Глава 5

Суббота, 23 ноября.

Вот уже три недели у меня не было даже минуты, чтобы раскрыть это досье, и я живу на одном порыве, сознавая, что вот-вот рухну от изнеможения, неспособный ни сделать еще один шаг, ни сказать лишнее слово. Впервые я сталкиваюсь с перспективой того, что судоговорение может стать мне не под силу: от усталости я уже стараюсь говорить поменьше.

Я не один подумываю о том, что нервы у меня, похоже, сдадут. Ту же тревогу я читаю во взглядах окружающих и начинаю замечать, что на меня украдкой смотрят как на тяжелобольного. Что во Дворце знают о моей личной жизни? Мне это неизвестно, но руку мою пожимают порой излишне крепко, а иногда как бы мимоходом бросают:

– Не переутомляйтесь!

Пемаль, обычно такой оптимист, хмурился, меряя мне на днях давление в комнатушке, где принимать его пришлось наспех, потому что в кабинете у меня сидел клиент, а в гостиной дожидались еще двое.

– Полагаю, просить вас отдохнуть – бесполезно?

– Пока что это невозможно. А уж вы постарайтесь сделать так, чтобы я выдержал.

Он прописал мне уколы каких-то витаминов; с тех пор каждое утро в дом является медсестра, и я буквально на ходу, еле успев выскочить в эту комнатушку и спустить брюки, получаю очередное вливание. Пемаль почти не верит в успех.

– Наступает момент, когда пружину нельзя больше растягивать.

У меня самого точно такое же ощущение вибрирующей и готовой лопнуть пружины. Я чувствую во всем теле какую-то дрожь, которую не властен унять и от которой мне иногда становится страшно. Я почти не сплю. У меня нет на это времени. Я даже не решаюсь сесть в кресло после еды, потому что стал как больная лошадь, которая избегает ложиться на землю из боязни потом не встать.

Я силюсь выполнить свои обязательства на всех фронтах и к тому же из своего рода кокетства сопровождаю Вивиану на светские сборища, коктейли, генеральные репетиции, обеды у Корины и в прочие места, где – я это знаю ей было бы неприятно появиться одной.

Она, хоть ничего и не говорит, признательна мне за это, но тоже встревожена. Как нарочно, у меня никогда не было столько и таких крупных дел во Дворце, которые нельзя доверить никому другому.

Например, в понедельник, как мы и условились, меня посетил южноамериканский посол, и хоть я не совсем ошибся насчет существа его проблем, истинной его цели я не угадал. Оружие у них есть. Прийти к власти посредством переворота, который должен быть осуществлен молниеносно и малой кровью, хочет непосредственно его отец. Если верить моему заговорившему страстным тоном собеседнику, его родитель рискует своей жизнью и колоссальным состоянием исключительно ради благоденствия родной страны, которая пребывает сейчас в руках шайки разоряющих ее дельцов.

Итак, оружие, включая три четырехмоторных самолета, на которых строится план заговорщиков, находится сейчас на судне под панамским флагом, на свое несчастье сделавшее в связи с аварией кратковременный заход на Мартинику.

Авария оказалась пустяковой – работы на два-три дня. Но случаю заблагорассудилось, чтобы некий таможенник в приступе рвения осмотрел груз и установил, что тот не соответствует коносаменту. Капитан со своей стороны неуклюже предложил ему денег, и служака привел в действие громоздкую административную машину, блокировав судно в порту.

Не будь этого чинуши, все кончилось бы благополучно, потому что французское правительство охотно закрыло бы глаза на происшествие. Но донесения пошли по официальным каналам, дело приобрело исключительно щекотливый характер, и у меня состоялась встреча с самим премьер-министром, преисполненным благих намерений, но почти безоружным перед таможенником. Существуют – я убедился в этом на опыте – случаи, когда самый маленький чиновник может взять верх над министрами.

Через несколько дней я выступаю по делу Неве, требующему огромного труда и уже долгие месяцы вызывающему вокруг себя шум.

Любовница одного сотрудника консульского аппарата всадила в него шесть пуль после того, как он, сделав ей двоих детей, решил отделаться от нее и удрать на Дальний Восток, куда выхлопотал себе назначение. На свою беду, действовала она с полным хладнокровием да еще в присутствии властей и журналистов, которым заявила с еще дымящимся оружием в руке, что не боится суда. В моем теперешнем положении неудача нанесла бы мне большой вред – она будет истолкована как начало заката.

Правда, на этой неделе мне повезло с молодым Дельрие, который по невыясненным мотивам убил родного отца: я добился помещения его в психиатрическую лечебницу.

Каждый день появляются все новые клиенты. Послушать Борденав, мне их не следовало бы принимать вообще. Она изнывает у себя в бюро, как сторожевой пес, которому запретили лаять на шатающихся вокруг бродяг, и я часто застаю ее с покрасневшими глазами.

В минуты душевного упадка мне не раз приходило в голову, что если бы на меня ополчился весь мир, моя секретарша все равно осталась бы со мной доживать мои последние дни. Ну, не ирония ли судьбы, что я испытываю к ней физическую антипатию, почти отвращение, которое помешало бы мне обнять ее или увидеть обнаженной? Подозреваю, что она давно чувствует это и ей больно, поскольку из-за меня она не будет принадлежать никакому мужчине.

Труднее всего для меня было не столько принять решение, сколько заговорить о нем с Вивианой: я ведь сознавал, что на этот раз захожу чересчур далеко и отваживаюсь вступить на скользкую почву. Что бы ни случилось, я до конца сохраню трезвость ума и буду требовать от себя ответственности за свои поступки, за все свои поступки.

Неделя, последовавшая за ночью у «Маньера», оказалась одной из самых трудных и, пожалуй, унизительно смешных в моей жизни. Я до сих пор не понимаю, как я нашел время выступать в суде, изучать дела своих клиентов и, сверх того, показываться с Вивианой на целой серии парижских раутов.

Как я и ожидал, причиной всего стал Мазетти и его новая тактика. Действительно, меня никто не разубедит в том, что он избрал ее умышленно и это было отнюдь не глупо, поскольку он чуть-чуть не добился успеха.

В воскресенье вечером у меня состоялось серьезное объяснение с Иветтой, и я был полностью или почти искренен, когда предложил ей выбирать:

– Если ты решила выйти замуж, зови его.

– Нет, Люсьен. Не хочу.

– Думаешь, что будешь с ним несчастна?

– Я не могу быть счастливой без тебя.

– Ты уверена?

Она была настолько измотана, что походила на призрак, и попросила у меня позволения выпить стаканчик, чтобы взбодриться.

– Что он тебе сказал?

– Что будет ждать, сколько потребуется, потому как не сомневается: в свой день и час я выйду за него.

– Он вернется?

– Ей не было нужды отвечать.

– Тогда, если ты действительно приняла решение, сейчас же напиши ему, чтобы у него не осталось никаких надежд.

– Что я должна написать?

– Что он тебя больше не увидит.

Часть дня она занималась с ним любовью и еще носила на себе следы этого: лицо ее служило лишь фоном дою запекшихся, словно расплавленных губ.

Я частично продиктовал ей письмо, которое сам и отнес на почту.

– Обещай, что не ответишь, если он позвонит по телефону или постучит в дверь.

– Обещаю.

Он не позвонил и не попытался проникнуть в квартиру. Однако уже на другой день мне позвонила Иветта:

– Он здесь.

– Где?

– На тротуаре.

– В дверь не звонил?

– Нет.

– Что делает?

– Ничего. Стоит, прислонившись к дому напротив, и не сводит глаз с моих окон. Что посоветуешь?

– Я заеду за тобой и пойдем завтракать.

Я поехал на улицу Понтье. Увидел Мазетти, небритого и грязного, как если бы он, не переодевшись, прибежал сюда прямо с завода.

К нам он не подошел, только посмотрел на Иветту глазами побитой собаки.

Когда час спустя я доставил ее домой, его уже не было, но он вернулся на другой день, потом на следующий, все больше обрастая щетиной, лихорадочно блестя глазами и походя на нищего.

Не знаю, какова доля искренности в его поведении Он тоже в разгаре кризиса. Похоже, со дня на день откажется от стоившей ему стольких лишений карьеры, словно для него ничто не имеет значения, кроме Иветты.

В течение недели наши взгляды не раз скрещивались, и в его глазах читался презрительный упрек.

Я продумал все мыслимые решения, в том числе совершенно невозможные например, поселить Иветту у нас на нижнем этаже, где находятся мой кабинет и служебные помещения. Мы сохранили там одну спальню с ванной, которыми пользуется Борденав, когда работает ночью.

Этот проект долгие часы держал меня в возбужденном состоянии. Меня соблазняла перспектива днем и ночью иметь Иветту под рукой, но наконец рассудок взял верх. Мой замысел неосуществим хотя бы из-за Вивианы – это же очевидно. До сих пор она со многим мирилась, готова мириться с еще большим, но так далеко не пойдет.

Я почувствовал это, когда поделился с ней решением, которое в конце концов принял. Разговор состоялся после завтрака. Я выбрал этот момент нарочно, потому что меня ждали во Дворце и у меня было только четверть часа свободных, что помешало бы объяснению опасно затянуться.

Войдя в гостиную, где мы собирались пить кофе, я негромко бросил.

– Надо поговорить:

На лице жены читалось, что я вряд ли сообщу ей что-либо новое и важное. Возможно, она ждала еще более серьезного решения, чем то, на котором я остановился. Во всяком случае, я почувствовал нечто вроде шока, а Вивиана на секунду выдала себя, показав, сколько ей на самом деле дет.

У меня сжалось сердце, как если бы я был вынужден усыпить собаку, долго бывшую моим верным другом.

– Сядь и помолчи. Ничего плохого не случилось.

Вивиана изобразила на лице улыбку, и эта улыбка была жесткой, оборонительной; когда я объяснил, о какой квартире идет речь, я понял, что ощетинилась она не из сентиментальных соображений. На секунду я даже поверил, что началась ссора, и не уверен, что она была бы для меня так уж нежелательна. Мы ведь в таком случае покончили бы со всем одним ударом вместо того, чтобы продвигаться к этому по этапам. Я решил не уступать.

– По причинам, которые слишком долго объяснять и которые, как мне кажется, тебе известны, она не может больше жить в меблирашках,

Мы все время говорим, она – я из деликатности, жена из презрения.

– Знаю.

– В таком случае все просто. Мне нужно как можно скорее поселить ее в месте, неизвестном человеку, который преследует ее.

– Понимаю. Продолжай. – Нужно подыскать свободную квартиру.

Не подыскала ли она уже такую – скажем, с помощью агентства?

Если память мне не изменяет, на втором году нашей жизни на площади Данфер-Рошро наше жилье начало нам казаться неудобным и мы возмечтали переехать поближе ко Дворцу. Мы часто прогуливались по острову Сен-Луи, который прельщал нас обоих.

В то время на оконечности острова, похожей на шпору и расположенной напротив Сите и Нотр-Дам, была свободна квартира, и мы осмотрели ее, обмениваясь жадными взглядами. Квартирная плата, ограниченная законом, была не слишком высокой, но от нас потребовали оплатить ремонт, о чем не позволяло говорить всерьез состояние наших финансов, и мы с тяжелым сердцем ушли.

Позднее мы познакомились у приятелей с американкой мисс Уилсон, которая не только сняла эту квартиру нашей мечты, но даже купила ее; по-моему, Вивиана потом ездила к ней туда на чай. Мисс Уилсон занималась живописью, посещала Лувр и художников и, как иные американские интеллектуалы, покинувшие родину, считала свою страну варварской, клянясь, что закончит свои дни в Париже. Здесь ее чаровало все-бистро. Центральный рынок, маленькие более или менее подозрительные улочки, клошары, утренние рогалики, дешевое красное вино и танцульки.

Так вот, два месяца назад, в возрасте сорока пяти лет, она вышла замуж за проезжего американца, гарвардского профессора младше ее, и укатила с ним в Соединенные Штаты.

Она разом порвала с прошлым, с Парижем и поручила агентству по торговле недвижимостью как можно скорее продать квартиру, мебель и безделушки.

Это в метрах полутораста от нас, и мне, чтобы добраться до Иветты, не понадобится ни ловить такси, ни беспокоить Альбера.

– Я долго думал. На первый взгляд это безумие, но...

– Купил?

– Еще нет. Сегодня вечером встречаюсь с уполномоченным агентства.

Отныне передо мной была женщина, защищающая уже не свое счастье, а свои интересы.

– Надеюсь, ты не собираешься приобретать квартиру на ее имя?

Я этого ждал. Действительно, первым моим побуждением было сделать Иветте этот подарок, чтобы при любом повороте в моей судьбе она не очутилась снова на улице. Вивиана-то в случае моей смерти будет ограждена от нужды, сможет почти полностью сохранить наш образ жизни благодаря крупным суммам, на которые я застраховал свою жизнь.

Я заколебался. У меня не хватило духу, и я отступил. Я зол на себя за трусость, за то, что покраснел и пробормотал:

– Разумеется.

Я тем более этим унижен, что Вивиана догадалась, насколько иным было мое первоначальное намерение, и может торжествовать победу.

– Когда подписываешь?

– Нынче же вечером, если акт о купле-продаже составлен правильно.

– Она переедет завтра?

– Послезавтра.

Вивиана горько улыбнулась, вспомнив, вероятно, наш давнишний визит и разочарование, когда мы узнали, какую сумму с нас требуют за ремонт нескольких не представляющих ценности ковров.

– Больше тебе нечего мне сказать?

– Нет.

– Ты доволен?

Я кивнул, и жена, подойдя поближе, любовно и в то же время покровительственно похлопала меня по плечу. Этот жест, которого я раньше за ней не замечал, помог мне лучше уразуметь ее позицию в отношении меня. Уже давно, возможно, всегда она рассматривала меня как свое создание. С ее точки зрения, до знакомства с ней я вообще не существовал. Она выбрала меня, как Корина-Жана Мориа, с той разницей, что я даже не был депутатом, и она пожертвовала ради меня роскошной и легкой жизнью.

Нет спору и было бы несправедливо отрицать, что она способствовала моему восхождению своей светской активностью, открывшей передо мной многие двери и привлекшей ко мне обширную клиентуру. Опять-таки ей я отчасти обязан и тем, что газеты непрерывно поминают мое имя не только в судебной хронике: жена сделала меня одним из тех, из кого состоит «Весь Париж».

В тот день она не сказала мне этого, ни в чем меня не упрекнула, но я почувствовал, что еще один шаг – и я перейду границу допустимого риска, что квартира на Орлеанской набережной при условии приобретения ее на мое имя-крайний предел, переступить через который Вивиана мне не позволит.

Интересно, говорят ли они с Кориной обо мне, не входят ли они в один и тот же клан, поскольку в подобном положении пребывает немалое число женщин, или, напротив, они завидуют друг другу, обмениваясь фальшивыми признаниями и улыбками.

Всю эту неделю я без передышки сражался со временем, потому что меня мучил страх, как бы Иветта не разжалобилась и не подала из окна знак, которого только и ждал Мазетти, чтобы броситься в ее объятия. Я каждый час звонил ей и, как только улучал минуту, летел на улицу Понтье, где из осторожности проводил все ночи.

– Если я заберу тебя отсюда, ты обещаешь не писать ему, не сообщать свой новый адрес, не посещать некоторое время места, где он мог бы тебя разыскать?

Я не сразу сообразил, что в глазах ее читается страх. Однако она покорно отозвалась:

– Обещаю.

Я почувствовал, что она испугана.

– Где это?

– Почти рядом с моим домом.

Только тогда она облегченно вздохнула и призналась:

– Я думала, ты хочешь отослать меня в деревню.

Деревни она боится: деревья на фоне заката, даже если это деревья парижского сквера, уже погружают ее в черную меланхолию.

– Когда?

– Завтра.

– Я уложу вещи?

Их у нее теперь довольно, чтобы набить корзину и два чемодана.

– Переедем ночью, когда удостоверимся, что путь свободен.

В половине двенадцатого, после парадного обеда у старшины адвокатского сословия, я заехал за ней с Альбером на машине. Альбер выносил багаж, а я стоял настороже под мокрым снегом; две девицы, шлифовавшие тротуар на улице Понтье, сперва попытались меня соблазнить, а потом с любопытством наблюдали за похищением.

Уже многие месяцы я поддерживаю себя обещаниями завтра или через неделю зажить более спокойной, более легкой жизнью. Покупая квартиру на Орлеанской набережной, я был убежден, что теперь все наладится и отныне я смогу выводить Иветту на прогулку, как другие своих собак, когда утром и вечером выгуливают их вокруг острова.

Продолжать это досье стоит лишь при условии, что говоришь в нем все. Я был охвачен почти юношеской лихорадкой. Квартира – кокетлива, утонченна, настоящее жилье женщины.

На бульваре Сен-Мишель пахло дешевой меблирашкой, на улице Понтье маленькой потаскушкой с Елисейских полей.

Здесь – новый мир, почти что прыжок в царство идеала, и чтобы Иветта не слишком чувствовала свою чужеродность, я помчался на улицу Сент-Оноре и накупил ей белья, халатов и пеньюаров, гармонирующих с обстановкой.

Для того чтобы ее хотя бы первое время не тянуло из дому, я привез ей проигрыватель, пластинки, телевизор и уставил две полки библиотечного шкафа довольно пикантными книжками – она любит такие, хотя «народных» романов ей все-таки не натаскал.

Без ведома Иветты я нанял ей прислугу Жанину, довольно смазливую, аппетитную и разговорчивую девицу, которая составит хозяйке компанию.

Я даже намеком не обмолвился при Вивиане ни об одном из этих своих шагов, но у меня есть основания предполагать, что она в курсе. Все три дня, что я просуетился вот так, она подчеркнуто смотрела на меня с материнской нежностью и капелькой жалости, как смотрят на мальчика в кризисном переходном возрасте.

На третью ночь, когда мы спали уже в новой квартире, я проснулся с ощущением, что лежащая рядом Иветта вся в огне. Я не ошибся. Когда около четырех утра я измерил ей температуру, у нее оказалось тридцать девять, а в семь – около сорока. Я позвонил Пемалю. Он примчался.

– Вы сказали: Орлеанская набережная? – удивился он.

Я ничего не стал объяснять. Да ему это было и без надобности, поскольку он нашел меня у постели обнаженной Иветты.

Заболевание было неопасное – острая ангина с сильными колебаниями температуры, тянувшаяся с неделю. Я тем временем циркулировал между обоими домами и Дворцом.

Эта хворь открыла мне, что Иветта безумно боится смерти. Как только жар усиливался, она прижималась ко мне, словно раненая собака, умоляя вызвать врача, которого мне случалось беспокоить по три раза на дню.

– Не дай мне умереть, Люсьен!

Она часто твердила это с расширенными от ужаса глазами, как если бы провидела за гранью жизни нечто ужасное.

– Не хочу! Не хочу умирать! Останься со мной!

Держа ее руку в своей, я названивал по телефону, откладывая одни встречи, извинялся за то, что не смог прийти на другие; мне даже пришлось вызвать Борденав и продиктовать ей у постели Иветты письма, не терпящие отлагательства.

Тем не менее я при всем параде появился на «Вечере звезд», где Вивиана следила за мной, раздумывая, выдержу я до конца или все брошу и кинусь на Орлеанскую набережную.

Еще более осложнило ситуацию то, что на следующий же день я встретил по-прежнему заросшего бородой Мазетти, который караулил у дома на Анжуйской набережной. Он, несомненно, смекнул, что рано или поздно я выведу его на Иветту, и, возможно, вообразил, что теперь она у меня дома.

Мне пришлось прибегнуть к услугам Альбера и всякий раз, отправляясь на Орлеанскую набережную, объезжать вокруг острова, а из квартиры Иветты уходить, только удостоверившись, что путь свободен.

Я отмечаю эти пакостные подробности лишь потому, что они по-своему важны, помогая объяснить ту расхристанность, в какой я сейчас пребываю.

К счастью, Мазетти оказался не слишком настойчив. Он трижды приходил ко мне. Предвидя, что он зайдет в дом и спросит меня, я отдал соответствующие распоряжения. Подумал я и о том, что он, может быть, явится с оружием, и отныне держу свой пистолет наготове в ящике стола.

В один прекрасный день, почти одновременно с тем, как Иветта пошла на поправку, он исчез.

Она поднялась с постели, в общем, здоровая, но еще очень слабая, и Пемаль делает ей те же уколы, что мне; он колет нас поочередно одним шприцем, что, видимо, его забавляет.

Мне неизвестно, узнал ли он Иветту, чье фото было опубликовано в газетах во время процесса. Он наверняка испытывает ко мне некоторую жалость и, возможно, тоже думает о бабьем лете.

От этого выражения меня просто корежит. Я всегда ненавидел всякое упрощенчество. У одного из моих коллег, о котором благодаря его острым словечкам говорят почти столько же, сколько обо мне, и который слывет одним из лучших умов Парижа, есть на все случаи жизни бесповоротное и элементарно простое объяснение.

Для него мир сводится к нескольким человеческим типам, а жизнь – к определенному числу более или менее острых конфликтов, через которые рано или поздно, порой даже не замечая этого, проходят все люди, как прошли они юными через детские болезни.

Это соблазнительная точка зрения, и ему случалось обезоруживать судей, рассмешив их какой-нибудь шуткой. Он, несомненно, прохаживается по моему адресу, и его остроты гуляют по Дворцу и гостиным. Ну не смешно ли, что человек моего возраста, положения и, вероятно, добавляет он – ума переворачивает вверх дном собственную жизнь и жизнь своей жены лишь потому, что однажды вечером молодая потаскушка явилась к нему с просьбой защищать ее в суде и заголилась перед ним?

Признаюсь, меня удивляет и смущает, что Мазетти влюблен в Иветту, и я склонен думать, что, не будь меня, он вряд ли бы увлекся ею.

Если когда-нибудь это досье прочтут, всех, наверное, поразит, что я до сих пор ни разу не употребил слово «любовь». Это не случайно. Я в нее не верю. Точнее, не верю в то, что принято так называть. Я, например, не любил Вивиану, как ни сходил по ней с ума в дни стажировки на бульваре Мальзерб.

Она была женой моего патрона, знаменитого человека, которым я восхищался. Жила в мире, устроенном так, чтобы ослепить бедного неотесанного студента, каким я был еще накануне. Она была красива, я – безобразен. Увидеть, как она уступает мне, было чудом, которое разом преисполнило меня уверенностью в себе и своем успехе.

Я ведь уже тогда понимал, что ее привлекает во мне известная сила, несгибаемая воля, в которую она поверила.

Она стала моей любовницей, потом женой. Ее тело давало мне наслаждение, но никогда не возникало в моих снах, было женским телом – и только. Вивиана никак не участвовала в том, что я считаю самым важным в сексуальной жизни.

Я был признателен ей за то, что стал ее избранником, что ради меня она пошла, как я считал, на жертвы; лишь много позже я начал догадываться, что именно со своей стороны она называла любовью.

Разве это не было прежде всего потребностью самоутвердиться, доказать себе и другим, что она не просто хорошенькая женщина, которую одевают, защищают и вывозят в свет?

И, главное, разве не жило в ней острое стремление властвовать?

Так вот, она властвовала надо мной двадцать лет и все еще силится властвовать. До истории с квартирой на Орлеанской набережной она жила без особого беспокойства, держа меня на длинном поводке в полной уверенности, что я вернусь к ней после более или менее шумного, но неопасного для нее кризиса.

Во время разговора после завтрака я прочитал по ее лицу, что она сделала внезапное открытие – ей угрожает подлинная опасность. Впервые у нее сложилось впечатление, что я ускользаю от нее и это может привести к окончательному разрыву.

Она сопротивляется изо всех сил. Продолжает свою игру, пристально следя за мной. Я знаю, ей больно, она день ото дня стареет и все усиленней прибегает к косметике. Но страдает она не по мне. Она страдает из-за себя, страдает не только из боязни утратить положение, которое создала себе вместе со мной, но и от мысли, что ей придется отказаться от сложившегося у нее представления о собственной личности и значимости.

Мне жаль Вивиану, но, несмотря на ее тревожные взгляды, которые я ловлю на себе, меня ей не жаль. Ее заботливость продиктована расчетом, и хочет она не того, чтобы я вновь обрел душевный покой, а чтобы я вернулся к ней, пусть даже смертельно раненный. Даже если отныне буду всего лишь бездушным телом рядом с ней.

Как Вивиана объясняет мою страсть к Иветте? Тех женщин, что были у меня до этого, она относит на счет любопытства, а также фатовства, сидящего в каждом мужчине, особенно если он уродлив, его потребности доказать себе, что он может обрести власть над женщиной.

Однако в большинстве случаев дело обстояло иначе, и я считаю себя достаточно здравомыслящим, чтобы не заблуждаться на этот счет. Будь Вивиана права, у меня были бы лестные для меня романы, в частности с иными нашими приятельницами, добиться которых мне не стоило бы особого труда. Но это происходило со мной редко, случайно и всегда в минуты сомнений и подавленности.

Чаще всего я спал с девками, профессионалками и непрофессионалками, и когда они вспоминаются мне, я обнаруживаю, что во всех них было что-то общее с Иветтой, хотя до сих пор я этого не замечал.

Вероятно, мною двигал чисто сексуальный голод, если можно так выразиться; не вызывая улыбки, я хочу сказать – желание без всякой примеси сентиментальных и сердечных соображений. Иными словами, сексуальность в натуральном ее виде. Или в циничном смысле.

Мне исповедовались, иногда под моим нажимом, сотни клиентов, мужчин и женщин, и я мог убедиться, что не являюсь исключением, что в человеке живет потребность вести себя иногда как животное.

Быть может, я был не прав, не посмев предстать перед Вивианой в таком свете, но мне даже мысль об этом не приходила. Почем знать, не упрекает ли она со своей стороны меня за это и не случалось ли ей искать подобного удовлетворения на стороне?

Именно так обстоит дело с нашими приятельницами, со многими нашими приятелями, и не будь этот инстинкт почти вселенским, проституция не существовала бы во все времена и под всеми широтами.

Я уже давно не предаюсь с Вивианой известным забавам, и она объясняет мою холодность усталостью, работой и, без сомнения, возрастом.

А с Иветтой я не могу провести и часа, чтобы мне не захотелось видеть ее голой, ощупывать, ласкать.

И не только потому, что я не робею перед ней, безвестной девчонкой, и не потому, что ничего при ней не стыжусь.

Допускаю, что завтра буду думать и писать нечто прямо противоположное, но я в этом сомневаюсь.

Иветта олицетворяет для меня самку со всеми ее слабостями и низостями, с инстинктом, побуждающим ее цепляться за самца и превращать его в своего раба.

Я вспоминаю, как она была удивлена и горда, когда я впервые закатил ей пощечину, и с тех пор ей случалось доводить меня до бешенства ради одной цели – заставить снова проделать то же самое.

Я не утверждаю, что она меня любит. Я вообще не желаю употреблять это слово.

Но она отказалась быть самой собой. Отдала свою судьбу в мои руки. Пусть из лени, из вялости – не важно. Такова уж ее роль, и я, может быть наивно, вижу нечто символическое в том, что, попросив меня быть ее защитником в суде, она обнажила ляжки на краю моего письменного стола.

Стоит мне завтра бросить ее, как она вновь превратится в бродячую уличную собаку, ищущую хозяина.

Этого Мазетти не понять. Он ошибся в выборе женщины. Не увидел, что имеет дело с самкой.

Она лжет. Плутует. Разыгрывает комедию. Выдумывает всякие истории, чтобы вывести меня из равновесия, и теперь, когда ей не нужно больше думать о хлебе насущном, погрязает в лени: бывают дни, когда она даже не встает с постели, напротив которой поставила телевизор.

От вида мимо идущего самца ее бросает в жар, и на улице она вперяется в определенное место на мужских брюках с таким же вниманием, с каким мужчины рассматривают женские зады. Чтобы возбудиться, ей достаточно фоторекламы кальсон или трусов в магазине.

С Мазетти она занималась тем же, чем со мной. С другими – тоже, с тех пор как достигла половой зрелости. Ни одна особенность самца, ни одно его желание не возбуждают в ней отвращения.

Мне больно, когда я знаю, что она в объятиях другого; я невольно представляю себе каждое их движение, и всетаки, веди она себя иначе, она не была бы сама собой.

Выбрал ли бы я Иветту сам?

Я написал это нарочно: ведь можно подумать, что, когда она пришла ко мне, я уже ждал ее, потому что принял решение в первый же вечер.

Из-за своего возраста?

Может быть. Но это не пресловутое бабье лето. Нет тут речи ни о второй молодости, ни о старческом бессилии, ни о потребности в партнерше помоложе.

Я сознаю, что касаюсь сложной проблемы, о которой чаще всего рассуждают в шутливом тоне – так оно легче и успокоительней. Но, как правило, люди говорят в шутку о том, чего побаиваются.

Почему на известной степени зрелости человеку не открыть для себя, что...

Нет! Не удается мне точно выразить то, что я чувствую, а всякая приблизительность раздражает меня.

Факты, только факты!

Главный среди них состоит в том, что я не могу обойтись без Иветты и физически страдаю вдали от нее. Факт то, что мне нужно чувствовать ее подле себя, видеть, как она живет, вдыхать ее запах, касаться ее живота, знать, что она удовлетворена.

Остается еще одно объяснение, но в него никто не поверит – стремление сделать кого-то счастливым, взвалить на себя заботу о ком-то, кто будет обязан тебе всем, кого ты вытащишь из болота ничтожества, зная, что он вновь рухнет туда, как только тебя не окажется рядом.

Не по этой ли причине столько людей заводят собаку или кошку, канареек или красных рыбок, а родители не мирятся с тем, что дети живут по своему разумению?

Не то же ли произошло с Вивианой и не оттого ли ей так больно видеть, что я от нее ускользаю? Не потому ли каждую субботу страдал и я, представляя себе Мазетти на улице Понтье?

И когда-то мэтр Андрие?

Сегодня суббота, и вечером я могу пойти к Понтье. Больше нет проклятых суббот, мучительных суббот. Я вымотан, энергия моя исчерпана, я двигаюсь как машина со сломанным тормозом, но Иветта живет в полутораста метрах от меня, и я еще не свалился.

Это не значит, что я счастлив, но я еще не свалился.

Меня ждут неприятности, я чувствую, что они разом обрушатся на меня, как только я сочту себя вправе расслабиться. Больше всего меня тревожит, что мой механизм вот-вот откажет. Беспокойные или сострадательные взгляды, которые я ловлю, начинают пугать меня. Что будет, если я заболею и слягу?

Если меня прихлопнет прямо в кабинете, мне будет трудно настоять, чтобы меня перевезли на Орлеанскую набережную. Да и буду ли я в состоянии выразить свою волю?

А если я свалюсь у Иветты, не заберет ли Вивиана меня домой?

Так вот, я ни за что не желаю расставаться с Иветтой. Значит, нужно выдержать, и завтра я спрошу Пемаля, не стоит ли мне проконсультироваться у какого-нибудь светила.

Через час мы с Вивианой едем обедать к южноамериканскому послу. Моя жена, уже сидящая за туалетом, будет в новом платье, которое заказала специально по этому случаю, потому что прием предстоит пышный; мне придется напялить фрак, что вынудит меня после раута заехать домой переодеться перед уходом на Орлеанскую набережную.

Выздоровление и теперешняя слабость Иветты не продлятся вечно. Пока непривычное затворничество забавляет ее. Вчера она сказала, когда прислуга Жанина подавала чай:

– Занялся бы ты любовью с ней. Получилось бы вроде как в гареме.

Жанина, уже повернувшаяся к нам спиной, не запротестовала, и я убежден, что это позабавило бы и ее.

– Вот увидишь! У нее же такой миленький передок, и волоски там светлые-светлые.

Надолго ли удовлетворит Иветту игра в гарем? Когда она снова начнет выходить, мне придется жить в постоянной тревоге, и не только из боязни, что она случайно встретит Мазетти: за старое она может взяться и с кем-нибудь другим.

Разве она не способна вопреки своему обещанию броситься на набережную Жавель, как только высунет нос на улицу?

Я не могу доставлять ей любовников на дом, а она по ним рано или поздно затоскует: для этого ей довольно увидеть из окна мужчину определенного типа.

Положение, в котором мы находимся, воспринимает как нечто естественное одна Жанина. Не знаю, где она служила раньше, мне только помнится, что директорша бюро по найму что-то говорила при мне об отеле в Виши или на каких-то других водах.

В дверь стучат. На самом верху лестницы возникает Альбер, и не успевает он открыть рот, как я уже все понял.

– Скажите мадам, я иду.

Время одеваться, но раньше мне надо проинструктировать Борденав, которая еще не управилась с почтой. Рядом с ней, верхом на стуле, маленький Дюре; он смотрит, как она работает, хотя знает, что моя секретарша не выносит этого, да и его самого не жалует. Он ведет себя так нарочно, чтобы ее позлить.

Этот смотрит на меня без жалости и без иронии. Он еще все в жизни находит забавным – и слезы выведенной из терпения Борденав, и, конечно, то, что ему известно о моем романе.

– Вы закончили письмо Палю-Ренфре?

– Вот оно. Через десять минут почта будет готова к подписи. Принести ее вам наверх?

– Да, пожалуйста.

Как мало нужно, чтобы сделать Борденав счастливой! Довольно дать ей сотую, тысячную долю того, что я дарю Иветте. Она удовлетворилась бы крохами, истаяла бы за них от благодарности. Ну почему это свыше моих сил?

Во время болезни Иветты мне показалось однажды, что моей секретарше сейчас станет дурно – так ей тягостна была наша интимность. Иветта к тому же нарочно называла меня Люсьеном, требовала от меня разных мелких услуг, как она это всегда делает, по привычке вставая с постели нагишом и направляясь в ванную.

Жену я застаю в одной комбинации перед туалетом: она неизменно надевает платье лишь после того, как я буду готов.

– У нас всего четверть часа, – объявляет она.

– Этого достаточно.

– Ты работал?

– Да.

Хоть она и не занимается в прямом смысле слова делами моей конторы, она догадывается о существовании этого досье, которое я на ее глазах закрыл, когда она зашла ко мне в кабинет попрощаться. У нее острое чутье на все, что имеет отношение ко мне, и я воспринимаю это не без раздражения. Не люблю, когда меня видят насквозь, особенно когда, как это часто бывает, дело касается мелких слабостей, которые мы предпочитаем скрывать от самих себя.

Я должен подняться наверх и все никак не решусь. У меня складывается впечатление, что после долгих поисков правды я все так же, как раньше, если не более, далек от нее. У посла будет много народу, и меня посадят справа от его молодой супруги, которая видит только мужа.

Опровергает это мои теории – если тут возможны какие-либо теории – или нужно подождать лет десятьдвадцать, чтобы знать наверняка?

Вивиане, вероятно, уже не терпится, и я знаю, почему тяну время и колеблюсь. Я уже предвидел, что так оно и будет, еще когда устраивал Иветту на Орлеанской набережной.

Это самый опасный этап, потому что теперь двигаться дальше можно, только решившись на определенный шаг.

Мое стремление оттянуть встречу с Вивианой – это нечто вроде сигнала тревоги.

Ну, пошел!.. Я и без того доставляю ей довольно огорчений, чтобы еще раздражать опозданием.

Мне остается лишь спрятать досье и засунуть ключ за Полное собрание сочинений Сен-Симона.

Загрузка...