Изложенная здесь история, подобно историям, рассказываемым в цикле путевых картин о местечках, отнюдь не выдумана. Единственная вольность, которую автор разрешает себе, состоит в том, что он переносит все действие в другое местечко.
Но не ради своего оправдания перед теми, кто мог бы упрекнуть автора, так сказать, в «сочинительстве», в выдумывании фактов, поскольку таковые факты в Меджибоже не имели места, я пишу это предисловие. В конце концов, никто не может указать автору, где ему поселить своих героев — на Крайнем Севере или на жарком юге. Автор должен только помнить, что, скажем, на Крайнем Севере кипарисы не растут, а на юге Первое мая не встречают в шубе и в валенках. Начать свое повествование с предисловия меня побудило вот что. В повести «Переулок Балшема» читатель встретится с некоторыми персонажами и натолкнется на отдельные эпизоды из моих «Путевых картин», и кое-кто может воспринять это как некое повторение.
Меджибож, любезный читатель, в повести «Переулок Балшема» — не название определенного местечка, каким оно дано в «Путевых картинах». Здесь автор стремится дать обобщенный образ современного местечка, и, создавая такой образ, он не может не обогатить его и тем, что присуще также другим местечкам. Вот почему в действие вмешались некоторые персонажи и в сюжет вплелись некоторые эпизоды из «Путевых картин». Тем самым еще сильнее подчеркивается, что в настоящей повести тоже ничего не выдумано. А этого как раз и хотел автор, создавая обобщенный образ современного местечка.
Теперь, любезный читатель, поднимем занавес и дадим слово героям истории, имевшей место в недавнем прошлом.
На ступеньках крыльца выкрашенного в голубой цвет дома со стеклянной верандой, около которой выставлена старая мебель для продажи, сидит Ита, несколько полная пожилая женщина, и варит на треноге варенье. Между Итой и ее внуком Давидкой, укрывшимся с аккордеоном под тенью густо разросшейся вишни, все время идет как бы скрытая игра. Давидка то и дело пытается украдкой сыграть между этюдами, заданными ему учителем музыки, мелодию какой-нибудь песенки. Но бабушка его начеку и не спускает с внука глаз, дирижируя время от времени поварешкой и отбивая музыкальные такты: «И раз, и два, и три, и четыре… и раз, и два, и три…»
Долго считать ей не удается. Не проходит и минуты, как по всему переулку раздается укоризненный хрипловатый голос Иты:
— Давидка!..
А Давидка как ни в чем не бывало устремляет на бабушку удивленные глаза и невинно спрашивает:
— Что, бабушка?
— Опять? Ты опять принялся за свое? Кого, хотела б я знать, ты хочешь обмануть? Думаешь, подсунешь мне «Шагаю по Москве» или «У реки два берега», и я подумаю, что это этюд? Ошибаешься. Ты у меня будешь играть только по нотам, как наказал учитель Рефоэл. Еще раз услышу «Я шагаю по Москве», и ты у меня заново переиграешь все гаммы и этюды, все до одного.
Переиграть все гаммы и этюды Давидке на этот раз не пришлось. Спасла его высокая, худощавая соседка Йохевед, появившаяся в переулке с двумя ведрами воды в руках.
— Добрый день вам, Ита-сердце! — еще издали возвестила о себе Йохевед. — Как вам нравится наша веселенькая новость?
— Неужели правда? Моему Боруху не очень-то верится. Мой Борух говорит, что этого не может быть.
— То есть почему не может быть? Веревочник Йона сам видел, как этот бандит, пропади он пропадом, пешком тащился на рассвете по дороге к местечку, чтоб его на веревке тащили!
— Вот мой Борух и спрашивает: «Неужели этот разбойник не знает, что у нас в местечке снова живут евреи? И почему вдруг пешком?»
— А вы хотели, чтобы он к нам приехал барином в золотой карете? Боже мой, как только носит земля на себе такого злодея?
— Ну а реб Гилел знает уже?
Реб Гилела, кажется, нет дома, поехал со своей Шифрой в Летичев, чтобы договориться с тамошней капеллой. Шутка ли, в таком возрасте женить сына, да еще единственного к тому же.
— Если, не дай бог, правда, что этот ирод заявился сюда, то можно себе представить, что за свадьба будет. Реб Гилел, наверно, захочет ее отложить. Что вы скажете, Хевед?
— Как можно отложить свадьбу, если жених с невестой и сваты уже в пути? Сколько, по-вашему, отнимает дорога сюда из Ленинграда? Ой, чего я стою? Скоро прибудет ремонтная бригада, а я еще не приготовила раствор.
Схватив ведра, Йохевед исчезла в ближайшем дворе. Вскоре она появилась у обитой дранкой стены своего дома. Заткнув подол юбки выше колен, она ступила босыми ногами в раствор глины с кизяком и принялась старательно месить, напевая полуеврейскую-полуукраинскую песенку.
— Такая напасть на нашу голову! — заговорила Ита, ни к кому не обращаясь. — Откуда он взялся, чтоб его лютая смерть взяла, боже праведный! А ты, Давидка, вижу, опять принялся за свое? — неожиданно набросилась она на внука, который успел сыграть пока несколько песенок. — Ну что ты себе думаешь?
— Бабушка, я же этюд играю.
— С каких это пор, хотела бы я знать, «Пусть будет солнце и пусть буду я» стало этюдом? Забываешь, кажется, что твоя бабушка уже знает наизусть все гаммы и этюды не хуже, чем, прости господи, кантор знает молитвы.
Лишь теперь Ита заметила невысокого пожилого человека с кожаным чемоданчиком в руке, стоящего на углу переулка. Он улыбался, и его улыбка говорила о том, что человек этот стоит здесь уже довольно долго, наблюдая уловки Давидки, затеявшего свою игру с бабушкой.
— Скажите, пожалуйста, что мне делать с этим неслухом, — пожаловалась Ита незнакомцу. — Учитель музыки Рефоэл, то есть Рафаил Натанович, тысячу раз наказал следить за этим сорванцом, чтобы он не играл на слух, так как игра на слух, говорит учитель, гибель для ребенка. Игра на слух точно алкоголь, говорит реб Рефоэл, то есть Рафаил Натанович. Сами видите, как он слушается. А кто, думаете, остается потом в ответе? Бабушка, конечно. В наше время во всем, слава богу, виновата бабушка.
— Сколько ему теперь, вашему молодому человеку? — спросил незнакомец, подойдя к вишне, под которой стоял Давидка.
— Десятый пошел, не сглазить бы. Казалось бы, с меня достаточно того, что на мне лежат все заботы по дому, по огороду и все остальное, так нет же, следи еще, чтобы дорогой внучек не пропустил, упаси боже, утреннюю физкультуру, как когда-то, прости господи, нельзя было пропустить утреннюю молитву, и помоги ему — смехота, да и только! — уроки делать. И к кому, думаете, бежит он со своими шарадами, загадками и пионерскими зорьками?..
— А родители где?
— Родители? Днем они на заводе, а вечером бегут на «самодеятельность». Не знаете современных пап и мам?
— Ну да, у меня примерно тоже так. Я ведь тоже, можно сказать, дедушка.
— Одним словом, работы у меня, слава богу, предостаточно. Казалось бы, с меня хватит. Так на тебе — новая напасть. Пошла мода записываться на пианино в кредит. Половина Меджибожа — да что я говорю! — не половина, а почти все местечко и многие колхозники стоят в очереди за пианино. А пока суд да дело, в магазине раскупили все аккордеоны, баяны, гармоники, и музыканты загребают денежки…
— Вот как! А много их, музыкантов, у вас в Меджибоже?
— Откуда сегодня возьмутся музыканты в местечках? Даже Липовец, Липовец знаменитого Столярского, остался, говорят, без капеллы. Я просто не знаю, что было бы, если бы реб Рефоэл, то есть Рафаил Натанович, не бросил скорняжить и не взялся бы снова за музыку. Знаете, просто жаль человека — его же разрывают на части… Ах, разговорилась и даже забыла попросить вас присесть! Давидка, вынеси гостю стул!
— Спасибо, мне сидеть некогда. Скажите, пожалуйста, где здесь у вас живет Гилел Дубин?
— Портной реб Гилел? Вот тут у нас, в переулке Балшема, живет он, напротив слесарной, вон там, где точило стоит.
Незнакомец посмотрел в ту сторону, куда показала Ита, и увидел два домика-близнеца с высоким цоколем, красными ставнями и стеклянными дверьми. На двери ближайшего домика был нарисован сифон, а у крыльца соседнего стояло точило с прикрепленной к нему жестяной кружкой, куда бросали деньги за пользование им.
— Что вы так странно смотрите на меня? — спросил вдруг незнакомец.
— Кто, я? — спохватилась Ита. — Просто хотела спросить, зачем, собственно, вам нужен реб Гилел? Вы его родственник?.. Ваш выговор не очень-то похож на наш. У нас на Подольщине говорят немного иначе.
— А как говорят у вас на Подольщине?
— Что значит как? Вот так, как я говорю. Откуда же вы приехали?
— Из Москвы.
— Ой, из Москвы! Борух! Борух! Подойди сюда! Ой, чтоб вы были здоровы! Знаете, о чем я вас попрошу? Может, возьмете две-три баночки варенья для моего сына? У меня там сын, женатый, работает у Лихачева, на ЗИЛе… Брысь, злодейка! Она, кажется, уже нашкодила, эта воровка! — крикнула вдруг Ита и бросилась во двор за удирающей кошкой.
Приезжий обратился к Давидке:
— А ну, маэстро, покажи-ка, что ты умеешь. Не бойся, твой дирижер занят теперь кошкой.
Не успел Давидка прикоснуться к клавишам, как появилась Ита. В одной руке она держала зарезанную курицу, а в другой — небольшую разделочную доску.
— Еще секунда — и нечем было бы справлять субботу. — Она села на крылечко и принялась разделывать курицу. — Вы, я вижу, присматриваетесь к мебели. Если хотите купить, мы слишком торговаться не будем.
— Вы собираетесь выехать отсюда?
— Выехать? Мы за свою жизнь, благодарение Богу, достаточно наездились. Это наш московский сын, работающий у Лихачева, прислал нам новый гарнитур. Вот мы старую мебель и выставили для продажи.
— И вы здесь ждете покупателя? Не лучше ли отвезти мебель па базар?
— Ой, чтоб вы были здоровы! Вы думаете, здесь вам Москва? У нас в местечке, если надо продать какую-нибудь громоздкую вещь, ее выставляют на улицу перед домом. Дай боже так скоро избавиться от всех напастей, как скоро найдется покупатель!.. Борух! Борух! — снова крикнула она мужу. — Нашла на человека блажь корчевать, никак не оторвешь его. Так вы мне окажете добрую услугу и возьмете для моего сына варенье? Борух!
Наконец появился Борух с заступом в руке. Увидев незнакомого человека, он протянул ему руку и, обратившись к жене, спросил ее:
— Ита, ты меня звала?
— Разве его дозовешься?! Только и знает, что копаться в земле. Стоит ему увидеть свободный клочок земли, как он тут же принимается раскапывать его и засевать. Тебе что, мало своего огорода и садика, что ищешь себе новых поместий?
У Боруха тихий, мягкий голос, даже когда он сердится.
— Не люблю, когда говорят глупости. Я, что ли, ради наживы делаю это? Перед войной, — обратился он к незнакомцу, — у нас, как и во всех еврейских местечках, дом на доме стоял. Пришли гитлеровцы, будь они прокляты, и развалили все лучшие дома — золото искали…
— Чтоб их смерть искала!
— Чем же я виноват, что не могу равнодушно смотреть на осиротелую землю? Она, земля, как вам известно, не бесплодна. Даже если не засеешь ее, она все равно что-то родит. Но важно ведь, что именно. Если б я не развел кругом несколько садиков и огородов, тут вырос бы такой лес крапивы и бурьяна, что не видно было бы домов. Дай бог, чтобы сегодня же появился бульдозер и оставил меня без моих поместий.
— Боюсь только, что, пока бульдозер доберется до твоих поместий, они высосут из тебя все соки. Ты совсем забываешь, что уже вышел из игры, что ты уже пенсионер, дай бог тебе жить до ста двадцати лет! Ты так увлекся своими землями, что даже не спрашиваешь, откуда этот человек приехал. Они ведь из Москвы!
— В таком случае еще раз шолом алейхем вам. Мы с Москвой в довольно близком родстве.
— Я им уже рассказала.
— Так зайдемте, будьте добры, в дом. Какие бы вы хотели: три на четыре, четыре на шесть или, может, кабинетные вам сделать?
— Что ты морочишь человеку голову своей фотографией? Они спрашивают о портном Гилеле.
Борух несколько растерялся.
— Зачем вам, к примеру, нужен реб Гилел? Порадовать новостью? Его нет дома, уехал…
— Какой новостью?
— Не слыхали разве?
— Откуда мне слыхать, если я только что приехал? Что-нибудь случилось?
Борух помолчал, разглаживая густую, жесткую бороду, словно советуясь с ней: сказать или не сказать?
— Мы, собственно, еще сами не знаем точно. Мало ли что могло показаться нашему Йоне.
— Все же…
— Если это, не дай бог, правда… — начала было Ита, но Борух перебил ее:
— Как ты думаешь, если б Алешка остался жив, неужели он за все двадцать лет не дал бы о себе знать? У него ведь живет здесь родная сестра. А кроме того, как он не побоялся вернуться сюда? Нет, его наверняка давно уже нет на свете.
— Но Хевед говорит, что Йона сам видел его сегодня.
— Слепой видел, как хромой бежал! — Борух махнул рукой и спросил приезжего: — Так зачем же вам нужен реб Гилел? Хотите себе что-нибудь пошить?
Ита не дала гостю ответить:
— И взбредет же тебе такое на ум. Человек приехал из столицы, а ты его спрашиваешь, не собирается ли он у нас пошить себе что-то. В Москве что, уже перевелись портные?..
Давидка, все время прислушивавшийся к разговору, начал потихоньку наигрывать отрывки мелодий, попурри из разных песен. Никто, кроме приезжего, кажется, не заметил этого.
— Послушайте, чего вы стоите? За те же деньги можно и присесть! — воскликнул Борух, вынося из дому стул. — Гилел, наверно, еще так скоро не вернется. Летичевский автобус должен прибыть не раньше пяти вечера, к тому же может еще случиться, что он часика на два опоздает.
Присев, гость обратился к Боруху:
— Вы, кажется, сказали, что Гилел еще работает? Но, как я слыхал, ему уже за восемьдесят.
— Что же тут такого? Вот есть у нас бондарь Йосл… Ита, сколько ему лет?
— Кому? Бондарю Йослу? Около девяноста, не сглазить бы.
— И все же он каждое воскресенье выносит на базар бочоночек, а иногда даже два. На одну пенсию прожить пока трудновато, и почти все наши пенсионеры подрабатывают понемногу дома.
— А что говорит по этому поводу ваш фин?
— Фининспектор? Теперь, слава богу, другие времена, теперь не приходится завешивать окна и запирать двери. Фининспектор смотрит теперь на все это не так, как раньше. И действительно, какой вред, скажите, пожалуйста, государству от того, что я, Борух Гриц, сфотографирую за день двух-трех человек или, скажем, реб Гилел сошьет костюм кому-нибудь? Разве наше государство не хочет, чтобы людям лучше жилось? Фабрик и заводов, где такие пенсионеры, как я или как реб Гилел, могли бы поработать два месяца в году, как полагается по закону, во многих местечках пока еще нет. А жить, друг мой, надо.
— И на всех хватает работы?
Борух даже подскочил:
— Извините, вы таки живете в столице, но жизни, как я вижу, не знаете. Вам известно, как живется в наше время колхознику?
Тут в разговор вмешалась Ита, еще возившаяся с курицей:
— Я б желала всем нашим друзьям такую жизнь. Село никогда еще так хорошо не жило.
— А это уже давно известно, — продолжал Борух, — когда оживает село, оживает также и местечко. Кто, по-вашему, первый раскупает в магазинах нейлон, «болонью», джерси и тому подобное? И если брюки, не дай бог, шире на какой-нибудь сантиметр против моды или пиджак не так сидит, думаете, наденут? Боже упаси! И к кому идут с такой работенкой? Ателье у нас так загружено, что раньше чем за месяц вам не сделают. А реб Гилел или другой портной-пенсионер сделает за один день. То же могу сказать и о себе: кому срочно нужна фотокарточка, тот идет ко мне: я до пенсии тоже работал в ателье, и меня знают. Дорогу ко мне все находят, хотя, как видите, вывеска у меня не висит и витрины тоже нет.
— Борух, — отозвалась Ита, — а ну-ка сфотографируй их, интересно, что скажет Москва. Сделай им цветную.
— С удовольствием!
— Отложим, думаю, на другой раз. Я еще не уезжаю.
— А почему не сегодня? Денег я ведь у вас не требую. — И Борух направился в дом за фотоаппаратом.
Приезжий, наблюдавший все время за Давидкой, положил руку ему на плечо и спросил:
— Ну а еврейские песни умеешь играть?
— Что за вопрос! — вмешалась Ита. — Дайте ему волю играть на слух, и он вас угостит такими вещицами, которых теперь и не услышишь.
— А «Фрейлехс моей матери» ты умеешь играть?
Но тут из дома вышел Борух со своим древним, громоздким фотоаппаратом на штативе.
— Пейзаж, — заметил он, как бы извиняясь, — не совсем здесь подходящий: с одной стороны — таз с вареньем и выставленная мебель, с другой — разделанная курица…
— Дедушка, — отозвался Давидка, — сфотографируй их в садике под грушей.
— Неплохая мысль. Как говорится в наших священных книгах: «Нет ничего красивее дерева». Ита, идем тоже с нами.
— Смотри, Давидка, — наказала ему, уходя, Ита, — как бы кошка не вздумала полакомиться курятиной.
— Знаешь что, бабушка, я ее запру в доме. Кис-кис-кис…
Не успели Ита, Борух и приезжий скрыться в садике, а Давидка с кошкой войти в дом, как в переулке поднялся шум. Женщина в пестром платке, спустившемся ей на самые глаза, всеми силами вцепилась мужу в полу пиджака, умоляя его:
— Йона, не ходи, прошу тебя!
— Ципа…
Но Ципа не давала ему слова вымолвить и твердила свое:
— Не пущу! Пожалей хотя бы меня. Не надо с ним связываться. Это же разбойник, он может тебя и ножом пырнуть.
— Плевать я на него хотел. Связанного волка нечего бояться.
— Послушай меня, Йона, не ходи! Разве, кроме тебя, больше некому идти?
Йона рассердился:
— И ты можешь такое говорить! Иди домой! Я скоро вернусь. Пока реб Гилел в Летичеве, нужно, чтобы этот бандит убрался отсюда ко всем чертям.
— Так он тебя и послушает.
— Увидим.
— Один ты не пойдешь! Я позову людей.
— Прошу тебя, не шуми, иди домой! Ничего со мной не станется. Связанного волка бояться нечего.
Йона вырвался из рук жены и быстро зашагал огородами к речке.
— Ой, несчастье мое! — вскрикнула Ципа. — Тот еще, не дай бог, убьет его. Йона! Йона! — кинулась она за мужем. — Подожди, я тоже иду с тобой! Йона! Йона!..
Плотно прикрыв за собой дверь, Давидка уселся на крыльце и заиграл. Начал он с этюдов, заданных ему учителем, но, услышав жалобное мяуканье кошки, перешел на какую-то мелодию, напевая: «Колодец, колодец и кошка…»[20]
Из садика вернулись Ита, Борух и приезжий. Последний как бы оправдывался перед ними:
— Я разве скрывал от вас? Разве вы меня спрашивали, кто я, что я, а я вам не ответил?
— Что вы, реб Манус, никто вас не упрекает. Так вы, оказывается, музыкант?
— Тысячу раз извините меня, милая, я не просто музыкант, а оркестрант оперного театра
— Оркестрант, говорите? Пусть будет оркестрант.
— Ита, дай же слово сказать. Все-таки не понимаю, как это вяжется, — спросил Борух, — послали вас сюда, говорите вы, родители невесты? Но они ведь живут в Ленинграде, а вы живете, кажется, в Москве.
— Оркестранта Театра Станиславского и Немировича-Данченко знают также и в Ленинграде.
— Вы, я вижу, богач, не сглазить бы, точно как наш Йона, — сказал Борух, поглядывая на ордена и медали на груди у Мануса.
— Не жалуюсь. Этот орден я заслужил в театре, а вот звездочки и медали принес с фронта. Там я тоже играл, только не на скрипке и не на кларнете, а на гармате[21] я там играл, как сказано у одного нашего поэта.
При этих словах Мануса Давидка начал декламировать:
— «Играешь на барабане? — Нет, генерал! — Ну а на флейте? — Нет, генерал! — На чем же играешь, скажи, солдат! — На пушке играю, — ответил солдат».
— Парнишка ваш, вижу, знает еврейский!
— А почему ж ему не знать?
— Так вот, тридцать лет проработал я в театре. Теперь я уже на пенсии, но два месяца в году играю там. А остальные десять месяцев делаю почти то же, что и вы, — подрабатываю понемногу, имею, так сказать, собственную капеллу. Играем на свадьбах, на юбилеях, на всяких других торжествах. Я сам играю на четырех инструментах. Четвертый инструмент, скрипку, я оставил дома. Хотите знать, как я попал сюда? Отец невесты, Матвей Арнольдович, вызвал меня из Москвы в Ленинград, чтобы я со своей капеллой играл на свадьбе его дочки…
Ита удивленно глянула на Мануса:
— На чьей, вы сказали, свадьбе?
Манус, словно не заметив, как Борух с Итой переглянулись, продолжал:
— После свадьбы Матвей Арнольдович говорит мне: «Поезжайте к моему свату в Меджибож на несколько дней раньше и разучите с местными музыкантами несколько современных вещиц — скажем, „Семь сорок“, танго „Суббота“, „Билет в детство“, твист…» Одним словом, заказал целую программу для дубль-свадьбы…
— Ничего не понимаю, — перебила его Ита, — разве они уже справили свадьбу? И что это за дубль-свадьба?
— Ну, так говорится. Вот я и приехал.
— Послушайте, — схватил Борух Мануса за руку, — может, вы насовсем останетесь у нас? Вас тут озолотили бы.
— Так они и возьмут да бросят Москву и Ленинград ради переулка Балшема и Гершеле Острополера. Скажите мне лучше, каков этот сват. Он приличный человек?
— Матвей Арнольдович? Да, видимо, очень приличный человек. Говорят, он занимает в Гостином дворе довольно высокое положение.
Борух скривился:
— Не очень-то почтенное занятие. Не знаю, как у вас там, но у наших здесь торговля не в большом почете. Знал бы реб Гилел, чем занимается сват, навряд ли породнился бы с ним. Ох, сколько этот Гилел настрадался! Единственный во всем Меджибоже, которому чудом удалось спастись.
— Посмотрите только, как силен человек, — отозвалась Ита. — Реб Гилел перед войной был уже дедушкой. И вот пришли фашисты и убили всю его семью. Все, кто не успел эвакуироваться, лежат в земле. Каким же сильным должен быть человек, чтобы после такого несчастья, на седьмом десятке, пойти под хупу в надежде снова стать отцом и дедом! И реб Гилел, как видите, удостоился этого счастья. Посмотрели бы вы, какой у него наследник — рослый, красивый, крепкий!
— Реб Гилел не единственный у Всевышнего. Я недавно был в нескольких местечках и видел, что люди даже старше реб Гилела спешили заново создать семью, чтобы успеть оставить наследника. Очевидно, везде так. Речь ведь идет о жизни, о том, чтобы оставить кого-нибудь после себя.
— Борух, смотри-ка, — перебила Ита мужа, — могу поклясться, что это Ципа там стоит. Она, кажется, чем-то расстроена.
У одного из домиков-близнецов, куда направлялись люди с сифонами за сельтерской водой, — день, правда, был не очень-то жаркий, но шла суббота, — стояла высокая женщина в пестром крестьянском платке на голове и все время бормотала про себя:
— Как я его просила: Йона, не ходи, Йона, не ходи…
— Ципа, что там у вас случилось? — спросил Борух, приблизившись к ней.
От неожиданности Ципа вздрогнула:
— А? Ничего. — Увидев во дворе Боруха незнакомого человека, она кивнула на него: — Кто это у вас?
— Музыкант Манус, приехал на свадьбу.
— Да, нам теперь только музыкантов не хватает. Ох и заварилась у нас каша! Мой Йона, горе мне, ведь теперь у него…
— У кого?
— У злодея, чтоб он провалился!
— А что, он действительно вернулся? Раз так, я тоже пойду к нему.
— Не надо, вы только хуже сделаете. Мой Йона хочет уговорить его, чтобы он убрался отсюда еще до возвращения реб Гилела из Летичева. Мой Йона боится, что, если реб Гилел застанет здесь Алешку, он этого не перенесет.
— Кто еще пошел с вашим Йоной?
— Никто.
— Я возьму с собой алхимика, и мы тоже пойдем туда.
— Боже вас упаси! Йона взял с меня клятву, чтобы я никому не говорила. Этим можно только испортить. Ой, реб Борух, реб Борух, как я боюсь!
— Что вы, Ципа! Ваш Йона был, если не ошибаюсь, солдатом. А учить солдата, как себя вести, не надо. Как там сказано в наших священных книгах: зверя в клетке бояться нечего.
— Зверь все же остается зверем. Как я его просила: Йона, не ходи! Не ходи, Йона!
— Что там у нее случилось? — спросила Ита мужа, когда тот вернулся.
— Ничего.
— А все же?
— Я же тебе говорю, ничего.
Борух взял заступ, собираясь уйти, но Ита его задержала:
— Борух, пятак есть у тебя?
— А что?
— Так будь добр, наточи нож. Я уже не в силах мучиться с ним — тупой, ничего им не отрежешь.
— Бабушка, наточить нож стоит гривенник.
— Как вам нравится мой контролер? «Точило», Давидка, должен мне пятак. И по дороге заряди уже заодно у алхимика сифон.
Манус от удивления широко раскрыл глаза:
— У кого, сказали вы, зарядить сифон?
— Человек делает, можно сказать, из воды золото, вот его и прозвали алхимиком. Настоящее имя его Кива. — И Борух, захватив с собой нож и стеклянный сифон, направился к домикам-близнецам с высокими цоколями.
— Не забудьте запастись кассетами — ленинградцы, чтоб вы знали, любят фотографироваться! — крикнул ему вслед Манус и обратился к Давидке: — Так на чем мы с тобой остановились, маэстро?
— На «Фрейлехсе матери».
— Да, на «Фрейлехсе моей матери», — вздохнул Манус. — Кроме этой мелодии, которую мать мне часто пела в детстве, у меня больше ничего не осталось от нее. Даже яма, в которой фашисты ее расстреляли, не знаю, где находится. Я назвал эту мелодию «Фрейлехс моей матери» и играю ее на всех свадьбах, праздниках. Она для меня как бы поминальная молитва по погибшей. Теперь ее играют, кажется, везде и всюду. Как это случилось, что она до вас не дошла?
Манус вынул из чемоданчика кларнет и заиграл. Он играл, закрыв глаза, и, казалось, мысленно унесся отсюда куда-то далеко-далеко. Закончив играть, он предложил Давидке:
— Теперь, маэстро, попробуй сыграть это на своем аккордеоне. — Прослушав игру Давидки, Манус сказал Ите: — У мальчика, мадам, неплохой слух, из него выйдет толк… Ну а мне пора идти, время не ждет.
— К чему такая спешка? Реб Гилел так скоро не вернется, и жена его тоже уехала с ним.
— Тогда я пройдусь немного, посмотрю ваше местечко.
— У нас здесь есть что посмотреть. Сюда еще и теперь многие приезжают… Постойте, знаете что… — Она вдруг крикнула на весь переулок: — Хевед! Хевед!.. Вы видите вон ту женщину, которая месит глину? Это наш гид. Мы ее так и прозвали: гид Йохевед. Приедет кто-нибудь к нам, она его водит по местечку, показывает ему все достопримечательности. У нее вы можете узнать о Балшеме, о Виленском гаоне, о Наполеоне, о Гершеле Острополере и о многом другом. Давидка, возьми лукошко, — велела Ита внуку, — и пойди нарви черешни. Хе-евед!
Но прошло довольно много времени, пока Йохевед — подол юбки у нее по-прежнему был заткнут выше колен, босые ноги в растворе — явилась, давая о себе знать своим звучным голосом:
— Кто меня звал?
— Тысячу извинений, уважаемая, — выступил ей Манус навстречу, — это вы гид Йохевед?
— Да, я гид Йохевед. А в чем дело?
— Хотел бы попросить вас показать мне ваше местечко.
— Что, собственно, можно теперь показать? Такое же, точь-в-точь как и все нынешние местечки, где побывали фашисты. Но вы, наверное, хотели бы, насколько я понимаю, побывать на могилах Балшема и Гершеле Острополера. Так подождите минуточку, я сейчас переоденусь, и мы пойдем.
Подняв с земли щепку, Йохевед принялась счищать раствор с ног. Неожиданно она выпрямилась и зажмурила глаза:
— Знаете, ваше лицо мне очень знакомо. Вы, случайно, не из областного собеса? Мне кажется, я вас там видела.
— Возможно, вы меня и видели, только не в собесе. У Станиславского и Немировича-Данченко могли вы меня видеть.
— У кого, сказали вы? Значит, не из собеса? Жаль.
— А что?
— Да так. Будь вы из собеса, вы б могли замолвить за меня словечко. Откуда мне было знать, что надо хранить все бумажки. Вот у меня завалялась одна бумажка о том, что я была деклассированной. Но местные собесники говорят, что к трудовому стажу она отношения не имеет. Вот и приходится изворачиваться.
— Что значит, по-вашему, изворачиваться?
— Мне, например, ремонтируют сейчас дом — он коммунхозовский, мой домик немцы разрушили, — вот я и попросила, чтобы меня включили в ремонтную бригаду. Подумаешь, трудная работа — обить стены дранкой и приготовить из глины и кизяка раствор… Так с чего вы хотите начать? Со старого кладбища, с крепости, с Буга или отсюда, с переулка, где жил Балшем?
— Как хотите.
— Тогда начнем с соседней улочки, с Болотинки. Там, на этой Болотинке, жил, согласно преданию, наш Гершеле Острополер, прославившийся на весь мир. Кто не знает его проделок! — Гид Йохевед вдруг залилась долгим смехом: Я как раз вспомнила историю о том, как Гершеле привел к богачу гостя на субботу. Постойте, сколько времени вы собираетесь у нас пробыть?
— Наверно, до конца недели.
— В таком случае вы еще сможете побывать у нас и на еврейской свадьбе. Давно-давно здесь не было свадьбы. И откуда ей быть, если молодежь, окончив школу, сразу же уезжает на заводы, в институты. И когда дело доходит до свадьбы, ее справляют в городе. Сын реб Гилела, Либерка, после школы тоже поехал учиться, в Ленинград поехал. Но когда он задумал жениться, реб Гилел настоял на том, чтобы свадьбу справили непременно здесь, в Меджибоже.
— А вы хотели бы, чтобы человек в таких летах тащился в Ленинград?
— Мало, думаете, он ездил к сыну в гости? Реб Гилел имел в виду совсем другое — ему хотелось порадовать местечко. А радовать разбитые сердца у нас, в Меджибоже, — самое богоугодное дело. И вот уже целую неделю только и делают, что пекут, жарят и варят. Ради этой свадьбы наняли на субботний вечер большой зал пищевого комбината и сам Гилел поехал сегодня в Летичев договариваться с музыкантами.
Манус показал на себя:
— Музыканты уже здесь.
— Вот это новость! Что же вы молчали? Боюсь только, как бы свадьба не была омрачена. Вы, наверно, уже слыхали нашу веселенькую новость?
— Алешка?
— Смотрите не проговоритесь Гилелу, он все же старик, девятый десяток пошел, да и пережил немало. Лучше будет, когда узнает эту новость потом, после свадьбы. Веревочник Йона побежал к этому злодею, чтобы тот хотя бы на время свадьбы убрался из местечка. Значит, идем? Я только вот оденусь. Да, простите, забыла спросить, как вас зовут.
— Эммануил Данилович, а просто по-еврейски — Манус.
— А меня зовут и по-еврейски, и по-русски Хевед. Вот как!
Когда Йохевед вышла через несколько минут из дому в коротком платье и туфлях на высоких каблуках, Манус еле узнал ее.
Под вечер того же дня, когда солнце уже погружалось в тихий, прозрачный Буг, почти все местечко собралось на горе, в старинной крепости. Люди расселись на грудах разбросанного повсюду кирпича, у разрушенных башен и полуразвалившихся стен и терпеливо ждали, когда распахнутся широкие двери гаража и оттуда выедет во всем своем блеске красная пожарная машина, а из соседнего здания выступит четким шагом местная команда пожарных в полном снаряжении. Даже Гилел со своей молодой еще женой Шифрой пришел поглядеть на соревнования пожарных: кто из них скорее размотает шланг и взберется на самую верхнюю перекладину пожарной лестницы.
На эти соревнования — пожарные называли их учениями — население местечка собиралось как на театральное представление. Сегодня, как ожидают, будет особенно весело, так как в команду набрали несколько новичков. По этому случаю Борух даже прихватил с собой свой фотоаппарат на треноге. Он не отрывает глаз от дверей, из-за которых доносится напряженное, хриплое гудение машины, как если б она, попав всеми четырьмя колесами в трясину, никак не могла выбраться оттуда.
Кроме Гилела и Шифры, все как будто чем-то озабочены, и Борух пытается хоть немного развлечь собравшихся. Он залезает под черное покрывало, которым накрыт фотоаппарат, и оттуда довольно громко произносит:
— Ну и кашляет же она, бедняжка, ну и хрипит, аж страшно становится…
— О ком это вы, Борух? — спрашивает его кто-то.
— Разве вы не слышите, как пожарная машина, бедняга, выбивается из сил?
— Ну что, — спрашивает Ципа Давидку, взобравшегося на крепостную стену и всматривающегося в даль, — моего Йоны еще не видно?
— Нет, тетушка Ципа.
— Горе мне! Как я его просила: Йона, не ходи!..
Борух высовывает голову из-под покрывала и начинает подавать Ципе знаки, чтобы она замолчала. Но Гилел заметил это и спрашивает:
— Ципа, что там у вас случилось?
— Ничего, реб Гилел, ничего.
— Мы же условились с вами, Ципа, — сердито шепчет ей Борух. — Уверяю вас, он придет целым и невредимым.
Заведующий рынком, пожилой коренастый Шая, начинает сердито стучать в двери гаража:
— Эй, пожарные, не тяните душу! Уже четверть седьмого…
— Чего ты так спешишь, Шая? Ты рынок еще не закрыл, что ли?
— Я человек военный, реб Гилел, дисциплинированный, никаких «диалем» не признаю. Сказали — в шесть, так будьте добры начать в шесть. Не так ли?
— Конечно, так, — поддерживает его Борух. — Я только хотел бы знать, Шая, в каком уставе сказано, что заведующий рынком — военная должность?
Давидка, прохаживавшийся по стене, начал вдруг напевать:
Спешите, люди добрые, на рынок, на базар,
Купите, покупатели, дешевый наш товар…
— Я тебе сейчас покажу такой базар, сорванец эдакий, что ты у меня забудешь, в каком классе учишься! — крикнул Шая. — Тоже мне пионер! Это вы, Борух, научили его такой песенке! Думаете, и о вас нельзя подобрать песенку, да еще какую песенку? Но что с вами дебатировать! Если б вы были военным…
— Мне кажется, что я такой же военный, как и вы, Шая. Мы с вами, если не ошибаюсь, вместе пошли на войну.
— Тоже сравнили! Во-первых, я был артиллеристом, а это, надо полагать, кое-что значит. А во-вторых, я узнал, что такое дисциплина, еще тогда, когда вы понятия не имели, с чем это едят. Вы, реб Гилел, наверно, помните, как райком настаивал, чтобы я стал председателем приместечкового колхоза?
— Как же не помнить, помню!
— А теперь? Разве я хотел стать заведующим рынком? В самом деле, какое я имею отношение к торговле, если по профессии я кузнец? Ненавижу торговлю, это у меня, видимо, наследственное. Отец мой и дедушка, как вы знаете, тоже были кузнецами и тоже ненавидели торговлю. Но раз надо, никакие «диалемы» не помогут — выполняй, будь добр! Вот что такое настоящая дисциплина, товарищ Борух!
Тут как ветер влетели Йохевед с Манусом.
— Люди, пожар уже был или еще не был? Уф, напрасно я бежала сломя голову… Итак, Эммануил Данилович, мы с вами находимся, как видите, в крепости, построенной еще до времен Хмельницкого. Борух, уберите вашу «зенитку», я вам все равно не заплачу за фотографию. Говорят — я при этом, конечно, не была, — что Балшем, блаженной памяти, и Гершеле Острополер часто бывали здесь. А уже в мое время здесь стоял драгунский полк. Теперь тут пасутся козы, и пенсионеры приходят сюда развлекаться. Каждую пятницу все бросают свои домашние дела и бегут сюда поглазеть, как пожарные учатся тушить пожар. Настоящий театр!.. Добрый вечер, реб Гилел, добрый вечер, Шифра-сердце! Я вас совсем не заметила. Вы уже давно вернулись? Я привела вам гостя.
Манус подал Гилелу руку и поклонился:
— Шолом алейхем, реб Гилел! Оркестрант Театра Станиславского и Немировича-Данченко Эммануил Данилович Каганов, или просто по-еврейски Манус. Матвей Арнольдович, наверно, вам писал обо мне.
— Так это вы тот самый Каганов, которого наш сват прислал позаниматься с летичевскими музыкантами? Присаживайтесь.
— Мне, по правде говоря, не совсем понятно, почему нельзя было справить свадьбу в Ленинграде. Я думал, что вы, как бы сказать, в таком возрасте, что… ну и так далее. Но вы, я вижу, не сглазить бы, еще в силах, как говорится, побарабанить. А о супруге вашей и говорить не приходится. Если б свадьба была в Ленинграде…
— В Ленинграде, дорогой мой, — перебил его Гилел, — хватит свадеб и без этого. А у нас, кажется, уже не помнят, когда вели молодых в загс. А вы хотите, чтобы я отнял у местечка такую радость — повеселиться на свадьбе молодых?
— Вы уже давно с поезда? — спросила Шифра. — Наверно, проголодались. Идемте, перекусите пока.
— Премного благодарен, дорогая, я уже перекусил.
— Представляю, сколькими историями о Гершеле Острополере напичкала гостя гид наш Йохевед, — вмешался в разговор Шая. — Одного этого достаточно, чтобы человек был сыт целый год. Что же она вам тут показала? У могилы Балшема вы уже были?
Ципа все же не могла себе места найти, беспрестанно спрашивала Давидку, не видно ли Йону, и при этом так вздыхала, что все оглядывались.
— Ципа, мы ведь с вами договорились, — безуспешно пытался Борух успокоить ее.
— А ну, мальчик, подойди-ка сюда, — поманил Манус рукой Давидку.
Проворнее кошки спустился Давидка со стены и подскочил к Манусу.
— Вот этого парнишку, реб Гилел, я также думаю взять в капеллу, — сказал Манус. — Я его сегодня прослушал — из него может выйти неплохой музыкант.
Стараясь отвлечь внимание Гилела и Шифры от Ципы, выбежавшей неожиданно из крепости, Шая с притворной веселостью сказал Манусу:
— Смотрите, чтоб ваш будущий музыкант не угостил меня своей песенкой «Спешите на базар».
— Гилел, как, по-твоему, лучше, — спросила Шифра мужа, — музыкантам приехать сразу сюда или Эммануилу Даниловичу отправиться на эти несколько дней до свадьбы к ним в Летичев? Понимаете, — повернулась она к Манусу, — летичевские музыканты еще и портняжничают, работают в местном ателье…
— А что им остается делать? — заступилась за них Ита. — Театров и ресторанов в местечках пока еще нет, да и свадьбы здесь тоже редко справляют. Так что, если где еще завалялся какой-нибудь музыкант, ему приходится подрабатывать — кто портняжит, кто скорняжит, как, например, наш реб Рефоэл, то есть Рафаил Натанович, а кто идет в парикмахеры.
— А раз человек на службе, — добавил Гилел, — он, конечно, не может надолго отлучиться из дому. Вам, собственно, сейчас ведь все равно, где быть — тут или там. Летичев недалеко отсюда. На автобусе не успеете оглянуться, как будете там.
Пока говорил Гилел, Шая еще молчал. Но Йохевед он тут же перебил:
— Скажите мне лучше, Хевед, что вы показали нашему гостю.
— Рынок вы хотя бы ему показали? — подхватил Борух.
— А болотинские поместья вы видели? — ухмыльнулся Шая.
— Что вы так смеетесь над болотинскими поместьями? — заступилась за своего мужа Ита. — Кабы не мой Борух, Болотинка давно заросла бы крапивой и бурьяном.
— Не надо ссориться, — попросил Гилел. — Пусть будет мир.
Ита отозвала Боруха в сторону и тихо шепнула ему:
— Может, подойдешь туда и посмотришь, что там происходит? Йоны что-то долго нет… Это ведь не шутка. Только один не ходи, возьми с собой кого-нибудь. А может, сразу заявить в милицию?
— Пока еще не надо. Ты только присмотри за аппаратом. Хочу сегодня запечатлеть на фото наших новых пожарных. Я скоро вернусь.
Выслушав всех, Манус согласился съездить в Летичев.
— Ах, Летичев, Летичев! Какое это было еврейское местечко когда-то! Настоящий город, можно сказать, — вздохнул Шая. — А теперь там евреев даже меньше, чем здесь. Ох уж это еврейское упование на промысел Божий! — Шая замолчал.
— Что вы хотите сказать этим? — спросил его Манус.
— Ничего. Хочу только сказать, что если б не уповали на провидение, если б не внушили себе, что можно будет откупиться, то не было бы столько жертв.
— Кто мог знать, что они окажутся такими извергами? — отозвался Гилел. — И кто мог подумать, что у такого порядочного, почтенного человека, как Петр Денисович, вырастет сын-полицай Алешка, чтоб его земля поглотила, если он еще жив!
— Значит, в Летичеве, который, по вашим словам, был когда-то чуть ли не городом, теперь живет еще меньше евреев, чем тут? — опять спросил Манус Шаю. — Что же, по-вашему, получается, конец еврейскому местечку — было, и нет его?
— Почему же конец ему? Кто знает, что время еще покажет. Запомните мои слова: в местечках еще будут справлять свадьбы, и много свадеб.
— Откуда, например, Шая, посыплются свадьбы? — спросил его кто-то.
— От пятилеток. Да-да, от пятилеток! Надо чаще заглядывать в газеты. Там точно указано, сколько заводов и фабрик будет построено в ближайшие пятилетки. А раз будут заводы и фабрики, то непременно будут и женихи и невесты. А раз будут женихи и невесты, то будут и свадьбы. Да и само местечко станет совсем другим. Это ведь ясная «диалема».
В эту минуту Ита увидела возвращающуюся Ципу и бросилась к ней:
— Ципа, я послала туда моего Боруха.
— Ой, дорогая, боюсь, как бы не было уже поздно.
— Чтоб вы были здоровы! Вы же слыхали, что Йона говорит: связанного волка нечего бояться. Давидка, подойди сюда! Полезай на стену и, как только увидишь дядю Йону или дедушку Боруха, немедленно дай нам знать, но так, чтобы никто не заметил. Понял?
Давидка мигом взобрался на стену и зашагал туда и обратно, старательно вглядываясь в окрестность.
Наконец двери гаража распахнулись и показались несколько пожарных в брезентовых робах, медных касках и при полной амуниции. Они толкали перед собой красную пожарную машину. Впереди, трубя в горн, выступал алхимик Кива.
— Хватит тебе дуть в рог, Кива, пора взяться за работу! — крикнул Шая.
— Сто-ро-нись!
— Ша, не шуми! — отозвалась Ита. — Люди уже посторонились без твоей команды. Ой, он мне еще опрокинет мою «зенитку»! — вскрикнула она. — Помогите кто-нибудь перенести фотоаппарат!
— Что это у вас случилось? — подозвал Гилел Киву. — Что было бы, если б, не дай бог, на самом деле случился пожар? Вы же опоздали на целый час.
— На то они пожарные, чтобы опаздывать. К себе в алхимическую лабораторию он не опоздает, — съязвил Шая.
— Еще неизвестно, кто из нас алхимик, — парировал Кива.
— Только не ссорьтесь, прошу вас. Пусть будет мир, — попросил Гилел.
— Ну, слава богу, Кива уже вытащил наконец секундомер. Шая, вы не помните, сколько времени это у него продолжалось прошлый раз?
— Ровно три с половиной минуты. Он тогда занял второе место.
— Третье место! — крикнул со своего наблюдательного пункта Давидка. — Второе место занял мой папа.
— Может, дедушка? Ита, куда делся Борух? Он, кажется, собирался сфотографировать пожарных.
— Он скоро вернется.
— Давидка!
— Нет, тетя Ципа, никого еще не видно.
— Горе мне!
— Что с вами, Ципа? У вас, упаси боже, что-то случилось? — снова спросил Гилел.
— Ничего не случилось, — ответила за нее Ита. — Ой, кажется, начинают! Ну да…
Над машиной поднялась длиннющая лестница. Высокий пожарный в очках вытащил из гаража длинный шланг и начал быстро разматывать его. Прикрепив один конец шланга к насосу, он с другим концом в руке проворно взобрался на самый верх лестницы.
Кива, глядя на секундомер, объявил, словно приговор:
— Четыре минуты девятнадцать секунд. Много! Слезай!
После того как еще несколько пожарных повторили это упражнение, Кива обратился к Гилелу:
— Реб Гилел, вот вам секундомер, и, когда я крикну вам: «Есть!», вы, пожалуйста, скажите, сколько это у меня продолжалось. Раз, два, три… Начали!
— Ровно пять минут! — крикнул Шая.
— Шая, не забивай мне голову! Из-за тебя я забыл остановить секундомер. Мне кажется, что прошло ровно четыре минуты.
— Я же должен точно знать, — сказал Кива.
— Ну что же, еще раз полезешь на небо. Скажи лучше, что ты там видишь. Ты ведь торчишь в самом космосе.
— Твой базар я вижу, Шая. Боже, как красив наш Меджибож! Во всем мире нет ничего красивее. Шая, заберись ко мне на лестницу, увидишь хотя бы мир, в котором живешь.
— Я уже достаточно нагляделся на мир, дошел почти до Берлина.
— Какой там Берлин! Где ты в Берлине увидишь такое небо, такие луга, такой Буг!
— Смотрите, алхимик, как бы вы наш Буг не превратили в золото! — крикнула Ита.
— Объясните, пожалуйста, зачем нужна такая длинная лестница, если самый высокий дом у вас здесь — полтора этажа? — спросил Манус.
— Не беспокойтесь, товарищ Манус, у нас будут также и пятиэтажные дома, да еще с лоджиями. Кива, вы еще не видите там бульдозеров и экскаваторов? Попомните мои слова…
— Бабушка, вон дедушка идет! Тетя Ципа!..
Все уставились на Йону и Боруха, показавшихся в воротах. Гилел поднялся и сказал жене:
— Шифра, от нас что-то скрывают…
— Ой, горе мне! — заломила Шифра руки. — С детьми, должно быть, случилось несчастье.
— Шифра-сердце, не волнуйтесь, — успокоила ее Ита, — ничего с вашими детьми не случилось.
— А что же?
Гилел шагнул к Йоне:
— Йона…
— Не спрашивайте, реб Гилел.
— Скажи ты ему, Борух, — шепнула Ита мужу.
— Вернулся злодей Алешка.
Гилел словно окаменел:
— Алешка?!
Кива спрыгнул с лестницы, отозвал Йону в сторону.
— Что он ответил?
— Я, сказал он, свое отсидел и теперь могу жить где хочу. Тут, сказал он, я родился и тут буду жить! Чтоб он провалился!..
— Даже на эти несколько дней, когда будут справлять свадьбу, он не хочет уехать?
— Нет!
Гилел резко выпрямился:
— Алешка?
— Успокойся, прошу тебя!
— Идем, Шифра!
Борух загородил Гилелу дорогу:
— Вы не пойдете к нему. Этот злодей…
— Идем, Шифра!
Никто больше не задерживал Гилела.
Окно закрыто, но опущенная занавеска колышется, словно дрожит от гневных слов Наталии Петровны. Алексей молчит. Он лежит на кушетке в углу комнаты, курит папиросу за папиросой и следит за сестрой, шагающей по комнате и ежеминутно готовой броситься на него с кулаками.
— Господи боже, за что такое наказание? Почему гром не разразил тебя прежде, чем ты вырос? Боже праведный, прибрал бы он тебя!
— Ругай, ругай, сестрица, ты еще доругаешься у меня.
Наталия кинулась к нему:
— Сестрицей он меня зовет! Какая я тебе сестрица? Знал бы батька, что станешь прислужником фашистов, он бы тебя еще маленьким задушил собственными руками. Из-за тебя, пес, маманя сошла в могилу раньше времени. Господи, как только носит тебя земля! Откуда ты взялся на нашу голову? Я думала, давно уж подох как собака…
— Говори, говори, ты у меня сегодня договоришься.
— Ты, может, и меня тоже, как внука Гиляровича… Как ты смел вернуться сюда?
— А куда я мог вернуться оттуда?
— Тебе уже мир тесен? Не мог осесть где-нибудь в другом месте, где никто тебя не знает, и гнить там, пока не сдохнешь. И надо же до такого додуматься — вернуться сюда!
Алексей вытащил из бокового кармана свой новенький паспорт и помахал им:
— У меня такой же паспорт, как у тебя, как у Йоны, который пришел меня стращать, грозить мне, напоминать о том, что было двадцать лет тому назад. Я за все расплатился, честно отсидел, как говорят у нас, от звонка до звонка. Так чего хотят от меня? Никуда отсюда я не уеду. Тут мой дом, тут я родился, тут…
— Истязал людей, — перебила его сестра.
— Наталка, чтоб я больше не слышал от тебя этого! Запомни, Наталка, я из родного дома не уйду. Он такой же мой, как и твой.
— Я тебе выплачу твою долю, сколько скажешь, но убирайся отсюда. Лучше уходи отсюда по-хорошему.
— Это они, твои евреи, научили тебя пугать меня?
— Пугают обычно зверя, а ты в тысячу раз хуже зверя. Выйди на улицу и послушай, что люди говорят о тебе.
— Кто говорит? Твои евреи?
— Изверг! Кто из евреев здесь остался? Они ведь лежат все в яме. А мало православных ты замучил? Не оскверняй память нашего отца, погибшего на фронте. Убирайся отсюда! Боже праведный, почему его еще в детстве не поразил гром?
— Наталка, не выводи меня из терпения! Если тебе не нравится жить со мной под одной крышей, можешь сегодня же выбраться отсюда. Я по тебе скучать не буду. А им передай, что я не собираюсь помешать их свадьбе. Я это время пересижу дома. Но уехать отсюда — дудки! Этого они не дождутся. — Он опять помахал паспортом и закричал: — Я свое отбыл, за все расплатился! Теперь у меня такие же права, как у всех. Тут мой дом! Я никуда отсюда не уеду! Никуда!.. — Голос его оборвался — в дверях показался Гилел.
…Третий день после резни. Третий день, как Гилел, единственный оставшийся в живых еврей в местечке, справляет траур по загубленным. Он сидит на низеньком стульчике, в ермолке, в носках, и шьет полицейский френч. Одинокий луч предвечернего осеннего солнца, прокравшись сквозь завешенное окно в комнату, скользит по голой стене, забирается на незастланный стол, на деревянную кровать, на швейную машину и, не найдя там ничего, снова скользит по стене, где медленно гаснет.
Гилел шьет и, кажется, не замечает, что делает, он не слышит собственного голоса, повторяющего все время одно и то же, одно и то же:
— Бог дал, Бог взял… Он дал, Он взял… Бог дал… взял… Он взял и Он… — Запутавшись, Гилел бормочет, словно в забытьи: — Ты избрал нас между всеми народами… между всеми народами… — Вдруг, будто лишь теперь осознав все, что произошло, он вскакивает, швыряет в сторону френч и кричит придушенным голосом, воздев руки горе́: — Ты избрал нас между всеми… избрал нас… Чем, чем, Господи, я заслужил милость Твою, что Ты из всей общины избрал меня? Ты оставил меня в живых, дабы я совершил богоугодное дело: справлял траур и читал заупокойную молитву по убиенным? — И Гилел начинает как бы в замешательстве напевать: — Исгадал веискадаш шмей рабо… Да будет возвеличено и благословенно имя Твое за великую милость, которую оказал Ты Фейге моей, детям и внукам моим и всем евреям местечка, забрав их к Себе с грешной земли… Тебе, видно, не хватало там невинных душ… — Сгорбленный Гилел с каждым словом все больше выпрямляется, становится как-то выше, его надломленный голос наливается силой. — На суд! Ты слышишь? На суд вызываю Тебя, чтобы Ты наконец сказал, чего Ты хочешь. Каешься, что создал человека по образу Своему? Так ты уже раз пожалел об этом и ниспослал потоп. Кто просил Тебя тогда посадить в ковчег Ноя? Боялся, что Тебе будет скучно? Ты же мог вместо Ноя посадить в ковчег лишнюю пару тигров. Ибо что такое тигр по сравнению с человеком? Невинный голубь. И сколько раз Ты уже жалел после потопа, что сотворил человека? Доколе Ты будешь каяться? — Гилел опускается на стул, но тут же вскакивает: — А! Может, тот самый, что позавчера вырезал все местечко, может, он и есть образ Божий? Почему, когда праотец Авраам занес нож над сыном Исааком, Ты послал ангела, чтобы тот остановил руку Авраама, а когда они… Чем, я Тебя спрашиваю, малютки в колыбельках грешнее Исаака, что Ты дал их вырезать?! Удивительно еще, как Ты меня не выдал, что я спрятал внучка Ехилку в корзине, когда начальник полиции, гнавший нас к яме, приказал мне, как единственному портному, вернуться домой.
Заперев на задвижку дверь, Гилел подходит к кровати и вытаскивает из-под матраца кошечку, сшитую им для внучка, спрятанного в погребе.
Уже третий день лежит он там в далеком углу под кучей тряпья и все время просится к маме и бабушке. Скорее бы наступила ночь, чтобы он, Гилел, мог спуститься в погреб и взять Ехилку к себе. А под утро он отнесет его обратно в погреб. Но как долго это может тянуться? К кому же отнести ребенка, если за укрытие еврея грозит расстрел, виселица…
— Что делать?! — кричит Гилел. — Скажи, Создатель, что делать? Может, положить Ехилку в корзину и пустить по Бугу, как некогда пустили корзину с пророком Моисеем по Нилу? Что толку в том, что ангел выхватил Моисееву ручку из горшка с золотом и опустил ее в горшок с огнем? Все равно вопят, что мы поклоняемся золотому тельцу. — Гилел чуть приподнимает оконную занавеску. — Видишь, как разваливают дома? Золото ищут! Не помог горшок с огнем.
Опустив занавеску, Гилел долго прислушивается к гнетущей тишине:
— Бедный ребенок! Еще трех годиков нет, а уже понимает, что нельзя жаловаться, нельзя плакать. Он только все спрашивает, где мама, где бабушка… У Него спроси, у Него! — поднимает Гилел кулак. — У этого кающегося грешника! Ты опять жалеешь, что сотворил человека? Так ниспошли новый потоп, чтобы все и вся смыть с лица земли! Преврати опять в прах, в ничто!
Сильный удар в дверь наполняет дом страхом. Гилел хватает френч и, прикрываясь им, как щитом, направляется к двери.
— Кто там? — испуганно спрашивает он.
— Чего запираешься средь бела дня?
«Вот он, созданный по образу Божьему», — думает Гилел, отпирая дверь полицаю Алексею.
— От кого ты прячешься, Гилька? — Алексей панибратски хлопает Гилела по плечу. — Не бойся, я не за тобой пришел. — Он внимательно оглядывается вокруг, словно ища кого-то.
От страха у Гилела выпадает френч из рук, но он успевает подхватить его, прежде чем Алексей это замечает.
— Ты, Гилька, счастливец. Всех твоих мы отправили к вашему Богу, а тебе начальник наш подарил жизнь. Кому ты шьешь этот френч?
— Вашему начальнику.
— А мне когда сошьешь?
— Когда скажешь, Алешка.
Алексей со всего размаха ударяет Гилела в лицо так, что у того слетает ермолка с головы.
— Я тебе задам такого Алешку, что забудешь, как тебя зовут.
— Извините, ваше благородие.
— Признайся, Гилька, тебе когда-нибудь снилось, что будешь меня называть ваше благородие? А что я могу поставить тебя к стенке, тебе снилось? Завтра, Гилька, я принесу тебе сукно. Помни, если не сошьешь мне к сроку… — Он уже собирается идти, как вдруг замечает на столе кошечку. — Кому ты это шьешь кошечек?
— Кому же я могу шить, ваше благородие? — растерянно лепечет Гилел. — Вы же знаете, что в местечке остался только я один. Это кто-то из моих внучков забыл ее взять с собой в могилу.
Но тут Алексей замечает на другом конце стола блюдечко с манной кашкой и чуть не подскакивает от радости:
— Манная кашка? Это тоже забыл кто-то из твоих внуков? Вот почему ты заперся средь бела дня! Скажи, кого ты прячешь?
— Кого могу я прятать, если всех моих убили? Это я себе сварил кашу.
— Меня ты хочешь обмануть? Полицию, Гилька, не проведешь. Смотри, Гилька, если я кого-нибудь найду у тебя… — И Алексей принимается тщательно шарить по комнате, перетряхивать кровать, выстукивать стены. Ничего не обнаружив, он переходит в кухню.
— Боже милостивый, — шепчет Гилел про себя, — сверши чудо, ниспошли ангела, как Ты это сделал с праотцем Исааком! Господи, покажи, что Ты есть, покажи Свою мощь, спаси невинного ребенка…
Неожиданно Гилела как громом поражает голос Алексея из кухни:
— А что там у тебя в погребе?
Гилел бросается в кухню, умоляюще протянув руки:
— Алексей Петрович, ваше благородие…
Но Алексей уже в погребе, и скоро из глубины доносится отчаянный голосок Ехилки:
— Де-душ-ка! Де-душ-ка!..
— Ваше благородие, не отнимайте у меня внучка… Отдайте мне ребенка…
— Вон!
А Ехилка заливается плачем:
— Дедушка, не отдавай меня! Хочу к маме! Де-душ-ка!
— Я не отдам тебя, дитя мое, — успокаивает Гилел внука. — Алексей Петрович, сжальтесь! Не забирайте у меня ребенка… Куда вы его несете?
— К его матери.
— Возьми и меня тоже…
— Де-душ-ка, де-душ-ка! — кричит не своим голосом ребенок.
— Я тут, Ехилка, я иду с тобой, мой голубок…
— Марш назад, слышишь?
Пораженный тяжелым ударом в голову, Гилел замертво падает наземь.
Те несколько мгновений, когда Гилел и Алексей безмолвно стояли друг против друга, видя перед собой тот осенний день, закончились тем, что Алексей первый прервал молчание:
— Я за все расплатился, с меня за все взыскали, я никому ничего не должен…
— Ты еще говоришь, — подскочила сестра к Алексею. — Ты еще смеешь оправдываться!
Гилел, все еще стоя на пороге, повернул голову к приоткрытой двери и кивнул стоявшей на улице Шифре:
— Подойди сюда, Шифра, ближе!
…За столом, на котором чадит маленькая керосиновая лампа, сидят пожилой, болезненный крестьянин Митрофан, его жена Олена, дочь Соломия и ужинают. Вдруг с улицы доносится автоматная очередь.
— Господи, — крестится Олена, — опять стреляют. Что это делается на белом свете, Господи!
— Немцы, наверно, проводят с полицаями учения на полигоне, — замечает Митрофан. — А может, они стреляют просто так, чтобы отпугнуть партизан. Эх, кабы не мои болячки!
— Тише!
Снова раздается автоматная очередь. Соломия припадает лицом к столу:
— Ой, мама, ой, мамонька!
— Что случилось? — испуганно спрашивает Олена.
— Ой, мамонька, это, наверно, расстреливают летичевскую бригаду.
— Не может быть, — говорит Митрофан. — Совхоз и так нуждается в рабочих руках, как же немцы станут расстреливать бригаду молодых, здоровых людей, которых они сами отобрали? Не может этого быть!
— Ой, что вы знаете! Вы не видали, как фашисты и полицаи измывались над ними. Ох и бандит же этот Алешка!
— Господи, когда наконец их постигнет Твоя кара!
Давясь слезами, Соломия рассказывает:
— Сегодня утром в совхоз пришли несколько полицаев с Алешкой во главе и, вместо того чтобы вывести летичевскую бригаду в поле на работу, ее заперли в сарае, поставили охрану и никого близко не допускали. Ой, мамонька!
Олена вздрогнула:
— Кажется, стучат.
— Да, стучат, — подтверждает Митрофан и, прихрамывая, направляется к двери.
— Ой, немцы!
— Немцы, мама, не так стучат.
Через минуту Митрофан возвращается с молодой девушкой. Замерзшая, в одной рубашке, волосы растрепаны, она останавливается на пороге, растерянно оглядываясь.
— Шифра! — вскрикивает потрясенная Соломия.
— Где я? — голос Шифры еле слышен.
Олена подходит к ней, берет ее за руку:
— Зайди, не бойся.
— Шифра, ты меня не узнаешь? Я же Соломия Казаченко, доярка на ферме.
— Соломия Казаченко? — Шифра хочет вспомнить, но не может и все повторяет: — Казаченко? Соломия?
— Откуда ты идешь?
— Из ямы…
— Господи, — крестится Олена и тихо спрашивает Шифру: — Тебя никто не видел?
— Не знаю. Где я?
— Среди людей. Полезай на печь!.. Соломия, — обращается Митрофан к дочери, — дай ей во что одеться и накрой ее моим тулупом. Смотри, как она продрогла.
— А что с вашей бригадой, Шифра? — спрашивает Соломия.
— В яме… все в яме.
— Митрофан, как ты думаешь, спрашивает Олена мужа после того, как Соломия помогла Шифре взобраться на печь и укрыла ее отцовским тулупом, — никто ее не видел? Может, перевести ее в сарайчик или спрятать на чердаке?
— Пусть раньше согреется немного. Не видишь разве, что с ней творится? Она словно не в себе, из могилы вылезла.
— Господи, — вздыхает Олена, ломая руки, — как Ты можешь терпеть такое?
Проходит несколько минут, и снова раздается стук в наружную дверь, теперь гораздо более сильный и уверенный.
Соломия спрыгивает с лежанки:
— Немцы!
— Что делать, Митрофан? Мы пропали!
Стук в дверь становится все сильнее, кажется, ее вот-вот выломают.
— Что будет, то будет. Надо открыть.
— Стой, папа! Скорее карты сюда! — Соломия хватает лампу со стола, прикручивает фитиль и вешает на гвоздь возле печи. — Папа, возьмите карты и лезьте с мамой на печь. Живее!
Когда Олена и Митрофан сидели уже на печи, прикрывая собой Шифру, и начали играть в карты, Соломия громко крикнула:
— Сейчас, сейчас, я одеваюсь, подождите минутку!
Взбешенный, пьяный Алексей врывается в дом с револьвером в руке:
— Почему сразу не открыли дверь?
— Я одевалась.
— Где эта юде?
— Какая юде?
— Не морочь мне голову, Соломия! Думаешь, я не видел, как она бежала сюда? Где она? Ну!
— Добрый вечер, Алексей Петрович! Кого ты спрашиваешь?
— Сиди себе там, старый хрыч, и молчи! Весь дом перерою — я видел, как она бежала сюда. Я приведу собаку, и запомните, если она окажется здесь, я вас всех собственной рукой… Всех…
И ей, Шифре, стоявшей в дверях возле Гилела, Алексей также сказал:
— Я за все расплатился. Я и за это расплатился. С меня там за все взыскали. Я теперь ни перед кем не в долгу. Вот, — он протянул свой паспорт, — у меня чистый паспорт. Такой паспорт выдают только тем, кто искупил свою вину.
Гилел шагнул к нему:
— А разве можно искупить такую вину, как убийство невинного младенца, охота за юным созданием, чудом выбравшимся из могилы, истязания ни в чем не повинных людей? Есть ли на свете достойная кара за такие злодеяния? Назови мне эту кару!
— Чего вы пришли ко мне? Что вы от меня хотите?
— Назови мне эту кару! — цедил сквозь зубы Гилел. — Как ты мог после всего, что совершил, вернуться сюда? Скажи, как?
— Тут мой дом!
— Зверь не имеет дома! — вскричала Наталия.
— Зверь, сказали вы? Что зверь по сравнению с ним?
— Хватит, я отсюда никуда не уеду, и все!
Наталия Петровна подошла к Алексею и сурово сказала:
— Ты уедешь.
— А если не уберешься отсюда, — гневно продолжал Гилел, — мы предадим тебя херему[22]. Знаешь, что такое херем? Я спрашиваю тебя в последний раз: ты уберешься отсюда?
— Убирайтесь вы отсюда!
Медленно, мерным шагом Гилел отошел к двери и, дрожа от гнева, начал:
— Да будет проклята жизнь твоя! Будь проклят ночью во сне и будь проклят днем в бодрствовании! Да разверзнется земля под стопами твоими и небо над головой твоей! Чтоб ты молил о смерти, а смерть к тебе не придет! Пусть проклятие мое всегда и всюду следует за тобой!
— И мое проклятие! — воскликнула Наталия.
Гилел продолжал:
— Предупреждаю тут всех и всякого, и пусть мое предупреждение передадут из уст в уста: каждый, кто узнает, что мы тут предали этого злодея херему, и все же будет с ним общаться, также будет проклят. Идем, Шифра, отсюда! Тут все проклято.
— Я тоже иду с вами! — крикнула им вслед Наталия. — Пока он здесь, моя нога не переступит порог этой комнаты…
Оставляя дом, Наталия Петровна со стуком захлопнула дверь.
От узкого прохода в невысокой каменной стене, огораживающей старое еврейское кладбище, к двум большим надгробиям Балшема и Гершеле Острополера, напоминающим два простых четырехугольных стола и окруженным наполовину вросшими в землю покосившимися надгробиями, ведет узенькая, заросшая тропинка. А по ту сторону кладбища тянутся луга и поля до самого горизонта, опирающегося на крылья заброшенных ветряных мельниц.
Гид Йохевед привела сюда Гилелева свата Матуша, плотного мужчину с продолговатым, вытянутым лицом, и не отпускает его от себя ни на шаг, выкладывая перед ним свои познания.
— Хотите знать, когда все, что я вам рассказываю, произошло? — обратилась она к Матушу, хотя тот ее об этом не спрашивал. — Сейчас подсчитаем. Блаженной памяти Балшем, то есть реб Исроэл, жил в одно время с Виленским гаоном, а Виленский гаон был близок с самим Наполеоном Бонапартом. Одним словом, считай не считай, этому будет, пожалуй, уже лет двести, а может быть, еще и с хвостиком. Ну а он, наш Гершеле Острополер… — Тут она залилась долгим смехом, как всегда закончившимся у нее звучным кашлем. — Ну и шутник же был этот Гершеле!
— Разве Гершеле Острополер тоже из Меджибожа?
— Что за вопрос? Вот же его могила. Первое надгробие на могиле Балшема, а второе — на могиле Гершеле. Видите, какую честь оказали ему! Похоронили почти рядом с Балшемом и поставили почти такое же надгробие. Ах, какой это был Гершеле! — Она опять залилась смехом. — Историю о серебряном бокале, родившем маленький бокальчик, вы слыхали?
— Разумеется.
— А историю о субботнем госте? А о мешке с овсом вы тоже слыхали? Ну а как Гершеле…
— Разумеется, — брякнул Матуш.
— Что разумеется? — переспросила Йохевед.
Матуш начал оправдываться:
— Хочу спросить, откуда известно, что это могила Балшема? Ведь на надгробии не видно никакой надписи.
— Вот тебе и на! Должно быть, думаете, что вы у меня первый, кому я показываю Меджибож. Желаю себе, и вам, и всем нашим близким столько лет хорошей жизни, сколько экскурсантов и туристов со всех концов света проходит через мои руки. Так вот, как вы думаете, знаю я толк во всем этом? Может, показать вам документ? — Она достала из-под надгробия Балшема запыленную бумажку и протянула Матушу.
— Что это? — удивленно спросил Матуш.
— Читайте, тогда узнаете.
Матуш надел очки и принялся вслух читать, с трудом разбирая размытые, поблекшие буквы:
— Сара, дочь Леи, Файтл, сын Розалии, Хайка, дочь Гитл…
Йохевед тем временем подобрала еще несколько бумажек и подала Матушу:
— Нате вам еще пачку.
Разложив и разгладив помятые бумажки па надгробии Балшема, Матуш продолжал читать вслух:
— Я, Исер, сын Любы, и моя жена, дочь Фейги, и все наши дорогие и близкие, просим тебя, святой ребе, заступись за нас перед Святым престолом и вымоли у Всевышнего, чтобы мы были здоровы, не знали никаких бед и чтобы наступили мир и братство во всем мире. Аминь!
— Аминь! — подхватила Йохевед. — Нате, вот вам еще пачка записок. Постойте, а это что? Псалмы или молитвенник? Посмотрите, пожалуйста!
Матуш взял у нее книжечку и начал читать, не понимая ни слова:
— Авуэси ани эл кивройсейхем…
Йохевед его перебила:
— А, знаю уже. Это молитва, которую читают над могилой цадика. Интуристы, видно, оставили. Они иногда оставляют даже свечи.
— А зачем свечи?
— Сразу видно, что вы не хасид. Хасид никогда не спросит, зачем зажигают свечи на могиле Балшема и при этом молятся.
— Мои дочки Мая, Муся и зять Овсей, сын благочестивой… — начал дальше читать записки Матуш.
Но Йохевед снова перебила его:
— Бросьте, прошу вас, эти бумажки и послушайте лучше, какую штуку сыграл Гершеле Острополер с нашим цадиком реб Борехлом. Наш цадик реб Борехл, царство ему небесное, как-то вышел на минутку по надобности во двор, а Гершеле тем временем уселся в его кресле. Вдруг с воплем врывается бесплодная женщина: «Ребе, помогите!»
— Я эту историю уже…
— Разумеется, скажете?
— Да, разумеется. — И Матуш снова взялся за чтение: — Я, Сэм, сын Гертруды, и моя жена…
— Ах, господи, — всплеснула Йохевед руками, оставьте наконец эти бумажки! Ну и урожай в нынешнем году на такие записочки. Комбайн еще не вышел в поле, а уже пишут записочки. Вы знаете, сколько еще осталось до элула[23], когда приезжают сюда на могилы предков? — Неожиданно Йохевед снова залилась смехом: — Ах, какой это был Гершеле! Вот у кого была критика и самокритика. Он и сегодня не сидел бы сложа руки. Думаю, что и у вас там, в Ленинграде, он тоже знал бы, что делать. Или, может, у вас там все уже стали праведниками? Реб Матвей Арнольдович, солнце на месте не стоит, а нам еще нужно ходить и ходить. Я должна еще показать вам крепость и наш Буг. Жаль только, что сегодня наши пожарные не будут карабкаться на лестницу. А парк и переулок, где был когда-то двор цадика, вы же тоже еще не видели.
Но Матуш хотел уже отделаться от нее:
— Экскурсию, думаю, мы можем отложить на другой раз. Я же еще завтра не уезжаю.
Увидев, что Матуш вынимает из кармана бумажник, Йохевед замахала руками:
— Что вы, что вы, бог с вами! Я таки пенсию не получаю, и, не скрою, если экскурсанты и туристы, приезжающие сюда со всех концов света, предлагают мне за труд вознаграждение, я не отказываюсь. Но вы же не экскурсант и не турист. Это во-первых. А во-вторых, какое значение имеет этот мой труд по сравнению с тем богоугодным делом, которое вы совершаете ради местечка!
— О каком, собственно, богоугодном деле идет речь?
— Шутка ли, повеселиться в нынешнее время в местечке на свадьбе молодой пары! У нас это теперь большая редкость. А вот там, в местечках, где хозяйничали румыны, как, например, в Жмеринке или в Бершади, справляют, говорят, свадьбы чуть ли не каждую неделю. И что касается старых обычаев, то эти местечки, говорят, соблюдают их еще больше прежнего. Это, очевидно, потому, что румыны во время войны согнали туда своих евреев, а румынские евреи совсем не такие, как наши. Они еще крепко держатся старины. Говорят, они принесли с собой прежнюю субботу, старые праздники. Можно там даже встретить еще, как у нас когда-то, коз, лежащих на крылечках и жующих свою жвачку. Все это пустяки, конечно. Но в одном мы им действительно завидуем: их девушки в невестах не засиживаются. Хотя наш заведующий рынком — он встречается с видными людьми — утверждает, что скоро мы тоже будем справлять много свадеб. Пусть только, говорит он, начнется строительство завода и в переулке Балшема появится бульдозер. Так что же мы решили? Откладываем экскурсию на после свадьбы? А когда свадьба? В эту субботу или… Я слыхала…
— Что вы слыхали?
— Ну, что ваш сват, реб Гилел, собирается отложить…
— Что отложить? Свадьбу? На когда отложить?
— Откуда мне знать? Наверно, после того, как прогонят эту собаку.
— Какую собаку? Вы можете мне ясно сказать, в чем дело? — вскипел Матуш.
— Разве ваш сват не рассказал вам о бумаге, о подписях, которые собирают? Тогда я вообще ничего не понимаю. Когда вы приехали?
— Сегодня утром.
— И Гилел ничего не рассказал вам?
— Послушайте, женщина, вы наконец скажете мне, что тут у вас происходит?!
— Гид Йохевед, дорогой мой экскурсант, приносит только радостные вести, а неприятные вести — этим Йохевед не занимается, — сердито сказала она и удалилась, оставив Матуша в растерянности.
«Эта женщина никак тронутая, — подумал Матуш. — Что значит откладывают свадьбу? И что это за бумага с подписями?» Случись что-нибудь, сват, без сомнения, рассказал бы ему. Странный человек этот его сват. Заупрямился, чтобы свадьбу справляли только здесь, в Меджибоже, и никаких. Он, Матуш, думал, что сват слабый, больной человек — ему как-никак уже больше восьмидесяти, а до Ленинграда не так уж близко. Оказывается, что Гилел еще довольно крепкий старик, а о сватье и говорить нечего — она вдвое моложе Гилела и могла бы быть его дочерью. Ладно, пусть свадьба стоит еще несколько сотен рублей. Это ведь не Ленинград, где один только зал обошелся бы в бо́льшую сумму, чем здесь обойдется вся эта церемония. Нет, Йохевед не такая уж сумасшедшая. Тут что-то кроется. Он ведь сразу заметил, что сват чем-то расстроен. Может, тот узнал, что свадьба уже состоялась и сюда приехали справлять, как говорит Эммануил Данилович, дубль-свадьбу? Неужели сам музыкант разболтал? Но ничего, как-нибудь обойдется. И Матуш снова углубился в чтение записок, думая при этом: «А может, и мне оставить на могиле Балшема записку?»
Од вынул авторучку и на одной из записок дописал, чтобы Балшем заступился перед Всевышним за него, Матуша, за его жену Бэлу, за дочку Эстер и за зятя Либера. Написав это, он вспомнил, что надо также, как говорила Йохевед, зажечь свечи и прочитать молитву. Но где сейчас взять свечи? А вот молитву он прочитает. Матуш взял забытый или нарочно оставленный здесь туристами молитвенничек и так углубился в чтение молитвы, что не заметил Алексея, остановившегося у кладбищенской ограды.
Алексей, еле переводя дух, словно за ним гнались, боязливо оглядывался вокруг, не заметил ли его кто. Три дня осталось до свадьбы, три дня он еще должен прятаться, не показываться людям на глаза. Но зачем ему прятаться, если все равно собирают подписи, чтобы милиция его не прописала? Иди знай, что этот Гилел еще дышит. Ему, Алексею, собственно, бояться нечего — свидетелей все равно нет… А кто это молится там? Не Гилька ли? Много он им помог, их Балшем. А они все же молятся ему…
Алексей уже хотел было уйти, как вдруг замер на месте.
— Батя, ты?! — радостно бросился он к побледневшему Матушу. — Здорово, Френкель! Что смотришь на меня так? Не узнал?
Матуш в испуге отступил назад и прерывающимся голосом пробормотал:
— Откуда ты взялся здесь?
— Я ведь местный. Но как ты сюда попал? Вот так встреча! Сколько, батя, мы с тобой не виделись?
— Тише, — умоляюще зашептал Матуш, — не говори так громко.
— Чего ты так боишься? Разве у тебя паспорт не чистый? Когда тебя освободили?
— Давно уже.
— А меня лишь на этих днях. Отсидел весь срок, от звонка до звонка. Так как же ты попал сюда? Живешь теперь здесь?
— Нет, живу в Ленинграде.
— Постой, постой, не твоя ли дочка выходит замуж за сына Гильки?..
Матуш схватил Алексея за руку:
— Прошу тебя, никому не говори, что мы знаем друг друга. Здесь никто не должен этого знать, прошу тебя.
— Хорошо, батя, так и быть, буду молчать. — Алексей приободрился. — Помнишь, батя, молдаванина из нашей бригады, знавшего весь Талмуд наизусть, как настоящий раввин? Помнишь, как он говорил: «Око за око!»? Так вот что, батя, никто не будет знать, кто ты и что ты, но ты должен поговорить со своим сватом, пусть оставит меня в покое. Он, понимаешь ли, собирается подать в милицию, чтобы меня не прописали, собирает подписи.
— Хорошо, переговорю с ним, только ты уйди отсюда.
— Не думай, батя, что тебе удастся обмануть меня. Око за око!
— Око за око, око за око, — со злобой передразнил его Матуш. — Что ты меня пугаешь? Мой сват знает, что я сидел.
— А за что ты сидел, он тоже знает?
— Никто теперь не спрашивает, за что человек сидел. Люди сами знают.
— Говоришь, люди сами знают? А что ты был начальником еврейской полиции в гетто и помогал нам загонять евреев в вагоны…
— Я не знал, куда их вывозят.
— А куда девают детей, ты тоже не знал? Может, напомнить тебе, как ты ходил со мной по гетто и помогал искать спрятанных детей? Или, может, хочешь, чтобы я тебе напомнил…
Алексей запнулся: он увидел приближающегося Гилела и, весь съежившись, втянув голову в плечи, быстро удалился.
— Что тут делал этот злодей, будь он проклят? — спросил Гилел Матуша.
— О ком вы спрашиваете?
— Об Алешке.
— О ком?
— Об Алешке спрашиваю.
— Алешка? Какой Алешка? Ах, тот, что здесь стоял? А бог его знает. Попросил у меня закурить.
— И вы ему дали?
— Я не курю.
— Он проклят, и на каждого, кто знает это и все же общается с ним, также падет проклятие.
— Почему же вы меня сразу не предупредили? Ваша гид Йохевед начала было мне что-то рассказывать, но так невнятно, что я ничего не понял. Говорила о какой-то бумаге, подписях, милиции. Теперь я уже понимаю: это на него вы собираетесь подать бумагу, чтобы его не прописали? А как у него обстоит дело с паспортом, то есть какой у него паспорт?
— В том-то и дело, что паспорт у него такой же, как и у нас, чистый.
— Раз так, милиция ничем вам не поможет. Нет такого закона, чтобы его не прописали. Напрасен ваш труд. И если он такой злодей, как вы говорите, то лучше вообще не связываться с ним. Послушайте меня, лучше молчите.
Матуш незаметно сгреб бумажки с надгробия, приводя все новые доказательства, чтобы убедить Гилела, что бумага с подписями ничего не даст, что, согласно закону, Алешку должны прописать.
— Тогда пусть издают закон, что злодеи не имеют права вернуться в те места, где они грабили и убивали. Если здесь ничего не поможет, мы эту бумагу с подписями пошлем в Москву. Мы не успокоимся, пока не добьемся своего.
— Это, видите ли, совсем другое дело, — вздохнул Матуш с облегчением. — Я на вашем месте не пошел бы в местную милицию. Я бы сразу отослал бумагу прямо в Москву, так как здесь, уверяю вас, это ничего не даст. Послушайте меня!
Выйдя со сватом с кладбища, Матуш спросил:
— А где теперь дети?
— Прогуливаются. Ведь ваша Эстерка еще никогда не была в местечке. Да, вот что: Манус вернулся из Летичева. Вы ему очень нужны. Вот почему я вас искал.
— Начинается!
— Что начинается?
— Не понимаете? Летичевские музыкантишки, наверно, просят уже надбавки.
— Ошибаетесь, сват. Наш народ здесь такой: они могут долго торговаться, но, раз сторговавшись, они держат слово. Реб Манус приехал совсем по другому поводу — ему нужен Давидка.
— Какой Давидка?
— Внук фотографа Боруха. Без Давидки, говорит ваш Манус, он не может обойтись. В наше время, говорит он, свадьба без аккордеона то же самое, что в былые времена свадьба без скрипки.
— Эммануил Данилович знает, что говорит. Поверьте, сват, привезти его сюда влетело мне в копеечку. Так идемте, сват, возьмем Мануса и отправимся к вашему фотографу. Как его зовут?
— Борух зовут его. Сомневаюсь только, отпустит ли он Давидку в Летичев. Ребенок ведь еще.
— Не отпустит? Тогда пусть ваши летичевцы приедут сюда. Так и быть, столько потратили, потратим еще толику.
…Когда Либер усталую Эстерку после утомительного хождения в жару по местечку вывел крутой улочкой к лугу и она увидела широко разлившийся Буг и далекие мельницы в пламени закатного солнца, ее усталости как не бывало.
— Скажи, Эстер, — спросил Либер, целуя ее в светло-голубые глаза, — ты довольна, что сюда приехала?
— Очень. Я же никогда не была в местечке. Смотри, Милан, как красиво заходит солнце. Небо сейчас такое, что кажется, будто смотришь на него в цветное стекло. Я бы так вечно стояла и все смотрела, смотрела. Здесь так красиво… И лес какой! Мы будем приезжать сюда каждое лето, да, Милан?
— Да, Эстер, каждое лето. Мои родители будут очень рады.
— Чем это твой отец так озабочен?
— Тебе это кажется. Он просто устал от предсвадебных хлопот. Ведь пригласили чуть ли не все местечко, да еще многих из колхоза…
— Зачем?
— Так у нас тут заведено. Представляешь, как отец замотался? А он ведь не молодой. Знаешь, я так люблю своих родителей.
— Аменя?
— Тебя? — Либер порывисто обнял Эстер и, крепко сжимая ее в своих объятиях, зашептал: — Вот так, вот так я тебя люблю.
— Милан, ты же меня сейчас задушишь!
— Моя милая Эстер!
— Мой любимый Либер! — Эстер громко рассмеялась, повторяя: — Мой любимый Либер! Мой любимый Либер!
— Не понимаю, чему ты смеешься.
Но Эстер не унималась:
— Ты прислушайся только: любимый Либер! Слышишь, как смешно звучит?[24] А вот любимый Милан звучит. Твои не обижаются, что я тебя зову Милан? Да, почему твоему отцу захотелось, чтобы ты повел меня к могиле Балшема?
— Когда-то, давно-давно, рассказывает папа, жених и невеста перед свадьбой…
— Но ведь у нас уже была свадьба.
Либер оглянулся и тихо сказал:
— Никто здесь не должен пока знать об этом.
— Я вижу, твои родители очень старомодны.
— Но они хорошие люди. Я их очень люблю. Ты их тоже полюбишь.
— И я их буду звать папа, мама. А почему ты моих родителей называешь по имени и отчеству? Я хочу, чтобы и ты их тоже называл папа, мама.
— Хорошо, Эстер. Знаешь, мне так жаль, что твоя мама не приехала.
— А как она могла приехать после такого сердечного приступа? Скажи мне, Миланчик, Балшем — это фамилия?
— Нет, его так прозвали. Балшемтов означает «человек, оставивший по себе хорошую память». Его настоящее имя Исроэл. Знаешь, сколько прошло со дня его смерти? Лет двести, если не больше, а его не забыли.
— А чем он это заслужил?
— Своей добротой, говорит папа, своей любовью к людям. Рассказывают, что еще до того, как он поселился у нас в Меджибоже, он ходил по селам и местечкам и лечил больных травами, добрым словом, заслужив этим свое прозвище Балшемтов не только у евреев.
— Но он ведь был религиозным.
— Он, конечно, был религиозен. Но не забудь, что это было двести лет тому назад. Он даже был хасидом.
— А что такое хасид?
— Хасид означает «благочестивый, набожный человек». Но Балшем был какой-то особенный. Спросишь моего отца — он может рассказать тебе много интересных историй о Балшеме и знает много мелодий его.
— Мелодий? — удивилась Эстер.
— Жил бы Балшем в наше время, он, возможно, был бы композитором. У него очень задушевные мелодии.
— А ты их знаешь?
— Знаю только те, которые папа поет за работой.
Тихая, полная тоски мелодия показалась Эстерке почему-то очень знакомой, и она даже начала потихоньку подтягивать Либеру. Но вспомнить, где и когда она ее слышала, Эстерка никак не могла.
Наталия Петровна нашла Гилела на опушке дремучего бора. Он сидел на низеньком пне около серого памятника, возвышавшегося на огороженном холме. Глаза его были напряженно устремлены вдаль, казалось, он кого-то ожидал. Наталия молча остановилась перед ним, как посланец, ожидающий, чтобы его заметили и позволили начать свой рассказ. А у нее было что ему рассказать: не только местечко, но и весь колхоз подписался под заявлением, которое она сегодня утром отнесла в милицию. Может, Гилел уже знает об этом, но что дальше произошло, ему, конечно, неизвестно. Вот ради этого она и пришла сюда.
— Ваша Шифра сказала мне, что я вас тут застану, — сказала Наталия Петровна, присаживаясь на соседний пень. — Я иду как раз из милиции.
Гилел повернулся к ней, давая понять, что он ее слушает, и Наталия Петровна начала рассказывать:
— Бумагу я подала самому начальнику милиции, Ярославу Николаевичу. Прочел он ее и молчит. Хотела я подняться и уйти, но он не отпускает. Вдруг он поднимается, выводит меня из помещения, сажает к себе в машину, и мы приезжаем сюда, к памятнику. Наверно, целый час стоял он здесь, у памятника, словно на карауле, стоял и молчал. На обратном пути он мне говорит: «Меджибож — не Москва, не Ленинград, не Киев. В Меджибоже мы прописываем всех. У вашего брата, как указано в заявлении, чистый паспорт, а с таким паспортом мы обязаны прописать человека. Обязаны, но мы этого не сделаем, мы его не пропишем. Я, может, не имею права на это, но беру ответственность на себя. Передайте вашему брату, чтобы он немедля явился в милицию». Ох и трус же он, Алешка! Видно, все подлецы — трусы, жалкие трусы. Вы бы посмотрели на него, когда он вернулся из милиции. Совсем не тот Алешка. Там, надо думать, он не размахивал паспортом и не кричал: «Никто не может мне указывать, где селиться! Где захочу, там буду жить!» Начальник дал ему сроку сорок восемь часов. Послезавтра в это время его духу здесь не будет, и вы сможете спокойно справлять свадьбу.
Гилел поднялся:
— Свадьбы не будет, Наталия Петровна.
— Бог с вами, Гилярович! Вы верите тому, что этот выродок наплел на вашего свата? Он просто хотел омрачить вам праздник, поэтому и выдумал, будто ваш сват был начальником полиции в гетто, за что его после войны судили и он отбывал наказание там же, где Алешка. Нашли кому верить. Сами не понимаете, что он все выдумал, чтобы отомстить вам за наше заявление в милицию. Он грозится и со мной рассчитаться. Нашли кому верить.
— А если это все же правда? А если все, что Алешка рассказал о нем, правда? — Голос Гилела задрожал. — Тогда и смерти мало для него! Алешка рассказывает, что Матуш помогал немцам искать в гетто спрятанных детей.
— И вы верите? Разве такое возможно? Он ведь тоже еврей!
— Ну и что же, что он еврей?! — вскричал Гилел. — Это далеко еще не все. Люди разные бывают, Наталия Петровна. Я тоже был в гетто и знаю, что такое юденрат, еврейская полиция, тем более начальник полиции. Знаю, вы мне скажете, что не все, мол, были одинаковы, находились среди них и порядочные люди. Да, верно, но ведь были и такие, что ничем не смогут искупить своих злодеяний, будь они прокляты во веки веков! Нет в мире достойной кары для них!
— Но я слыхала, что ваш сват был во время войны партизаном и сидел он за что-то другое.
— Нет, пока не узнаю правду, я с ним не породнюсь. Если то, что рассказывает ваш брат, правда, то я сам напишу начальнику ленинградской милиции, чтобы он выгнал Матуша из города. Чем он тогда, скажите, пожалуйста, лучше Алешки? Если хотите знать, он даже хуже его, да, хуже!
— Как вы, Гилярович, можете такое говорить? Пусть он даже служил в еврейской полиции. Может, у него другого выхода не было, может, немцы его принудили к этому?
— А почему гитлеровцы выбрали именно его, а не кого-либо другого? Не беспокойтесь, они знали, кого назначить старостой, кого председателем юденрата, начальником полиции.
— А разве среди старост не было таких, которые ничего плохого не сделали, даже наоборот, помогали людям?
— Так, может, ради, скажем, нескольких порядочных старост следует простить Алешку? Или, может, ради семидесяти праведников, нескольких порядочных юденратлеров и полицаев, простить преступникам зло, причиненное ими своим братьям в гетто?
— Но ведь еврейских полицаев постигло то же, что и их братьев.
— Поэтому им надо простить зло, совершенное ими при жизни? — гневно спросил Гилел. — А если б Алешку приговорили к смерти, это искупило бы его вину? Нет еще достойной кары для таких, как Алешка и Матуш. Суд над ними еще не кончился и никогда не кончится! Никогда!
— Боже, как можно все-таки равнять Матуша с Алешкой?
— А что таких, как Матуш, сами евреи приговаривали к смерти и сами же приводили приговор в исполнение, вы знаете?
Наталия Петровна задумалась, потом не совсем уверенно сказала:
— Алешка все утро хотел идти к вам, не знаю зачем. Но я его не пустила.
— Может, он хочет, чтобы я снял с него проклятие… Постойте! — крикнул вдруг Гилел. — Сейчас должен подойти мой сват, так, может… — Он задумался на секунду и обратился к Наталии: — Хорошо, пусть придет сюда. Скажите ему, чтобы он спрятался здесь где-нибудь за деревом и ждал, пока его не позовут.
— Сюда, Гилярович, он не придет.
— Если не придет, значит, все, что он рассказал, сплошная ложь. Так и скажите ему.
— А что, разве это не ложь? Наверняка ложь, вот увидите.
После ухода Наталии Петровны Гилелу начало казаться, что он, поддавшись словам этой тихой, озабоченной женщины, хотел бы, как и она, найти что-либо смягчающее вину человека, с которым он, Гилел, породнился бы, если б не Алешка. Нет, пока он не узнает правду, свадьбе не бывать. Он, Гилел, не допустит этого.
Увидев Йону с полным мешочком для талеса[25] под мышкой, которого он все время ожидал, Гилел поднялся и пошел ему навстречу.
— Вы все захватили с собой?
— Кажется, все, — ответил Йона, развязывая мешочек. — Сейчас все придут, и ваша Шифра тоже.
— Я же вас просил, чтобы это пока осталось в тайне.
— Помилуйте, реб Гилел, никому я не разболтал! Человека, побывавшего на войне, не нужно, кажется, учить сохранению тайны.
— Откуда же узнала Шифра?
— Ничего она не узнала. Когда я зашел к вам и принялся укладывать в мешочек талес, подсвечник, свечи, мне же надо было сказать ей, куда я все это забираю.
— Так выдумали бы что-нибудь.
— Ох, реб Гилел, чтоб вы были здоровы! Конечно, выдумал. Я ей сказал то же, что и свату вашему, так, мол, и так: у нас в Меджибоже будто издавна повелось за два дня до свадьбы благословлять молодых у могилы Балшема. Тогда ваша Шифра говорит: «Ну а я где? Что я, не мать своему Либерке?»
— Ну, так и быть. А он что сказал?
— Ваш сват? Он настоящий сухарь — ему все равно, что благословлять, что не благословлять. Одно только его удивляет, говорит он, зачем на кладбище, где лежат расстрелянные. Я ему ответил, что таково ваше желание и что старому человеку надо уступить. Вы же, говорю ему, раз уступили, приехали из Ленинграда сюда, чтобы справить свадьбу.
Гилел оглянулся и сказал Йоне:
— Тот тоже скоро здесь будет.
— Кто? — не понял Йона.
— Тот самый, будь проклято имя его!
— Алешка?
— Он здесь будет скрываться за каким-нибудь деревом, пока мы его не позовем. Когда надо будет, я вам подам знак, и вы его позовете.
— А вы уверены, что он придет?
Послышались приближающиеся голоса. Шифра, первой подошедшая к памятнику, припала к нему и заголосила:
— Ой, папенька, маменька, родные мои… сестрички милые, дорогие…
Эстер положила у подножия памятника букет полевых цветов, обняла Шифру и, глотая слезы, принялась ее успокаивать:
— Не надо, мама, не надо!
— Дайте ей выплакаться, — обратился Гилел к Эстер. — У нее есть кого тут оплакивать…
Воздев руки горе́, Шифра причитала:
— За что, Отец Небесный, за что?
— Его, сватья, спрашивать нечего, — Матуш поднял Шифру с земли. — Вы своим плачем их не воскресите, вы у него не единственная.
— Горе многих — половина утешения в собственной беде, хотите вы сказать? — Гилел приблизился к Матушу. — Нет, Матвей Арнольдович, нет. Оттого что в этой могиле лежит почти все местечко, а Шифра, как и я, осталась одна из всей семьи, ей… Нет, страдания других никогда никому не приносят облегчения.
— Я этого не сказал. Но что можно было сделать? Такова Божья воля. Человек не властен над своей судьбой. Бог дал…
— Знаю, знаю, — перебил его Гилел. — Бог дал, Бог взял. Он, значит, дает нам жизнь, Он же ее и забирает. На Него, значит, вы возлагаете всю вину за случившееся. На Него! Ну а человек, он что, ни за что не отвечает? Он, созданный по образу Божию, ни в чем не виноват? Праведник он? Человек только выполняет волю Господню? Раз так, убивай, режь, насилуй, бросай живых детей в яму, не забывай только сказать при этом: Бог дал, Бог взял — и утешать живых страданиями многих.
— Что с вами сегодня, сват?
— Ничего. Реб Йона, дайте мне, пожалуйста, подсвечник со свечами.
— Папа, зачем зажигают свечи? — спросила Эстер, видя, как Гилел ставит у памятника подсвечник с зажженными свечами.
— Наверно, обычай такой у них.
Гилел подозвал сына и подал ему ермолку:
— На, дитя мое, накрой голову и читай заупокойную молитву. У тебя, слава богу, есть по ком читать заупокойную молитву.
— Папа, я же не знаю, — растерянно ответил Либер.
— Говори за мной! — И Йона начал речитативом: — Исгадал вэискадаш шмей рабо…
— Постойте, реб Йона, — остановил его Гилел и обратился к сыну: — Знаю, сын мой, что ты молитвы этой не знаешь и не понимаешь ни одного слова ее. К тому же ты далек от всего этого…
— Папа!..
Но Гилела трудно было теперь остановить.
— Наш, блаженной памяти, Балшемтов говорил, что, если молитва не идет из глубины души, она никуда не доходит, она застревает в середине пути, как глас вопиющего в пустыне. Какой смысл в молитве, если ее не понимают да к тому же не верят в нее? Так прочитай, сын мой, свою собственную молитву, которую не придется разъяснять тебе, заупокойную молитву по твоим расстрелянным братьям и сестрам, по нашему замученному местечку, по всем истерзанным городам и местечкам, где хозяйничали злодеи.
— Вот тут, сын мой, была яма, — опять разразилась рыданиями Шифра. — Тут мы все стояли… Вопли, стенания, плач детей… Как не ослепло солнце, взирая на все это, как не разверзлись небеса, как не рухнул весь мир…
— Нашли время для заупокойных молитв, — заворчал Матуш. — У нас сегодня, кажется, свадьба, а не, упаси бог же, похороны.
Всегда тихий, спокойный Йона не выдержал, его голос задрожал:
— Как вы можете говорить такое? Разве у вас в Ленинграде на торжествах и праздниках не вспоминают погибших в годы войны? У вас в Ленинграде ведь тоже не найдется ни одной семьи, не потерявшей кого-нибудь из близких.
— Реб Йона, — попросил его Гилел, — будьте добры, дайте мне талес. К моей свадьбе тесть, мир праху его, заказал писцу Тору[26] и передал ее в молельню. Теперь на каждого прихожанина приходится, наверно, по нескольку свитков.
— Время теперь другое, реб Гилел.
— В мое время молельня Балшема была святая святых, а ныне святая святых — этот памятник.
Гилел накинул на себя талес, простер руки к огороженному холму и молитвенно произнес:
— Святые души замученных в яме, я, Гилел, сын Ошера, призываю вас в свидетели, что я ничем не прегрешил против вас, ни в чем не виноват перед вами, что руки мои чисты и не осквернены ни разбоем, ни насилием, не запятнаны кровью ближнего. Чистые, святые души, я, Гилел, сын Ошера, и моя жена Шифра, дочь Хайкл, приглашаем вас на свадьбу нашего единственного сына Либера. Подойди, сын мой, склони голову и прими мое благословение. Благословляю тебя, сын мой, и да сопутствует тебе на всех твоих стезях и во всех твоих деяниях удача и мое благословение. Чтобы ни ты, ни дети твои, ни дети детей твоих не знали больше никаких войн, никаких гитлеров, будь проклята их память, никаких гетто, никаких убийств! Да будет мир на земле, аминь!
— Мама, что такое аминь? — спросила Эстер Шифру.
— Аминь, дочка, означает, чтобы все добрые пожелания исполнились.
Гилел снял с себя талес и подал его Матушу, мигнув при этом Йоне, чтобы тот позвал сюда Алексея.
Накинув на себя талес, Матуш стал против памятника, на место Гилела и спросил:
— Реб Гилел, что я должен сказать?
— Вы же слышали?
— Да, слышал, но все же подсказывайте мне.
— Начните с того, с чего я начал, с клятвы.
Матуш, высунув голову из-под талеса, начал повторять вслед за Гилелом:
— Я, Матуш, сын Арона, призываю вас, святые души, в свидетели, что я ничем не прегрешил против вас, ни в чем перед вами не виноват…
— Что руки мои чисты и не осквернены…
— Что руки мои чисты и не осквернены…
— Ни разбоем… — подсказал ему вернувшийся Йона.
И Матуш за ним повторил:
— Ни разбоем…
— Ни насилием…
— Ни насилием…
— Не запятнаны кровью ближнего…
Между деревьями показался Алексей и остановился перед Матушем. Увидев его, Матуш съежился и спрятал голову под талес.
— Мои руки не запятнаны кровью ближнего… — громко повторил Йона.
Матуш молчал.
— Ой, злодей здесь! — вскрикнула Шифра. — Гилел, смотри, злодей здесь!
— Вижу, Шифра, вижу. — И Гилел, не двигаясь с места, словно врос в землю, сказал замолчавшему Матушу: — Вы же просили, чтобы вам подсказывали, так повторяйте: «Мои руки не запятнаны кровью ближнего…»
Но Матуш стоял, низко опустив голову, и по-прежнему молчал.
— Мама, это тот полицай, что гнался за тобой? — спросил Либер мать и бросился было к Алексею.
Но Гилел загородил сыну дорогу:
— Стой, сын мой! К нему нельзя приближаться — он отверженный.
— Так пусть немедленно уберется отсюда! — крикнула Шифра.
— Шифра, он не сам пришел, за ним прислали. — Йона указал на Гилела.
— Да, это я его вызвал сюда. — И, как судья, дающий последнее слово подсудимому, Гилел обратился к Матушу: — Вы молчите?! Значит, это правда? Я вас спрашиваю: это правда?
— Что правда? — Эстер испуганно посмотрела на Гилела.
— Его спроси, отца своего!
— Папа!
— Я не виновен, дочка, — пробормотал Матуш.
— Бедняга, возвели напраслину на человека…
— Кого это вы, реб Йона, называете человеком? — Гилел в гневе прищурил глаза. — Кого назвали вы человеком?
Тем временем Матуш несколько пришел в себя и накинулся на Гилела и на Йону:
— А вы на моем месте? Что сделали бы вы на моем месте? Теперь все стали судьями. Умирать никому не хочется, а надо мной уже занесли топор: или — или…
— Хотите сказать, что вас принудили? — перебил его Йона.
— А что же, по-вашему, я пошел по своей доброй воле?
— А разве не было таких, что шли на это по доброй воле? — продолжал Гилел, как судья, которому еще хорошо надо подумать, прежде чем вынести приговор. — Почему фашисты пристали именно к вам, а не к кому-либо другому?
Но Матуш не считал себя обвиняемым, обязанным все выслушивать и отвечать на все вопросы.
— Что вы спрашиваете меня? Немцы отчитывались передо мной, что ли? Приказали, и все! — Встретившись взглядом с Алексеем, Матуш, как бы желая вызвать к себе сочувствие, добавил упавшим голосом: — Что мне оставалось делать? Другого выхода не было…
— Кроме как злодействовать?! — вскричал Гилел.
— Ложь, клевета! Еврейская полиция не злодействовала и никого не…
— Истые праведники, — вставил свое слово Йона.
— Праведники не праведники, но наши руки не запятнаны кровью.
— Как вы сказали — не запятнаны кровью? — прогремел голос Гилела на весь лес. — Ну да, вы только вязали свои жертвы, а убивали их другие. Вы только помогали загонять жертвы в вагоны, а душили и сжигали их другие. Вы только помогали отнимать у матерей их малюток, а разбивали им головки другие. Вы только…
— Мы не знали, куда их высылают…
Алексей, молча стоявший между деревьев, приблизился к Матушу:
— Ты не знал? А кто помогал нам искать в гетто спрятанных детей? Не ты ли и твои полицаи?
— Боже мой, я этого не выдержу! Вы были полицаем?!
— Он был начальником полиции, Шифра.
— Папа, ты?! Ты был начальником полиции!
— А если б полиция в гетто не была еврейской, евреям было бы лучше? В тысячу раз хуже! Да, я был в гетто начальником полиции, но еврейской полиции, и гитлеровцы обошлись с ней, как со всеми евреями. Я случайно остался жив. Мне чудом удалось бежать.
— Ну и что? Может, в награду за то, что и вас гнали в могилу, простить вам ваши злодеяния?
— Я все же хотел бы знать, — вмешался Йона, — почему эти изверги выбрали именно вас, а не другого? Ну скажите, почему?
— Потому, что мой отец не был ни портным, ни веревочником. Вы удовлетворены?
— Что ваш отец не был ни портным, ни веревочником, можно себе вполне представить. Но кто вы были, — не унимался Йона, — что немцы выбрали именно вас? Не из тех ли вы, что сами спешили выслужиться перед ними?
— Кто вы такой, что допрашиваете меня, словно следователь какой-то?
— Мы судьи, — отозвался Гилел. — Мы судьи над вами!
— Меня никто не может судить. Они гнали меня на смерть наравне со всеми.
— И поэтому вы лучше полицая Алешки? Вы хуже его! Да, хуже. — Гилел сорвал с Матуша талес и передал его Йоне. — Смотрите, Йона, не кладите его среди священных книг — талес этот осквернен. — Гилел обернулся к Матушу с поднятыми кулаками: — Прочь со святой земли! Будь проклят! Будь проклят, как Алешка! Чтоб ты не ночевал там, где дневал, и не дневал там, где ночевал! Чтоб ты вечно скитался, не находя пристанища! Чтоб ты, как собака, стоял под дверью и тщетно молил о куске хлеба! Как жаждущий в пустыне…
— Меджибожские дикари! Пойдем, дочка, отсюда!
— Прочь с глаз моих! Я тебе больше не дочь! Одно только скажи: мама знала?
— Мама ничего не знала и не знает. И хватит! Новые судьи нашлись. Идем, Эстерка!
— Не смей подходить ко мне!
— Не ближе чем на четыре шага, — напомнил ему Алексей. — Вот так-то, батя. Послушай друга, мы вместе с тобой служили у гитлеровцев, вместе потом отбывали срок, нас обоих предали проклятию, так давай и дальше держаться вместе. Помнишь молдаванина из нашей бригады? Око за око! Вот так-то оно, батя.
— Не слушай его, дочка. Я не служил немцам. Я был полицаем, но еврейским полицаем, еврейским… — И Матуш поплелся, не оглядываясь, заросшей тропинкой, в сторону, противоположную той, куда направился Алексей.
— Пошел, наверно, к могиле Балшема помолиться, — заметил Йона. — Пошел каяться.
— Зачем замаливать грехи, если можно и так искупить их, и не очень дорогой ценой. У людей мягкое сердце и короткая память. Ну, что скажешь теперь, Шифра? Можем себя поздравить? Веселую свадьбу справили, нечего сказать. Иди передай музыкантам, что они могут ехать домой.
Закрыв лицо руками, Эстер с плачем побежала к лесу. Либер кинулся за ней. При виде этого Йона не выдержал:
— Все верно, реб Гилел, но дети, дети ведь не виноваты.
— Ты же сам слышал, — поддержала Шифра Йону, — что этот выродок сказал. Даже сватья ничего не знала и не знает…
— Какая она тебе сватья? Иди рассчитайся с музыкантами, и пусть едут себе домой.
— Бог с тобой, Гилел!
— Хочешь, чтобы наш сын женился на дочери злодея, предателя?
— Все верно, реб Гилел, но чем дети виноваты? Вы хотите, чтобы дети страдали за грехи родителей? Но тогда мир изошел бы кровью. Слишком много берете на себя, реб Гилел, слишком много.
Из леса выбежал Либер.
— Папа, — обратился он, запыхавшись, к отцу, — я пойду на почту, протелеграфирую Бэле Натановне, чтобы она вылетела сюда.
Гилел с недоумением глянул на сына:
— Какая Бэла Натановна?
— Мать Эстерки. Кто-то же из ее родных должен присутствовать на свадьбе.
— Какая Эстер, какая Бэла, какая свадьба? Тот, кто служил нашим смертельным врагам, не будет моим сватом, а его дочь моей невесткой, ее ребенок моим внуком.
— Папа, Эстер же не виновата в том, что ее отец был таким…
— То же самое и мы говорим ему.
— Папа, ведь мы с Эстер уже…
— Иди, Шифра, рассчитайся с музыкантами, говорят тебе!
— Реб Гилел, — сказал Йона, — расстроить свадьбу молодых людей — один из самых больших грехов.
— Беру этот грех на себя.
За ненакрытыми столами, расставленными в форме буквы П, во дворе местечкового пищевого комбината сидят Кива, Шая, Борух и еще несколько человек, и каждый на свой манер напевает под музыку летичевской капеллы, укрывшейся от полуденного солнца в глубине двора под развесистым каштаном. Манус тоже там. Он успевает одновременно и дирижировать, и играть на одном из трех инструментов, свисающих у него с шеи на серебряных цепочках. Глядя на Мануса, музыканты играют с огоньком, как если б играли уже на свадьбе.
Когда музыка затихла, Кива заметил:
— Нет, что ни говорите, но он знал толк в музыке. Ах, как он понимал…
— О ком это вы? — притворился Шая, будто не догадывается, о ком идет речь.
— Ну, он, конечно, Соломон Мудрый. Как там у него сказано, Борух?
— У царя Давида, хотели вы сказать, — поправил его Борух: — «Все мои кости поют во мне…»
— Вот-вот, это он сказал по поводу нас. Стоит меджибожцу услышать где-нибудь музыку, пение, и он прибежит даже в полночь. Музыкой, Эммануил Данилович, вы можете добиться у меджибожца чего угодно.
— Что-то не видно, чтобы у него чего-то добились.
— У кого, у реб Гилела? — спросил Кива. — Это, по-видимому, оттого, что вы, товарищ Эммануил Данилович, разучили с летичевской капеллой не те мелодии.
— Надо было разучить с ними кое-что из вещиц Балшема, — заметил Борух и вдохновенно затянул: — Ай-бом-бом, ай-бом-бом, ай-бири-бири-бом…
— Хватит вам айкать и бомкать, — перебил Шая Боруха и обратился к Манусу: — Вы, я вижу, были военным человеком, так давайте, пожалуйста, кое-что из военных вещей, скажем, «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат».
Во двор шумно вбежала, как всегда, озабоченная, запыхавшаяся Йохевед:
— Товарищи, я, упаси боже, не опоздала?
— А вы разве когда-нибудь опаздываете? — пожал Борух плечами.
— Нет, в самом деле. Слышу, музыка играет, вот я и прибежала. Вчера и позавчера, когда играла музыка, я знала, что капелла лишь готовится к свадьбе. Но почему вдруг сегодня музыка? Ведь жених с невестой еще вчера улетели.
— Мы справляем тут сегодня проводы, провожаем в Москву нашего дорогого гостя Эммануила Даниловича. Но ненадолго. Скоро мы его опять пригласим к нам. Не унывайте, Хевед, музыканты еще будут у нас играть, и много играть. Для меня это даже не «диалема», что у нас еще будут свадьбы, и много свадеб.
— Откуда, например, Шая?
— Да, откуда?
— От пятилеток, Борух, от пятилеток. Надо читать газеты. Скоро, ручаюсь вам, вы не найдете ни одного местечка, где не будет заводов и фабрик. А раз будут фабрики и заводы…
— «Жила на свете козочка…» — запел Кива. — Пророк реб Шая уже начал вещать.
В разгар спора о судьбе местечка, станет ли оно городом или селом, явилась озабоченная Ципа.
— Тут нет моего Йоны? — спросила она. — Значит, сидит еще у реб Гилела. Целый день он все толкует с ним, уговаривает его. В самом деле, чем виновата бедняжка Эстерка, что бог дал ей такого отца, будь он проклят вместе с Алешкой!
— А я, думаете, мало с ним говорил? Привел ему в качестве примера декабристов. Кто, скажем, были родители декабристов? Они ведь были…
— Опять взялся за свои вещания, Шая? — остановил его Кива. — Думаешь, никто, кроме тебя, газет не читает? Ципа, вот идет ваш Йона.
— Ты лишь теперь идешь от него? — встретила Ципа мужа. — Ну что?
Йона махнул рукой:
— Он даже слушать не хочет. Мечет громы и молнии. Пусть так, уступил я ему, может, действительно надо сильнее разжечь в себе пламя ненависти. И что касается детей, я тоже уступил ему, может, он прав, надо и в детях воспитать непримиримую ненависть ко всем, кто так или иначе сотрудничал с фашистами. Но требовать, чтобы дети расплачивались за грехи родителей…
— Не верится даже, чтобы Гилел говорил такое, — отозвался Борух. — Но на эту свадьбу он, по-моему, не согласится.
— Какое значение имеет, согласится он или не согласится? Скоро уже две недели, как свадьба состоялась. Тут, собственно, должна была состояться дубль-свадьба, — заметил Манус.
— Может, вы будете так добры и все же откроете нам секрет, что такое дубль-свадьба? — спросила Йохевед Мануса.
Так как Манус не ответил, Борух взялся разъяснить ей это:
— Дубль-свадьба — это, как я догадываюсь, то же, что Шуш Пурим, то есть день, следующий за праздником Пурим и считающийся как бы повторением этого праздника. Либер все же удивляет меня — как он мог жениться без согласия и благословения родителей…
— А что тут такого? В былые времена тоже случалось…
— Да, верно, — согласился Йона. — Но тут речь идет, дорогой Эммануил Данилович, не о приданом и не о родовитости. Тут речь идет совсем о другом — о человеке и звере в образе человека идет речь. Если б не Алешка, Гилел сидел бы сейчас за одним столом с Матушем.
— Представляю, что будет твориться в Ленинграде, когда там узнают.
— Кто узнает? — спросил Кива Боруха.
— А я вам не рассказывал? Реб Гилел еще на рассвете прибежал ко мне, чтобы я отдал ему все фотографии, которые Матуш заказал мне и не успел забрать. Гилел хочет отправить эти фотографии в милицию, чтобы знали, кто он такой. Звери, говорит Гилел, не должны жить среди людей, зверей надо держать подальше от людей.
— Теперь я уже не жалею, что съездил в Меджибож, — сказал как бы про себя Манус. — Теперь буду хотя бы знать, что представляет собой меджибожец. — Посмотрев на часы, он взялся на этот раз за кларнет. — Время не ждет, скоро надо будет собираться в путь.
— Сегодня, значит, уезжаете? — спросил Йона.
— Послушайте, — обратилась Ципа к Манусу, — может, вы бы все же остались у нас.
— А что он тут будет делать: латать брюки или карабкаться на пожарную лестницу алхимика Кивы?
— Не унывайте, Хевед! — Йона вдруг словно на голову выше стал. — Музыканты у нас не будут сидеть без дела, как говорит наш пророк Шая.
Шая немедленно отозвался:
— Придет время, и местечко станет городом, и у нас будут свадьбы, много свадеб…
— Аминь! — улыбнулся Кива.
— Можете смеяться, Кива, сколько угодно, но я уверен, что в скором времени местечко станет городом с фабриками и заводами. Вот увидите. Для меня это больше не «диалема».
При этих словах Шаи Манус вынул из бумажника какую-то бумажку и подал Шае.
— Что это? — удивленно спросил тот, разглядывая плотную, глянцевитую бумажку.
— Моя визитная карточка. Раз, по вашим словам, у вас тут посыплются свадьбы, то я оставляю вам свои координаты — адрес и телефон. Если надумаете связаться со мной по телефону, звоните, пожалуйста, после десяти утра, так как с восьми до десяти я в бассейне. Иду я туда даже в сильнейшие морозы.
— Вы идете, видно, туда, чтобы совершить омовение перед занятиями музыкой, подобно писцу, совершающему омовение перед тем, как приступить к писанию Торы.
— Играть на свадьбе после того, что мы перенесли, реб Борух, тоже богоугодное дело, — сказал Манус. — Давидка, играешь?
— Да, дядя Манус.
— А ты знаешь, сколько лет этой мелодии? Нет? Я тоже не знаю. Наверно, много, очень много лет. Может, ее пел мой дедушка, мой прадедушка, мой прапрадедушка. Поколение уходит, поколение приходит, и путь, проделываемый мелодией из поколения в поколение, подобен пути родника, который то исчезает, словно высох, то вдруг вновь возникает, часто даже там, где его и не ожидали. Так сыграй же мне, Давидка, на прощание мелодию, оставшуюся после моей замученной матери. На всех свадьбах и торжествах играй ее!
Манус уступил Давидке место, и Давидка заиграл в сопровождении капеллы «Фрейлехс моей матери». В это время незаметно появился во дворе Гилел.
— Еще раз, Давидка! — скомандовал Манус.
И Давидка снова заиграл, но уже иначе, чем играл эту мелодию Манус. Печаль во «Фрейлехсе моей матери» была иная, и радость была иная.