отдавался, как касание обнаженным сердцем своей земли, оставляя на ней вмятину своего сердца, на которую наступал сапог врага.

И здесь в те дни политрук Конюхов сделал открытие, что ничто так не воодушевляет людей на бой, как самая простая беседа, мирная и доверчивая, подобная воспоминаниям о том, как жили, работали и что сделали люди до войны, какой была страна, и то, что казалось обычным, привычным и даже малозначительным, внезапно выступало в облике высшего блага жизни, дел, достоинств, обретенных горением подвигов самоотверженности - ради счастья всех.

И когда они, заняв круговую оборону на окраине районного городка, где в молодой рощице было устроено нечто вроде парка культуры и отдыха, со всяческими фанерными аттракционами, спортивными сооружениями, эстрадами для самодеятельности и детскими площадками, приняли здесь бой, и позиции оказались невыгодными для боя, и враг самоуверенно и опытно атаковал их, измученных и обессиленных длительным переходом, не успевших ещё окопаться как следует, Конюхов видел только угрюмые, отупевшие от измождения, потные и грязные от пыли лица бойцов, для которых он не мог найти слов, чтобы объяснить все происходящее, чтобы внушить веру, - ведь это было сводное подразделение, собранное из остатков чужих подразделений, людей, ему неизвестных, присоединившихся в пути к его взводу. Конюхов даже не успел опросить, кто из них члены партии, комсомольцы. Они шли даже не колонной - толпой.

И вот в самом бою их пришлось поспешно организовывать.

Бой этот начался на рассвете, и потом утратилось ощущение часов, и дней, и ночей, все слилось в бесконечное мгновение - между жизнью и смертью, и от мгновения к мгновению жили и дрались люди.

Этот бой не вошёл в летопись Отечественной войны, как не вошли подобные «частные» бои в эту великую летопись подвигов, героизма.

Да и не было в помыслах этих бойцов, отступающих перед натиском врага, считать, что такими «частными» боями они свершают героизм. Они просто бились, дрались, стояли насмерть, как бы только исступленно оправдываясь за то, что вынуждены сражаться, отступая, а не наступая, не считая такой бой подвигом-героизмом, как не могут считать, что совершают подвиг отец, мать, бросаясь в горящий дом, чтобы спасти своих детей, или сын или дочь, чтобы спасти отца, мать, близких.

Четырнадцать суток, слившихся в единый бой, они отстаивали этот плацдарм - парк культуры и отдыха, словно святыню или важнейший стратегический пункт, от падения которого решается исход большого сражения.

И когда сюда вышли наши полнокомплектные части и отбросили временно противника, и командир части, осмотрев позиции, объявил их невыгодными и непригодными, и часть заняла и стала укреплять себе позиции в районе за парком культуры и отдыха, бойцы сражавшегося здесь подразделения отказывались уходить, и убедить их было не просто.

Конюхов после сплошных четырнадцати суток боя впервые увидел то поле, на котором свершалось побоище малочисленного его подразделения с многочисленным противником. В телах погибших как бы навечно окаменело яростное движение, последний предсмертный атакующий порыв на врага, как бы скрытая доселе горечь отступления - все запечатлелось в этой предсмертной жажде порыва на врага.

Склоняясь, Конюхов извлекал документы из гимнастёрок павших и складывал в подсумок - вот они, не учтенные им коммунисты, комсомольцы. Он мог бы сказать, какая сильная партийная прослойка оказалась в его сводном подразделении, недавно выглядевшем толпой, одноликой от пота, пыли и грязи, покрывавших отощавшие лица со всеобщим выражением угрюмой озабоченности.

Но в смерти каждый обозначил себя неповторимо.

И когда покидали плацдарм, люди подразделения не смотрели на поле боя, они только бросали прощальные взгляды на разрушенные, обгоревшие сооружения бывшего парка культуры и отдыха, бывшего их плацдарма боя. И, словно ошеломленные видением прежней своей жизни, в краткий перерыв между сражениями запоминали то, что надолго от них отсекла война и за что они будут бить врага.

И вот именно тогда Конюхов и провёл с оставшимися в живых бойцами своего подразделения первую после боя политическую беседу. Он решил не говорить об этом бое, о его героях - все это и так жило в каждом. Он рассказал о том, как для освещения электрифицированной карты ГОЭЛРО - ленинского плана электрификации - не хватило электроснабжения и ряд районов Москвы отключили, чтобы осветить эту карту, вывешенную в Большом театре, чтобы собравшиеся здесь люди воочию поняли значение ленинского плана для их судьбы и жизни.

- Ленин верил, партия верила, что этот ленинский план сбудется, - говорил Конюхов. - Английский писатель-фантаст Уэллс в то время побывал у нас и написал книгу «Россия во мгле». И многие думали, что мы не преодолеем разрухи и останемся во мгле.

Сейчас большая часть наших городов затемнена. И от нас с вами сейчас зависит, чтобы вновь засветились наши города, погашенные войной. Ленин предвидел то, что свершил наш народ. И Родина, партия верят нам, верят, что мы осветим свою страну вновь. И парк культуры и отдыха, на плацдарме которого мы сражались четырнадцать суток, благодаря тому что мы четырнадцать суток удерживали врага, раньше на четырнадцать суток будет возвращен людям, детям. Понятно? Каждый день, когда мы удерживаем врага и бьём его, сокращает срок к тому, чтобы вернуть нам прежнюю жизнь...

И эта политбеседа стала всеобщим откровением, каждый из бойцов припоминал, что он оставил, как это было добыто, достигнуто, и говорили, что все это может быть возвращено боем каждого и всех вместе за ту долю счастья, которое перепало каждому и всем вместе в прежней мирной жизни, и никто, кроме них самих, не вернет им этого, и если каждый так думает, то каждый должен уничтожить врага, не ожидая, пока другой его уничтожит.

Вот это бессмертное ощущение людей единственно возможной для них жизни, и ради такой жизни идущих на смерть, раскрыло Конюхову все то безмерное, что воплотилось в советском человеке, в его характере, ту особость советского человека, которая в мирной жизни не выступала в столь откровенном величии самопожертвования, в подвиге и героизме, которые считались в те дни лишь правильным поведением в бою.

Как всякий коммунист, политработник в армии - это тот, к кому обращаются со всеми своими человеческими заботами, и для политработника каждый солдат - это прежде всего человеческая личность, в заботе о духовном мире которой его высшая ответственность коммуниста.

В памяти разума и сердца Конюхова множество человеческих личностей, узнанных так близко, словно их жизнь стала частью его жизни. И поэтому он боялся смерти как исчезновения от людей, которым он нужен, ведь в нём погибнет то, что он получил от людей - самое главное для своей жизни.

И если Конюхова считали храбрым и он действительно вёл себя отважно в бою, находясь в цепях бойцов, то это своё качество он приписывал не чертам своего характера, что было верным, а тому, что, если люди доверяют его словам, он обязан оправдывать такое доверие тем, что сам испытывает то, что и они, и тогда только слова, рожденные в этих переживаниях, могут достигнуть своей цели.

Узнавая людей и как бы роднясь с ними, вкладывая в них то лучшее, что он подмечал в других и в себе тоже, каждую потерю бойца он переживал как смерть родственного человека, близкого, неповторимого.

Поэтому в штабе дивизии его считали замкнутым, малообщительным, склонным к угрюмости, но вполне деловым и исполнительным политработником, хотя в подразделениях о Конюхове было совершенно иное мнение. Бойцы уважительно называет его душедоверенным капитаном.

Он умел учиться у людей и учил их этому учиться. Он не умел докладывать, но умел рассказывать. И когда на политбеседе он рассказывал хорошее о бойце, которого все отлично знали, получалось, что этого бойца никто не знал до этого как следует, и даже сам этот боец слышал о себе такое, о чем он и не подозревал, что такое в нём существует. И это сплачивало, возвышало людей больше, чем всякое иное, потому что на самих себе их обучали, какие они и какими они могут быть - ещё лучше. И есть человек, который зорко подмечает в них хорошее, и оно не будет забыто им и вознаграждено будет перед всеми бойцами этим человеком - коммунистом.

А о плохом, об упущениях, проступках, Конюхов говорил столь страдальчески и огорченно, будто он сам совершил проступок и не знает, чем искупить его.

И ему же приходилось потом защищать проштрафившегося от ярости бойцов, для которых этот проступок был не только проступком «своего парня», но и их общей виной перед Конюховым, потому что они сами её предотвратили этот поступок, значит, вина одного - их вина общая.

Но для Конюхова это вовсе её было какой-то особой методикой политработы, это просто было его естественным обращением к людям - хорошим, которым он радовался, плохим, которым огорчался, и он не обучал их, а просто делился с ними своими переживаниями, мыслями, которые становились общими, то есть свершалось то главное, в чем заключаются сущность политработы и духовный талант коммуниста-политработника.

Конюхов всегда старался определить, на какой нравственный духовный фундамент ложатся политические сведения, которыми он делится с бойцами.

Среди солдат были и люди весьма политически осведомленные, разбирающиеся, грамотные и даже образованные, иногда даже затруднявшие его своей начитанностью, осведомленностью, отличавшиеся высокой способностью к запоминанию прочитанного.

Но что преобразовывает самое человеческую личность, что дает ей опору и внушает уважение и заботу к другому, так это духовная культура, нравственная, которая состоит не только из суммы сведений, знаний, пусть даже очень значительной, а из особого свойства чуткости душевной, которая выражается не во внешней воспитанности, а в духовной, не в повышенном интересе к своей личности, а в интересе к личностям многих.

И когда Конюхов обнаруживал в человеке именно такую благодатную душевную почву, он ревностно занимался этим человеком. И, открывая в нём всё новое и новое, надёжно прочное, - если это был беспартийный, писал рекомендацию в партию с таким радостным волнением, какое испытывал сам, вступая в члены партии, если же это был коммунист, хотя его знания и были иногда несколько ниже, чем у сильно начитанных людей, но обращавших все это только в словесный материал, скользящий мимо человека, он настойчиво рекомендовал такого коммуниста политбойцом или даже агитатором.

Конечно, не всегда была нужда во время боя находиться в боевом порядке наступающего подразделения, но Конюхов уже с первых дней испытал к себе солдатскую благодарную признательность, и не за то, что он, политрук, ведёт огонь вместе с ними, подслеповато щурясь, а за то, что они воспринимают его, политрука, как посланца партии, который по несомненной правде и справедливости поймёт, оценит, кто как вёл себя в бою, кого ободрит, воодушевит, а кому поможет обрести бодрость.

От него ждали не приказа, что кому выполнить в бою в соответствии со складывающейся обстановкой, а обнадёживающего слова, как бы обстановка ни складывалась, поскольку он знает их каждого лучше, чем они сами себя, он укажет бойцу, что именно он, этот боец, потому что он такой человек, выполнит это обязательство и лучше другого, потому что он, боец, по-человечески сильнее и лучше, чем те, против которых он воюет.

И как бы ни складывалось соотношение огневых сил в бою, политрук всегда был неколебимо убеждён в перевесе наших сил, потому что соизмерял их не количеством стволов, а душевной мощью бойцов и, зорко подмечая выражение этой мощи у отдельного солдата в бою, указывал другим - не как на беспримерный подвиг, а как на пример, которому надлежит следовать всем, чтобы быть достойным своего товарища, такого же, как ты, советского человека, у которого, как и у тебя, и жена, и дети, и общая с тобой жизнь за плечами.

После боя люди нуждались не только в положенном военном командирском разборе хода боя. Чуткое чувство правды и справедливости к каждому, кто, как и почему именно так вёл себя в бою, этот совершенно особого рода разбор хода боя, по высшему человеческому счёту, необходим был бойцам.

И Конюхов вспоминал такие подробности их человеческого поведения в бою, которые в нечеловеческих условиях тяжёлого боя не остаются в памяти, опалённой боем. Он вспоминал, как Суконцев, упав тяжелораненым, лежа на земле, вынул из подсумка патроны и, дождавшись, когда к нему приблизится отличный стрелок Зубцов, передал ему свои патроны и только после этого вскрыл индивидуальный пакет и стал обвязывать свою рану. Конюхов указал на бойца Семёнова, стыдливо прячущего свои руки, толсто обмотанные бинтами, словно в огромных белых варежках, и проговорил:

- Знаете, товарищи! Вот спартанцы сочинили целую легенду про своего парня. Легенду, которая живёт в веках как пример стойкости. Этот спартанец спёр лисицу, спрятал её под рубаху и, боясь признаться, что он её спёр, терпел, пока она ему живот под рубахой грызла. А вот Семёнов бросился к дзоту, ухватил голыми руками раскаленный ствол их крупнокалиберного пулемёта и, наклонив к земле, держал, хотя у него ладони на стволе жарились, дымились, и держал до тех пор, пока вы не перемахнули простреливаемую зону. А потом - конечно, с обожжёнными руками не навоюешь - он всё же вместе со своими в траншею прыгнул, а винтовка за спиной на ремне, в руках он её держать не мог. Вы же, Гаврилов, за то, что у него винтовка за спиной, обругали его.

А вот если б, допустим, Семёнов спартанцем был и такое совершил, о нём бы легенду сочинили, и много бы веков она жила, потому что это почище, чем на голом брюхе кусающуюся лисицу прятать.

Потом, помедлив, произнёс:

- Вот дружба, смотрите, в бою что значит. Бутусов и Гаврилов как делают перебежки? Один вскочит, другой его огнём бережёт, так и передвигались попеременно, друг друга оберегая. Мы все над ними подшучивали: в школе на одной парте сидели, на фронте в одном окопе, мол, раз такое, на двоих один котелок надо выдавать. А видите, что значит дружба! И противнику урон, и себя сберегли.

- Они же, как Маркс и Энгельс, друзья. Мы знаем, - сказал кто-то из солдат, - всё на пару.

- Так это и есть взаимодействие, - подхватил другой, - взаимопомощь, по уставу, только прочнее получается, если ещё дружба.

- Именно, - согласился Конюхов. - Но вот Леонтьев хороший пулемётчик, ничего не скажешь, но как он обращается со своим вторым номером? Он его считает только услужающим: прими-подай, раззява. И вот, я заметил, даже ударил его сапогом. Коробку с лентами помяло осколком, не мог быстро открыть, а он его за это сапогом. Как, товарищ Леонтьев, я не ошибся - сапогом ударили?

- Сапогом, - хмуро подтвердил Леонтьев. - Руки у пулемёта заняты были.

- Так вы с кем дрались - с фашистами или со своим вторым номером, со своим товарищем по оружию, которого вы должны из вторых номеров на первый выучить, а не держать при себе только как услужающего?

- Он ему пулемёт чистит, и таскает, как ишак, по всему полю боя, и коробки на себе волочит, и сапёрной лопатой позицию делает - батрачит, словом. А перспективу Леонтьев ему все равно не даст. Такая он личность, сама о себе много думающая.

- Я вас, товарищ Леонтьев, уважаю, - сказал Конюхов и объяснил бойцам: - Мы ещё с сорок первого знакомы. Леонтьев тогда ручным пулемётчиком был, и я помню, ему кожу с головы содрало ударной волной, лоскутом кожи лицо закрыло, а он как вёл огонь по их наступающей цепи, так до конца огонь не прекращал, хотя боль испытывал, я прямо скажу, ужасающую, и я полагал, что он считал себя тогда, возможно, и ослепшим, кожа с головы на пол-лица прилипла. Видите, какой человек твёрдый! Но это к себе, а вот к другим можно быть и помягче, поуважительней.

- А мы думали, Леонтьев, у тебя плешь от ума. Вот оно что - в бою обзавелся!

- Ладно вам, - хмуро сказал Леонтьев, - плешь не увечье. - И пояснил сипло: - Я его за что стукнул? Не за то, что только обозлился - канителится. Думал уже просить на первый номер его ставить, а он тут подвёл - мою на него надежду порушил, ну я и стукнул, не столько за бой, сколько за себя обиделся, что недоглядел, какой он ещё неаккуратный. Дало миной не по нему же, по коробке с лентой, так огляди, что и как, - может, осколком даже ленту повредило. Соображение потерял от радости, что самого не задело, про службу и позабыл. Ну я и напомнил сапогом...

И тут же объявил:

- Но вы не думайте, что я уж такой бесчувственный хамлюга. Вот Бочаркин больше года от своих вестей не имел, считал, нет в живых, ну, в бою себя не жалел, а вот получил вчера письмо - живы-здоровы, ну и сомлел от радости. Ему было положено меня сопровождать, как передвигаюсь, из своего автомата брызгать, прикрывать, а он за каждый бугорок прятался, берёгся, бил не глядя. Я же его ничего, простил, понимаю - человек радость переживает, от этого так некрасиво бережётся.

Спросил робко:

- Я тебя, Бочаркин, за это корил? Нет? То-то же. Сам понимаю, что такое из дома письмо. Мне-то самому их уже получать не от кого, а получил бы - тоже, может, как ты, в бою ёжился, страховался, чтобы снова почитать после боя, насладиться, чего они, как они. Кто же не поймет, любой поймет. По обстоятельствам с каждого и спрос...

22

Вот так и проходили эти человеческие разборы минувшего боя, и каждый раз после таких разборов Конюхов все больше проникался убежденностью, что самая повелительная сила в подразделении - это сами бойцы. В их сплоченном многодушии возникало то единодушие, которое и решало исход любого боя. Только во множестве и непохожести каждого нужно вовремя найти всеобщее главное, что вызрело в советском человеке, как твёрдая сердцевина, выкованная всем ходом и духом общей жизни, деяний народа, его взглядов и верований.

И именно волей к этой жизни они побеждают в себе чувство страха смерти.

И если они говорят пренебрежительно о страхе смерти, то вовсе не потому, что сами полно не испытывают этого страха, этим пренебрежением они противоборствуют страху смерти, ибо воюют ради жизни всех и своей собственной.

Они не говорят: «такой-то убит в бою». Они говорят: «потеряли в бою», потому что в каждом из них живёт не только скорбь о погибшем товарище, но и солдатская жгучая, совестливая, неизбывная тревога: а может, если б ты сам действовал иначе, лучше, так товарищ не был бы потерян? Потому так сокровенно, правдиво говорят бойцы о минувшем бое, стараясь восстановить в памяти всё упущенное, невыполненное, не упоминая о погибших, но они незримо как бы здесь среди них, живых, и главные. Перед ними отчитывается каждый за себя, каждый за другого, ибо бой есть бой, тяжёлый труд и, как никакой на свете труд, требует от человека честности перед собой и перед другими. Ибо ничто не прощает солдат солдату так непримиримо, как унылого поведения в бою и трусости признаться перед всеми потом в своем бесчестии, слабости.

А если несмелый не струсит признаться перед товарищами в слабости, то не было случая, чтобы этот солдатский душевный суд не вызволил признавшегося, не взял его на поруки и с деликатной настойчивостью не обучил потом в бою - даже преувеличенными ободрениями, когда слабый, преодолевая свою слабость, пытается быть вровень со всеми. Поэтому, когда Конюхов, зная слабых бойцов и остро чувствуя к ним настороженное отношение подразделения, подмечал в таких проблески отваги, такое всегда встречали с особой благодарностью, и не только сами слабые, а сильные бойцы, у которых особо развито чувство гордости своим подразделением и боязнь, как бы из-за одного слабого её пала тень на все подразделение.

И то, что Конюхов таким слабым уделял больше внимания, бойцы встречали тоже с благодарностью, словно он брал на себя то, что они обязаны были сами исполнить, - из слабого сделать сильного, из труса - храбреца.

И в том, что Конюхов отметил Суконцева за то, что тот, тяжелораненый, может быть умирающий, заставил себя собрать свои патроны и, выждав, отдать их лучшему стрелку подразделения, а не кому-нибудь, кто был рядом, поближе, - в этой вдумчивой выдержке Суконцева солдаты узнали то новое, что прежде за ним не водилось и рождено было терпеливым старанием всех сделать из этого неряшливого, всегда обиженного на всех и теряющегося при каждом близком разрыве снаряда такого же, как и они, солдата. И хотя снайпер Зубцов не испытывал приязни к Суконцеву, в бою стал держаться поближе к нему, охраняя своим точным огнём и давая деловые внимательные советы тогда, когда у каждого такое ощущение, что ты сам и есть главная мишень для вражеского огня, и когда сердце стучит в тебе, словно кулак, приказывая лечь, выждать, а разумом и волей ты повелеваешь себе идти, ползти туда, где тебя ждет побоище ближнего боя.

И хотя Зубцов, как высококвалифицированный боец с даром снайпера, мог и не идти в ближний бой, а бить издали своим точным, зорким огнём и по своей снайперской обязанности не должен был вступать в ближний бой, он всегда первым врывался в траншею. Потому что кроме снайперского таланта у него долг бойца-коммуниста быть примером в бою, и поэтому он взялся опекать самого слабого бойца, неприятного ему, ради того, чтобы выпрямить его в человека. И в подразделении даже посмеивались: «Зубцов-то, видали! Какого нашёл себе приятеля-ферта Суконцева, даже на нарах спят рядом, и обо всем толкует, как с родненьким...»

Конюхов с ходом войны, с победными боями её открывал в солдатах все растущую в них победную уверенность в себе, что даже слабого, хлипкого они могут сами терпеливо выправить в человека, в то время как в первый год войны к таким хлюпикам бойцы относились с жестким презрением, не знающим милосердия. С ходом войны как бы росла в них бережливость к людям, все больше и больше познаваемым в строгой семье своего подразделения, где каждый должен быть достоин этой армейской семьи и она отвечает за каждого, и не сегодня только, но и ещё в далеком завтра.

Конюхов знал, что не уверенные в себе командиры столь же мало надёжны, как робкие хирурги. И как робкий хирург в мысленном своем взоре держит только страницы учебника хирургии и теряется, когда не находит в шпаргалке ответа на сложную операцию, так и неуверенный командир робеет отступить от устава, когда сложный ход боя требует нового решения, которого нет в уставе.

Но не менее опасны и чрезмерно самоуверенные командиры. В обычае их было ссылаться на первый год войны, когда бои развёртывались так, что ни в какие уставы ход их не укладывался. И одерживаемые в них победы были высшим выражением ярости, самопожертвования, безоглядного подвига и героизма.

Ореол героизма этих неравных битв, дробящихся на бесчисленные единоборства одного со множеством, когда каждый вписывал себя в легенду, помышляя только об одном, чтобы за свою жизнь свалить больше врагов на той пяди земли, которую отстаивал, - все это воодушевляло самоуверенность подобных командиров, что в конечном итоге, как бы они ни организовывали бой, решить его должен лишь вот такой яростный подъем духа солдата, а он, командир, только должен лично содействовать такому подъему духа примером своего бесстрашия.

К таким командирам Конюхов относил Пугачёва.

Он и правился ему, и пленял своей одержимостью в бою, изворотливой хитростью, с какой на внезапный опасный манёвр врага заявлял самоуверенно:

- Ага, заметался, запаниковал! Фриц заробел, огня выпросил дивизионного. Сейчас танками кинется. Здорово мы его прижали! Выходит, мы на себя целый их полк вытащим. Мы на него ротой, а он на нас полком, есть по чему молотить. Это не то что за каждым бегать в отдельности.

Отдавал команду вести огонь залпами и, потирая руки, сообщал:

- Я ведь нарочно приказал вчера создать видимость, будто мы проходы для своих танков разминируем. Чтоб немцы по этим проходам свои танки кинули, а на самом деле мы снова эти проходы тут же минировали. Значит, поймали как цуциков, - и все поглядывал на противотанковое ружьё, прислоненное к стенке окопа, с которым он собирался, как только бой сложится «нормально», выйти в боевые порядки подразделения, чтобы воодушевить своим личным присутствием бойцов.

Но вот того, что можно вызвать «Илы», огонь своей дивизионной артиллерии, самоходки, - этого в сознании Пугачёва не было.

Вести бой своим батальоном он умел и в пределах действия батальона мыслил точно и ясно. Но то, что его батальон - частица единого механизма дивизии, оснащённого мощью приданных средств и такой огневой мощью, которой доселе не было, - это из своего сознания вычёркивал. В психологии его прочно жило ощущение первого года войны - вести бой, ни на что не оглядываясь.

В нынешнем, новом соотношении наших сил с силами противника бой обретал характер сложного и могущественного взаимодействия всевозможных боевых средств: в умении использовать их множество в сосредоточенном, мгновенно разящем, подвижном ударе заключалось ныне мудрое дальновидное мастерство командира, ясно сознающего себя частицей единого могучего слаженного механизма, а не только признанного вожака своих бойцов и в решении боевой задачи мыслящего только своими боевыми средствами достичь только своего успеха, а всякое участие не приданных ему боевых средств считать не взаимодействием, а только помощью, будто он без такой помощи не сладит сам.

Это приводило к потерям, которых можно было избежать. И успех батальона был только успехом батальона, не переросшим в успех всей части в целом, ибо то, чем мощно располагали части, комбат не испрашивал для боя, который складывался в пользу атакующего подразделения, а мог бы перерасти и в прорыв всей частью. Не испрашивал потому, что не хотел, да и, пожалуй, не мог преодолеть в себе мышление в пределах батальона.

И та бережная вынужденная скупость на мощные огневые средства, с какой велись бои в первый год войны, существовала в сознании Пугачёва, и вызов их он воспринимал как призыв о помощи, а не как разумное использование того, чем армия обладала теперь в изобилии, и перед каждым командиром отчетливо встала необходимость умело овладеть этим могуществом огня и металла, а не только духовным могуществом солдат, способных совершать, как всегда, величественные подвиги отваги и героизма.

Поэтому не случайно разгорелся спор Конюхова с Пугачёвым о сорок первом годе, и Конюхов озабоченно думал, сумеет ли Пугачёв преодолеть в себе то, что могло опасно выступить против самого комбата Пугачёва.

23

Пугачёв выслушивал советы Конюхова всегда внимательно, но редко когда ими пользовался.

- Мой принцип какой? - говорил Пугачёв, не то усмехаясь, не то щурясь на свет. - Не выпендриваться. Если мыслей глубоких нет, ну что ж, соображения имеются. Вот ты, Конюхов, душестроитель. Такая у тебя по твоей склонности специальность, к каждому ты пристаёшь, чтобы получше был. Каждого ты, как банщик, отмыть желаешь, чтобы он чистенький, светленький был. Копаешься в моих людях, найдешь экземпляр бесподобной душевной красоты и восхищаешься, как картиной, и от меня требуешь, чтоб я им любовался. А ты пойми! Если я хорошего солдата не хуже тебя знаю, то что делаю? Этому хорошему, как самому надёжному, первому приказываю быть там, где всего опаснее. Ясно? И чем он лучше, тем мне тяжелее, когда я его теряю. Ты это понять можешь? Ты вот утверждаешь: сейчас мы должны жить не двумя временными измерениями - прошлым, настоящим, а главное, по- твоему, - будущим. Так ведь умереть, когда вот она на носу, победа, - страшнее. Да ещё раздразнённым будущей жизнью всех сроднившихся, как никогда, на войне в этаком прекрасном братстве.

Мне же после всех этих твоих посулов в бой солдат вести - в смерть. А ты им внушаешь: как жизнь хороша, и жить будет хорошо, и каждый будто из нас бесценное для всего человечества сокровище! Вот и будет каждый себя беречь - как все равно банку с вареньем, а нам ещё воевать.

- Воевать! Но за что? За свою землю, за свою жизнь! Но ведь теперь мы способны принести многим другим народам освобождение. И многие освобождённые нами страны станут другими. Кто там придёт к власти? Народ. У них такая же революционная ситуация будет, как у нас в Октябре.

- Так ты что? Лозунг подсовываешь, как в гражданскую: «Даешь мировую революцию!»

- Ну зачем ёрничаешь! Сам знаешь, коммунисты в этих странах, антифашисты - основа сил Сопротивления, вот кому народ верит и доверит свою судьбу. Значит, свершатся революции. А для советского человека народная революция - это такое же священное, как Родина.

- Ну ладно, по этой линии воодушевляй, не возражаю, - снисходительно согласился Пугачёв. - Но вот зачем всем внушаешь, что каждая личность нечто такое исключительное?

- Во-первых, по этому самому, о чём сейчас говорил, а во-вторых, мы недавно из всех частей отчислили - и у тебя тоже - значительный контингент на восстановительные работы в Донбасс и в другие разрушенные фашистами индустриальные центры.

- Обобрали, - хмуро сказал Пугачёв. - Лучших забрали. - Бросил зло: - С вами навоюешь!

- В подразделениях иначе рассуждали. Солдаты в этом увидели самый реальный признак близкой победы - раз. То, что страна такую силу набрала, что уже теперь занята тем, чтоб мирную жизнь налаживать, - два. И главное - верят они в возросшую силу армии, и поэтому каждый боец на себя принял обязательства - за ушедшего на восстановительные работы товарища в бою за двоих себя показать. Такой почин развернулся, как в тылу, во фронтовых бригадах брали обязательства за себя норму дать и за своего товарища, ушедшего на фронт.

- Для вас, политотдельцев, любой почин как сахар, будете теперь его обсасывать, хвалиться, а о том, что в каждом подразделении лучших фронтовиков забрали, пусть командиры их плачут.

- Так ведь на этом какие свои лучшие качества оставшиеся бойцы показали! Ты это учитываешь?

- Лучшие, - усмехнулся одной щекой Пугачёв. - У меня вот Сковородников лучший бронебойщик, а кто он, если по-твоему, по-человечески? Шкура, барахольщик, хамло. Требует, чтобы ему за каждый подбитый танк платили, как всё равно пилоту за сбитый самолёт, в вещмешке у него ножи-вилки-ложки, и даже кастрюли где-то набрал. Соврал - шинель пропала, выдали, а оказалось - та у него в мешке свернутая на самом донышке лежит. Отделённый командует, а он ему: «Не для тебя воюю, а для себя, сам знаю, чего делать. твоё дело начальническое - позади, за нашими спинами». Жалуются на него, а мне - хрен с ним, пусть шерстью зарос, зато больше всех танков наколотил и ещё наколотит. Вот тебе и не чистенький... Зато в бою - гвоздь, надёжный.

- Как у тебя все запросто получается, - хмуро сказал Конюхов. - А ведь Сковородников тебя давно просил, чтобы ты в сельсовет написал, что он в строю, а не без вести пропавший, как ошибочно о нём сообщили.

- Я же штабному вашему Соловьёву об этом докладывал, - смущенно сказал Пугачёв, - и не знал, что он во время бомбежки погиб.

- Мог бы проверить.

- Только у меня и делов.

- К Сковородникову я долго подход искал и все не знал, отчего у него эта короста выросла, а выросла она от обиды. Сельсовет оттого, что он ни живым, ни мёртвым не числится, его семье помощи не оказал, жили плохо. Ну он и решил - раз не помогает Советская власть, то он сам семье поможет, поэтому и деньги за каждый подбитый им танк требовал, барахло собирал. И, обижаясь на сельское своё начальство, эту обиду на своих командиров тоже перенёс. Я поправил, письмо добыл Сковородникову, подписанное всеми сельчанами. Зачитал в его взводе. Другой теперь человек.

- Что ж он мне не сказал? - удивился Пугачёв. - Я же ему не так давно орден навешивал, мог бы напомнить.

- Напомнить, - сухо сказал Конюхов. - Он для тебя только лучший бронебойщик, а как к человеку - ты мимо. Думаешь, он не чувствовал? Ведь он нарочно перед тобой себя так показывал - думал, ты по душам с ним, а ты от него от плохого только отмахивался, для тебя одно - лучший бронебойщик, а другое что в нем, плохое, можно и притерпеться.

- Как же ты его расколол? Мужик он угрюмый, неразговорчивый - кремень.

- Ничего я его не раскалывал. Беседовал про жизнь, какая она будет, какая должна быть, ну и люди тоже, а он как ты: не заманивайте на жизнюху, она не всем сладкая, кому и колючая. Каждый, мол, должен за себя только беспокоиться.

Ну я ему про Ленина, о том, как Ленин свой хлебный паек отдал венгру, который уезжал к себе на родину, когда там революция началась, наши солдаты тоже этому венгру свои пайки отдали. Приехал он к себе в Венгрию, хотел своим показать хлеб, который ему Ленин лично дал, а от солдатских хлебных паек ленинский хлеб отличить не смог: одинаково чёрный, с отрубями и по весу со всеми равный.

Сковородников на это мне врезал: «Ленин среди всех вас один на всех!» Потом захожу как-то к ним в землянку, гляжу, все эти плошки-миски Сковородников из мешка вывалил, говорит бойцам: «Кому что, налетайте, хватайте». И шинель, которую зажилил, старшине сдал. Думал, говорит, супруге на пальто, с самого себя трофей...

- Ну ясно, засовестился, когда ты ему из сельсовета привет огласил, - сказал смущенно Пугачёв.

- Нет, до этого, - строго сказал Конюхов. - Подтверждение о получении новой справки и письмо от односельчан я значительно позже получил.

- А здорово ты это про Ленина, - робко произнёс Пугачёв. - Меня, знаешь, тоже прошибло. У него за все один орден боевого Красного Знамени, а у меня два. Даже до этого не думал, как это так: у него один, а у меня два, хотя мы все против него лилипуты.

- Вот ты как лилипут о Сковородникове рассуждал. А для Ленина человек с ружьем - величайшая личность.

- Ну ладно там, лилипут, - обиделся Пугачёв. - Ваше дело, политработников, во всех душах копаться, наше, командирское, - боец или не боец - главное.

- А ты кто? Только в анкете член партии? Партийность - это тебе что? Должность, обязанность, а не во всем, везде, всегда?

- Ну, пошёл воспитывать! - Пугачёв поднял руку. - Давай распинай, сдаюсь. - И благодушно при этом улыбался.

- Знаешь, Пугачёв, - произнёс Конюхов грустно. - Не то ты себя чрезмерно обожаешь, не то, напротив, пренебрегаешь тем, что в тебе есть хорошего, и словно боишься этого хорошего, и выдумываешь себя не таким, каким должен быть.

- Я себя в долгожители не планирую, - бодро заявил Пугачёв, потом вдруг нахмурился, сказал глухо: - Ты тоже пойми меня, Конюхов, если я буду, как ты, любоваться и восхищаться каждой этакой прекрасной человеческой личностью среди бойцов, так у меня душевной силы не хватит в бой её послать. Худшего пошлю, а на лучшего духу не хватит. Понял? Значит, на этом точка!

Конюхов знал, что Пугачёв испытывает душевную привязанность к лейтенанту Петухову ещё с той поры, когда Петухов боялся, что взводный напишет в его школу, что бывший её ученик потерял на марше затвор от винтовки. И когда Петухов, израненный, измученный, приволок два немецких автомата после рукопашного боя и просил жалобно взводного: «Павел Иванович, я же вот взамен достал - за затвор. Теперь не напишете, а?» И так как Петухову о мирной жизни, кроме школы, вспоминать было нечего, он рассказывал о своей школе, о товарищах, об учителях так, словно все они были необычайные люди. И даже когда, обессиленные, выходили из окружения и Петухов волок на себе кроме своей ещё две винтовки ослабевших бойцов, положив их, словно коромысла, на плечи, а сверху свои тощие руки, он говорил Пугачёву:

- Мы в школе в пионерский поход ходили, так тоже досталось, заблудились, а идти тоже лесом, и все в тапочках, и жерди от палаток тоже тяжёлые, а бросить нельзя - школьный инвентарь, с зав.учебной частью спросят. А он и так на свои деньги нам большой чайник купил для похода. Чтобы мы на костре чай кипятили. И всё-таки дошли, ничего не бросили, только ноги после от тапочек в волдырях. И все выдержали, даже девочки.

- Девочки! - сказал тогда Пугачёв и, чтобы поднять бодрость у бойцов, объявил громогласно: - Слыхали, ребята? Петухов о девочках мечтает! Во типчик!

- - Товарищ капитан, вы не смеете, не смеете так! - яростно крикнул Петухов и даже остановился, сбив шаг остальным бойцам. И долго потом неприязненно сторонился Пугачёва.

На одном из кратких привалов Пугачёв подсел к Петухову.

- Что ж ты на меня так окрысился? Я же по-доброму - молодец! Не паникуешь.

- А вы почему не паникуете? - спросил Петухов.

- Я - командир.

- Значит, как учитель, должны быть тактичным.

- Ну извиняюсь, - сказал Пугачёв и ухмыльнулся. - Ты что же это на себе чужие винтовки таскаешь? Заставил кто?

— Почему же чужие? Нашего отделения. Товарищи устали, вот я и помог донести. Помог! Обессилеешь, а когда прорываться придётся, те, отдохнувшие, выскочат, а ты отстанешь, фашисты тебя и схапают, в такой обстановке кто силёнки сберег, тот и выживет.

- Мы же не одиночками будем прорываться, а коллективом, как шли, так и прорвемся.

- Ладно там! Коллективом! Держись ближе ко мне.

- Нет уж, я с кем рядом шел, с теми и прорываться буду.

- Так слабаки, оружие своё и то не смогли нести, подведут.

- Неправда, - сказал Петухов, - раз я к ним по-товарищески, значит, и они потом будут ко мне по-товарищески.

- Так ты что, не боишься?

- Но я же не один, а со всеми...

И вот это «я не один, а со всеми» привлекло тогда Пугачёва к молоденькому солдату, который каждый раз при виде мёртвых жмурился, бледнел, но в бою, вытянув тощую шею, затаив дыхание, тщательно целился и, как ему советовал Пугачёв - всегда помнить число выстреленных патронов, подсчитывал, сколько он их выстрелил, словно у школьной доски на уроке арифметики.

Получив взвод, а затем роту, Петухов гордился своими бойцами, как прежде школьными товарищами, и после официального доклада Пугачёву рассказывал о бойцах то, что комбат считал «ерундистикой».

Пугачёв говорил:

- Траншея - это тебе не общежитие интернатское, а боевое укрытие от поражающих средств. А ты там на стенки картинки повесил.

- Так мы только Кукрыниксов вырезаем и на фанеру наклеиваем - о фашистах, о Гитлере.

- Для смеху?

- Ну конечно.

- А когда фашист по вас бьёт, тоже на картинки взираете?

- Нет, зачем, каждый на своем посту.

- Значит, что же получается: на картинках они как худые крысы, а на деле лупят по вас насмерть.

- Внутренне они всё равно для нас крысы, - сказал Петухов, - и это правильно.

- А ты что это рядовых по имени-отчеству величаешь, словно маленький?

- Так только в мирной обстановке, то есть когда боя нет, - поспешно поправился Петухов, - тех, кто меня старше.

- Ты командир, - значит, нет в твоём подразделении над тобой старшего, возраст - мура, солдат есть солдат, и он тебе во всем подчинённый.

- То есть как это во всем? Есть очень умные, знающие, двое даже в ФЗУ преподавали. Они мне очень помогают с дисциплиной, когда боя нет, и вообще хорошо влияют на всех.

- Ладно, тебя не переговоришь. Но помни: если почувствуют, что ты ещё цыпленок, развалишь роту...

Пугачёв знал, что солдаты любят своего ротного. Он и сам превыше всего ценил такую солдатскую любовь, но считал, что она для него самого только свидетельство его признания, которое не смягчит его командирской твёрдости, требовательности и безжалостности, когда она справедлива и неизбежна, как он и к себе был безжалостен в бою.

Он испытывал нежное любопытство к тем чертам Петухова, какие подавлял в себе или, возможно, просто боялся их обнаруживать, считая их только слабостью, а не силой, способной подчинять других или хотя бы внушать солдатское доверие, полагая, что повелительностью легче внушить веру в командирскую твёрдость.

Конюхов понимал, какое влияние оказывает на Петухова обаяние Пугачёва, самого отважного и дерзкого в бою комбата, его своеобразная: размашистая открытость, твёрдая решимость отказаться от всех привязанностей, чтобы не цепляться за свою жизнь. Та снисходительная ирония, с которой Пугачёв воспринимал перепадавшие ему иногда удовольствия во время кратких передышек между боями, словно раз навсегда приговорив себя к тому, что длинной и прочной жизни ему не выпадет, а вершина, к которой он стремится, - это выиграть бой, который, кроме него, никто бы не смог выиграть, и хоть пасть в нем, но чтобы этот бой стал легендой.

В жизнь Петухова война ворвалась почти сразу после окончания школы, где его учили тому, как много пользы принесёт человек, вооруженный знаниями, в стране, высшая цель которой - строить всечеловеческое счастье.

Но в школе его учили и тому, что он в долгу у тех поколений советских людей - большевиков, которые своим подвигом выстроили ему ту замечательную жизнь, которой он так легко пользуется, и за то, чтобы он наслаждался своей жизнью, они отдавали свои жизни, голодали, умирали в тюрьмах, ссылках, шли смело на казнь, веря, что потом появится эдакий Петухов, который будет радоваться такой жизни, ради которой они не щадили своих собственных.

Поэтому Петухову, как и многим его сверстникам, после сдачи школьных заключительных экзаменов предстояло ещё выдержать вступительный экзамен в жизнь перед всеми предшествующими героическими поколениями советских людей.

Но страна и в текущей жизни была исполнена множества подвигов. Папанинцы, Чкалов, Громов, челюскинцы, стратонавты, строители Комсомольска, герои-пограничники, те, кто сражался, помогая революционной Испании, и, наконец, героизм труда, возведённый в высшую степень человеческой доблести, славы и геройства, - все это взывало к подвигу всех и каждого.

Что касается империалистов и фашистов, то здесь у Петухова, как и у его сверстников, была полная ясность: если врат нападет, то наша Красная Армия сразу его уничтожит, и если б Ворошилов и Буденный командовали войсками революционной Испании, то победил бы испанский парод, а не франкисты.

Красная Армия, овеянная легендами, выступая стройными парадными когортами на площадях в дни праздников, вызывала праздничное восхищение, любование её рыцарским обликом, и каждый красноармеец воплощал в себе героизм и ратную славу всех времен.

Поэтому Петухов её испугался, что началась война, он испугался только, что его не возьмут на эту войну.

И когда он с путёвкой райкома комсомола пришёл в райвоенкомат, и ему сказали: «Зачислен», - он так растерялся от радости, так искренне благодарил членов комиссии, что его даже сурово одёрнули в столь наивном и неуместном выражении бурной радости, когда война - всенародное горе.

В первые, самые тяжкие, горькие месяцы войны для Конюхова вот такие солдаты, как Петухов, были самым мучительным испытанием его собственной совести перед ними, и не только перед ними, он страшился, чтобы в сознании их не погасло, не померкло всё то, что было ярким, зовущим светом в грядущее, которое, казалось, уже прочно вступало сегодня в жизнь всенародную.

И когда на батальон, бодро шагающий с песней в пешем марше, внезапно с незащищенного неба обрушились бомбовые удары, и люди падали, корчились, истерзанные осколками, разбегались, уползали, молили о помощи, он не был уверен, удастся ли собрать их снова в маршевую колонну, а когда собрали, вывели из лесу, шли снова угрюмо молча, согбенно по пыльной горячей дороге, и взоры всех были настороженно, напуганно обращены в небо. Поэтому батальон шагал, шатаясь, спотыкаясь, словно ослепший. И когда потрясённых, удручённых, растерянных после первой бомбежки солдат с ходу пришлось выводить на неподготовленные позиции и на них принять бой, Конюхов думал горестно, что они не годны для боя, поскольку столь явно проявили бесстыдное слабодушие, жалкий ужас и беспомощность при первом же прикосновении смерти.

Но он, Конюхов, ошибся. Всё, что он увидел постыдного в поведении солдат при первой бомбежке, было верным, но несправедливым, потому что каждый из них, пережив ужас, переживал теперь стыд за себя, за своё малодушие и не искал себе оправдания в том, что они были беспомощны воевать с врагом в воздухе и от этого сознания своей беспомощности утратили волю, которая ни к чему, если ты, как пресмыкающееся, распростерт на земле и только покорно ждешь, минует тебя или не минует. Жалкий, понурый вид хромающего батальона, вывалянного в придорожных кюветах, в запыленных бинтах, с лицами, вдруг сразу отощавшими, постаревшими, и онемевшего, потому что кому охота каяться в том, кто как разбегался в бомбежке, прятался от бешеных мгновенных костров взрывов, вселял ощущение безнадёжности.

И он, Конюхов, ошибся, потому что солдаты, устыдившись страха, проникшись ожесточением к самим себе, были полны сейчас такой исступленной ненависти к тому, что послужило причиной их унижения, что за эти краткие мгновения огня и смерти стали иными, чем были прежде, хотя весь облик их свидетельствовал совсем о другом.

И это не замеченное Конюховым открылось в них в первом же бою. Хотя с точки зрения строго военной бой этот был беспорядочным, неорганизованным и плохо управляемым, с нарушением всех уставных правил.

Враг наступал с ходу танками, сопровождаемыми цепями автоматчиков с азартно засученными рукавами, в промежутках катили станковые пулемёты, тяжело шагали огнёметчики с ранцами-баками за спинами. И хотя ещё никто не давал команды батальону, солдаты выскочила из утлых окопов разрозненной бегущей толпой, так же, как только что они бежали в панике в лес, устремились на врага, хотя до сближения с ним оставалась большая дистанция. Это было неправильно, нерасчётливо. Без приказа. Но «мессеры», воюя правильно, вышли на штурмовку траншей батальона в то время, когда солдаты нерасчётливо уже покинули их.

Измождённые, усталые, они бежали молча на врага и не открывали огня, боясь промазать издали, когда глаза застилает потом. Они обвязывали связки гранат бинтом и несли их, прижимая левой рукой к груди и боясь, что бинт не удержит связку, не бросали, а клали связки гранат под гусеницы.

Они совали в танковые зубчатки стволы винтовок, разбивали об их корму бутылки с горючей смесью и потом корчились на земле, обрызганные неугасимым пламенем, сбрасывая одежду, полуголые, подымались и, взяв у убитого или раненого оружие, кидались в бой.

Двое тащили мёртвого огнёметчика с баковым ранцем за плечами, а третий бил из его огнёмета, они второпях не знали, как отстегнуть у мёртвого бак-ранец, поэтому тащили огнёметчика, словно орудие.

Они дрались разрозненной толпой. Вскачь тащили станковый пулемёт и ложились за него, когда вокруг рукопашная схватка, и огонь станкового вели по мечущемуся врагу почти вплотную.

Раненые, ослабевшие, взявшись вдвоём за винтовку, били штыком.

У них ещё не было развито чуткое чувство огня, они делали перебежки не после миномётных залпов врага, а в то время, когда опытный враг залегал, чтобы самому не быть накрытым осколками, они выскакивали из огневых разрывов окровавленные и, падая, кололи прижавшегося разумно к земле врага, опытно выжидавшего. Они кидались на станковых пулемётчиков не потому, что, как это положено в бою, в первую очередь следует уничтожать мощные огневые точки врага, а потому, что видели, как их товарищи падали от этого огня, - значит, мстительно надо убить того, кто их убил.

Они гурьбой собрались у захваченного вражеского орудия и впервые с отчаянием стали звать командира, потому что не знали, как огонь этого орудия обратить против врага.

И так же, как этот бой начался неуправляемо, так же он и кончился неуправляемо, и командиры, как недавно бродили по лесу в поисках бойцов, чтобы собрать их в строй после бомбёжки, так же ходили и по полю боя, чтобы увести солдат обратно на оборонительные позиции.

Они не понимали, почему нужно уходить назад, а её идти вперёд, когда враг отступил, - значит, эта полоса, с какой они отбросили врага, - их земля, ими отвоевана, зачем же уходить с неё, и они недозволительно препирались с командирами и смотрели на них так же удрученно, недоверчиво, как совсем недавно командиры смотрели на них, когда они панически разбежались при первой бомбежке.

И за всю свою жизнь Конюхов её испытал такого благоговения и восторга перед людьми, как в этот первый бой. Для него он означал больше, чем бой, ибо это было испытанием самого высшего как для него, так и для всех, - значит, не меркнущего в человеке, значит, и сегодня, в самом неоправданно тяжком, то, что так ярко светило всей предшествующей жизнью, не погасло для них.

И здесь он впервые увидел Петухова, виновато разглядывавшего свои ступни в пузырях, кровоподтёках от неумелого обращения с портянками. Петухов жалобно спросил Конюхова:

- Товарищ политрук, можно, босиком совсем немного похожу, а то больно очень?

- А с рукой у тебя что?

- Ничего, просто так, ушибся, перевязался только от инфекции.

И лицо Петухова стало испуганным, жалобным, просительным.

- Это его фашист приложил, хотел по башке, а он рукой самортизировал.

- Не знаю, не помню, - сказал Петухов.

- А душил его кто, я, что ли? - сердито спросил боец. - Сам плачет, и сам же душит - вояка!

- А раз больно, чего ж тут такого! Я думал, он мне кость сломал, даже хрустнуло.

И когда Конюхов, несмотря на мольбы, повёл Петухова на перевязочный, куда сносили не только раненых, но почему-то и погибших в бою, Петухов, видя, что лицо политрука стало серым, сказал, словно для того, чтобы вызвать у него бодрость:

- Вы не расстраивайтесь, что так получилось. Ведь в гражданскую войну нам ещё хуже было, а ведь ничего - победили. Мы в школе проходили: когда совсем плохо было, Ленин сказал, что такой, как мы, народ победить нельзя, а Ленин всякие враки не терпел и всегда говорил только правду - его правда и получилась, а теперь разве сравнишь! Тогда даже не все толком знали, что такое Советская власть для народа, а теперь все знают. - Вздохнул: - Только я не понимаю, почему атака - и без знамени? Со знаменем лучше же.

- Ты комсомолец?

- А как же!

- Боязно было?

- А я ничего не соображал, просто побежал, как все, ну а потом, - он вздохнул, - ничего ясно не помню. Конечно, страшно, но, когда ты как сумасшедший, тогда не совсем страшно.

- Закурим? - предложил Конюхов.

- Если хотите.

- Значит, некурящий, - похвалил Конюхов. - А вот если я тебе как комсомольцу скажу, что это ещё не бой, а так, схватка? Ведь нам на рубеже надо ещё выстоять.

- Ну что ж, пожалуйста.

- И много дней нас фашист будет атаковать, уже всерьез, не с маху. Сейчас только-только отбились, а частей рядом наших пет.

- Знаете, - сказал проникновенно Петухов, - вот как Ленин правду всегда говорил, надо и вам сказать всем, что мы сейчас фашистов не разбили насовсем. А то некоторые думают, после того как мы их тут побили, больше её полезут.

- Кто так думает?

- Ну и я тоже, конечно, так думал, - признался Петухов с виноватой улыбкой.

- Ты что же, не слышал по радио, её читал в газетах, какой силой они на нас внезапно обрушились, как далеко вторглись?

- А раз все так, как мы их, бьют, - быстро и радостно сказал Петухов, - и даже лучше, чем мы, - значит, можем, сегодня совсем другая получается обстановка.

- Знаешь, - сухо произнёс Конюхов, - если правду приукрашивать, она уже не правда, а враньё. Так?

- Так, - грустно согласился Петухов.

- Но сейчас самая лучшая наша правда, что мы на своем пятачке фашистов сбили. Вот это и должно светить и тебе и мне, может, на всю жизнь для большего.

Батальон окопался, и, против ожидания Конюхова, им придали батарею и три двухбашенных танка с пулемётным вооружением. Почти две недели они здесь вели оборонительные бои, в которых и шло обучение людей воинскому делу. А потом они отходили под бомбёжками, неся раненых, пулемёты с подбитых танков, и тащили на себе, как бурлаки, запрягшись в лямки, две оставшиеся целыми пушки, снаряды к ним бережно несли на руках. Во время отхода Конюхов с Петуховым не виделся, тот стыдливо прятался от него, так как сбитые ноги его были спеленаты портянками, а сапоги он нёс за спиной, прячась даже от своего отделённого.

25

Помощник начальника штаба дивизии по связи подполковник, доктор технических наук Беликов до войны руководил кафедрой в институте связи, а также возглавлял группу конструкторов в одном из закрытых научных учреждений, работающих по специальному заданию Наркомата обороны. В эту группу по его настойчивой рекомендации был зачислен изобретатель, радиолюбитель, некий Красовский, человек безусловно одаренный, но с чрезвычайно трудным характером.

Не имея систематизированного специального образования, Красовский обладал высокой творческой способностью технического воображения. Недостатки фундаментальных знаний он восполнял напористой дерзкой фантазией человека, убеждённого в том, что его призвание - свершить научное открытие.

Тощий, долговязый, с выпуклыми светлыми глазами и упрямо выдвинутой нижней челюстью, нервный и мнительный, он держался с сотрудниками холодно, высокомерно, от мнительности избрав такой способ как бы самозащиты, который и порождал к нему неприязнь.

Неудачи при испытании отдельных образцов вызывали у Красовского приступы бешенства, и он говорил с презрением:

- Сдайте в утиль, выбросьте на помойку, а меня - в дворники.

Если же испытание проходило удачно, выслушивая одобрение, произносил устало, равнодушно, брезгливо:

- Это все ерунда, пустяковина.

И терял интерес к дальнейшему совершенствованию образца.

Восемнадцатиметровая комната в коммунальной квартире, где он жил с женой и дочерью, была завалена металлическим хламом. Обеденный стол он использовал как монтажный стеллаж. Кричал на жену:

- Не сметь прикасаться к приборам! Не от пыли я задыхаюсь, а от вашего постоянного стремления к обывательскому уюту... Занавесочки! - произносил он злобно. - И так слепну. А вы тут себе интимные сумерки устраиваете. Для какой цели, спрашивается?

Дома он вёл себя как деспот - работал по ночам при едком свете двухсотсвечовой лампы, лишенной абажура. Уронив на пол какую-нибудь крохотную радиодеталь, бесцеремонно будил жену, маленькую дочь, командовал:

- Ищите, черт побери! Ищите!

Только Беликов обладал прочной духовной выносливостью, чтобы терпеливо переносить все выходки Красовского. И когда Красовский яростно бросил Беликову:

- Вы не ученый, вы приказчик! Вам бы только сбыть товар! - тот, добродушно улыбаясь, сказал наставительно:

- Задание срочное, а вы, дорогой мой, капризничаете. Комиссия же приняла.

- Я не на комиссию работаю, на человечество, - гордо произнёс Красовский.

Долгое время Красовский пытался создать замыкатель, механизм которого подчинялся бы воздействию звуковой волны. Но длительные и дорогостоящие полигонные испытания показали, что такой замыкатель не отвечает задаче. В ярости Красовский написал заявление, в котором обвинил во вредительстве даже самого Беликова. Тому пришлось давать объяснения при расследовании заявления Красовского. И так как Беликов считал Красовского чрезвычайно талантливым изобретателем и упорно внушал это следователю, не находя возможным утверждать, что поиск дистанционно управляемого замыкателя в подобном направлении бесперспективен, то даже здесь, у следователя, ему пришла мысль посоветовать Красовскому попытаться создать замыкатель, действующий не с помощью звуковой волны, а при воздействии соответствующей частоты радиоволн. Поэтому расследование затянулось, и Беликова, пока оно шло, перевели в разряд «и. о.», то есть он теперь не руководил работами, а только исполнял обязанности руководителя.

Красовский рассказал жене о своем заявлении, сказав мстительно:

- Пусть все знают, как я могу отстаивать свои творческие убеждения.

- Но это подло, Сергей! - воскликнула жена. - Ты же негодяй! Как же я теперь с тобой могу жить? Может, ты болен?

Беликов пришёл к Красовскому после того, как узнал, что тот по почте прислал письмо с заявлением об уходе с работы.

- Сергей Борисович, - сказал Беликов, протягивая ему руку, - я пришёл вас обрадовать. Вы набрели на отличную идею, но её следует осуществлять на несколько ином принципе.

Беликов стал поспешно и радостно излагать, на каком именно.

Красовский, выслушав, надменно ответил:

- Но этот путь нашли вы, а не я. - Свирепо бросил: - В интеллектуальных подачках не нуждаюсь! - Приблизился вплотную, бледный, с обесцвеченными глазами, заявил в бешенстве: -Если бы вы пришли дать мне пощечину за ту низость, которую я учинил, меня бы это менее удручило, чем подобное покровительственное снисхождение.

Беликов вздохнул, покряхтел, потер задумчиво ладонью лысину. Спросил тихо:

- Ну что вы себя так мучаете, Сергей Борисович? Ведь ум у вас баснословно яркий. Талантище редкостный. И такое самоистязание. Почему?

Красовский обессиленно опустился на стул, произнёс исступленно:

- Все погубил, все. Себя, жену. - Спохватился: - Но не ту, которая меня теперь бросила, а ту, которая себя не щадила, все ждала, что исполню свои тщеславные обещания, наполню её гордостью за все бесчисленные унижения, которые я ей приносил.

Беликов смутился, поскреб затылок, спросил застенчиво:

- Может, я некстати зашел? Извините, не терпелось поделиться с вами вашим же успехом... - И, ещё больше сконфузившись от двусмысленно прозвучавшего слова «успех», неловко поправился: - То есть перспективностью направления вашего искания. - Выпрямился, сказал требовательно: - Значит, так! Имеется договоренность с инстанциями. Для вас персонально оборудована лаборатория на полигоне, вы зачислены в штат с повышенным окладом на все время проведения вами работ. Я за вас дал согласие.

Бодрясь и ещё показно сопротивляясь, Красовский осведомился:

- Но школа-десятилетка там имеется? У меня, извините, дочь. Жена меня бросила. Но дочь в меня верит, осталась верной отцу. - И, обернувшись, повелительно произнёс: - Соня, скажи ему, что ты матери про меня сказала?

К Беликову подошла худенькая белокурая девочка с косичками, завязанными ботиночными шнурками, и строго произнесла:

- Я вам сейчас про папу главное сообщу, то, что вы не знаете.

- Соня, молчать!

- Папа, ты, пожалуйста, на меня кричи, не притворяйся. - И Соня, потупившись, произнесла хрипло: - Папиного папу и его маму, ну, моих дедушку и бабушку, когда они были ещё вовсе не дедушкой и не бабушкой, потому что меня ещё не было, при папе, когда он был маленьким, у него на глазах петлюровцы зарубили за то, что они были, ну конечно же, большевиками-подпольщиками. И папа со своего детства решил такое придумать, чтобы нас никто не посмел убивать. И он потому такой нервный, что боится - на нас фашисты нападут так же, как они сейчас на Испанскую республику напали, а папа ещё не придумал того, что он должен придумать. - Задумчиво разгладила скатерть на столе, подняла с синеватой поволокой глаза: - Маме, конечно, трудно с нами было. Я всегда за папу заступалась, а она всегда одна, даже когда он неправ был. - И поспешно поправилась: - Нет, не всегда, на зимовке мы весело жили, и всегда у нас гости.

- На Новой Земле радистом служил, - пояснил Красовский.

- Папа знаменитым радистом был, - сказала гордо девочка. - Даже Австралия его принимала, а он только на обыкновенной рации разговаривал.

- Ну не совсем обыкновенной, придумал кое-что для усиления, - заметил не без самодовольства Красовский.

- Ты не перебивай, - попросила девочка. - Если б у мамы легкие не заболели на Севере, мы бы ещё на зимовке хорошо жили. - Смолкла, потом смело посмотрела в глаза Беликову, сообщила деловито: - А теперь мама от нас просто в Крым уехала, чтобы там навсегда вылечиться, там лёгкие у неё болеть не будут, мы за маму теперь довольны.

Беликов встал, порылся в портфеле.

- Вот вам, - сказал он Красовскому, - пакет с назначением, тут командировочные, суточные и литер. - Обернулся к Соне: - С разрешения отца мы тебя в интернат наркоматский определим. Там дети тех наших товарищей, которые добровольцами отбыли в Испанию. Ясно?

- Ясно, - сказала Соня и впервые улыбнулась доброй, детской, простодушной улыбкой. Спросила: - Только я куклу с собой возьму, можно? - Объяснила: - Я, конечно, не маленькая, чтобы в куклы играть, просто так, её мама сделала. Я её под подушкой буду прятать, чтобы не смеялись, будто я маленькая.

В конце 1939 года Беликов получил извещение о том, что Красовский погиб на полигоне. Нарушив правила испытаний, он бросился к взрывпакету, когда в нём замыкатель не сработал после воздействия радиосигналов. Расследование установило, что у замыкателя одна клемма была окислена. При дальнейших испытаниях подобные замыкатели на коротких дистанциях действовали безотказно.

Беликов поехал в интернат и привез Соню к себе домой. Она согласилась жить в его семье. Но отказалась от того, чтобы Беликов удочерил ее.

- Я своим папой горжусь, - сказала Соня, - горжусь на всю свою жизнь.

Поэтому, хотя мысленно Беликов и считал Соню удочеренной, она так не считала. В начале войны, окончив краткосрочные курсы связистов, она прибыла на фронт, в дивизию, где служил подполковник Беликов.

Поскольку Беликов не собирался сохранять в тайне свою заботу о Соне, она имела в подразделении связистов возможность отлучаться без особого на то приказа. Стесняясь этой привилегии, она с особой ревностью вызывалась на самые трудные задания. И, когда Беликов, узнавая об этом, возражал, говорила ему, строго глядя в глаза:

- Михаил Степанович! Вы же папин характер знаете, а я его дочь...

Оглянувшись на дверь, Беликов произносил шепотом:

- Если б не военная тайна... немецкий штаб рванули! А чей замыкатель? Красовского! Имел бы он долгожитие, мог бы на этом принципе такое всё нужное создать... За заслуги перед человечеством ему по меньшей мере памятник бронзовый. И я обязан перед таким человеком его дочь беречь...

Потом Беликов получил назначение в армейское соединение на другой фронт и звание генерала.

Он говорил, прощаясь с Соней:

- Твои мотивы, по которым ты отказалась вместе со мной отбыть, я понимаю и одобряю с точки зрения чисто армейской этики. Но ты и меня пойми. И перед именем Красовского преклоняюсь - талант! Возможно, гений. Извини, но психика у него была несбалансированная - человек крайностей, эгоцентрик, и вот у тебя тоже иногда такое проявляется, и я беспокоюсь...

Пожевал губами, пытаясь, как он это иногда делал в замешательстве, пожевать кончик бурого уса зубами.

- Докладывали мне, что ты в свободное от дежурства время не ко мне жаловала, а на попутных в роту... - Поднял руки, будто давая ей понять, что он перед её возражениями пасует и догадывается, против чего она станет возражать, произнёс мягко: - Я боевых офицеров ценю, уважаю. Тут полная ясность - к кому у меня симпатия. Но заявляю со всей решительностью: есть у нас на фронте такие, которые рассуждают примерно так: «Поскольку на войне убивают, нечего мне свою жизнь надолго планировать, что сегодня - то мне действительность, и я только в пределах этой действительности человек ответственный».

Соня пристально посмотрела в глаза Беликову, сказала:

- Я знаю, о чём вы думаете и так окольно говорите.

- Если б я тебе фактическим отцом был, - вздохнул Беликов, - я бы слова так деликатно не вышаривал, а просто сказал бы: «Не наломай поспешно дров по этой линии», - и точка. - Признался смущенно: - И личное дело этого младшего лейтенанта Петухова из штаба полка запрашивал. Биография куцая. Школа, курсы младших командиров, фронт. Взысканий пока не имеет.

- Что значит - пока?! - воскликнула Соня. - Вот вы как предвзято к нему уже заранее относитесь. - И повторила с презрением. - «Пока не имеет». А награды? Был ранен и остался в строю.

- Вот, - уныло сказал Беликов. - Я так и предполагал. - И добавил сокрушенно: - Нет в вашей красовской породе никаких тормозов, берёте с места сразу на третьей скорости, пока не расшибетесь.

Беликов погладил седые волосы, как бы увенчавшие его лысое чело серебряным венком, усмехнулся:

- Нет таких письменных правил, которые наподобие воинского устава обобщали бы в себе практический и научный опыт для руководства и исполнения. Но все же скажу откровенно: Красовский, я знаю, любил свою жену с отчаянной силой, но выражал эту свою любовь в основном тем, что хотел ей доказать, какая он яркая, достойная большой любви с её стороны личность. А когда у него что не получалось в работе, усугублял своё душевное состояние тем, что пытался тогда внушить ей обратное, будто он во всем её недостойный, и она в нём во всём ошиблась. От этих крайностей и страдал без всякого к себе и другим милосердия. Вот я по опыту своей жизни и других и предупреждаю от скоропалительных крайностей.

Потупился, признался:

- Сам-то я тоже с ходу в свою Александру врезался. В конной армии служил. Остановились на ночлег у вдовы-солдатки, совсем молоденькой, тихая такая, добрая, я с ней и слов особенных не сказал - видел, как на стол мне аккуратно накрыла, смотрела, как я горячую картошку хватал и давился от голодного аппетита. Предложила обмундирование постирать. Но я застеснялся, сменки не было. Она мне своё женское надеть одолжила. А как я её сарафан на себя накинул, смеяться стала. Такая девчушка... Ну я её на руки взял, она обмерла, глаза закрыла. С самых тех пор - жена. Теперь, сама знаешь, дама солидная, строгая, а для меня она на всю жизнь той осталась, обмершей, с глазами закрытыми. - И Беликов вдруг встревожился: - Может, это я зря тебе рассказал? Но что делать, если правда.

Соня расцеловала одутловатые, обвисшие щеки Беликова.

- Вот вы какой настоящий! - воскликнула она в восторге.

Хотя Беликов и поручил новоназначенному помначштаба дивизии по связи полковнику Боброву заботиться о Соне в пределах, дозволенных распорядком армейской службы, но, когда после отъезда Беликова Соня попросила нового начальника, чтобы он перевёл её в разведотдел радисткой, он пообещал содействовать, не собираясь сдержать своё обещание, и только этим проявил свою заботу о Соне.

Понятие фронта и тыла в действующей армии относительно.

Для ротного командира вызов в штаб полка - это уже тыл, а из штаба полка в штаб дивизии - почти глубокий тыл, где после передовой все выглядит монументально, значительно и комфортабельно.

Здесь, в районе расположения штаба дивизии, проводились слёты снайперов, петеэровцев, кавалеров орденов, завершавшиеся концертами самодеятельности. Существовали и краткосрочные места отдыха для особо отличившихся в боях солдат. Командиров подразделений поочерёдно вызывали с передовой на семинарские занятия по повышению воинской квалификации, обмену боевым опытом, знакомили с различного рода нововведениями в тактике и применением новых систем оружия. Лекции читали начальники отделов - о партийно-воспитательной работе, о морально-политическом состоянии в войсках противника, о трудовых подвигах советского народа. Всё это фактически было подобно тем мероприятиям, какие проводили в мирные дни для работников районного масштаба, скажем, в областном центре.

Помимо того, что это значительно содействовало повышению военного мастерства личного состава, а также политического и культурного уровня, во всем этом скрывалось одно особое обстоятельство, которое для психологов могло бы стать источником обобщающих значительных открытий в сфере проблем формирования человеческой личности в нечеловечески тяжёлых условиях войны.

То, что на войне незыблемо действовали обычаи советской жизни и ничто не могло их ослабить и нарушить, также содействовало воодушевлению воинов на терпеливый подвиг.

Как в мирной жизни чествовали передовиков производства, и они делились своим передовым опытом, так и на фронте чествовали героев, и они передавали свой опыт тем, кто не был ещё героем.

Как в мирной жизни коммунисты были главными человекосоветчиками, так п армейские коммунисты на фронте.

Поэтому к политотдельцу, какое бы высокое звание он ни имел, рядовой боец обращался с любым личным вопросом так же, как он мог, будучи гражданским, обратиться к любому работнику обкома партии.

От боя к бою, от сражения к сражению наши солдаты и офицеры как бы вживались в войну с тем уверенным, властным, прочным самообладанием, каким обычно раньше, в мирные дни, отличались только люди редкостных, исключительно опасных и отважных профессий.

Для обвоевавшихся наших бойцов и командиров война постепенно, с ходом времени, становилась жизнью, где, как и в мирной, достоинство человеческой личности обозначалось мерой доблести и ревностного мастерства в своем деле.

Наша армия возобладала над противником уже не только своим яростным массовым героизмом. Этот героизм все больше обретал победоносный облик подвига массового и расчётливого, вдумчивого армейского мастерства - высшей квалификации воина. И как в мирной жизни в атакующем созидании выделялись личности неординарные и сила их примера придавала массам воодушевляющую энергию в творческом штурме, так и на фронте армейские коммунисты-политработники зорко примечали тех воинов, сила примера которых придавала новое воодушевление бойцам в бою.

На изучении подвига одного проходило обучение героизму всех.

Только это не называлось, как в тылу, распространением опыта передовиков, новаторов производства, хотя исходило из того же советского, живучего во все времена обычая.

Так, на сборы снайперских артиллерийских расчётов вызвали героев боя, и те, блистая новыми наградами на пропотевших гимнастёрках, сконфуженно приглаживая мятые погоны, полуоглохшие после сражения, угоревшие от пороховых газов, натужливо выкрикивали свои соображения, какие у них возникали в ходе боя. И когда им задавали деловые вопросы, трясли головой и, застенчиво показывая на уши, просили повторить эти не услышанные ими вопросы, произнесённые нормальным голосом. И, как знатоки боя, они докладывали о противнике, озабоченно, тщательно воздавая ему должное за то, что он, зная мощь своей лобовой брони и слабость бортовой, не маневрировал под огнём, не подставлял борта, а шёл напрямик на батарею. Но они, понимая то, что понимал противник, заранее выкатили в засаду орудие своего расчёта на фланги и, выждав, открыли огонь по бортам танков, и, когда другие танки развернулись на орудие, вся батарея стала, в свою очередь, бить по бортам развернувшихся танков. Затем противник снова, как ему и следовало, пошёл в лобовую атаку на позиции всей батареи, но они на подступах, хоть и наспех, были заранее заминированы. Противник обнаружил мины, остановился и начал бить прямой наводкой, и по нему тоже били прямой наводкой. Тут уж у кого больше сноровки, спокойствия, выдержки, твёрже нервы, того и верх.

После обрисовки боя дальше уже шли такие тонкости огневого дела, что они были доступны пониманию только профессиональных истребителей танков, и то только родственных калибров.

Словом, в расположении штаба дивизии шла кипучая научная, организаторская, пропагандистская и просветительная работа, достойная любого крупного культурного центра.

И была ещё одна разновидность воинского усердия - это когда подразделения отводили в тыл части, где были оборудованы учебные городки с препятствиями, устроенными по типу обнаруженных разведкой на оборонительной полосе противника. И здесь до полного изнеможения отрабатывались, совершенствовались приёмы ведения боя.

Правильно говорится: тяжело в учении, легко в бою. Огнеупорность воина - это не только бесстрашие, но и умение умно владеть собой и огнём.

Если во фронтовой обстановке главная задача - выявить у противника слабые стороны и ударить по ним, то здесь, в учебном городке, оборонительная полоса со всеми препятствиями хотя и была копией обороны противника, но копией более усовершенствованной в расчёте на то, что к моменту нашего наступления противник может исправить обнаруженные нами недостатки в его обороне.

И полосу усиливали всевозможными препятствиями, предполагая, что не все средства противника удалось обнаружить разведке.

К этим занятиям у ротного командира Петухова и комбата Пугачёва проявились два разных подхода.

Петухов стал жестким, суровым к своим подчинённым, непреклонно властным, нетерпимо требовательным, полагая, что если над человеком не висит смерть, то все его помыслы должны быть полностью сосредоточены на армейской работе, и тут не может быть ни пощады к упущениям, ни снисхождения, особенно к тем, кто имел устойчивую репутацию отважных бойцов, и к кому во фронтовой обстановке он проявлял обычно нескрываемую симпатию и даже иногда допускал поблажки.

Петухов знал по себе: если рядом с тобой падают изуродованные ужасающими ранениями люди и животно хрипят, умирая, преодолеть это душевно значительно труднее, чем даже боль собственной раны.

Бывало, он, получив ранение, продолжал командовать, испытывая при этом даже какой-то особый духовный подъем оттого, что он, раненный, продолжает оставаться в строю, внушая солдатам пример стойкости и в то же время как бы возвышаясь над собой оттого, что он терпит боль, превозмогая себя и как бы самому себе сдавая экзамен на стойкость.

Но вот, испытывая душевную муку от гибели солдата, чтобы преодолеть эту затуманившую мозг муку другого и дальше быть способным расчётливо и точно руководить боем, нужно, чтобы все этапы боя были заранее словно отпечатаны в мозгу, и они властно, как бы сами по себе, исходили из сознания с той заученностью, с какой опытный солдат передвигается перебежками по полю боя, залегая то в одну, ещё горячую от разорвавшегося снаряда воронку, то в другую.

Петухов знал не хуже Пугачёва, что учения, как бы они ни были приближены к будущему реальному бою, все равно не могут быть полностью, детально воспроизведены в бою. Но при всей изменчивой обстановке в ходе боя некоторые обстоятельства можно будет подчинять новым, испытанным в учениях приёмам ведения боя.

Пугачёв относился к рвению Петухова в этих учебных занятиях снисходительно, полагая, что Петухов таким способом только демонстрирует перед представителями штабов свой командирский уровень, но вместе с тем Пугачёв откровенно выразил своё недовольство тем, что Петухов «загонял солдат так, что о передовой они теперь думают как об отдыхе».

- Ну ладно, мы в штабе уроки сдаем по военным играм на макетах местности, пусть повышают на нас свою военную квалификацию, не возражаю, кое-что нахватал сам полезное, - рассуждал хмуро Пугачёв. -- Но вот когда солдат в войну сейчас играть заставляют, тут вопрос другой. Вот скажи мне, почему те наши ребята, которые самыми надёжными в бою себя выявили, на учениях не на высоте? Перебежки делали - смотреть неохота, одно стараются - не замарать обмундирование. Выставил два лучших пулемётных расчёта - снайперских, на мишенях срам. В атаку подняли - «ура». А зачем? Дыхание беречь надо! И нечего свою численность противнику выявлять. В бою никто зря не орёт. Если нас, допустим, мало - ни к чему. Если много, тем более. Противник испугается и удерёт без ближнего боя. Да и психологически внушительней, когда молча. Наградили б просто отдыхом, куда лучше!

Сказал сердито:

- Когда у солдата к бою чувство священное, возвышенное - это одно, а если он вроде пародию на бой проводит и при этом ловчит, чтобы зря не утруждаться, он такое же и в бою может позволить.

- Но ведь ловчили, как вы заметили, самые лучшие наши бойцы. А пополненцы старались, и, когда пополненцев в учениях стали отмечать, ветераны подтянулись, - возразил Петухов. - И главного вы не заметили. Обычно после боя о бое не говорят, каждый своё переживает, а тут все говорили. Много существенного подметили. А почему? Над людьми не довлело пережитое в бою, и они как бы одну чистую механику боя разбирали и постигали рабочую сторону боя как свою профессию, и обнаружилась большая гордость своим умением.

- В сорок первом их танки бутылками жгли. Сержанты батальонами командовали, с двумя орудиями против танковой колонны выстаивали. Главная пружина - ярость и подъём духа, - угрюмо заметил Пугачёв. Сообщил с оттенком хвастовства: - Фашисты нас тогда даже упрекали: воюем не по правилам - как смертники. Листовки бросали: «При данном соотношении сил ваше сопротивление бесполезно». А мы не сопротивлялись, а били их. Вот на этом и учить надо, внушать, как драться можно с превосходящим противником.

- А если сейчас наши силы превосходящие? - спросил Петухов. - Чему же учить: как умирать в бою, а не как побеждать?

- А мы и побеждали тем, что за жизнь свою не цеплялись, - гневно возразил Пугачёв. - А эти учения что солдату внушат? Только одно - самоосмотрительность, как уцелеть под огнём.

- Правильно - уцелеть. Значит, с меньшими потерями бой умением выиграть.

- На батальон захотелось? - ехидно осведомился Пугачёв. - Комдива цитируешь? Или в дивизионке уже прочёл, как я там тебя восхвалял за это самое - за малые потери и большие успехи? Даже портрет дали. - Усмехнулся: - Почему не спрашиваешь чей? Не твой, конечно. Мой. Твоя рота чья? Моего батальона, то-то же. - И Пугачёв, подобрев лицом, добродушно рассмеялся, объяснил: - Почему на тебя кинулся? Чтобы зло хоть на ком-нибудь сорвать. Учения - дело нужное, дурак только не поймёт. Но мне они сейчас вот где. - И Пугачёв провёл рукой над своим лохматым затылком. - Думал, отозвали в тыл штаба дивизии, - значит, на отдых. Ну и трепанул бойцам, будто это от меня лично им такое угощение: банька, кино, стрижка-брижка, трёхразовое усиленное горячее питание и прочие физические и умственные наслаждения, а получилось - работа хуже, чем в бою. - И вдруг строго объявил: - С роты я тебя с данной минуты снимаю. На сегодня назначены учения - ночной бой. Сам буду ротой командовать.

- За что? Я же ничего такого не допустил! - взмолился Петухов. - Даже благодарность от командира полка получил.

- Теперь благодарность от меня лично, - перебил Пугачёв. Хитро сощурясь, произнёс, загадочно усмехаясь: - Я ей говорю: «У меня, конечно, принцип. Если б он не подчинённый, увёл бы вас, увёл. Жаль, не генералом интересуетесь, тут уж я, будьте уверены... Взгляните: не мужчина - картина. Пока меня в бронзе не запечатлели, доступный, а вот в санинструкторши взять не могу, хоть и официальный холостяк. Для меня блондинки - высшая мера счастья, увижу - тут же на месте погибаю. Только для вас вместо него сегодня кидаюсь в смертный бой. Если выживу, прошу запомнить. Станет, как я, комбатом - вас отобью, или, допустим, меня на штрафную роту - то же самое, отобью».

- Вы про что? - спросил Петухов, догадываясь и холодея.

- Сонечка, Сонечка, синие глаза, - пропел Пугачёв, кривляясь и подмигивая.

- Товарищ комбат, - звонко произнёс Петухов, - я бы очень сожалел, если б вы вынудили меня сказать вам грубость.

- Ну уж сожалел бы! Аж губы трясутся, так тебе обозвать меня хочется.

И уже совсем другим тоном произнёс:

- По-честному говоря, когда твою эту увидел, вспомнил о моих всяких, даже застыдился. Начал перед ней вякать: «Хорошо, пожалуйста, передам. Будьте спокойны». И даже откозырял так почтительно, будто она генерал.

- И это все? - жалобно спросил Петухов.

- А ты что хотел, чтобы я с ней под руку пошёл в лес гулять? Она к тебе тянется за то, что ты ей вроде как жизнь спас. Подумаешь! Да я бы такую, может, всю жизнь на руках носил. А ей говорил бы - спасибо, что позволяет. Да и весу в ней сколько? Килограмм сорок, ну от силы сорок пять.

Оглядев Петухова сверху вниз, сказал брезгливо:

- Тоже мне спаситель! Она, наверное, в книжках начиталась, что за спасителя надо, хочешь не хочешь, обязательно замуж выходить. Вот, наверное, из одной только такой традиции подай ей Петухова. - Дернул плечом. - Ты всё-таки после войны, когда в загс пойдешь, заодно фамилию смени или возьми женину. Кстати, как её фамилия?

Петухов сделал судорожное глотательное движение и промолчал.

- Ладно, - пренебрежительно махнул рукой Пугачёв. - Не трясись, как фриц под пистолетом. Значит, приказываю!

Пугачёв помедлил, лицо его обрело мраморный командирский облик, и вдруг, вздохнув, добавил вяло:

- Ладно. Пользуйся своим счастьем.

Но все это было не совсем так, как рассказал Пугачёв о своей встрече с Соней.

27

После командирских занятий, которыми руководил командир дивизии и на которых Пугачёв удачно предложил для уничтожения дотов и дзотов противника использовать огонь противотанковых ружей по амбразурам, что даст возможность сапёрам подползти вплотную, заложить взрывчатку и рвануть из укрытия, в самом лучшем настроении Пугачёв вместе с капитаном Лебедевым посетил питательный пункт, где в это время ужинал личный состав узла связи.

Лебедев представил, как он замысловато выразился, «богиням и феям эфира» своего друга маршала Пугачёва, из скромности пока маскирующегося майором. Девушки сдержанно улыбнулись и великодушно предложили офицерам свои порции компота.

Они прощали Лебедеву его развязность, манерничание, напускное легкомыслие, потому что видели его на узле связи и совершенно иным - похудевшим, наспех перевязанным грязными бинтами, с чертами лица, по-птичьи обострившимися, с глазами, не моргающими, как у птицы, когда он сиплым лающим голосом диктовал радистке свои донесения прямо в армейский или даже во фронтовой штаб, брезгливо разглядывая порезанную руку оттого, что пальцы его не удержали рукояти ножа при ударе и скользнули по лезвию. Связисты знали, при каких обстоятельствах это случается. Связисткам он говорил шутя, что забегает к ним в девичью как чеховский семинарист после зубрёжки латыни, только освежиться.

Ухаживал он шумно, игриво, не всегда, может, и тактично, но вдруг внезапно в самый разгар трёпа глаза у него тускнели, и он произносил устало и равнодушно:

- Ну пока, девчата.

И уходил, даже не оглянувшись.

Конечно, Пугачёв производил впечатление. Он выглядел как античная статуя, облачённая в армейское обмундирование.

Правильные черты лица, глаза чуть навыкате, застывшая улыбка, волосы, волнисто ниспадающие на лоб, сильная высокая шея, широкие развёрнутые плечи - очевидно, он производил на женщин такое же впечатление, как красивые женщины на мужчин, у одних вызывая приступ самоуверенной надежды, у других - нежную беспокойную печаль и растерянность.

Но Пугачёв, считая всех, кто находился за расположением батальона, тыловиками, приписывал такую реакцию на себя не своей внешности, а просто женскому состраданию к тем, кто с передовой.

И, пребывая в таком возвышенном заблуждении, вёл себя чрезвычайно сдержанно, что принимали одни за зазнайство, другие за высокомерие, третьи за избалованность «по этой самой части».

В сущности, он просто был кроток с женщинами и уступал самой настойчивой, не решаясь обидеть, в то время, когда ему нравилась, может, совсем, совсем другая.

Соня, узнав, что Пугачёв командир того батальона, где ротой командует Петухов, сказала, пристально глядя Пугачёву в глаза:

- Я хотела бы с вами поговорить. - И, встав, пояснила: - о личном.

У Пугачёва покраснели скулы, он растерялся, но все-таки вышел из палатки вместе с Соней, провожаемый игривыми взглядами. И когда они отошли, Пугачёв спросил сердито:

- Ну, в чем дело?

Соня провела рукой по его руке успокаивающим жестом, попросила:

- Пожалуйста, не сердитесь. Может, я и допустила неловкость - так сразу после всех этих разговоров: давайте выйдем. Вы про это подумали? Получилось действительно глупо. - Предложила: - Если хотите, вернёмся? Я могу и при всех псе сказать.

- Что именно? - спросил Пугачёв. При лунном свете лицо девушки в белокурых волосах выглядело нежным и скорбным.

- Возьмите меня к себе... санинструктором!

Пугачёв, усмотрев в этом иное, слишком уж откровенное, сказал сдавленным голосом, испытывая и перебарывая волнение:

- Извините, но я решительно против зачисления во вверенный мне батальон женщин в любом качестве. - И тут же шутливо заметил: - Что касается вас лично, готов на какие угодно жертвы, только со своей стороны.

- Странно, - сказала Соня. - Гриша мне о вас рассказывал как о человеке необычайном, а вы, оказывается, довольно-таки ординарная личность.

- Гриша, кто такой Гриша?

- Лейтенант Петухов, - с гордостью продолжала Соня и тут же спохватилась: - Но вы не посмеете.

- А что я могу посметь? Заочный подхалимаж, только и всего.

- Неправда, - твёрдо заявила Соня.

- Верно, неправда, -согласился Пугачёв. - Он человечишка правильный.

- Человечишка! А вы кто?

- Ладно, - сказал Пугачёв. - Вас понял! Это он вас в тыл сопровождал, а теперь вы его хотите пожизненно сопровождать. Так?

- Хоть бы и так, - сказала Соня.

- Видеть его хотите?

- Хочу очень.

- Прикажу явиться.

Пугачёв поднес руку к пилотке:

- Разрешите быть свободным. - Усмехнулся: - От вас.

И он ушел, досадуя на то волнение, которое почувствовал при молящих словах девушки: «Возьмите меня к себе... санинструктором». Последнее «санинструктором» он даже сразу и не расслышал от волнения, внезапно охватившей его чувственности и теперь испытывал только злобное отвращение к себе и вообще презрение за то, что попёрся с Лебедевым сюда, хорошо зная, что Лебедев потом едко, бесцеремонно и безжалостно высмеивает тех, кто ходит с ним в «девишник». Но сам Лебедев ходит туда потому, что связистка Кошелева, заика с вытекшим глазом, была ранена вместе с ним одной миной, и она волокла его из-под огня, спасла жизнь и, когда он ещё в госпитале предложил ей стать его женой, сказала:

- Здрасте! Это ещё что за подаяние!

И Лебедев не мог доказать ей, что на всю жизнь она осталась в его сознании той, какой была до ранения, и ничто не может изменить её облика в памяти его, и её ранение - ерунда, как, например, большая родинка на прекрасном лице.

Она не верила.

А Лебедев все продолжал верить, что когда-нибудь убедит её.

Но, чтобы не вынуждать её слушать его, он ходил в этот «девишник», притворяясь, будто приходит сюда её только из-за неё.

Комсорг подразделения связисток Нелли Коровушкина, призывая повысить качество работы, приводила в пример линейщика Степанова, погибшего от пули снайпера. В предсмертном усилии Степанов, зажав в зубах оба конца рассеченного осколком провода, уже мёртвым удерживал связь.

Связистки слушали своего комсорга и соглашались с тем, что они действительно находятся здесь в привилегированных условиях по сравнению с передовой, поэтому во время дежурств они обязаны ещё больше усилить чёткость, внимательность, знать все линии назубок, чтобы по кратчайшим выходить на объект, быстро запоминать часто меняющиеся позывные и всегда помнить, что они только придатки к аппаратуре, а вовсе не Люси, Жени, Нины и тому подобное, и поэтому не сметь при вызове придавать своим голосам какие-то особые интонации, по которым их узнают. Отвечать только кратко, механически, без выражения, а всякие излишние слова - злоупотребление своей должностью.

Но то, что расположение узла связи неоднократно подвергалось бомбежкам и никто из связисток во время бомбежек не покидал своих мест у аппаратов в то время, когда даже старшие штабные офицеры, свободные от дежурства, терпеливо пережидали окончание налета в щелях, считалось вполне нормальным, и когда из штаба армии сердито запрашивал сам первый: «Ну как там у вас?» - звонкий девичий голос отвечал бодро: «Нормально!» Потом первый выговаривал штабникам за недостаточную маскировку расположения от воздушной разведки противника.

Но зато если к расположению прорывались подвижные группы противника, и всем приказывали: «В ружье!» - связистки игнорировали эту команду, поскольку их обязанность при всех случаях прочно удерживать связь, а не оборону штаба.

Кроме того, связистки, несмотря на то что носили только звания рядовых, были освобождены от работ по устройству щелей, землянок, от строевых занятий, а также имели другие привилегии. В перечне армейского имущества за ними числились: тазы для мытья и стирки, швейная машинка, а также складные алюминиевые койки, которые даже старшему офицерскому составу были не положены.

В ведомости вещевого снабжения для них была особая графа того, что можно приобрести только в сугубо гражданских магазинах.

Если для офицера перевод в вышестоящий штаб означает повышение, то для связистки подобное означало обратное - понижение. Потому что чем ближе к фронту, тем выше сокровенная гордость воинов теми женщинами в армии, которые с твёрдостью переносят все тяготы войны и с женской самоотверженной доверчивостью считают: чем больше в них сурового солдатского, тем они якобы лучше выглядят в глазах бойцов и офицеров.

Поэтому в женском подразделении связисток, возглавляемом старшиной Тамарой Ивановной Солнцевой, действовали очень строгие законы дисциплины, начальственной опеки и воспитательного режима.

Тамара Ивановна была женой офицера-пограничника. Привыкнув к гарнизонной жизни, где она заведовала детским садом, она теперь объединила свои познания строго армейского обихода с методами воспитания малолетних и все это обратила на своих подчинённых связисток.

Как многие жены пограничников, Тамара Ивановна ещё до войны неплохо владела огнестрельным оружием и с достоинством носила на кофточке значок ворошиловского стрелка.

Когда фашисты напали на заставу, Тамара Ивановна, надев спортивный костюм, ушла в цепь н, соблюдая все «наставления стрелка», вела точный снайперский огонь по фашистам. После того как первая атака была отбита, она собрала всех подопечных детей и, устлав пол кузова полуторки матрацами, усадив детей на матрацы, повезла их от заставы в расположение пограничного отряда.

По дороге грузовик расстреляли «мессеры».

Говорят, будто бы у Тамары Ивановны были прежде великолепные яркие, каштанового цвета волосы. Но теперь они у неё серые, тусклые, цвета полыни.

У Тамары Ивановны статная, надменная поступь, как у горянки, несущей на голове кувшин, но это её от армейской выправки, а оттого, что ранением поврежден позвонок, и на ней надет медицинский корсет с металлическими планками, и, чем туже он стянут, тем слабее постоянное присутствие боли, но в тисках затянутого корсета трудно дышать.

Ходили слухи, будто бы муж Тамары Ивановны командует крупным партизанским отрядом и даже Герой Советского Союза. В сводке Информбюро он именовался Дедом.

И когда однажды Тамара Ивановна пришла на узел связи в сопровождении худенького свежевыбритого человека в штатском и сказала, кивнув на него: «Мой муж», - все были удивлены и сконфужены. И, поняв почему, Тамара Ивановна обиделась, сказала вызывающе:

- Если человека вызывают из тыла врага в Кремль, что ж, он туда будет являться с бородой, как у Сусанина?

- Муся! - сказал супруг Тамары Ивановны. - Ты же знаешь, я могу бриться в полной темноте, обходиться холодной водой. Зачем же мне отпускать бороду?

- Но почему тогда кличка Дед?

- Понимаешь, Мусенька, при специфических приёмах борьбы в тылу врага именоваться Солнцевым нелогично.

Действительно, капитан Лебедев, который контактировал с партизанами, сказал однажды, что ядро отряда Солнцева состояло вначале из группы пограничников-снайперов, и противник понёс от них потерь при самых разных обстоятельствах не меньше полнокомплектного полка. Кроме того, они специализировались на стрельбе из засад по смотровым щелям танков, бронетранспортёров и несколько раз совершали нападения на аэродромы, расстреливая стоящие на земле самолёты. И немало тех, кто пошёл в услужение врагу, понесли возмездие от внезапного одиночного выстрела по приговору народных мстителей.

Что касается самого Солнцева, то он ещё накануне войны первенствовал в округе на стрелковых соревнованиях, поэтому наиболее ответственные задания выполнял сам, вооруженный только снайперской винтовкой.

Конечно, командиру отряда вряд ли следовало так рисковать, но, кто знает, возможно, в его сознании не исчезало видение остова сгоревшего грузовика, чёрные трупы, запёкшиеся в нем, словно крохотные мумии. О том, что нескольких оставшихся в живых детей жена спасла, он долго не знал, как и не знал, что она была ранена миной, уже будучи зачисленной в разведбат снайпером.

В дивизии были свои ветераны, и вне зависимости от звания и должности они пользовались не только особым уважением, именно они, если можно так выразиться, формировали общественное мнение о новых офицерах, прибывших в часть, и даже об отдельных подразделениях в целом.

К таким ветеранам можно было отнести и Тамару Ивановну.

Как в тылу, так и на фронте люди жили не только настоящим, но и будущим, и не каким-нибудь туманным, мечтательным, а точным, конкретным - победой.

И каждый отдельный или общий подвиг приближал это будущее. Но для того чтобы из настоящего попасть в будущее, всё-таки нужно выжить.

Неизвестно, было ли ведомо Нюре Хохловой изречение Эпикура: «Когда мы существуем, смерть ещё не присутствует, а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем». Во всяком случае, именно её, Нюру, обычно назначал капитан Лебедев радисткой в разведгруппу, которая посылалась в глубокий тыл противника.

Губастая, полненькая, хозяйственная, редко кому улыбающаяся Нюра Хохлова покровительствовала Соне, считая её городской, непрактичной. Снаряжаясь на задание, она наказывала Соне:

- Ты мое табачное довольствие получи и спрячь.

- Но ты же не куришь.

- Старшине объявила - курящая, - строго заметила Нюра. - Если положено, в чем дело? Пусть выдает! После войны привезу отцу целый вещмешок махорки, он сильно табак курит.

- Не боишься с парашютом прыгать?

- Всякий раз боюсь, - хмуро сказала Нюра. - Зимой вот кидали, закрутило в штопоре, с ног валенки стащило и портянки размотало. Приземлилась босая, пришлось с нового полушубка полосы отрезать и ноги в меховину запеленать. Испортила вещь - не полушубок, а вроде жакета.

- Тебя что же, необученную бросили?

- Что значит необученную? - сердито сказала Нюра. - У нас в рыбачьем поселке на базе авиации Севморпути осоавиахимовский клуб. Там ещё обучалась. Если б не война, на пилота выучилась бы. Платят им сильно. Обмундировка на меху, и никакой сырости. А то, когда с отцом по нескольку суток в море на баркасе в непогоду нахлюпаешься, смотришь на чаек, аж зависть берет, такие они беленькие, чистенькие, непромокаемые. А ты вся мокрая, да ещё в рыбьей слизи.

Отправляясь на задание, Нюра заворачивала в кусок противоипритной накидки пудру, губную помаду, духи «Красная Москва».

- Это ещё зачем?

Нюра деловито объясняла:

- На Боброва давно нацелилась. Механик. Если приглянусь, что же, не возражаю. Приеду домой со своим механиком - его сразу могут на хорошую посудину поставить. У нас колхоз рыболовецкий, богатый.

- А он тебя любит?

- С руками иногда лезет. Но вообще воспитанный, вежливый и рацию на себе поднесёт, и, когда прыгаем, норовит поближе приземлиться, парашют помогает погасить, - значит, ухаживает.

- Но ты его любишь?

- Если как дурочка для него пудрюсь, губы мажу, душусь - куда же дальше-то? Но это только в ихнем тылу себе позволяю, а здесь у себя совестно, ещё что подумают...

Возвращаясь с задания, Нюра выполняла обычную со всеми работу на узле связи, хотя и числилась за разведбатом.

Объясняла:

- Мне там с мужчинами неловко. Даже когда со своими рыбаками в море, и то стесняешься.

На вопросы, как там всё было, Нюра оживленно отвечала:

- Пайки НЗ дали богатые, даже шоколад. Я вам, девчата, после раздам. - Хвасталась: - Сберегла, а как же, о вас там думала, все ж подружки.

- Страшно было?

- Зачем? Всё по расписанию! По программе. Приземлились на сигнальные костры. Ну не в огонь, конечно, а рядом. Затемно дошли до самой лесной чащобы. Тут меня одну и оставили. - Пожаловалась: - Вот леса я, верно, боюсь. У нас что? Только море, да берега в камышах, да кустарник - всё понятно. А тут как ветер дал по вершинам, как всё зашаталось, ну, думаю, свалится какое дерево, завалит, или зверь... Что тогда?

- Но у тебя же оружие.

- Оружием зверя трогать нельзя. Только фрицев. Сидела всю ночь в яме, нож в руке держала. Ножом можно, от ножа шума нет. Через двое суток наши пришли. Послала шифровку. И все. Обратно тоже ночью улетели. Ничего, красиво, как в детской сказке. Я даже мечтала.

- А Бобров?

- Вот, - с гордостью произнесла Нюра, - глядите, какая зажигалка! Трофейная! Я ему осторожно сказала. Не знаю, понял он мой намёк или нет. «Вот, - говорю, - если б ты моему отцу такую принес, это ему радость, на ветру не гаснет, он бы тебе за неё что хочешь отдал бы». И нарочно глаза опустила, чтобы понял, как я смущаюсь.

- Ну и как?

- Никак, - вздохнула Нюра. - Взял свой платок, вытер мне им губы и велел больше не мазаться, только и всего. А когда я его индивидуальным пакетом бинтовала и своё лицо совсем ему близко подставила, ноль внимания.

- И сильно его ранили?

- Если б сильно, разве я тут была б? - рассердилась Нюра. - Ткнули ножом, и все. Бобров всегда наперед других лезет. Брал «языка», а тот его и пырнул. А мы этого фашиста целёхонького пассажиром на самолёте потом везли. Я даже на него ни разу и не посмотрела, такая злость была, ещё мог и инфекцию Боброву занести.

То, что Соня Красовская влюбилась в лейтенанта Григория Петухова, на ближайших её подруг, связисток, не произвело особого впечатления. Даже после того, как Соня, волнуясь, поведала им об этом.

Нюра Хохлова сказала рассудительно:

- А что! И правильно. С другим ходят и ходят, а что он за тип, по одним словам ещё неизвестно. Но вот если в беде себя показал - вполне надёжно! Наши рыбачки о парнях как судят? Не по тому, как на земле форсят, а как в шторм на море себя показывают.

Нелли Коровушкина заметила равнодушно:

- В сущности, Нюра права, человеческая личность выявляется в трудностях, и с точки зрения общественной такой выбор не может вызвать отрицательного отношения, хотя я лично все эти бабские эмоции на фронте не одобряю.

Нелли, как она рассказывала, выросла «в толпе мужиков». Мать умерла рано. У Нелли было пять братьев с незначительной разницей в возрасте. Она говорила о них снисходительно:

- Все в мать - чёрненькие, малорослые, шумные, всегда что-нибудь переживают. Только я одна в отца - рослая, рыжая. Когда они маленькие были - лупила, подросли - командовала. Отец лётчик-испытатель. Жили при аэродроме. У отца нервы отсутствовали, и у меня тоже. Поэтому он только мне доверял. Баб я вообще не люблю. Может, оттого, что не хотела, чтобы отец снова женился. Подмечала у знакомых женщин только плохое, хотя среди них были и хорошие. У отца был друг - бортмеханик.

Проводили тренировочные занятия, прыжки с парашютом с малой высоты. Бортмеханик выбросился, парашют не раскрылся, ну, сами понимаете... Отец снял с разбившегося механика парашют, надел на себя и повторил тут же прыжок с малой высоты, у отца парашют бортмеханика раскрылся.

Когда я сказала отцу: «Ты же геройски поступил», - он только поморщился, пожал плечами, сказал сердито: «Ерунда. Дело не в этом. - И потом огорченно: - Ты пойми, сколько лет с ним дружил, летал, а вот слабину в нём и не заметил. Кольцо от тросика в складку попало, так рвани за тросик, а он растерялся. Выходит, я виноват в его гибели. Сколько лет дружил, летал и не заметил, что в критические моменты он способен теряться. А такой психологический недостаток можно было б преодолеть, если бы я в критические моменты, какие у нас бывали, не всё брал на себя. Вот он и привык рассчитывать на других - в данном случае на укладчика парашюта. Не проверил перед самым прыжком, понадеялся, а своей инициативы в критический момент не проявил». И меня отец приучил прежде всего на самое себя только рассчитывать.

- А чего же ты, как отец, в летчицы не пошла? - осведомилась Нюра. - Была бы сейчас в женском полку, получила Героя.

- Я в аэроклубе училась, летала, - сказала Нелли, - но... Мой школьный товарищ, мы с ним за одной партой всегда сидели, и в клуб он из-за меня поступил, ну, словом, я к нему как к товарищу, а он с любовью, ну я ему в шутку: «Говорят, ты во время пилотажа так за ручку управления хватаешься, словно выпасть из самолёта боишься. И потом на земле пальцы разжать не можешь. Если так переживать, зачем летать?» Ну его очередь на взлёт, и он заложил фигуру, которую без инструктора никогда не совершал, и все. Искалечился. Я отцу рассказала. Он человек принципиальный. Как вышел мой школьный приятель из госпиталя, собственно, не вышел, а на костылях висел, ну что ж, я настояла и стала его женой, года два, что ли, прожили, а потом он умер. Простудился, организмом слабый, и умер.

- Выходит, ты его всё-таки полюбила? - спросила Нюра.

- Нет, пожалуй, не любила, то есть любила за то, что он меня так сильно любил, но это же не всё.

- А что ещё? - спросила Ольга Кошелева, поднося ладонь к пустой глазнице. - Что ещё? - произнесла она, заглатывая прерывисто воздух.

- Не знаю, - вяло сказала Нелли. - Я считала, что он ко мне тянется только потому, что все говорят - красивая, только за это. Ну за оболочку мою, что ли. Но ведь я с ним хорошей не была, даже часто обижала. Как же можно так унижаться из-за одной чужой внешности и все терпеть только за одну внешность?

- Ох и зазнайка ты! - вздохнула Нюра. - Мне бы хоть что-нибудь от тебя частично, вот бы я радовалась, что на меня людям глядеть приятно.

- Приятно! - сердито перебила Нелли. - К красивой физиономии можно так же привыкнуть, как и к некрасивой. Отец у меня красавец, а мама была не очень, но, когда она жива была, у нас в доме было так, будто всегда лето, и, что бы ни было, отец всегда со всем - к маме. Она в авиации ничего не понимала, но отца понимала как самое себя, и все время они разговаривали, все время. И даже когда отца нет, мама с нами, бывало, о нём говорит, все что-то такое в нём находит необыкновенное и нам объясняет. И когда я боялась, что отец снова женится, он сказал мне: «Дура! Я с матерью сколько лет прожил, а каждый раз домой шёл и волновался, как на первую встречу. А с этими, - ну я знала, о ком это отец, - побудешь час, два, и такая скука, словно в казарме вместе отслужил не один год».

- Ты это нарочно для меня о физиономиях? - запинаясь и нервно потирая щеку, спросила Ольга Кошелева. - Так я не нуждаюсь!

- Ну что ты на себя всякую тень накладываешь! - простонала Нюра. - У тебя же профиль! Такой, что не хуже Неллиного. Это у меня одни только выпуклости и нос картошкой. Бобров говорит, я ему кажусь Красной Шапочкой из сказки - это за то, когда грибов набрала и вышла из лесу к фашисту дорогу узнать, мол, заблудилась, а фашист стал грибы отнимать, Бобров его и свалил.

- Ну хватит тебе! - сурово приказала Нелли и, обращаясь к Ольге Кошелевой, заявила вызывающе: - Если б ко мне вот такой человек, как капитан Лебедев, так, как к тебе, относился, я собой была бы горда.

- Почему собой, а не им? - спросила Соня.

- А потому, - объяснила Нелли, - потому, что ни за какую сильную любовь ко мне я не собираюсь поступаться своей личностью.

- Хо-хо, - сказала Нюра, - тоже мне личность! В семейной жизни положено, какой ни на есть муж, все равно он в доме старший.

- Подожди, Нюра, - с трудом произнесла Ольга Кошелева и, сердито глядя на Нелли, сказала: - Ты говорила так, будто тяготишься своей внешностью, а сейчас сказала так, что из-за твоей внешности кто-то обязан тебе пожизненно быть признателен.

- Нет, не так, - спохватилась Нелли.

- Подожди, - снова с трудом преодолевая это слово, потребовала Ольга и, бледнея, поспешно заговорила: - Если б меня не изуродовало, может, я и гордилась бы тем, что Лебедев так ко мне относится, - гордилась. Да, гордилась, а сейчас я боюсь, мучаюсь. Он человек долга во всем, и я думаю, что сейчас он ко мне так относится только потому, что он человек долга и только хочет выполнить свой долг. Когда лицо у меня было нормальное, он любил, а теперь, когда оно вот такое, какое оно есть, он обязан любить. Поняла? Вот поэтому я не хочу его видеть, встречаться. А если и встречусь с кем-то, только с таким, кто не знал меня прежде, а знает только такой, какая я есть сейчас, и если это ему не помешает...

- Оленька, - жалобно сказала Соня, - если Грише нос осколком срубит...

- И без носа сойдет, - перебила Нюра. И предложила: - Давайте лучше, девчата, чай пить, мне Бобров банку фашистского эрзац-мёда принес, хоть фальшивый, но все равно сладкий.

Хозяйничая за столом, Нюра говорила:

- А все ж таки это смешно, девчата, война, а мы о своем, будто войны нет. Спорим, каждый своё доказывает. А не соображаете - кого-нибудь из нас или из них, наших мужчин-ухажеров, стукнет, и все будет перепланировано совсем иначе, как обстановка прикажет. Это когда в мирное время мечтаешь и согласно мечте поступаешь, все может получиться как хочешь. А война может все перетасовать, и кому чего выйдет, совсем неизвестно. Вот пьем сейчас чай с мёдом, это факт. А про всё остальное только разговоры для отдыха. - Спросила у Нелли: - Отец твой сейчас где?

- В дальней бомбардировочной.

- Чего же он Берлин не трогает?

- Он летал, ещё в самом начале войны, несколько бомб бросил.

- Несколько! - сердито сказала Нюра. - Надо все туда свалить. - Усмехнулась: - Вот Бобров рассказывал: он с Лебедевым когда партизанил, так из снайперской винтовки два «юнкерса» прямо на земле запалил зажигательными пулями. Как дал по бакам, устроил фашистам пожар. Все засветилось. Вот ты, Оленька, ленинградка, ты должна быть самая из нас беспощадная к фашистам. И откуда у тебя сила духа взялась ихнего подраненного офицера выхаживать да ещё тащить на себе? Я бы на твоем месте его прямо своими руками задушила.

- Его Лебедев взял в машине полевой рации, код и шифр хотел узнать.

- И как?

- Ну я уговаривала. Сказала, что ленинградка. Письма даже прочла от знакомых. Они писали, как мои все от голода умерли, все.

- А фашист что?

- Я ему его родственников фотографии, которые мы из его кармана вынули, показываю, спрашиваю: «Вот если б они так, как мои, все умерли, как бы вы с нами поступили, если б в таком, как вы сейчас, положении оказались?» Отвечает: «Повесил».

- А ты цацкалась?

- Цацкалась! Перевязала. Все индивидуальные пакеты на него истратила. Потом, говорю, можете к своим уходить. Вас ваши же повесят. Соврала, будто Лебедев у другого пленного шифр и код узнал. И теперь мы передадим по громкоговорителям, что он, этот офицер Грюне, нам все сообщил и за это его отпустили. Он и свял.

- Молодец, ловко его запутала! - одобрила Нюра.

- Когда этого Грюне мы к себе вывели, доложила Лебедеву, на чем фашиста поймала. Лебедев нахмурился и потом на допросе прямо ему сказал, на чем он попался, и заявил, что подобные методы считает скверными, недостойными. Грюне даже растерялся от того, что ему сказал Лебедев, ну а потом на дальнейшем допросе сообщил, что он меня тоже обманул, старый, снятый код и шифр сообщил, а вовсе не действующий.

- Значит, все впустую? - огорчилась Нюра.

- Зачем? Лебедев с ним долго возился. Грюне, оказывается, инженер и не в фашистской партии. Свёл его с членами комитета «Свободная Германия», потом Лебедев его действующим шифром и кодом ещё долго пользовался по линии дезориентации противника и расшифровки их радиодонесений.

- Значит, то, что ленинградцев они голодом морили, это до вашего Грюне не дошло. Зря только про своё горе рассказывала. Нашла кому!

- Лебедев сказал - не зря. Он на эту тему с ним долго говорил и меня вызывал снова для разговора, но я не смогла. Когда Грюне у меня на руках кровью истекал, думала - кончается, говорила так, словно в смерть его этими словами провожала, а когда за столом, за чаем - не могла, сдавило горло, и не могла.

- А ты видела, как у Лебедева руки трясутся, и глаза, как у умирающего, и он лепечет: «Не могу, вы сами»? - жёстко спросила Нелли. - А я видела и слышала. Это когда на всех твоих похоронка пришла.

- Как известили, на другой же день он меня в группу взял в тыл идти, - сказала Ольга глухо. - Я даже никогда не думала, что в такую группу возьмут. А он взял.

- Он всё может, - заверила Нюра. - Говорят, он тут не от дивизии даже, не от штаба армии, а даже от чего-то выше. И в его подразделение всегда новые люди приходят, будто рядовые, а на самом деле нет, и, когда войсковая разведка боем, он её использует для выхода тех, кого засылал...

- А ты помалкивай! - оборвала Нелли.

- Я и молчу. Только одна Тамара Ивановна знает, кто из нас лебедевские, а кто дивизионные. Хорошо бы, если б она нам, лебедевским, доппаёк выделяла, а то как всем.

- А вот меня Лебедев в группу брать не хочет. Комсорга брать не хочет, даже политически это неправильно, - пожаловалась Нелли Коровушкина.

- И правильно, что не берет, - резко заявила Хохлова. - Чтобы за тобой там каждый боец ухаживал и рацию за тебя нёс, и питание, и НЗ. В любой обстановке никто на твою красоту свой инстинкт не подавит, хочешь ты этого или не хочешь, факт. У аппарата сидим, к кому первой дежурные по штабу с документами подходят - к тебе! Потому что даже диктовать тебе им приятно. Удовольствие им тебе диктовать. А в боевой обстановке всё это ни к чему, и Лебедев понимает.

- Но Ольгу же он брал в группу?

- Другая статья, - строго сказала Хохлова. - Хоть она и не хуже тебя по красоте была, но он её, во-первых, от личного горя уводил, и потом у него особое личное к ней чувство.

- Ну а Красовскую посылал же!

- Подумаешь, задание, - снисходительно произнесла Нюра. - Смотаться туда и обратно пассажиркой на самолёте, принять в партизанском отряде на свою рацию сигнал и обратно со всеми удобствами.

- Но их же сбили!

- Так и здесь могут в самом штабе с воздуха накрыть. И она вышла не одна, а с лейтенантом плюс любовь, - почти пропела Нюра.

Отчетливо ступая на каблуки, прошагала к столу старшина Солнцева. Статно села на скамью, чуть морщась от боли в спине, спросила, строго сводя белесые брови:

- Ты зачем, Хохлова, свой розовый и синий трикотаж на самом виду вывесила?

- Я же веточками замаскировала, значит, вовсе не на виду.

- Странно, откуда у фронтовички такое неположенное бельё?

- Из дому, - сказала Нюра. - Те, кто ещё на финской были, советовали шелковое - против вшивости.

- И в тыл так наряжаешься? Для кого?

- Для себя, чтобы уютней было.

- Ох, Хохлова, смотри!

- Уж как я себя, товарищ старшина, берегу для мужа, дальше некуда.

- А кудельки зачем опять накрутила?

- Для красоты!

- Тебе же гладкие идут, на прямой пробор. Такая была бы Аленушка лесная.

- А я девушка морская.

- Ох и языкастая ты!

- У нас в поселке все такие. - И вдруг скромно спросила: - Тамара Ивановна! Я на фрицевских фотографиях женские прически видела: назади валик, вверх поднят и словно петлей закручен. Как вы думаете, мне такая пойдет?

- Да ты знаешь, какие они фотографии при себе носят неприличные, а ты смотреть! - возмутилась Солнцева.

- А в чем дело, не мужчины же, а женщины без всего.

- Так это же порнография! Коровушкина! Ты слышишь, что тут твоя комсомолка порет?

- Вы ей не верьте, это она просто за белье обиделась, и не её оно, а в тылу кому-то обещала, кто у них работает.

- Всё равно, зачем развязно разговаривает со старшей по званию?

- А для меня все старшие, кто меня умнее, - заявила Хохлова. - Вот у нас в колхозе бригадир рыболовецкой флотилии такой моряк, второго не сыскать, а перед механиком первым зюйдвестку стаскивал и кланялся чуть не в пояс, потому что, если мотор не в порядке, даже в штиль дальше двадцати миль на веслах не уйти от берега.

- Ещё что? - сухо спросила Солнцева.

- А ещё у нас есть моряцкая примета: если человек три раза тонет и ни разу не утонет, то, значит, до конца жизни в море смерти ему не видать, на таких у нас всегда даже на любой лучший баркас спрос, даже если он рыбак никудышный, но при нём счастье есть.

- Ну ладно болтать! - прервала Солнцева. И всё-таки пожурила Хохлову: - Не пойму, не то ты простушка добродушная, не то хитрая.

- А я помесь, - быстро проговорила Нюра и исподтишка подмигнула девушкам.

- Значит, так, товарищи, - строго произнесла Солнцева. - В банно-прачечном отряде есть самодеятельность, в ПАХе даже струнный оркестр, а с нашей стороны ни одного таланта. Командование приказало дать после сбора орденоносцев концерт, а от нашего подразделения - никого.

- А мы своего комсорга в гражданское обрядим. Пройдется по эстраде, и все. Даже не аплодисменты, а полная овация.

- У Нюры хороший голос, - заметила Коровушкина. - Такие хорошие старинные северные песни поет, за душу хватает.

- Запишем, - сказала Солнцева.

Хохлова предложила бодро:

- Хорошо бы такой номер сделать: на Нелли чтобы глазели, а меня только ушами слушали...

Ночью все девушки, свободные от дежурства, проснулись от ужасного стонущего крика Ольги Кошелевой, она билась на нарах и стонала, словно при смерти.

- Ты что, ты что? - затормошила её Соня.

Ольга села и, вытирая слезящуюся пустую глазницу, сказала, задыхаясь, шепотом:

- Снилось: Лебедева убили.

Подскочила Нюра, возбужденная, сердитая, закричала:

- Вставай быстро, стучи костяшками обеих рук о дерево! Стучи, тебе говорят, ну! - Спросила: - Сегодня какой день? - Облегченно вздохнула: - Хорошо, не пятница. В пятницу такой сон самый опасный. - Обернулась к Ольге: - А ты все же стучи, как тебе говорят.

Подошла Нелли, высокая, в накинутой шинели, сказала строго Хохловой:

- Ты что, сдурела? Что за приметы идиотские! Может, ты ещё в бога веришь?

- В бога - нет, - поспешно ответила Нюра, - а в приметы - обязательно. - Поколебалась: - Конечно, на всякий случай. Когда штормяга, отец в море, мы обязательно все огни в доме зажигаем. И во всех других домах тоже. Раньше лампады жгли, а теперь электричество. Чтобы рыбакам светить, обозначать всем поселком, где бухта.

Ольга, прижавшись к Соне, плакала, вытирая слезы подолом рубашки.

- Вы, пожалуйста, спите, - попросила она. - Я уже отошла, так, глупость.

Потом Соня и Ольга, набросив шинели, вышли из землянки и сели на неиспользованные бревна наката. Небо было светлое, только два-три патлатых легких облачка и, словно талая, прозрачная луна на нем. Где-то на правом фланге вспыхивали, будто зарницы, вспышки мерных орудийных залпов, и грозовым, громовым, глухим раскатом отдавало в сияющем вогнутом куполе неба.

Ольга сказала, зябко прижимаясь к Соне:

- Раньше мне снились мои, но всегда живыми: и папа, и мама, и Сережа, н Петька, и Муська. Вижу живыми, а во сне плачу. Даже во сне всегда помнила, что их нет. Ты понимаешь? Вижу живыми и помню, что их нет.

- Я отца тоже во сне вижу, но не так, как ты. Верю, что он живой, а проснешься... И от этого ещё хуже.

- Его убили?

- Нет, он просто погиб.

- У нас такая веселая семья была, - сказала Ольга. - Нам даже знакомые не нужны были, все дружили, и всем друг с другом интересно было, и каждый старался для другого сделать приятное. Всегда советовались, как сделать неожиданно приятное или подарить что-нибудь. Больше всех любил делать подарки папа. Зарплату он целиком отдавал маме, а все, что получал кроме зарплаты, - нам всем на подарки. И мы тоже придумывали подарки. Муська слепит из пластилина невесть что и к маме - сюрприз. Соседка написала, что Муся последнее, что съела, - пластилин. Ты понимаешь, пластилин ела! А я гаду фашисту про Ленинград... - Склонившись, ссутулившись, Ольга снова зарыдала, потом сказала зло, сквозь слезы: - Плачу и то одним глазом, ты уж извини, я нашлепку не надела, противно, наверное, смотреть вам на пустую впадину, мешает мне повязка, всегда сползает. Хожу без неё перед вами уродиной, так неловко.

- Оленька, ну что ты так про себя несправедливо! Ты лучше в сто раз Нелли. Она, понимаешь, как все равно статуя симметричная и поэтому только прохладная своей красотой. А ты! На тебя посмотришь, и не только нежность, благоговение - вот хочется сердце своё оторвать и тебе отдать.

- За то, что покалеченная?

- Неправда! Ты же вся светишь нам тем, что ты такая.

- Ну какая?

- Ну любишь так, чтобы себя не щадить, а на это способны только самые лучшие люди. И Лебедев это знает лучше всех, что ты самая лучшая.

- Он тебя просил так сказать?

- Понимаешь, когда такой, как он, унижается до такой просьбы, что это для него значит?

- Ну хорошо, молчи, - попросила Кошелева. Потом сказала: - Во сне я много-много говорю, и снится, будто говорю нормально, совсем не заикаюсь.

- Контузия пройдет, и все будет хорошо, - успокоила Соня. - Но мне даже нравится, когда ты говоришь немного нараспев, даже красиво.

- Мне в госпитале советовали - нараспев, а то вначале схватит спазм, как костяным кольцом сдавит горло, и не то что четверть слова не выговорю - дышать нечем.

- Досталось тебе...

- В госпитале я даже не считала себя раненой, там так другие мучаются, так мучаются.. И, понимаешь, уходят потом на фронт, и снова воюют. То место, где глаз был, даже не болело, а меня в госпитале держали, от контузии лечили - ванны, массаж, гимнастика. Словно в санатории. - Внезапно спросила:- А ты своего лейтенанта Петухова сильно любишь?

- Ну как тебе объяснить, - помедлила Соня. - Не просто сильно. Вначале я только боялась лететь в тыл и только думала о том, как это страшно - лететь в тыл, и даже на него внимания не обращала. Но он такой простой, прямодушный и вёл себя так, словно ничего особенного, будто мы только попутчики куда-то, а когда самолёт упал, он, ну, так со мной обращался, как с сестрой, что ли, а потом вдруг я почувствовала, что он самый-самый близкий, и, когда он понял, что я это почувствовала, он таким хорошим был, даже будто испуганным, и от этого ещё ближе стал. А дальше все так: когда скарлатиной болела, и чуть не умерла, и благодарна была, что тебе не дают умереть, и лучше б умереть, чем мучиться, - видела его, и помнила плохо, и думала: не запомню, - в партизанском отряде температурила, и все как в бреду. Выздоровела и все больше и больше о нём думала, прямо как наваждение, и все лучше о нём думала, все сильнее, а когда снова встретились, оказалось, что он и похуже и получше, чем тогда мне казался.. Ты поняла? Я так нескладно... но я хочу, чтобы ты, если и не поняла, хотя бы немного почувствовала, что я переживала.

- Я всё-таки поняла, - живо сказала Ольга.

- Я ему тоже рассказала так же нескладно, что тогда чувствовала, и он тоже так же нескладно рассказал, что тогда чувствовал, но для нас обоих это означало такую близость, что все другое даже меньше значит, - горячим шепотом призналась Соня. - И теперь я ему верю на всю жизнь.

Далеко на западе закопошились в небе белёсые световые полосы прожекторов, простёрлись пунктиры трассирующих пуль, затем заклубились разрывы зенитных снарядов в сухих искрах раскаленных осколков, и глухо, мерно, словно барабанные тупые удары, стали рваться бомбы, в жёлтых отблесках пламени, все постепенно разгорающегося.

- Наши бросают, - сказала Ольга.

- Ночники, - согласилась Соня, - а мы пойдем досыпать.

Ольга усмехнулась:

- Приятно спать, когда там им дают жару - за Ленинград, за всё.

Перед входом в землянку они сняли сапоги, и, шагая осторожно в темноте, нащупали свои места на нарах, и улеглись, накрывшись поверх тощих одеял шинелями с расстегнутыми хлястиками.

- Соня, - спросила Ольга, - а ты действительно правду сказала, что я ещё ничего и даже не сильно противная с левой стороны, когда без чёрной повязки?

- И справа, и слева, и со всех сторон ты замечательная, - сонно и вяло произнесла Красовская и приказала: - Спи!

28

А в это время в ночном небе летел на У-2 капитан Лебедев вдоль железнодорожных путей, над территорией, занятой противником, и, склонившись с борта самолёта, пристально глядел на землю, высматривая вспышки сигналов тех, кто был заслан им сюда и должен был начать вместе с партизанами «рельсовую войну» тогда, когда фронт перейдет в наступление. А сейчас с погашенными огнями там полз эшелон, словно гусеница, и скрылся в переплётах моста, который предстояло разрушить тем, кого знал Лебедев.

Временами пилот сбавлял газ, и тогда самолёт планировал в воздухе.

Над лесом самолёт стал снова круто набирать высоту. Лебедева мягко прижало к спинке сиденья, и перед лицом стало совсем близко небо. Чистое, просторное, светящееся. И Лебедева вдруг охватила такая жажда жизни, желание видеть её, Олю, и он сказал пилоту фальшиво, небрежно:

— Клади курс до дому. У меня всё. Все точки на месте.

Лётчик отжал рычаг управления, и самолёт скользнул, низко прижимаясь почти к самым вершинам леса, и от близости к земле казалось: с огромной скоростью самолёт устремился к светлеющей заре на небосклоне. И никогда так не боялся Лебедев погибнуть, как сейчас, страшился, как бы огонь зениток или ночник не сбили его в атом полете.

Он был весь переполнен настигшей его здесь, в небе, жаждой счастья. Откинувшись на спинку сиденья, он смотрел в небо, в звёздное свечение, и улыбался так простодушно и робко, как никогда не улыбался в последние годы. Да и вообще никто не видел у него такой улыбки, застенчивой и кроткой.

А самолёт вдруг словно вспыхнул в холодном едком огне взявших его в клещи прожекторов, и снизу беззвучно потянулись пунктирные нити трассирующих пуль, и гулко в черных клубах огня и дыма стали рваться снаряды. И в сапоге стало сыро и мокро, и самолёт стал метаться, как израненная птица, и потом, словно падая, ринулся ещё ниже и ниже. Всё это заняло, может, несколько секунд, но Лебедев по-прежнему неотрывно смотрел в небо, не желая расставаться с тем ощущением радости жизни, которое оно породило...

Когда пилот посадил машину на полевом аэродроме и вместе с бортмехаником и дежурным хмуро оглядывал пробоины, Лебедев выбрался из кабины и, хлюпая кровью в сапоге, прихрамывая, пошёл в медпункт.

Рана оказалась незначительная, после перевязки он сказал сердито санинструктору:

- А сапожок вы мне повредили, даже не по шву вспороли. Разве так годится? Испортили сапог.

Но говорил он это так просто, для порядка, испытывая радость, что жив, и также для порядка пилот бранился с бортмехаником, который утверждал, что машина вся изрешечена, и пилот настаивал, чтобы завтра к вечеру она была обязательно в полной готовности.

Прежде чем сесть в помятую «эмку», Лебедев ещё раз посмотрел на небо, но с земли оно уже казалось таким беспредельным и упоительно близким. Лебедев сел на заднее сиденье и вытянул повреждённую ногу. Пилоту велел сесть рядом с шофером.

Пилот сказал:

- Выходит, товарищ Лебедев, скоро не полетим.

- Самолёт починят, - отозвался Лебедев.

- Я про вашу ногу.

- А что? Нога как нога, - и Лебедев даже поднял ногу, не морщась от боли. - Надену просторный кирзовый сапог, и порядок.

Уже светало, когда они приехали в штаб.

Как всегда, Лебедев перед сном побрился, так как утренние часы строго берёг для работы. Потом он сидел на койке и долго вглядывался в тусклую фотографию, лежащую у него на ладони, дубликат, взятый из дела рядовой военнослужащей О. И. Кошелевой, и снова его лицо обрело кроткое, растерянное и даже жалобное выражение, которого никто никогда ни при каких обстоятельствах у него не видел...

На следующий день Лебедев, прихрамывая, пришёл на узел связи и, как всегда с шуточками, сказал:

- Привет от футболиста! - И, кивнув на ногу, пояснил: - Подковали старика.

Нюра подскочила к нему и решительно потребовала:

- Когда? Ночью? Ближе к утру? Да? - Крикнула: - Что? Вот вам, пожалуйста! Живой, живой, потому что стучали костяшками.

И, показывая на Ольгу, заявила:

- Она вас видела, и в крови, и полумёртвого, и даже совсем мёртвого, и так страшно кричала во сне, что просто всем ясно стало, как любит, раз даже во сне отгадывает, что с вами. Совсем как рыбацкая жена.

- Вы извините, - растерянно сказал Лебедев, - но я не знаю даже, как вас понять.

- А что там понимать, когда всё ясно, - сказала Нюра и позвала: - Ольга, пойди сюда. Вот скажи по-честному: во сне видела, как его ранили? Видела? Кричала? Кричала, и плакала, и, чтобы жив остался, костяшками, как я велела, стучала. Факт.

- Ну что ты - факт, факт, не мешай им, - попросила Соня.

- Подумаешь! - обиделась Нюра. - Могу вместо слова «факт», как в школе учили, - объективная истина. Для меня это одно и то же, только слово «факт» короче.

Ольга, опустив голову, проговорила:

- Вам больно, а вы пришли.

- Я, как всегда, хотел вас видеть, - глухо сказал Лебедев, потом спросил: - Это правда?

Ольга кивнула.

Только Нелли Коровушкина с обычным торжественно-ликующим выражением своего красивого лица спокойно и тщательно отстукивала ключом то, что ей диктовал дежурный офицер штаба. Остальные лишь делали вид, что они погружены в работу.

Загрузка...