В СТОРОНЕ ОТ ФАРВАТЕРА

1

В дальнейших событиях Люсе будет принадлежать очень небольшая роль. Но, тем не менее, Люсе нельзя не уделить долю внимания. Именно она внесет во всю эту морскую историю и радость, и слезы, и упреки, и любовь, и ту, вполне земную, запутанность настроений близкого ей человека, которую вносит в жизнь моряка неизбежное вмешательство женщины.

Люсина жизнь до двадцати двух лет ничем особенным не отличалась от жизни ее сверстниц. Может быть, она немного больше своих подруг увлекалась спортом — лыжами и плаванием, может быть, слишком самозабвенно любила балет… Но, право же, все это не бог весть какие особые приметы для ленинградской девушки.

Чтение ее было беспорядочным, она хваталась за книги, как за спасательные круги, но, в отличие от утопающего, частенько отбрасывала их в сторону, недочитывала: не то, все не то — сентиментально (Люся говорила — слюняво), вымученно, неинтересно. Люся была категорична в суждениях и остра на язык, что не раз давало повод ее родителям (и не только им) вздыхать: ох уж эта современная молодежь…

Люся смолоду чрезвычайно редко заглядывала в зеркало, — вот это всерьез отличало ее от сверстниц. Люся считала, что мыслящий человек, лаже если он хороший спортсмен, не может выглядеть легкомысленно. Лично ей — считала Люся — к лицу некоторая задумчивая грусть, сдвинутые брови, сосредоточенность. Но именно зеркало всякий раз убеждало ее — нет, девочка, ты не Спиноза, не Платон, даже не Сократ, — ты просто Люська с Лесного проспекта, у тебя первый разряд по плаванию, второй по лыжам, у тебя шелушится лоб, у тебя неприлично зеленые глаза и не совсем римский нос. Может быть, именно зеркало и отговорило Люсю пойти на философский факультет. Она действительно редко грустила и не часто задумывалась, как-то все некогда было: то зачеты, то соревнования. В десятом классе она, неожиданно для себя, по-настоящему увлеклась биологией и — неожиданно для родителей — решила стать оленеводом.

Оленеводы в Ленинграде не очень нужны. Но Заполярье, как будущее место работы, Люсю вполне устраивало: она терпеть не могла жары и ни за что бы не согласилась работать, скажем, в заповеднике «Аскания-Нова». Но Заполярье совсем не устраивало Люсину маму, да и папа, хотя по своему обыкновению помалкивал, тоже дал понять, что Заполярье — это, так сказать, хм, да, не лучший вариант.

Дома состоялся один крупный разговор и следом — множество менее крупных, но не менее драматических. Перед всяким таким разговором, как только атмосфера начинала накаляться, Люся чапаевским голосом произносила: психическая? черт с ней, давай психическую… Мама (после пятого разговора) быстро уставала и начинала тихонько плакать (ах, слезы женские — говорила Люся), папа сердито шуршал газетой, но Люся — не столько из убеждения, сколько в пику родителям — твердо стояла на своем.

— Ты же обожаешь замшу, — подготовленно возражала она маме, — ты любишь замшевые туфли, ты в доску расшибешься, но носить будешь только замшевые перчатки, даже сумочка у тебя всегда замшевая, где ты все достаешь?.. А олень, рогатая скотина, — это и есть замша, самая натуральная… И я обещаю тебе, что буду твоим самым аккуратным поставщиком, замшей тебя дочь обеспечит…

Разговоры так и кончались ничем. Люсе, как и многим из нас в молодости, присуще было некоторое бессердечие по отношению к своим родителям. И только однажды она поколебалась в своей уверенности, в своей будущей приверженности Заполярью и рогатым оленям, о которых имела пока очень отдаленное представление. Мама, вместо обычных слез, просто вздохнула и сказала:

— Ах, Люська, долго ли мне осталось носить эти замшевые перчатки…

Люся тогда впервые серьезно расстроилась, потому что вдруг старая истина «все мы смертны» повернулась к Люсе и открылась ей, лично.

Но все-таки Люся осталась верна себе, поступила в институт, училась, готовилась стать ветеринаром-оленеводом, хотя мама и подумывала про себя — пройдет год-два, дочка опомнится, и перейдет в университет, и окончит его, и останется в Ленинграде, и не надо от дочки из Заполярья никакой замши, тем более что Клара в соседней «Галантерее» полна сил и здоровья и держится за свое галантерейное место зубами и ногтями.

Прошел год, прошел второй, а Люся все не переходила в университет, и все меньше оставалось надежды видеть дочку около себя… Что поделаешь, в молодости так быстро проходит горечь открытия старых истин…

В шестнадцать лет Люся почувствовала определенную тревогу, причиняемую ей собственной внешностью: она ощутила себя, вдруг, стройной, спортивной, большеглазой. Люся шла по улице, независимая, как и прежде, и вдруг ловила на себе чей-нибудь упорный взгляд. Она никогда не оборачивалась на взгляды — еще не хватало! — но знала, если смотрит женщина или девушка — то это ординарная зависть: на Люсе кофточка от Клары, или туфли от Клары, или шарф от Клары, вся эта галантерея неизменно привлекает дамское внимание. Люся презрительно поводила плечом, она никогда не понимала тряпичной зависти; если бы не мамины заботы, Люся всю жизнь бы ходила в тренировочном костюме и не чувствовала бы себя хуже. Если она ловила на себе мужской взгляд — ей становилось как-то не по себе. Шарфики-кофточки имели тут третьестепенное значение. Некоторые встреченные ею парни, совсем незнакомые, замедляли шаги, оглядывались, а иногда даже шли за ней. Самые настырные подходили, предлагали познакомиться, каждый по-своему глупо. Она не отвечала обычно, просто дергала плечом и шла дальше. Иногда отвечала. В обоих случаях парни тотчас отставали.

Но это еще бы полбеды. Хуже оказалось со школьными друзьями. Некоторые из них как-то неприлично взрослели: девчонки шептались черт те о чем, что и вслух-то произнести стыдно, мальчишки напоказ не брились или, напротив, чересчур громко обсуждали преимущество плавающих ножей перед обычной бритвой. Но и это бы еще ладно — если бы парни, свои же мальчишки, как-то странно не изменяли свое отношение к Люсе. Один вдруг остановит на ней упорный, почти враждебный взгляд, будто Люся ему бог весть когда задолжала сумму и не отдает. Другой — трепло ведь несчастное — станет вдруг грустным и молчаливым, слова из него не вытащишь, словно у него все родственники сразу померли. Третий, умница и человек, при Люсе открывал рот для того только, чтобы произнести какую-нибудь отчаянную чепуху. И каждый, так или иначе, начинал добиваться уединения с Люсей, а когда уединение удавалось, совершенно не представлял, для чего он все это затеял, и смотрел на Люсю глазами страдающей собаки, которая все-все понимает, только сказать не умеет.

С двумя школьными товарищами дружба закончилась после первой же их попытки к такому молчаливому уединению. Но вскоре следующий, третий, приятель грустно вложил ей в руку узкий конверт, наполненный рифмованным отчаянием. Пришлось и с этим перестать здороваться.

Люся принадлежала к тем девочкам, которые с детских лет не очень верят в искренность женской дружбы и вступают в приятельские отношения только с мальчишками. На каком-то этапе отрочества Люся даже числилась заводилой, и мальчишки охотно ей подчинялись. Тем более что задирать ее было опасно — Люська любому могла дать сдачи, вполне на равных, рука у нее была тяжелая — разряды сказывались…

Конечно же, отношения с друзьями портила Люськина внешность. Иногда, под настроение, Люся с холодной самокритичностью рассматривала себя в зеркале. Конечно, она не кинозвезда, нет, конечно. Лоб шелушится от хлорированной воды бассейна, и нос — м-да, отнюдь не римских очертаний… Но все же уродом ее не назовешь, совсем нет, и лоб, и глаза, и ресницы, иное — все это, как бы сказать помягче, — все это гармонирует… Вполне. У этой девушки хорошее русское лицо, как выразился один спортивный комментатор.

А что? Вполне русское, можно сказать, и хорошее, даже с намеками на породу, хотя трудно сказать, в чем именно она заключается…

Однажды, еще в пионерлагере, Люська подбила мальчишек совершить налет на соседские яблоки. Разбойное нападение готовилось в глубокой тайне, а начало операции было назначено на три ночи. Но, когда в два сорок пять бесшумно распахнулись окна спален первого отряда, ребят встретил дружный заслон вожатых и воспитателей. Пришлось сыграть отбой. Начали громким шепотом обсуждать — кто же предал. Перебрали всех и виноватого нашли. Языком трепанул флегматичный Витька-тихоня. Неосторожно выдал общую тайну. И сразу же, не дожидаясь рассвета, Люська вызвала Витьку из палаты и отвесила ему плюху. Чтоб не трепался. Отвесила и воинственно спросила: «Еще? или хватит?» Витька поднял на Люську виноватые глаза и сказал: «Еще». Люська растерялась. «Тебе можно, — сказал тихоня-Витька, — бей меня сколько хочешь, мне приятно, если ты». Вокруг стояли ребята, они сначала тоже хотели добавить Витьке, а тут — тоже растерялись. Это было первое признание в любви, такое неожиданное, такое смелое и так не к месту — Люська долго потом вспоминала Витьку-тихоню…

А теперь все искали уединения и выглядели много глупей тихони-Витьки из первого отряда. Глупей и трусливей.

Теперь рушилось веселое и ясное приятельство с мальчишками из своего и параллельных классов. Досадно… И нельзя же, в самом деле, перестать здороваться со всеми школьными друзьями! А дело к тому шло. Они, как нарочно, влюблялись и влюблялись. Люська уже даже привыкла. Это уже становилось неинтересно.

Дольше всех крепился Ига Карасев, Игорь Карась, просто Карась. Но и он, перед самыми экзаменами на аттестат, не выдержал — положил ей в портфель толстую тетрадь и просяще шепнул: «Дома посмотришь, сейчас не надо». С Игорем они пять лет сидели на одной парте. Не мудрено, что и он… Все-таки от Игоря она этого не ожидала. Так скоро, по крайней мере. И так глупо.

Тетрадь оказалась дневников, наполненным уже знакомым рифмованным бредом о ее чарующих глазах, и «смелых бантиках в острых косичках», и розовой блузке, «от которой алый отсвет на прекрасное лицо».

На каждой странице, кусая от расстройства губы, Люся написала красным карандашом: «Дурак». Утвердительно, с точкой. Или — «Дурак?» Вопросительно, словно была еще надежда. На последней странице она коротко пояснила: «Игорь, это тупо, пойми. Сожги ты эти пышные вирши, честно — я никому не скажу о них. Ведь все было так хорошо и понятно… Ты же умный парень, ну сознайся, что ты неостроумно пошутил. Люська».

Потом Люся подумала и приписала, постскриптум: «А в стихах, даже самодельных, даже если в шутку, должен быть хоть какой-то уровень. Иначе — просто стыдно за автора».

От Игоревой тетради Люське стало грустно, просто грустно. Любовь еще не постучалась в ее сердце.

Карасев пересел на другую парту и упорно прятал от Люси глаза.

Так была погублена самая безоблачная и стойкая ребячья дружба. Дураком себя признать Игорь отказался категорически.

А в восемнадцать… Люся влюбилась. В оперного артиста итальянской школы. В ее сердце постучался его волшебный голос…

Конечно, это была скорее любовь к искусству. Конечно, Люся никому не поверяла своей тайны…

Полгода спустя она впервые увидела своего кумира. Увидела из партера концертного зала, втрое переплатив за билет у входа.

Увидела — и похолодела, и замерла. А потом до неприличия громко расхохоталась: толстый плешивый певец напоминал старое плюшевое кресло. Хорошо еще, что ее смех, которого она не могла сдержать, совпал с очередными бурными аплодисментами. На Люсю начали оборачиваться, и она, все еще фыркая, быстренько пробралась к выходу. «Невежливо, девушка, фу, до чего невежливо, — успела сообщить ей какая-то грымза-меломанка. — Невежливо, и ничего смешного». «Ах, ради бога, это я над собой», — светски сказала Люся и ушла с концерта. Как-то сразу отпала необходимость слушать прекрасный итальянский голос.

Она ходила по улицам часа три и думала о себе и старых друзьях, и с сожалением поняла, что зря переставала здороваться, зря высмеивала их, зря публично предавала анафеме. Можно было просто не заметить, обратить все в шутку, не доводя до сведения широкой публики. Ведь, если по совести, ей всегда было как-то не по себе, если сосед по парте, Ига Карасев, почему-либо не приходил в школу: болел или опаздывал. Люся сидела одна, и школьная парта представлялась ей весами, на одной стороне которых она, а на другой — никого, и она бессмысленно перевешивает свою чашку… В таком, потерянном, равновесии Люся находилась до тех пор, пока Игорь не занимал своего места. Люся делала равнодушное лицо: «Где плавал, Карась?» «Купался в гриппе», — отвечал Игорь или что-нибудь в этом роде. В разговорном жанре Карась всегда был на уровне задач. И все-таки, когда Игорь сунул ей в портфель свою дурацкую тетрадь, она обошлась с ним почти так же, как с другими воздыхателями. Отчасти — из растерянности, отчасти — из действительной чепухи, которую Игорь нес на многих страницах. Игорю явно изменило чувство юмора. Но, может быть, это и есть главная примета настоящей влюбленности? Тогда ей, Люське, изменило чувство такта. Но теперь — что поделаешь… Люся снова вспомнила о концерте, с которого сбежала, и снова расхохоталась: это ж надо уметь — влюбиться в плюшевое кресло. Прохожие оглядывались на нее.


Три года спустя в Одессе, на Приморском бульваре, Люся отмечала свою победу на четыреста метров брассом. То был банкет на двоих; за столом с Люсей сидела подруга по команде, пришедшая к финишу секундой позже. С одесских небес жарило отчаянное черноморское солнце. Девушки-северянки наслаждались тенью и мороженым. В высоких тонконогих вазочках, оседая и теряя форму, таял разноцветный пломбир, третий или четвертый по счету. В это же время на строгом Люсином лице замораживалось и каменело выражение крайнего равнодушия. Ледяным равнодушием Люся защищалась от упорного взгляда из-за соседнего столика. Туда Люся взглянула только мельком — и уловила лишь новенькую морскую фуражку, немигающие прищуренные глаза и прямые негодяйские усики, какие носят интеллигентные киногангстеры. Больше она не смотрела в ту сторону, незачем, все и так ясно.

Подруга было зашептала: «А он ничего, ты зря…» Но Люся только дернула плечом и поспешила расплатиться. С нее хватит.

Из кафе они вышли вместе — две подруги и загорелый моряк, блиставший своими нашивками и фуражкой. Он обогнал их.

— Прошу прощения, — сказал он, внезапно повернувшись к девушкам. — Мне нужно сказать вам несколько слов, — продолжал он, обращаясь уже лично к Люсе. — И не смотрите по сторонам, — добавил он, — милиционер не понадобится.

Он крепко взял Люсю за локоть, и она послушно пошла рядом с ним, сама удивляясь своему послушанию. Девушка, пришедшая к финишу секундой позже, нерешительно следовала позади.

— Я не могу понять, Люсь, ты действительно меня не узнала или притворяешься? Или это теперь твой принцип — старых друзей побоку?..

Люся, еще ничего не придумавшая в ответ этому нахалу убийственно-саркастического, пристально взглянула ему в лицо. Через загар, морскую форму и негодяйские усики с трудом просматривался Игорь. Игорь Карасев, в просторечии Ига, или Карась, как угодно, столько сидели за одной партой, как она его сразу не узнала, нахала! Вырос, загорел, эти усики, пижонистая фуражка, — но все тот же Карась!

— Карась?

— Вот именно!

— Ну, знаешь…

— Вот именно!

— И я очень рада, — созналась Люся, — правда. Марина! — обернулась она к подруге, — какая встреча…

Но Марины и след простыл, она исчезла секундой раньше. Удивительно сообразительная попалась Марина.

Игорь и Люся, немного растерянные, счастливые своей встречей, шли молча. Они уже не замечали развесистых каштанов, не слышали шума бульвара. Это были те редкие и счастливые минуты, когда одни и те же слова переполняют душу — и не нужно никаких слов. И не нужно ни общих тетрадей, ни стихов, ни прозы — ничего. Лишь бы ты шел рядом. Лишь бы ты шла рядом. Лишь бы мы шли рядом, и больше ничего. Ведь это так много, просто идти рядом и молчать.

— Ты надолго здесь? — спросил Игорь, боясь ответа. Вот скажет она — «завтра», и оборвется ниточка.

— Я на соревнованиях. Была. На завтра билет, домой.

— Останься, — сказал Игорь, просто и убедительно сказал. И одно только это слово значило сейчас больше, чем все, что он написал тогда на пятидесяти страницах. — Останься, Люсь, хотя бы на неделю. Мы через неделю уйдем…

— Кто это — «мы»?

— Вот смотри, левее красного знака, у элеватора стоит «Пожарский», видишь? Это и есть — «мы». Пришли из Лондона, через неделю уйдем в Бомбей. С твоего разрешения, конечно.

— Хорошо звучит: пришли из Лондона, уйдем в Бомбей. Бом-бэй…

— Звучит хорошо, но пока не самостоятельно. В Бом-бэй я хожу штурманским учеником…

— Ничего, Ига, быть тебе капитаном! Сколько тебе осталось в мореходке?

— Осталось два года. Но после мореходки даже в Одессе никто не становится капитаном. Есть такое понятие — плавательный ценз…

Игорь с удовольствием рассказывал. Люся с удовольствием слушала. И они вместе двигались по направлению к вокзалу. Дошли, вместе сдали билет. Но перед кассой Люся неожиданно поставила условие:

— Ига, разреши сделать неофициальное заявление, ты позволишь?

— Об чем разговор! — воскликнул повеселевший Игорь на весь вокзал.

— Ты, дорогой Карась, стал совсем взрослым, интэрэсным мужчиной, как говорят дамы. И у тебя умное лицо… до усов, во всяком случае… Завтра усы исчезнут… ты не очень жалеешь?

Игорь расхохотался. Люська была бы не Люська, если бы не отколола такой номер. Всегда ей нравилось быть заводилой и командовать мальчишками…


Столетие назад пульс общественной жизни бился и медленней и ровней. Жили неторопливо, передвигались в экипажах, соблюдали посты, ходили в церковь, а дети, как правило, слушались родителей.

Сто лет назад влюбленные долго вынашивали свои чувства тайно, а потом, с родительского благословения, чинно объяснялись в любви; объяснялись продуманно, расчетливо, учитывая наволочки на подушках, земельные наделы, живность, недвижимость и вексельные обязательства. После объяснения назначалась свадьба. Через год… Через год! И у влюбленных оставалась еще уйма времени почувствовать, как они до смерти надоели друг другу…

Нет, конечно, мы не можем не оговориться — были исключения. Были, даже сто лет назад дело не обходилось без исключения. Но — исключения только подтверждали правило. В подавляющем большинстве случаев дело выглядело именно так — неторопливо и по-бухгалтерски.

В наши горячие дни, когда за год в тайге вырастает город, лес уступает искусственному морю, а на месте моря вырастает подлесок; когда самолет обгоняет гул собственных двигателей, а космическая ракета обгоняет перо фантаста; когда вы сегодня — ленинградец, а через год — старожил целинных земель, — в наши горячие дни трудно оставаться мечтательно-задумчивым представителем прошлого столетия и откладывать свадьбу на год… Не принято.


Люся возвратилась в Ленинград в тот вечерний час, когда молодежь разбредается по кинотеатрам и концертным залам, а престарелое поколение садится пить чай или натирает измученную радикулитом поясницу маслом Бриония, хорошо зная, что это едва ли поможет.

Люся возвратилась. Ах, что еще может внести в семью столько радостного оживления, как возвращение в дом взрослой, обожаемой дочери! После поцелуев, после вопросов, не требующих ответов, после взаимного удивления по поводу затерявшихся писем маленькое семейство шумно уселось за стол. Мать небрежно откинула в сторону заслуженную колоду карт, которая еще час назад помогла ей рассеять дурные предчувствия; отец достал из своих тайников бутыль с запретным настоем рябины и бросил на жену мятежный взгляд. Мать, проявляя великодушие, без слов поставила на стол две хрустальные рюмки и видавшую лучшие времена отцовскую пузатую стопку. Выпили. За приезд Люси, за ее очередную грамоту и очередной ценный подарок — будильник первого часового завода. Этих будильников собралось уже порядочно, фантазия устроителей соревнований не прогрессировала.

Люсин рассказ о соревнованиях, о нарядной Одессе, о шумной встрече китобоев отличался точностью изложения и полной безучастностью самой рассказчицы. Можно было подумать, что она то же самое рассказывает по крайней мере в пятый или седьмой раз. И мать снова забеспокоилась. А вдруг — карты соврали?

Люся теребила бахрому скатерти и чувствовала на себе беспокойный материнский взгляд. «Как же сказать главное?» — мучительно прикидывала Люся. Еще час назад все казалось так просто…

Позже, когда отец выронил из отяжелевших рук газету, потянулся и, зевая и извиняясь, ушел с недопитым стаканом чая в спальню, Люся собрала все мужество, обняла мать за плечи.

— Я должна сказать тебе, мам…

— Влюбилась?..

— Нет, хуже, мам…

— Господи…

— В Одессе я знаешь кого встретила? Игоря… Совершенно случайно… Ты ведь знаешь — он поступал в мореходку и пропал, я даже не знала, поступил он или нет. Оказывается — поступил и даже уже плавает. Я его не сразу узнала — до того изменился. В Лондон ходит, в Бом-бэй… Он так обрадовался, мам, что мы встретились… И я так обрадовалась… И мы с ним виделись каждый вечер, все шесть дней…

— Ну и напугала ты меня… Игорь… Игорь всегда был серьезный мальчик. Я любила его как сына, жалко, что уехал в эту Одессу, там ведь жара несусветная?

— Да нет, мам, вполне терпимая жара, там мороженое на каждом шагу. Я рада, что ты Игоря не забыла, правда, он хороший, — и серьезный и хороший. Вот хорошо, мам! я же за него замуж вышла…

Мама присела от неожиданности и как-то вяло подумала: а карты соврали-таки. И до чего быстро время бежит, вот уже и дочка замужем…

2

Около девяти утра два последних грейфера раскрыли свои стальные пасти, низвергая пыльные потоки пека в необъятные трюмы парохода «Ока».

— Все, ребята! конец! падайте вниз! — крикнул стивидор крановщикам и резко скрестил над головой поднятые руки.

Краны развернули ажурные шеи в тыл причала и тихо положили раскрытые челюсти грейферов на черный асфальт. Погрузка была окончена. Шесть тысяч тонн пека вдавили старый корпус «Оки» на семь метров в мутную воду.

Пыльная, угловатая, старомодная «Ока» три раза на своем веку меняла государственные флаги и хозяев, много раз обошла вокруг земного шара. Четверть века назад она была технической гордостью судостроения. Но — как быстро бежит время! Теперь «Ока» доживала свой век, совершая беспокойные рейсы в европейских водах. На этот раз старушке предстояло перевезти свой груз из Клайпеды в Лондон.

Как всегда после погрузки, судно имело особенно непривлекательный вид. Черная пыль траурным налетом покрыла белую надстройку, трюмные лючины; просыпанный груз загромождал палубы. Грузовые стрелы, задранные вверх, с необтянутыми снастями, усиливали впечатление беспорядка на судне.

Боцман и восемь матросов с утра принялись наводить порядок, но, казалось, их старания были просто бессмысленны. На судне, что называется, черт ногу сломит, и ни лопата, ни метла не в состоянии чего-либо изменить. Боцман «Оки» понимал это, и его матросы не занимались еще наведением лоска; они пока приводили «Оку» в то походное состояние, которое позволяло судну безопасно выйти в море. Мойка надстроек, палуб и окончательная морская косметика обычно выполнялись уже в рейсе.

И все-таки к середине дня палубная команда справилась с основной работой, и старший помощник мог доложить капитану «Оки»:

— Погрузка закончена, Александр Александрович. Трюма закрыты, палубная команда вся на борту. Машина готова, рулевое и якорное устройства проверены.

Капитан Сомов стоял вполоборота к старпому и тоскливо смотрел в иллюминатор.

— Гирокомпас запущен, — продолжал Карасев, — пресной воды сто восемьдесят тонн, продукты приняты на два месяца плавания.

Выслушав рапорт, капитан Сомов отвернулся от иллюминатора и уставился на старшего штурмана. Взгляд его был насмешлив и хмур.

— Можешь добавить еще, старпом, что судно абсолютно готово к выходу в море, но с двенадцати часов торчит у причала только потому, что, видите ли, ждет помполита. Непременно сделай соответствующую запись в судовом журнале.

Старший помощник — а это был знакомый нам Игорь Карасев — стоял и ждал дальнейших распоряжений. Да, Игорь Карасев уже старший помощник. Как быстро летит время… Но капитана «Оки» Александра Александровича Сомова не устраивал сегодня как раз стремительный бег времени. Судно простаивало совершенно напрасно, по мнению капитана, и Сомов медленно накалялся.

— Ты хорошо ознакомился с судном?

— Да, Александр Александрович, насколько это возможно за сутки.

— Вот что, старпом. Если уж у нас так много свободного времени у причала — поговорим. Вернее, говорить буду я, а твое дело — внимать и запоминать. Я не знаю, вернее не совсем точно знаю, что обо мне рассказывал твой предшественник, — и, честно говоря, меня это совершенно не интересует. Еще точнее — мне глубоко наплевать на его мнение, если он имел какое-нибудь мнение. Я должен предупредить тебя, старпом, что я очень строг к своим штурманам. При случае я непременно дам это понять, можешь не сомневаться. Душевно рекомендую еще раз внимательно прочесть устав, даже если считаешь, что знаешь его безупречно. Не советую обращаться ко мне по хозяйственным вопросам, вопросам воспитания, увольнения команды и прочим мелочам. Всем этим будет заниматься помполит, раз уж мы его так нежно ждем, и ты сам. Далее: я никогда не разрешаю своим штурманам начинать разговор со мной со слов «я думаю», «я считаю», «я полагаю». И я не собираюсь менять своих обычаев, старпом. Вы можете знать или не знать суть любого дела. Думать и считать на судне может только капитан…

Сомов сделал паузу, исподлобья глядя на старпома, словно проверяя впечатление. Устало вздохнул.

— Далее. В вопросах судовождения ни одного старпома я не рассматривал как своего заместителя. Так будет и впредь. С моей точки зрения, любой старпом также мало разбирается в судовождении, как и любой третий штурман. Это мое убеждение. Думаю, что и ты, старпом Карасев, не поколеблешь его. Впрочем, можешь попробовать. Далее. Мои отношения на судне ни с кем, ни при каких обстоятельствах не выходят за рамки официальности. Говорят, я бываю груб. Не знаю, не уверен. Это как посмотреть. Я никогда не насилую себя и веду себя так, как велит обстановка. А разгильдяи всех званий и рангов иногда создают на судне обстановку чрезвычайную. Принцип моего поведения прост — капитан на судне хозяин, а виноватых бьют. Вот так. Сможешь проверить на себе. Далее. Прошу мне никогда, ни при каких обстоятельствах не говорить: я устал, я плохо себя чувствую, не выспался и так дальше. Можешь спать от вахты до вахты или не спать совершенно. Это мне безразлично. Но обязанности, возложенные уставом, должны быть выполнены точно и своевременно. Это касается и тебя, старпом, и всех остальных на судне. Прошу исходить из этого принципа в отношении с подчиненными — мой категорический совет. Опыт, старпом, великая вещь. А опыт показывает, что это единственный и самый надежный способ держать судно и людей в порядке. Далее. Я не привык повторять два раза одно и то же приказание и никогда не меняю принятых решений. Советую не вступать со мною в споры и не излагать мне свою точку зрения. Она мне заранее неинтересна. Споры между капитаном и подчиненными оставим художественной литературе. Возможно, старпом, все сказанное ты уже считаешь оскорблением и грубостью. В таком случае лучше не распаковывай свой чемодан. Все. Да! Если ты, Карасев, останешься на судне, то закажи на тринадцать часов комиссию по оформлению отхода, на четырнадцать — лоцмана и два буксира. Иди.

Капитан Сомов снова повернулся к иллюминатору. Старпом больше не существовал для Сомова. Он и так слишком много отнял у него времени. И слов. Но что ж делать? Положение капитана обязывало Сомова сразу же внести ясность в их будущие отношения. И он это сделал, как считал нужным. Каждый капитан по-своему командует судном. И по-своему строит свои отношения с экипажем. Это естественно. Капитан должен быть личностью. Личностью — прежде всего. Иначе — какой он капитан?

А личность предполагает какие-то индивидуальные особенности характера.

Александр Александрович Сомов пользовался известностью очень строгого капитана.


Капитан Сомов давно уже, с самого начала своего капитанства, решительно разделил человечество на две группы: первая целиком стояла ниже капитанского мостика, и каждый человек из нее либо уже был, либо потенциально мог оказаться под его, Сомова, строгим командованием. Эта группа включала в себя примерно три четверти человечества. Остальная четверть жила и действовала на уровне капитанского мостика или выше его. Такая социологическая простота взглядов в одинаковой степени граничила и с гениальностью, и с дикарством.

Впрочем, странности мировоззрения капитана Сомова, может быть, несколько извиняет то обстоятельство, что собственная его молодость совпала со старостью седых капитанов, которые и жизнь свою начали и закалку получили еще по ту сторону революционного меридиана. Еще в пору парусного флота.

В нашей памяти до сих пор живы имена многих старых капитанов. Да и как не помнить этих славных стариков, саму историю нашего торгового флота! Сугубые практики, «не кончавшие академий», они заслужили славу хороших мореходов, имели светлые головы и благородные сердца. Но кое-кто из них прослыл и величайшим самодуром, а убожеством мировоззрения дал пищу бессмертным анекдотам. Это убожество, мягко именуемое теперь «пережитками», дошло и до наших дней в сознании некоторых капитанов старой закваски, к поколению которых принадлежал и Александр Александрович Сомов.

Настроение Александра Александровича вообще редко приподнималось над уровнем постоянного раздражения. Но последние часы клайпедской стоянки просто вывели его из себя. За сутки до отхода неожиданно появился новый старпом. Предписание пароходства не содержало никаких пояснений о причинах смены кадрового штурмана. Капитан Сомов, во всяком случае, о замене старпома не просил.

Но даже не эта замена вывела из равновесия Александра Александровича. Ему действительно было, мягко выражаясь, наплевать, кто у него первый штурман. Кто второй. Кто третий. Он ничуть не рисовался и не передергивал, когда говорил об этом Игорю Карасеву. Лишь бы старпом делал свое дело. Это — единственное условие, если не считать тех, личных, условий, которые Сомов сразу же выложил новому штурману.

Новый старпом вручил капитану еще одно предписание: не выходить в рейс без первого помощника, то есть без помполита.

Приезд помполита, вероятно, был рассчитан парткомом на основании данных службы эксплуатации, но порт несколько опередил график погрузки судна. И вот теперь капитан Сомов, экипаж, судно уже битых три часа простаивали в Клайпеде, ждали помполита.

С точки зрения Александра Александровича, помполит был вообще… как бы это точнее выразиться… — ну, необязательной фигурой в составе экипажа. Плавание без помполита шло куда спокойней, снимало с экипажа (да и с капитана тоже) дополнительное напряжение от собраний и слишком деятельного функционирования множества общественных организаций. «Ока» плавала без помполита уже два рейса, и Сомов не ощущал ровно никаких неудобств.

Такая точка зрения и тягостное торчание у причала, когда ни на берег не сойти, ни в море не выйти, оказались хорошими детонаторами. И взрыв капитанского негодования, пока еще внутренний, уже произошел. Не зная еще, что представлял собой вновь назначенный помполит, Сомов уже не мог о нем думать сколько-нибудь спокойно. Его раздражало также и то обстоятельство, что уже сам факт вынужденного ожидания помполита заранее придавал его появлению на судне оттенок определенной серьезности, внушительности, даже торжественности. Александр Александрович отличался некоторой мнительностью. И когда он, в своих мысленных выкладках, пришел к этому выводу, то, сам для себя, произнес вслух: «Черт бы его побрал!» Александр Александрович взглянул на циферблат, потом на пустынный причал: «Можно подумать, что судно без помполита имеет по меньшей мере отрицательную плавучесть!»


В половине второго на борт прибыл лоцман, потом к внешнему борту «Оки» ошвартовались один за другим два буксира. И почти в ту же минуту из-за груды угля на причале появилась фигура с чемоданом.

«Ага, изволили прибыть!» — мысленно и не без некоторого злорадства воскликнул капитан Сомов, рассматривая через иллюминатор широкоплечего мужчину в шляпе.

Поравнявшись с носом судна, мужчина замедлил шаг, прочитал, видимо, название на борту и остановился. Задрав голову, он с живым интересом принялся рассматривать «Оку».

Дабы не портить себе кровь, Александр Александрович отошел от иллюминатора. Сомов давно уже не помнил, во всяком случае вслух не вспоминал, когда и как увидел он свой первый пароход. Он давно уже относился к судам, на которых плавал, деловито, без сентиментальной шелухи.

Через несколько минут в дверь капитанской каюты постучали, и старший штурман доложил:

— Товарищ капитан, на борт прибыл первый помощник.

Сомов в эту минуту с неудовольствием думал, что он, хоть и заранее зол на этого чудака с чемоданом, однако и доволен, что не нужно будет объясняться с пароходством: еще бы полчаса — и он ушел бы в море без помполита. На голос старпома Сомов гневно повернул голову, хотел сказать: «Прекрасно, теперь мы, наконец, оторвемся от причала». Но в каюту вслед за старпомом вошел атлетически сложенный мужик со спокойным широким лицом. Сомов взглянул на него исподлобья — и промолчал.

— Знаменский Николай Степанович, — протягивая капитану руку, сказал помполит.

Сомов несколько помедлил, словно прикидывая, имеет ли этот человек основания первым подать руку, потом коротко пожал ее. На лице капитана лежал отпечаток раздраженности и пренебрежения.

— Приехали? Ну, хорошо, а то мы заждались… Идите устраивайтесь, отдыхайте, смотрите судно. Поговорим потом. Сейчас мне некогда, скоро отход.

Помполит посмотрел капитану в глаза и, не сказав ни слова, вышел из каюты.

«Из бычьей породы», — коротко резюмировал свои впечатления Александр Александрович и принялся ходить из угла в угол обширного кабинета.

Собственное резюме заставило Сомова задуматься. Себе он верил. Даже раздражение его поутихло. Александр Александрович был твердо убежден, что по физиономии, фигуре, осанке человека можно судить о характере. И сам почти не ошибался в своих предварительных умозаключениях. В данном случае в основе характера нового помполита несомненно лежали упрямство, решительность и солидная проломная сила. Нужно как следует присмотреться к помполиту, решил Сомов. «Бык есть бык. Выясним его бодливость», — закончил он свои размышления и поднялся на мостик. Лоцман уже стоял в ходовой рубке.

3

Едва Знаменский, вынесший от капитана обидный холодок, успел вернуться к себе в каюту, — на судне начались шум и суета. Коротко и тревожно прозвучали сигналы колоколов громкого боя, на палубе послышался топот торопливых ног, с мостика раскатисто прозвучала какая-то команда, а за бортом взвизгнула сирена буксира.

Николай Степанович прильнул к иллюминатору. Запыленное стекло и узкий сектор обзора только взвинтили его любопытство: он ничего не мог рассмотреть, но почувствовал, как судно качнулось и начало двигаться.

Береговой человек, впервые ступивший на палубу «своего» судна, Николай Степанович, естественно, не выдержал, толкнул раскрытый чемодан под стол, накинул на плечи только что снятое пальто и выскочил из каюты. Он нашел укромный уголок на ботдеке (шлюпочной палубе), между надстройкой и шлюпкой правого борта. Отсюда хорошо было видно все судно и открывался широкий обзор.

«Ока» отошла от причала. Два буксира разворачивали ее носом на выход из порта. Вскоре поворот был закончен, и сильный ветер вместе с угольной пылью больно стегнул Знаменского по лицу. Николай Степанович перебежал на противоположный борт, под прикрытие надстройки. Ослепленный, минут пять протирал он глаза, полные едкой пыли и слез, а когда спрятал платок в карман, увидел, что судно уже освободилось от буксиров и медленно двигается своим ходом к узкости, образованной молами волноломов.

Над головой Николая Степановича в снастях плакал штормовой ветер. Воздушные завихрения поднимали на палубе столбики мелкой черной пыли. Словно рассерженные змеи, они раскачивались над палубой и вдруг стремительно прыгали за борт.

Впереди открылось море. Черные провалы волн подчеркивали белизну хрупких гребней, освещенных косым вечерним солнцем. Тяжелые волны гнались одна за другой.

Иногда утонченный пенистый гребень, подхваченный шквалом, обгонял бег своей волны, опрокидывался и с шипением рассыпался в радужную водяную пыль. И тогда, вместе с гибелью гребня, разрушался и обезглавленный вал. Он становился плоским, замедленным, его распластывали своей тяжестью нагонявшие волны…

В слепом беге волны наталкивались на стенку южного мола. Встретив бетон, волны с грохотом разбивались, образуя белый хаос из мириадов водяных капель, устремляющихся ввысь. И едва этот белый прах начинал оседать в море — новая волна с грохотом дробилась о камни и смешивалась с прахом своей предшественницы.

Бетонный мол защищал от волн старую «Оку». Она шла пока в полосе спокойной воды.

Николай Степанович никогда еще не видел настоящего штормового моря. Картина шторма завораживала, опьяняла. Отсюда, с акватории порта, прикрытой молом, штормовое море решительно подчиняло себе все мысли Знаменского, все его настроение. Он начисто забыл, как принял его капитан Сомов, он забыл даже, зачем он стоит на борту «Оки», что будет делать здесь в ближайшие месяцы. Море, стихия, ветер, упругая волна — все это властно ворвалось в сознание Николая Степановича, очистило душу, заставило глубже вздохнуть, дышать полной грудью… Как-то естественно, сами собой, вспомнились слова старой песни: «Будет буря, мы поспорим и поборемся мы с ней». Он даже тихонько запел эту песню, потом запел громче и еще громче, совершенно не слыша своего голоса в грохоте прибоя. Какая-то стихийная радость и необыкновенная полнота жизни вдруг охватили все существо Николая Степановича, и он, нисколько не стесняясь, запел бы во все горло даже в полной тишине — пусть люди слышат!.. Ему хотелось широко поделиться своей радостью с людьми вокруг.

В эти минуты корпус «Оки» выходил из-под защиты южного мола. Судно вздрогнуло, покачнулось, тяжело выровнялось, потом качнулось еще раз, еще раз выровнялось и вдруг начало стремительно валиться, опрокидываться, без всякой надежды выровняться вновь…

Николай Степанович внезапно поперхнулся словами старой песни, такой знакомой, — сколько раз на вечеринках пета, по радио слышана… Теряя равновесие и чувствуя, что сейчас упадет на спину, он уцепился за планширь. Возвышенное возбуждение внезапно сменилось глубокой пустотой. Сознание заволакивалось наркотической дурнотой и бессилием. Николай Степанович вдруг начал задыхаться, еще не понимая, что судно перевалилось на другой борт, что он прижат к планширю грудью и рискует вывалиться в море. Судно рывком выровнялось и вроде бы стояло прочно. Николай Степанович ослабил бдительность и не уловил момента, когда палуба за его спиной снова начала проваливаться. Он не успел уцепиться за планширь и, стараясь найти равновесие, устремился спиной вперед, едва успевая переставлять заплетающиеся ноги.

Удар затылком о переборку свалил его на палубу. Темно-зеленая велюровая шляпа, купленная по случаю нового назначения, встала на ребро и задумчиво выкатилась за борт. Николай Степанович проводил ее взглядом. В иной обстановке он сказал бы вслед шляпе — «прощай, родная» или что-нибудь в этом роде. Но чувство юмора вылетело из него с ударом о переборку. Он лежал на спине, чувствуя, что ему даже удобно. Лежать было легче, чем стоять. Не так кружилась голова. Но ведь его могли увидеть в таком нелепом положении, и вряд ли кто поверит, что Знаменский загорает… Как только Николай Степанович подумал об этом — он попытался вскочить на ноги. Но он не смог уловить темпа качания судна и оказался только на четвереньках, головой в сторону крена.

Судно стремительно повалилось на борт.

Знаменский не смог удержаться, пошел юзом по наклоненной палубе и больно боднул головой железо. В отчаянии он замер…

Ему было очень плохо, так плохо, как давно не было. И хотелось попасть куда-нибудь в тесное пространство, ограниченное со всех сторон близкими стенками…

— Вы что ищете? — услышал он над самым своим ухом недоуменный вопрос, и сильная рука ухватила его за воротник пальто.

— В каюту… помогите добраться, — задыхаясь, простонал Николай Степанович, теряя рассудок и мужество. Он даже не приподнял головы. Его зверски мутило, и ему уже было совершенно безразлично, что кто-то придерживал его за шиворот, словно собаку за ошейник.

— Это можно, — спокойно пробасил тот, сверху. — Только в каюте хуже, это я вам точно говорю. В таких случаях на воздухе — милое дело…

— Но я прошу вас… будьте человеком…

— Хорошо, сейчас… — и обладатель баса, это был боцман, приподнял Знаменского под руки.

В каюте, действительно, лучше не стало. В душном застоявшемся воздухе вакханально размахивали коечные и иллюминаторные занавески. Они загадочно замирали под самым немыслимым углом к палубе. От их размахиваний и замираний веяло пьяным бредом.

Под столом шумно перекатывалась урна. Чемодан тяжело бился о переборки каюты, словно припадочный. Ночные туфли ползали одна за другой, словно в них бессмысленно метался укачавшийся невидимка.

Николай Степанович лег в койку на спину и, чтобы не вывалиться из нее, уперся ногами и руками. Происходило нечто отвратительное. Внутренности то теряли вес, то невероятной тяжестью заполняли грудь и живот. Николай Степанович задыхался, сердце останавливалось, голова разваливалась от тупой боли. В мозгу бродили обрывки незаконченных мыслей. Он глухо стонал, силясь как-то прийти в себя, но только окончательно истощил силы для сопротивления. И почти потерял сознание. Рухнуло представление о времени, Николай Степанович уже не понимал, где он и что с ним происходит.

Кажется, кто-то заходил к нему в каюту, наклонялся над ним, кажется, его о чем-то спрашивали, что-то заставляли пить, но потом, когда Николай Степанович вспоминал об этих часах, он не был уверен, что так оно и было. Может, все это ему пригрезилось в тяжелом бреду.

Он проснулся, или очнулся, ночью. Но какая то была по счету ночь — он бы не смог сказать. «Ока» вела себя тихо. Где-то далеко внизу с правильным ритмом работала машина. Корпус судна отвечал легкой вибрацией на каждый оборот винта. За иллюминатором все так же плакался ветер, напоминая о непогоде.

Николай Степанович пощупал голову. На затылке и темени ясно прощупывались мощные шишки, но они уже не причиняли острой боли. Мышление было ясным, хотя чуточку качающимся. Спать не хотелось, посасывало под ложечкой. Едва он очнулся — в его сознание стало вкрадываться какое-то тревожное чувство. Но это чувство не успело развиться в плохое настроение: без стука раскрылась дверь. Сначала просунулась голова. Мальчишески задорные глаза встретились с глазами помполита — и весь старпом появился в каюте. От него веяло морской прохладой и земной приветливостью.

— Как самочувствие, помполит? — улыбаясь, спросил старпом. — Извините, я без стука, мы уже привыкли, что вы не отвечаете…

— Мне кажется — выжил… Который час?

— Без пятнадцати четыре. Наверное, умираете с голодухи? Вы ведь двое суток ничего не ели…

— Двое суток?!

— Ну да… пока мы шли Южной Балтикой. Мы тут с доктором пытались вас накормить, но куда нам! Вы сжимали челюсти, а потом вместо ложки хватили доктора за палец, чуть не откусили…

Знаменский посмотрел на старпома. Старпомьи глаза не внушали доверия.

— Бросьте разыгрывать, не издевайтесь над слабым человеком…

— Ничего себе слабый — лягнул меня так, что я чуть за борт не вылетел из каюты…

— Полно, старпом, не утрируйте, все равно не поверю.

— Поверите, помполит, когда увидите доктора. Кило бинтов ушло на укушенный палец.

— Ну да?

— Ей-богу, помереть на месте…

— Ладно, проверим. Но сначала давайте познакомимся.

Знаменский встал, они обменялись рукопожатиями. Старпом не стал напоминать помполиту, что они уже один раз познакомились, когда помполит впервые вошел на судно. Качка и не такое вышибает из головы.

— Послушайте, Игорь Петрович, а это опять может повториться? — спросил Знаменский, осторожно усаживаясь на койку.

— Что?

— Ну, вот это… — помполит поводил руками по воздуху, словно дирижируя оркестром ведьм. — Ураган был, видимо, сильный? сколько баллов? никто не пострадал? А то я тут…

— Какой ураган? Зима! Николай Степанович, зима! Обычный зимний шторм. Здесь в это время года положено девять штормовых дней в месяц. Норма. На судне все здоровы, плавание идет нормально…

— Постойте… Значит… кусался… только я один?

— И лягался тоже.

— Н-да… — Знаменский задумался. Потом спросил: — А сейчас почему не качает?

— Сейчас мы идем Каттегатом. Западный ветер, узкое место — волне негде разгуляться. Но часа через четыре мы выйдем в Скагеррак, и там опять болтанет… Можете быть уверены. Мне сейчас на вахту, Николай Степанович. Я пришлю вам поесть. Обязательно поешьте сейчас: к завтраку вы наверняка опять заляжете, дело проверенное. Да вы не очень расстраивайтесь, у доктора еще девять некусанных пальцев… А через два-три рейса все они заживут…

Старпом взглянул на часы и поспешно исчез. Игорь Карасев ходил по морям не первый год, и у него уже были свои привычки. На вахту он всегда являлся за пять минут, никогда не позже.

4

Николай Степанович обнял руками колени и на руки положил голову. Сейчас, после ухода старпома, он напоминал пассажира, у которого украли билет, деньги и чемодан за минуту до отхода поезда.

«Что же делать? — думал он. — Прокатиться в Лондон и потом отказаться от этой затеи? от хождения по морям, по волнам?..»

Когда решался вопрос о его назначении, Николай Степанович меньше всего думал о такой прозе — укачивается он или не укачивается. Его никто не спрашивал, а он не задумывался — по той простой причине, что был основательно здоров. Ему просто в голову не приходили никакие опасения. Он считал, что на море, в самолетах и в автобусах укачиваются только малокровные дамочки.

Ей-богу, это было уже не смешно. Помполит сидел, не в силах встать и по-человечески пройти по палубе. Сидел и думал не о работе, не о людях, не о политучебе, а… тьфу ты, вот уж не ожидал от себя… Что ж теперь? Признать свое бессилие? Найти удобный предлог и уйти на берег? Н-да… Если так будет продолжаться — все может быть. Хотя противно, черт подери. Хочется знать, что ты можешь и это в жизни — и плавать, и стоять вахту в любую погоду, и… подставлять пальцы таким же новичкам, пусть кусают… Да, надо пойти извиниться перед доктором…

Мысли становились все более вялыми, снова потянуло прилечь.

Как это старпом сказал? Через три рейса все пройдет?

А если не пройдет? Спрашивается: какой практический смысл от помполита, который не видит людей в работе и ведет каютный образ жизни?.. Как все это неожиданно, некстати, глупо…

Размышления Николая Степановича прервал ярко-рыжий матрос, деловито вошедший в каюту со здоровенным подносом. Ни слова не говоря, он очистил стол от книг, переставил чернильный прибор на полку, а стол застлал салфеткой. Быстро, словно профессиональный официант, он расставил посуду, разложил по тарелкам колбасу, масло, сыр, консервы. Николаю Степановичу казалось, что матрос украдкой бросал в его сторону короткие сочувственные взгляды. Матроса он еще не знал. Он никого еще не успел узнать, кроме капитана, старпома… и доктора. До чего неудобно перед доктором… Впрочем, у старпома хитрые глаза, может быть и врет.

И перед этим матросом неудобно, ухаживает, словно за тяжелобольным. Надо что-то сказать.

— Простите за вопрос. Вы накрываете стол в моей каюте для всей команды? или только для меня?

— Нет, почему для всей… для вас. Только для вас.

— Куда ж мне столько? Этого же добра на целый месяц хватит!

— Что вы, товарищ помполит… на месяц… Это только так кажется. Здесь всего понемногу и в самый раз. Прошу, — матрос сделал великолепный пригласительный жест к столу и вышел. Через секунду он просунул голову в каюту и очень серьезно сказал: — Если не хватит, товарищ помполит, я еще принесу, позвоните буфетчице.

Николай Степанович нахмурился, и голова исчезла.

Знаменский слез с высокой, словно катафалк, койки. Отыскал туфли, нехотя налил стакан чаю и нехотя принялся жевать. Остановив взгляд на колпаке настольной лампы, он возобновил свои беспокойные размышления.

Совсем не так представлял он свое появление на судне. План его знакомства с экипажем и делового, органического врастания в коллектив был разработан им до деталей…

Собственно, назначение на судно первым помощником капитана не вносило в его жизнь существенных изменений. С комсомольских лет занимался он деятельностью политической и воспитательной. Накопил в этой области достаточный опыт. К тому же он прошел исчерпывающий инструктаж в парткоме пароходства.

Перспективы его работы имели ясные, четкие границы, особенно в начальной, вступительной фазе. Первые два дня он решил целиком посвятить знакомству с личным составом корабля. В дальнейшем, углубляя это поверхностное знакомство, ему следовало изучить деловые качества тех членов экипажа, которые несли наиболее ответственные общественные нагрузки. Вероятно, в распределении этих нагрузок были допущены серьезные ошибки. В парткоме пароходства сложилось твердое мнение, что комсомол и профсоюз на «Оке» слишком инертны. Следовало немедленно вскрыть причины этой инертности, наладить работу общественных организаций.

В качестве дополнительной личной нагрузки Николай Степанович решил в самые сжатые сроки вникнуть в суть профессиональных особенностей труда и жизни кочегара, механика, матроса; изучить судно, на котором он собирался плавать, и хотя бы поверхностно — морское дело. Он надеялся, что прошлый опыт офицера береговой обороны сможет до некоторой степени облегчить эти задачи.

Знаменский привык по-военному не считаться со временем, не признавал усталости и был абсолютно уверен в успехе своего плана. И, без сомнения, так бы оно и было, если, бы не эта дикая история с укачиванием.

И вот теперь два дня оказались безнадежно потерянными.

Славное, должно быть, впечатление сложилось у команды от появления на судне такого оригинального и деятельного помполита!

А ведь старпом обещает, что это не последний шторм…

Николай Степанович почувствовал острое раздражение, оттолкнул в сторону поднос, стакан, тарелки. Он даже не заметил, как начисто умял всю еду. Организм, так сказать, брал свое.

«Ну что ж, будем бороться, — уже уверенней думалось Николаю Степановичу. — Не может быть, чтобы из пятидесяти моряков экипажа я оказался самым слабым и неприспособленным. Надо взять себя в руки. В конце концов я должен остаться в строю. Должен!» — несколько успокаиваясь, рассуждал он.

Вестибулярный аппарат помполита «Оки» постепенно приходил в норму. Но утром «Ока» вышла из Каттегата, обогнула узорчатый от многочисленных башен горизонт над мысом Скаген и вошла в Скагеррак, наполненный западным штормом. Крупная волна разбегалась от самых берегов Англии, судно тяжело боролось с ней. Ритм килевой качки был ровный, как качание маятника.

Николай Степанович поднялся и сел перед столом, сжав руками подлокотники кресла. Он твердо решил не ложиться и мучился сидя, загипнотизированный однообразием качки. Перед его лицом иллюминатор полз вниз, словно судно получило пробоину в носу и готовилось нырнуть под воду, потом начиналось нарастающее по скорости движение вверх — иллюминатор устремлялся в тусклое зимнее небо, чтобы остановиться и вновь начать тошнотворное падение.

В голове Знаменского накапливалась дурманящая пустота, сердце, казалось, останавливалось. Несколько минут упрямого сопротивления добавили к физическим мукам зрительную галлюцинацию: иллюминатор из круглого стал эллипсовидным, затем неуверенно разделился на два одинаковых иллюминатора, чуть меньше размером.

Николай Степанович все же перелез из кресла в койку. Лежа на спине, он чувствовал облегчение, но стоило оторвать голову от подушки, как снова начиналось… Подавленный и злой, он провалялся в койке еще двое суток, отказываясь от пищи и закрывая глаза, если к нему входили. Спать ему не хотелось, есть ему не хотелось, ничего ему не хотелось. Он даже не был уверен, хочется ли ему жить в штормовую погоду.

Физически он окончательно пришел в себя только на подходе к устью Темзы, но душевное его состояние оставалось крайне мрачным.

Когда Николай Степанович с остервенением скреб бритвой колючую щетину, стараясь не смотреть себе в глаза, за его спиной послышался шум, в зеркале появилось отражение старпома. Игорь Петрович еле сдерживал улыбку, а в его глазах угадывалось добродушное понимание ситуации. Он молча стал за спиной помполита.

— Из близких родственников, — не оборачиваясь, сказал Знаменский, — у меня сохранилась старая тетя. Так вот ее, единственную, я не люблю за утешительные речи. Ее просто хлебом не корми — дай кого-нибудь утешить.

— Ах, что вы, Николай Степанович, я ведь знаю, что вы теперь безутешны… Я вас понимаю. Если доктор подаст в суд, придется платить алименты за увечье. Но я зашел не утешать. Я зашел, потому что это входит в круг моих обязанностей — во-первых, и потому что мы с вами тут оба новички — во-вторых. Что же касается вашего недомогания — не придавайте ему трагического значения. А то на вас даже смотреть тошно. И чего вы так убиваетесь?

— Я потерял уйму времени по милости вашего шторма…

— Мерси, Николай Степанович. Шторм такой же мой, как и обратная сторона Луны. Можете взять его себе, дарю безвозмездно. Но раз уж вы так терзаетесь, нам не обойтись без лекции. Только не отрежьте себе ухо, я ее прочту сейчас же, пока вы бреетесь.

— Валяйте, — согласился Знаменский.

— Видите ли, дорогой Николай Степанович, людей, которые совершенно не укачиваются, не существует. Симптомы морской болезни расплывчаты. Укачиваются по-разному. Одни спят мертвым сном, другие вовсе не спят, третьи заболевают обжорством, четвертые объявляют голодовку, пятые теряют сообразительность. И наконец, у некоторых штатских качка вызывает болезненную подозрительность, которая, кстати, не сразу проходит и после шторма. Был на моей памяти такой помполит, не дай бог вам такого осложнения. Если болтает долго и сильно, неделями, как случается в Атлантике, то и старые моряки чувствуют себя неважно. Просто они виду не подают, но видок у них… гм… неважнецкий… Не верьте бассейновым газетам, которые часто пишут о нас: «Он любил шторм», «Он жить не мог без урагана» и прочую дичь. Газетчики не дают себе труда задуматься, как можно неделями жить на качелях без перерыва на обед да еще любить такую жизнь. Такие писаки представляют себе плавание как дешевый аттракцион. Шторма и качки никто не любит, можете мне поверить, их любить не за что, вы, надеюсь, в этом убедились…

Николай Степанович подпирал языком щеку и промычал вместо ответа нечто невразумительное.

— У меня все, — сказал Карасев. — Можете задавать вопросы.

— Скажите, Игорь Петрович, у ваших родителей много детей? Вы не единственный, во всяком случае?

— Два брата и сестра. Какое это имеет отношение к морской болезни?

— Да никакого. Я просто хотел лишний раз отметить, что единственный ребенок в семье чаще всего бывает испорчен.

— Вот спасибо! — Игорь Петрович воодушевленно поблагодарил. — Мне лестно, если я произвел на вас хорошее впечатление. И вы на меня произвели…

— Знаете, Игорь Петрович, а я вполне серьезно. Я все-таки надеюсь, нам с вами долго плавать вместе. И если я верно понимаю обстановку, от слаженности наших отношений будет зависеть настроение экипажа, частичный успех плавания. Во всяком случае, я льщу себя такой надеждой… — И Николай Степанович начал органически врастать в коллектив…

За двое суток стоянки в Лондоне Знаменский познакомился со всем экипажем, побывал во всех каютах и уголках судна. Экипаж понравился помполиту.

Странным показалось только то, что люди «Оки»… как-то не гордились своим судном. У многих даже проскальзывало чуть ли не пренебрежение к «Оке», и почти каждый упоминал название какого-нибудь другого судна, на котором плавал раньше. Отметив в памяти эту неприятную странность, причин которой ему никто не сказал, Знаменский напористо продолжал выполнять намеченную работу. Он так увлекся, что вынес самые бесцветные впечатления о Лондоне: был на берегу всего два часа.

5

— Ну, товарищ помполит, как вам понравилась столица Великобритании? Какие противоречия капитализма поразили вас особенно сильно? — С этими, заранее подготовленными вопросами подошел к Николаю Степановичу капитан Сомов, как только морской лоцман сошел в катер и «Ока» легла на курс по компасу.

В эту минуту Николай Степанович с интересом рассматривал известковые дуврские скалы, еще различимые по корме. Сомов старался казаться радушно настроенным, хотя и не чувствовал к новому помполиту никакого расположения. Как всегда, Сомову было безразлично мнение помполита, но — как часто бывает — при виде нового человека появляются какие-то свои, новые, мысли по разным поводам. А раз у капитана Сомова появились новые мысли, он должен был их высказать. Слушатели у Александра Александровича — вахтенный штурман и рулевой — всегда под рукой. А сейчас на мостике болтался и помполит, обозревал британский берег и хляби небесные…

— Я хочу сказать, помполит, что в области человеческой любознательности существуют, как и во всякой другой области, свои законы, — продолжал Сомов, не дав Знаменскому ответить на вопрос. — Прежде всего, наша восприимчивость не беспредельна, безграничной восприимчивости не существует. Любой моряк вам скажет, что обострение восприимчивости происходит в первые три-четыре года плавания. А потом новые земли, новые порты почти не оставляют следа в сознании. Постоянная смена обстановки притупляет восприимчивость. И это естественно. Даже ребенок вертит калейдоскоп полчаса, час и устает. Заставьте взрослого крутить эту игрушку год — и он возненавидит изобретателя калейдоскопа, как личного врага. Примерно то же происходит с мозгом мореплавателя, только в этом случае не ищешь виновника, а просто перестаешь замечать окружающее. Естественная защитная реакция… Спросите меня, — рокотал добродушно Александр Александрович, — что интересного в Гаване, и сколько бы я ни напрягал свою память, я вспомню только пальмы перед каким-то дворцом, — то, что само лезет в глаза или запоминается само по себе, без усилий. Хотя в Гаване я был всего год назад. Конечно, вам на первых порах все будет казаться необыкновенным, любопытным, интересным, и вы из каждого плавания будете выносить массу впечатлений. Я вам даже завидую. Конечно, и о Лондоне у вас уже есть что вспомнить. Итак, помполит, не поделитесь ли впечатлениями, личными? — не без ехидства подчеркнул Александр Александрович.

Во время этой капитанской тирады Знаменский понял, что Сомову нужно было высказаться и его вопрос о Лондоне носит, так сказать, риторический характер.

— О Лондоне, как и вы о Гаване, я могу сказать немного: красные двухэтажные автобусы, колоссального роста полицейские, тяжелый запах бензина на улицах, полное отсутствие любопытства на лицах лондонцев… Все. Да и это я больше вычитал, чем увидел.

— Да, помполит, немного л и ч н о г о, для первого раза…

— Должен вам признаться по секрету, — усмехаясь, сказал Знаменский, — моя восприимчивость сильно пострадала от качки. Диву даюсь, как меня не закачало насмерть…

Сомов усмехнулся:

— Ну, от этого редко умирают. Привыкнете, если вы человек сильный, не вы первый. Если слабый — сбежите, не вы последний. Одно хорошо, помполит, — теперь вы точно знаете, на своей шкуре, что плавание — это без всяких прикрас — профессия сильных, сильных физически и сильных духовно. У нас, знаете ли, очень любят эти слова, повторяют их с удовольствием, но частенько — без понимания существа дела. А главное тут — не долдонить о морском мужестве, а знать, в чем же оно заключается, когда люди десятилетиями, без лишнего словоизвержения, ходят по морям, по волнам. Впрочем, — сухо сказал Сомов, — этот разговор нам лучше отложить года на два. Боюсь, вы к нему не подготовлены. Мои суждения могут вам показаться странными, а к фактам, доказывающим исключительную трудность плавания, вы отнесетесь с недоверием. И, чего доброго, начнете спорить. А спорить я не умею. Я сразу злюсь.

— Ну что вы, Александр Александрович, спорить мне еще рано… Моя задача сейчас скромнее — приглядываться, примериваться, научиться в море нормально себя чувствовать, понять специфику жизни на море. Я понимаю свою несостоятельность для такого серьезного разговора, Александр Александрович. И вполне понимаю, что в этом вопросе, видимо, многое накипело и накопилось. Я и раньше много слышал о том, что моряки устают, а берег их плохо понимает. Но сейчас мне еще трудно стать на чью-либо сторону в этом споре, я еще салажонок — или как там у вас называется… Но мне хотелось бы услышать и понять, почему бы моряку, уставшему плавать, не изменить профессию? На каком-то этапе это было бы естественно? Почему не применить свои знания в порту? в пароходстве? в морском вузе?

— Это вы обо мне? — вспыхнул Сомов.

— Не принимайте так близко к сердцу, — сказал Знаменский, почти сердясь. Этот Сомов обидчив и мнителен, как институтка.

— Вы хотите знать, почему я этого не делаю, или вас интересует мое мнение, почему не бросают плавать другие капитаны? — напирал и накалялся Сомов.

— Я полагаю, оба эти вопроса нетрудно объединить, — спокойно возразил Николай Степанович.

— Вы полагаете, — буркнул капитан, немного успокаиваясь. — Ладно, давайте объединим… раз вы полагаете… Вопрос прост для обсуждения и чрезвычайно сложен в жизни. Во-первых, к вашему сведению, для большинства капитанов, даже для тех, которые давно раскаялись в выборе профессии, так называемое суровое море стало, ну если не родным, то во всяком случае понятным и привычным, как старая жена, которую уже давно не любишь, но и бросить не бросишь, потому что привык, да и сам никому не нужен, кроме нее. За точность сравнения не ручаюсь, но, думаю, это где-то близко… Во-вторых, капитаны, как ни крути, люди по меньшей мере сознательные. Уважающий себя капитан знает, что он дорогостоящий специалист, в буквальном, переносном и каком хотите смысле…

Николай Степанович хотел что-то сказать или спросить, но Сомов предупредительно повысил голос:

— Подождите говорить «я полагаю», сейчас я поясню подробней, что такое капитан. Может, это и хорошо, что наше знакомство начинается с такого именно разговора: вы еще человек сугубо сухопутный, и вам безусловно полезно знать специфику капитанской профессии. От этой печки легче танцевать и точнее поймешь соотношение людей на торговом судне. Так вот, специфика капитанской профессии такова, что обладание самыми совершенными теоретическими знаниями в судовождении само по себе еще не дает человеку ни права, ни практической возможности командовать судном. В нашем деле теория приобретает смысл только в сочетании с опытом. Короче, дипломированный штурман, окончивший высшую мореходку с отличием, до предела насыщен теорией морского дела. Я по сравнению с ним почти ничего не знаю. Но попробуйте такого теоретика назначить на судно капитаном… Он вам накапитанит! Даже если ему повезет и он преодолеет трудности плавания между портами, то непременно утопит судно в узкости на подходе к порту или разворотит причал при первой же швартовке…

Александр Александрович покосился в сторону Знаменского и, увидя на его лице живую заинтересованность, продолжал, увлекаясь понемногу и сам:

— Но, предположим, мир не без чудес — и наш условный капитан без аварий добрался до капиталистического порта. На берег подается трап — и к нашему условному капитану в каюту вваливается человек двадцать так называемых представителей. Среди них полицейские, таможенники, судовые агенты, шипчандлеры, санитарные врачи и прочая и прочая. Публика эта умеренно-вежлива, но ухо с ней держи востро, — все они готовы любым способом вырвать у вас доллары, фунты, гульдены, франки, марки, — а способов добыть деньги из капитана-растяпы в двадцать раз больше, чем самих представителей. И не будем забывать, что вся эта публика приторно-предупредительна и предельно аккуратна. И вся — или почти вся — она настроена против тебя, против твоего экипажа, против твоего судна и против твоего флага. А наш условный капитан — бьюсь об заклад — через минуту раскиснет от зарубежной предупредительности, от хорошо тренированных улыбок и условной готовности услужить. Раскиснет — и будет платить где нужно и не нужно, и переплатит втрое…

Александр Александрович перевел дыхание. Не часто ему приходилось выступать столь пространно. Помполит умел слушать, Сомов с некоторым удивлением заметил, что рассказывает с удовольствием.

Он продолжал:

— Причем очень часто капитану в деловых спорах, в сложной ситуации не с кем посоветоваться. То есть, я хочу сказать, зачастую возникают серьезные, экстренные вопросы, и капитан не имеет времени войти в контакт с нашими советскими представителями. В отдельных случаях капитан вынужден принимать решения, не имея четкого представления об обычаях порта и не зная в подробностях местных законов… Всякое бывает. И совсем нередко капитану приходится выходить за пределы судовождения и коммерции, капитан нередко переносится в юридические, даже дипломатические сферы. В этих случаях капитан становится представителем Государства и отвечает своими действиями за честь своей страны. Вы чувствуете, помполит, на какой высоте должен быть капитан торгового судна? И хорошо еще, если капитан прибыл в иностранный порт уверенным в себе, спокойным и рассудительным; хорошо, если его сознание не травмировано подмочкой груза или аварией на миллионы рублей. А гарантией такой уверенности может быть только большой судоводительский опыт плюс опыт жизненный, плюс твердая воля. Капитан судна, опираясь на знание и опыт, должен твердо знать, чего он хочет — от своего экипажа, от любого шипчандлера-предпринимателя, от себя самого. Вот так! А теперь представьте на месте такого опытного капитана нашего желторотого теоретика… Да его с улыбочкой окрутят вокруг пальца, заткнут за пояс и оберут до нитки. А напоследок еще преподнесут сувенирчик. Чтоб дольше помнил…

Александр Александрович вздохнул.

— Конечно, мореходное училище не может обучить судоводителей всему на свете. И не может быть учебника с практическими рецептами на все случаи жизни. Поэтому капитану непременно нужен опыт, свой или заимствованный у старшего поколения. Конечно, лучше свой. Вот потому вы почти не встретите капитана моложе тридцати пяти лет. Вот потому капитан — дорогостоящий специалист…

— Согласен, — сказал Знаменский.

— А вы говорите — бросить судно, оставить мостик кому другому, изменить профессию! Это же дезертирство, дорогой мой помполит! Если я и другие опытные капитаны сойдут с мостиков и пойдут работать в зоосад или займутся разведением клубники, — кто же, по-вашему, станет командовать судами? желторотые юнцы, о которых я сейчас вам рассказывал? — спросил Сомов тоном очень обиженного человека. Будто Знаменский всерьез предлагал ему оставить мостик и разводить клубнику. Александр Александрович умел обижаться. Он даже почти любил обижаться, потому что любил отвечать на обиду, даже мнимую.

— Я имел в виду капитанов, уставших от плавания, — осторожно успел вставить Знаменский.

— Уставших от плавания? Да любой капитан, да девяносто процентов капитанов, проплававших десять лет, к сорока пяти годам страшно устают и страшно изнашиваются! Только это изнашивание и наша усталость не признаются берегом, который почти ничего не знает о жизни капитана. А законы, по которым живет капитан, издаются именно берегом. Надеюсь, этой вы понимаете? И последнее в этом вопросе: ну, хорошо, предположим, я решил бросить плавать. А что я представляю из себя в береговых условиях? черепаха, перевернутая на спину? лещ в банке с чаем? Ведь я годами привык к судну, морю, к подчинению людей. Здесь, на судне, все подвластно мне. И мне это нравится, я никогда не скрываю этого! Думаете, легко себя перестроить?

Знаменский не успел ничего ответить, потому что капитан вдруг мгновенно побагровел и, перевешиваясь всем телом через планширь мостика, буквально заревел:

— Эй ты, чурбан с глазами! да-да, я тебе говорю! что улыбаешься? а ну, подняться на мостик! Живо! Штурман! Вызвать боцмана и стармеха! Быстро! поросячьи недоноски! ассенизаторы!..

Николай Степанович онемел. Капитан стал совсем багровым, вены на его шее вздулись, белки налились кровью, и все последующее, что было им сказано, относилось уже к категории непечатной истерии. Совершенно не верилось, что этот же человек только что убедительно и логично излагал свою мысль о капитанстве. Превращение было полным, мгновенным, словно нарочитым перевоплощением хорошего актера.

Черный от угольной пыли кочегар, боцман и старший механик Жабрев выстроились на ботдеке под мостиком, задрав кверху головы. Они сосредоточенно выслушивали виртуозные наслоения нецензурщины. Все трое, видимо, давно привыкли к своеобразию капитанской речи, из которой только тренированное ухо могло выловить редкие смысловые глаголы и существительные.

Знаменский ничего не понимал. Он был просто ошеломлен. Все происходившее на его глазах содержало так много шума, крика, динамики, что всего этого хватило бы для оформления ужасной катастрофы на сцене театра. Казалось, произошло нечто совершенно непоправимое и непредвиденное: то ли небо рушится, то ли «Ока» тонет.

Между тем накопление смысловых слов в капитанской оратории, видимо, приобрело значение определенной команды: немые участники скандала одновременно устремились по трапу на главную палубу. Тучный боцман в хорошем темпе пробежал между люками, нырнул под полубак и вынырнул снова — уже с ведром и щеткой. Щетку он повелительно втолкнул в руки кочегара. Затем внизу началась та возня с водой и мылом, ради которой сотни лет назад мореплаватели выдумали боцмана.

Николай Степанович сделал шаг к капитану, готовясь задать вопрос, но в тот же момент Сомов повернулся к Знаменскому:

— А вы что торчите на мостике? Вы разве не знаете, что на мостике торчать посторонним незачем?

Лицо Сомова выражало угрозу, глаза смотрели злобно, кисти сжались в кулаки. Знаменскому стало ясно, что разговаривать в эту минуту с Сомовым бесполезно и даже опасно. Что касается кулаков, то Николай Степанович мог такому Сомову дать сто очков вперед, но не решать же разногласия кулаками…

Знаменский пожал плечами и молча сошел с мостика. «Псих, что ли?» — подумал Николай Степанович о капитане и остановился перед кочегаром. Тот яростно драил щеткой стенку надстройки.

— Ваша фамилия Васильев, если я не путаю?

— Васильев, товарищ помполит.

— Объясните, пожалуйста, чем вы так разозлили капитана? Я, признаться, ничего не понял, сплошная специальная терминология…

— Разозлил? Вы думаете, он разозлился? Не-ет, мы тоже раньше думали, что он злится, когда шумит. А он нет, он когда злится на самом деле, даже уборщице говорит «вы» и спокоен на удивление. А расшумелся он правильно. Надстройку вчера только покрасили, а сегодня на палубу вылезает кочегар в грязной робе и прислоняется. Не дело. Краска-то едва стала. Видите, как я измазал переборку…

Николай Степанович непонятно хмыкнул.

— Н-да, а я, признаться, без переводчика и не сообразил бы, — сказал он вслух то, о чем ему следовало только подумать.

— Ну, поплаваете с нами — научитесь и понимать. Это не так трудно. Пропускайте мимо ушей смысловые помехи, а деловые слова сами собой складываются в предложение. — Васильев улыбнулся. — Делов-то…

Знаменский прошел к себе в каюту, сел и задумался. Он испытывал крайнее изумление, может быть, растерянность. Во всяком случае, он был далек от желания рассмеяться или почувствовать серьезную обиду от сомовского наскока. Чувство, которое им овладело, скорее напоминало неловкость, стыд, озадаченность. Ему было неудобно — за капитана. Неудобно — перед моряками «Оки», перед боцманом, перед этим Васильевым, перед стармехом, перед самим собой. В жизни Николаю Степановичу приходилось иметь дело с характерами сложными, со странными взглядами, с бешеными темпераментами. Он знал, что в одном и том же человеке могут сочетаться и уживаться два совершенно противоположных начала, толкающих его от добра к злу. Он видел, как огрубевшие хулиганы проявляли трогательную чуткость и своеобразное благородство, а трусы — невероятное, казалось бы, мужество. Все эти перерождения при глубоком анализе всегда находили простое объяснение.

Но чем же можно объяснить вспышку показного вульгарного гнева со стороны опытного, безусловно умного и, казалось бы, культурного человека? Желанием продемонстрировать неограниченность капитанской власти? расстройством нервной системы? подражанием кому-то другому, кто когда-то был избран Сомовым как идеал человека и капитана?

«Все это непонятно и странно. Во всем этом нужно разобраться», — думал Николай Степанович, но с какого конца разбираться — это ему совсем не было ясно. Он решил откровенно поговорить с Сомовым, откровенно и начистоту, даже рискуя вконец испортить с ним личные отношения. Ведь это же так ясно, так просто, так естественно: крик, грубость, нецензурщина роняют прежде всего его человеческое, да и командирское достоинство… Право же, в наше время дико такое видеть и слышать. Только что перед тобой стоял на мостике капитан, дорогостоящий специалист, умный собеседник. Минута — и капитан трансформируется в хмельного купчишку. Готового топтать людей и бить наотмашь. Дикарь с нашивками, да и только. Какой он к черту капитан, если по-человечески не может говорить с людьми? В морском деле Знаменский, конечно, профан. Но не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять всю дикость происшедшего. Понять и категорически опротестовать.

Знаменский, продумав детали предстоящего неприятного разговора, решительно встал, чтобы отправиться к капитану, но в этот момент заревел судовой гудок.

Николай Степанович выглянул в иллюминатор. Крупные хлопья снега лениво кружились в туманном воздухе. На мостике коротко звякнул телеграф. Вибрация корпуса стала еле уловимой: судно сбавило ход.

Остаток дня и вся ночь были разорваны на двухминутные интервалы: две минуты тишины, пять секунд оглушительного рева — и снова две минуты молчания. Иногда за снежной пеленой слышался отдаленный вой сирен. Где-то неподалеку проходили невидимые суда, проносившие с собой угрозу столкновений и катастроф… Казалось, в самом воздухе появилось напряжение. То особое напряжение, какое бывает на любом судне при плавании в тумане. Будто идешь с завязанными глазами по краю обрыва… Не надо быть моряком-профессионалом, чтоб почувствовать это напряжение. Разумеется, Николаю Степановичу пришлось отложить разговор с капитаном.

6

На следующий день подул ветер. Он отрывал клочья низких туч, снегопад временами прекращался, и серый горизонт открывался то по носу, то с бортов. Кусками показывалось и тусклое зимнее небо, для которого у природы, казалось, не хватило ярких красок.

В один из таких интервалов между двумя снежными зарядами Николай Степанович пробегал по ботдеку из радиорубки в свою каюту.

— Помполит, добрый день! — раздался голос с ходового мостика.

Сомов стоял на том месте, с которого сутки назад он начал угрожающее наступление на Знаменского. В голосе Сомова не было ни раскаяния, ни заискивания, вполне добрый голос капитана, довольного морем, погодой и благополучным плаванием. Или он забыл, что произошло, или считает все это в порядке вещей.

— Добрый день, товарищ капитан, — очень повествовательно ответил Николай Степанович, сбавляя шаг.

— Куда вы так торопитесь? Поднимайтесь наверх. До берега еще далеко, поговорим за жизнь, — продолжал Сомов.

— Благодарю покорно. Я теперь достаточно твердо знаю, что на мостике посторонним торчать незачем.

— Ай, да бросьте вы задираться! Лезьте наверх — я вас приглашаю…

Николай Степанович поднялся на мостик, внимательно взглянул на Сомова. Вроде бы лицо капитана осталось прежним со вчерашнего дня. И в то же время — Александр Александрович сильно изменился, или, как принято говорить в таких случаях, сдал: запали глаза, резко углубились морщины, одрябли посеревшие щеки. Сомов состарился по крайней мере лет на десять. Сомов тяжело навалился грудью на планширь мостика и странно переминался, отрывая от палубы то одну, то другую ногу.

— Что с вами, Александр Александрович? вы больны? или плохо спали эту ночь?

— Ха, наивная душа! Разве капитан может спать в такую ночь, да еще в Северном море? Я не сходил с мостика, сутки…

— Как? сутки не сходили с мостика? Не понимаю… Что, в этом действительно была необходимость?

— А вы думаете, это может кому-нибудь доставить удовольствие? думаете, я слонялся здесь от нечего делать?

— Все равно не понимаю…

— Да чего здесь непонятного? Снег, туман, течения, мелкие места, запретные для плавания районы и до десятка судов в час — встречных, обгоняющих, отстающих, пересекающих курс по носу. Разве может капитан спать в таких условиях?

— Да, но ведь на судне, кроме вас, еще четыре судоводителя. Разве вы им не можете доверить управление? А локатор? Ведь локатор видит в снегопаде, в тумане, в плохой видимости? Действительно, Александр Александрович, нужна ли такая предосторожность? такое недоверие к штурманам, к приборам?

— Э-э, у вас, помполит, очень сухопутное представление о руководителе на корабле. Это в конторе можно все оставить на заместителя и свято верить арифмометру. Во всяком случае, в форточку не хлынет вода… Вы, помполит, возьмите-ка устав службы на судах морского флота. Книжечка маленькая, но неглупая. Прочтите-ка ее внимательно раза два-три-четыре. Вам все равно не обойтись без твердого знания устава. В нем вы найдете, кстати, и ответ на ваш первый вопрос. «Капитан должен находиться на мостике и лично осуществлять командование судном в узкостях, при подходе к порту, при плохой видимости и в сложной навигационной обстановке», — наизусть процитировал Сомов. — И как всякий устав, наш, морской, тоже кровью писан. Как бывший военный, вы должны это понимать.

В нормальных условиях, — продолжал Александр Александрович, — капитан имеет право доверить управление судном своему старшему помощнику. К сожалению, то, что понимается под нормальными условиями, в наших широтах зимой наблюдается редко… А насчет локатора… что ж, прибор хороший — по замыслу и по идее… Но пока, увы, ненадежен. Подводит моряков. Вот, по данным английского адмиралтейства, например, с оснащенностью судов локаторами в Английском канале удвоилось число столкновений. Для ясности можно добавить, что изобретение локатора не внесло изменений в морское законодательство. Прибор не оправдывает целиком своего назначения, очень сложен в наладке и ремонте, устает. Вот так, дорогой помполит. А вы говорите — недоверие!.. Все оправдано в нашем деле — в том числе и степень недоверия.

Александр Александрович говорил почти весело.

— И вы действительно не спали всю ночь и сутки не сходили с мостика?

— Вас это в самом деле удивляет? В таком случае я с удовольствием помогу вам удивляться дальше. Скорее всего, я не буду спать и следующую ночь: метеосводка самая дрянная — снег, дождь, туман. А завтра мы войдем в Эльбу. Вы знаете географию? Есть такая немецкая река Эльба, довольно широкая. И довольно противная. Страшной силы течение, множество банок и на каждой линейной миле от двух до пяти встречных судов. После плавания по Эльбе начнется Кильский канал. Не буду рассказывать о нем — сами увидите. Плавание Кильским каналом займет у нас часов десять. Словом, впереди еще две бессонные ночи, а в сумме — трое суток на мостике, на старых ногах. Тяжело, не спорю, но вынести можно. Доказано практикой.

— Простите, Александр Александрович, я, может быть, задаю глупые вопросы, но, надеюсь, пока мне это простительно. Неужели все капитаны плавают с таким напряжением?

— Зачем же все… Некоторые капитаны — я знаю таких — верят в свою персональную счастливую звезду. Вот они, может быть, в данных условиях и разрешили бы себе поваляться тут же, на мостике, в штурманской рубке часа два-три. Но таких немного. Счастливые звезды на море трудно восходят, но мгновенно закатываются — такова специфика. Отдых в подобных условиях можно позволить только на вахте старпома, да и то если веришь ему, как самому себе.

— Наш старпом не заслуживает такого доверия?

— Я вижу, у вас сокрушающая любознательность, помполит. Хочется знать все и сразу. Может быть, это и хорошо для политработника, я не очень в курсе новых веяний в вашей области, все некогда, уж извините старика… Отвечу вам — наш старпом плавает на этом судне девять дней. Может быть, девяти дней достаточно, чтобы установить в моряке объем патриотических настроений, но выяснить за полторы недели судоводительские качества человека — невозможно. За девять суток капитан может убедиться, что у него на мостике никуда не годный штурман. Но если речь идет о капитанском доверии, то степень такого доверия может определяться только многими месяцами совместного плавания. Надеюсь, вы удовлетворены?

— Вполне. Спасибо. Могу я задать еще один вопрос?

Сомов улыбнулся.

— Валяйте, ваше интервью отвлекает от усталости.

— Вот вам предстоит выдержать трое суток напряженного стояния на мостике. Но ведь на вторые, на третьи сутки вы уже, простите, неполноценны, и это естественно. Ну, а если вам понадобится, по вашему мнению, оставаться на мостике четверо, пятеро суток, ведь вы все равно потеряете сознание или умрете от переутомления. Не так ли?

— Так, конечно, дорогой помполит. Перспектива помереть на четвертые сутки мне совсем не улыбается. Конечно, полноценность капитана падает по мере усталости, как и у каждого человека. Но все-таки, пока я могу стоять на ногах, видеть и слышать — в опасную, критическую минуту я полноценней хорошо отдохнувшего молодого штурмана. Ну, а если усталость сгибает в бараний рог — всегда можно найти выход из положения: можно сойти с фарватера, можно стать на якорь или лечь в дрейф и отдохнуть часика три. Должен вам заметить, помполит, что не так уж часто обстоятельства требуют от капитана трехсуточного торчания на мостике, не расстраивайтесь слишком. Кроме того, любой капитан умеет отдыхать урывками. Вот мы с вами проболтали двадцать пять минут. А я бы мог это время, пока горизонт чист, поваляться в штурманской рубке. Я умею сразу засыпать и мгновенно просыпаться. Из двадцати пяти минут я бы проспал двадцать четыре, с гарантией.

— Да, но сон в одежде, на жесткой скамье, какой это отдых?

— Ну, помполит, в таком случае вы ничего не понимаете в отдыхе. Все капитаны всю жизнь валяются в штурманских рубках, на жестких диванах, не раздеваются от порта до порта… Эй, штурман, включите-ка локатор и автомат гудка! Через пять минут мы снова влезем в снег. Идите, помполит, вниз, вы озябли.

7

Разумеется, и в этот день Знаменскому не удалось поговорить с Александром Александровичем на запланированную тему. Было бы просто бесчеловечно привязываться к капитану, падающему от усталости, с нравоучительными советами, как бы необходимы и как бы справедливы они ни были. Два последующих дня Сомов совершенно не спускался с мостика. Потом, когда «Ока» вошла в центральную Балтику, он целый день отдыхал у себя в каюте.

Однако момент для объяснений был упущен. Да, собственно, теперь Николай Степанович потерял уже всякую охоту вступать с капитаном в неприятные объяснения. Дело в том, что Знаменский за эти дни проникся к Сомову глубоким уважением. Он уважал Александра Александровича — как настоящего труженика. И разговор в том виде, в каком он предварительно сложился у Знаменского, теперь не мог состояться.

Александр Александрович открыл Знаменскому глаза на действительность. Николай Степанович был просто потрясен тем, что в условиях мирного времени существуют профессии, требующие от человека такого полного самоотречения, такого постоянного трудового накала, волевого напряжения, равного разве что фронтовой, военной обстановке. И каким тружеником оказался капитан! Именно капитан! Именно Сомов, которому, кажется, ни до кого нет дела, который и справедливое недовольство человеком превращает в недостойный фарс. Сомов вроде бы неплохо относится к Знаменскому, несколько суховато, несколько, быть может, высокомерно — но это объяснимо в отношении моряка-профессионала к новичку на судне, который еще неизвестно, останется или сбежит после первого же рейса. Вспышка Сомова в случае с кочегаром и тот рикошет, который достался на долю Знаменского, — это, в сущности, дурная привычка, придурь, не исключено, что Александр Александрович и сам теперь раскаивается в своем словоизвержении, но не подает виду, не позволяет капитанское самолюбие.

Нет, Знаменского никто не смог бы убедить, что Сомов — безусловно честный и самоотверженный труженик — может быть принципиально-грубым и хамски-безапелляционным с подчиненными. Нет, — уверял себя Николай Степанович, — что-то тут не так, что-то я упустил, чего-то недопонял и поспешил с выводами… Это неожиданное смятение заставило Николая Степановича опять серьезно задуматься. Он старался разобраться, почему его так уж поразила капитанская работа в море…

А что он знал о капитанах до своего прихода на «Оку»? Что капитан — главный человек на судне? Что капитан носит четыре нашивки? И — капитан, капитан, улыбнися, ведь улыбка — это флаг корабля?.. Немного…

Конечно, перед отъездом на «Оку» нужно было не только пройти инструктаж в парткоме. Нужно было найти время поговорить с настоящими моряками, хотя бы в общих чертах уяснить для себя соотношение сил, специальностей, загруженность каждого моряка в экипаже. Все это не помешало бы. На «Оке» то и дело у Николая Степановича происходят мелкие недоразумения: нужно срочно выпустить газету, третий механик прилично рисует, идешь к нему за помощью, а он в это время стоит вахту. Оказывается, сутки строго распределены по вахтам и с газетой нужно повременить или приходить раньше. Пустяк, а мог бы и знать.

Впрочем, ничего удивительного. Николай Степанович до назначения на «Оку» к морю не имел никакого отношения, и круг его знакомств замыкался на сугубо береговых людях. Морских романов он специально не читал — так, если случайно что попадалось. Когда-то зачитывался «Порт-Артуром», но к современному торговому флоту книга эта имеет, э-э, косвенное отношение. Кино тоже скупо освещает жизнь моряков…

Если бы Николая Степановича спросили до назначения на «Оку», что такое капитан судна, он, наверное, попытался бы отделаться шуткой:

— Капитан? Посмотрите картину «Дети капитана Гранта», там есть капитан и его дети… Или — «Пятнадцатилетний капитан» — тоже про капитана.

Многие читатели и зрители на берегу, как и Николай Степанович, думают, что капитан на судне нужен только в редких условиях страшной опасности, когда никто уже толком не знает, как избежать катастрофы. Если опасность превышает волевые возможности капитана и крепость его корабля — капитан спасает экипаж, а сам торжественно тонет вместе с судном. Но в последнее время это, кажется, не обязательно. В промежутках между смертельными опасностями капитан предается безделью и придирается к команде. Вот что такое капитан, в общих чертах, конечно…

Так, или примерно так, ответил бы и Николай Степанович на вопрос о капитане, спроси его об этом кто-нибудь две недели назад. Разумеется, без малейшего желания нанести своим ответом какую бы то ни было обиду мореплавателям. Просто — из-за малой осведомленности, чтобы говорить обо всем этом серьезно. А что, как не юмор, помогает нам скрыть свою неосведомленность?..

Однако даже опыт двухнедельного плавания заставил Николая Степановича почувствовать глубокую неловкость перед моряками, о трудностях жизни которых он до того мог только догадываться. И чем обширней становился его собственный опыт, тем бо́льшим уважением проникался он к морякам «Оки» и ко всем прочим морякам тоже.


Последующий рейс из Прибалтики на два порта Бельгии мало отличался от предыдущего: снова туман, снова снегопад, Кильский канал и Северное море со знакомым запахом морского болота в Немецкой бухте. Сомов сутками пропадал на мостике и точно так же после первой бессонной ночи превратился в старца с почерневшим от усталости лицом. И так же переминался на мостике, поочередно отрывая ноги от палубы, давая отдохнуть мышцам.

С приходом в Гент, едва закончив обычные формальности, Александр Александрович уделил своей внешности десять минут, стоя выпил две чашки крепкого кофе и обратился к Знаменскому:

— Выгрузку обещают закончить к вечеру. Я думаю, нет смысла увольнять команду здесь. Отпустим всех в Антверпене. Ну, а вас я хочу взять с собой, если вам любопытно. Посмотрите, как капитан развлекается на берегу. Поехали!

И Знаменский стал свидетелем капитанских «развлечений». В агентстве Сомов более часа потратил на редактирование оговорки к какому-то деловому документу. Он не соглашался подписывать документ без оговорки, агент же настаивал на безоговорочном подписании. В конце концов документ был подписан все-таки с оговоркой. Потом спешно готовились бумаги для заявления морского протеста. Смысл этого документа сводился к доказательству того, что капитан и экипаж предприняли со своей стороны все возможные меры, чтобы предотвратить порчу груза, однако, поскольку рейс протекал в условиях резких колебаний температур от двадцати трех градусов холода до восьми градусов тепла, — то все может статься. Во всяком случае, и капитан, и экипаж пока бессильны своими средствами регулировать температуру воздуха на таких обширных морских пространствах, почему и объявляют заблаговременный протест на случай, если грузополучатель предъявит иск, связанный с порчей груза…

Наконец, и эти строгие документы были готовы. Юркий клерк натянул на голову берет и повел наших героев переулками к зданию трибунала. Здесь их уже ждали второй клерк, штурман и двое матросов с «Оки», приглашенные в качестве свидетелей капитана.

Собравшись все вместе, они просидели более часа в коридоре трибунала, прежде чем их торжественно принял желчного вида старичок в черной судейской мантии. Старичок прочел заготовленный заранее текст морского протеста на никому не понятном французском языке. Капитан Сомов и его свидетели клятвенно подняли два пальца над головой, пробормотав что-то сугубо российское в подтверждение справедливости только что прослушанного заявления… Потом каждый свидетель подписал свои показания, и все они снова очутились в коридоре.

Акт заявления морского протеста был оформлен. Штурман и два матроса отправились на «Оку», а Сомов мечтательно вздохнул, представив кожаный диван в своей каюте, до которого он никак не мог добраться. Вздохнув, он пригласил клерков в маленькое кафе напротив здания трибунала. Это приглашение входило в программу заявления морского протеста и являлось обязательным, как точка в конце предложения.

Николай Степанович сочувственно наблюдал за капитаном. Он знал, что до прихода судна в Гент Сомов более двадцати часов простоял на мостике. Нет, он не просто простоял на мостике, он в трудных условиях провел судно к устью Шельды, принял лоцмана, а потом с лоцманом вместе распутывал в тумане милю за милей опасный, чертовски сложный фарватер. Ночное плавание требовало от капитана ежеминутного напряжения сил и внимания. И тем не менее, нисколько не отдохнув после бессонной ночи, Сомов сохранил еще достаточно энергии, чтобы оставаться деятельным, разумно и настойчиво вести переговоры, даже не нарушая при этом правил элементарной корректности. Хотя спор с агентом об оговорке давал к тому достаточно много оснований… Можно представить, чего стоила такая длительная корректность вспыльчивому и несдержанному на язык капитану Сомову…

Они возвратились на «Оку» за час до окончания выгрузки. За этот час Александр Александрович нашел время немножко отдохнуть, подписать кое-какие документы. Попрощавшись с агентом, он натянул на плечи еще не успевший просохнуть макинтош и снова вышел на мостик. Сомов не вздыхал, не жаловался, не ныл, не искал сочувствия. Он привык к такому напряжению мозга, нервов и мускулов как к обязательному свойству своей хлопотливой профессии. Он давно понял, что в жизни можно, конечно, сделать решительный поворот и — бросить плавать, но нельзя, продолжая плавать, жить легкой и беспечной жизнью.

Так думал о Сомове его новый помполит Знаменский, все еще не в состоянии примирить этих двух разных Сомовых, свидетелем которых он стал за две недели плавания.


Совместная поездка Сомова и Знаменского на берег в Генте положила начало их несколько странным отношениям.

Капитан пришел к выводу, что помполит имел обманчивую внешность. Он производил впечатление упрямого, сильного, неуступчивого человека, а на самом деле, в нарушение закона соответствия, принадлежал, оказалось, к настойчивым, но очень добрым натурам. Придя к такому приятному для себя заключению, Сомов порадовался своему стойкому везению на покладистых помполитов. Александр Александрович в случае с кочегаром, измазавшим надстройку, как всегда, не сдержался, а в запале совершенно забыл про Знаменского на мостике. Так уж он был устроен, капитан Сомов. После разноса, который он устроил кочегару, а заодно и стармеху с боцманом, Сомов с некоторым удивлением обнаружил на мостике нового помполита. И ему ничего не оставалось, как накричать на него, заодно уж скрывая свое смущение: надо же так не вовремя сорваться…

Но, слава богу, помполит оказался сносным мужиком. Он либо все понял, либо решил не заметить. Во всяком случае, Сомов решил, что ему нет надобности менять свои привычки и свой образ действий на судне. Как сдерживающее начало помполит перестал существовать для него.

Причины, заставившие Знаменского проникнуться к Александру Александровичу уважением и временно примириться со странностью его неустойчивых настроений, тоже не отличались особой сложностью. Эти причины, по существу, скрывались в характере самого Николая Степановича. Капитан не ошибся, угадав в нем признаки настойчивости и большой душевной доброты. Но кроме этих признаков Николаю Степановичу были свойственны задатки филантропа, который даже в дрянном человеке всегда старается отыскать положительное.

Больше всего он ценил в людях трудолюбие. Честное отношение к труду всегда вызывало у него глубокую симпатию, и он не допускал мысли, чтобы по-настоящему трудолюбивый человек мог оказаться неисправимо преступным, порочным, безнадежно испорченным. Такой филантропический взгляд на душевные качества человека и два удивительно неудачно сложившихся, тяжелых для капитана рейса произвели на Николая Степановича соответствующее воздействие. Он был теперь совершенно убежден, что Сомов абсолютно не жалеет сил для добросовестного выполнения своего трудового долга. Этого оказалось достаточно, чтобы он мог простить капитану некоторые проявления самодурства, безразличие к подчиненным, отрыв от коллектива. Конечно, временно простить, до той поры, когда он, помполит, найдет убедительный способ решительно помочь Александру Александровичу. Именно — помочь. Собственно, грубость капитана Николай Степанович в какой-то степени оправдывал издерганностью его нервной системы, переутомлением. А тут еще необходимость сдерживаться в многочасовых переговорах с представителями фирм, когда, быть может, дело не стоит выеденного яйца, но все равно — необходимо настоять на своем, и нужно соблюдать этикет, хоть и хочется по-русски послать упрямого агента к такой бабушке. Агент блюдет интересы хозяина, а Сомов — каков бы он ни был — интересы государства. В конце концов понятия несоизмеримые… И, непрерывно сдерживая себя от недипломатических выражений, Сомов прорывается уже на своих. Так сказать — бей своих, чтобы чужие боялись. Мириться с этими сомовскими заскоками нельзя никоим образом, но и как подступиться к капитану, чтобы окончательно не испортить дела, — Знаменский пока не знал. Возраст, душевная огрубелость, а главное — безусловная убежденность Сомова в правоте своих суждений и действий крайне затрудняли воздействие на него. Николай Степанович не мог предугадать, как будут развиваться его отношения с капитаном, а пока Сомов напоминал стекло, которое можно разбить или сломать, но нельзя согнуть. Нужна была какая-то особая технология переплавки сомовского характера. Но когда Николай Степанович начинал думать, как же ему безошибочно подступиться к Сомову, все его размышления заканчивались одним и тем же: «А черт его знает!..».

На время отношения капитана и помполита на «Оке» стабилизировались и вошли в смутную фазу взаимной терпимости. Сомов делал вид, что ничего не произошло, и любил при случае поизлагать помполиту разные мысли. Николай Степанович осторожно старался прощупать Сомова и найти уязвимое место капитана. Место не прощупывалось.


За первые два рейса Николай Степанович до некоторой степени освоился на «Оке», экипаж начал доверять новому помполиту. Сдвинулась с мертвой точки общественная работа, появилась еженедельная стенгазета, матросы готовились к обсуждению книг и кинофильмов, электромеханик выступил с интересным международным обзором. «На «Оке» стало веселее», — поговаривали в курилке. Но Знаменский понимал, что это только самое-самое начало, работы впереди было невпроворот…

За эти два рейса «Оке» на пути встречалось больше туманов и снегопадов, чем штормов. Но иногда судно все-таки начинало ощутимо подбрасывать на волне, и тогда Николай Степанович по-прежнему ничего хорошего не испытывал и только усилием воли заставлял себя удирать подальше от каюты и от койки. Он притворялся здоровым и бодрым, хотя временами с трудом передвигал непослушные ноги. В особенно тяжелые дни, переломив тошнотворную слабость, Знаменский часами работал вместе с матросами на палубе и чувствовал себя значительно лучше на соленом ветру. И матросы, которые в свое время переживали нечто подобное, молча оценили выдержку нового помполита, которому волей-неволей все-таки приходилось иногда склоняться над бортом. Ничего не поделаешь — море требовало священной жертвы…

Уже через несколько дней, как только Николай Степанович научился преодолевать себя в качку, он увидел, что не только капитан самоотверженно трудился на судне. Весь экипаж «Оки» жил и работал в условиях, просто не сравнимых с условиями жизни любого производственного коллектива на берегу. При этом очень тяжело складывались будни командного состава, особенно штурманов.

На судне относительно легко, по мнению Николая Степановича, жилось только кочегарам. Их даже называли судовой аристократией. Кочегары не признавали никаких производственных нагрузок, кроме своей шестичасовой вахты. Их не касались бесконечные переработки, связанные с перешвартовками в порту, подготовкой судна к выходу в море или приемкой груза, требовавшей очистки и мойки трюмов. Вся тяжесть хозяйственных работ всегда целиком ложилась на плечи палубной команды.

Обычно с приходом судна в советский порт аристократия шумно сбегала на берег, едва матросы успевали подать парадный трап на причал. Кочегары гуляли всю стоянку, отдыхая от плавания. А боцман и матросы нередко работали в порту с еще бо́льшим напряжением, чем в море, и многим из них не удавалось даже сойти на берег, если стоянка случалась короткой. Уставшие, угрюмые, они без сожаления отдавали швартовы и уходили снова в море с единственным желанием бухнуться в койку и проспать восемь часов подряд — от вахты до вахты.

Некоторое время для Николая Степановича оставалось загадкой, почему никогда никто не упрекнул кочегаров, ну хотя бы в нетоварищеском отношении — ведь можно бы иногда помочь палубной команде, ведь действительно в порту хлопот полон рот… Николай Степанович решил поправить положение и сам хотел выступить с таким предложением — о товарищеской взаимопомощи. Предварительно он все-таки спросил мнение боцмана. И хорошо, что спросил.

— Был у нас такой спор, Николай Степанович, был, года с три назад, — боцман вздохнул. — Я его и затеял. А чего, говорю, аристократы? чего вы со своей лопатой носитесь? Вот я на спор отстою подряд две вахты в кочегарке, а потом еще чечетку буду бить полчаса. Заложились мы, на пять бутылок коньяку, пять звездочек. — Боцман усмехнулся. — Хорошо еще, не на десять… Пять часов я молотил как бог, а потом кровь носом пошла. Прямо — хлынула, можно сказать. — Боцман опять вздохнул. — Выпили они мой коньяк, а мне дали пробку понюхать: береги, говорят, сосуды в носу… Так что, Николай Степаныч, лучше этот разговор не подымать. Они свое дело делают, мы свое, так-то лучше…

Знаменский никогда не поверил бы, если бы не сам боцман рассказывал эту историю. Боцман на «Оке» отличался завидным здоровьем и силой. Ни один кочегар не мог вырвать штангу такого веса, как боцман. Никто не мог побороть боцмана, и, когда «палуба» тянула канат с «машиной», — казалось, что именно боцман приносит «палубе» победу, — такой он основательный, незыблемый мужик.

Потом Николай Степанович специально интересовался, сколько тонн угля за вахту перебрасывает кочегар в топку тяжелой совковой лопатой, — и тогда только окончательно поверил: аристократия на «Оке» сугубо рабочего происхождения…

К счастью для палубной команды, в порту случались и непредвиденные задержки, иногда груз не требовал тщательной подготовки трюмов. Бывали редкие стоянки, когда порт заботливо организовывал специальные подменные бригады матросов. В таких случаях и палубная команда гуляла день или два на берегу, сбрасывая с себя усталость от плавания.

Но как бы благоприятно ни складывалась стоянка судна в советском порту для команды, капитану и штурманам редко представлялась возможность по-настоящему отдохнуть на берегу перед новым рейсом. Особенно трудно им доставалось с приходом «Оки» в порт приписки. Николай Степанович и раньше слышал от штурманов загадочные фазы вроде «не дай бог», но понял — что именно «не дай», только когда сам стал всему свидетелем: после полугодового плавания «Ока» прибывала, наконец, в свой родной порт.

8

С тех пор как появились на свете портовые города, а на море синем — торговые корабли, возникли и вовсю начали развиваться морские и портовые традиции. И одна из первых традиций заключалась в том, что судовладелец лично встречал судно, когда оно возвращалось из дальних странствий в родную гавань.

В те незапамятные времена нравы были проще, а штаты скромнее, и на берег для встречи корабля приходил сам судовладелец, иногда с сыном-преемником. Ну, естественно, не обходилось без зевак, а когда появились первые подписчики — корабли стали встречать и репортеры. Откуда же, как не от моряков, массовый читатель мог узнать самые последние, новости о событиях в Экваториальной Африке или Вест-Индии, — ведь до изобретения телефона-телеграфа-телевидения было еще порядочно времени…

…«Ока» входила в свой родной порт сразу после полудня. На причале нетерпеливо прогуливались или небольшими группами стояли деловые представители берега. «Ока» возмутительно медленно приближалась к причалу. Кое-кто из воинственных дилетантов ворчал по поводу излишней осторожности лоцмана и капитана.

На причале не было видно радостных женских лиц, обращенных к приближавшемуся судну в надежде отыскать взглядом дорогого мужа, или сына, или брата. Суровый портовый закон запрещал такие встречи. Почему — этого не могли объяснить даже самые изобретательные законники… Таков обычай этого порта! Обычай есть обычай — его не изменишь вдруг, по собственному желанию.

Куда нас только не заводит эволюция…


В эти приходные сутки старший штурман Игорь Карасев начал свой рабочий день, как обычно, в три часа сорок минут утра. С четырех до восьми утра он нес вахту на мостике, а после вахты едва успел обойти судно, чтобы лично убедиться — в порядке и чистоте. Обход был основательным и придирчивым, судно приходило в порт приписки, нужно выглядеть достойно. Ему не хватило времени заглянуть только в боцманские кладовки: палубную команду как раз вызвали на швартовку.

Поднявшись на мостик, Игорь Карасев торопливо и разочарованно обвел глазами причал: жена не встречала его. И хотя он знал, что ей не пройти в порт, ибо обычай этого порта не пропускает встречающих, — ему стало все-таки очень досадно и горько. Судно в это время уже подходило к причалу, и старпом занял свое место у машинного телеграфа, подстроил громкость палубных динамиков. Теперь все его внимание сосредоточилось на дублировании капитанских команд. Мимолетное чувство досады бесследно потухло в его сознании. Он уже не принадлежал себе. В ответственный момент швартовки, когда десятки тысяч тонн умножаются на секунды, метры и тысячи лошадиных сил, — судоводитель на мостике не может, не имеет права принадлежать себе и своим настроениям. Его внимание и воля должны целиком участвовать в координации массы, скорости и силы. В противном случае ему предстоит подсчет тысячных убытков, связанных с повреждением судна и причала. А такая арифметика по меньшей мере неприятна.

«Ока» подала швартовы, с мостика прозвучали привычные слова, с которых у моряков начинается береговая жизнь: «Так стоять! На полубаке и корме можно разойтись».

А старший помощник капитана Игорь Карасев тотчас очутился в самом центре делового водоворота. И уже некогда было думать о себе. А настроения? да ведь наши настроения — это чаще всего продукт бездеятельности или, по меньшей мере, некоторого избытка свободного времени. Во всяком случае, Игорю Карасеву сейчас было не до себя, не до жены, не до настроений. Он настроился по-деловому.

Сначала ему пришлось иметь дело с представителями пароходства. Представители, как обычно, спешили закончить свои визиты на судно в пределах рабочего дня. Позже, к вечеру, усилился поток представителей общественности.

За первые пять часов стоянки «Оки» в родном порту через каюту старпома прошло два взвода представителей. Санитарные врачи искали крыс, клопов, тараканов, в питьевой воде — смертоносных бактерий, на камбузе — плохо луженную посуду. Одновременно в столовой команды их коллеги из поликлиники водников разбили походный лазарет и подвергли экипаж «Оки» комплексным прививкам от всех инфекций сразу.

С врачами на борт прибыли начальник морской инспекции и два капитана-наставника. Пока наставники вникали в ошибки ведения судоводительской документации, их начальник пожелал сыграть пожарную тревогу и потребовал спустить на воду одну из шлюпок. Пришлось сыграть тревогу, спускать шлюпку и выслушивать длиннейшие замечания.

Едва прозвучал отбой учебной тревоги, перед старпомом выросла мрачная фигура начальника пожарной охраны. Он категорически потребовал сыграть пожарную тревогу и предъявить пожарный инвентарь для осмотра. Ни устные доводы, ни запись в журнале о только что проведенной тревоге не смогли поколебать его законной требовательности. К счастью, Игорь Карасев нашелся: ему удалось свести обоих начальников в кают-компании, и они тотчас же вступили в ожесточенный спор. Благо им было о чем поспорить.

Старпом облегченно вздохнул — и отправился на мостик. Как раз в это время стивидор потребовал перетянуть «Оку» на двадцать метров вперед и подставить под разгрузку следующий трюм.

«Оку» перетянули на двадцать метров. Трюм подставили.

А старпома уже тронул за плечо следующий представитель.

— Я из финансового отдела пароходства, — отрекомендовался представитель. — Мы получили вашу заявку на восемьдесят три тысячи рублей, но не смогли доставить деньги на судно. Видите ли, в пароходстве нет свободной машины, а нести такую большую сумму по городу пешком — кассир не решился. Так вот, если хотите получить деньги — направьте штурмана в пароходство. Но только немедленно: кассир кончает работу в семнадцать ноль-ноль, ждать не будет.

Старпом выслушал этот ультиматум и распорядился получить деньги. В эту минуту к борту «Оки» доставили три тонны продуктов. Порт, однако, наотрез отказался выделить кран для поднятия груза на палубу. График эксплуатации кранов составлялся на сутки вперед, и никто не виноват, раз «Ока» загодя не подала заявку: здесь не шараш-монтаж, а производство…

Пока старпом сдерживал себя от искушения броситься на диспетчера порта, пока они отчаянно объяснялись, каждый с глубочайшей убежденностью в своей правоте, надобность в кране отпала: практически настроенные матросы под водительством боцмана перетаскали продукты на собственных спинах. «Там и спорить насчет крана не стоило, — шутил боцман, — всего-то три тонны…»

К этому времени начальник пожарной охраны потерпел окончательное поражение в споре и отказался повторно играть пожарную тревогу. Но курок его служебного рвения был уже взведен для выстрела по пожароопасному беспорядку. Ну, а если начальство хочет отыскать беспорядок — оно его непременно отыщет! И точно: на «Оке» шланги оказались короче положенной длины, а песок в двух ящиках был подмочен. Шланги и песок, будьте добры, замените до выхода судна в море…

Три тонны песку!.. Черт бы побрал этот песок! Как его высушить?.. А шланги? Кто их укорачивал?

Игорь Карасев не первый год старпомил, но сюрпризы вроде этого песка, да еще на такой короткой стоянке, всегда выводили его из терпения. Уж, кажется, все наперед знаешь, а тут еще проклятый песок тебе — как подножка. И неудивительно, если вслед за песочной проблемой встает еще одна, такая же неплановая и тупая. Вон, кстати, за спиной пожарного появилась стеснительная фигура с неизвестной проблемой в глазах. По опыту Карасев знал: чем больше стеснения в фигуре представителя, тем больше он отнимет времени и тем необъяснимей его проблемы…

— Ну, что теперь у вас?

Фигура, окончательно смутившись, назвалась представителем бухгалтерии. Дело в том, понимаете ли, что бухгалтерия пароходства претерпевает серьезные затруднения. В столовой отчетности судов обнаружилась ошибка в сумме один рубль семнадцать копеек. Имеются некоторые подозрения, что сумма эта утеряна именно в отчетах «Оки». Надо бы найти эту сумму…

— Слушайте, — довольно решительно начал Игорь Петрович, — понимаете ли вы, что мы стоим всего сутки и никто не даст мне ни минуты взаймы, если я не успею подготовить судно к выходу?

— Я понимаю… — засмущалась фигура, — но ведь не своей же волей, а токмо волею пославшей мя руки, — попыталась пошутить фигура.

— Слушайте, — сказал Карасев, — а возьмите-ка вы с меня рупь семнадцать, — он порылся в кармане, — и внесите куда следует. — Игорь Петрович попытался всучить деньги оторопевшей фигуре, но та спрятала руки за спину:

— Так не положено. Надо искать по отчетам.

— Жаль, — сказал Карасев, и они отправились в каюту старпома отыскивать рупь семнадцать.

Игорь Петрович знал, что наличными тут не откупишься, но рассчитывал такой наивностью ошеломить бухгалтера. Если бы тот, ошарашенный, взял наличность, Карасев мог выиграть время и, возможно, совсем не искать эти паршивые деньги. Но искать пришлось, бухгалтер не растерялся, тип стеснительный, но тертый. Они поискали-поискали, но не нашли.

— Извините, — сказал бухгалтер, — значит, не на «Оке».

— Значит, — сказал Карасев и отвернулся. Вот так и будет он ходить по судам, пока не найдет эти рубль семнадцать копеек, и кто знает, в какую копеечку влетит такой поиск.

После представителя бухгалтерии судно посетили еще капитан порта, начальники «Совфрахта», службы эксплуатации, метеослужбы, отдела кадров, коммерческого отдела, диспетчер порта, портовый надзиратель и — как принято писать в газетных отчетах — другие официальные лица.

И все представители, по крайней мере бо́льшая часть из них, искали на судне какой-нибудь беспорядок по своему ведомству. Почти все они имели достаточные полномочия задержать судно в порту в случае невыполнения их требований. Плюс оргвыводы с последствиями.

Все представители берега шли к капитану, или старпому, или помполиту. Они даже не догадывались, что капитан в эту ночь не спал ни минуты, а старпом лег в полночь и встал в три утра. Каждый представитель растягивал свое посещение в лучшем случае на полчаса, совершенно не учитывая, что он восемнадцатый или двадцать восьмой по счету.

Цель многих визитов сводилась к проверке исполнения приказов, законов и положений. К несчастью, их подписано уже так много, что они никогда не вмещаются в памяти одного капитана и четырех его помощников.

Таким образом, появление на судне почти всякого представителя берега по существу являлось живым напоминанием капитану о невыполнении им определенных правил или положений. Ну, и капитану, его помощникам приходилось сначала выслушивать замечания, потом объясняться устно, а потом писать рапорты и объяснительные записки, ибо устные объяснения к делу не пришьешь…

Из всего этого вовсе не следует, конечно, что судовая команда состоит сплошь из страдальцев и мучеников, а берег переполнен мучителями этих страдальцев. Вовсе нет. Береговые представители такие же хорошие, милые советские труженики, как их плавающие собратья. Но вся беда в том, что большинство этих милых тружеников берега понятия не имеют о профессиональных трудностях жизни моряков, о сложности условий плавания. То есть они кое-что знают об этом… так… кое-что… Но не больше.

Впрочем, некоторые из представителей отлично осведомлены в мореплавании и неплохо знают судовую обстановку. Они сами плавали в прошлом. Большинство из них потому и сошло с кораблей на берег, что не смогло вынести трудностей плавания: не хватило мужества, терпения, выносливости… И странное дело: вот эти беглецы с моря почему-то становятся особенно строгими к морякам.

— Ну, знаете, я сам достаточно поплавал, чтобы представлять, о чем идет речь, — любит начинать бывший моряк неприятный разговор с капитаном или штурманом. И совершенно выпускает из виду, что два рейса, два месяца плавания или даже длительное командование судном в прошлом не дает права на такую вступительную фразу к неприятному разговору. Хотя бы только потому, что этих двух рейсов, или двух месяцев, или двух лет — безразлично — оказалось достаточно, чтобы они сами бросили море. И вообще — трудности, испытанные в прошлом, не должны становиться козырным тузом в разговоре с теми, кто такие же трудности переживает сейчас.

Некоторые бывшие моряки сменили плавание на руководящую деятельность на берегу не по своей воле. Такая смена была необходимой. Они не изменили морю. Они сошли на берег, а души их остались в море. И тем не менее, едва заняв высокие кресла, они становились неузнаваемыми.

— Не спали ночь? не виделись полгода с семьей? — строго спрашивали они. — Ну и что? Я тоже плавал и в свое время не спал по двое суток, а своего сына увидел в первый раз, когда ему исполнилось три года, покруче были времена… И ничего со мной не случилось, как видите — жив-здоров и весел. Давайте-ка перейдем лучше к делу. Мне некогда, а на подходе еще два судна…

А дело в таких случаях всегда сводилось к одному и тому же: к сокращению стоянки судна в порту. Ее всегда стараются сократить, хотя бы на час, на полчаса, на две минуты по сравнению с предыдущей. С одной стороны, это и естественно, — судно построено для плавания, а не для стоянок у причала. Взгляните на порт, на мощные краны, на неутомимые перегрузочные устройства, на конструкцию самих судов, наконец. Все это создано именно для того, чтобы судно не потеряло лишней минуты в порту. Все подчинено этому властному устремлению, все, включая даже железную волю бывшего моряка, вставшего к пультам управления флотом.

Но есть и другая сторона. Она есть, и от нее нельзя отмахнуться; проходят десятилетия, а, кроме разговоров, мало что двигается вперед…

— А как быть с нами? — робко спрашивают моряки. — Ведь мы тоже за сокращение стоянок. Мы понимаем, что это сокращение необходимо. Но все-таки как же быть с нами? Мы устаем в море, нам хочется увидеться с семьей, ступить ногой на берег, провести дома хотя бы одну ночь в месяц. Ведь нельзя же плавать от отпуска до отпуска, не сходя на берег, или отдыхать от плавания и моря во время плавания и в море? Это же абсурд…

Есть у моряка дом, жена, дети, живы родители. Есть обязанности мужа, отца, сына. Но, как в случае с «Окой», даже в своем порту моряк не всегда может сойти на берег и на два-три дня отрешиться от судовых забот. И от моря. Не может, хотя такое отрешение принесло бы несомненную пользу и моряку, и берегу, и морю. И производственному плану.

9

К семнадцати часам в каюте старпома оставалось всего два представителя берега: миролюбиво настроенный снабженец, молча сличавший свои записи с судовой инвентарной книгой, и плечистый портовый надзиратель весьма воинственного вида.

— Я не подпишу вашего акта, — стараясь сохранить спокойствие, говорил Карасев. — Вы поймите: причал захламлен не нашим судном, а судном, которое стояло здесь до нас. Вы или ваш предшественник по дежурству не заметили, а теперь пытаетесь все свалить на нашу голову. Я не подпишу акта, наша команда не выбрасывала на причал пять тонн металлолома. У нас нет и не было лома, мы его не производим. Акт я не подпишу, не подсовывайте, понимаете вы русский язык?

— Ну, как те сказать, пока не подпишете акт, мы не выпустим судно из порта, — басил портнадзиратель, размахивая длинными руками. — У меня свидетели есть, которые видели… как ваши люди железо бросали… Да вы-то что лезете, гражданка, в каюту? — перебил себя портнадзиратель, силой пытаясь закрыть дверь. — Не видите, как те сказать, мы заняты?

Старпом обернулся.

— Люська! — крикнул он, вскакивая со стула. — Эй, вы! пустите дверь! это моя жена!

— Ай, да пусть подождет… — плаксиво начал портовый надзиратель, не умевший продолжать свою мысль с того места, где ее оборвали. Но старпом ловко передвинул его к себе в тыл.

— Люська, милая, — тихо сказал он, забывая и судовые хлопоты, и портового надзирателя с его беспризорным ломом, и весь остальной материальный мир. Ведь перед ним стояла Люся, его Люся, его родная Люська, о встрече с которой он сто дней думал в море, и встреча с ней казалась важнее всего, что происходит в мире, важнее всей живой и неживой природы… Но — хоть единожды — разве он представлял встречу с Люсей вот так, в пылу спора о паршивом металлоломе, которым вот уже битый час портит ему кровь этот болван?..

Муж и жена посмотрели друг другу в глаза тем коротким взволнованным взглядом, за которым, по законам сцены, должны следовать объятия и поцелуй. Но объятий не последовало: за Люсиной спиной появились два молодых человека в энергичных шляпах и элегантных пальто. Один из них держал в зубах потухшую трубку. В то мгновение, когда Игорь Карасев должен был обнять жену, перед ним вдруг очутился этот парень с трубкой. В ответ на объятия старпома он вопросительно поднял бровь.

— Пресса, — отрекомендовались молодые люди. Один из них галантно помог Люсе снять шубку, другой мигом выжал за дверь портового надзирателя. Тот исчез из каюты, едва успев пробормотать свое «как те сказать». Пресса разожгла трубку, достала блокноты и, попутно, установила, что старпом впадает в состояние невменяемости, как только его взгляд останавливается на женщине в углу дивана. Женщину пришлось заслонить от глаз старпома широкой спиной, как ширмой.

Полчаса пресса извлекала из старпома сведения, которые, кстати сказать, на следующий день обрели в газете объем абзаца в восемь строк. И восемь этих строк не имели ровно никакого отношения к той информации, которую прессе дал старпом.

Только закончилось интервью — Карасева вызвал капитан.

— Я сейчас же вернусь, Люсь, — Игорь Карасев виновато взглянул на жену и торопливо выбежал из каюты. Он появился минут через двадцать. Люся была в каюте одна и даже успела немного прибраться: терриконы окурков исчезли со стола, в каюте было свежо — Люська терпеть не могла духоты и накуренности, каюту она мигом проветрила, открыв все иллюминаторы. Она ждала его у двери и бросилась на шею, как только Игорь вошел.

— Люська, родная, простудишься, — успел сказать Игорь, сквозняк гулял по каюте. Они вместе принялись закручивать барашки иллюминаторов. Говорят, автоматическая работа успокаивает. Однако в голосе Люси явственно прозвучало нервное возбуждение:

— Я уж думала — не дождусь… Давай сядем, наконец, Игорь, поговорим. Ведь у нас с тобой такая радость, ты даже не знаешь…

В этот момент за бортом, обращенным к причалу, послышались крики и треск. Старпом мигом выскочил на ботдечную палубу. Нижняя половина парадного трапа лежала на причале в виде жалких обломков. Самосвал, сорвавший трап с места, задорно мигнул красным огоньком на повороте дороги и исчез за углом склада. Карасев бросился следом.

На этот раз Игорь Петрович отсутствовал долго. Вернулся он в сопровождении трех мужчин, виновато посмотрел на Люсю и принялся сочинять акт о поломке трапа, о нанесении шофером машины номер такой-то пароходу «Ока» материального ущерба на такую-то сумму — в рублях и копейках. Дело было достаточно серьезным, его никак не сравнишь с иском на рупь семнадцать…

И, казалось, старпом совершенно забыл, что в уголке на диване сидела его жена, его Люська, которую он не видел около ста дней и неизвестно, когда теперь увидит. Люся не раз наблюдала подобную суету, и, признаться, ей никогда не было понятно до конца это мельтешение. Иногда приходила мысль о том, что мужчины должны быть как-то крупнее в делах своих, в разговорах, в решениях и проблемах. Судно стояло в порту день-два, и все это, происходившее на ее глазах, казалось ей мелким, лишним, досадным, все это мешало жить и только омрачало встречи с любимым.

Сменяя друг друга, в каюту старпома входили какие-то люди, горячо спорили, договаривались, спрашивали, — а в это время выгрузка шла полным ходом, на палубе слышались громкие голоса, тяжелые площадки с грузом шумно ударялись о стенки грузовых люков. Старпома еще два раза вызывал к себе капитан, несколько раз он сам бегал к штурманам за какими-то справками, потом за ним приходили из диспетчерской порта, просили немедленно позвонить в пароходство.

Игорь Петрович вертелся между своей каютой, причалом, людьми и бумагами, бросая на Люсю осторожные короткие взгляды. Люся тихо сидела в своем уголке, и каждый раз, когда он поднимал голову, он видел ее большие серые глаза и сочувственную улыбку.

Минутная стрелка между тем упорно тянула за собой часовую. Солнце давно уже закуталось в лохматую тучу, словно стесняясь открыто уйти на ночной покой при людях, продолжавших упорно работать. Иллюминатор смотрел в каюту черным, наводящим уныние глазом.

Постепенно суета на судне улеглась, из береговых посетителей на «Оке» уже никого не осталось. Однако Игорь Петрович продолжал возиться с какими-то накладными, вызывал к себе то боцмана, то артельщика, давал им подробные указания, выбегал из каюты сам, возвращался, снова садился за стол, снова писал, подсчитывал, соображал. Он работал быстро, сосредоточенно, не отвлекаясь, потому что хотел скорее закончить дела, сложить все бумаги в ящик и радостно объявить: «Люська, я свободен!».

И эта счастливая минута уже приближалась, заранее наполняя его сознание ликованием. Но минута эта не могла наступить ранее законного срока. Ведь если в море чего-нибудь не хватит — спрос со старпома. Ему нужно все предусмотреть, все до мельчайших мелочей…

А в Люсином сердце одновременно накапливалось отчаяние.

Да, она знала, конечно, во всех подробностях обязанности старшего помощника капитана. Знала, как много должен он сделать в порту. Она знала обязанности и всех других штурманов, потому что, прежде чем стать старпомом, Игорь прошел всю лестницу — от четвертого штурмана и выше — третий, второй, старший штурман… Люся знала: пока не будут закончены все необходимые формальности, пока не будет подписана последняя бумага — Игорь не может принадлежать ни себе, ни ей. А бумаг этих — легион…

Люся все понимала, она сочувствовала Игорю. И все-таки хотелось иногда схватить Игоря за плечи: «Послушай, кусок дерева! как ты можешь копаться в бумаге, когда я здесь?! Да знаешь ли ты, что я хочу тебе сказать? знаешь?!…»

Но она молчала. Она тихонько сидела на диване и молчала.

Она удивленно рассматривала непонятного, странного человека за столом, так напоминавшего ей собственного мужа. Это иногда на нее находило, накатывало, и нужно было усилие воли, чтобы стряхнуть с себя ледяное оцепенение и непонятную, холодящую отчужденность, которая возникала вдруг, помимо воли. Вот и сейчас Люся стряхнула с себя оцепенение — и тоска до боли сжала ее сердце. Конечно, за столом сидел Игорь, ее Игорь, и она любила его, любила, любила. Но каждый раз, когда Люся ехала встречать мужа, она думала, что, пожалуй, самое трудное и обидное в судьбе морячки — заново привыкать. Мужа нет месяц — два — три — четыре, и начинаешь думать, что все это в прошлом, и любимый приходит к тебе во сне, как далекое воспоминание. Более опытные морячки утешали — это, Люсенька, только до первого ребенка так, а потом будет ждать легче, да и времени думать меньше. Ребенок — он скучать не дает, не заметишь, как и время пролетит, до пенсии… Вот именно, не заметишь…

— Все, Люсенька, все, моя дорогая! — воскликнул Игорь. Его лицо просветлело, глаза блестели, он улыбался, сгребая бумаги в ящик стола. Он превратился в обычного, хорошо знакомого веселого Игоря, и тоска отвалилась от Люсиного сердца, словно пиявка, посыпанная солью. Нет, этого Игоря она не забывала ни на минуту. Этот же Игорь сидел с ней за одной партой, он притащил ей полсотни страниц, заполненных рифмованным бредом, он заочно познакомил ее со всеми портами мира, он рассказал ей тысячу веселых морских историй и десяток грустных.

Вот теперь он пересел к ней на диван, взял ее руки в свои. Теперь она может рассказать ему про главную новость и про все неглавные, теперь они принадлежат друг другу — и больше никому, теперь они обнимутся — и даже вездесущая пресса не сможет им помешать. Она обняла голову мужа, прижала к себе — и вздрогнула от стука.

— Нельзя! — крикнул Игорь Петрович, но дверь уже открылась. За дверью стоял портовый лоцман.

— Простите, старпом, я не знал, что у вас жена… Но мне все равно пришлось бы беспокоить вас: в трюмах осталось всего пять подъемов груза. Я переставлю вас на двенадцатый причал, а на ваше место станет иностранец. Прошу подготовиться. Буксиры сейчас подойдут.

Только секунду потратил старпом Карасев, чтобы стряхнуть с себя семейное оцепенение. Вторая секунда понадобилась ему для виноватого взгляда в сторону Люси, а в следующую он уже бежал по коридору к боцманской каюте.

Больше всего Люся боялась своих собственных слез. Она знала, что их можно сдержать, если очень постараться, но не остановишь, если уж они покатились… И она решила сейчас же убежать домой, если не выдержит и заплачет, — в такие минуты Люся ненавидела себя. Так повелось с давних лет, когда мальчишки, случалось, плакали от Люськи, а она — никогда. Но то было давно… А теперь вот — хочется иногда заплакать, да не просто заплакать — зареветь, зарыдать. Вот и сейчас — хочется. Люся понимает, что это глупо, что слезами ничему не поможешь, что Игорь занят серьезным делом, которое никто кроме него не сделает. Понимает — и все равно хочется заплакать. Глупо, конечно, а что поделаешь… годы идут, что ли…

Пока Люся старалась обуздать досаду и слезы, Игорь Петрович бегал по каютам, тормошил сонных матросов, уставших за день. Ожидая перешвартовки, люди спали прямо на палубе, на ковриках, подложив ватники под головы.

На перетяжку судна от причала к причалу положено час сорок минут. При хорошей организации дела этого времени более чем достаточно даже при штормовом ветре. Но это при хорошей организации…

«Оку» мучили почти три часа. Трижды диспетчер оптимистически неверно определял время окончания выгрузки судна, которое должно было уступить место «Оке». «Оке» пришлось отдать якорь на рейде и ждать. А потом, когда причал, наконец, освободился, к нему нельзя было пришвартоваться — какой-то рыбак тотчас успел воткнуться и ни в какую не желал освобождать место «Оке». Лоцману пришлось отправиться на одном из буксиров к причалу, чтобы отогнать нахала, незаконно занявшего место в порту. Перестановка сопровождалась истерическими гудками, руганью и серьезной опасностью наломать дров. События скорее напоминали разведку боем, чем организованную перестановку судна от причала к причалу — рядовое портовое мероприятие.

Когда «Ока» полностью ошвартовалась, начиналось уже утро.

Игорь Петрович открыл дверь своей каюты и остановился, сдерживая дыхание. В уголке дивана в неловкой позе, почему-то одетая, в пальто, спала жена.

Люся открыла припухшие от сна глаза и посмотрела на Игоря с тихой грустью, любовью и пониманием. Должно быть, она очень устала за эту бестолковую и беспокойную ночь. Игорь Петрович осторожно опустился рядом с нею на диван. Прижавшись друг к другу, они некоторое время молчали. Потом, согретая его близостью, она, наконец, рассказала ему, что ждет сына. Она говорила о сыне с такой уверенностью, словно уже видела его, знала цвет его глаз, даже привычки. Говорила Люся с увлечением, она совсем очнулась ото сна и говорила Игорю, что сама себе удивляется — всегда терпеть не могла пеленок-клеенок-горшков-сосок, а теперь думает об этом даже с удовольствием, просто удивительно, до чего меняются люди. Она говорила, радостная от того, что он прямо сердцем слушал ее голос и ее слова и радовался вместе с нею — ее Игорь.

— Ты молодец, Люська, — тихо сказал он.

— Ты рад? — спросила Люся. — Правда, ты рад?

Игорь не ответил. От ее шепота, от ее прикосновения у него сладко кружилась голова. Ему вдруг стало неизъяснимо хорошо, спокойно на душе. Продовольствие принято, питьевая вода принята, техснабжение на борту, боцман молодец, у него, Игоря Карасева, будет сын, обязательно сын — и назовут его Жекой. Жека никогда не будет бросать металлолом на причалах, а он, его отец, старший штурман Карасев, никогда не будет подписывать дурацких актов… А он… его отец…

Игорь не ответил на вопрос жены. Он спал.

Боясь потревожить его сон, Люся сидела неподвижно, поддерживая его голову у себя на коленях. Она пристально смотрела на мужа, словно желая перенести этим упорным взглядом черты одного дорогого ей лица на лицо другое. На лицо сына.

Как бы ей хотелось, чтоб они были похожи! как две капли воды, как отец и сын. Она провела рукой по волосам Игоря, по лицу. Он открыл глаза.

— Прости, я, кажется, задремал?

— Три часа дремал как убитый. Это ты прости, я тебя нечаянно разбудила. Ты так замотался, спи, я посижу рядом. Спи, Карась мой родной…

— Сколько там? — Игорь взглянул на часы.

— Рано еще, спи, Карась.

— Что ты — рано, скоро семь, давно пора встать. Сегодня отход, а у меня еще…

— Подожди, Игорь, подожди, не перечисляй, что у тебя еще осталось сделать. Когда ты перечисляешь — ты словно оправдываешься передо мной. А когда оправдываются — значит, чувствуют себя виноватыми, да?

— Ну, в какой-то степени… — Игорь Петрович давно ждал и давно боялся такого разговора. Когда-то, мельком, эта трудная тема уже возникала, но все кончилось благополучно, Люська оказалась на высоте. А теперь… Игорь Петрович давно ждал повторения старой темы, давно. И каждую их встречу в порту этот разговор если и не начинался — то как бы повисал в воздухе: вот-вот разразится. Проходило время, годы проходили, и старый разговор грозил повториться теперь уже на новом уровне. На более высоком уровне. На более категоричном. Значит, сегодня…

Игорь Петрович боялся этого разговора. Боялся, потому что не знал, как будет вести себя, что отвечать. Боялся, потому что Люсины аргументы весомее, значительней, серьезней и… человечнее. Он любил свою Люську, по-настоящему любил. И она его любила. И ему было трудно уходить от Люськи на долгие месяцы, и ей трудно было его отпускать, нелегко было его ждать, как нелегко было брать в руки свежий номер газеты — а вдруг… Ведь газеты так любят морские происшествия…

— Игорь, ты извини, я, конечно, не вовремя с таким разговором, но ведь такой разговор всегда не вовремя, правда? Послушай меня, родной мой. Ведь так жить дальше нельзя… Подожди, пожалуйста, не перебивай, пожалуйста, не перебивай, а то я расплачусь и ничего не смогу сказать. Я сейчас стала такая неврастеничка — прямо противно. Правда, Ига, нельзя так больше. Ты уйдешь в рейс, у тебя будет много времени, — подумай, пожалуйста, обо всем, что я тебе скажу. Может быть, в такой жизни много так называемой романтики, оригинальности — может быть, но все это хорошо только для тех, кто пресыщен обычной жизнью. Или пресыщен, или не любит другого. А мы ведь с тобой и не начинали жить… И мы ведь любим друг друга… Какие-то слова все не те, какие-то слова все легкие, все не те. Ига, подумай о переходе на берег, я тебя очень прошу. Я тебя очень прошу, я тебя умоляю, Игорь… Я думаю, тебе надо переходить, пока не поздно. А если по-честному — пока ты не стал капитаном. Ты уже достаточно поплавал, ты увидел почти весь свет, и все моря, и все-все. Ты только меня почти не видел за семь лет. И я тебя — сколько я тебя видела? всего ничего, пустяки, зареветь хочется, когда посчитаешь, сколько мы были вместе. А я ведь очень люблю тебя, я просто не могу без тебя. Я иногда с ума схожу — так мне плохо…

— И я тебя люблю, Люська…

— И ты… А разве любовь и арифметика совместимы? А я все считаю, считаю, считаю — сколько до твоего прихода, сколько до твоего отпуска, и опять сколько до твоего прихода… Господи, я иногда жалею, что не верю в бога. Ты же знаешь, я не могу ничего обсуждать с соседками, а с господом я бы поговорила… Так хочется поговорить с понимающим человеком, даже с богом…

— Люська, родная…

— Не перебивай, а то разревусь! Ты ведь помнишь, как мы радовались вместе каждой твоей нашивке, каждому продвижению… третий штурман… второй штурман… старпом… Помнишь, Игорь, как я тебя поздравляла: Игорь, ты старпом! вот здорово!

— Конечно, помню, Люсь.

— Я поздравляла тебя, и шампанское пили, а на душе кошки скреблись: старпом… столько лет… И все эти годы — морю, пароходу, воде. А я? А мне? Только тогда я промолчала, тогда я этим кошкам воли не давала. А теперь — не могу, прости меня, больше не могу, я выдохлась. Я уже боюсь. Боюсь оставаться одна, боюсь, что ты станешь капитаном, всего боюсь. Капитану будет еще трудней уйти, тебя не отпустят, да и ты сам, может быть, не захочешь. Сейчас отпустят, сейчас еще не поздно. А я устала — все время без тебя, все время за тебя волноваться, бояться за тебя, все время ждать, ждать, ждать. Я устала, Игорь, больше не могу. И я жду сына. И я хочу, чтобы мы были все вместе. Правда, Ига, пора. Уже пора. Сколько можно, я крепилась, не мешала тебе. А теперь — я прошу тебя. Очень. Меня уже не отвлекают работа, друзья, спорт — все это где-то существует, в стороне. Ничто не радует. Только б ты был рядом. Я очень люблю тебя, очень. Я не могу без тебя больше, правда, родной… Переходи на берег, пожалуйста. Не удастся добром — увольняйся, учись заново, будешь кем хочешь, я смогу работать одна, на еду нам хватит. Давай жить вместе, как люди, правда… Меня даже близость твоя не радует, я все время помню — завтра уйдет, через час уйдет, сегодня уйдет… Я не могу больше, Игорь, Карась мой родной, не могу…

— Люська, родная, возьми меня на иждивение лет через двадцать…

— Все, Ига, молчи. Ничего не говори. Ты сейчас мне ничего не скажешь, а мне не до шуток. Правда. Лучше молчи. Если ты шутишь — значит, ты не готов к такому разговору и не знаешь, что мне ответить. И не надо сейчас, не надо. Подумай в рейсе, а потом решай. А сейчас ничего не говори. Так лучше, для нас обоих…

— Ты понимаешь, Люсь, только ты не волнуйся, пожалуйста, ты понимаешь, я часто думаю — вот взять бы тебя в море… Хотя бы месяца на три… Ты ведь часами с качелей не слезала, тебя не укачает. Вот я видел твою работу, твоих оленей видел, в лабораториях был, хоть какое-то представление имею.

— А я не имею — хочешь ты сказать? — напряженно-высоким голосом спросила Люся. — Ты хотел бы убедить меня, что море ах как прекрасно? что ты оторваться от него не можешь? что годами жить врозь ах как романтично? что я неврастеничка и сын прекрасно вырастет без тебя?

Люся встала, выпрямилась, сосредоточенно заглянула в глаза Игорю. Мгновенно, словно от нажатия какой-то внутренней пружины, она преобразилась: взрослая, потрясенная волнением женщина стояла перед Игорем. А он, в быстрые дни их свиданий, как-то и не заметил превращения… И в море он думал о жене — как о Люське, такой же молодой, бесшабашно-беззаботной, как и прежде, как в школе, как в Одессе, когда они так счастливо встретились на Приморском бульваре, как многие годы потом, когда она легко взбегала по трапу парохода, когда он был еще четвертым, третьим, вторым штурманом, когда она так стеснялась наутро выходить к завтраку в кают-компанию…

— Ты хочешь показать мне море?.. хочешь при мне объясниться ему в своей мальчишеской преданности? хочешь уверить меня, что не можешь бросить плавать? — Люся спрашивала очень спокойно, слишком спокойно.

— Люська, ну зачем ты так… — начал было Игорь Петрович.

— А я… а меня ты можешь оставить? Да какие три месяца могут меня переубедить… — Люся не могла больше говорить спокойно. Плечи ее вздрогнули, и, не в силах больше сдержаться, она упала на диван, с силой вдавив лицо в подушку.

Есть люди, не выносящие слез. При виде плачущего человека они просто теряют голову. Так некоторым становится плохо при виде пустячной царапины и капли крови. Игорь Петрович принадлежал именно к таким людям. Взглянув на разрыдавшуюся Люсю, он остолбенел, потом бросился, к ней, схватил за плечи и с силой сжал, уже не соображая, насколько сильно. Он бормотал, не слыша себя, перемешивая слова утешения, ласки и проклятий. Потом, причиняя Люсе боль, вернувшую ей некоторое самообладание, он с усилием оторвал ее лицо от дивана. Люся взглянула на него и тотчас же перестала плакать, закрыла глаза и прижалась мокрой щекой к его лицу.

Они молча и неподвижно просидели несколько минут, он — потрясенный ее внезапными слезами, она — уже раскаиваясь, что к его усталости добавила ненужное волнение.

— Ты прости меня, Карась, я ни за что бы не заревела, если б не он…

— Кто — он? — хрипло спросил Игорь Петрович, он еще плохо соображал.

— Твой сын, конечно! — почти развеселилась Люся. — Знаешь, он устраивает со мной чудеса. Я стала истеричкой и трусихой, каких поискать. Всего боюсь… Мне будет очень страшно без тебя, понимаешь?..

Игорь Петрович молча прижал ее к себе.

— Без четверти восемь, Игорь, тебе, наверное, пора?

— Да, сейчас пойду. А ты отдохни, ты же почти не спала ночь.

— Я тоже пойду. Мне нужно сегодня в лабораторию, там без меня не справятся. Я быстро, я такси возьму туда-обратно.

— Где тут найдешь такси…

— Поймаю… Ведь вы не уйдете раньше трех часов, правда?

— Вряд ли раньше. Постарайся вернуться как можно скорей… А вообще, Люсь, бросила бы ты это дело, а? Тогда бы и виделись чаще, и в другие города выбирались бы… Тем более, парня ждем…

— Ни-ни, — серьезно сказала Люся. — Ни боже мой. Ты пропадаешь в своих морях, тебя месяцами нет, а если еще и работы не будет — что же мне останется, Карась? Я даже вязать не умею и не научусь, я на такие дела ужасно тупая… По телевизору муть собачья, магнитофон надоел, — через неделю меня в сумасшедший дом упрячут, ты ж меня знаешь…

— Знаю, — засмеялся Игорь Петрович.

Они вместе вышли на палубу. Игорь Петрович проводил жену до трапа. Люся улыбнулась ему и сбежала на причал.

— Осторожней! — крикнул ей вслед Игорь Петрович. Она помахала рукой.

Карасев поднялся на ботдек, откуда была видна часть дороги к воротам порта, и грустно смотрел, как она шла по ровному асфальту. У склада она обернулась еще раз, махнула рукой и исчезла за углом. Почему-то ему пришла в голову мысль, что они больше не увидятся… Старпом ругнулся про себя — совсем раскис, в предчувствия ударился, делать тебе нечего…

— Игорь Петрович, — раздался за его спиной голос боцмана, — черт его знает, что тут со шлангами творить… Опять гнилые прислали, старье. С такими шлангами никто в море не пустит.

Все! Довольно заниматься собой, Люсей, будущим сыном… Все… Надо сообразить, где достать новые шланги, надо высушить песок, подумать и решить десятки других вопросов. До отхода «Оки» остаются считанные часы…

Мышление старпома Карасева подверглось привычному процессу расщепления. Он давно научился одновременно продумывать и решать два дела, три дела, четыре дела — сколько требовалось по обстановке. Жаль только, что Игорь Петрович, как всякий простой смертный, располагал неделимой телесной оболочкой, вечно мешавшей ему одновременно находиться хотя бы в двух-трех точках пространства… А надо бы…

Игорь Петрович тотчас окунулся в бесконечные старпомовские заботы, и со стороны никто бы не сказал, что он думает о чем бы то ни было кроме шлангов, песка, манильского троса и парадного трапа правого борта, который вчера приказал долго жить… Но старпом грустно думал еще и о том, как удобно иметь безответную жену без высшего образования, наперед согласную со всем, что уготовит ей судьба… Где вы, безответные?..

Смех смехом, а на сердце у него лежал тяжелый камень.

10

У второго штурмана «Оки», несущего ответственность за груз, незадолго перед отходом в море возникли непредвиденные осложнения — по счету портовых представителей недоставало восьми грузовых мест. Над «Окой» повисла серьезная угроза акта о недостаче груза на тысячи рублей. В переводе на язык конкретных неприятностей, такой документ серьезно угрожал экономическим показателям судна за целый квартал, а второму штурману просто следовало прикинуть объем вещей и чемодана: Сомов не простил бы ему такого просчета и непременно списал бы на берег. Но штурман уверял, что просчет произошел именно при выгрузке, и поэтому настаивал на пересчете груза. Ему удалось, правда с большим трудом, уговорить таможенные и портовые власти не подписывать грузовые документы до двенадцати дня.

Наладив погрузку, он поручил дальнейшее наблюдение за нею третьему штурману, а сам убежал на причал выгрузки. Вместе с представителем порта они начали пересчитывать груз.

Кипы лежали неровными штабелями, и считать оказалось нелегко. Пересчитать предстояло ни мало ни много — семнадцать тысяч кип, пароход все-таки…

В конце концов кипы пересчитали и отыскали восемь недостающих.

Документы были подписаны без помарок, без недостачи, без замечаний. Второй штурман, обессиленный удачей, вернулся на судно к часу дня, когда погрузка уже заканчивалась.

Но работы у него оставалось еще много: штурман лазил по пыльным трапам, подсчитывал дюймы осадки и тонны груза. Погрузку нужно было закончить в полном соответствии с волей капитана. И он это сделал — нос «Оки» погрузился на двадцать два фута, а корма на двадцать четыре. Именно такое указание он и получил от Сомова.

Теперь на его совести оставалась только подготовка грузовых документов к капитанской подписи. Словом, второй штурман «Оки» безукоризненно выполнил свое должностное назначение в этой стоянке. Это стоило ему тридцати бессонных часов напряженной работы. Зато чемодан остался на своем месте под койкой.

С видимым удовольствием второй штурман доложил капитану:

— Александр Александрович, все в порядке.

— Что ж, у каждого сосунка наступает день, когда он теряет вкус к соске, — почти одобрительно пробурчал Сомов, подписывая грузовые документы. Если бы Александр Александрович пользовался общепринятой системой поощрения, вероятно, эквивалентом этого ворчания была бы благодарность, занесенная в личное дело второго штурмана. Но у Сомова существовала своя система поощрений.


Третий штурман «Оки» — Володя Викторов — провел эту короткую стоянку тоже на судне. Ему, как и другим штурманам, тоже хватило забот, беготни и суеты, но всяческие неожиданности, которые Володя называл «береговые штучки», не испортили ему настроения. Володя Викторов, младший штурман «Оки», обладал замечательным характером. Право же, такие натуры появляются на свет божий не часто. Их отличительной чертой является врожденное добродушие. Володя, например, принимал действительность, как бы скверно она ни складывалась. Он не любил и не умел участвовать в жизненных драмах. Может быть, правда, он был для этого достаточно молод. Жил он легко и просто, как в водевиле, — без нервных потрясений, без скандалов, долгих обид, ссор и прочего человеческого несовершенства. Володю Викторова всегда влекла атмосфера радушия, веселья и некоторой бездумности. Но это вовсе не означает, что третий штурман «Оки» был легкомыслен, порочен, избегал трудностей. Нет, вовсе нет.

Просто такой человек, как Володя, всегда беспредельно добр, никогда не жалуется на колики в боку, плохой аппетит или скуку. Он враг черного цвета, упадничества и осторожного философствования на тему «как нужно жить в молодости, чтобы не страдать ишиасом после тридцати пяти лет». Удивительно умел Володя отыскивать долю положительности даже в самой мрачной ситуации. На «Оке» смеялись: если Володе хирург сообщит, что необходимо ампутировать ногу, то Володя скорее всего вздохнет: «Давайте, доктор, только не очень коротко — не люблю, когда штанина болтается…» А через месяц, когда ему покажут будущий протез, Володя подкинет его на руке: «Фу, какая тяжесть! Слушайте, а нельзя бы сделать его из алюминия или чего полегче? нельзя? Ну ладно, сойдет и так, только я вас очень попрошу — покрасьте его в оранжевый цвет, я терпеть не могу беспросветно-черного…»

Словом, речь идет о замечательном складе человеческого характера. Если бы все люди на земле были Володи, жизнь стала бы неузнаваемой. Мы забыли бы такие явления, как ссоры, драки, мстительность. Порядок на улице поддерживался бы дежурным звеном пионеров…

Но вернемся к стоянке «Оки» в родном порту. Володя Викторов возглавлял эти сутки вахтенную службу корабля. В его обязанности, в частности, входила встреча всех представителей берега.

Взглянув на Володино добродушное лицо, украшенное широкой улыбкой, представители, как правило, просили отвести их к капитану. Но Володе слишком часто в прошлом влетало от Сомова, когда капитана беспокоили по мелочам и не по адресу. Поэтому Володя предпочитал испортить отношения с добрым десятком представителей, чем вызвать мимолетную тень неудовольствия на строгом лице Александра Александровича. Это предпочтение и заставляло его сокращать ширину улыбки до минимальных размеров.

— Простите, — спрашивал он, — а по какому вопросу вы хотели бы видеть капитана и как прикажете ему доложить о вас?

И, разумеется, за этот вполне уставной, естественный и вежливый вопрос большинство представителей, имевших хоть какую-нибудь возможность причинить плавсоставу неприятности, бросали на Володю уничтожающий взгляд. Большинство представителей, которые так радеют о соблюдении устава службы на судах морского флота, после вежливого вопроса Володи разворачивали левое плечо вперед, чтобы обойти этого мальчишку без недоразумений в узком пространстве между надстройкой и фальшбортом. У представителей вдруг взыгрывал гонор. Однако все, кто поступал таким образом, неизбежно наталкивались плечом на широкую Володину грудь. Улыбка вахтенного штурмана становилась на миллиметр короче, но на ногах он стоял твердо.

Происходило неизбежное объяснение: кто, откуда, зачем.

— Ах, вот как! я вас прекрасно понял. Прошу! — говорил Володя. — Я вас провожу. Нет, не сюда, еще раз направо… Теперь наверх. Вот в эту дверь. Знакомьтесь — наш старший штурман, Карасев Игорь Петрович. Он как раз и занимается вашим вопросом. Желаю успеха… — И Володя ослепительно улыбался представителю, столь уверенно и тактично поставленному на свое место.

Безусловно, обязанности вахтенного штурмана далеко не исчерпывались такими встречами. Прежде всего, Володя Викторов отвечал за порядок на судне и безопасность на стоянке. Кажется, все ясно и просто, а самая скромная расшифровка этих понятий с трудом уместилась бы на страницах книги, равной, ну скажем, «Тихому Дону»…

Плюс ко всему канцелярская канитель. Каждому уходящему на берег моряку требовалось выписать пропуск-реестр на выносимые вещи. Или написать отношение на обмен кинокартин. Или доверенность на получение обмундирования… Нет смысла дальше перечислять все разновидности официальных бумаг, входящих-исходящих и вновь входящих…

Около шестнадцати часов старпом приказал Володе Викторову временно сдать вахту радисту. «У них в бухгалтерии, видишь ли, машины нет», — объяснял Игорь Петрович Володе Викторову.

— А кроме машины у них нет ни танка, ни бронетранспортера, — продолжал дальше сам Володя, наперед зная, чем все это кончится.

— Останемся без денег, беги, Володя, пока рабочий день не кончился. Возьми вон ломик у боцмана, для самообороны…

— У меня есть, — сказал Володя и щелкнул пистолетиком-зажигалкой. Он сам повязал радисту нарукавный знак вахтенного и спешно побежал в пароходство, чтобы успеть получить чемодан денег для экипажа «Оки». Вернулся он через час, живой и невредимый, вытряс деньги на стол в своей каюте и — начал раздачу зарплаты. Вот эта обязанность всегда наводила на Володю тоску. Но… служба есть служба!

Сразу же после перетяжки «Оки» к причалу погрузки второй штурман поделился с Володей своими неудачами: не хватало восьми кип шерсти… После короткого совещания они решили, что Володя последит за погрузкой, а второй попытается отыскать злополучные кипы.

Часов в шесть утра, когда погрузка была уже налажена и не требовала особого наблюдения, Володя зашел в кают-компанию, присел на минутку на диван, а в семь тридцать буфетчице пришлось пустить в ход мокрое полотенце и банку горчицы, которую она упорно совала Володе под нос.

В конце концов Володя очумело посмотрел по сторонам, выскочил на ботдек, трижды выжал штангу, попрыгал, повертелся на турнике, забежал на минутку в душ и вышел к трапу в таком бодром состоянии, какое принято сравнивать с огурчиком.

После утреннего чая, выдав зарплату двум последним морякам «Оки», Володя подбил итог, сосчитал остаток, повертел головой, снова все пересчитал и рассмеялся: не хватало трехсот рублей. Опять просчитался! Как обычно. Впрочем, не совсем. На этот раз недостача была на сто пятьдесят рублей меньше предыдущей. К тому же в резерве оставалась надежда, что получивший лишние деньги обнаружит и вернет их.

«А если не обнаружит? — спросил себя Володя. Ведь, мало кто пересчитывает, молодо-зелено. Володя об этом прекрасно знает. — Значит, за ваш счет, сеньор», — улыбнулся он самому себе, не испытывая от этой мысли никакого огорчения.

До обеда он оставался бессменным вахтенным, готовил необходимые бумаги для оформления отхода судна в море, подобрал морские карты на предстоящий переход, а когда на судно вернулся второй штурман, Володя Викторов забрал портфель с судовыми документами и отправился на берег для свершения формальностей, общий смысл которых сводился к получению разрешения на выход в море. Стоянка «Оки» близилась к концу…

11

В своей жизни Александр Александрович Сомов видел слишком много стоянок, чтобы удивляться каким бы то ни было «береговым штучкам». За многие годы Александр Александрович выработал определенную манеру разговора с представителями береговых служб. Каждому из них Сомов уделял ровно столько внимания и времени, сколько требовало само дело. Ни секунды больше.

Программа приема включала в себя небольшую дозу вежливости, еще меньшую — гостеприимства и исчерпывающий, но сухой разговор. Принципиальное решение вопроса происходило у капитана, детальные доработки — с одним из штурманов. Задержка визитеров в капитанской каюте и попытки, разговоров на вольные темы пресекались крепким рукопожатием капитана и демонстративным раскрытием двери.

Во всей фигуре Сомова была подчеркнутая деловая решительность. В качестве предисловия к разговору он всегда произносил: «Прошу возможно короче, мне некогда». Общий ход визита шел по отработанной схеме: холодная встреча, сдержанный прием и почти радостное расставание. Штурманы «Оки» процедуру таких приемов окрестили «программой номер раз».

С лицами значительными, с начальством более крупного масштаба дело обстояло хуже; здесь время визита и внимание капитана лимитировалось уже самим начальством. Дозировка вежливости и формы гостеприимства определялись должностным положением начальника и тем потенциалом неприятностей, которым он располагал применительно к «Оке» и ее капитану. Прием начальства судовые штурманы называли «программой номер два».

Визиты этой короткой стоянки протекали в основном по «программе номер раз». По второй программе принимался только начальник морской инспекции. Для создания соответствующих условий этого приема подступы к капитанской каюте строго охранялись от посягательств других визитеров. За час с небольшим буфетчица трижды поднималась в каюту капитана с подносом под белой накрахмаленной салфеткой.

В процессе интимного завтрака Александру Александровичу пришлось закусить три микрорюмки коньяку неожиданным упреком. Начальник морской инспекции ставил в вину капитану Сомову сокрытие аварии в Кильском канале. Начальник морской инспекции умел сочетать ведение не слишком приятной беседы с высокой объективностью, коньяком, лимоном, икрой и хорошо приготовленной отбивной.

К концу часового визита выяснилось, что капитан Сомов не совершал, а следовательно, и не мог скрыть не совершенных им аварий. Вся история оказалась вымыслом.

Но сочинил ее отнюдь не начальник морской инспекции, деливший трапезу с Александром Александровичем. Одна западногерманская фирма, предъявляя пароходству условный иск на полторы тысячи фунтов стерлингов, вовсе не имела в виду получение этой суммы. Иск и клеветническое письмо, сфабрикованное на основании сомнительных свидетельских показаний, представляли собой акт мести клерков этой фирмы, с давних пор не ладивших с капитаном Сомовым. Александр Александрович в деловых разговорах сдерживался как мог, но иногда и за границей — прорывалось… Так сказать, не хватало дипломатической гибкости…

Расчет клерков сводился к тому, чтобы вовлечь капитана в дебри казуистической переписки и подорвать авторитет капитана у судовладельцев. Замысел возмущал оскорбительной примитивностью.

Начальник морской инспекции, бывалый моряк, подсказал, как парировать этот удар. Александр Александрович искренне похвалил хитроумную находчивость начальника, но, одновременно, выразил сожаление, что план отражения кляузы связан с объемной писаниной.

— Ничего не поделаешь, батенька. Не умеешь ладить с проклятым капитализмом — сам и расхлебывай. Ну, благодарствую за хлеб-соль-звездочки, — поехали в пароходство. Ты сам доложи начальству ситуацию и свои соображения, а я буду присутствовать и подтверждать факты.

Оба тут же отбыли в пароходство. Вернулся Сомов на судно только вечером, усталый, злой, голодный. И сразу же дал это почувствовать каждому, кто попадался ему на глаза. Первому досталось вахтенному штурману — Володе Викторову.

— Вахтенный матрос у вас без нарукавного знака, трап коснулся настила причала, на мостике не выключен свет. Может быть, остальные недостатки вы попытаетесь обнаружить без моих замечаний? И перестаньте улыбаться! слышите? Как вы можете улыбаться, если вы на вахте да еще капитан вас отчитывает за плохое несение службы!

Володя улыбался застывшим ртом совсем не от веселья. Если Сомов обращался на «вы» и тщательно строил предложения — тут уж всегда было не до смеха. Здорово, видать, нагрели его в пароходстве, неизвестно, правда, за что.

— Я вам приказываю перестать улыбаться! Я не могу ругать человека, когда он лыбится от уха до уха! — уже кричал капитан, едва поднявшись по трапу на палубу. — Зайдите ко мне в каюту, — зло добавил он.

Володя поплелся следом за Сомовым.

— Слушайте меня внимательно, — продолжал Сомов, усаживаясь в кресло и вытирая платком багровую лысину. — Меня не интересуют ваши идеалы. Я не знаю, подражаете ли вы Швейку или Человеку, который смеется. Мне лично нужен прежде всего штурман, помощник, на которого я могу положиться хотя бы в объеме устава. На вас я не могу положиться, вы только что блестяще доказали это. Объясните, черт вас возьми, почему, подходя к судну, я вижу беспорядок, а вы, находясь здесь неотлучно, не видите его? А ведь это ваша основная обязанность, как вахтенного. Вы думаете, вам платят деньги только за умение улыбаться? Вы ошибаетесь. Видимо, вы ошиблись и в выборе профессии: вам следовало идти в цирк по клоунской части. Впрочем, может быть, это еще не поздно. Слушайте меня дальше. Я даю вам последний рейс — на тренировку и размышление. В течение этого рейса будьте любезны разучиться улыбаться на вахте. Запомните мое условие хорошенько, ясно? Идите! Постой, куда же вы, черт вас возьми? Принеси мне вахтенный и машинный журналы рейса номер семь. Буфетчице скажи, чтобы подала обед. Можно не разогревать, но быстро. Ну, что ты стоишь? марш!

И капитан отвернулся от штурмана.

Через пять минут Володя постучал в дверь и молча протянул Сомову журналы.

— Положи на стол.

— Есть. Разрешите идти?

— Иди. Да, ты приказал буфетчице принести обед?

— Сейчас иду к ней.

Сомов сделал движение плечами, словно ему стало тесно в собственной коже.

— Знаешь, Викторов, я, наверное, тебя убью… Может быть, даже сейчас… Да убирайся же!

Пообедав, Александр Александрович подобрел. Глаза его сонно сузились. Он нажал кнопку звонка — в дверях вырос тот же Володя.

— Проверь свои часы. Сейчас восемнадцать двадцать пять. Разбуди меня в девятнадцать тридцать, ровно. Понял?

— Есть!

— Что есть, голова и два уха?!

— Разбудить вас в девятнадцать тридцать.

— Разбудить любым способом и при любых обстоятельствах, понял?

— Будет выполнено, товарищ капитан. Можете на меня положиться.

В 19.29 Володя получил от вроде бы спящего Александра Александровича первый удар в живот. Володя не первый месяц плавал под началом капитана Сомова и уже научился кое-чему. Научился, например, пропускать мимо ушей отдельные слова и выражения своего капитана. Но Володя с детства не любил, чтобы его били ногой в живот, даже спросонья. Такой удар мимо ушей не пропустишь… Тогда Володя изменил тактику. Он зашел Сомову в тыл таким образом, что тот никак не мог его достать — и решительно дернул за штанину. Не открывая глаз и не просыпаясь, Сомов разразился трескучей очередью сквернословия. Береговой сон Александра Александровича — не чета его морскому сну. У причала капитан Сомов не терпел, чтобы его будили.

Немного поразмыслив и прикинув все «за» и «против», Володя вышел из каюты, поднялся на мостик и без колебаний потянул рукоятку судового гудка. «Ока» мелко завибрировала от собственного гуда.

— Что такое?! — задыхаясь, выкрикнул Сомов, влетая на мостик.

— Девятнадцать часов тридцать минут, товарищ капитан. Другого способа разбудить вас не было. Мне можно укладывать чемодан?

Александр Александрович недоверчиво посмотрел на Володю, потом на часы.

— Иди вниз и занимайся своим делом, — сказал он. В его глазах промелькнула тень любопытства и, кажется, намек на одобрение: лыбится, сукин сын, как паяц, а службу знает…

12

Кто не любит кофе, кто классическую музыку, кто не терпит белый стих, — Александр Александрович испытывал крайнее отвращение к составлению писем и деловых бумаг. Сама по себе бумага, чернила и процесс изложения мысли на бумаге вызывали у Сомова чувство физической дурноты и повышали кровяное давление. Он не сомневался, что умрет именно за письменным столом от сочинительских потуг.

В качестве неизбежного обмена мыслями на расстоянии Александр Александрович мирился с радиотелеграфным текстом до двадцати слов. Радиограмма свыше пятидесяти слов наводила на него уныние.

Сомов потому и вернулся из пароходства в дурном настроении, что не удалось ему отвертеться от подачи подробного рапорта начальству о своей непричастности к повреждению чужого судна и крана в Кильском канале. Он понимал, конечно, необходимость отражения нападок властей Кильского канала на «Оку». Но ему хотелось, чтобы морская инспекция взяла на себя всю работу по составлению соответствующих бумаг.

Однако эта идея не встретила сочувствия в пароходстве. Сомову объяснили: первоисточником всех документов, оправдывающих «Оку», мог послужить только его, капитана, собственноручный рапорт. Написать его следовало немедленно. Это решение являлось волей начальства и было, как ни крути, направлено в защиту его, Сомова, капитанской чести. Поэтому Александр Александрович все же придвинул кресло к письменному столу. На его лицо легла тень сосредоточенного мученичества.

Однако в этот вечер муза, не найдя ни одного занятого делом поэта, забралась в каюту капитана «Оки». Рапорт подвигался неожиданно быстро, прямо-таки бойко, только почему-то некоторые фразы сбивались на стихотворный размер, и Сомову приходилось почти насильно их разрифмовывать.

Все это развеселило Александра Александровича, и он окончил работу без особых усилий как раз в тот момент, когда вахтенный штурман пришел доложить, что выгрузка закончена, лоцман на мостике, а судно готово к перетяжке под груз.

— Хорошо, — сказал Сомов, избегая взглядов в сторону Володи Викторова. — Передай это радисту. Пусть перепечатает к восьми тридцати. Да, скажи ему — письмо важное, ошибки недопустимы.

Нужно заметить, что радист «Оки» славился на весь бассейн как снайпер эфира. Он держал связь с берегом в любых условиях. Бывали случаи, когда из далекой Атлантики он помогал передавать важные радиограммы в Ригу или Ленинград своим неудачливым коллегам, попавшим в беду в водах Балтики. Радист «Оки» вылавливал сто двадцать знаков из эфира прямо на клавиатуру пишущей машинки. Печатал он быстро, безукоризненно грамотно, как профессиональная машинистка, безропотно совмещая в связи с этим обязанности радиста и личного секретаря капитана. Ему доверялось поправлять шероховатости капитанского стиля и подставлять в нужных местах пропущенные предлоги и запятые, к которым сам Александр Александрович давно утерял уважение, как он думал, из-за долголетней привычки к радиообмену.

Соавторство радиста в капитанской переписке носило характер молчаливого и очень деликатного соглашения. Оно не оскорбляло капитанского самолюбия, которое обладало свойствами… некоторой эластичности, если это подсказывалось необходимостью.

Закончив перешвартовку «Оки» к причалу погрузки, Александр Александрович дал указание о раскладке груза по трюмам и ушел к себе в каюту. На письменном столе он нашел перепечатанный рапорт с запятыми и предлогами, вставшими на свои законные места. Александр Александрович прочел рапорт с удовлетворенным выражением лица.

В 8.00 капитан Сомов, помолодевший и бодрый, монаршески восседал во главе стола кают-компании, совмещая завтрак с прослушиванием штурманских докладов о ходе подготовки судна к предстоящему рейсу.

Сомов был благодушен, но по привычке сыпал колкими придирчивыми замечаниями, чтобы скрыть за ними хорошее настроение. Всякое миролюбие, настоянное на добродушии, сокращало должностную дистанцию между капитаном и экипажем. А эта дистанция должна быть всегда достаточно большой… Только твердая духовная обособленность капитана, только постоянное должностное напряжение при капитане могут обеспечить настоящий порядок на судне. Эта точка зрения была давно и детально продумана Александром Александровичем и положена в основу его поведения на судах, которыми он командовал. Сомов был твердо убежден в ее железной верности на все случаи жизни — и не делал из своей точки зрения тайны, и не стеснялся ее, и не позволял себе отступать от нее ни на йоту.

Две чашки черного кофе, яйцо всмятку, коротко, но выразительно высказанные сожаления о профессиональном вырождении штурманов — и Александр Александрович отбыл на берег.

Вернулся он на «Оку» под вечер. На столе в его каюте лежали грузовые документы, готовые к подписи. Стоянка подходила к концу. Весь экипаж находился на борту. Все вроде занимались делом.

И только старпом, прислонившись лбом к холодному стеклу иллюминатора, смотрел пустыми глазами на серый угол склада у поворота дороги. Было шесть вечера.

Люся не пришла…

Измотавшийся за эту бестолковую стоянку, Игорь Петрович потерял способность трезво мыслить. Внутренняя растерянность словно бы парализовала его. Где-то в глубине сознания шевелились еще беспокойные мысли о судовых делах, но Игорь Петрович не чувствовал в себе никакой силы, чтобы стронуться с места. Он продолжал жить только в замкнутом ощущении неожиданного тяжелого горя.

Люся не пришла…

Он не строил никаких утешительных предположений, чтобы объяснить, почему она не пришла. К чему обманывать себя? Она ушла из его жизни, он потерял ее… Или потеряет. А почему? Да не все ли равно… Она ушла и не вернется, она не возвращается. Обещала вернуться до трех дня, а сейчас шесть. И скоро отход. И на берег он не пойдет, он заранее знает — не пойдет, как бы ни просила его Люся об этом. Хватит на берегу клерков и без него. А как примирить Люсю, себя и море — он не знает. И никто ему не скажет, как быть… И в следующий раз он ничего не сможет сказать Люсе о переходе на берег, только — нет, не пойду…

— Эй вы, морское чучело! Я вас третий раз спрашиваю, когда вы успели так нализаться? — Сомов уже почти рычал.

Развернув старпома лицом к себе, он основательно тряхнул его за плечи.

— Александр Александрович? — неуверенно спросил Игорь Петрович.

— Представьте, это я.

— Простите, Александр Александрович, я не слышал, задумался. Я вас слушаю.

Сомов недоверчиво посмотрел на Карасева. Глаза старпома подозрительно блестели.

— Послушай, старпом, я что-то забыл, на корме у нас одна или две мачты? — спросил капитан, остановив свой взгляд на переносице Карасева.

— Одна…

— Так. До Стокгольма семь суток хода. Сегодня воскресенье. Значит, в Стокгольм мы должны прийти тоже в воскресенье? или в субботу?

— Сегодня вторник, Александр Александрович, и мы идем в Дюнкерк…

— Правильно. Так какого же черта ты валяешь дурака и заставляешь возиться с собой, как с деревенской дурой, случайно потерявшей невинность? Иди в кают-компанию. Таможенники спрашивают о какой-то эмалевой краске, я понятия не имею. Кончай с ними немедленно, я хочу выйти из залива засветло. Если эта краска будет нас задерживать — выброси ее за борт!

Старпом сбежал по трапу в кают-компанию. Представители таможни надевали форменные шинели. Их уже не интересовала эмалевая краска. Просто Сомов не умел разговаривать с работниками таможни. Он не понимал и понять не хотел ни их вопросов, ни их задач, ни их формы. В его представлении таможня была абсолютно лишним и для моряков оскорбительным заведением. Перетряхивать чемоданы и считать тряпки — занятие не для мужчины, в какие бы шинели его ни одевали.

Ссоры капитана Сомова с представителями таможни всех портов страны носили хронический характер. Заграничную таможню Александр Александрович переносил молча.

Иностранные таможенники не спрашивали, не спорили, не рылись, а если вдруг находили нарушение при контрольных проверках, которые случались крайне редко, — они сразу штрафовали, и суммы штрафов всегда внушали почтение.

— Вас интересует эмалевая краска? — обратился Игорь Петрович к старшему таможеннику!

— Уже нет, старпом, не беспокойтесь. Откровенно говоря, нас больше интересует психическое состояние вашего капитана. Но нарушения подобного рода идут по медицинской части. У нас же замечаний нет. Счастливого плавания. Не меньше фута под килем…

Игорь Петрович вышел на палубу вместе с портовыми властями.

На причале, у борта судна, стояли жены моряков с тем особым неустойчивым выражением лиц, которое так свойственно провожающим женщинам. Обычай порта не разрешал встречать, но разрешал провожать мужей в море. Люси среди них не было…

— Старпому подняться на мостик! Боцману поднять, закрепить по-походному парадный трап. Палубной команде по местам стоять, со швартовых сниматься! — четко прогремел судовой динамик.

Словно исправно действующий автомат, Игорь Петрович поднялся на мостик, подошел к машинному телеграфу и стал в ожидании следующей команды. Вопреки многолетней привычке, на этот раз только краешек сознания участвовал в его действиях, улавливал приказания и тотчас исполнял их. А в это время весь он оставался придавленным неотвратимым несчастьем. В голове кружился хаос безмыслия, раздираемый противоположными стремлениями. Одно приковывало его к судну, другое толкало на берег.

Он мог еще сбегать вниз на главную палубу, перепрыгнуть фальшборт, выскочить на причал и без оглядки бросаться в город, найти Люсю, возвратить ее в свою жизнь, скрепить то, что уже ломалось и рушилось… Конечно, ломалось, конечно — рушилось. Он как последний болван не мог найти ничего лучше Люсе в ответ, кроме предложения покатать ее по морю. Взять ее в плавание… Если бы можно — он бы давно взял. А если нельзя — зачем ерунду городить? Как-то не по-мужски… Своей бестолковостью и нетактичностью он сам проложил между ними полосу отчуждения, и полоса эта будет становиться все шире, все шире… Это точно, как то, что произойдет сейчас: «Ока» отвалит от причала, и между бортом и берегом возникнет сначала узкая полоска воды, потом все шире, шире — до размеров целого моря…

Игорь Петрович не слышал и не чувствовал ничего окружающего. Он продолжал видеть, слышать, двигаться — как продолжает некоторое время жить выпотрошенная рыба. И сквозь непонятную пелену увидел он, как на повороте дороги, из-за угла склада, вырвалась женская фигура. Легкая шаль и незастегнутое пальто, развеваемое ветром, издали казались бьющимися крыльями. Но даже расстояние не могло скрыть мучительной напряженности бега. «Она ведь ребенка ждет», — автоматически подумал Игорь Петрович, узнавая и не узнавая бегущую Люсю. Ее и впрямь трудно было узнать. Так человек бежит от смертельной опасности. Или догоняет ускользающее счастье.

Игорь Петрович бросился к планширю мостика. Он не видел, конечно, строгого взгляда Сомова и не слышал его грозного окрика. Он ничего не видел, кроме Люси, вбежавшей на причал.

Еле переводя дыхание, она растерянно остановилась под поднятым трапом.

— Я опоздала, Игорь! — крикнула она срывающимся голосом и только тогда заметила, что вся команда, стоявшая на местах по швартовому расписанию, ласково и сочувственно смотрит на нее. Ее растерянность смешалась с неловкостью.

— Ни одной машины, как нарочно…

— Старпом! встать на место к телеграфу! Раньше нужно было прощаться! — рявкнул капитанский голос в динамике.

Карасев немедленно очнулся и повиновался. Он даже не успел ничего сказать Люсе.

Стоя у телеграфа, он не видел жену. Он не видел, как она отбежала от кромки причала, пытаясь снова встретиться глазами с Игорем. Люся не уловила смысла резкой реплики капитана, прозвучавшей, казалось, на весь мир. С причала ей показалось, что Игорь спрятался от ее взгляда, и она не могла понять, почему. В отчаянии она смотрела на мостик, на корму «Оки», отодвигавшуюся от стенки. Вместе с этой глыбой плавучего железа отодвигался из ее жизни дорогой и любимый человек… Она опустилась на какой-то ящик, открыла сумку и принялась торопливо что-то писать на крошечных листках своей записной книжки. Уголком глаза она заметила, как нос «Оки», освобожденный от швартовов, тоже стал удаляться от причала.

Тогда она подбежала к самому краю с поднятой рукой, сжимавшей листки. Вся ее фигура взывала о помощи и участии.

Александр Александрович все видел и сейчас только понял причину того, что происходило днем с его старшим штурманом. «Э-э, брат, плохи твои дела», — про себя посочувствовал он Карасеву. У капитана Сомова совсем не сложилась личная жизнь, и он кое-что понимал в таких прощаниях… Вслух, через судовые динамики, он приказал:

— Боцман! подай на стенку бросательный!

Люся поняла смысл этих слов только через секунду, когда к ее ногам упал конец тонкого троса. Какие-то подбежавшие женщины помогли ей вложить смятые листки записной книжки между упругими прядями тросика. Один листок, плохо прижатый прядью, упал в воду, остальные бережно подняли на полубак «Оки».

— Не беспокойтесь, я передам Игорю Петровичу. Не скучайте без нас! — широко улыбаясь, крикнул молодой штурман.

Кажется, его зовут Володей, Игорь их знакомил.

Одна из женщин, помогавшая Люсе, взяла ее под руку. Люся доверчиво, благодарно прижалась к ней. Люся Дрожала от слабости и возбуждения.

— Милая девочка, застегните пальто, — мягко попросила женщина. Люся послушно застегнулась. — Двадцать лет назад я так же вот бежала по этой дороге и умирала от горя на этом самом причале… Тогда мне казалось, что наступил конец, все, и жить больше незачем… Сколько я твердила ему: «Выбирай, я или море». И он всегда говорил — «ты», а сам уходил снова. А что поделаешь… И каждый раз я его провожала, и каждый раз думала — все, больше жить незачем… И правду говорят — живучи бабы, как кошки… И знаете, я ведь потом только поняла… потом, спустя много лет — ведь это море сделало его таким, каким я его полюбила, каким люблю до сих пор. И я была счастлива с ним. Очень. И кто знает, может, я была бы не так счастлива, если бы он бросил море ради меня. Такое тоже случается… Вы только не подумайте, я не утешаю и не обманываю вас. В таких делах никто не утешит, пока сама не поймешь…

— А кем плавает ваш муж? — спросила Люся. Она почти успокоилась и, чувствовала себя крайне усталой, вконец разбитой.

— Муж? Муж погиб, в войну еще. Я сына провожала, он третий штурман на «Оке». Володя Викторов…

«Ока» разворачивалась на рейде, потом медленно ушла за изгиб крутого берега. Стало совсем темно.

13

Выйти из залива до темноты все же не удалось. Едва «Ока» развернулась на рейде и Сомов приказал дать полный вперед, на береговой сигнальной вышке подняли сигнал: «Канал закрыт. Прекратить движение, стать на якорь».

Ворчание капитана заглушил грохот якорной цепи. Сомов поддал ногой мегафон и ушел злиться к себе в каюту.

Из залива вышли только в полночь. Спокойная зыбь тихо покачивала судно. Зеленые проблески приемного маячка уползали за корму. Огонек мигал равнодушно, словно засыпая…

Впереди расстилалась мягкая мгла. Изредка в луч мачтового фонаря оторопело влетала чайка. Секунду она летела на ослепительный свет, потом ей становилось страшно, и она, сложив крылья, проваливалась в темноту…

Рейс начался.

Снова море, снова плавание, от которого молодой моряк всегда ждет приключений, бурь, таинственных происшествий. А в действительности сталкивается с прозаическим однообразием пустынного моря. И так — годами…

Что? Вы не согласны? Вы вспоминаете яркие берега Черного моря, пальмы, южное небо, небо голубое и ласковое, небо бархатно-черное с крупными звездами; в вашей памяти оживает красота берега с изумрудными бухтами, причудливыми скалами и золотыми песчаными косами, сбегающими в веселые волны. И конечно, вы помните море — незабываемое море, неповторимое в переливах изумительных красок и в вечном непостоянстве настроений…

Вспоминая все это, поневоле снова опьянеешь от соленой упругости ветра, от бескрайних просторов голубого пространства, от загадочной, всегда далекой черты горизонта, таинственной, всегда зовущей к себе черты, которая отодвигается от вас ровно на столько, на сколько вы попытались стать к ней ближе…

«Какой нужно обладать безнадежно высушенной душой, чтобы назвать море однообразным», — подумает иной читатель. И будет по-своему прав. Если взять за основу море Черное, отпуск…

И тем не менее море удивительно однообразно.

Для моряка существует только одно море — море без берега. Оно тоже не всегда одинаково: оно свирепствует в диком шторме или ласково и кротко. Оно умеет хмуриться, улыбаться, непроницаемо темнеть, становиться хрустально-прозрачным, наполняться устрашающим ревом или замолкать до одуряющей тишины. Неделями оно пустынно, безжизненно, а потом вдруг над мачтами корабля пронесется одинокая чайка, и вскоре из голубого тумана возникнут призрачные очертания далекой земли. Чтобы снова растаять в голубом тумане…

И все-таки, как бы ни изменялось море по цвету, прозрачности и характеру — для моряка море однообразно, как длинный забор, вдоль которого вы каждый день ходите на работу.

Вы говорите «море» — и имеете в виду отдых, развлечение, смену обстановки. Моряки говорят «море» — и в их понимании это прежде всего длительное плавание с бесконечной цепочкой четырехчасовых вахт. Они представляют море сегодня, море завтра, пять лет назад и до скончания дней. И пусть оно красиво, изменчиво, жестоко или радостно — это не главное. Важно, что оно всегда рядом, вокруг них. И — постоянно — между ними и берегом. А берег — берег это совсем другое дело. Берег — это единственно по-настоящему заманчивая вещь, только вы, сухопутные жители, об этом ничего не знаете, потому что вы всегда на берегу…

Словом, море вошло в жизнь моряков в слишком больших дозах, чтобы восторженно предаваться созерцанию его непостоянства и красоты. Поэтому оно очень скоро становится привычным, уже не тянет ежеминутно смотреть на него, сравнивать, восхищаться. Так для вас остается одинаково длинным упомянутый забор, покрашен он зеленью или не покрашен вовсе…

«Постойте, — возразят нам, — а так ли уж верны все эти суждения? Ведь мы слышали, читали и сами видели моряков на берегу, тоскующих по морским просторам. Едва ли их тоска напоминает притворство, уж очень они искренни в своей верности морю. Ну, а если это действительно так, чем же тогда объяснить привязанность человека к стихии? однообразием моря? Оригинально, но, согласитесь, не очень убедительно…»

Конечно, настоящий моряк любит море. И не может без него жить. В этом нет никаких сомнений. Иначе бы он не стал моряком. Но все-таки не надо забывать о дозировках! Ведь любое средство, приносящее человеку удовлетворенность или наслаждение, хорошо только в определенных дозах. С этим утверждением нельзя не согласиться и без доказательств, поскольку истина эта широко известна. Итак, помня о дозировках, вспомните также и о том, что человек рожден на суше. Очень существенный фактор, и давайте не забывать о нем. Образно говоря, в этом смысле человек похож на дельфина, который всю жизнь свою проводит в море, а рождается все-таки в воздухе, в тот короткий миг, когда его мать грациозно выскакивает из волны. Самостоятельная жизнь дельфиненка начинается с глубокого вдоха. Потом он шлепается рядом с матерью в волны с достаточным запасом воздуха в легких для своей первой подводной прогулки. И вот первый этот глоток воздуха определяет все. Как бы долго дельфин ни резвился в глубине, ему периодически необходимо выбрасываться из воды и возобновлять запас воздуха, которым он дышит. Если он не выпрыгнет, он не вдохнет, он задохнется.

Вот здесь и начинается сходство моряка с дельфином. Как бы долго ни продолжалось плавание вдали от берегов, какие бы красоты ни показывал моряку Великий Океан, какое бы удовлетворение ни получал моряк от своей мужественной профессии — в его жизни неизбежно наступает такой критический момент, когда он должен сойти на твердую землю, жадно наброситься на береговые удовольствия, отдохнуть от моря, набраться сил.

Моряк, уставший от плавания, испытывает сильнейшее отвращение к морю, пока он не сойдет на берег и не наберется новых сил.

Выпрыгнувший на поверхность дельфин не повисает в воздухе — он непременно падает в воду; сошедший на берег моряк не может долго оставаться на суше — он обязательно возвращается в море.

Теперь, может быть, вы понимаете, почему одно и то же море для моряка и радостно, и однообразно. Все зависит от того, какими глазами смотрит человек на море.

Что же касается невидимых нитей, привязывающих человека к морю, — отложим этот разговор до более подходящего случая.

А разговор этот все равно неизбежен, раз мы вышли с вами в море и начали плавание…

14

Едва судно отошло от причала и направилось к середине залива, Игорь Петрович сбежал с мостика, еще раз осмотрел закрытие трюмов, крепление шлюпок, ушел к себе и больше не выходил из каюты. Он так устал, был так подавлен, что только глазами прочитал неровные строки Люсиной записки, но содержание, кажется, просто не дошло до него. Не раздеваясь, он лег на диван и спал, пока его не разбудили на утреннюю вахту.

Давно утонул за горизонтом зеленый огонек маячка. Ночь наполнилась лунным серебром. Угрюмый океан устало дышал тяжелой зыбью.

На судне происходила смена вахт.

— Курс триста один сдал, — неестественно громко сказал сменившийся рулевой, отрывая уставшие глаза от картушки компаса.

— Курс триста один принял, — повторил заступивший на вахту матрос.

— До поворота осталось тридцать семь миль, Игорь Петрович, — сказал второй штурман, сдавая вахту. — Счастливо.

И снова тишина. Игорь Петрович медленным шагом пересек мостик, остановился на крыле, осмотрел горизонт. Перешел на противоположное крыло — и там только пустынный океан и тишина, в которой даже мерцание звезд кажется шорохом… Слева по корме угадывалась полоска далекой земли, запорошенной снегом. Где-то там, за этой полоской, остался город, Люся и частица самого штурмана Карасева.

Собственно, сам Игорь Петрович никогда не жаловался на ограниченность своего существования, на скромность и раздробленность семейных радостей. Он никогда не раскрашивал свое будущее в розовые тона, не ждал от будущего случайных удач. Связав себя с морем, он выбрал трудный путь, и сознавал это, без лишних слов, без романтического закатывания глаз. Море он безотчетно обожал со школьных лет, даже не стараясь объяснить себе причину такого обожания. Позже, когда море стало его жизнью, ему пришлось сознаться, что оно совсем не такое, каким рисовалось юношескому воображению. Но он остался верен и морю и морской профессии. В этом постоянстве штурмана Карасева не было никакой искусственности, волевого принуждения или юношеского стыда, мешавшего сознаться, что сделана ошибка и груз взят не по плечу. Он продолжал любить море и таким, каким оно оказалось в действительности. И потому мы, наверное, можем сказать о штурмане Карасеве: он — моряк божьей милостью.

Когда в его жизнь вошла Люся, ему казалось, что море и Люся удивительно гармонировали, дополняя друг друга. Море и Люся вместе составляли полноту его счастья, придавали его жизни глубокую осмысленность.

Долго он оставался в плену этой иллюзии. Он и наслаждался еще не надоевшим ему плаванием, и с радостью приходил в порт, потому что каждый приход означал встречу с Люсей и превращался в праздник. Праздник для обоих.

А потом Игорь Петрович снова уходил в море, без грусти и сожаления о береге, потому что море тянуло его к жизнь его без моря не была бы такой, по-настоящему наполненной. Оптимистически настроенный, одуревший от счастья, он не замечал, что Люся, такая всегда порывистая и жизнерадостная, разучилась звонко смеяться, с каждой встречей мрачнела. Ее веселые глаза потемнели от грусти. Она стала молчаливей.

И вот на ее глазах блеснули первые слезы. И она заговорила страстно, откровенно, убедительно, как говорит человек, впавший в отчаяние. То был их первый разговор, сразу разрушивший в Игоре Петровиче ощущение гармонии. Разговор, внесший смятение и неуверенность в его душу. Потом он ждал повторения и боялся второго такого разговора. Но Люся долго крепилась…

Впрочем, и до тех, первых, слез Люся впадала иногда в состояние странной возбужденности. Но только теперь Игорю Петровичу становились понятными это возбуждение, непоследовательность ее речи, непримиримый огонек в ее глазах, придававший ей обидное сходство с обманутой женщиной. Да, она говорила о море, как говорит только жена моряка, любящая мужа, доведенная до отчаяния бесконечной разлукой. Разлукой, разлукой, разлукой…

— Ты ведь понимаешь, родной, море забирает тебя целиком, без остатка, всего-всего. И вся жизнь твоя состоит из работы, работы, работы. За что мне любить твое море? зато, что оно отбирает тебя? за те крохи, которые мне перепадают? Честное слово, я уж и плавать не хочу, в бассейн не хожу, мне уже всякая вода противна…

Игорь Петрович вспоминал тот, первый их разговор, и ему было грустно, даже теперь, через несколько лет — грустно.

Люся ненавидела море, как ненавидела бы любую другую причину их долгих разлук. И эта ее искренность только доказывала, как сильно она любит Игоря.

Только беспредельная любовь может заставить выразить вслух свою неприязнь к тому, что так дорого любимому человеку.

Люся оказалась величайшей собственницей, когда дело касалось ее любви и счастья. Игорь Петрович всегда терпеть не мог никаких собственнических проявлений, но эта Люсина особенность, о которой он не знал раньше, и нравилась ему, и льстила. И — заставляла серьезно задуматься. И — вносила смятение в его душу. И это было не очень кстати в его старпомовском положении, когда на нем лежало огромное и хлопотливое пароходное хозяйство.

Но главное, почему это было некстати, — Игорь Карасев не знал и не предвидел никакого решения, не видел никакого выхода. И мучился своим безвыходным положением.

И, как многие мужчины в подобной ситуации, он ждал счастливого разрешения, все равно откуда: от бога, от людей, от самой Люси.

И нам трудно осуждать старпома «Оки». Кто из моряков в таком положении знал выход?

15

В конце вахты Игорь Петрович еще раз определил место судна, подтвердив предыдущее определение астрономическими наблюдениями Луны, горизонт под которой был достаточно четким для взятия высоты секстаном. Поставив точку на карте, он надавил пуговку звонка переговорной трубы с надписью «капитан». В медном раструбе послышалась возня и приглушенно-вопросительное: «Да?»

— Через пять минут поворот, Александр Александрович.

Ступеньки трапа заскрипели под тяжелыми шагами. На мостик вышел заспанный Сомов.

Он появился с недовольным помятым лицом. Как всегда — без приветствий.

На судне никто никогда не слышал, чтобы Сомов сказал «доброе утро», «здравствуйте» или поинтересовался, как чувствует себя штурман или матрос. Такое поведение Сомова было вполне искренним, ему действительно было совершенно безразлично настроение и самочувствие соплавателей. Он весь сосредоточивался на себе и на неисчислимых судовых беспорядках, возникавших, по его мнению, от беспредельной человеческой лени. Разумеется, люди, творящие безобразия, сами отказывались замечать их. Приходилось делать им бесконечные замечания, от которых Александр Александрович невыносимо уставал. Может быть, поэтому его лицо приобрело со временем выражение постоянной тревоги, недовольства и подозрительности.

— Старпом, вы бывали когда-нибудь на ботдеке? — спросил Сомов, упираясь животом в лобовую переборку мостика и не глядя в сторону Карасева.

— Вы заметили там непорядок, Александр Александрович?

— Прежде всего, ответ вопросом на вопрос означает нежелание разговаривать. С вашей стороны это несколько бестактно, старпом: вы разговариваете — как бы вам объяснить? — с человеком старшим по возрасту и положению… А? вы этого не находите? Я могу позволить себе некоторые вольности в разговоре с вами и охотно позволю, если вы заслужите, а вы на это пока не имеете права, старпом. Запомните, пожалуйста. Вот когда мы поменяемся местами и вы мне сможете сказать, что на ботдеке не задраены бортовые лючки бункеров, чехол на левой шлюпке не завязан, а главная антенна не поднята на место, — вот тогда… Тогда все вольности в разговоре будут за вами. Между прочим, я восемь лет проплавал старпомом, и мне ни разу ни один капитан не делал подобных замечаний, до сих пор горжусь этим. Я приказываю вам относиться внимательней к выполнению ваших обязанностей. Вы слишком много думаете о жене, как я заметил, и слишком мало о судне. Рекомендую поступить наоборот: легче будет плавать… мне, во всяком случае. Отметьте точку на карте.

— Я только что нанес на карту место по радиопеленгу и по линии положения Луны. Вы примете во внимание эту точку?

— Нет. При живом капитане можете не утруждать себя астрономическими наблюдениями. Этим вы займетесь, если я внезапно умру в море, царство мне небесное. Если мне понадобится астрономическая точка — я определю ее сам, пока не разучился. А сейчас мне нужно счислимое место, место судна по приборам. Понятно, старпом?

Видимо, старпому было все ясно, потому что он молча прошел в штурманскую рубку. Сомов последовал за ним, сохраняя на своем лице выражение глубокого недовольства.

Нанеся счислимую точку на карту, старпом, возвратился в рулевую рубку, а Сомов склонился над столом.

— Ложитесь на двести семьдесят! — скомандовал капитан.

Старпом повторил команду рулевому. Проследив выполнение поворота на новый курс, Сомов еще некоторое время постоял молча, глядя на карту, потом удалился к себе в каюту, мрачней, чем появился.

Игорь Петрович посмотрел ему в спину недобрым взглядом. Он не мог привыкнуть к капитану Сомову. Каждая встреча с капитаном приводила его в уныние. Постоянные оскорбительные замечания, нотации с претензией на едкое остроумие, подчеркнутое пренебрежение его штурманскими навыками — все это вызывало в Игоре Карасеве законно резкое чувство протеста. Ни разу он не ответил Сомову грубостью на грубость и даже, вопреки своему обычаю, продолжал называть капитана по имени-отчеству. Однако терпение его истощалось. Он еле сдержал себя, когда Сомов грубо вмешал в свое замечание Люсю. Эта сдержанность уже стоила Игорю Петровичу значительных усилий. Сдержался он только потому, что Сомов явно провоцировал его на срыв.

Мелочная придирчивость и грубость Сомова становились невыносимы. Карасев терял остатки уважения к Сомову, но пока сдерживался — из ссоры капитана со старпомом ничего доброго для судна и экипажа не предвидится. Впрочем, для самого старпома — тоже ничего.

Александр же Александрович методически старался довести своего старпома до взрыва. Открытый скандал развязал бы ему руки, предоставил бы возможность избавиться от Карасева. У капитана Сомова были к тому основательные причины. Старпом не понравился ему с первого взгляда: у него было слишком самостоятельное лицо и умные глаза. Казалось, эти глаза обладали способностью проникать в самые сокровенные уголки чужого сознания. А Сомов не любил, когда в его сознание — даже чисто условно — кто-либо проникал. От взгляда старпома в душе Александра Александровича всегда зарождалась неловкость, привычно перераставшая в раздражение. Неприязнь, которую испытывал капитан к своему старпому как физиономист, подкреплялась и более существенным фактом.

Как-то на вахте старпома Сомов допустил судоводительскую ошибку, которая могла стать роковой: прокладывая новый курс, он неверно снял отсчет с транспортира и отдал команду. Судно сделало поворот, а затем начало приближаться к опасной каменистой банке, не имевшей навигационного ограждения. Проследив смену курса, Сомов ушел в каюту. Но едва он опустился в кресло и взялся за «Огонек», старпом снова вызвал его на мостик.

— В чем дело? — строго спросил капитан.

— Я отвернул двадцать градусов вправо, Александр Александрович. Вероятно, вы ошиблись — новый курс проложен через банку.

— Я? Ошибся! — сразу задыхаясь и багровея, заорал Сомов. Он даже не знал, с чего начать разнос этого наглеца, который и на мостике-то без году неделя! Никогда ни один штурман не мог похвастать, что уличил капитана Сомова в ошибке. Даже если капитан Сомов не спал двое суток. Трое суток. Четверо суток. Неделю!

— Посмотрите на карту, Александр Александрович, — спокойно возразил старпом, менее всего настроенный выслушивать капитанские восклицания.

Сомов поспешно прошел в штурманскую рубку. В голосе Карасева была непонятная уверенность. Из раскрытой двери тотчас же раздались неразборчивые слова всех калибров, а вслед за тем послышался шум от разбрасываемых в стороны карандашей и прокладочных инструментов.

Хлопнув дверью, Сомов ушел в каюту. Он не изменил курса, проложенного старпомом. Это подтверждало его ошибку.

Александр Александрович перепутал нечетко выбитые на транспортире цифры 130 и 150. И в этом не было ничего особенного, из ряда вон выходящего, ничего позорного. Такие ошибки случались и с другими пожилыми капитанами, скрывающими свою подслеповатость.

Ничего особенного не было и в том, что старпом заметил ошибку капитана. Проверка курсов входит в обязанности вахтенных штурманов, а старпом был на вахте…

Но каких мучений стоило Сомову признаться, что он — Сомов! — мог ошибиться. Что он все-таки ошибся! И как он возненавидел старпома, исправившего эту ошибку! Да-да, именно — возненавидел, потому что для такого случая у Александра Александровича не было иного чувства и другого измерения… Недаром же штурманы «Оки» говорили между собой, что их пароход всегда перегружен. Даже если идет порожним, — перегружен самолюбием капитана. И еще кое-чем.

Этот особый капитанский груз они распределяли по судну так: первый трюм — самолюбие, второй — высокомерие, третий — самомнение, придирки; четвертый трюм тоже был загружен, но мы не будем повторять, чем именно.

Однако старпом не давал повода для гонений. Он хорошо знал штурманское дело, честно относился к своим обязанностям, обладал достаточным тактом интеллигентного человека и умел держать под контролем свои чувства. У него просто не прощупывалось слабого места. И тем более он становился Сомову нетерпим. А болезненное нетерпение капитана требовало немедленного исполнения его решения. Неиспробованным оставалось последнее средство — провокация. И капитан пустил в ход систему придирок, рассчитывая донять ими штурмана и вызвать его на скандал.

Но пока не помогало даже это испытанное средство, хотя на таком старом пароходе, как «Ока», всегда и в любом количестве можно найти причины для замечаний старпому. Чего-чего, а причин хватает, даже если старпом предельно добросовестен, а боцман — один из лучших на флоте.

16

В восемь утра Карасев сдал вахту третьему штурману. Формально Игорь Петрович располагал правом на восьмичасовой отдых до следующей вечерней вахты. Фактически же он никогда почти не пользовался этим правом. Слишком много забот звало старпома, чтобы спокойно отдыхать с утра.

Тут нужно несколько подробнее рассказать о старшем штурмане вообще, ибо читатель береговой не всегда знает, что же такое старпом на судне.

Прежде всего, Игорь Петрович руководил всеми палубными работами. Громадное судно изнашивалось, ржавело, вечно на старой «Оке» что-то ломалось… Судно требовало тщательного ухода и наблюдения. Десять человек палубной команды постоянно подкрашивали корпус, заменяли изношенные снасти, устраняли мелкие поломки, смазывали тяжелые металлические блоки, чинили парусиновые чехлы и трюмные брезенты, следили за постоянной исправностью сложных палубных механизмов. Только на главной палубе, общей площадью около двух тысяч квадратных метров, этих механизмов, брезентов, чехлов и блоков была уймища. И все это требовало хозяйского глаза, опытных рук и много времени.

По аналогии с берегом, матросы представляли собой квалифицированных рабочих, хорошо освоивших профессии маляров, плотников, такелажников, верхолазов, слесарей.

Палубная команда была настоящей, полноценной ремонтной бригадой. Бригадиром матросов являлся боцман, а прорабом или начальником цеха был старший штурман.

По начатой аналогии с берегом, «Ока», располагавшая многими каютами, мало чем отличалась от гостиницы. Порядок в каютах поддерживался буфетчицей, уборщицей и «постояльцами». Старший штурман являлся одновременно директором этой маленькой плавучей гостиницы.

Экипаж получал на судне хорошее четырехразовое питание. Приготовлением пищи занимались повар и пекарь, буфетчица и уборщица выполняли роль официанток. Заведующим этой небольшой столовой был опять все тот же старпом.

Палубная команда регулярно занималась, повышала свои профессиональные знания в разных областях, совершенствовала навыки, овладевала смежными специальностями. Ведь хороший матрос первого класса — это рабочий-универсал… Начальником этой школы морского ученичества, ее основным преподавателем был все тот же старший штурман.

Судно потребляло продовольствие, воду, краски, технические материалы. Старший штурман ведал всем снабжением судна и вел отчетность.

Но, кроме того, старший штурман имел дело с живыми людьми, с моряками, основную часть которых составляла молодежь. Он нес моральную ответственность за формирование их характеров, дисциплинарную собранность, за рождение их духовных запросов. Ему доверялся сложный труд воспитателя. И от этой задачи хороший старпом не мог отвернуться, не мог отмахнуться, как делал капитан Сомов: этими людьми старпом руководил, эти люди выходили на авралы, когда в ураганном море судну грозила смертельная опасность. В этих людях любой уважающий себя старпом видел не только подчиненных, но и близких друзей, готовых прийти на помощь в трудную минуту. Тогда только старпом мог всегда точно знать — на кого он может положиться, тогда только возникала в экипаже та атмосфера, которую принято называть духом коллективизма.

Конечно, в таком важном деле не все зависит от одного старпома, но старший штурман на хорошем судне всегда должен быть примером остальным командирам…

Вот, очень коротко, только часть тех дополнительных забот, которые ложатся на плечи старшего штурмана помимо его обязательных судоводительских вахт.

А теперь вспомните, как на берегу. И ремонтной бригадой, и гостиницей, и приличной столовой в условиях берега руководит полноправный начальник. А каждый начальник непременно опирается на своего заместителя и технических работников. И все они заняты целыми днями по самое горло…

Еще маленькое усилие вашего воображения: сведите теперь всех этих начальников в одно лицо, сократите заместителей, счетоводов, бухгалтеров, поручите всю их работу одному этому лицу — и вы получите скромное представление о свободном времени старшего штурмана «Оки» Игоря Карасева. Действительно, он может спокойно отдыхать после вахты…

Но в это утро Игорь Петрович изменил давно установленной привычке, закончив вахту, заниматься судовыми делами. После завтрака он прошел к себе в каюту, вызвал боцмана, сделал ему несколько распоряжений, в том числе по ботдеку, и остался один. На душе у него было скверно. Ему хотелось серьезно подумать о Люсе, о себе, общем их будущем, о плавании, которое становилось тягостным из-за мелочных придирок Сомова.

Игорь Петрович выдвинул ящик стола, достал три измятых листка Люсиной записной книжки. Перед глазами запрыгали те же неровные, торопливые буквы, составляющие всего несколько горьких фраз: «Милый Игорь! Я не могу больше! Я люблю, очень люблю тебя, но у меня нет больше сил. Я хочу настоящую семью, живого мужа дома, а не его фотографию. Умоляю — подумай об этом. Мне хочется, чтобы у ребенка был отец. Я не хочу ребенка без отца. Поэтому…» Мысль заканчивалась на четвертом листке, унесенном ветром в море. На Игорь Петрович догадывался, что было написано на том листке.

Убедительная сила этих прыгающих букв в том и заключалась, что не содержала в себе тонкой продуманности письма, рассчитанного на психологический эффект. На столе перед Игорем Петровичем лежал слепок Люсиных чувств. Их горькая неподдельность не вызывала сомнений…

Игорь Петрович задумался. Однако его размышления не раскрывали перед ним ни новых надежд, ни утешительных перспектив. Будущее рисовалось мрачным. Он спрятал листки в стол.

Какие-то смутные мысли, мысли без определенной окраски, ходили по кругу в его сознании, и он сам понять не мог, о чем же конкретно он думает и думает ли о чем.

Беда была все-таки в нем самом. Он не мог принять решения, а время компромиссов, видимо, миновало. И на «Оке» он был пока новичком, и ни с кем близко не сошелся — ни поговорить, ни посоветоваться, ни душу отвести…

Дверь за его спиной скрипнула.

— Вы не отдыхаете, Игорь Петрович? — спросил голос помполита. Знаменский был явно чем-то взволнован или смущен. — Мне бы хотелось поговорить с вами. Если можно сейчас…

— Ну что ж, входите, садитесь, давайте говорить, — без особой радости ответил старпом. Он был слишком подавлен собственным состоянием, и в эту минуту ему не хотелось ни разговаривать, ни вникать в чужие волнения.

— Вы извините меня, Игорь Петрович, — замялся Знаменский, — я, кажется, не вовремя… Разговор у меня не срочный, и можно отложить, поговорим в следующий раз…

— Нет-нет! — Игорь Петрович вскинул голову, глаза его блеснули, он словно очнулся. — Николай Степанович, слушайте, садитесь, ради бога, давайте поговорим. Давайте поговорим, — повторил Карасев, — честное слово, я соскучился по неофициальному разговору, давайте поговорим, — Игорь Петрович произнес все это в каком-то запале, в лихорадке. — Да сядьте вы, наконец!

Знаменский внимательно посмотрел на старпома.

— Это другое дело. Теперь сяду. Ну, так кто первый?

— Вы, конечно. В порядке поступления заявок, — сказал Карасев.

— Я? Ну хорошо. — Знаменский сосредоточенно нахмурился. — Игорь Петрович, сначала прослушайте небольшое предисловие, иначе вы не проникнетесь моими настроениями, а без этого не поймете, чего я хочу от вас. Знаете ли, я никогда не был моряком, не собирался им стать. Но, как говорится, от сумы да от тюрьмы госстрах не страхует, н-да… Естественно, я знать не знал, как живут и работают моряки. Как-то ни к чему было. А сейчас я — с вашего разрешения — первый помощник капитана и обязан быстро усвоить все о море, моряках и пароходах… Только в этом случае я смогу принести, так сказать, расчетную пользу. Пока не могу похвалиться. Пока я твердо усвоил только то, что в качку обедать все же надо. И даже научился съедать кое-что, не все отдавать обратно. Н-да…

— Не так уж мало, — заметил Карасев.

— Может быть. Но в остальном мои успехи скромнее. Правильно понять новую среду и новые отношения, основываясь только на своем опыте, — значило бы войти в курс дела… ну… через год. Но иждивенцем целый год плавать нельзя. А никаких предварительных плаваний мне не предоставили, никакой стажировки не было. Вот поэтому мне нужен ваш опыт, за которым я так бесцеремонно и вломился в вашу каюту. Дело в том, что у меня нет возможности сравнения. «Ока» — первый пароход, на котором я плаваю, Александр Александрович — первый живой капитан, командующий судном на моих глазах, вы — первый старпом. Все первое, все заново… Я почти ничего не могу сказать ни о мореходности нашей «Оки», ни о ваших деловых качествах или качествах капитана. Я профан в морском деле, и мне не с чем сравнить. Я смотрю на всех вас, на судно, я изучаю, наблюдаю, в чем-то немножко принимаю участие, — но это не совсем то. Не то, ради чего партия послала меня на судно. Я отчетливо сознаю, что в моем, поведении пока слишком много от любознательности бездеятельного пассажира. Пока я не оправдываю своего должностного назначения, пока я ничего не улучшил и ничего не исправил. А я догадываюсь, что у нас не все благополучно, что мы плаваем не так, как нужно бы плавать, работаем и живем не так, как, должно быть, работают и живут на других судах. А как там живут — я не знаю. Ну и, естественно, все это меня очень угнетает. Во всяком случае — не радует.

Знаменский задумчиво помолчал.

— Вопросов у меня к вам много, не знаю даже, с чего начать… Ну… давайте хотя бы с нашей последней стоянки. Мы пришли в порт приписки, в родной порт, где проживают почти все семьи наших моряков, где основано пароходство, руководящее нашей «Окой». Короче говоря, мы пришли домой. Честно говоря, я совсем не так представлял приход домой… Я проследил всю стоянку собственными глазами, и то, что я видел, просто не укладывается в сознании…

— Что вы, Николай Степанович! Вы преувеличиваете. Ничего особенного не произошло. Бывало и похуже. Все-таки на этот раз мы простояли в порту около полутора суток. А иногда стоишь часов восемнадцать-двадцать, с тем же объемом подготовительных работ к следующему рейсу и с таким же потоком представителей…

— Да… этих представителей я запомню на всю жизнь… Но не на них свет клином… это все утрясется со временем. Есть более сложные проблемы, требующие немедленного разрешения. Ну, хотя бы отдых людей во время стоянки. О каком отдыхе может идти речь, если вся стоянка, как вы говорите, исчисляется двадцатью часами да к тому же она еще паршиво организована? Ведь вот вы, Игорь Петрович, не смогли побывать дома, потому что ваше присутствие на судне оказалось совершенно необходимым. И остальные штурманы не отлучались домой. Матросы тоже оставались на борту — для перешвартовки судна от причала к причалу. Уйти домой они так и не смогли, потому что порт без конца ошибался, когда же будет закончена выгрузка и начнется перешвартовка. Мы пришли в свой порт, нас ждали родные, дети, жены, но у многих из нас не нашлось времени забежать домой и повидаться с ними. Это просто чудовищно… тем более — мы три месяца не были в советском порту… Неужели никто всерьез никогда не говорил об отдыхе в порту? Разве это такое привычное и безнаказанное дело — не дать моряку ступить ногой на свой берег? Ведь дураку ясно, что никакой Лондон не заменит домашней встречи с родными…

— Дураку все ясно, Николай Степанович, — улыбнулся Карасев. — А в таких делах, как эти стоянки, — и умным давно уже многое прояснилось…

— Да, но ведь плавать так дальше нельзя… Надо же искать какой-то выход?…

— Вот видите, Николай Степанович, что значит почувствовать все на собственной шкуре… А выход — чего его искать? Он есть, этот выход. Теоретически, во всяком случае, — есть. Он прост до смешного, этот выход. О нем уже много слов сказано, еще больше чернил пролито. Излагаю, если хотите. Первое: в каждом порту нужно создать специальные подменные команды моряков со своими капитанами, штурманами, механиками, матросами. Разумеется, каждая такая команда должна быть честным, добросовестным коллективом, иначе потом в море не расхлебаешь… Мы идем в порт и еще с моря даем все заявки к следующему рейсу. С приходом подменная команда поднимается на борт и на всю стоянку освобождает основной экипаж от портовых хлопот, честно выполняет все заявки, следит за выгрузкой-погрузкой. Но это еще не все. В наше время даже суда крупного тоннажа стоят в порту очень мало, и у моряков накапливаются неиспользованные выходные дни. Накапливается месяц-два-три… Потом начинается отгул, всего сразу — тут и отпуск, тут и куча выходных. Получается чушь — то годами дуреешь от плавания, то без меры отдыхаешь от плавания. Надо запрещать моряку плавать, если у него накопилось тридцать-сорок выходных дней. И предоставить ему отгул на берегу. А для этого нужен резерв моряков разных специальностей во всех портах. Вот, собственно, и все. Не так много, как видите…

— Ну, логично… Так. И почему же, по-вашему, все это до сих пор не сделано, раз это так просто?

— Гм, Николай свет Степанович, спросите что-нибудь полегче… Я могу только констатировать, что на берегу появились люди, которые полагают, что моряку может доставить удовольствие выходной день в море. Никому не приходит в голову предложить рабочему проводить выходной день в цехе, где он уже отработал шесть дней недели. Но ведь даже такое сравнение не означает равенства условий: к любому выходному в море добавьте все прелести качки, которой никто не любит и от которой все устают. Берег, стало быть, всерьез считает, что мы жить не можем без шторма, без шквала и соленой воды…

— Хорошо, Игорь Петрович, с этим ясно. Будем надеяться, в скором времени справедливость восторжествует.

— Будем, что еще остается…

— Но как быть с переработками? Ведь капитан и штурманы работают сутками, отдыхают урывками, ведут совершенно ненормальный образ жизни, преждевременно изнашиваются. Механики, радисты, кочегары — просто бездельники по сравнению с палубной администрацией, хотя и они часто работают более положенного времени…

— Так, Николай Степанович, я вполне согласен с вами как представитель судовой администрации, а стало быть, лицо заинтересованное. Ваш вывод и сопоставления справедливы для «Оки» и для однотипных судов с паровыми машинами. Паровые установки хорошо изучены, несложны в устройстве и обслуживании. Но паровой флот неэкономичен и доживает свой век. Он заменяется судами с дизельными, турбинными установками. Вот дадут нам новое судно или, чего доброго, поставят на «Оке» дизель — тогда посмотрим, как будет загружена наша машинная команда… О капитане и штурманах, Николай Степанович, разговор особый. «Ока» сейчас вертится на ближних линиях, работает, как говорят, на коротком плече. Ходим в Западную Европу, рейсы короткие, морские переходы редко превышают десять суток. Груз, как правило, насыпной. Потому наши стоянки в портах так коротки. Конечно, штурманскому составу нелегко на таких судах. И на таких перевозках. Мы, действительно, плаваем очень напряженно. На Балтике, в Северном море, в Английском канале всегда тесно, погода дрянная… Но — погодите, Николай Степанович, вот как-нибудь выйдем в дальний рейс: Одесса — Владивосток, Мурманск — Буэнос-Айрес… Представляете? Выходим мы в широкий океан. Ни банок, ни мелководий, ни встречных судов целыми неделями. Время идет размеренно, от вахты до вахты. Всякая канцелярщина сводится до минимума и по этой причине запускается до невероятности. Капитан вылезает раза два в сутки на мостик, побалуется секстаном, поругает штурманов и снова в каюту. Или заляжет на ботдеке, подзагореть, кости погреть. Солнышко там не нашему чета… Прямо не плавание, а санаторий с сохранением среднего заработка… Но в таких рейсах — свои сложности. Так что не торопитесь в Бразилию, Николай Степанович. Помполиту в таком рейсе достается, только успевай изобретать формы и методы… разумного отдыха. А когда не хватает разумного — начинается неразумный…

— То есть?

— Ну, фильмы крутим в обратную сторону…

— Помполит разрешал?

— Не запрещал, во всяком случае. С нами хохотал, вместе. Помню, «Первая перчатка» — самая удачная была картина в обратном направлении.

— А он у вас был не того? — Николай Степанович покрутил пальцем у виска.

— Он был хороший мужик, грамотный, смелый и вежливый, — ответил Игорь Петрович с некоторым даже вызовом. — Он был совсем не того, и мы были не этого, можете не сомневаться. Пойдете в Латинскую Америку — поймете, с чем едят такие рейсы. Эти санаторные плавания могут довести до желтого дома. Мне, например, после двух месяцев уже сугробы снились, сплю и всю ночь снежки леплю, утром даже руки болят… А кочегары… Да если человек в кочегарке два раза через тропики прошел — ему надо персональную пенсию давать. Кочегарка на экваторе — филиал ада. Только чертей нет, потому что в аду все-таки прохладнее… Через три месяца плавания мы начали избегать друг друга. Тут уж ничего не поделаешь, никакое просветительство не помогает. Весь запас необыкновенных историй рассказали и прослушали. Соберемся в кают-компании на обед, отжуем свое — и на вахту или в каюту. Поверите, книга в голову не лезет, радио слушать противно, сидишь и считаешь, когда до своего порта дотащимся, когда своих увидим. Вот мы тут представителей ругаем, а в океане — хоть бы один явился, хоть самый занудливый. Мы бы его на руках носили, мы б ему заявку золотыми буквами написали — лишь бы свежий человек…

— А что, помполит тоже в каюте сидел?

— Да нет, почему же… Внешне все было как обычно — был хоровой кружок, устроили плавательный бассейн на корме, занятия, лекции, собрания, газета — все нормально. Не в этом дело, — люди меняются. Пресыщаешься знакомым обществом, дальше некуда. Вдруг видишь — один редко бреется, другой чавкает над борщом, третий еще что-нибудь… Одни и те же лица, изо дня в день, почти полгода… На судне никто не сошел с ума, обошлось без глупостей. Видимо, дисциплина и тренировка все-таки сказываются. Но не дай бог ходить всю жизнь вот в такие затяжные рейсы… На мостике, конечно, спокойствие и благодать, впереди никого, по бортам никого, по корме никого, под килем три километра воды… А вот я сам слышал, как взрослый сильный мужик ревел по ночам. Взбрендило ему, что жена изменяет. Ревет — и все. Он в соседней каюте жил, мне слышно. Спать не дает и ревет натурально, и мне уже всякая дрянь в голову лезет, головой мотаешь, а не отмотаться. Ну, я выдержал характер — одну ночь, ушел из каюты и спал на мостике. Думаю — бывает, мало ли… сунешься сочувствовать, схлопочешь по морде, и он же будет прав, не суйся. Пройдет, думаю. А на вторую ночь слышу — опять. Он там, за переборкой, ворочается, вздыхает, стонет, зубами скрипит. Потом заплакал, тихонько так, повизгивает как щенок. Ну, я к нему не стучался, дверью хлопнул, резко вошел. Брось, говорю, думать, не думай, говорю, а то еще чего придумаешь… Он мне все рассказывает, про письмо какое-то, старое, про слова какие-то не такие, в общем — накрутил себя мужик. И не может остановиться. Ну, я его успокоил, как мог, привиделось, говорю, брось психовать. Был у меня запас — выпили мы, вроде отошел. Потом, как в Виндаву пришли, жена его приехала, встречала, все нормально. Приходил ко мне, извинялся. Климат, говорит, действует или какой тропический комар укусил. Ничего, говорю, бывает. Нормально, в общем, кончилось. И должен вам сказать, Николай Степанович, что этот механик вовсе не был истеричкой. Самый нормальный человек, во всех отношениях. Но его нельзя было надолго отрывать от берега, от семьи. Пока плавали на коротком плече, он еще держался. Тут через неделю-две все-таки можно по твердому пройтись, в кинишко сходить на берегу, телевизор посмотреть. А в океане он не выдержал. Мысли полезли — и готов.

Знаменский слушал старпома с напряженным интересом. Карасев отметил про себя: «А слушать он умеет, слава богу, это уже не мало…»

За годы плавания Игорю Петровичу встречались разные капитаны и разные помполиты. Знаменского он почти не знал, но ему понравилось в Николае Степановиче уже и то, что он успел заметить в помполите: чувство юмора, трезвость ума, простота, советская убежденность. К этому теперь можно добавить умение слушать. Не так мало, если разобраться…

— Да-а… — протянул Знаменский.

— В каком смысле? — спросил Игорь Петрович. — Думаете, сколько-нибудь преувеличиваю? Ни-ни, у вас еще будет время убедиться во всем самому. И не исключено, Николай Степанович, что вы лично запросто перенесете первый такой трансатлантический рейс. Первый, я подчеркиваю. Но и в случае такого успеха — не торопитесь с выводами. Море вообще не любит быстрых выводов… Не забудьте, что вам мореплавание в новинку. Для вас оно насыщено новизной, и все новое так или иначе будет интересно. Главное — вы еще не устали от накопления тоски по семье, дому, берегу. Это накопление происходит постепенно, с годами, и если вы вдосталь поплаваете, вы это будете чувствовать…

— Да я вроде уже, — улыбнулся Знаменский.

— Ну, это еще цветочки!.. Так вот, Николай Степанович, трудно сказать, что лучше — легкая жизнь дальних рейсов или суматоха на Балтике и в Северном море, с недосыпанием, переработками, дерганьем в порту. Кому что нравится. Выбирать, правда, не приходится, жизнь наша — куда пошлют… Вот так.

— Спасибо, Игорь Петрович, — просто сказал Знаменский. — Кое-что проясняется. Я вас не очень задерживаю? нет? Тогда вот у меня наша бассейновая, — Николай Степанович достал из кармана газету. — Здесь все пестрит двумя словами — «Ладожец» и «Онежец», «Онежец» и «Ладожец». Их тут хвалят на все лады, а я верю на слово. Я просмотрел годовую подшивку — «Оку» вспоминают только в числе отстающих или ругают по разным поводам. Судов в пароходстве не так уж мало, есть, наверное, и не хуже «Онежца», и не лучше «Оки». Почему так навалились на наше судно? что это? злая инерция? Или все по заслугам? Разве наш экипаж хуже прочих? Люди как люди, хорошие в большинстве. Без заскоков нигде не обходится, это ясно, однако «Оке» достается больше других…

— Николай Степанович, я ведь на «Оку» пришел Вместе с вами, мне трудно судить… Но кое-что я и раньше знал, могу поделиться. Прежде всего, о каком н а ш е м экипаже вы говорите, Николай Степанович? Здесь нет спаянного стабильного коллектива, который принято среди моряков называть экипажем…

— Как нет? Что-то перестаю понимать вас.

— Очень просто. На нашей «Оке» работают морские поденщики. Кто отстал от своего судна, приехал после отпуска, а судно в море, кто списан на «Оку» за неблаговидные дела, а кое-кто проходит здесь испытательный срок, или, если угодно — испытание капитаном Сомовым… Экипаж… какой это экипаж, если за три последних рейса мы сменили почти треть рядового состава. А раз нет стабильного коллектива — нет смысла говорить о традициях, о плане, о дисциплине… Да вот, недалеко ходить, — обязательства, которыми мы прикрываем вялую нашу работу, приняты моряками, давно уже плавающими на других судах. Из того, старого, состава остались капитан, два штурмана и боцман. Да в машине кое-кто… А без стабильного экипажа, можете быть уверены, никто нас на Доску почета не зачислит. В самом оптимальном варианте — станем середнячками…

— Игорь Петрович, прошу извинить, вы упомянули про испытание капитаном Сомовым. Это что, если не секрет? Личные претензии? Или вы разумеете капитана как одну из главных причин?..

— Одну из главных, Николай Степанович. Насчет испытания Сомовым — это относится больше ко мне лично, когда-нибудь поговорим, под настроение. А причина — одна из главных — он, капитан. Для меня это несомненно. Капитан на судне — фигура решающая. Характер, ум, опыт, нравственные качества капитана четко отпечатываются на всей жизни экипажа. Это обязательно. В этом особенность морской жизни, от этого, как говорит наш боцман, никуда не попрешь. Возьмите тот же хваленый «Ладожец». Пока на мостике не было Шубина, никто о «Ладожце» не слышал. Все разговоры были только об «Океане». «Океан» был первый пароход в бассейне, «Океан» держал всякие знамена, получал всяческие премии. Должен вам сказать, Николай Степанович, премии получать приятно. То же самое скажет любой матрос или кочегар. А кто на «Океане» капитанил в славные дни? Шубин! И можете быть уверены, если завтра Шубин станет на мостик «Оки», через полгода нам будут все завидовать, а бассейновка, — Карасев постучал пальцем по газете, — отдаст нам свою любовь и первую страницу.

— Так в чем, детальнее, дело, Игорь Петрович?

— Вы знаете, как за границей клерки спрашивают? «Сколько экипажа на борту?» «Сорок семь», — говорю я. И всегда клерк спросит: «Сорок семь — без капитана?» Вот в этом все дело, Николай Степанович. Он задает такой вопрос потому, что в его башке существует капитан, сам по себе, и команда, в которую капитан не входит. И клерк не позволяет себе путать капитана с командой. Капитан это — о! кэптейн! А остальные — так, шваль, сегодня на одном судне, завтра на другом — поденщики, сошка, муравьи. Так вот, Николай Степанович, вы, надеюсь, и сами в состоянии сказать, к какому капитанскому мостику больше идет наш дорогой Александр Александрович?.. Подождите возражать, я буду перечислять дальше.

После капитана на нашем флоте второй, тоже очень важной, фигурой является помполит. Функции его безграничны — вы, надеюсь, это уже поняли. Помполит, мне кажется, должен прежде всего быстро ориентироваться в людях, в человеческих душах и настроениях. И помполиту должно быть наиболее трудно в любом рейсе, в долгом ли, коротком — все равно. Помполит не может окунуться в свое горе и переживания, как тот механик, о котором я вам рассказывал. Если помполит будет плакать по ночам, далеко не уедешь. Помполит, мне кажется, должен быть…

— …грамотный, смелый и вежливый, — договорил Знаменский. — Я это уже запомнил.

— Правильно запомнили, Николай Степанович, именно так. Расшифровывать не буду, тут все понятно. Если экипажу повезет с помполитом, отпечаток его личных качеств на жизни всего экипажа отлагается даже с большей глубиной, чем индивидуальность капитана. К сожалению, на помполитов везет редко, — добавил Игорь Петрович, — но о присутствующих мы, конечно, не говорим…

— Разумеется, — засмеялся Знаменский. — Конечно, со мной «Оке» здорово повезло, неделю никто помполита не видел.

— Хватит переживать, Николай Степанович, кругом взрослые люди, все понимают, что море свое возьмет, хочешь или не хочешь…

— Продолжайте, Игорь Петрович, не отвлекайтесь, пожалуйста, я вас слушаю, и мне пока интересно.

— Так вот, Николай Степанович, в идеальном случае влияние капитана и помполита на экипаж должно совпадать. Моряки всегда остро ощущают отсутствие духовного и делового контактов этих двух фигур. А если портятся их личные отношения — это сразу сказывается на экипаже: появляются почитатели капитана и почитатели помполита. Не исключена возможность и третьей группировки, не признающей ни того, ни другого. Ну, вы понимаете, как одинаково противно такое положение на судне, кто бы прав ни был. Во всяком случае — плавать на таком пароходе уже невозможно. Мне приходилось: все время чувствуешь напряжение, все время взвешиваешь слова, и в воздухе пахнет грозой… Осталась третья, тоже очень важная фигура на судне — старший механик. Он возглавляет половину экипажа, и количество говорит уже само за себя. Некоторые старшие механики пытаются выделить на судне машинную команду в отдельное княжество, отслоить ее от палубной команды, даже противопоставить. Откуда и когда это началось — никто не знает, но пошло откуда-то… Во всяком случае, на парусниках машин не было, стало быть, не было и таких противоречий.

— Там были свои, Игорь Петрович.

— Не сомневаюсь, Николай Степанович. Вот, собственно, и все — про пароходов и человеков…

— Спасибо, Игорь Петрович. Спасибо. Толково. Конспективно, но очень толково.

— Благодарю вас. А теперь я разоблачу себя, Николай Степанович. Чужих лавров мне не надо, я надеюсь, мне своих хватит. Дело в следующем: год назад собрали актив работников пароходства и плавсостава. Выступал капитан Шубин. Он и сказал примерно то, что вы сейчас выслушали в моем вольном пересказе. Так что ваше спасибо — опять же товарищу Шубину.

— Гм, н-да… И вы действительно уверены, Игорь Петрович, что капитан Шубин мог бы вывести «Оку» из всех наших бед? — спросил Знаменский задумчиво.

— Ни минуты не сомневаюсь. Попробуйте написать ему приглашение, и вы увидите, что получится, если он согласится.

— Н-да, мы начали, кажется, фантазировать. Куда же, по-вашему, денется Александр Александрович? Станет плавать с нами вторым капитаном? Будет учиться у Шубина?

— Свят-свят, Николай Степанович! Наш капитан не такой человек, чтобы учиться у кого бы то ни было… Тем более у молодого капитана. Нет, зачем же, — посоветуйте ему, пусть идет на пенсию или примет под свое командование «Ладожец». Вы бы увидели, как он быстро развалит хороший экипаж…

— Постойте, Игорь Петрович. Вы, если говорить всерьез, считаете Сомова плохим капитаном? — удивился Знаменский.

— Гм… Может быть, на сегодня хватит, а? Николай Степанович? Скоро обед, потом грех не отдохнуть, потом ужин, потом кинишко поглядим, а? Может, пошабашим? — старпом веселым голосом задал серию вопросов, но спрашивал он, в сущности, совсем о другом. И Знаменский понял старпома.

— Собственно, свое принципиальное мнение вы уже сказали, Игорь Петрович… А кроме того, мы говорим на самом высоком пределе товарищеской откровенности. И из наших разговоров ни для кого еще не следуют оргвыводы…

— Ну что ж, если на предельной откровенности, тогда конечно… Да, Николай Степанович, я считаю, что Сомов очень посредственный капитан. Вы скажете, мы слишком мало плавали вместе, чтобы я мог дать ему верную оценку… Но это не так. Любой старый капитан пароходства хорошо известен штурманам; о Сомове я много слышал от своего однокашника по училищу, который плавал с Александром Александровичем вторым штурманом. Этот парень — честнейший, предельно объективный и никогда не утрирует ни в какую сторону. Сомов — посредственный капитан. Но я хочу, чтобы вы поняли меня правильно: капитан фигура сложная. Когда мы говорим «капитан» — мы подразумеваем судоводителя, администратора, судоремонтника и, наконец, товарища по плаванию, человека. Задавая вопрос, вы имели в виду, очевидно, только судоводительские качества Александра Александровича. И, если не ошибаюсь, вам хотелось бы услышать мою восторженную оценку его способностей. Но, увы, восторгаться, в общем, нечем. Единственное, чему у него можно поучиться, — это умению швартоваться. Швартуется он хорошо.

— Но послушайте, Игорь Петрович… у него колоссальный опыт… Плавает он безаварийно. Работает как вол, ночи не спит…

— Ну хорошо. Давайте вместе разберемся… Сомов плавает безаварийно, Сомов ночи не спит, Сомов без пяти минут герой труда… Александр Александрович предпочитает плавание вдали от берегов и делает все, чтобы нам планировались рейсы без плавания в узкостях и опасных местах. Если он следует из Северного моря в Балтику или наоборот — то всегда упорно просит разрешения идти Бельтом, а не Кильским каналом. Он берет лоцмана там, где это только возможно, а иногда даже там, где мало-мальски опытный капитан со второго раза ходит уже без лоцмана. Если он готовится выйти из порта, а ему приносят неважный прогноз — будьте уверены, он отыщет десяток причин, чтобы задержаться в порту до благоприятного изменения погоды. А в море? Если бы вы могли взглянуть на него глазами судоводителя! Он приучает нас уступать дорогу встречному судну даже тогда, когда мы не обязаны этого делать по правилам расхождения. Едва услышав отдаленный сигнал в тумане, он стопорит машину и терпеливо ждет, когда встречное судно обойдет нас. Если при таких обстоятельствах случится столкновение, он выйдет из него оправданной стороной: ведь он не двигался, следовательно, столкновение не по его вине. Представьте, Николай Степанович, что в тумане точно так же будут поступать другие капитаны, — тогда мировой флот будет простаивать в тумане, снегопаде и в прочей плохой видимости… Все это отнимает у нашей «Оки» массу времени, просто страшно сказать сколько. Естественно, мы не выполняем многих показателей плана, а о сверхплановых рейсах на «Оке» никто и не заикается. Словом, трусость положена в основу судоводительской практики уважаемого Александра Александровича. Разумеется, трусость эта соответственно маскируется — или мнимой опасностью, или грубостью, которая у Сомова иногда прикрывает избыток осмотрительности. А опыт? Он использует свой опыт главным образом для того, чтобы безопасно отступить перед трудностью, спрятаться от нее, хитроумно записать свои действия в судовой журнал на случай аварии. Вот и весь опыт, вот и вся его капитанская хитрость. Он стоит на мостике, он ночей не спит… Правильно, не спит, если того обстановка требует. Но и другие капитана в трудной ситуации не спят, сутками простаивают на мостике, а не козла забивают в кают-компании… Не он один такой самоотверженный. Вам просто сравнить не с кем, только и всего. Вот что такое Александр Александрович — как судоводитель. Ну, а о его административном рвении, о достоинствах воспитателя и общественника вы, вероятно, уже и сами догадываетесь. Тут не надо кончать морских университетов и даже можно обойтись без семи пядей во лбу…

— Н-да, это верно…

Они помолчали. Николай Степанович не поднимал головы, и опущена его голова была как-то слишком понуро…

— Н-да, Игорь Петрович… Не обрадовали вы меня своей откровенностью… Хотя и спасибо вам огромное за нее… Вы подтвердили мои самые худшие догадки относительно Александра Александровича… и радоваться такому совпадению — не хочется… Зачерствел он в своем мире, просто удивительно, до чего… Конечно, от капитана зависит слишком многое, чтобы можно было обойти его стороной… не тот случай… Значит, мы можем либо остаться где-то сбоку от фарватера, вне жизни, в стороне от главных событий… либо… либо надо что-то решать… А что?.. Если необходимы жертвы, всегда жертвуют малым ради спасения большего. Но, черт возьми! не хочется ничем и никем жертвовать! вот в чем беда… Нажертвовались в свое время… пора бы научиться людей беречь…

— Это правильно, Николай Степанович, я согласен. Но Сомов — особый и сложный случай… Он даже симпатичен своей убежденностью, он бывает даже великолепен в своем хамстве…

— Да? вы тоже заметили?

— Конечно, и многие, не один я. И вы, судя по вашему вопросу. Обаяние хама, убежденность труса — это ведь тоже продукт определенного времени, сами породили, самим и расхлебывать…

— Да, вы точно сказали, Игорь Петрович.

— Я думал об этом, а Сомов подбрасывает материал для размышлений, не скупится…

— Да уж, в такой щедрости Александру Александровичу не откажешь… Но мне кажется, нужно все-таки попытаться открыть глаза нашему капитану… На действительность, на него самого… Надо бы попытаться сохранить его в коллективе. Ведь наших каютных рассуждений о его консерватизме — мало. Практически мы еще ничего не сделали… И я, честно говоря, не знаю пока, с чего начать. Может быть, он все-таки пойдет с нами вместе? Как вы думаете?

— Не знаю, Николай Степанович, не знаю. Не сочтите за трусость, но мое положение сейчас в пароходстве оставляет желать много лучшего… Обстоятельства сложились паршиво, и на «Оку» я пришел не своей волей. Сомов не один такой в пароходстве, есть у него двойники, немного, но есть. С одним из них я уже не сплавался… Поэтому мне не хотелось бы искать ключи к сомовскому сердцу. Боюсь, что они вовсе утрачены, эти ключи…

— Хорошо, Игорь Петрович, я понимаю вас. Последний вопрос, если не возражаете…

— А стоит ли, Николай Степанович? Мне кажется, прошло слишком мало времени, чтобы всерьез обсуждать ваш последний вопрос…

— А вы правильно догадываетесь, о чем я хочу спросить?

— Я не догадываюсь, я точно знаю.

— В таком случае я прошу вас изложить свою точку зрения. И — с такой же откровенностью, без экивоков.

— Хорошо, Николай Степанович. Я знал, что вы меня спросите об этом, только ошибся в последовательности вопросов. Должен вам сказать, вы зря приписываете себе пассивность, близорукость, ищете в своих делах непоправимые ошибки. Это вы зря — пока, во всяком случае, — зря. Вы так мало плаваете, что любые решительные шаги, предпринятые вами раньше, сказали бы только о поспешности, о необдуманности. Поверьте, я не утешаю вас. На море, без детального знания морской жизни, надо уметь торопиться медленно. Истина проверенная. Но всему есть предел. Пора начинать действовать, если вы уже чувствуете уверенность в себе. Не то вы привыкнете к тому, что творится здесь, и врастете в наши безобразия. Как, говорят, это случилось с вашим предшественником на «Оке». И будут вас за глаза звать не помполитом, а помпой, который накачивает сознательностью, а сам…

— Что сам?

— А сам пляшет под сомовскую дудку, делает вид, что на борту все спокойно… все нормально…

— Понимаете, Игорь Петрович, дело ведь не в дудке. Все сложнее…

— Я-то понимаю, Николай Степанович… Я-то понимаю. Но я не обязан требовать такого же понимания от матросов. Те рассуждают проще и прямее: помполит не замечает капитанского хамства, в машине у нас стармех ничуть не лучше Сомова на мостике, и не поймешь — то ли здесь торговое судно, то ли исправительная колония… И кроме того, Николай Степанович, молодые ребята терпят такое обращение до поры до времени. Помяните мое слово: если ничего не изменится на «Оке», когда-нибудь не избежать взрыва. Кто-то не выдержит, сорвется, и тогда не знаю сколько тонн объяснительной бумаги придется вам исписать.

— Н-да… может быть… Бумаги-то не жалко…

— Бумаги не жалко, Николай Степанович, это я тоже понимаю. Но придется объяснять, почему столько времени попиралось человеческое достоинство на пароходе «Ока». Почему хамы, в каком бы звании они ни были, не получили отпора. И так далее, Николай Степанович, не вам рассказывать…

— Н-да… об этом я уже думал.

— Ну и славно. А то я и сам еле сдерживаюсь, признаться. Сомов явно хочет вызвать меня на ссору, а ссориться мне как раз и нельзя. То ли Александру Александровичу дружок обо мне что-то шепнул… То ли сам он — с такой органической несовместимостью… Не знаю. Во всяком случае — находиться с ним на мостике и просто на одном гектаре мне уже не хочется… Это как раз тот самый случай, когда все может быть правильно по сути, а по форме — голое издевательство…

— Да, Игорь Петрович, я все понимаю, можно не детализировать. Н-да… Ну что ж, у меня к вам все… Хотя нет, еще один вопрос. Вы извините, я видел, как жена вам передавала в последнюю минуту записку. Случилось что-нибудь? Игорь Петрович? Может быть, нужна моя помощь? У меня есть друзья на берегу, и если…

— Нет, Николай Степанович, друзья тут не помогут. Случилось? Пожалуй, уже случилось. — Игорь Петрович подумал, потом выдвинул ящик стола и положил измятые листки перед Знаменским.

Николай Степанович пожал плечами и внимательно прочел записку, видимо не один раз. Пробормотал:

— Нет подписи, и не окончена мысль…

— И подписи нет, и даты нет, исходящего номера нет, и без круглой печати недействительно… — грустно сказал Карасев, — Четвертый листок ветер унес в залив, а вся остальная мысль была на нем. А ветер, скотина, унес его вдаль…

— Догадаться нетрудно, — сказал Знаменский и осторожно положил листки на край стола. — Был у меня сходный случай, еще когда на батарее служил… Знаете, на побережье — от всего далеко, продукты завозят на год, жилье — казарма, учиться детям негде… Ты, говорит, столько по этим дыркам болтаешься, ты, говорит, и города толком не видел, ребята без тебя растут, я, говорит, тоже, вроде соломенная вдова… Просись, говорит, в большой гарнизон. Черт его знает, — вздохнул Николай Степанович, — в таких делах женщина всегда права… Но я-то знаю — не отпустят меня: совестью припрут, партийным билетом, чем хочешь… Время было такое — молодежь осваивала ракеты, а мы, старики, дослуживали на старых пушках… Тянулось-тянулось, потом заменили нас, привезли ракеты, все спрятали под землю, в бетон, в железо, а нам дали расчет. Жена обрадовалась, мальчишки обрадовались, только мне невесело. Куда я денусь, со своим артиллерийским приданым. Взяли меня в райком. Потом говорят — укрепляем кадры в пароходстве, иди на судно, у тебя получается с людьми. Польстили, так сказать. А я люблю все новое, чего раньше не нюхал. И люблю, когда вокруг один коллектив, — как рота раньше. Помню, ребята уходят в запас, до того жалко отпускать, привыкнешь за три года, как к своим… Так что мне, видимо, предстоит еще моя записка с причала… Опять семья без меня живет. Мальчишки, правда, большие уже, но с большими матери трудней, большим отец еще больше нужен.

— А пока ничего?

— Пока ничего. Никак не привыкнут ко мне, без погон. Обмениваемся радиограммами… Да, Игорь Петрович, а что жена ответила вам на вашу радиограмму?

— На какую радиограмму?

— Как на какую? На ту, что вы послали сразу после записки?

— Я ничего не посылал, — ответил Игорь Петрович почти шепотом.

— Как? после такой записки? ничего не посылал? да как же… Игорь Петрович? вы в своем ли уме? Женщина ведь тоже человек, и она все понимает, но в таком положении ей нужно вдесятеро больше внимания… Я своей писал с батареи, через день — письмо. И запечатывал. Отправляли редко, раз в месяц, а то и реже. Она получала сразу штук двадцать, а то и сорок. Потом рассказывала — разложу, говорит, по хронологии, сижу и читаю целую неделю… Как же вы так, Игорь Петрович… Бегите, срочно, отстучите… Люблю, скучаю, мечтаю о встрече, серьезно думаю о будущем, следующую стоянку обязательно приезжай, все обсудим… Что еще? Береги себя. Радируй здоровье, обнимаю, целую — да как же так можно, Игорь Петрович… Успокойте ее немедленно, а потом уж будете голову ломать над своим будущим… Вот, если хотите, я вам еще пример приведу, товарищ у меня…

— Николай Степанович, остальные примеры потом — я бегу.

И Карасев бросился к радисту.

Знаменский решил подождать старпома. Он сел в кресло у стола, закурил. Потом долго сидел неподвижно, с потухшей папиросой в руке. Карасева все не было. Но Знаменский уже, казалось, забыл о старпоме. Он думал о чем-то другом. Иногда, видимо, поток его мыслей встречал неожиданное препятствие. Он вскидывал вверх брови, словно собираясь задать вопрос: а почему бы и нет?… Потом ход его размышлений, вероятно, принял веселый оборот, и он улыбнулся незаконченной улыбкой, как улыбаются во сне.

— А что, в конце концов… бог не выдаст, свинья не съест… попытка не пытка, поживем — увидим… — Знаменский сказал это неизвестно кому, может быть — себе. Потом решительно подвинул блокнот старпома и принялся писать. Несколько листов полетело в корзину под стол, прежде чем две страницы вместили, наконец, результат его размышлений. Николай Степанович хотел достать конверт, открыл стол и тогда только вспомнил, что он не в своей каюте. Он взял готовое письмо и пошел к себе: И мы бы никогда не узнали, о чем так отрешенно размышлял Знаменский в каюте старпома, если бы не адрес, который он четко вывел на конверте: «Пароход «Ладожец», капитану Шубину».

17

А в это время внизу, в четырнадцатой каюте, плотными слоями висел табачный дым, лениво уплывавший в полуоткрытую дверь. За отпотевшим иллюминатором потухал зимний день. Внизу, под ногами, упруго трудилась машина, да иногда сонная волна глухо билась о стальную обшивку.

— …говоришь, все равно на каком судне плавать? все капитаны, говоришь, одинаковые? Ерунду ты городишь, милый мой! — горячился рыжий щуплый матрос Горохов, устремив язвительный взгляд на пожилого спокойного Максимыча, лежавшего на нижней койке. — А знаешь почему? — наседал Горохов. — Потому что тебе все равно. Потому что кожа у тебя слоновья, потому что тебя ничем не проймешь. Потому что всегда ты плавал на тихоходах, как ты сам. Недаром тебя Сомов прозвал — «тихий ход»… А ты даже не обижаешься. Тебя даже несправедливо выругают — ты все равно не обижаешься. Ты человек без самолюбия, и куда ты его подевал?

— А ты, Вася? ты с самолюбием?

— А как же! Я все ж на «Ладожце» плавал… Я жизни настоящей посмотрел… Это ж пароход — не вашей задрипанной «Оке» чета… Да и я там не в худших числился, в газете про меня печатали, три месяца на почетной доске висел…

— Отвиселся! — свешиваясь с верхней койки, тоскливо пропела кудрявая черная голова с озорными глазами.

— А ты молчал бы, Вертинский. Я ведь не похвастать говорю, я к тому, что настоящую морскую жизнь видел…

— То-то тебя и выперли с «Ладожца», — не унимался Вертинский.

— Выперли… А зря и выперли, — отмахнулся Горохов.

— Пить надо меньше, Вася, — отечески посоветовал Максимыч.

— Да не в том дело, — буркнул Горохов.

— Ну как не в том? В то-ом. Кишка-то у тебя тонка… Ты прошлый раз в Виндаве в милицию загремел — и не Николай бы Степанович, чистить бы тебе общественные гальюны в Виндаве… Молодой, а до водки сам не свой. Будто алкоголик со стажем…

— Соображай, чего городишь!

— А я и соображаю. Я всяких видал, и со стажем, и без стажа. Я очень даже соображаю. Это сейчас ты еще держишься, значит, думаешь вернуться на «Ладожец». А вот через рейс-два, когда поймешь, что тебе дороги назад нету — все твое безобразие наружу и вылезет. И оставим мы тебя где-нибудь в новороссийской милиции, а вещички вышлем по почте из Архангельска. Не ты первый, не ты последний. Вот тебе мое соображение…

— Не каркай… — отмахнулся Горохов.

— Ты не отлаивайся, Вася. Тут — во! — как нужно себя соблюдать — во! в кулак зажаться, и ни-ни. Чтоб и не оглядываться на витрину.

— Все равно уйду, — настойчиво повторил Горохов. — Не нравится мне у вас. На «Ладожец» не возьмут — на другое судно уйду. Худо на вашей «Оке». И капитан у вас зверь. Замкнулся наверху, сидит, дичает, вот-вот загрызет кого-нибудь со скуки.

— Тебе-то Сомов чем не по душе? — не выдержал Вертинский и опять свесился с верхней койки. — Вроде бы нашли общий язык, а? Старшим рулевым тебя определил, так дело пойдет, скоро и в старпомы назначит, а, Вася?

— Да заткнись ты!

— А чего? пробьешься! Ты уж тогда нас с Максимы-чем не забудь.

— Да иди ты! — вскочил Горохов с угрозой.

— Ой, чур, лежачего не бить, — заверещал Вертинский. — Не испепеляй меня, Вася, взглядом. Дыши носом — успокаивает. Гут найт, бэби, мне на вахту скоро… — и Вертинский отвернулся к стенке.

— Трепло! — огрызнулся Горохов.

— …гороховое, — закончил Вертинский и деланно захрапел.

Горохов, не раздеваясь, бухнулся в койку.

Он пролежал минут двадцать неподвижно, злость немного улеглась, но сон не приходил. Этот Вертинский всегда за собой последнее слово оставит, и всегда крыть нечем. Но сегодня даже не в нем дело. В голове путался клубок беспокойных мыслей.

Сначала Горохов вспомнил «Ладожец». Там его соседом по каюте был матрос Павлов, такой же неторопливый, основательный, как и Максимыч. И что удивительно, Максимыч и Павлов никогда не встречались и не знали ничего друг про друга — а Максимыч почти повторил сегодня обидные слова Павлова насчет вещичек из Архангельска.

Горохов беспокойно заворочался. Почему ж это оба пожилых матроса думали о его будущем одинаково скверно? Или он, Василий, похож на кого-нибудь, такого безнадежного, или еще почему?..

Горохов вырвал из-под головы подушку, нагретую щекой, перевернул ее на другую сторону и прижался к прохладному полотну разгоряченным лицом.

Первый раз в жизни он так пристально оглянулся на себя и свое прошлое.


Ну пил он, Василий Горохов. Ну, подумаешь, не он же это придумал… Да и не так чтобы очень уж… так… попивал, когда на берегу приходилось… На свои же, не на ворованные… Это ведь легко судить, если сам не расположен… а ты попробуй… отвыкни… Плавать-то он начал на маленькой баржонке самоходной, в каботажке. Совсем еще мальчишкой, из детдома…

Да, Горохову в этом смысле не повезло. На том суденышке нашлась пара бездельников, списанных уже отовсюду, и выдавали себя они за морских волков и непонятых героев. Показались они Василию умными, романтичными, разочарованными, обиженными. Понравились они Василию. Начал подражать им, сам того не замечая. В их компании и распробовал водочки, и наслушался всякой ловко скроенной чепухи о шикарной жизни, настоящей морской дружбе и чести, когда последний рубль отдай другу, если у него душа горит. Чтоб было чем душу залить.

Некоторое время они повсюду таскали за собой легковерного парнишку, которому лестно было побыть, вроде бы на равных, в мужском обществе. А потом он надоел им, и они нашли себе какую-то новую забаву. Но к тому времени Горохов в них уже не очень нуждался. С их легкой руки он стал попивать, и представление о моряке, который на берегу должен быть обязательно «под мухой», так и осталось при нем. Начальство не очень поощряло такую линию поведения, но и не слишком наказывало: только что война кончилась, на флоте людей не хватало.

Вскоре Горохова назначили на судно загранплавания. Работал он хорошо, старательно, быстро, но всегда сближался только с теми из команды, кто умел осторожно пить на стоянках, так чтоб и удовольствие иметь и чтоб на неприятность не нарваться.

Так проплавал Василий несколько лет, сменил полдесятка судов и уже опытным матросом оказался на «Ладожце». К тому времени он успел превратиться в настоящего конспиратора. Уходил на берег всегда один, завел во многих портах укромные уголки и надежные знакомства. Деятели этих темных уголков имели свои понятия о порядочности и благородстве, соблюдали свои законы. Горохова эти законы устраивали, с деятелями ему было весело и, в общем, надежно. Они проявляли к Василию известную заботу, живо интересовались его плаванием, выслушивали морские истории, хохотали где надо и сочувствовали тоже. Перед попойкой они всегда выясняли, когда ему нужно вернуться на судно, вовремя будили, окачивали водой, приводили в чувство — и даже провожали до ворот порта, для надежности. Им было выгодно, чтобы Вася возвращался на судно вовремя. А то уволят, чего доброго, Васю — такой источник высохнет…

Правда, если стоянка затягивалась и Горохов снова мог пойти на берег — он знал, что карманы просматривать бесполезно. Благородство его знакомых деятелей не распространялось на деньги. Но это обстоятельство Василия не смущало. Если не хватало денег — он надевал под макинтош два пиджака, а на судно возвращался в макинтоше, накинутом на рубашку. И нисколько не огорчался при том. Такие жертвы его никогда не расстраивали.

Он действовал очень осторожно, но случались и осечки. Как же, в таком деле без осечек не бывает… Но долгое время ему как-то все сходило с рук. Во-первых, он не очень грубо нарушал. И обвиняли его только в отрыве от коллектива, в общественной инертности. Во-вторых, в море он был безупречным матросом. А главное — он каялся всегда чистосердечно. Ошибки свои сознавал. Ему верили, прощали, давали возможность исправиться. И так бы оно и тянулось долгими годами, если б не случай.

В то время Горохов плавал на «Ладожце».


Капитан «Ладожца», знаменитый Шубин, всегда был удивительно терпелив, когда дело касалось людей его экипажа. На самом образцовом судне случаются отдельные срывы, не без этого — если в экипаже живые люди, а не роботы.

Единственное, что могло Шубина вывести из себя, была преднамеренная ложь. Тут уж Шубин ничего с собой поделать не мог: лжи он органически не переносил.

К сожалению, Горохов плохо знал слабое место своего капитана.

В одну из стоянок «Ладожца», в день отхода, Горохову нужно было непременно сбегать на берег. Во-первых, он договорился с приятелями пропустить за воротник отходную стопку, во-вторых — на четыре назначил свидание некоей блондинке. Ни от первого, ни от второго ему не хотелось отказываться. И дело, таким образом, касалось в одинаковой мере и гороховского сердца, и его чести.

Но вот беда, вот особенность жизни на этом свете: когда человеку особенно сильно чего-нибудь хочется — на его пути, как правило, встают серьезные препятствия и чрезвычайные трудности.

Судьба заботится о нас…

Короче говоря, именно в день отхода старпом поставил Горохова на вахту к трапу.

Отнекиваться было неловко, ставить больше — некого, все люди при деле. И Горохов начал изнывать от творческих усилий, стараясь выдумать убедительный предлог…

Когда, около трех часов, старпом вышел на палубу и проходил мимо, Горохов уже держался за щеку и смотрел в глаза старпому мученическим взглядом, слегка пристанывая.

— Что с вами, Горохов? — спросил старпом.

— Зуб, — не сразу, из-под руки ответил Горохов и нехорошо застонал. — Рвать придется, не иначе… разрешите в поликлинику сбегать… товарищ старпом, — с паузами сказал Горохов, глядя немигающими глазами на медяшку трапа. Медяшка лучилась от солнца, глаза Горохова начали слезиться.

Старпом про себя выругал всю стоматологию — за то, что она не может обеспечить моряков стопроцентными челюстями, — а Горохову сказал:

— Я постою у трапа, а вы сходите к нашему медику, посоветуйтесь. Если он даст направление в поликлинику — валяйте, я отпущу.

Старпом и сам не знал, почему он направил Горохова к медику. Зубы такая вещь, что уж если человек за щеку держится — и немедику все ясно. Но старпом направил, то ли по наитию, то ли по многолетнему опыту предотходных дней…

Горохов нырнул в среднюю надстройку, продолжая держаться за щеку и охать. В коридоре он столкнулся с капитаном и застонал с удвоенной силой.

— Зуб? — спросил Шубин, который понимал в зубной боли.

— У-м-у, — не разжимая рта, промычал Горохов.

— Так сбегайте в поликлинику.

— Старпом не пускает.

— Странно… Скажите старпому, чтобы зашел ко мне.

Горохов повернулся и побежал по коридору назад, потом остановился.

— Выходит, я пожаловался на него?

Шубин улыбнулся.

— Нет, он мне нужен по другому поводу.

Шубину понравилась щепетильность матроса Горохова. Вот такую команду он всегда мечтал иметь на судне — людей, чутких друг к другу. Этот Горохов просто молодец…

Через несколько минут, благополучно миновав судового медика, Горохов сбежал по трапу на причал. Нижняя часть его лица была укутана теплым шарфом до самых глаз. Старпом и посоветовал укутать. Чтобы ненароком не застудить. Чтобы хуже не было.

Почти сразу за Гороховым по трапу спустился капитан Шубин. Он шел в пароходство по судовым делам. Впереди себя Шубин заметил сгорбленную от боли, несчастную фигуру Горохова. И посочувствовал матросу. От сопереживания у Шубина даже кисло стало во рту и под какой-то старой коронкой заныло.

Выйдя из ворот порта, Горохов, вроде бы нечаянно, оглянулся. В это время капитан был скрыт от него проходящим автобусом. Не увидев Шубина и никого знакомых, Горохов аккуратно снял шарф и скатал его трубочкой. Шубин уже хотел было подойти к Горохову, пожурить матроса за мелкое пижонство: если зуб ноет, можно на десять минут и поступиться презентабельностью.

Но Шубин не успел подойти. В облике Горохова вдруг исчезли все признаки физического страдания: он засунул руки в карманы и независимо двинулся по улице. Такое быстрое перевоплощение несколько удивило Шубина.

Следуя один за другим, они прошли поликлинику водников. На углу следующей улицы Горохов с достоинством вошел в буфет. Было ровно четыре часа. Блондинка уже ждала.

Горохов извинился за полуминутное опоздание. «Служба!» — пожал он в оправдание плечами. Блондинка улыбнулась.

А капитан Шубин чуть-чуть не вошел в буфет следом за своим матросом — до того он был обескуражен. К счастью, он вовремя вспомнил, что вечером отход, а дел еще прорва, — и поспешил в пароходство.

Часа через два Шубин возвращался той же дорогой. Перед поликлиникой водников Шубин замедлил шаг, подумал — и вошел. В регистратуре ему совершенно категорично сказали, что матрос Горохов сегодня за врачебной помощью не обращался.

Когда Шубин вернулся на судно, Горохов, переодетый в обычную вахтенную робу, молодцевато встретил его у трапа.

— Ну, как зуб? — спросил капитан возможно безмятежней.

— В порядке! — улыбнулся Горохов.

— Что в порядке? вырвали? или подлечили?

— Вырвали. Говорят, смысла нет возиться, — махнул рукой Горохов. — Хорошо еще — успел перед отходом, не дай бог, в море…

— Да, не дай бог… — согласился Шубин. — А рвали как, с новокаином?

— Нет, зачем? Я их всегда так вытаскиваю… Уж как припечет, тут не до этого… Не первый раз…

— Не первый, это заметно, — сказал Шубин, внимательно посмотрев на матроса. — Ну-ну…

И Шубин ушел в свою каюту. Ему стало противно от этого разговора, от собственного желания накричать на матроса, резко оборвать легкую, накатанную ложь.

Шубин давно взял себе за правило в подобных случаях прекращать всякие объяснения, если обстоятельства позволяли. Дело касалось не школьника, дело касалось взрослого человека, вполне отдающего себе отчет в том, что он говорит. И что делает.

Через десять минут Шубин вызвал Горохова к себе и сказал, не вдаваясь в подробности:

— Хватит, Горохов. Мне все известно, и не будем водить друг друга за нос. Есть у меня одна слабость — я терпеть не могу наглого вранья. Легко и достоверно врущий человек способен на любую подлость, в этом я глубоко убежден. Вы продемонстрировали в своем вранье завидную выдержку и доказали этим, что вранье — ваша вторая натура. Идите к третьему штурману. Я уже распорядился, чтобы вам произвели расчет.

Горохов попытался было сразу броситься в страшные клятвы, но капитанское лицо выражало такую решительность и твердость, что Горохов сразу же потерял надежду разжалобить Шубина. Тогда Горохов кинулся вниз, к ребятам, к помполиту, к Павлову. Он просил, он умолял, он приводил доводы и объяснял положение.

Положение было незавидное.

Его товарищи по работе и плаванию слушали это словоизвержение и прятали глаза. Всегда как-то неловко отказывать товарищу в доверии. А доверять Горохову и тем более — поручиться за него на «Ладожце» вряд ли кто смог бы…

Неожиданно для всех, и для Горохова в том числе, первое слово сказал Павлов. «Товарищи, — сказал Павлов, — я вас прошу за него. И я, и многие другие тоже виноваты, что он такая дрянь…»

Во всякой судовой команде есть два-три авторитетных человека, мнение которых уважается всем коллективом. В команде «Ладожца» Павлов был таким человеком.

Его просьба оказалась решающей.

В каюту к Шубину постучались и осторожно вошли шесть матросов, предсудком и комсорг. Горохов притаился в коридоре.

— Какая-нибудь комиссия? — спросил Шубин.

— Да нет, Вячеслав Семенович, — выступая вперед, сказал предсудком. — Просьба у нас, к вам лично…

— Просьба? гм… существенная, видимо, просьба, если в дело пущен количественный фактор. Слушаю.

Предсудком переступил с ноги на ногу, вздохнул и посмотрел на капитана. Так же, молча, смотрели на Шубина еще семь пар глаз, и в каждом взгляде светилась искра благородного душевного волнения.

И в секундную эту паузу капитан почувствовал, с какой верой, уважением и надеждой смотрят на него люди. И — честное слово! — одна эта секунда стоила того, чтобы недосыпать, чтобы отдавать всего себя этим людям, чтобы быть капитаном такого экипажа…

— Ну, так и будем молчать? — проговорил Шубин, улыбаясь.

— Товарищ капитан… Вячеслав Семенович… мы… просим. Мы просим не списывать Горохова, Вячеслав Семенович.

— Ах, вот что… Разжалобил? Наклялся? Опять поверили?

— Да не в том дело… Видите, Вячеслав Семенович… в нас самих дело. В нас. Не все мы сделали, чтобы он человеком стал, чтобы он лучше…

Шубин подумал.

Приятно, конечно, когда люди приходят замолвить за товарища слово. Когда не боятся — даже за такую заведомую дрянь — поручиться. Но, с другой стороны, каждое такое прощение для кого-то всегда означает надежду в будущем: его простили — и меня простят. И все-таки, раз уж люди пришли просить…

— Хорошо, товарищи, Я уверен, что вы крепко обсудили все, прежде чем прийти ко мне. Мне остается только послушаться вашего совета. Я прошу извинить меня, сейчас готовлю документы к отходу, и о подробностях вашего поручительства за Горохова мы поговорим потом. Горохов остается на судне. Но передайте ему, что как бы много ни было у него нянек — все зависит от него самого. И не дяде, а ему самому придется отвечать за себя в дальнейшем. Есть, знаете ли, такая поговорка: если ты обманул меня раз — стыдно тебе. Если ты обманул меня второй раз — стыдно мне. Заранее вас предупреждай — если случится второй раз, комиссий не собирать…

Что-то похожее на прилив признательности шевельнулось в сердце Горохова, когда он услышал ответ капитана. Он видел широкие плечи Павлова в дверях каюты, высокую фигуру предсудкома, и в его сознании почти оформилась мысль о настоящих, верных друзьях, которые пошли просить за него, Горохова.

Но мысль эта так и осталась недодуманной, вялой и бледной. Самым сильным чувством в этот момент была радость Его не списали с судна! Не списали все-таки!

И радость эта сразу заслонила все остальные мысли и чувства.

Однако существуют все-таки на свете слова и поступки, которые не исчезают из памяти даже очень испорченных людей.

Заступничество товарищей не успело ни по-настоящему растрогать, ни потрясти Горохова: слишком все быстро произошло и немного потребовало сил с его стороны.

Но все-таки Горохов не забыл поручительства своих товарищей.

Не забыл отчасти, быть может, потому, что крепко запомнил непримиримое лицо Шубина. Конечно, Шубин поверил не ему, Горохову, а Павлову поверил и другим.

В рейсе Горохов не раз ловил на себе испытывающие взгляды ребят. И никто ему не улыбался, и никто его не подбадривал, как случалось раньше.

Горохов работал, как всегда, старательно. И думал, сколько мог.

В первую стоянку после этого рейса, чтобы не искушать себя, Горохов вовсе не сошел на берег. А в следующую стоянку, когда записывались в культпоход, Горохов бочком протиснулся к столу и постучал по листку ногтем: «Ну-ка, запиши… попробую…» «Попробуй, попробуй», — засмеялись ребята, и помполит засмеялся, он записывал желающих на спектакль.

В театр Горохов пошел вместе со всеми и на судно вернулся со всеми вместе. И самым удивительным для него самого было то, что его не мучило желание оторваться от всех и выпить. Как обычно он выпивал. По дороге обменивались впечатлениями, и Горохов вставил в общий разговор пару своих замечаний, не глупее прочих были замечания…

В каюте, когда они остались вдвоем, скупой на слова Павлов сказал: «Ну вот, Вася, худо ли по-человечески день провести?»

И сам же ответил: «Не худо, Вася. И голова не болит, и люди от тебя не отворачиваются. Ты на меня, Вася, сердца не держи, если ворчу. Для тебя ж стараюсь…»

Первый раз в жизни Горохов дал себе слово не пить больше. Не капитану, не помполиту, не общему собранию, а — себе.

На третью стоянку, в Клайпеде, матросы умышленно предоставили Горохова самому себе.

Он ушел на берег один.

Он шел по улицам, сдерживая шаги и возбужденное дыхание. Шел, убеждая себя, что выбрался в город только затем, чтобы привести в порядок шевелюру. Горохов дошел-таки до парикмахерской, сел в кресло и через полчаса вышел из парикмахерской. Вышел и двинулся по улице, ведущей к порту. У входа в знакомый ресторан Горохов дрогнул и замедлил шаги. Воля и соблазн, действовавшие в разных направлениях, чуть не разорвали его пополам. Однако его хватило, чтобы не остановиться совсем: шаги он замедлил, но не остановился, а так, замедленными шагами, прошел мимо. Прошел — и снова набрал скорость. Пошел, как идет по делу занятый человек, которому даже вывески читать некогда…

И кто знает — может быть, эта маленькая победа над собой могла стать самым замечательным событием в его жизни. Во всяком случае, Горохова охватила радость неизведанного ощущения — радость победы над собой. Он и не подозревал никогда, насколько власть над искушением приятней удовольствия от потворства искушению. Он и не подозревал, что можно так, сразу, вырасти в собственных глазах, преодолев привычную слабость.

К сожалению, порочность существует не только внутри нас. Горохов не успел еще в полной мере насладиться победой, как, откуда-то сбоку, ласково прозвучало:

— Вася, здравствуй! — И крепкая рука Очаровательной Клары властно подхватила его. — А я узнала, что вы снова пришли, и жду, и жду, а тебя нет и нет… Выбежала на улицу, вдруг, думаю, встретимся. Видишь — не ошиблась, встретились. Ты ко мне шел? А? Почему ты такой сердитый? Что-нибудь случилось?

— Ничего, — мрачно и глухо ответил Горохов.

— Тогда что ж мы здесь стоим? Идем ко мне! Мы ведь столько не виделись… — И Очаровательная Клара энергично потянула его за рукав. Василий топтался на месте, окаменело упираясь, не зная, что сказать. Тогда Клара порывисто повернулась к нему лицом.

— Ты не хочешь идти ко мне? Ты не рад нашей встрече? Ты вот что, друг! Ты запомни: в Клайпеде для тебя есть только одна женщина — это я!

— Ай, да я знаю, я рад, но… — невнятно начал Горохов.

— Тогда кончай пудрить мне мозги! Идем! — приказала Очаровательная Клара. Горохов вздохнул и послушно побрел рядом. Порочность Очаровательной Клары была сильна, как воля гипнотизера. Сопротивление казалось нелепым. Чудесное перерождение души не состоялось.

В эту стоянку Горохов вернулся на судно за два часа до отхода. Макинтош, накинутый на рубашку, свободно ниспадал с его плеч.

— Иди прямо к старпому, — встретил его вахтенный матрос у трапа. — Капитан говорит — тебя в рейс не брать.


Горохов снова перевернул горячую подушку. Было душно, каждый удар сердца гулко болью отдавался в голове. Ему хотелось не думать о себе, уйти от самого себя. Он весь сжался, стараясь судорожным напряжением мускулов опустошить мозг и парализовать память. Он ворочался в койке, не в силах уснуть, а перед его глазами возникали все новые видения его безвольного существования, словно сам бес продергивал через его душу нить ушедших в прошлое дней. Он снова переживал плаксивую униженность своих просьб — не увольнять его из пароходства: он каялся в кабинетах строгого начальства.

Оружием своей защиты Горохов давно избрал покорность, возбуждавшую человеческую жалость. В конце концов он добился своего, из пароходства его не уволили. Гуманно настроенное начальство предложило ему пройти испытательный срок на ремонтирующихся судах.

Горохов умел работать хорошо и был необыкновенно вынослив. Поставив перед собой цель — непременно вернуться на плавающее судно, он работал, не считаясь со временем и не жалея себя. И вел себя как порядочный человек. Удавалось ему это с трудом, но претензий к нему не было. А чтобы обойти все соблазны — Горохов на берег не сходил, проводя на кораблях дни и ночи.

Два капитана один за другим вручили начальству блестящие характеристики на матроса Горохова и ушли от причала в море.

Обстоятельно сопоставив внушительность испытательного срока и вполне справедливую похвалу двух капитанов, Горохов осторожно предстал перед строгим начальством, смущенно комкая кепку и покорно опустив глаза.

— Ну что, Горохов? кажется, ты серьезно взялся за ум? Похвально… похвально… — беглый просмотр каких-то бумаг и прямой вопрос: — А с водочкой как у тебя дела? ведь с нее все и началось, а?

— Ну что вы, товарищ начальник, — обиженно смутился Горохов, и кепка в его руках пришла в убедительное движение, и глаза его блеснули от подавленного праведного возмущения.

— Ладно, верю, исправился. Но на «Ладожец» возвращаться тебе рано. Вот, держи направление на «Оку». Учти — на «Оке» строгий капитан. Продержишься без замечаний полгода — поговорим, что делать дальше. Все зависит от тебя самого, понял?

Горохов хорошо знал, что такое «Ока», и свое новое назначение воспринял как дополнительное испытание. Но в таких случаях не спорят…

Весь первый рейс на «Оке» он изучал незнакомую обстановку. Ловкий, двужильный, знающий толк в матросском деле, он снова не жалел себя в работе. Особенно — когда чувствовал оценивающий глаз начальства…

Люди с моральным изъяном, хорошо осознавшие непреодолимую силу своей слабости, чаще всего становятся приспособленцами. В Горохове скрывался настоящий талант приспособленчества. Он просто нюхом чуял в человеке незащищенное место для возбуждения симпатии к себе и почти безошибочно выбирал наиболее верный прием воздействия. Другой на его месте давно бы вылетел из пароходства, тем более что условия изменились и матросов хватало. А он — нет, не вылетал, сумел-таки удержаться…

В его сознании не было оформленного понятия о лести, непосредственности. Но он умело пускал в ход этакую грубоватую матросскую лесть или непосредственность именно в тот момент, когда это становилось наиболее полезным для создания о себе доброго мнения.

Горохов давно заметил, что трудолюбие и ловкость в работе возбуждают массовое и наиболее устойчивое одобрение, и потому хорошо и ловко работал, хотя работа почти никогда не приносила ему ни удовлетворения, ни радости. Просто он всегда знал — за работу деньги платят. И по работе — в основе — о человеке судят.

Очень скоро на пароходе «Ока» установилось общее мнение о Горохове: отличный матрос. В довершение к этому мнению, случайность пролила дополнительный свет на скрытые качества матроса Василия Ивановича Горохова.

Он оказался смелым, находчивым моряком. Прямо-таки на редкость находчивым. При швартовке в Гулле что-то заело в машине и задний ход вовремя не дали. Судно с большой инерцией надвигалось на причал, угрожая и причалу, и крану. На мостике произошла непростительная заминка. Секунды и метры приобрели решающее значение. Горохов, находившийся по расписанию на баке, внезапно оттолкнул от брашпиля боцмана, который стоял и ждал команды, и оба якоря один за другим полетели в воду. Побагровевший от волнения и ярости Сомов почти жалобно крикнул: «Отдать оба якоря!» — когда туго обтянутые якорные канаты уже гасили с каждой секундой опасную инерцию судна. Форштевень остановился в метре от причала и в двух метрах от крана. Видимо, не отдавая себе отчета в своих действиях, вылощенный лоцман восторженно хлопнул Сомова по плечу и воскликнул: «Нам повезло, капитан! У вас замечательный матрос на полубаке! Если бы не он — мы разнесли бы причал, кран и весь полубак… Экселент сэйлор! отличный матрос!» — и лоцман на мостике потряс над головой сжатые руки, выражая этим пожатием свою благодарность Горохову, проявившему потрясающую недисциплинированность и поистине дерзкую находчивость.

После швартовки и обычной суеты, когда последний представитель берега сбежал вниз по парадному трапу, динамики внутрисудовой связи дважды повторили: «Матроса Горохова — к капитану. Горохову явиться к капитану!»

Щуплый, взлохмаченный, еще не успевший переодеться, Горохов вошел в каюту капитана, не имея ни малейшего представления, что произойдет с ним в последующую секунду. Дверь он на всякий случай оставил приоткрытой.

— Закрой дверь, рыжий! — приказал Сомов, стоя у письменного стола и внимательно глядя на матроса.

Горохов молча повиновался.

— Подойди ближе!

Горохов сделал шаг вперед, оставляя между собой и капитаном достаточно безопасное расстояние.

Целую минуту Сомов упорно ощупывал взглядом невзрачную фигуру Горохова. В конце концов на капитанском лице сформировался мимический знак вопроса. Он был явно озадачен.

— И все-таки это факт… — сказал Сомов сам себе. И, уже обращаясь к Горохову, сказал: — Не думай только, что ты герой и я полезу к тебе целоваться…

— А я и не думаю, товарищ капитан! Вы с мостика крикнули: «Отдать оба якоря», я и отдал их в момент. Ну, а что боцмана толкнул — извиняюсь. Вижу, растерялся он, я и толкнул. Он бы и не успел отдать якоря быстрее меня, я это почуял и толкнул…

— Ты думаешь, не успел бы? — строго спросил Сомов.

Горохов выразительно приподнял плечи, заменяя этой ужимкой некоторую недостаточность своего словаря. Сомов кашлянул и протянул руку к полке с графином и стаканом. И взял стакан.

— Что хочешь, рыжий: водку, ром, виски?

Горохов вздрогнул, словно его неожиданно хлестнули по лопаткам.

— Я не буду! — сказал он и вдруг почувствовал, как пересохло горло, прямо обжигает.

— Я тебя не спрашиваю, будешь или не будешь, — повысил голос Сомов. — Я спрашиваю, что именно ты будешь пить?

— Водки, если можно…

Горохов напряженно проглотил слюну и даже пошатнулся от мгновенного паралича центров равновесия. Он выпил стакан водки единым духом, спазматическими глотками. Чудом не поперхнулся.

Сомов холодно смотрел на матроса.

— Еще?

Горохов протянул руку, указывая ногтем большого пальца середину стакана.

— М-м-м-да… — задумчиво протянул Сомов, провожая взглядом водку. — В такой фигуре… столько… экстравагантности… Ну ладно, рыжий, хватит. Иди отдыхать. В душ — и в койку. Чтоб я тебя не видел, чтоб я тебя не слышал. Марш!

Кто-кто, а Горохов умел соблюдать законы конспирации. Никому ни слова не сказал он о том, зачем вызывал его Сомов. И капитанское предписание вымыться и нырнуть в койку было выполнено им быстро, безмолвно и точно.

А Сомов, оставшись один, некоторое время оставался в задумчивости. Думал он о многом, но только не о том, что сотворил черное преступление: полтора стакана водки убили в Горохове последнюю иллюзию овладеть направленностью своих желаний. В этот вечер, так нечаянно подаривший ему несколько глотков, Горохов снова почувствовал, что водка его бог, царь и повелитель.

И, честно говоря, он был благодарен Сомову.

Александр Александрович, с его своеобразной признательностью, помог Горохову отказаться от переломки своего характера. Избавил от колебаний и неуверенности за будущее. Горохов уснул с твердым ощущением, что все снова стало на свои места, все идет как надо, все в порядке.

18

День спустя «Оку» разгрузили, и она поднялась черным старомодным корпусом высоко над водой Буксиры оттянули ее от причала, развернули носом на выход в море, дружно отдали буксирные тросы и исчезли в прокопченных аппендиксах порта.

Александр Александрович следил за этой возней устало и равнодушно. Казалось, за кормой, в безрадостном сером Гулле, капитан Сомов оставил последние остатки сносного настроения. Тупая боль в правом боку напоминала ему, что он все же не имел права на самые скромные излишества. А он не посчитался с собственной печенью и накануне, один, опустошил бутылку виски. Такое легкомыслие с его стороны было по меньшей мере неразумно.

Александр Александрович, как и многие капитаны его поколения, довольно крепко пил и безрассудно прожил первую половину своей жизни. Безрассудно — по отношению к своему здоровью.

И — преждевременно состарился. Уяснив, что молодость уже позади и мальчишеские нормы поведения несовместимы с расшатанным здоровьем, Сомов резко изменил свое отношение к жизненным удовольствиям: бросил пить и скучно, почти аскетически разменивал день за днем, осторожно растрачивая остатки сил из старческих резервов. Он попытался освоить радости интеллектуального плана — любил теперь пофилософствовать.

Одновременно Александр Александрович доверчиво глотал шарлатанские пилюли всех аптек мира, якобы ограждавшие старца от постарения, а больного — от развития болезней. Тайком он почитывал медицинские брошюры, дополняя их собственными умозаключениями. И выработал, как будто, некую систему бытового аскетизма личного авторства. Эта система, в частности, исключала употребление спиртного. И — будем справедливы — Александр Александрович туго держал узду житейских соблазнов.

— Я не пью, — с достоинством заявлял он в любой компании, и это заявление не требовало никаких оговорок: он действительно не пил. Печень не позволяла. Однако о печени Александр Александрович никогда не распространялся вслух.

Но иногда — очень, очень редко — происходили срывы. Он напивался в одиночку и страшно мучился потом. Такой срыв произошел с ним и в Гулле. Но на этот раз, Сомов был убежден, его падение носило, так сказать, заразный характер. Он, без всякого сомнения, заразился от этого Горохова, который пил водку с такой самозабвенной жадностью. У этого рыжего просто инфекционная жажда… Он и заразил меня. С таким смаком хлопнуть полтора стакана… м-м-м-да-а…

С этой мыслью Сомов проснулся утром, за несколько часов до отхода судна. Он встал не сразу. Полежал, подумал. Конечно, этот рыжий, как ни крути, спас положение. Неожиданно для него, капитана, для лоцмана — для всех неожиданно. Отдать якоря раньше команды с мостика… м-да… такое бывает раз в сто лет. Но — бывает. Случается. Человек, увы, не всесилен. Даже ему, капитану Сомову, не удалось вчера, при швартовке, избежать секундной растерянности. Что ж, бывает… Боцман, конечно, молодец, — стоял и ждал. Это прекрасная выучка — стоять и ждать команды в самом безысходном положении. Дисциплинированный болван! — с запоздалой злостью подумал о боцмане Александр Александрович. Надо все же немного соображать и своей головой… Иногда это не вредит делу… Если бы якоря отдал боцман — это могло бы выглядеть естественно. Как предварительная договоренность. А тут… матрос… бросается к брашпилю… отталкивает боцмана… Тьфу, бардак, прости господи… Конечно, матрос проявил настоящую выучку, показал точный глазомер и правильное понимание ситуации… Лоцман не зря впал в телячий восторг, матрос на «Оке» — стало быть, выученик капитана… Дал ему водки. А теперь сам не рад, заразился. И день себе испортил. С другой стороны, этого рыжего никак иначе и отметить нельзя: официальный приказ о таком событии только поставил бы под сомнение его, капитанское, умение швартоваться безаварийно…

И вот теперь Александр Александрович стоял на мостике, и, как всегда после срыва, его терзали нехорошие предчувствия и болел правый бок. Все ему казалось немило, все делалось не так, а рулевой стоял на руле просто безобразно.

— Старпом, поставьте на руль этого рыжего черта, который отдает якоря раньше моей команды! — приказал Сомов.

«Рыжий черт» через минуту цепко сжал рукоятки штурвала. Судно следовало в потоке отстающих, обгоняющих и встречных судов по гармонической кривой фарватера. При этом лоцман не успевал произнести команду: каким-то шестым чувством Горохов предупреждал его намерения, словно повинуясь мысленным приказаниям. На мостике стояла напряженная деловая тишина, как всегда при плавании в узкостях.

— Гуд, вери гуд! — слышалось время от времени лоцманское одобрение. — Экселент сэйлор! — проговорил, обращаясь к капитану, лоцман, указывая глазами на Горохова.

Так, в течение трех дней два различных лоцмана Гулля одинаково восхищенно отметили превосходную выучку матроса Горохова Василия Ивановича…

— Старпом! Этого рыжего считайте старшим рулевым. Ставьте его на руль в узкостях и при швартовках, — сказал Сомов, когда сдали лоцмана и «Ока» легла на нужный курс.

Так деловая характеристика «рыжего» триумфально оформилась за один рейс. Он стал значительной фигурой, оставаясь скромным и держась в тени. Горохов никому и никак не напоминал о своем профессиональном превосходстве.

Он берег и накапливал спасительную положительность — про черный день.

Поскольку он окончательно отказался от самоанализа и решил жить как жил — черные дни впереди предстояли. До какого-то определенного момента Горохов еще мог за себя поручиться. Но после этого, частенько неуловимого, момента — тормоза отказывали, и тут уж Василию Ивановичу сам черт был не брат… не сват и не шурин… Нет, определенно — черные дни предстояли… Одна теперь была надежда — что после всего Сомов сразу его не выгонит, не спишет с «Оки».

С приходом в советский порт Горохов осторожно «встряхнулся». В одиночестве отправился он к доброй знакомой, где все разрешалось. Он немного опоздал на вахту, но стоял свой парень, обошлось. Он явился не совсем трезвым, а точнее — совсем не трезвым, но никто не заметил. На «Оке» давно установилась простота нравов. К тому же в ту стоянку менялись старпом и помполит.

Смена административной власти и политического руководства на судне всегда сопровождается некоторым снижением требовательности. Любителям такая смена власти по душе — можно выбрать слабинку. Воспользовался возможностью и Горохов. И — удачно.

В море новому помполиту Горохова отрекомендовали как превосходного матроса. Измученный морской болезнью, Знаменский произвел на Горохова впечатление довольно миролюбивого человека. А новый старпом Горохову показался немного робким, нерешительным. Было похоже, что старпом сам осторожно присматривается к судну, экипажу. При этом большую часть своего внимания старпом уделял именно судну.

Рейс выдался штормовой. Закрепив за собой хорошее мнение, Горохов несколько умерил пыл в работе и уже не рвался туда, куда его лично не просили. Держался он в команде с авторитетным достоинством и стал поговаривать о том, что на «Оке» он человек временный и скоро вернется на «Ладожец», с которого он и сошел-то по недоразумению… Почему он так настаивал на «Ладожце» — он и сам не знал. На «Оке» ему уже определенно нравилось.

Трудный рейс прошел благополучно, судно прибыло в Виндаву.

Виндаву Горохов знал. И Виндава знала Горохова. Здесь его не раз гостеприимно раздевали предприимчивые друзья. И любвеобильные подруги. Знакомства Виндавы отличались такой обширностью, что у Горохова возникли даже затруднения в выборе. После некоторых колебаний он решил навестить Минну Карловну. Эта особа совмещала скромную работу в камере хранения со значительным шефством над торговым флотом. Минна Карловна отличалась благонравностью дамы зрелого возраста. Она обеспечивала умеренное веселье без угрозы вмешательства милиции.

И тем не менее Горохов попал в милицию именно из-за Минны Карловны.

В этот вечер ей пришла в голову блажь поужинать непременно в ресторане. В женском обществе Горохов моментально превращался в рыцаря. Они отправились в ресторан, хотя минуту назад Василий был расположен поужинать в комнатке Минны. Не так шикарно, но зато надежней.

Впрочем, в тот вечер Горохов пьянел не столько от водки, сколько от головокружительного хвастовства. Если бы он совсем не пил в тот вечер, он все равно бы опьянел от собственной матросской славы, слишком долго остававшейся в пассиве и теперь, наконец, выпущенной на волю. Он пьянел от уверенности в себе — той самой уверенности, которая пришла к нему вместе с теми, капитанскими, полутора стаканами…

— Пнмаешь… как было дело… пнмаешь, все растерялись, пораскрывали коробочки, капитан на мостике завыл как пацан — стыдно вспомнить… Ему и самому стыдно, даже приказа не написал, пнмаешь… Вызвал меня в каюту, пнмаешь… это наш-то, грубятина… Это пнмать надо, что он меня в каюту вызвал… пнмаешь? Ну, сели мы, выпили… как люди… Спасибо, говорит, Василь Иваныч, выручил ты меня, грит, судно спас… А то наломали бы дров, как пить дать — наломали бы… Ты, грит, не просто матрос, Василь Иваныч, ты, грит, король в своем деле! Во как, Минна Карловна, — король!

Горохов нервно выпил одиннадцатую рюмку. В его глазах вспыхнуло торжество внезапного открытия.

— Король палубы, а? — гордо и изумленно сказал он на весь зал. — Пнмаешь? Король…

Он величественно обвел взглядом прокуренный зал провинциального ресторана, и кто знает — может, в эту хмельную минуту он действительно ничем не уступал любому королю, если король был не дурак выпить…

Минна Карловна оказалась в затруднении: ее дородное лицо не могло совместить противоречивость веры и недоверия матросскому королю. А зал между тем пополнялся новыми посетителями. За один из скромных столиков под пальмой уселись где-то уже подвыпившие морячки «Оки». Их было трое: токарь дядя Федя, с которым Горохов не раз сиживал за рюмкой-бутылкой, электрик Женя и матрос Вертинский. Горохов зафиксировал их появление, секунду боролся с искушением пригласить их за свой столик. Но иная мысль пришла ему на ум. Он величественно подозвал к себе официантку и приказал:

— Быстро подайте вон тем чудакам под деревом по бутылке пива, по сто грамм и по бутерброду с икрой. Плачу вдвойне за быстроту.

Официантка никогда в жизни не догадалась бы, что имеет дело с королем. Вероятно, она и не допускала мысли, что король может быть таким откровенно рыжим. Но этот рыжий за столиком был ей симпатичен. Она его помнила, он приходил не первый раз — он не мелочился, и не звал шеф-повара, и не перемеривал содержимое графинчиков, и не оборачивался на сдачу. Сейчас он готовился избавиться от денег, а она уже лет десять помогала людям в подобных легкомысленных операциях. Кроме того, она достаточно хорошо изучила странности своей клиентуры. Эти несчастные люди, наболтавшись в морях, иногда едва ли не теряли рассудок на берегу: нормальные так деньгами не сорят… «Вдвойне — за быстроту». Мыслимо ли…

Заказ Горохова официантка выполнила молниеносно.

Трое под пальмой пришли в замешательство. Они кое-что смыслили в ресторанных обычаях, но оказанное им гостеприимство не укладывалось в рамки их опыта. Они обрушили свое изумление на официантку, затем, дружно повернули головы в сторону Горохова. Приветственные улыбки, три поднятых в воздух стопки и довольно прохладный ответный кивок Горохова. Доброе деяние не осталось незамеченным. Предприимчивый руководитель музыкального трио отхватил туш. Горохов кивнул и ему. Трио немедленно получило вознаграждение натурой.

Дальнейший ход событий запечатлелся в памяти Горохова в виде отдельных картинок. Всезаслоняющим было лицо Минны Карловны с гаммой окаменевших выражений неодобрения, досады, мольбы, негодования. Лицо Минны отражало различную степень опьянения короля палубы и дальнейшие проявления широкой натуры. Потом еще танцевали под захмелевшее трио. А еще потом, у столика под пальмами, началось какое-то недоразумение и накопление возбужденной публики. Тускло блеснула лысина дяди Феди, прежде чем он шлепнулся на пол. Вертинский, видимо с перепугу, поднял над головой стул. Горохов кинулся, к очагу скандала, чтобы самозабвенно принять участие. Но с разлету угодил в крепкие милицейские объятия. Драка была приостановлена в самом начале, милиционер исчез, казалось, от одного досадливого движения бровью Минны Карловны. Исчезла и сама Минна. Компания очутилась на улице. Дядя Федя был жалок, тяжел и нетранспортабелен.

— Его надо везти, — решил король палубы.

— На чем прикажете его везти? — спросил Вертинский, приперев дядю Федю к шершавой стене.

— А вон лошадь, — сказал Горохов.

Действительно, в снежном сумраке пустынной улицы бойко трусила лошадка с санками и двумя седоками. Неплохо рассчитав расстояние, Горохов подпустил лошадку метров на десять, отделился от стены и повис на лошадиной шее, закинув ноги на оглобли. Лихо у него получилось, прямо-таки будто он только тем и занимался, что лошадей на скаку останавливал…

Лошадь дернулась и стала. Она не привыкла, чтоб у нее на шее висели короли. В придворном этикете лошадь не разбиралась.

Из санок послышался надрывный свист, Горохов отчетливо разглядел вороненую сталь пистолета у своего носа. От такого неожиданного оборота дела он разжал руки и шлепнулся к передним копытам. Над ним стояли трое: милиционер из ресторана и двое гражданских. В руке одного из них был пистолет, все еще направленный в грудь Горохова.

— Убился ты, что ли, родной? Слышь, приятель, вставай, — довольно добродушно приказал человек с пистолетом.

Горохов встал, пошатываясь и глупо улыбаясь.

— Тот самый, — сказал милиционер.

— Вы его знаете, Эгле?

— Полчаса назад скандалил в ресторане.

— Оружие есть? Ну-ка вытаскивай, парень, все из карманов. Да сам, сам, что мы тебя обыскивать будем, что ли? — проговорил человек с пистолетом, все еще не опуская оружия.

Горохов принялся вытаскивать содержимое карманов, передавая вещь за вещью милиционеру.

— Платок, зажигалка, нож, сигареты «Кэмел», морской паспорт… — комментировал Эгле. — Нож с дозволенным лезвием…

— М-да. Ну что ж, Эгле. В нашем положении мы пока должны рассматривать инцидент как попытку к ограблению… Грабителя доставьте в отделение, там разберемся. Сумеете довести один?

— Не беспокойтесь, доведу.

— Товарищ начальник, какое ограбление? — на высокой ноте изумления и слезливой претензии завопил Горохов. — Мы просто хотели товарища довезти до судна… он это… перебрал маленько…

— Кто это мы и где этот товарищ?

— Да вот, — Горохов махнул рукой в сторону каменной ограды и похолодел от неожиданности. Там никого не оказалось.

Плохо, когда разговор с милицией начинается с вранья. Горохов знал по опыту.

— Ладно, ведите в милицию, Эгле. Я потом подойду к дежурному.

Двое в гражданском сели в санки с горкой парусиновых сумок, стегнули лошадку и укатили.

Милиционер крепко взял под руку Горохова:

— Ну, парень, прогуляемся. Тут недалеко. Ты только не шали, я не люблю применять силу. Еще сломаешь тебе чего-нибудь…

Пока они шли до отделения, Горохов мысленно несколько раз менял тактику поведения.

— Задержан при попытке ограбления инкассатора, — доложил Эгле дежурному.

— Да ну! — изумился дежурный, недоверчиво поглядывая на жалкую фигуру Горохова, похожего больше на школьного бузотера, чем на серьезного грабителя.

Эгле между тем доложил о подробностях.

— Да, меняются времена, меняются люди, — лирически проговорил дежурный. — Помню, еще лет десять назад бандит имел морду — во! кулаки — во! плечи, остальное — тоже во! А теперь что-то мелкий пошел грабитель, смотреть не на что…

— Да какой я грабитель, товарищ начальник!..

— Я вам не товарищ, задержанный! — немедленно пресек дежурный ненужное ему товарищество. — Вы еще скажете, что, конечно, не знали про двести пятьдесят тысяч рублей, которые вез инкассатор?

Горохов зажмурился и в ужасе замотал головой. Со страху он почти протрезвел.

— Да я матрос, моряк я, гражданин начальник. Вот же мой паспорт лежит. Я за границу плаваю. Мы только вчера пришли из Англии. А вы говорите — грабитель… какой я грабитель…

— Э-э, малый, каких мы только уголовников ни лавливали… Одни в городах промышляют, другие в колхозах. Есть специалисты по железным дорогам. Почему бы им не быть и на море?

Такой ход рассуждений ошеломил Горохова. Он волчком завертелся на месте от пьяного бессилия отыскать нужный довод в свою защиту.

— Да ты не психуй, парень. Ну, сам пойми. Инкассатор и наш товарищ едут по городу, собирают выручку из магазинов и столовых, чтобы отвезти эти деньги в банк. Машина сегодня не смогла выйти на задание, заменили ее кобылкой, это у нас практикуется. И вдруг на темной улице на кобылку набрасывается молодчик — такой вот, как ты, соловей-разбойник. Что же должен думать инкассатор? А что должен думать я? Ну, чего молчишь? понял? Вот так-то… В следующий раз выбирай лошадку, прежде чем на оглобельки вешаться… Спасибо еще скажи — не пристрелили тебя, товарищ попался хладнокровный. А то бы всыпал он тебе штук пять подряд, а это, знаешь, не занозы, сразу не выдернешь…

Горохов окончательно утерял контроль над собой и быстро, пьяно, интимно забормотал о судне, о море, о капитане. Он сбивчиво рассказал, какой он необыкновенный матрос, как он спас судно, выручил капитана, который теперь без него просто плавать не может…

Послушав немного это бормотание, дежурный зевнул и сказал:

— Знаешь, Эгле, устрой-ка ты этого парня до утра. Уж очень от него водкой воняет, да и чепуху он несет невозможную…

Дежурный остался один. Он взял паспорт Горохова, тщательно его перелистал, потом поднял телефонную трубку:

— Диспетчер порта? Доброй ночи! С вами говорит оперативный дежурный милиции Яковлев. Скажите, в порту у нас стоит пароход «Ока»? Есть такой? А долго он пробудет у нас? Утром уйдет? Вот досада! Понимаете, при очень странных обстоятельствах мы задержали тут одну личность — по документам, матроса этого парохода. Горохов. Запишите фамилию. Да, Горохов. Я прошу вас сообщить на судно о задержании матроса Горохова. Если такой числится на «Оке» — пусть капитан или помполит немедленно явится к нам. Если нет, попросите у них справку, что матроса Горохова в команде не числится. Я пришлю за справкой. Спасибо. Доброй ночи!

Через сорок минут после телефонного звонка помполит парохода «Ока» Николай Степанович Знаменский в сопровождении Максимыча вошел к дежурному милиции. Два полуночных часа кряду трое умудренных жизнью мужчин спорили о судьбе человека. Этот человек сидел за окованной железом дверью и слышал часть разговора, когда он достигал высоких нот. Затем окованная дверь открылась.

— Ну, парень выходи на свет божий, — сказал дежурный. — Запомни, если есть у тебя друг и батька, — так это вот, ваш помполит. Прощайте, Николай Степанович. Узнаю, что были в Виндаве и ко мне не зашли, — в серьезной буду на вас обиде. Счастливо плавать…

19

В жизни каждого, даже очень легкомысленного, человека наступает такой момент, когда он невольно оглядывается на свое прошлое. И старается понять, что же привело его к неудаче или жизненной катастрофе. Вот и Горохов не мог заснуть, ворочался в койке именно от наплыва воспоминаний. Прошлые события назойливо возникали перед его глазами, словно скучный и неудавшийся фильм. Он улавливал в своей внешности, в манере своего мышления, поступках, в отношениях к людям какую-то недостаточность. Какую-то ненормальность. Неуверенность и неверность.

К сожалению, у него никогда не хватало ни искренности, ни смелости облечь эти мысли о себе в форму определенных отрицательных понятий. Да и не часто он занимался самоанализом, чтобы верно и объективно оценить свое место в жизни и пересмотреть свое отношение к людям. К тому же он был молод, недостаточно развит, болезненно самолюбив, а поэтому всегда искал — и находил — оправдание любой ошибке.

Признаться себе в собственной своей несостоятельности, увы, не так просто. Не просто и людям с душевной организацией посложнее гороховской…

А Горохов не умел перспективно мыслить и не думал о будущем. Он старался жить понятно. Жить сегодняшним днем, текущим часом. Его перспективные расчеты сводились только к тому, чтобы любой ценой удержаться на судне загранплавания. И в то же время сохранить неприкосновенность своих привычек.

Но он боялся потерять судно вовсе не потому, что любил море и свою профессию. Нет. Плавание давало ему возможность шикарно жить два-три вечера в месяц, когда он отправлялся на поиски береговых приключений. Плавание окружало его щуплую, ничем не приметную фигуру ореолом таинственной романтики — так, по крайней мере, казалось ему. Он всегда мог небрежно сказать, что вчера пришел из Лондона, завтра уходит в Стокгольм. Он вызывал зависть и восхищение своих собутыльников. Он безрассудно, с шиком, как опять-таки думал он сам, бросался деньгами. Он относился к деньгам без всякого уважения — и за это его почитали подруги и сподвижники. Его появление в обществе любителей дармового веселья было равносильно объявлению празднества. Он вносил шум и сумасбродное оживление, где бы ни появлялся. Ему льстили, его окружали вниманием, и каждая паразитирующая красавица старалась отвоевать в собственность его покровительство.

Не обладая внешней привлекательностью и остроумием, он покупал себе сомнительную славу, дешевую популярность, право самозабвенного хвастовства, когда было чем похвастать, когда было чем платить. Правда, с берега он всегда возвращался с опустошенными карманами, а иногда и без костюма, купленного в рейсе. Но какое это имело значение? Судно предоставляло ему койку в приличной каюте и обеспечивало хорошим бесплатным столом. Каждый последующий рейс наполнял его карманы деньгами, которых могло бы хватить на приличную жизнь целой семьи. А он тратил эти деньги за два-три дня и остальные двадцать семь дней в месяце жил приятными воспоминаниями.

Вот что означало плавание в несложном жизненном балансе матроса Горохова Василия Ивановича.

Он избрал идеалом самое себе доступное: матроса-бродягу, матроса — искателя приключений, ловкого и сильного в море и непременно под хорошим хмельком — в порту. Он искренне считал, что ограничение жизненных удовольствий, вычеркнутых у человека морем, оправдывало самую дикую распущенность мореплавателя на берегу. Но, увы, времена парусного флота все-таки миновали, и отдел кадров не поощрял дикую распущенность. Приходилось сдерживаться, приходилось распускаться не на полную катушку… Однако срывы бывали. Вроде истории с инкассатором и его лошадкой…

Знаменский после истории с «ограблением» не раз беседовал с Гороховым, стараясь понять основу его характера. Он пытался расшевелить в матросе интерес к книгам, к политическим событиям, к будущему, пробовал вызвать Горохова на откровенность, но, как в свое время и его коллега по «Ладожцу» — наталкивался на замкнутость и плохо скрываемое равнодушие.

— Я извиняюсь, конечно, раз такое случилось, Николай Степанович, — говорил Горохов. — Я извиняюсь и постараюсь, чтоб больше не было. А работать я буду хорошо, как всегда работал, тут ко мне претензий не было и не будет…

Горохов повторял Знаменскому эту фразу не один раз, отчасти разыгрывая туповатого простачка-работягу. С другой стороны, Горохову действительно не о чем было спорить с помполитом. Он покорно соглашался со Знаменским и только поддакивал. Ни спора, ни откровенности не получалось.

Николай Степанович на время отступился от Горохова.

20

Дверь рулевой рубки порывисто распахнулась.

— Капитан на мостике? — взволнованно спросил радист.

— Нет, у себя, внизу, — ответил вахтенный штурман Володя. — А что стряслось?

Дверь шумно захлопнулась, по трапу скатилась торопливая дробь. Володя еще ни разу не видел радиста таким.

Почти сразу вслед за этим на мостике появился Сомов в расстегнутом кителе. Он прошел в штурманскую рубку.

— Вахтенный, вызови ко мне стармеха, старпома… да и помполита тоже.

Сомов склонился над картой, пересек черточкой курс судна, взглянул на часы и над черточкой надписал — «23.30». Затем крестиком пометил какую-то точку на карте, соединил черточку с крестиком карандашной чертой и приложил к ней основание транспортира.

— Ложитесь на курс двести тридцать пять! — приказал капитан.

— Есть!

— Слушаю вас, Александр Александрович, — проговорил Знаменский, останавливаясь в дверях штурманской рубки.

— Сядьте на диван, — буркнул капитан, продолжая изучать карту.

Минуты две прошли в молчании.

— Вахтенный, какого черта старпом и стармех… — но, заметив у входа в рубку две почтительно ожидавшие фигуры, Сомов, не закончив фразу, негодующе блеснул глазами из-под козырька фуражки. — Проходите в рубку, закройте дверь! — сухо приказал он. — Слушайте внимательно, чтобы потом не задавать лишних вопросов. Получен СОС западногерманского судна. Пожар. Нужна немедленная помощь. До места бедствия двадцать пять миль. Нашим ходом мы будем там через два часа тридцать минут, то есть в два часа ночи. Радист запрашивает пароходство и суда о диспозиции в нашем районе. Возможно, кто-нибудь находится ближе нас к немцу. Во всяком случае, мы должны принять все меры. Стармех, спуститесь в машину и выжмите из нее все, на что она способна. Пар должен быть на подрыве. Проверьте пожарные помпы и насосы. Идите! Старпом! Разбудите боцмана. Вместе с ним подготовьте все шланги, огнетушители, песок, брезенты, багры. Вы будете руководить тушением пожара, если мы только будем его тушить. Все у вас должно быть готово и все под рукой. Идите! Вам, помполит, я не даю никаких инструкций. Считаю достаточным информировать вас вторично, что мы собираемся оказать помощь судну под западногерманским флагом. Примите меры, которые вам покажутся необходимыми.

— Ясно. Разрешите идти?

— Идите.

Николай Степанович повернулся к двери, но ему помешал выйти из рубки радист.

— Ответ с «Ладожца», Александр Александрович… — доложил он, протягивая от двери радиограмму.

— Постойте, — сказал Сомов помполиту, молча пробежал глазами сообщение «Ладожца», снова склонился над картой. — А, черт возьми, «Ладожец» в двадцати семи милях от немца. Он подойдет на целый час раньше нас. И уж тут едва ли потребуется наша помощь…

Ни по содержанию последних фраз, ни по интонации Николай Степанович не мог определить — рад или разочарован капитан.

Сомов задумчиво поскреб затылок.

— Ну, хорошо! Дальше увидим, как сложится… А сейчас подготовка к оказанию помощи не отменяется. Рулевой, сколько на курсе?


…Через час на горизонте возникло пятнышко освещенного заревом низкого облака. Еще через полчаса зарево расширилось во всех направлениях, и временами из-под черты горизонта вырывались языки пламени. Вся команда «Оки» собралась на ботдеке.

— Горят фрицы, — беспечно заметил Горохов.

— Дурак набитый, — тихо ответил Максимыч. — Молчал бы, если сказать нечего… Не фрицы горят — люди горят. Моряки горят, такие же, как мы с тобой…

Горохов смолчал, не огрызнулся, как обычно. Действительно, не то сморозил. Не салют ведь, не фейерверк — люди горят…

Зарево между тем поднялось над горизонтом, с каждой минутой становясь ярче и отчетливей. По волнам поскакала огненная дорожка отраженного пламени.

К зареву подползали тусклые светлячки огоньков, какая-то черная тень заслонила пожар. На фоне трепетного, пульсирующего света четко возникли очертания отдаленного судна.

— «Ладожец» подошел к немцу, — проговорил старпом. — Мы доползем к ним минут через сорок…

— «Ладожец»? — повторил тихо Горохов. — «Ладожец»…

Огонь вспыхнул, заклубился, потянулся вверх, принимая грандиозные размеры, а затем начал тускнеть, увядать, садиться, словно опадать в точку, из которой возник.

— Гляди-ко, ловко как, — сказал Максимыч. — Сразу открытое пламя сбил…

— А почему мы остановились, Игорь Петрович? — спросил из темноты чей-то звенящий от тревоги голос, кажется Вертинского.

Старпом метнулся к поручням, перегнулся за борт. Вода лениво тянулась от носа к корме.

— Да, идем малым ходом, — удивился старпом. — Николай Степанович, — отыскал он взглядом приземистую фигуру помполита, взял его под руку, отвел в сторону. — Мы идем малым ходом, вам следовало бы спуститься в машину.

— Я только что оттуда. Перегрелся головной подшипник. Говорят, не рассчитали возможностей машины, зря дали форсированный ход. Минут двадцать можно работать только на малых оборотах…

— Старшего штурмана капитан вызывает на мостик, — раскатилось над палубой из динамиков.

— Старпом, меня зовут к радиотелефону. Приближайтесь к судам, не изменяя курса, — приказал Сомов Карасеву.

— Я «Ладожец», я «Ладожец», «Ока», как меня слышите? Прием… — доносилось через открытый иллюминатор радиорубки.

— «Ока» слышит вас, я «Ока», слышу вас хорошо, у аппарата капитан Сомов. Прием…

— Я «Ладожец». У микрофона капитан Шубин. Я ошвартовался к борту теплохода «Везер». Судно нагружено пиломатериалом. Пожар начался в машине, охватил палубный груз. Команда боролась с огнем одним ручным брандспойтом. Открытый огонь нам удалось быстро ликвидировать, продолжаем тушить пожар в помещениях средней надстройки. Что делается в трюмах — пока неизвестно. Экипаж принят на мое судно, много обожженных. Подойдите ближе, держитесь на безопасном расстоянии. Вероятно, потребуется ваша помощь. Как меня поняли? Прием…

— Понял вас хорошо. Жду дальнейших сообщений.

Александру Александровичу следовало сказать: «Жду дальнейших приказаний». Уместность такого ответа подсказывалась самим ходом событий. Но Александр Александрович остался верен себе даже в такую тяжелую минуту: не мог он в совместных действиях двух экипажей занять второе место, стать исполнителем приказаний капитана-мальчишки…

Нет! Вторая роль в таком деле Сомова никак не устраивала. Надо стать главным персонажем событий. Но как это сделать? как…

Александр Александрович зорко следил за развитием спасательной операции. Он напряженно, лихорадочно думал, внешне оставаясь невозмутимым.

В его голове постепенно созревал план.

Нужно бы занять позицию, удобную для наблюдения, выбрать место поближе к судам…

Вмешиваться незачем, пока есть известный риск неудачного оборота спасательных работ, ведь неизвестно еще, что творится в трюмах…

Когда экипаж «Ладожца» почти завершит свое дело, он, Сомов, подойдет к «Везеру», высадит на бедствующее судно своих людей, разразится каскадом решительных команд и указаний; он заставит свою команду быть деятельной, и эта активность волей-неволей охватит экипаж «Ладожца» — все бросятся выполнять именно его, Сомова, команды, и вся инициатива перейдет в его руки. Для довершения дела останется только публично указать капитану Шубину на явную непродуманность, неосторожность каких-нибудь его действий. А уж за этим дело не станет, капитан-мальчишка наворочает делов — в этом Сомов не сомневался…

Ну, и его информация пароходству должна уйти в эфир раньше шубинской…

Александр Александрович стал осторожно обходить суда с подветра, чтобы выбрать нужную позицию и видеть все, что происходит на немце. Он застопорил машину, и судно остановилось в полумиле от «Ладожца» и «Везера».

«Ока» развернулась бортом к волне. Топовые огни ее сонно чертили в черном небе короткие желтые дуги. Судно испытывало значительную бортовую качку. Слабо освещенный люстрами «Везер» безжизненно прильнул к высокому борту спасителя. На палубе немца скользили какие-то тени, изредка слышались приглушенные расстоянием человеческие голоса и короткие фразы неразборчивых команд.

Александр Александрович в бинокль насчитал одиннадцать шлангов «Ладожца», низвергавших воду на палубу немца. «Ну вот, пожалуйста, — не без удовольствия отметил про себя Александр Александрович. — Так и знал — наворочает делов этот молокосос. Пора!»

— Что они делают? Они же утопят немца! — возмутился Сомов уже вслух. — Одиннадцать шлангов! Они же зальют трюмы или машину и утопят судно у своего борта. Конечно — утопят! — взволнованно и решительно сказал Сомов, ни к кому в отдельности не обращаясь, но точно зная, что его сейчас слышат все. — Средний вперед, руль право на борт! — приказал он. — Так держать, хорошо! Не ходите лево. Ни капли влево, черт побери!

Несколько минут напряженного молчания.

— А вот теперь лево, больше лево! Лево на борт! — Пауза. — Стоп машина! Так держать!

«Ока» почти вышла на прямую с линией свободного борта «Везера». Расстояние между судами заметно сокращалось.

— «Ока», я «Ладожец», я «Ладожец», как меня слышите? Прием, — тревожно прозвучал голос в динамике. Радист вбежал в рулевую.

— Нас вызывает «Ладожец», товарищ капитан!

— Мне некогда! Надо спасти этот «Везер», если успеем… На вызов не отвечайте. Через несколько минут мы ошвартуемся к немцу. Вахтенный, по местам стоять, приготовить швартовые с правого борта, будем швартоваться правым бортом! — громовым голосом командовал Сомов.

— Я «Ладожец», я «Ладожец»!.. «Ока», почему молчите, почему не отвечаете? — надрывался голос с «Ладожца».

— Радист, выключите радиотелефон, он меня отвлекает.

Александр Александрович, прикинув расстояние до судов, решил, что его палубные динамики уже вошли в зону слышимости «Ладожца». Он вырвал у вахтенного штурмана микрофон и уже набрал полную грудь воздуха, готовясь произнести укоризненную фразу: «На «Ладожце», что вы делаете? Немедленно уберите шланги!» Но Сомова опередили. Словно эхо его собственной мысли, четко прозвучал голос с «Ладожца»:

— На «Оке»! Что вы делаете? Ведь я не разрешал вам приближаться! Вы заставляете меня работать машиной. Я рискую порвать швартовы и повредить бедствующее судно. Немедленно отходите!

— Я швартуюсь к левому борту немца, — решительно заявил Сомов.

— Не смейте швартоваться! Вы своими действиями утопите «Везер». У него слабый корпус, зажатый с двух бортов тяжелыми судами на волне «Везер» будет раздавлен!.. Неужели вы не понимаете? Немедленно отходите! Когда потребуется ваша помощь, я вас позову.

Расстояние между судами начало увеличиваться. «Ладожец» тихо отводил немца из зоны опасного соседства.

Сомов, так решительно да еще публично поставленный на место, полный негодования, бросил микрофон и решительно подошел к машинному телеграфу.

«Ну, так я ошвартуюсь без твоего разрешения!» — со злостью подумал он и взялся было за рукоятку телеграфа.

Но секунды шли, а капитан стоял неподвижно и не давал команды в машину. «Ока» потеряла инерцию движения вперед, огоньки «Ладожца» по носу стали тускнеть и сближаться между собой от нарастающего расстояния.

Александр Александрович стоял неподвижно, словно окаменев от тяжелых размышлений. В нем кипела буря обиды и возмущения. Он понимал, что план его лопнул так неожиданно и глупо.

После предупреждения капитана Шубина он уже не смел подойти к немцу. Малейший просчет в маневрировании, асинхронность качания судов на волне действительно могли погубить немца. Ну, а это означало тяжелую ответственность и солидные неприятности — прежде всего в его, Сомова, адрес.

Черт бы побрал этого Шубина!

Теперь его, сомовский, авторитет безукоризненного судоводителя публично оплеван. Всей команде ясно, что он был на грани совершения грубой капитанской ошибки. Ошибку предотвратил Шубин, мальчишка и карьерист. Конечно, дело не в корпусе «Везера», а в том, что Шубин не хочет делиться заслугами в спасении немца.

— Ну и бес с ним! Кто ж знал, что у него корпус слабый, — сказал, наконец, Сомов, чтобы как-то вслух оправдаться. — Старпом! Оставайтесь на мостике! Скажете, если с «Ладожца» поступят новые сообщения.

Александр Александрович спустился к себе в каюту, не зажигая света, открыл иллюминатор, сел на край письменного стола. В ночи отчетливо мигали огоньки «Ладожца».

Если бы человеческий глаз мог причинять разрушения, «Ладожец» рисковал уйти под воду в виде жалких обломков. В эту минуту Александр Александрович ненавидел все, что имело отношение к капитану Шубину. Однако гиперболоид капитана Сомова был пока безвреден. И на «Ладожце» все обстояло как нельзя лучше: первая фаза спасательных операций подходила к концу, пожар был ликвидирован.

Капитан «Везера» подписал спасательный контракт с просьбой отбуксировать его судно в ближайший порт Западной Германии. Эта просьба влекла за собой значительное увеличение расходов по спасению, но у немецкого капитана не оставалось выбора: дизеля его судна вышли из строя, а экипаж, физически и морально травмированный пожаром, самовольно перебрался на «Ладожец» и отказался вернуться на изуродованный «Везер».

Просьба капитана закончить спасение буксировкой имела силу законного требования: буксировка была оговорена в тексте спасательного контракта. Собственно, она не представляла особой трудности — корпус «Везера» не пострадал от огня, а прогноз не предвещал ухудшения погоды. Нежелательность буксировки «Везера» подсказывалась только коммерческими соображениями капитана Шубина: он шел на восток, а немца следовало отвести на запад. Для «Ладожца» такое отклонение от курса означало потерю двух суток и ставило под угрозу выполнение его месячного плана.

Капитан Шубин снял с аппарата телефонную трубку.

— Узнайте, пожалуйста, куда следует «Ока», — попросил он радиста.

— В Амстердам, Вячеслав Семенович.

— Вы уверены?

— Да. По просьбе «Оки» я передал радиограмму агенту Амстердама через Киль. У меня осталась копия.

— В таком случае запишите текст аварийной радиограммы. Готовы? Пишите: начальнику пароходства точка Связи выходом строя дизелей капитан «Везера» просит отбуксировать судно ближайший немецкий порт точка Прошу обязать капитана «Оки» следующего запад попутно выполнить эту часть спасательных работ для освобождения меня следования назначению точка Капитан Шубин. Прочтите, что у вас получилось. Так. Правильно.

Александр Александрович, впавший в полудремоту, вздрогнул от телефонного звонка с мостика.

— Докладывает старпом. Капитан «Ладожца» просит ошвартоваться к его правому борту.

Александр Александрович бросил телефонную трубку в гнездо аппарата. Лицо его исказилось от гримасы, с которой начинаются слезы досады и беспомощности.

«Вот, теперь мальчишка командует мной, — негодующе констатировал Александр Александрович. — Не выполнить команды? Нет, нельзя. Такая неосторожность даст повод мальчишке проявить свою настойчивость, и все равно придется подчиниться. Запросить, зачем ему понадобилась «Ока»?.. А он вежливо ответит, что введет меня в курс дела после моего подхода к его судну… Ай да ну его к черту! Лучше подойти к «Ладожцу» без спора», — решил Сомов.

— Все готово к швартовке? — спросил капитан, выходя на левое крыло мостика.

— Люди на месте, машина готова, — доложил старпом.

— Малый вперед, руль лево на борт. Швартоваться будем левым бортом.

Начинался зимний серый рассвет. Шел мелкий снег. Ветер почти стих.

Огни на «Ладожце» оставались включенными, но ничего не освещали, желтея на мачтах, словно бутафорские апельсины. На палубе «Ладожца» матросы готовились принять концы.

Александр Александрович ошвартовал свое судно безукоризненно быстро. Команда работала ловко и точно.

Капитан Шубин, улыбаясь, приветливо поднял над головой руку. Александр Александрович не ответил, притворился, что следит за обтягиванием швартовов, хотя они были уже обтянуты и закреплены.

— Приветствую вас, Александр Александрович! — громко крикнул капитан Шубин, поверив, что его еще не заметили.

— Доброе утро, — ответил Сомов далеко не с добрым выражением лица. — Чем могу быть полезен?

— Александр Александрович, может быть, подниметесь ко мне на мостик? Выпьем по чашке кофе, обсудим наши дела, сочиним и подпишем необходимые бумаги.

— О каких документах вы говорите?

— Как, разве вы не получили указание начальника пароходства принять от меня «Везер»? Ну, все равно, вам его сейчас принесут. Серьезно, поднимайтесь ко мне. Вам предстоит повозиться с немцем, вы сами захотите осмотреть его детально, а с нашего мостика он будто на ладони…

— Хорошо. Буду у вас, как только познакомлюсь с указанием начальника пароходства.

Александр Александрович, сохраняя мрачность, смешанную с величайшим достоинством, удалился в рулевую рубку, прошел к себе в каюту, неторопливо промассажировал лицо электробритвой и надел парадный костюм.

Радист, которому капитан давно предоставил право входить в каюту без стука, молча остановился за капитанской спиной.

Сомов в это время рассматривал свое отражение в большом зеркале гардероба.

— Радиограмма? Положите на стол и идите, — не оборачиваясь, сказал он. Капитан умышленно задержался у зеркала, не зная еще, как ему отнестись к приказанию начальства: с шумным протестом обиды или с благосклонным одобрением. Все-таки доверие…

В минуту дурного настроения Сомову всегда казалось, что полмира в заговоре против него. Такая подозрительность удерживала его в постоянном оборонном напряжении, которое всегда обострялось, когда радист клал на его стол очередную радиограмму из пароходства. При сложности обстоятельств этой минуты повышенная настороженность была естественной.

Текст радиограммы, однако, был приказным, лаконичным, без лишних слов, способных расшифровать эмоциональное отношение начальства к факту спасения и к деловому участию в этом спасении капитана Сомова.

«Ну что ж, начальство, видимо, не зря поручило мне вмешаться в эту историю: здесь рука нужна твердая», — решил Александр Александрович, и взгляд, брошенный на все события под таким новым углом, одинаково благоприятно осветил и мудрость начальства, и высокую оценку руководством его, Сомова, судоводительских качеств.

— Вахтенный! — прогремел мужественный капитанский бас в раскрытую дверь. — Скажите старпому и помполиту, чтобы ждали меня на мостике. Через пять минут мы пойдем на «Ладожец».

Переход Александра Александровича с одного судна на другое совершался торжественно и осторожно. Торжественно — потому что он поднимался на «Ладожец» как будущий руководитель заключительных операций по спасению. Осторожно — потому что Александр Александрович превышал все весовые нормы для коренастого человека и догадывался об этом.

По штормтрапу первым полез старпом. Старпома трап выдержал. Потом уже полез капитан. Поднимался он медленно, с напряжением. Давненько Александр Александрович не лазил по штормтрапам, забыл уж, когда последний раз и лазил… Пять метров вверх — как пять лет жизни, прожитых в две минуты… Он вздохнул, почувствовав под ногами твердую палубу. Капитан Шубин пожал ему руку, дал немного передохнуть и провел прямо на мостик.

Сверху «Везер» напоминал мокрую головешку. Палубный груз представлял из себя остатки большого разбросанного костра. Краска на мачтах и палубных надстройках сгорела до металла. За иллюминаторами зияла бархатная пустота. На палубе, под иллюминаторами, валялись слитки оплавленного жаром стекла. Остро пахло гарью.

Зорко фиксируя взглядом каждую мелочь, Александр Александрович молча осмотрел «Везер».

— А теперь пройдемте в каюту, — предложил капитан Шубин.

В каюте их встретил сухощавый мужчина в марлевых повязках. На нем болталась просторная пижама из гардероба хозяина каюты.

— Мистер Шульц, капитан «Везера». Капитан «Оки» — Сомов. Садитесь, Александр Александрович, садитесь, товарищи. Наш гость не сядет, у него обожжена спина и, кажется, ниже. Но это неопасно, — объяснил Шубин уже по-русски.

Александр Александрович представил хозяину судна своего помполита и старшего штурмана.

— Мистер Шульц, — сказал Шубин, — разрешите, я введу присутствующих в курс дела. — И он подробно изложил ход событий.

Капитан Шульц в это время ходил по каюте из угла в угол.

— А что делается в трюмах? — спросил Сомов.

— Вы обратили внимание на трюмные лазы с палубы? Их два. Дыма из этих лазов не поступает, мы следили. Термометры отмечают постоянную невысокую температуру. Трюмы загружены лесом до самой палубы, в трюмах сухо.

— Странно, что в трюмы не попала вода через грузовые люки. Ведь брезенты на них не могли уцелеть…

— Люки закрыты герметическими крышками, без брезентов.

— А жилые помещения?

— Кое-что сохранилось на мостике. Каюты средней надстройки выгорели сплошь. Уцелело несколько кают на корме, уцелела столовая команды и камбуз.

— Машина?

— Окончательно выведена из строя.

— Сколько человек команды?

— Было двадцать четыре. Двое погибли при взрыве в машине. Из двадцати двух уцелевших восемнадцать требуют медицинского ухода, но больных в критическом состоянии нет. Так говорит мой врач. Кстати, я могу вам оставить его, в помощь вашему врачу. Одному медику трудно справиться в такой плавучей поликлинике.

— Благодарю за любезность. Весь экипаж «Везера» на борту?

— Нет. Двое — повар и стюард — остались на «Везере». Их каюты в корме уцелели. Но они, я думаю, тоже переберутся к вам, когда начнется буксировка.

Александр Александрович несколько помедлил, вероятно, обдумывая уместность какого-то щепетильного вопроса.

— Скажите, Вячеслав Семенович, — начал он, тщательно подбирая слова. — Как вы собирались организовать буксировку до вмешательства пароходства? Я имею в виду радиограмму о передаче спасательных работ мне.

— Откровенно говоря, у меня не было времени думать о буксировке. Ближайший порт, куда можно отвести судно, — Киль. Я полагаю, мистер Шульц, вы не будете возражать, если ваше судно отбуксируют в Киль? — обратился Шубин к капитану «Везера» по-английски.

Шульц кивком подтвердил свое согласие.

— До Киля вы доберетесь часов за тридцать, если не ухудшится погода. Экипаж «Везера» едва ли примет участие в работе. Может быть, исключение составят те двое, оставшихся на «Везере». Интересно, что думает капитан по этому поводу?

Мистер Шульц довольно обстоятельно объяснил свою точку зрения: спасательный контракт предусматривал буксировку его судна в немецкий порт силами и средствами спасателей. Фирма возмещает расходы, связанные с выполнением всей операции. Его команда, разумеется, не примет участия в работе, люди пережили тяжелое бедствие.

Впрочем, повар и стюард, о которых спрашивает русский капитан, может быть, согласятся готовить пищу и обслуживать часть команды.

— Ведь вы, наверное, высадите на «Везер» часть своих людей, не так ли? — спросил мистер Шульц, обращаясь к Сомову.

— Вы полагаете, Вячеслав Семенович, есть действительная надобность держать моих людей на борту «Везера» до самого прихода в Киль? — спросил Александр Александрович Шубина.

— Да, я думаю, без этого не обойтись. Судно в аварийном состоянии. В трюмах, в помещениях может прятаться очаг огня, вы его сразу не заметите со своего судна, но обнаружите в самом начале, если ваши люди будут на «Везере». Возможно, корпус, особенно в машине, ослаблен после пожара и на ходу даст течь. Это не исключено. За «Везером» нужен глаз да глаз. Прогноз вроде бы хороший, но если погода испортится и лопнет буксир — вам для заводки нового буксира все равно придется высаживать на «Везер» своих людей. А если они уже будут на борту, заводка нового буксира упростится. Ну, и наконец, на немце следует нести сигнальные огни, за которыми нужно кому-то следить…

— Благодарю. Вы подтвердили мое собственное мнение в этом серьезном вопросе, — с привычным достоинством проговорил Александр Александрович. — Помполит, у вас ко мне нет вопросов?

Николай Степанович внимательно слушал деловое собеседование двух капитанов — старого и молодого. Он невольно сравнивал их внешность, манеру держаться и разговаривать. И даже короткое, поверхностное сравнение было пока не в пользу капитала Сомова. «Что-то уж многовато у меня предубеждения накопилось», — осаживал себя Знаменский.

— Нет, у меня нет вопросов, — ответил Николай Степанович. — Если разрешите, я познакомлюсь с моим коллегой.

— Пойдемте, я провожу вас, — сказал Шубин и пошел впереди.

В коридоре Николай Степанович взял Шубина за локоть. Они остановились.

— Я собирался отправить вам письмо по почте, — сказал Знаменский, — но раз уж мы встретились, а письмо написано и лежит в кармане — разрешите передать его лично. Прошу вас, Вячеслав Семенович, прочитайте, пожалуйста, внимательно и постарайтесь отнестись к моему предложению серьезно. А то, знаете ли… мы испытываем некоторые трудности на «Оке»… впрочем, там все написано.

— Постараюсь. Я чаще всего ко всему отношусь серьезно, — улыбнулся Шубин и принял письмо. — Вот каюта помполита. Извините, меня ждут, — добавил он.

«И этот со странностью», — подумал Шубин о помполите «Оки».

— Итак, Александр Александрович, — сказал капитан «Ладожца», вернувшись в каюту, — если не возражаете, займемся формальностями. Нам предстоит подписать кучу бумаг. Старпома мы отпустим: он сгорает от нетерпения осмотреть «Везер» и заняться подготовкой к буксировке.

— Идите, старпом, — отпустил Карасева Александр Александрович. — Передайте третьему, что он пойдет на «Везер» старшим.


Часа два спустя отдали швартовы «Везера».

«Ока» дала малый ход вперед и вместе с «Ладожцем» начала отдаляться от немца, потравливая за корму буксирный трос.

— Крепить буксир! — приказал Александр Александрович, когда «Везер» оказался достаточно далеко позади.

Буксирный трос, постепенно обтягиваясь, показался над водой. Нос «Везера» послушно разворачивался в сторону «Оки».

Некоторое время все три судна следовали против ветра и мелкой волны самым малым ходом.

— Александр Александрович, я вам начинаю мешать. Разрешите отдать швартовы? — спросил капитан Шубин ее своего мостика.

Сомов утвердительно махнул рукой.

На «Ладожце» коротко прозвучала команда, приглушенно зарокотали дизеля, и «Ока» начала отставать и отваливать в сторону от «Ладожца».

Воздух наполнился ревом тифона: три длинных прощальных гудка одного судна, три таких же ответных гудка. Короткая заключительная точка тифоном «Ладожца», короткий прощальный сигнал «Оки» — взаимное пожелание счастливого плавания, — и суда разошлись. «Ладожец» развернулся на северо-восток, «Ока» — на юго-запад.

Серое небо, хмурое море, величественные в своей бесконечности. Стайка голодных чаек… Соленый ветер… Плеск волн и глубокая тишина. Привычный морской пейзаж, пустынный и равнодушный…

Ни море, ни небо, ни ветер не сохранили на себе следов человеческой драмы…

21

— Ну, пескари! Я ваш капитан! Правда, мое назначение немного неожиданно, может быть, даже нежелательно для вас, но, черт побери, бульонные морды, капитанов не выбирают. Капитанов назначают свыше, и капитаном нужно родиться. Вам ясно?! — третий штурман «Оки» Володя Викторов здорово копировал капитана Сомова — не только его интонацию, но и тиранический взгляд. — А теперь несколько слов серьезно, ребята, — продолжал штурман, освобождая себя от образа, в который едва успел войти. — Я хочу довести до вашего сведения, зачем нас посадили на этот крейсер.

— Да и так все ясно, Володя, — несколько развязно перебил Горохов.

Добродушие сбежало с лица молодого штурмана. На скулах вздрогнули упругие желваки, о существовании которых у Володи трудно было и подозревать. Строгая искра вспыхнула в глазах, хотя губы Володи еще привычно улыбались.

— Василий Иванович, я уже имел честь объяснить вам, что из попыток перейти со мной на фамильярный тон ничего не получится. С вами мы на брудершафт не пили и пока вроде не собираемся. Так что не обессудьте, Василий Иванович, — останемся на «вы». Меня это пока не тяготит.

— Да зря вы обижаетесь, Владимир Михайлович… Ведь я…

— Все! Слушайте. Нас здесь четверо. Я буду постоянно на мостике. Минимум удобств здесь имеется. В мои обязанности входит наблюдение за сигналами с «Оки», связь с нею и организация службы на «Везере». Организуемся так: вы будете стоять на вахте по четыре часа через восемь. Ваши обязанности — постоянное наблюдение за судном. На вахте вы совершаете непрерывный обход помещений, палуб, кладовок, машины. Следите за креплением буксирного троса. Если что — докладываете немедленно мне. Чего нам опасаться? Первое — повторения пожара и взрыва. Никто не знает, как произошел пожар и взрыв в машине, как огонь распространился на палубный груз. Второе — возможна течь в корпусе. Заметить мы ее обязаны. Чем раньше заметим, тем надежнее заткнем. Поэтому каждый час замерять уровень воды в трюмах, каждый час осматривать машину. Третье — не навязывайтесь немцам в приятели. Потом — посмотрим, а пока обедать, ужинать быстро, по-деловому. Поели — спасибо, вахтенный на палубу, свободные — в каюту. Вопросы есть? Нет вопросов. Горохов, заступайте на вахту. Вас сменит Максимыч, потом заступит Самойлов. Теперь можно разойтись.

Оставшись на мостике один, Володя некоторое время сдерживал свое воображение. Он чувствовал, что оно готово распустить свои волшебные крылья. И унести его в волнующие дали загадочного завтра. Вот именно — волшебные… вот именно — загадочного…

Но долго сдерживаться Володя не смог. Дело в том, что он, молодой начинающий штурман, по капризу случайности стал капитаном. Пусть всего на тридцать часов, пусть капитаном несамоходного судна с экипажем из шести человек — пусть, но он принял под свое командование экипаж и судно, и он — капитан. Ка-пи-тан!

Ах, капитан, капитан, улыбнися…

Вот именно — улыбнися…


Как много воли, мужества, самообладания, даже геройства готовится открыть в себе молодой судоводитель, когда мечтает о своем капитанском будущем… Сколько романтики, неповторимых впечатлений, заслуженной славы, суровых, но почетных испытаний надеется найти он на голубых дорогах Мирового океана!..

И каждый судоводитель вынашивает в своем воображении совершенно новый, особенный, по-своему красивый идеал капитана. «Да, я буду таким капитаном!» — торжественно обещает он себе и верит в правоту своего идеала. Он носит его в своем сердце, тайно любуется им. Он радуется, если улавливает в себе признаки приближения к своему идеалу. Он мучается, если отдаляется от него…

А жизнь шагает своим размеренным шагом… И вот молодой человек становится зрелым мужчиной. И вот на рукаве его форменной тужурки вспыхивают четыре золотых нашивки. Он — капитан!

И хорошо, если он, сохранив память о далеком юношеском идеале, сможет сказать: «Ну вот, теперь я точно такой, каким хотел стать. Спасибо, дружище! — И прощай. А мне хочется стать еще лучше. Еще совершенней. Еще глубже. Ведь столько времени прошло с далеких юношеских лет… столько миль пройдено. Столько дум передумано…

Такому капитану остается пожелать счастливого плавания. Он не собьется с курса. Команда будет гордиться им, а молодые судоводители загорятся тайной надеждой когда-нибудь стать такими же. А став такими же — пойдут дальше, захотят стать еще совершенней, еще глубже…

И, как говорится, — дай им бог…

Но иногда на пути к капитанству моряк попусту растрачивает волю, мужество, теряет любовь и доверие к человеку. Старея, он забывает о юношеских идеалах и тем не менее становится капитаном, капитаном за выслугу лет. Проклиная море, в котором всегда столько неожиданностей, дрожит он от страха на мостике в шторм, самодурствует, когда ему не страшно, и бесконечно изощряется, обижая и напрасно дергая людей, лаская свое дурацкое самолюбие. Вся его энергия направлена на то, чтобы любой ценой избежать личных неприятностей, сохранить мир с начальством и вовремя обезвредить строптивость подчиненных. В отношениях с людьми у него нет запрещенных приемов. Все приемы хороши, чтобы с сильными сохранить мир, а слабых подчинить себе. Он трясется за право носить четыре нашивки и, удерживая за собой это право, живет вне законов человеческой порядочности.

Тяжело, тошно плавать с таким капитаном.

И молодой судоводитель, глядя на него, торжественно клянется себе: «Запомни! Когда сам станешь капитаном — не впади в такое же отвратительное, свинское самообожание…»

Вот — главная струя сложного потока мыслей и чувств, которые врываются в душу судоводителя, когда он мечтает о своем капитанстве. Завихрения этого потока причудливы, неповторимы, как неповторима человеческая индивидуальность.

Но какой бы индивидуальностью ни обладал молодой судоводитель, он непременно думает о том, каким капитаном он станет…


Володе недавно исполнилось двадцать три, и, разумеется, как ни противился он соблазну мысленно полюбоваться собою в роли капитана, — из его сопротивления ничего не вышло.

Сначала он увлекся пересмотром качеств, необходимых настоящему капитану. Ему захотелось отыскать в себе эти качества. Он задумался и пришел к выводу, что в основном эти качества в нем присутствовали. Ему, может быть, не хватало некоторой внешней суровости. Его смущала, например, эта улыбка, приклеившаяся к лицу с самого рождения. Улыбка словно приглашала всех желающих убедиться в Володином добродушии.

А как быть с добродушием? Ведь излишнее добродушие не подрежешь хирургическим ножом… А впрочем… Так ли уж оно угрожает будущему капитану? Сумел же он, оставаясь добродушным, справедливым и корректным, поставить на место Горохова. Сумел. Сумел, не изменяя себе, не впадая ни в грубость, ни в истерику. Удивительно, как Сомов не понимает таких вот простых вещей…

Конечно, капитан должен обладать твердой волей, настойчивостью, но это вовсе не означает, что он обязан развивать в себе качества, вызывающие в людях страх и отвращение.

Во всяком случае, Володя воспитывает из себя совершенно иной тип капитана. Никак не сомовский. Он будет полной противоположностью Александра Александровича. Он будет…

— Владимир Михайлович, на судне все в порядке. Немцы зовут обедать, — доложил Горохов.

Володя вздрогнул от неожиданности, возвращаясь из будущих бурь у Огненной Земли на мостик жалкого «Везера».

— Обедайте, потом подмените меня, — сказал штурман.

Горохов кашлянул и смущенно потоптался на месте.

— Мы уже пробовали… да буфетчик нас выгнал. По-моему, он хочет, чтобы вы обедали первым.

— Да? Ну ладно, раз у них так соблюдают субординацию. Оставайтесь здесь, следите за «Окой». В случае сигналов — бегом за мной. Бегом!

— Есть.

Володя спустился на ботдечную палубу, изуродованную пожаром. Стальные листы, раскаленные огнем и остывшие в неравномерном напряжении, причудливо изгибались под ногами. Потом он перешел на кормовую палубу, проваливаясь по колено в золу и обломки полусгоревших досок. Каждый шаг поднимал клубы пепла и угольной пыли. В столовую он добрался, уже очень похожий на трубочиста.

Стюард, развалившийся на стуле, тотчас вскочил и почтительно вытянулся.

— Мистер кэптейн! (Господин капитан! — отчетливо понял Володя). Обед готов, в буфете приготовлена вода и полотенце, — мысленно перевел Володя речь стюарда, но этот перевод строился в значительной степени на догадках, облегченных выразительной мимикой немца.

К сожалению, Володя терпеть не мог беглой английской речи. Он в училище кое-как сдал английский язык на госэкзамене, и с тех пор знания его в этом предмете не расширились.

— Я не капитан. Я штурман, и говорите, пожалуйста, медленней, — попросил он, покраснев оттого, что его назвали капитаном, и, главное, из-за неприятной необходимости разговаривать по-английски. Впрочем, невольный румянец смущения не смог пробить слой сажи и пыли на лице.

Помывшись при очень деятельном и ловком участии стюарда, Володя сел за стол. Вид тарелки горячего супа и пирожка вызвал у него легкую приятную дурноту, знакомую многим здоровякам: они всегда испытывают ее, когда берутся за ложку.

— Вы пьете виски с содой? — спросил стюард, но, уяснив по выражению Володиного лица, что вопрос не понят, налил хорошую порцию виски и рядом с хрустальным бокалом поставил бутылку содовой воды. Володя поднял на стюарда удивленные глаза.

— Уберите это. У нас никто никогда не пьет в море. Вы понимаете? — он даже все нужные слова по-английски сразу нашел.

— Как вам будет угодно, — ответил стюард. Он не сумел или не захотел скрыть ответное удивление.

Бутылка виски за столом испортила Володе настроение. Он подумал, что эта бутылка едва ли была единственной. Судя по всему, запасы виски на «Везере» не сгорели. Второй беспокойной мыслью был Горохов. Володе не удалось представить себе, чтобы Горохов мог отказаться от удовольствия выпить, если стюард поставит перед ним бутылку.

Не заботясь больше о соблюдении правил хорошего тона за столом, Володя торопливо съел все, что ему было подано.

— Очень хорошо, — поблагодарил он стюарда, отказываясь от предупредительно пододвинутых сигарет. Он встал, хотел сказать стюарду, что его товарищи тоже не будут пить за обедом, но вовремя сдержался. Предупреждать не надо.

А то этот тип подумает, будто он, штурман, не доверяет своим матросам.

— Благодарю, — проговорил Володя еще раз и вышел из столовой.

Стюард проводил его до двери внимательным взглядом.

22

— Горохов, позовите на мостик Максимыча и Самойлова. Быстро, но без шума.

Вскоре все трое собрались вокруг Володи.

— Вот что, друзья дорогие… За обедом стюард предложил мне выпить. У них это принято, а может быть, он и нарочно, кто его знает. Возможно, и вам он предложит выпить. И вы, конечно, тоже откажетесь, как отказался и я. Но прошу вас: отказ должен быть твердым, без всяких колебаний. Я ему уже сказал, что мы в море не пьем. На «Везере» мы будем сутки, поэтому нам незачем менять свои обычаи. — Володя чуточку помолчал, помялся, на все же решился. — Горохов, Василий Иванович, — обратился он к матросу, который начал нервно топтаться на месте. — Я совершенно уверен, что и вы не станете пить, но не глотайте слюну, будьте категоричны. Теперь Горохов проведет по всему судну Максимыча, пока Самойлов обедает, потом поест Максимыч, последним Горохов. Ясно? Ну, идите.

Не придавая своим приказаниям особого значения, заботясь только о том, чтобы «Везер» ни секунды не оставался без наблюдения, Володя узаконил на судне порядок посещения столовой поочередно, в одиночку. Увлеченный желанием обеспечить полную безопасность «Везера», он забыл о немцах, хотя поведение одного из них, стюарда, чем-то ему не понравилось. Чем — он и сам не знал еще, но не понравилось.

Обед прошел быстро. Каждому матросу стюард непринужденно предлагал стаканчик водки, оставляя бутылку на самом видном месте стола. Максимыч понюхал содержимое стакана, молча отодвинул его за тарелку с галетами. Самойлов лукаво подмигнул стюарду:

— Молочка бы… парного…

Горохов тоже не принял хрустального бокала из услужливых рук стюарда, но глаза его выдавали. А ноздри упруго вздрогнули от запаха спиртного. Он затряс головой, как кликуша перед святым распятием. Пока он обедал, его тревожный взгляд несколько раз останавливался на бутылке с пестрой этикеткой в золотых медалях. Из столовой он ушел торопливо и как-то растерянно.

Стюард, внимательно следивший за ним, улыбнулся.

— Ваше здоровье, мальчик, — сказал он, опустошая налитую для Горохова стопку. — Ганс! — крикнул он повелительно.

В столовую поспешно вошел тучный повар в высоком колпаке.

— Уберите! Капитан и его команда изволили отобедать. В восемь подадите кофе, по два сандвича и ничего больше. На ночь же оставьте термос с чаем, а главное, приготовьте острую закуску: маринованные овощи, кильки, консервированные помидоры. Четыре порции, аппетитно разложенные на тарелках. Русские любят выпить и любят закусить. Но вам этого не понять, пивная бочка! Я иду спать.

Кок почтительно наклонил голову, подставил руку, чтобы подхватить белую куртку, небрежно скинутую стюардом. В почтительности кока проступала грубоватая выправка солдата, привыкшего повиноваться. В манерах стюарда улавливался офицерский лоск точных, рассчитанных движений, привычка повелевать. И в то же время от его прилизанной головы с четким пробором веяло чем-то холуйским.

— Итак, Ганс, разбудите меня в двадцать три и можете отдыхать.


Опустилась ночь. На «Везере» зажгли сигнальные огни. Буксировка шла нормально. Дул легкий попутный ветерок. Временами порошил снег, таял на палубе.

Володя отыскал карту в залитых водой ящиках штурманской рубки и вел примитивное счисление пути корабля, хотя это и не входило в его обязанности согласно инструкции, которую он получил от Александра Александровича.

В восемь вечера его пригласили в столовую. Тяжелая морская кружка крепкого кофе, два сандвича и кок, толстый, багровый, сентиментально настроенный, ожидали его появления. Оказывается, Ганс с трудом мог объясниться по-русски.

О-о, когда-то он ошень карашо знал рюский язык! Он даже знал, как нужно варить гречишный каш, который так любит рюский зольдат. Словом, старый толстый немец в свое время где-то под Саратовом кашеварил в лагере военнопленных и от общения с конвоирами вынес некоторые лингвистические навыки и даже приобрел привычку задумываться над тем, что делал. До плена у него не было такой привычки.

Добродушное лицо Володи приоткрыло клапан сдержанности немца. Видимо, он с удовольствием упражнялся в русском разговоре, но ограниченность словаря постоянно уводила его мысли в сторону, разрывая их на куски. И он рассказывал Володе сразу две истории: о плене и о пожаре.

Плен научил его уважать русских. Пожар произошел потому, что не было дисциплины на судне. Русские вовсе не азиаты, как им толковали до войны. Команда «Везера» пила водку, пока они грузились в Таллине. У него была даже мысль не возвращаться из плена в Германию, так ему понравилась Россия. Команда хорошо запаслась в Таллине водкой, матросы пили и в море. Однако его бедная жена очень просила его вернуться к ней и детям, она не представляла себе, как можно жить в холодной России. Ничего удивительного, что в машине произошел взрыв. Ну, и он вернулся домой и с тех пор плавает коком.

А до войны он был неплохим столяром.

Володя с удовольствием выпил кофе, расправился с сандвичами.

К сожалению, Володин аппетит и два сандвича как раз соответствовали соотношению слона к дробине.

Володя почувствовал настоящий голод именно в тот критический момент, когда проглотил последний кусок бутерброда, и принял грустное решение, что просить добавки неприлично. Он поблагодарил немца, но его благодарность целиком относилась к тому, что кок избавил его от необходимости разговаривать по-английски. Что же касается закуски — тут, по Володиному мнению, до благодарности было порядочно далеко.

До конца суток Володя молодцом продержался на мостике, поглядывая на мерцающие по носу огоньки «Оки». Собственно, только двенадцать часов провел он на «Везере», в нечаянном своем капитанстве, а уже с некоторой грустью думал о своей уютной каюте.

Мало-помалу он впал в философское настроение, потом снова помечтал о будущем, но на этот раз усталость придавила собою фантазию и она работала вяло.

К полуночи Володя не заснул стоя только потому, что ему нестерпимо хотелось есть.

— Горохов, — сказал он матросу, заступившему на вахту и успевшему обойти судно. — Я что-то замерз и устал. Постойте на мостике до четырех утра. Следите за «Окой». Нас могут вызвать лампочкой Морзе. Вызовут — немедленно разбудите меня. Если хоть чуть-чуть покажется — дымом пахнет, или крен образовался, или слишком приблизилось встречное судно — немедля будите.

— Есть, Владимир Михайлович, — коротко отозвался Горохов.

Володя прошел в угол железной выгоревшей коробки, где раньше располагалась штурманская рубка. Он лег на скамейку, скорчился, натянул на себя полушубок. Он лег и тотчас же прозаически заснул. Засыпал Володя уже как настоящий капитан…

В половине четвертого Горохов начал проявлять беспокойство. Наступило время будить Максимыча, но Горохов боялся оставить мостик. А молодой штурман сам не просыпался. Горохову не хотелось будить его раньше четырех, а Володя самозабвенно храпел.

Судно окутывала ночь. Рваные, лениво плывущие облака иногда позволяли звездам робко взглянуть на сонное море. За бортом монотонно плескалась мелкая волна. Отраженные огоньки «Оки» прыгали, дурачась в изгибах воды.

Горохов еще раз внимательно оглядел горизонт и бесшумно побежал к кормовой надстройке. Чутко спавший Максимыч сел на койке, едва Горохов открыл дверь.

— На вахту, Максимыч.

— Я не сплю, сейчас иду.

Горохов вернулся на мостик. Время тянулось удивительно нудно. Последние полчаса вахты всегда кажутся большей ее половиной, но на этом «Везере» бездеятельное торчание на мостике просто изматывало. Сырость залезала под свитер. Хотелось спать. Наконец-то появился неторопливый Максимыч.

— Владимир Михалыч где? — спросил он.

— Спит.

— Давно?

— Часа два, — бесцельно соврал Горохов.

— Что по вахте?

Горохов передал указание штурмана, забыв сказать, что Володя просил разбудить в четыре.

— Дай-ка фонарик. Я взгляну еще раз, все ли в порядке.

Круглое пятнышко света собачонкой побежало впереди Горохова, прыгнуло на палубу, заглянуло в помещения, побегало вокруг крепления буксира, исчезло, снова появилось, но уже на корме, и вскоре вернулось на мостик.

— В порядке. Счастливой вахты, Максимыч. Я пошел. Порубаю — и спать.

— Постой, Вася, — сказал Максимыч после некоторых колебаний. — Слушай… там в столовой стол накрыт, как в ресторане: скатерть белая, закуска, пойла какого-то бутылка. Немцы спят. Ко мне никто не вышел, пока я ел. — Максимыч помедлил. — К чему я это… не тронь ты этой бутылки, Вася, ну ее к дьяволу…

— А пошел ты к собачьей бабушке! — вспыхнул Горохов. — Сейчас я всю ее вылакаю, разом, а немец подумает на тебя: не пьешь, а рожа у тебя, как у алкоголика.

Горохов вошел в столовую, злой на Максимыча и на всех на свете. Некоторое время посидел в темноте, расстроенный. Что они лезут все с этой бутылкой, чего они все трясутся вокруг? Ну, и выпил бы — подумаешь, беда. За восемь часов до вахты сто раз протрезвеешь, хоть как напейся. Горохов вздохнул. Чиркнул спичкой, зажег две свечи в низких тяжелых подсвечниках. Мягкий уютный свет, тишина, опрятный стол, полная бутылка шотландского виски произвели на Горохова впечатление. Особенно сильное после многочасового стояния на вахте.

Горохов и горько и мечтательно прищелкнул языком и стянул с себя ватник, бросил его на палубу. Рядом со столом на низком табурете стояла эмалированная чашка, на палубе — кувшин с водой, на спинке стула — накрахмаленное полотенце. Продуманная предупредительность стюарда…

Горохов неторопливо мылся, причесывался у зеркала, предвкушая такую же неторопливую, при свечах, еду. В полном одиночестве. И даже хорошо, что ночь. Никто не торопит, никто не толкает под руку. Почти как на берегу, в отпуске, когда не надо торопиться, когда не надо помнить о старпоме, об отходе через десять часов, через пять часов, через три часа… Когда можно с чувством посидеть за белым столиком, послушать ресторанную музыку, никуда не торопясь выпить и закусить. И снова выпить. И никто тебе не капает на мозги…

Он сел за стол. Оттягивая время еды, взялся за журнал. С обложки загадочно улыбалась молодая женщина с перламутровыми зубами. Снимок был отличный, зубы блестели влажно и матово. Лицо красавицы было приветливо и чуточку грустно.

Горохов полистал журнал. Элегантно одетый молодой человек, ему ровесник, непринужденно откинулся в удобном кресле. В руках у него был журнал, тот самый, который рассматривал Горохов. На столике перед молодым человеком — бутылка шотландского виски, пачка «Честерфильда», бисквиты. По другую сторону столика такое же удобное кресло. На его подлокотнике — молодая женщина, божественно сложенная, красивая до головокружения, изящная и благородная. С такими Горохову дело иметь еще не приходилось… Василий внимательно рассмотрел красавицу, подмигнул ей. Невольно поднял голову — кресло по другую сторону стола стояло, но на подлокотнике никто не сидел. Горохов даже языком щелкнул от огорчения. Вот была бы хохма…

Правда, он не так блестяще одет, как этот парень в журнале, но в остальном, гм, надо еще посмотреть…

Василий заерзал в кресле, потом, глядя в журнал, попытался принять такую же непринужденную позу. Но сам разве поймешь, получилось или нет? Тут бы со стороны кто взглянул, понимающий…

Он перелистывал страницу за страницей. Элегантность поз, блеск красивой молодости, изящество костюмов, богатство обстановки — умеют жить, сволочи… В мужчинах на лаковых фотографиях он видел самого себя. Да, черт возьми… Жаль, все это не про нас… Он всего-навсего матрос и умрет матросом, в лучшем случае — боцманом…

Горохов вздохнул, бросил на стол журнал и раскрыл пачку «Честерфильда». Спать не хотелось или, вернее, расхотелось. А хорошо бы послать всех к такой-то маме — и выпить стаканчик этого виски! Он взял бутылку, покрутил ее и так и эдак, поставил на место. Принялся за еду, поглядывая на этикетку, будто уже все было решено и он просто оттягивал момент.

Он жевал, и решение, такое желанное, приходило к нему своими каналами. Нужно было оправдание выпивке — и оно пришло: обида. Он и правда был обижен сегодня. А! Да пошли они все к дьяволу, этот штурман со своим брудершафтом и нравственный Максимыч, который и не пьет потому, что тележного скрипу боится. Горохов выпьет за их здоровье — чего ж добру пропадать. Немцы тоже не дураки, раз на стол выставили — жаловаться не побегут. Все одно — спишут добро на русских матросов, которые пить здоровы, кто ж этого не знает… Конечно, не побегут ни жаловаться, ни докладывать. Ну, выпили и выпили, делов-то. А на этот брудершафт с Володей Михайловичем он и сам не больно торопится, подумаешь, ферт какой, матрос его на «ты» назвал, он обиделся. Велика персона. И тоже — лезет, советует, ах, Горохов, не глотай слюну… моя слюна, хочу — и глотаю…

Горохов и вправду расстроил себя и решительно взял бутылку. Горлышко миновало рюмку, прошлось над фужером и задумчиво наклонилось над чайной кружкой. Горохов вроде бы задумался. Он поиграл струей из бутылки, то утоньшая ее, то утолщая. Кружка налилась до краев. Горохов поставил кружку рядом, удивился: вроде всего ничего и убавил, а полбутылки как не бывало. Капиталисты проклятые, бутылка на вид здоровая, а пить нечего. Кружка, конечно, тоже порядочная… Но это она для чая порядочная, для кофе, а для божьей слезы тут и места нет, если разобраться…

Василий усмехнулся своему сравнению, обернулся к двери, прислушался, успокоился — и залпом выпил кружку. Не заботясь больше о соответствии с журнальными позами, он схватил с тарелки маринованный огурец, по привычке сладострастно понюхал его, прежде чем откусить.

— Господи, страдалец ты мой!..

Горохов дернулся от неожиданности и проглотил огурец, не жуя. Из мрака буфетной выступил стюард в расшитой золотом черной пижаме с атласными отворотами.

— Прости, я напугал тебя, дорогой, — продолжал стюард на чистом русском языке. — Что-то не спится сегодня. Этот пожар дурацкий… Только заснул — взрыв приснился, пожар… Тьфу, теперь, чего доброго, долго покою не даст. — Стюард говорил, будто и не замечал смятения матроса. — Вот встал, дай, думаю, выпью маленько, авось поможет… И слава богу, одному не придется. Большой грех — в одиночку пить, — назидательно сказал стюард, ставя на стол второй фужер. — А ты, дружок, чего так дергаешься? и огурцы нюхаешь? огурцов у нас хватит, не беспокойся, принесу сколько хочешь, этого добра девать некуда… А на дверь чего косишься, как вор? Да я ее закрою, — стюард запер дверь. — Вот так, если тебе так спокойнее.

Стюард наполнил фужеры до половины.

— А мы-то считали, раз русские на борту, как не угостить вас доброй чаркой? Уважение вам сделали, а вы, оказывается, сплошные трезвенники… Мы ведь не почему-либо, из благодарности, не дай тебе бог, дружок, когда-нибудь гореть на море… Впрочем, и на берегу тоже, — добавил стюард задумчиво. — А я, признаться, думал: нам никаких запасов не хватит, на четверых-то моряков из России… Ну, слава богу, хоть один нас не обидел, истинно русская душа. Ну что ж, выпьем, дружок. Чтоб если нам еще когда гореть, то не сгореть дотла…

Горохов обалдело выпил, все еще не придя в себя от русского языка стюарда и от контрастного великолепия его пижамы.

— Закусывай, дорогой, закусывай, — насмешливо заметил стюард. — Надо заботиться о будущем, дорогой. Кто не закусывает на этом свете, тому на том свете выпивки не дадут…

Горохов хохотнул и покрутил головой. Виски неожиданно здорово шибануло. «С устатку, что ли?» — удивился Горохов и начал есть. Стюард с той же едва уловимой иронией пододвигал ему тарелки.

— Кто вы? — спросил Горохов с полным ртом.

— Осторожно, дружок, не подавись, — сказал стюард, — а то мне придется бить тебя по спине, а это, дружок, почти международный скандал — бить по спине советского матроса, подавившегося иностранным угощением…

Горохов опять хохотнул. А ничего этот парень в пижаме, не гордый и веселый.

— Откуда вы так хорошо… по-русски…

— От мамы… — огорчился стюард. — Пока я подаю на стол и говорю по-английски или по-немецки, все, значит, в порядке? А как заговорил по-русски, значит, уже кто такой?

— Да нет, что вы… — смутился Горохов. — Я же просто спросить… я же не…

— Ну и хорошо, что не… Я ведь тоже — просто. Вышел к тебе, не спится сегодня — и заговорил по-русски. Что, думаешь, русских за границей России мало? Порядочно… И никого так, как русских, судьба по свету не кидала… Я-то вот не боюсь и на дверь не оглядываюсь. Хочу выпить — выйду хоть средь ночи и выпью. Делу не вредит — а про остальное я и слышать не хочу. Или вот — вышел к тебе и заговорил по-русски. А чего мне скрывать? или бояться? была бы корысть какая… Была бы корысть, я бы и не показал, что русский знаю, так?

Горохов пожал плечами, не зная, что ответить. Но стюард почему-то решился добиться ответа.

— Так или не так?

— Так, — согласился Василий.

— Вот именно — так. Слушал бы, о чем вы разговариваете, и помалкивал бы. А чего мне скрывать? чего бояться? Это ты трясешься, сидишь и оглядываешься на дверь, как бы тебя не застукали за рюмкой вина…

Горохов вскинулся было возразить, но стюард остановил его решительным жестом.

— Да не отнекивайся, пожалуйста, я же не слепой. Боишься, конечно боишься…

— Кого? Я? — с вызовом поднял голос Горохов. — Да я…

— Сиди, дружок. Боишься. Штурмана боишься, товарищей боишься, чтоб не заложили тебя. Я же вижу. Да ты не горячись, я же не посмеяться над тобой хочу. Я ведь понимаю — ты боишься, так сказать, не по собственной воле… Не ты же придумал порядок, при котором взрослый мужчина в свободное время не может выпить рюмку водки, если хочется. Не ты установил?

— Больно надо устанавливать, — буркнул Горохов.

— Вот именно. Нет, я понимаю, в каких-то случаях бывает необходимо — не пить, совершенно не пить. Ну — особые условия, шторм или у кого больное сердце. Но ведь зачем отбирать такое право у всех подряд, так ведь? Люди-то всю жизнь плавают, да и не мальчишки уже, меру знают… Вот, например, запрети мне мою рюмочку в день, к которой я привык, — да я сбегу с этой коробки, пропади она совсем! Я на другую уйду!

— У нас не больно сбежишь, — опять буркнул Горохов.

— У вас, я знаю, строго. Но не будем обсуждать — может, так и правильно, но вот мое мнение, личное, — это зря.

— Конечно, зря.

— Зря. И ты считаешь так, это хорошо, что у нас мнение одно. Это приятно, дружок. Выпьем за общее мнение! — Стюард налил еще понемножку. — Только тут, с твоего разрешения, существенная разница: я свое мнение выскажу где хочу, а ты — нет.

— И я! — храбро сказал Горохов.

— Ну-ну, зайчишка, — усмехнулся стюард. — Вашу смелость мы знаем…

— Да я… — Горохов хотел было рассказать, как он боцмана оттолкнул, как ему — лично — капитан Сомов налил благодарственный стакан водки, но слова путались, и он не знал, с чего начать, чтобы получилось убедительно.

— Вашу смелость мы знаем, — повторил стюард. — Над вами все моряки мира смеются. Это ж немыслимо: месяцами болтаться в море и не сметь выпить в порту. И не сметь взять женщину на берегу. Да как это можно — запрещать всем, поголовно, — ни рюмку выпить, ни к женщине пойти? Вы же не евнухи! Ты разве евнух?

— Ого! — сказал Горохов.

— Ну! Я ж говорю! Да что там… Сколько живу, не видел, чтобы русский моряк зашел в бар или в ресторан, посидеть, музыку послушать, душой отдохнуть. Тоже — запрещается? Или денег нет?

— Ну… — пожал плечами Горохов, — как вам сказать…

— Да так и скажи — запрещают. А что, если ты зайдешь в ресторан, разве тебя убудет? Или поесть в ресторане у вас тоже считается изменой матери-родине?

— Да нет, в общем…

— Денег мало? Да, я знаю, вам немного дают в валюте… А жаль. Вот, скажем, я приду из рейса, закачусь в хорошее кафе, посмотрю девочек, отдохну — тогда можно и опять в море. Не так скучно. Человек же не машина, не железная коробка — плавай и плавай, пока не посинеешь…

— Ха-ха, — рассмеялся Горохов: ничего парень, с понятием…

— Чего ты ржешь? Напился уже?

— Я?! — возмутился Горохов.

— Ну-ну, не шуми. Если трезвый — давай еще по маленькой примем.

Стюард перелил в фужеры то немногое, что оставалось в бутылке.

— Ты знаешь, это чертовски приятно, что мы с тобой одного мнения по многим проблемам. Чертовски. Я бы с тобой с удовольствием выпил на брудершафт, честное слово. Мы русские, и не беда, что живем в разных углах земли, разве в этом дело… Жалко, время позднее, и не стоит сейчас открывать новую бутылку. Смех смехом, а тебе перебирать нельзя, заметят — худо будет. А знаешь что, Василий Иванович! Если не боишься — составь-ка мне компанию? Давай вместе сходим в хорошее кафе, со стриптизом, с едой, с девочками, а?

Горохов промычал что-то невразумительное.

— Боишься?

— Я?!

— Ты.

— Да не в том дело…

— Ну так и хорошо! Давай завтра, в Киле, сразу после полуночи, выскочи незаметно на берег — сможешь?

— Запросто.

— Ну вот, увидишь машину — садись и дуй. Машину я тебе обеспечу, сам приеду, или друга пришлю, или такси. Давай покажу я тебе настоящую жизнь моряка, часа за три-четыре управимся, зато будет что вспомнить… Ты мне понравился, ты не трус, голова у тебя на плечах и вообще — славный парень… Выпьем!

Они выпили.

— Да, чуть не забыл — вот, держи…

Стюард протянул бумажку.

— Здесь пять фунтов.

Горохов замотал головой, отказываясь.

— Бери, бери! Я тебя угощаю в Киле, я и плачу за доставку. Если придется ехать в такси, заплатишь этими деньгами. Не тратить же тебе своих?

Горохов пожал плечами.

— Бери, — стюард сунул банкнот Горохову в карман. — Вот приеду в Ленинград, или в Таллин, или в Ригу — ты меня будешь возить, угощать, ты будешь хозяином. А тут уж позволь мне.

— А как же?.. — беспомощно спросил Горохов.

— Да — пустяки. Впрочем, уже поздно, давай спать. Вот встретимся в Киле — и поговорим обо всем. Ты извини, я бы тебя и днем пригласил, но вас ведь по одному не увольняют?

Горохов мотнул головой.

— Ну, я же знаю… Так что давай — не дрейфь. Будет что вспомнить. В пять вечера сегодня будь на палубе, я все уточню и скажу тебе. Не забудь — в пять. Ну, все. Давай выпьем по последней и бай-бай.

— Выпьем, — сразу согласился Горохов.

— Нет, давай кружку, раз ты человек больших доз. Итак — твое здоровье, дружок, и мое здоровье, и пусть это ржавое корыто сгорит и утонет, когда нас тут уже не будет!

Стюард засмеялся, и Горохов захохотал, они чокнулись и выпили. Василий все понимал, но четко разобраться ни в чем не мог.

В голове гудело, и бутылка сейчас уже не казалась такой маленькой. «А ничего пойло…» — поймал Горохов в себе.

— Да, совсем забыл, у меня один вопрос к тебе. Скажи, что за человек ваш молодой капитан, ну, этот, Володя, кажется?

Горохов многозначительно поднял палец.

— О! Он не Володя, ни-ни… Он Владимир Михайлович, и только так! — Горохов снова наполнился обидой на штурмана, поэтому произнес окончательный приговор Володе. — Дурак с улыбкой, вот он кто…

— Он что? Строгий?

— Кто? Он?! Теленок он, вот кто.

— Да? Я видишь чего спрашиваю… Он немного обидел меня, он так отказался от рюмки, будто я его спаивать собрался, прямо нехорошо получилось. Я вышел к нему со всей душой, умыться помог и все такое, а он меня обидел. Я даже решил — не буду по-русски с ним разговаривать…

— И правильно, — неожиданно для самого себя поддержал его Василий. — Нечего с ним слова тратить…

— Ну хорошо, Василий Иванович, я рад нашему знакомству, а теперь спокойной ночи, меня в сон клонит, возраст, что ли… — Стюард потушил свечи, взял за локоть Горохова, отпер дверь и осторожно выглянул наружу.

— Иди, — сказал он. — Осторожнее, тут черт ногу сломит…

Горохов выскользнул на палубу и, пошатываясь, стал пробираться к каюте. В голове был какой-то сумбур. Не столько пьяный, сколько ошеломленный случившимся, он продолжал чувствовать на себе пристальный взгляд узко посаженных глаз. Он добрался до койки и лег с твердым намерением понять, чем эти глаза ему не нравились. Но чем — так и не понял. В следующую секунду он уже крепко спал.

23

— И надо же так дрыхнуть! Да проснись ты, фигура, — ворчал добродушно Самойлов, встряхивая за плечи сонного Горохова. — И заснул-то не по-людски, не раздеваясь… Вставай, говорю, буксиры подходят…

Горохов ошалело выскочил из койки. Тупо взглянул на Самойлова, отвернулся, чтоб тот не почуял сивушного духа.

— Сейчас я, помыться бы, — пробормотал он.

— А идем на палубу — я тебя окачу.

Горохов разделся до пояса, они поднялись на кормовую палубу. Самойлов ловко выбросил за борт ведро на тонком лине и, зачерпнув, вытащил.

— Ну, цыплячья душа, нагнись-ка! — И он плеснул ледяной водой на спину Горохову. Тот тихо взвизгнул и начал растираться. Рыжие отяжелевшие от воды волосы повисли, закрывая лицо. Не разгибаясь, он дал сбежать с себя струйкам воды, тряхнул головой, отжал волосы и выпрямился.

— Здор-рово хорошо…

— Ну, одевайся скорей, кажется, и в самом деле буксиры подходят.

Горохов сбежал по трапу в каюту. Вытираясь и поспешно натягивая на себя свитер, он вспоминал свои ночные приключения и разговоры. «Вроде все нормально, — мелькнуло у него в голове, — никто ничего не заметил…»

Как важна для человека первая мысль, промелькнувшая в сознании после пробуждения… К сожалению, внутренний толчок, заставивший Горохова вспоминать, был порожден только трусостью. В нем вспыхнуло желание скрыть то, что уже случилось, и он больше ни о чем другом думать не мог.

«А здорово я вчера! — довольно подумал он. — И выпил нормально, и все в порядке…»

Горохов выскочил на палубу, свежий и красный, как рак, вынутый из кипятка. Он поднялся на мостик, и равнодушие, с которым отнеслись к его появлению, окончательно успокоило его.

Он не испытывал угрызений совести, душевной тревоги, позыва серьезно задуматься о своих приключениях хотя бы потому, что все его прошлое состояло из постоянных отклонений от принятых норм. Он не любил признаваться в этом даже себе самому и — тем более никогда не афишировал на судне свои похождения. Ему было вполне достаточно личных, для себя, воспоминаний.

В нем деятельно работал дух авантюриста, и, если сказать по чести, ему всегда хотелось чего-нибудь такого… особенного… чего ни с кем не случалось…

Но думать сейчас об особенном было некогда. К борту «Оки», сбавившей ход, круто развернувшись, лихо подскочил катер. По штормтрапу на палубу поднялся лоцман. Катер тотчас же отвалил от «Оки» и взял направление на «Везер». Через минуту молодой широкоплечий лоцман в черном пальто поднялся на мостик.

— Гуд монинг, кэптейн! — сказал он сразу всем четверым морякам, стараясь выбрать из них опытным глазом того, к кому следовало обратиться. Секунда колебания — и он протянул руку Володе.

Володя вспыхнул от удовольствия. Он ничем не отличался от своих товарищей: ни одеждой, ни возрастом. Собственно, Максимыч даже значительно старше его и представительней. Но лоцман именно в нем опознал капитана. Значит, несмотря на улыбку, которая так не по душе Сомову, в его наружности проступали признаки характера, свойственные настоящему капитану!

Володя сердечно пожал руку лоцману.

Дальше все шло удивительно быстро и складно. «Ока», пройдя мили две в глубь бухты, застопорила машину. Два деловитых буксирчика услужливо подхватили «Везер» за нос и корму. С «Оки» последовала команда отдать буксир, и через сорок минут оба судна почти одновременно ошвартовались у причала, пестрого от дамских шубок, платочков, форменных фуражек и цветов.

Большинство встречавших сгорало от нетерпения заключить в объятия многострадальную команду «Везера». Родственников можно было отличить по букетам цветов, с которыми они дружно ринулись к «Везеру». Но, обнаружив на его палубе только толстого кока и строгого стюарда, родственники отхлынули к «Оке». У борта «Везера» осталась старая немка, не сводившая счастливых глаз с дородной фигуры своего супруга. Рядом с нею стояли двое мальчиков, на лицах которых запечатлелось живое любопытство, имевшее, пожалуй, только косвенное отношение к их отцу. Их внимание целиком привлекало само судно, изуродованное пожаром. На то они и мальчишки…

Когда «Везер» был окончательно ошвартован, лоцман тщательно заполнил квитанцию. Против графы «фамилия капитана» Володя печатными латинскими буквами вывел: «Викторов» — и подписал, таким образом, впервые в жизни тот документ, который разрешено подписывать только настоящему капитану. На лице его проступил румянец смущения и счастья. Теперь, при случае, всегда можно было сказать как бы между прочим: «А когда я был капитаном на «Везере»…» Да и мало ли что теперь можно было сказать!

Володя и его команда вместе с лоцманом спрыгнули на причал. Они сделали несколько шагов по направлению к «Оке». Володя вдруг остановился.

— Постойте, ребята. Ведь мы с нашими немцами не попрощались. Нехорошо… Пошли обратно!

Они дружно повернулись к «Везеру». Оба немца, улыбаясь, выслушали благодарственную речь Володи на английском, короткую от недостатка слов и с некоторыми отклонениями от грамматики. Потом поочередно пожали руки.

Горохов удивился: лицо стюарда было абсолютно непроницаемо. Кто бы подумал, что он так чисто, так свойски шпарит по-нашему…

24

Этот день надолго запечатлелся в памяти экипажа «Оки». Шумная встреча, искренние улыбки, просто вежливые улыбки, хорошо тренированные улыбки, цветы, цветы, цветы, обмен мыслями с помощью жестов, радушные приглашения, тотчас забытые и приглашенными и пригласившими, вереница машин всех марок у борта «Оки»… И конечно, за каждым углом обеспокоенная рожа полицейского, с тревогой ожидавшего, как бы эта встреча не переросла в демонстрацию против канцлера. Но русские, судя по всему, и на этот раз не привезли с собой революцию…

Сомов, выбритый, напомаженный, непривычно радушный, купался в славе. Он принял столько приглашений и визитных карточек, что ему пришлось бы отложить выход «Оки» в море по крайней мере на месяц, если бы он и действительно вздумал всех посетить.

Однако одно приглашение чрезвычайно льстило его самолюбию, и, продолжая прием, он тщательно обдумывал речь, которую намерен был произнести на приеме у мэра города.

Александр Александрович давно не испытывал такого подъема. Он охотно позировал перед объективами репортеров, охотно, но с легкой досадой, которую счел нужным изобразить. Мол, вся эта суета и приятна, и утомляет; мол, нам, морякам, легче спасать, чем щуриться на блицы…

Посетителей набиралось так много, что капитану пришлось перенести прием в кают-компанию, где его буквально разрывали на части. Он вел беседу сразу с тремя посетителями, улыбался, отвечая на вопросы, обменивался сувенирами… Словом, Александра Александровича чуть не замучили до смерти. Но какие то были сладкие мучения!

К сожалению, жизнь не терпит стойких форм человеческого блаженства. В самую торжественную и счастливую минуту бес обрушивает на человека любые, порой самые неожиданные огорчения. Какие первыми попадутся ему под копыто…

В ту самую минуту, когда Александр Александрович и пастор городского собора мирно беседовали, а репортеры прилаживались запечатлеть встречу закоренелого атеиста и убежденного богослова для вечерней газеты, в кают-компании появился представитель фирмы, агентирующей русские суда. Минута была истрачена на приветствия, рукопожатия, обмен любезностями — и агент, спешивший на отходящее в море судно, после витиеватых извинений, сделал капитану официальное приглашение побывать в его доме, а затем перешел к делу. Он просил прослушать проект текста важного документа, имевшего отношение к спасению «Везера».

Александр Александрович прослушал и одобрил этот проект и пожал еще раз руку его автору.

— Да, мистер кэптейн, заодно я хотел бы попросить вас заверить вашей подписью лоцманскую квитанцию «Везера». Дело в том, что капитан Викторов, назначенный вами на «Везер», нам не известен и мы не имеем его факсимиле. — Агент улыбнулся. — Впрочем, это, разумеется, пустяк, и фирма готова принять все расходы на себя… — И бог видел по лицу агента, как фирме хотелось понести эти расходы.

— Какой капитан Викторов? — внезапно мрачнея, спросил Сомов.

— Тот, которого вы назначили на «Везер», мистер кэптейн! Он сам проставил свою фамилию в квитанции и подписал ее. Вот, смотрите, пожалуйста.

Сомов принял из рук агента квитанцию с таким видом, будто ему предлагали заведомо отравленное питье.

Тотчас для Сомова перестали существовать все и вся вокруг.

— Немедленно вызовите ко мне капитана Викторова! — приказал он судовому радисту. — Так и объявите: капитана Викторова просит пройти в кают-компанию капитан Сомов! Живо! — твердо добавил Александр Александрович, видя, как радист мнется у двери.

Через несколько секунд все динамики судна, включая и мачтовые, громко, но как-то неуверенно возгласили: «Капитан Сомов просит немедленно явиться в кают-компанию капитана Викторова!»

В эту секунду Володя, возбужденно и радостно настроенный, с хорошим размахом занес руку, в которой сжимал две кости — дупель-шесть и дупель-пусто. На лице его отпечатался азарт игрока, которому чертовски повезло: игра в морского козла заканчивалась адмиральским вариантом.

Однако руке не суждено было с торжествующим грохотом обрушиться на стол. Динамик, парализуя мускулы штурмана, приказал ему явиться в кают-компанию. «Капитану Викторову…»

Все четыре игрока превратились в неподвижные изваяния.

— А ведь это вас приглашают, Владимир Михайлович, — осторожно сказал Горохов, первым освобождаясь от оцепенения.

— Да, меня, — бесцветно согласился Володя.

Его рука расслабленно упала на стол. Из нее вывалились дупель-шесть и дупель-пусто…

Володя шел по коридору неверными шагами лунатика. За ним следовали любители пикантных зрелищ, предвкушавшие цирковое представление в обновленной программе. К несчастью, у дверей кают-компании, где они остановились, спины посетителей мешали им видеть подробности, но слышно было хорошо.

— А-а-а-а, капитан Викторов… — радушно, но со змеиным выражением лица проговорил Александр Александрович, театрально расставляя руки, словно для объятий. — Прошу садиться. Я слышал, последнее время вы командовали теплоходом «Везер»? Как плавалось?

— Я — лоцман… мы… — выдавил из себя Володя с определенной опасностью стать заикой на всю оставшуюся жизнь. Александр Александрович садически наслаждался Володиным смущением, достигшим того рокового предела, за которым следует обморок.

Репортеры и представители, еще не уловившие, что происходило на их глазах, почуяли, однако, тематическую сложность ситуации и дружно щелкнули аппаратами. Расталкивая репортеров, к капитану протиснулся Николай Степанович. Крепкими пальцами он сжал руку Александра Александровича выше локтя и, приветливо улыбаясь, сказал:

— Сейчас же прекратите эту комедию. Это гнусно и глупо.

— Что?! — взвизгнул Сомов, задыхаясь от неожиданного возмущения. — Я сейчас вам… — Но что хотел сделать дальше Сомов, осталось неизвестным. Он почувствовал такую адскую боль в руке, что на миг потерял речь.

— Сомов, немедленно прекратите безобразие, — так же приветливо и негромко сказал Знаменский. — Или я оторву вам конечности…

Александр Александрович поймал взгляд помполита и похолодел: в глазах Знаменского было столько непреклонности, сколько Сомову и видеть не приходилось. Он сразу сдался.

— Отпустите руку, — попросил он почти умоляюще.

Николай Степанович выполнил просьбу, не спуская с капитана немигающих глаз.

— Объяснимся потом… — буркнул Сомов и только в этот момент, уловив на себе десятки любопытных глаз, понял, как далеко зашел. И с трудом реставрировал на лице улыбку.

— Хорошо, Александр Александрович, — почтительно наклонив голову, сказал Николай Степанович. — Разрешите мне увести третьего штурмана: он мне нужен позарез.

Капитан благосклонным кивком выразил свое разрешение.

— Идемте, Владимир Михайлович, — сказал помполит и непринужденно вывел из кают-компании штурмана, предупредительно проталкивая его впереди себя.

К этому времени Сомов окончательно оправился и продолжал разыгрывать роль миролюбиво настроенного человека, но на сердце у него шевелилось чувство кровной обиды и непоправимости происшедшего. Все это испортило ему весь праздник…

Репортеры так и не поняли, что произошло перед их объективами. Они разочарованно вздохнули, но, не умея глубоко расстраиваться, сняли на всякий случай капитана «в дружеской беседе с глубокоуважаемым агентом».


Николай Степанович спокойно, ласково расспрашивал штурмана о подробностях плавания на «Везере». Заражаясь понемногу спокойствием собеседника, Володя стал отвечать на вопросы подробней, а через пять минут он превратился в обычного, улыбчивого Володю Викторова.

— Ну, спасибо, Владимир Михайлович, — проговорил помполит, убедившись, что штурман обрел душевное равновесие. — Идите отдыхайте, вы хорошо выполнили порученное вам дело, я рад за вас.

Володя торопливо сбежал вниз по трапу и, стараясь не попасть на глаза капитану, прошел прямо к себе в каюту.

А Горохов в это время стоял вахтенным у трапа. Стюард, которого теперь трудно было узнать в сером пальто и шляпе — у него даже походка изменилась, — проходил мимо Горохова около пяти вечера, как и обещал. Стюард вышел из кают-компании одним из первых. Он уже почти миновал Горохова, замедлил шаг и, оглядываясь, громко сказал:

— Гуд бай, гуд бай, камрад сайлор! — И тихо добавил: — После полуночи за углом этой конторы будет стоять машина. Доберись до нее и садись. Все. Жду, непременно, столик уже заказан. Привет.

Горохов не успел ответить: стюард сбежал по трапу на причал.

Горохов оказался во власти колебаний, страха, возбуждения. Собственно, он уже решил, что ночное приключение на «Везере» не будет иметь никаких последствий. Ну, выпили… подумаешь… событие… Он нисколько не сомневался, что приглашение стюарда — только минутное движение души. Разойдутся их дороги на час-полтора, и стюард забудет свое приглашение. Но стюард оказался точным и, кажется, настойчивым парнем. Это было бы совсем неплохо где-нибудь в нашем порту, все равно в каком, а здесь… хлопот больно много… Конечно, заманчиво посидеть в ночном кабаре, о них так много пишут и в кино показывают… Риску только многовато…

«Забавно бы прошвырнуться, — думал Горохов, чувствуя одновременно, как все внутри сжимается, — кажется, наделал-таки делов…»

«А чего я психую, — думал Горохов. — А пошлю-ка его к черту да и не пойду». «Никуда не пойду», — сказал он себе почти категорически. И тут же рука в кармане нащупала пятифунтовую бумажку.

«Ладно, — думал он дальше, — я никуда не пойду, машина припрется к конторе в полночь, постоит-постоит, а потом этот стюард — или как там его — поднимается на палубу, зовет вахтенного помощника и требует меня. Обидится — и сделает мне такую «козу», будь здоров… Может он это? Запросто! И обязательно сделает, ему-то чего… Хотя бы назло. Вот, скажет, а говорил — не дрейфишь. Гони, скажет, монету, раз ты такая баба. Монету потребует — это он в своем праве… И все равно меня из пароходства вышибут. Как пить дать — выпрут обязательно», — рассуждал Горохов.

«Ну, а если я пойду… тогда что? Махнуть через борт на причал и в тени склада мотануть за угол — ничего не стоит, пара пустых. Что меня в койке нету, никто и не заметит, я ж ненадолго. Спросят, скажу — стирался, да и не спросит никто. Незаметно назад вернуться и забраться на судно — тоже дело невелико…

Значит, если я пойду и тихо назад вернусь — скандала не будет. А если не пойду… будет, скорее всего. Значит, лучше идти — так получается? Получается… Да, нужно, а то не оберешься. Ну и схожу. Делов-то…»

25

Длинная черная машина у серой, слабо освещенной стены конторы бесшумно открыла дверь, проглотила черную тень и рванула с места, быстро набирая скорость. Горохов облегченно вздохнул. Все прошло чисто. Он покосился на водителя, молча, сосредоточенно ведущего машину. За рулем сидел совершенно не знакомый ему человек.

— Не бойтесь, юноша. Ошибки нет. Я доставлю вас к Шварцу, он поручил это мне.

— К Шварцу? — спросил Горохов. — К какому Шварцу? — спросил он, понимая одновременно, что это, наверное, фамилия стюарда. Он почему-то считал, что фамилия должна быть русская. — Вы его друг? — спросил Горохов через некоторое время, чувствуя, что лучше было бы помолчать, но и не в силах сдержаться. Как-то хотелось разрядить напряженную атмосферу. Нервы были натянуты, нога сама собой прыгала на полу машины. Горохов никак не мог овладеть собой.

Водитель повернул голову к Горохову, внимательно посмотрел на него и снова ничего не сказал. Он вдавил пальцем клавишу радиоприемника. Музыка немного успокоила Горохова, отвлекла. Он уже начал думать, что зря так расстраивается, все не так страшно, и главное теперь — нормально вернуться обратно. Никому он тут никакого зла не причинил, и ему никто не причинит. Только намекнуть надо, чтобы не перебирать лишку. Не дай бог — тормоза откажут…

— Мы приехали, — проинформировал ровным голосом водитель и остановил машину. — Войдете в вестибюль. Вас встретят, — голос у водителя был какой-то механический, без выражения.

— Спасибо, — сказал Горохов и выскочил из машины с нескрываемым облегчением.

Вестибюль, застланный коврами и скупо освещенный, произвел на Горохова мрачное впечатление. Поднявшись на две ступеньки, он нерешительно остановился. Из затемненного угла бесшумно выступила фигура, что-то пробормотала и сделала выразительный жест следовать за собой.

«Почти как у нас, в Межрейсовом», — подумалось Горохову.

Несколько шагов — и он очутился в лифте. Потом мелькали этажи, и он не понял, на каком именно этаже лифт остановился. Его встретил новый провожающий и довел до нужной двери.

Горохов предстал перед своим знакомым, не имевшим теперь ничего общего со стюардом «Везера». Перед Гороховым стоял джентльмен в смокинге, с сигарой в руке, и только четкий прямой пробор на голове да узко посаженные глаза напоминали о прежнем стюарде. И вот только теперь, совсем неожиданно для себя, Горохов понял, что ему тогда, с пьяных глаз, не понравилось в этом немце: глаза. Немец шутил, смеялся, говорил приветливые слова или ничего не говорил, а глаза его выражения не меняли. Смотрит, будто целится — подумал Горохов.

— Добрый вечер, Василий Иванович, — приветствовал его стюард. — Я рад, что ты не перехвастал. Ты — и правда — парень смелый и решительный. А то уж я думал — не придется ли ехать тебя будить и вызывать через вахтенного…

Немец засмеялся, а у Горохова мурашками обожгло спину. Но он, держа марку, тоже засмеялся.

— Но — к делу, если разрешаешь, — посерьезнел немец. — Времени у нас мало. Прежде всего переоденься, чтобы не очень отличаться…

Он нажал кнопку, стена раздвинулась, обнаружив за собою целую костюмерную.

— Примерь-ка этот костюмчик… Я думаю, он подойдет тебе. Так… Немножко тянет на спине. Здоровый ты мужик, Василий Горохов! Девки тебя, должно быть, любят, а? А вот этот? Ну вот, совсем другое дело…

Немец помог Горохову завязать галстук, смочил ему волосы липкой ароматной жидкостью. Дважды он менял фасон прически, прежде чем его лицо смягчилось на секунду от выражения удовлетворенности.

— Хорошо. Взгляни на себя в зеркало. Вот какую ты должен иметь внешность, чтобы в кабаре не быть белой вороной. А? Белая ворона с красного парохода! — и он захохотал, хлопнув Горохова по спине. — Отлично, брат Василий! Ты выглядишь молодцом! Ты посмотри в зеркало, да у тебя оригинальный вид, черт возьми…

Горохов не верил своим глазам. Молодой человек в зеркале только отдаленно напоминал матроса, который всего несколько минут назад вошел в этот шикарный номер. Он едва узнавал себя.

— Доволен?

— Да… здорово…

— Ну и хорошо! Дальше будет еще лучше. По рюмочке коньячку — и ужинать. Да, я должен предупредить тебя: Василий Иванович — звучит полнозвучно, но слишком уж длинно, ты извини. Вася — звучит пошловато, ты не находишь? Я буду знать тебя — Базиль. Коротко, и никто не обратит внимания. А мое имя — мистер Шварц. Запомни, пожалуйста. За твой успех, Базиль!

Мистер Шварц оказался настолько любезен, что не забыл налить Горохову солидный бокал. Сам он пил почти из наперстка.

— Сердчишко пошаливает, возраст, — пояснил он.

Лифт, машина, снова лифт — и они оказались в кабаре, наполненном музыкальным грохотом, тщательно одетыми мужчинами и тщательно раздетыми женщинами. Мистера Шварца и Горохова метрдотель проводил за столик недалеко от оркестра. На эстраде семь красавиц, наряженных в остроумную комбинацию из фиговых листков и лошадиных хвостиков, дружно вскидывали ножки на уровень плеч. «Как в кино», — подумал Горохов и чуть не споткнулся, заглядевшись.

«Во, дают, — сказал он про себя, уже ничего не помня и ни о чем не жалея. — Да, будет что вспомнить…»

Они сели. Ноздри Базиля раздувались, в кабаре пахло выпивкой и много чем еще. Шварц пристально посмотрел на своего подопечного и подумал, как бы ему самому не напиться вместе с этим Базилем. По «Везеру» он помнил, какая у этого матроса необыкновенная, почти инфекционная жажда…

Столик между тем заполнялся напитками и закусками по выбору самого Шварца. Кабаре купалось в потоках многокрасочного света. Горохов почувствовал, как тугая пружина страха внутри начала потихоньку разжиматься. Он уже с интересом следил за эстрадой и самозабвенно пил, почти не обращая внимания на Шварца.

К их столику подходили какие-то молодые люди, жали руку Шварцу, улыбались Базилю, произносили тосты, исчезали.

Одна из семи красавиц, еще возбужденная после безумного танца, но успевшая накинуть нечто прозрачное на фиговые листочки, дружески кивнула Шварцу.

— Хэлло, Кэт, выпейте с нами рюмку сандемана! — пригласил ее Шварц. — Знакомьтесь, почти ваш земляк, русский. Зовите его Базиль. А это, Базиль, — Кэт, знаменитая танцовщица.

— Хэлло, Базиль! — пропела красавица и ослепительно блеснула зубами. — Вы почти мальчик. Очень приятно. — Она говорила с заметным акцентом, не то польским, не то прибалтийским.

Она опустилась в подвинутое Шварцем кресло. Выпили за знакомство. Базиль смутился и безуспешно пытался отрезать кусочек салатницы в форме омара. Шварц критически посмотрел на него и заменил бокал на рюмку.

Опьянение Базиля достигло того блаженного состояния, когда каждый мужчина кажется другом, а каждая женщина — красавицей. Он восторженно смотрел на голые плечи Кэт. В его голове происходила какая-то кутерьма, терпкая, как вино, которым его угощал Шварц.

— Базиль, потанцуйте с Кэт. Я надеюсь, вы понравитесь друг другу. А я отдохну, по-стариковски, — сказал Шварц и устало откинулся в кресле.

Базиль и Кэт поднялись со своих мест. Шварц, оставшийся за столиком, удивлялся выносливости Кэт. Она сохраняла на лице очаровательную улыбку, хотя этот Базиль безбожно оттаптывал ей ноги. И где он так научился подпрыгивать?..

Избавленные от общества Шварца, Базиль и Кэт быстро нашли общий язык, и вскоре Базиль благоговейно прижался щекой к щеке Кэт. Бормотал что-то о ее ослепительной красоте и пьянел еще больше от ее близости. Она благосклонно слушала его и улыбалась задумчиво. Кожа на руках этого Базиля была непривычно грубой, даже подушечки пальцев слегка царапали ей голое плечо.

После общих танцев яркие прожекторы выхватили из полутьмы эстраду с мускулистым актером. Делая жуткие рожи, он аппетитно проглотил десятка два бритвенных лезвий, с наслаждением проткнул себе ляжку шпагой, плевал огнем, боролся с удавом и кончил тем, что пригласил желающих нанести ему любые телесные повреждения ножами, кинжалами, бутылками, камнями, которые для этой цели были вывезены на эстраду в специальной тележке.

Кэт объяснила Горохову, что к чему, а Шварц заметил, каким интересом зажглись глаза Базиля. Он вошел уже в ту стадию, когда неплохо кому-нибудь подвесить фонарь под глазом — этот доброволец на эстраде был очень кстати.

— А что, Базиль, — давай! Разрядка всегда полезна, особенно моряку…

В зале нашлось немало любителей, особенно из молодежи, и только энергичные действия Шварца позволили Базилю первому испытать свою ловкость. Гимнаст вытряхнул Базиля из пиджака, едва тот поднялся на эстраду. Он сделал едва заметное движение — и ноги Базиля мелькнули в воздухе. И вскочил он только затем, чтобы снова под общий хохот полететь кубарем.

— Нападайте, Базиль! — крикнул Шварц, не отходивший от эстрады. — Кидайте в него камнями, бутылками, огонь, Базиль!

Горохов, когда Шварц вытолкнул его на эстраду, был и в самом деле не прочь обменяться с этим парнем парой хороших ударов, если уж тут все разрешается. А потом — обязательно пригласить его за столик и выпить по рюмке — на брудершафт, как с артистом.

Артистов Горохов уважал. Сколько он их угощал в ресторанах…

Однако ловкие, наглые приемы, которыми гимнаст встретил его и валил на пол, хохот в зале и сочувственный взгляд Кэт, который он поймал на себе, разбудили в нем азарт драчуна, прошедшего хорошую школу. Он кинулся на гимнаста всерьез, сразу же полетел вверх тормашками и беспомощно шлепнулся на живот. Эстрада была устлана мягкими коврами, он не испытывал ни малейшей боли от падения, но его взбесили неуязвимость противника и обидный регот зрителей. Базиль вошел в раж. Не помня себя, он швырял в гимнаста камнями и бутылками, все это грохотало в подставленные листы железа, на фоне которых происходило сражение. А гимнаст изящно уклонялся. (Только на следующий день Горохов вспомнил, что толком не мог прицелиться — его слепил прожекторный луч).

Через минуту Базиль обессилел. Его противник вполне доказал свою неуязвимость. Следующий любитель острых ощущений бесцеремонно оттеснил Базиля в сторону.

Кто-то услужливо подал ему пиджак и помог сойти с эстрады. Кэт приняла его в зале, заботливо отвела в сторону и наградила легким поцелуем. Базиль благодарно взглянул на нее.

— Силен, бродяга, — оценил он гимнаста, вспомнил, что хотел пригласить его выпить вместе, и пожалел, что приглашения не получилось.

Несколько рюмок коньяку вернули Базилю хорошее настроение. В нем теперь закипала кровь от соблазнительной близости Кэт.

— Пойдем потанцуем, — умоляюще попросил он, и они снова медленно ходили под музыку перед эстрадой, и она спокойно улыбалась и позволяла ему прижиматься щекой. Когда они возвратились к столику, Шварца за ним не оказалось. Это только придало Базилю смелости. Он обнял Кэт за плечи и восхищенно заглянул ей в глаза, собираясь сказать ей, что он ни о чем не жалеет, хотя эта прогулка и выпивка и эти танцы могут дорого ему обойтись… В этот момент чья-то рука грубо ухватила его за шиворот. Кэт взвизгнула, и он выпустил ее. Молодой человек с признаками явного дегенератизма на физиономии зарядил Базилю две звонких пощечины. Базиль кинулся на нового противника, готовый перегрызть ему горло — он уже вполне созрел для серьезных решений. Они оба упали, попутно сорвав со стола скатерть и все, что на ней было.

Через несколько секунд оперативно работающие вышибалы стремительно вывели их из зала. Через минуту Базиль предстал перед полицейским в пикете кабаре. Кэт, кельнер, пара свидетелей и громила, который набросился на Базиля, стояли тут же. Полицейский выслушал короткий доклад старшего вышибалы, принял счет от кельнера, предложил зачинщику драки уплатить пятьдесят марок штрафа. Громила хмыкнул и выложил деньги. С угрозой посмотрел на Базиля и вышел, сделав Базилю кивок, который мог означать приглашение для дальнейших объяснений на улице.

— Иди, гад, пока жив, — сказал ему вслед Базиль-Горохов.

В пикете остались теперь он, Кэт и кельнер. Почти автоматически ответил Горохов на вопрос полицейского об имени и фамилии — Горохов Василий Иванович. Ответил, прежде чем сообразил, что ему не следовало называть своего настоящего имени. Ответил — и тут только понял, как глупо и как основательно он влип.

Полицейский между тем заполнил форменный бланк и без тени упрека протянул его Горохову. Тот бессмысленно взглянул на бумагу, повернулся к Кэт:

— Что здесь написано?

— Квитанция… Выдана дежурным полицейским Старком в получении пятидесяти марок от Горохова Василия, оштрафованного в кабаре «Черная кошка» за дебош. Дальше следует дата и роспись в получении штрафа, — перевела Кэт.

Полицейский подал вторую бумажку прямо Кэт.

— Квитанция, — переводила Кэт, — счет кельнера на сто восемьдесят марок, из которых заказ сто двадцать, разбитая посуда пятьдесят и чаевые десять. Уплатите ему скорей, Базиль, и вернемся в зал. Или, лучше, пойдемте в «Золотую подкову». Мне противна эта полицейская морда, и здесь холодно.

— У меня нет столько денег, — прошептал Горохов, чувствуя, как подгибаются колени.

— Как — нет? — изумилась Кэт. — Может быть, вы думаете, что я буду оплачивать ваши счета?

— Нет, за все заплатит Шварц.

— Ну, я не представляю, как искать Шварца, если мы в полиции. Боже, как все это глупо…

Полицейский, видимо, догадался, о чем идет речь. Он строго взглянул на Кэт, потом на Горохова.

— Предъявите документы, — сказал он повелительно. Как раз в этот момент в дверь заглянул Шварц.

— А-а, вы уже здесь! — сказал он почти удивленно. — Ну, Базиль, вы любите жить с размахом, — сказал он Горохову, ознакомившись с квитанциями. Деловито, не тратя слов, он положил квитанции в карман, уплатил сумму и попросил полицейского дать ему расписку в получении денег по квитанциям.

Полицейский заставил Горохова расписаться на корешке квитанции, и они вышли, наконец, на улицу. Горохов тяжело вздохнул.

— Ну, Базиль, на сегодня, я полагаю, достаточно. Половина третьего. Ты неплохо провел время, а главное, — улыбнулся Шварц, — главное — познакомился с чудесной Кэт. Кэт, у вас нет желания проводить Базиля на судно?

— Я вас очень прошу, — горячо прошептал Горохов.

— О, с удовольствием, — сказала Кэт. — Если только мы снова не попадем в полицию.

Они посмеялись, и Горохов подумал, что, слава богу, все обошлось и жалко — на том все и кончится.

Дальше все шло обратным ходом. Они прибыли в номер Шварца. Горохов переоделся и — по требованию Шварца — отмыл голову от той ароматной липкой жидкости, которая фиксировала его новую прическу. Шварц налил по прощальной рюмке коньяку.

— Ну, Базиль, Кэт, выпьем! За знакомство и за все хорошее. Базиль спас меня на море, я выручил его на суше, но Базиль, мы не квиты. Никакие деньги не стоят того, что вы сделали с «Везером» и со всеми нами. Поэтому я считаю себя все еще обязанным, и если хочешь — можем встретиться в Амстердаме. Вы ведь отсюда идете в Амстердам?

— Да… кажется, — сказал Горохов.

— Это не кажется, Базиль, это точно. Так вот, я буду в ближайшие дни там, и мы, если хочешь, встретимся. Некоторое время, понимаешь ли, я хочу побыть на твердой земле… После пожара… надо поберечь нервы, отдохнуть…

— Я понимаю, конечно, — подтвердил Горохов. — А Кэт будет в Амстердаме?

— Кэт? — переспросил Шварц и повернулся к девушке. — Как, Кэт?

— Что ж, я не прочь съездить в Голландию, — беспечно согласилась Кэт, опустила глаза и добавила: — И встретиться с вами, Базиль…

— Браво, Кэт! — воскликнул Шварц. — Эмансипация вам на пользу! Ну, Базиль, тем более — за Амстердам!

Они чокнулись и выпили. Кэт провожала Горохова, а Шварц извинился и, сославшись на усталость, остался в номере.

Они целовались в лифте, целовались в машине, целовались за углом у конторки в порту. По крайней мере, раз десять Горохов заставил Кэт повторить обещание встретиться с ним в Амстердаме.

— И без Шварца, — добавлял Горохов.

— Глупый ребенок, конечно, — шептала Кэт, — у меня там за городом есть знакомые… у них свой дом… До встречи!

Машина умчала Кэт в город, Горохов мечтательно прижался к стенке конторки. «Такая женщина… ей богу, такая женщина стоит риска!» — в пьяном восхищении подумал Горохов. И тут только сообразил, что стоит все еще на берегу и нужно еще незаметно пробраться на пароход. Хмель почти улетучился из Горохова. Он выглянул из-за угла. Дождался смены вахты и благополучно перемахнул на борт.

На «Оке» никто не заметил ни исчезновения Горохова, ни его появления в четыре утра.

На следующее утро пароход «Ока» отошел от причала, дал три гудка, подхваченных всеми судами, стоявшими в порту, и, оставляя за собой дымный шлейф, вышел в море.


В это же утро Сомов вызвал на мостик старпома Игоря Карасева и Горохова.

— Старпом, возьмите карандаш и бумагу. Пишите! Приказ номер — потом проставите номер и дату. Текст: параграф первый. Сего числа в связи с недостойным поведением третьего штурмана Викторова, выразившимся в незаконном подписании капитанских документов, перевести в матросы первого класса. Параграф второй. Матроса Горохова назначить третьим штурманом до прихода в советский порт и прибытия замены штурману Викторову. Все! Приказ отпечатать, дать мне на подпись, вывесить на досках объявлений. Идите, выполняйте мое распоряжение, старпом. Матрос Викторов, — капитан повернулся к Володе. — Отправляйтесь в распоряжение боцмана. Горохов, примите штурманскую вахту от Викторова. Я поясню ваши обязанности. Но не думайте, что я буду долго терпеть ваше присутствие на мостике в качестве штурмана. Только до советского порта!

Старпом, спустившись с мостика, заглянул в каюту помполита.

— Николай Степанович, можно вас отвлечь на минуту? Вот, любуйтесь, очередной номер нашей комической программы, — Карасев протянул помполиту черновик приказа. — Читайте, знакомьтесь, любите и жалуйте, так как жаловаться некому…

Николай Степанович внимательно прочел приказ, угрюмо задумался. «Ну что ж, следовало ожидать чего-нибудь в этом роде… Действуя таким образом, Сомов прежде всего расправился со мной, — думал Знаменский. — Со мной, раз уж я при всех вступился за Викторова и тогда, в кают-компании, увел его из-под удара… Так сказать, активное воздействие на помполита, который первый раз проявил себя в активном плане… Чтоб не проявлял…»

— Игорь Петрович, а капитан имеет право, юридическое, на подобное перемещение в должностях? — спросил Знаменский.

— Имеет… к сожалению. Вы поймите: Александр Александрович, наш дорогой капитан, — очень осторожный человек. И большой законник. Творя любое безобразие, он всегда опирается на свое законное право, на закон или положение… На этом его голыми руками не возьмешь. Промашка Викторова — пустяк, смешно говорить о наказании, но Сомов всегда скажет, что этот поступок был последней каплей, переполнившей чашу его терпения, что вся жизнь Викторова подготавливала этот поступок, вела к этому просчету и — вообще — он зря родился…

«Что же делать? — размышлял Знаменский. — Выскочить к нему на мостик и демонстративно разорвать приказ? Глупо. Да он, кажется, и рассчитывает на такой именно срыв, на прямой скандал. После этого Сомов раздует дело о хулиганстве помполита, который в сложных условиях морского перехода устроил дебош на мостике и своими действиями, лишая капитана возможности вести судно, создал реальную угрозу аварии… Дождаться, когда Александр Александрович спустится в каюту, и миролюбиво попытаться убедить его — не подписывать приказ? Тоже… вряд ли что выйдет… Он теперь сутки проторчит на мостике, пока не пройдем Кильский канал и не выйдем в Северное море. А приказ он потребует через час. Ну, а когда приказ будет подписан, Сомов ни за что на свете не согласится отменить его. Ведь он кичится как раз тем, что никогда не изменяет своих решений. Да и не представляю я, чтобы он согласился разговаривать со мной миролюбиво… Насколько я понимаю, Сомову именно и нужно сейчас мое вмешательство в его действия, чтобы можно было раздуть скандал. Видимо, это и есть его способ активной обороны и защиты своего авторитета…»

— Что же делать? — снова, уже вслух, сказал Знаменский.

— Учтите, Николай Степанович, — после спасения «Везера» Сомов герой в собственных глазах, и уж он постарается, чтобы его геройство признали в самых широких масштабах. Кроме того, у Сомова есть где-то сильный доброжелатель, о чем он сам не стесняется говорить. В таких условиях герою-капитану можно позволить некоторые чудачества, можно позволить себе жить «вольным стилем»… А этот стиль ему как раз и нужен, для полного счастья…

Карасев вздохнул.

— Просто поразительно, как много в одном человеке может быть…

Но чего может быть много в одном человеке, он не договорил.

— Ладно, печатайте приказ, — сказал Знаменский. — Я не имею права устраивать сцен в заграничном плавании. Но через десять дней мы будем в советском порту, и я обещаю — мы не выйдем в море, пока не наведем порядка и не разберемся во всем… Я попрошу вас — вызовите ко мне Викторова. Штурману нужно оказать моральную поддержку, ведь для него такое понижение — серьезная драма. Надо ее сгладить…

26

Двое суток спустя «Ока» швартовалась в Амстердаме. Горохов, опрятно одетый (штурман все-таки, хоть и временно), деятельно распоряжался на полубаке, кося глазами на берег. Он почему-то надеялся, что Кэт, которую никто не знал в команде, выйдет к приходу судна на причал и улыбнется ему своей обворожительной улыбкой. Хотя бы намекнет, что она уже здесь, приехала, ждет. Он был уверен, что произвел на Кэт впечатление. В том костюме и с той прической, которыми его снабдил Шварц, он и на себя самого произвел впечатление.

Что же так сильно затронуло его чувства? Сама Кэт? или романтическая окраска их знакомства? или первая настоящая любовь?

Едва ли… Горохов был взбудоражен тем, что так неожиданно и ловко вошел в мир шикарной жизни, в существование которого он верил. Под шикарной жизнью он понимал богатую праздность и обилие выпивки и закуски. Богатая праздность у него случалась — в первые дни отпуска или отгула выходных, но все-таки он всегда помнил, что это ненадолго, что это вот-вот кончится…

Его волновало именно само сближение с женщиной, принадлежавшей к типу рекламных красавиц иллюстрированных журналов. Голова его кружилась, когда он думал о Кэт…

Однако на причале стояли только представители таможни, господин в шляпе, раскланявшийся с капитаном, и возились швартовщики, заносившие концы «Оки» на чугунные тумбы. Кэт его не встречала. «И слава богу», — подумал Горохов со вздохом. Что бы сказали ребята, если бы ему заулыбалась такая девочка с причала?

Трап подали на берег. Таможенники и господин в шляпе прошли к капитану. Горохов путался в узком проходе у трапа в надежде, что кто-нибудь подаст ему знак или записку. Но никто не обращал на него внимания, а толстый таможенник, натолкнувшись на него животом, досадливо выругался.

Выгрузка назначалась на восемь утра следующего дня. Представители порта сошли на берег, причал опустел, сгущались зимние сумерки. Горохов почувствовал тихую грусть. Теперь он утешал себя надеждой, что вестник от Шварца или от Кэт появится с началом выгрузки. Впрочем, пошел он к черту, этот Шварц. Горохов хотел видеть только Кэт и никого больше. А Шварца с него достаточно. Тоже, пижон мелкий, смылся в такой момент… Не ушел бы Шварц из-за столика, может, и драки бы не было. Тот, гад, с пьяных глаз его, Горохова, за кого-то другого принял… Хорошо еще — штрафы заплатил, не стал ломаться. И на том спасибо…

На следующий день докеры Амстердама рассыпались по палубам «Оки», раскрыли трюмы, и выгрузка началась. Горохов, скверно спавший ночь, слонялся по судну, предоставляя полную возможность войти с ним в контакт. Но флегматичные фламандцы не проявили к Горохову решительно никакого интереса. Изредка, когда он мешал кому-нибудь работать, его ругали или нетерпеливо отталкивали в сторону. Им было некогда, они дело делали, эти докеры.

Горохов терялся в мрачных догадках.

В следующую смену Горохова поставили тальманить — считать груз. Вместе с голландским тальманом он вел учет груза, поднимаемого из трюма. После каждого подъема они сличали свои записи и расписывались друг у друга на листках — один в том, что он сдал груз, другой в том, что груз принят.

Горохов продолжал напряженно думать, но ничего надумать не мог…

В двенадцать дня докеры прервали выгрузку. Большинство из них расположилось прямо в трюме, расстелив на ящиках салфетки. Громкое понятие «динер тайм» — обеденное время — по существу, сводилось к короткому отдыху с кружкой кофе из термоса, с бутербродом. Часть докеров отправилась в ближайшую обжорку, где фирменным блюдом была треска с жареным картофелем.

Когда Горохов, отяжелевший от обеда, вернулся в трюм, выгрузка еще не возобновилась. Голландский тальман, работавший в паре с Гороховым, вероятно, доедал свою порцию трески в обжорке. В трюме его не было. Он не появился и к возобновлению работ. В трюм вместо него соскочил низкорослый хлюст в засаленной кепке. Горохов сразу, про себя, обозвал его хлюстом — за очень подвижные жуликоватые глаза.

— Мистер Базиль, — сказал хлюст по-русски, — я от Кэт. Мне поручено узнать, готовы ли вы сегодня к выходу на прогулку?

— Готов, — быстро ответил Горохов.

— Кэт просила передать привет.

— Спасибо! — радостно выдохнул Горохов.

— С двадцати трех до часу машина ждет у ворот порта. Номер машины шестьдесят пять ноль одиннадцать. Запомнили? Свет на причале в районе кормовой палубы будет выключен. Все. Вот листочки по счету груза. Заполните оба экземпляра — и ваш, и мой. Я вам доверяю. Потом распишусь. А пока что я вздремну в том углу. Устал сегодня как собака… Скажите, когда кончится работа.


В двадцать три тридцать вахтенный матрос ушел от трапа, чтобы разбудить своего сменщика. О своем уходе он, конечно, не предупредил вахтенного штурмана. Из-за этого, казалось бы, пустякового нарушения устава судно на пять минут осталось без наблюдения, без службы на палубе. На «Оке» разрешались подобные отступления от правил.

Этими минутами и воспользовался Горохов. Он перемахнул фальшборт кормовой палубы и тотчас исчез за ящиками, нагроможденными на причале. Когда вахтенный вернулся к трапу, Горохов уже сидел в машине и отъехал от ворот порта по крайней мере на полкилометра.

— Я не опоздал? Дайте-ка сигарету! — возбужденно попросил Горохов. — Это далеко отсюда? мы куда едем? к Кэт или к Шварцу?

— Вот вам сигарета. Отвечаю только на первый вопрос. Я ждал вас ровно полчаса. На остальные вопросы я не отвечаю. У нас это не принято. Переживайте свои волнения молча. Не трудитесь поддерживать беседу.

Он посмотрел на Горохова и включил приемник — специально, видимо, чтобы избавиться от разговора с пассажиром.

«И тот, в Киле, тоже не разговаривал, — вспомнил Горохов. — И тоже музыку включал… Странные ребята какие-то… языка жалко, что ли?..» — подумал Горохов и еще подумал, что дружно держатся русские за границей, вон сколько у Шварца друзей — и в Германии, и в Голландии…

Объехав стороной центральные улицы, машина помчалась по окраинам города — тихим, безлюдным, погруженным в полумрак. Потом дорога побежала по ровным унылым лугам за городом.

«Наверное, к Кэт», — обрадовался Горохов. Говорила же она про знакомых, у которых свой дом за городом…

У двухэтажной виллы, окруженной десятком развесистых каштанов, машина остановилась.

— Видите дверь? Справа кнопка звонка. Идите.

На звонок к Горохову вышел сухощавый седой человек, сочетавший в своих движениях почтительность с достоинством. Если бы Горохов хоть немного разбирался в светских делах, он понял бы, что встретил его дворецкий. На втором этаже старик пригласил Горохова сесть в кожаное кресло, а сам бесшумно исчез. Горохов был уверен, что сейчас к нему выбежит Кэт и трогательно повиснет у него на шее. Но на шее никто не повис. В отдаленном конце коридора появился тот самый хлюст, который днем спал в трюме. Он поманил матроса пальцем, пропустил его в обширный кабинет и закрыл тяжелую дверь.

— Господин шеф, Базиль Горохов.

— А, хорошо! Садитесь, Базиль. Жак, вы можете присутствовать при нашем разговоре. Садитесь. — Шеф отложил книгу в сторону. — Ну, как дела, Базиль? Вас не мучают угрызения совести? страх? сожаление, что вы начали вести слишком авантюрную жизнь?

— М-м, — не нашелся что ответить Горохов. — А где Кэт? — спросил он наконец. — И Шварц?

— Кэт? Шварц? Понятия не имею.

— Но ведь… они меня приглашали… я ехал, чтобы с ней увидеться… то есть — с ними.

— Может быть, может быть. Но старая поговорка что нам говорит? Что мы предполагаем, а бог располагает. Не так ли, Базиль Горохов? Своих друзей вы едва ли скоро увидите, Базиль. Да и не жалейте о них. Лучше забудьте, выкиньте их из головы — вам будет спокойнее, добрый мой совет. Впрочем, если вы настаиваете, встречу вам мы всегда устроим. А сейчас нам нужно очень серьезно поговорить, Базиль, сейчас не время для воспоминаний… Хотя… — задумался шеф. — Если вам угодно, давайте вспоминать. Вместе вспоминать. Вот, Базиль Горохов, я открываю копию вашего личного дела. — Шеф открыл плотную папку. — Ну, анкетные данные мы пропустим, их вы помните, изменений пока нет. А вот эти фотографии, вероятно, имеют для вас некоторый интерес. Взгляните — Базиль и мистер Шварц, собеседуя, пьют коньяк. Вот вы — ах, прекрасный снимок, сколько движения! — в одной рубашке, запускаете камнем в человека. Вот — вы замахиваетесь ножом… С чего бы это, Базиль, столько кровожадности, а? Ну, а дальше — серия поцелуев с Кэт. Вот вы танцуете с нею в «Черной кошке». Вид у вас довольно интимный, Базиль, но я вас понимаю, девочка того стоила… Вы даже глаза прикрыли. Базиль, а вы сентиментальны. Вот, пожалуйста, снова в «Черной кошке», драка… В драке, Базиль, вы темпераментны, но, увы, в драке темперамента мало, надо уметь драться, Базиль! Впрочем, этому мы можем научить. Если хотите, конечно. Вот еще снимок — узнаете себя, Базиль? Вот еще… еще… еще… Видите, вас снимали, как кинозвезду. Должен заметить, Базиль, — вы исключительно фотогеничны, просто на редкость. Ну и, наконец, Базиль, дальше следуют фотокопии с квитанций, расписки в уплате Шварцем двухсот тридцати немецких марок по упомянутым квитанциям. Интересно, Базиль, чем вы так расположили к себе Шварца, что он оплачивал такие громадные счета, а, Базиль? Откройте секрет? Шварц у нас не отличается широтой душевной… Ну ладно, можете не отвечать, если это секрет, такими секретами мы не интересуемся. Я вижу на вашем лице вопрос. Вам хочется спросить, к чему мы перевели на вас столько фотобумаги? Поясняю, Базиль. Показываю, чтобы внести ясность в наши деловые отношения. Предположим, завтра мы дадим вам поручение, которое покажется вам невыполнимым, бесчестным, опасным и так далее. Вы понимаете — мало ли что может показаться человеку, да еще с пьяных глаз… В этом случае, Горохов мы можем просто ухлопать вас. Да-да — у-хло-пать. Если угодны синонимы — извольте: ухлопать, прикончить, отправить на тот свет, отправить в лучший мир — выбирайте, что вам больше по вкусу. Прошу учесть, мы сделаем это, куда бы вы ни спрятались. Но — это совсем не обязательно. В таких случаях мы оставляем за собой право выбора, Базиль. Вы улавливаете? Право выбора. Мы можем, например, ознакомить с этими документами вашего консула. Может быть, вас это не пугает. Вы скажете: «Ну и знакомьте, я готов понести наказание, но я не совершил ничего серьезного, много мне не дадут. Ничего серьезного мне инкриминировать, простите, — приписать не смогут». К сожалению, дорогой Базиль, это не совсем так…

Шеф сделал паузу и посмотрел на побледневшего Горохова.

— Вы пили сегодня? — спросил он матроса. — Вино? водку?

— Нет, нисколько, — сказал правду Горохов.

— Ага, значит ваша бледность — следствие благородного волнения. Хорошо. Так вот, девятнадцатого мая произошел пожар в бункеровочной базе в Поти. Причины пожара неизвестны. Двадцать седьмого сентября в предместьях Риги обнаружен труп мужчины. Личность убитого не опознана, убийца не найден. Третьего декабря на вашем пароходе «Ока» исчез паспорт кочегара. Обстоятельства утери паспорта не выяснены. Может быть, вы удивитесь, Базиль Горохов, но, представьте себе, ко всем этим событиям вы имеете прямое отношение. Я не буду сейчас рассказывать подробности, но можете мне поверить — они вполне правдоподобны, и они здесь, в этих бумагах. Мы, знаете ли, заботимся о тщательной биографии каждого своего сотрудника…

Горохов молчал. Он все уже понял и теперь молчал, подавленный.

— Что же вы не возражаете мне, Базиль? Почему не возмущаетесь? Или вам нравится такая бурная биография, а?

Горохов молчал.

— Я могу вам подсказать все слова, которые в таких случаях полагается высказывать в лицо будущему шефу: это провокация! это шантаж! это то-се, пятое-десятое!.. А? Не хотите воспользоваться? И правильно, Базиль. На каждое подобное слово у нас приготовлено вполне надежное и веское опровержение, Базиль. И наша подготовка тем тщательнее, чем невиннее человек, сидящий на вашем месте. Но! Базиль Горохов — но! Вы молчите совершенно правильно, так как за вами действительно кое-что числится в советских портах. И немало. Вы сами, лично, своими руками ни в чем не участвовали, но вы, Базиль, многому из того, что я перечислил, содействовали. Можете мне поверить, ошибки здесь нет. Другими словами, Базиль, если вы припомните свои темные связи в русских портах, то догадаетесь, что работали на нас уже давно. К примеру, паспорт кочегара Захарова пропал в Клайпеде в ту самую ночь, когда вы были компаньоном Захарова. Подробности — тут, в этой папке. И с папкой такого рода ваш консул познакомится с большим интересом. Теперь сделаем перерыв, Базиль, пока вы курите сигарету. Спокойно обдумайте все, что я вам сказал.

Шеф закурил ароматную гаванну, налил себе рюмку виски. Он опустошил рюмку маленькими глотками, совсем не так, как выпил бы Горохов. Потом шеф раскрыл книгу, прочел две страницы, взглянул на Горохова и отложил книгу в сторону.

Горохов все это время сидел не шевелясь, он даже не закурил.

— Вы поняли, Базиль Горохов, о чем я вам рассказывал? Вам ясно теперь, что ваше существование ограничено прошлым, которое человек не в силах изменить. Если у вас трезвый ум — вы, несомненно, все поняли. Не так ли, Базиль? Отвечайте, пожалуйста!

— Понял, — хрипло сказал Горохов.

— Ну, я рад. Теперь я скажу вам еще несколько слов. Видите ли, Базиль, мы никогда не обращаемся за помощью к людям, которые нам никак не могут быть полезны. Хотя бы потому, что это противоречит их убеждениям. Мы обращаемся к тем, кто может оказать нам действительную услугу. В данном случае мы обратились к вам, Базиль. Поясню, почему. Во-первых, потому что вы не очень обязаны своему начальству и своему государству. Вы хорошо работаете, и получаете только за свой тяжелый труд, не более того. Никто не присваивает вам ни чинов, ни званий, не забрасывает вас ни орденами, ни медалями. Так? У вас нет собственного дома, даже квартиры, нет, не говоря уже о такой роскоши, как собственная вилла, или по-вашему — дача. А? Вы ведь не домовладелец, Базиль?

— Нет, — тупо ответил Горохов.

— Прекрасно. Стало быть, собственность вас не привязывает к земле. Вы — человек налегке. Может быть, по вашим понятиям, вы и не заслуживаете большего, я не знаю, Базиль. Я знаю другое — вы отличный матрос, работяга, как у вас говорят. А это очень немало. Можете поверить — мы ценим настоящих людей, умеющих честно работать. Кроме того — вы показали себя человеком смелым и осторожным. Для нас это тоже очень важно. Единственный ваш недостаток, Базиль, — вы любите выпить. А в подпитии вы даже в чужой стране входите в излишний азарт и начинаете швыряться камнями в незнакомых людей. — Шеф усмехнулся и поворошил фотографии на столе. — У меня к вам, Базиль, личная просьба: пейте, но с оглядкой, чтобы не отказали тормоза. Пить пей, а дело разумей — хорошая пословица, прекрасные слова, Базиль. Знайте и помните свой предел, свой потолок. Другая пословица гласит: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Не забывайте народную мудрость, Горохов Базиль. Слишком длинный язык погубит вас немедленно. А покойнику, Горохов, всегда безразлично, кто его пристукнул, свои или чужие… Но — не вешайте носа, Базиль! Мы умеем ценить своих людей, можете не сомневаться! Мы платим, и немало. Но — не за красивые глаза, а за дело. За настоящее дело. Жак, выдайте Базилю Горохову аванс!

Жак подсунул Горохову ведомость, в которой была только его, Горохова, фамилия. Жак отсчитал несколько бумажек и показал, где расписаться. Горохов дрожащими руками принял из рук офицера паркер и послушно расписался.

— Как видите, сейчас мы платим вам немного. Но пока вам и платить-то не за что. А ведь вы уже получили некоторую сумму от Шварца, он же оплатил довольно значительные счета в кильской полиции. Позже, когда вы начнете выполнять наши задания, мы увеличим вознаграждение. — Шеф неожиданно засмеялся какой-то своей мысли. — А кроме того, Горохов, мы ведь не отменяем вашей зарплаты в советских рублях! Поистине — ласковое теля двух маток сосет… Вот так! Когда вы зарекомендуете себя способным человеком, Базиль, мы предоставим вам гражданство любой страны, на ваш выбор, отыщем вашу Кэт — и вы будете счастливы и беззаботны. Если к тому времени вы найдете другую Кэт — мы не будем возражать, мы умеем уважать личное мнение и личный выбор, кому бы они ни принадлежали. Но для полного счастья, Базиль, вам нужно поработать. Вам ясно? Отвечайте, пожалуйста!

— Ясно, — прохрипел Горохов.

— Хорошо. Обожаю понятливых людей. Теперь последнее. Вы у нас будете работать под девизом Базиль-четырнадцать. Запомните. Повторите, пожалуйста!

— Базиль-четырнадцать…

— Вы должны выполнить любое наше поручение, которое поступит от любого человека у вас в России или за границей, если человек скажет вам: «Я от Кэт». Повторите!

Горохов повторил.

— И что бы вам ни приказали — вы обязаны! — сделать! На этот раз никаких поручений не получите. Дадим вам время успокоиться и осмыслить начало новой деятельности. Прощайте, Базиль Горохов. Желаю удач! Жак, проводите! — и шеф потянулся за книгой, видимо, всерьез интересовавшей его.


Снова, как и три дня назад в Киле, Горохов подъехал к стоянке судна в четвертом часу ночи. Но на этот раз он был трезв как стеклышко. Он еще не успел сделать горьких выводов, не успел до конца понять, что же с ним случилось, не успел отыскать начало и причину своих бедствий. Но он уже твердо знал, что с ним случилось очень серьезное, очень тяжелое, — наверное, непоправимое несчастье.

Горохов покачнулся, прислонился руками и лбом к ящику и тихо застонал.

Никогда еще он не чувствовал себя таким потерянным, одиноким и слабым.

В три сорок пять вахтенный у трапа повторил ошибку своего предшественника. Он сбегал «на минутку» разбудить сменщика, не вызвав к трапу на это время вахтенного штурмана. Когда он вернулся на свое место, Горохов лежал уже в своей койке, безуспешно стараясь унять слезы, которые, казалось, подступали к глазам прямо от сердца, сжатого тоской и болью. Никогда, ни разу в жизни, он не испытывал такой жгучей, такой мучительной боли…

Тихо было на «Оке». Все, кроме вахтенных, спали безмятежным сном, и никто еще не догадывался, что в эту ночь проспал своего товарища…

27

В конце стоянки «Оки» в Амстердаме Сомов получил указание пароходства следовать в один из прибалтийских портов для месячного ремонта. Такое указание не удивило Александра Александровича. Старое, изношенное судно ежегодно ставилось к причалу судоремонтного завода: подлатать корпус, подновить машину и кое-как проплавать еще годик. Каждый год «Оку» собирались отправить на корабельное кладбище. Но проходил очередной годик, очередная комиссия осматривала, измеряла, испытывала старые кости «Оки» и выносила решение — снова подлатать корпус, подновить машину, чтобы продлить жизнь старому судну еще на годик. Цепочка такой амнистии тянулась уже давно…

Содержанием радиограммного обмена с берегом Сомов никогда не делился с командой. Сомов считал излишним, а может быть, даже вредным слишком хорошую осведомленность экипажа в перспективных планах судна. Он и на этот раз никому ни слова не сказал о полученном указании следовать в Прибалтику, на ремонт.

Однако известие мигом облетело весь экипаж.

А известие было и желанным и радостным решительно для всех.

Правда, ремонт судна зимой тоже не сахар: мороз, краска, цемент и железо — плохо сочетаемые компоненты. Но бывалые моряки говорят, что самая скверная стоянка лучше хорошего шторма…

Амстердамская стоянка «Оки» заканчивалась.

Серым дождливым утром «Ока» осторожно выползла из канала и, подгоняемая попутным ветром, бойко зарываясь носом в волны Северного моря, поплыла к родным берегам.

Сомов, расценивавший зимнее плавание как кару небесную, обрадовался предстоящей стоянке в ремонте не меньше других. Но по привычке скрывал хорошее настроение, удвоив обычную придирчивость. Разумеется, он не догадывался, что всему экипажу хорошо известны и порт назначения, и продолжительность предстоящего ремонта.

Кильский канал прошли благополучно. Ворота шлюза открылись, и судно вошло в родное Балтийское море. Началось «домашнее плавание»…

Не так давно воды многих морей напоминали бульон с клецками — из мин. А юго-западная Балтика и ее проливы до сих пор еще не освободились от страшной начинки: суда ходят в этих районах по узким морским тропинкам, огражденным на поверхности моря разноцветными буями. На морских картах эти тропинки именуются фарватерами. Они тщательно занумерованы и тянутся белыми полосками по красному полю карт. Красный цвет означает минную опасность.

У плавучего маяка «Киль» высадили лоцмана.

Ночь, окутанная низкими тучами, казалось, мучилась в капризной нерешительности: временами накрапывал дождь, но его запасы быстро истощались, и тогда воздух, наполненный влагой, седел от бродячих пятен тумана, лохмато оседавших на дремлющее море. Временами слабый ветер кружил тяжелые хлопья мокрого снега. Потом вдруг ненадолго прояснялось, и с берега остро пахло оттаявшей землей, ждавшей солнца, тепла и весны. И снова все окутывала внезапная волна тумана. Из мутной темноты навстречу «Оке» выползал огонек очередного фарватерного буя, сонно вздыхал ревун на буе, и буй уползал в сторону, за корму. Привидением проплывало встречное судно…

Александр Александрович грузно оперся грудью на планширь и казался конструктивным придатком судна: более суток он не спускался с мостика. Все его тело наполнилось ноющей тяжестью. Ничем не выдавая своего нетерпения, он ждал наступления четырех часов утра. В четыре на вахту заступал старпом, и только ему капитан мог в сложных условиях доверить судовождение.

Последние минуты последнего часа казались Сомову пружинными. Как известно, время умеет бежать, тянуться и совсем останавливаться. Без десяти четыре время для Александра Александровича совершенно остановилось. Три раза смотрел он на часы, и три раза на них было без десяти четыре, хотя они исправно тикали.

Аккумулируя вместе с усталостью злость, Александр Александрович готовился мастерски разнести старпома за минутное опоздание. Но, к огорчению Сомова, старпом явился на мостик ровно за пять минут до вахты. Неизрасходованная злость тупой болью опустилась на самое дно печени Александра Александровича. Он взглянул на Карасева холодными глазами.

— Я лягу в штурманской рубке. Похоже, часа через два видимость ухудшится. Будет туман — немедленно будите.

— Есть, Александр Александрович, — ответил Карасев, натягивая на плечи скрипящий плащ.

Не раздеваясь, сняв только фуражку, Александр Александрович опустился на скамейку в штурманской. Его сознание выключилось, едва он почувствовал прикосновение подушки к влажной небритой щеке. Сменившийся рулевой неловким движением сбил с нактоуза медный компасный колпак; колпак упал и с грохотом покатился по палубе, жалобно взвизгнули осколки разбитого стекла, старпом выразительно выругался, матрос, подобрав осколки, громко захлопнул дверь штурманской рубки. Вся эта шумная возня происходила в пяти метрах от капитанского уха. Но его веки даже не дрогнули. Он действительно ничего не слышал, так глубоко провалился в сон.

Через час судно прошло плавучий маяк и, ложась на новый курс, повернуло носом на тускло просветлевшую часть горизонта. Где-то впереди, в самой середине мутного пятна, поднималось невидимое солнце. Справа, с немецких берегов, потянул ветер, стало прохладнее. Вместе с ветром с берега надвигалась ватная пелена тумана.

Карасев включил радиолокатор и послал на полубак впередсмотрящего. Ему бы следовало одновременно включить автомат судового гудка для подачи сигналов, перебросить ручку машинного телеграфа на малый ход, так как судно в тумане обязано уменьшить скорость, и разбудить капитана. Старпом знал, что, не сделав этого, он не выполняет требования устава, но понадеялся, что туман будет кратковременным, а главное — хорошее человеческое чувство вошло на этот раз в противоречие с уставом: ему не хотелось нарушать капитанский сон. Старик так намаялся, что свалился замертво…

Он взглянул на экран локатора, заполненный концентрически разбегавшимися нитями помех, и вышел на крыло мостика, решив, что прибор недостаточно прогрелся.

Минут через пять, путаясь в снастях и рангоуте, туман густым слоем облепил весь пароход. Старпом подождал еще пять минут. Туман тянулся такой же ровной густой пеленой. Надежда на короткий туман не оправдалась. Тогда Карасев решительно перевел рукоятку машинного телеграфа на малый ход, включил автомат судового гудка. Низкий, хриплый рев разорвал тишину.

Дверь штурманской рубки с треском распахнулась.

— Давно? — спросил Сомов, ткнув небритым подбородком в белое пространство.

— Нет, недавно, — уклончиво ответил Карасев и вздрогнул: впереди по курсу отчетливо прозвучал ответный гудок.

— Попутчик? — быстро спросил капитан.

— Н-не з-на-ю… видимость до тумана была не более двух миль.

Капитан быстрым движением перекинул ручку телеграфа на «стоп», сдвинул фуражку на затылок, наклоняясь над экраном локатора. В полутора милях от центра экрана отчетливо светилась точка неизвестного судна почти прямо по курсу.

Сомов бросил острый взгляд на убегавшую за корму воду, чтобы ориентировочно определить скорость.

— Вы сбавили ход до малого минуту назад. До этого вы шли по крайней мере пять минут полным ходом в тумане, не подавая гудков. Рулевой! Это не так?

— Так, товарищ капитан, — тихо ответил рулевой, словно чувствуя вину за собой.

Сомов снова взглянул в локатор. Дистанция между судами сократилась вдвое, светящаяся точка на экране несколько отдалилась от линии курса. Сомнений не оставалось: светлая точка на экране обозначала встречное судно. Каждая зря потерянная секунда означала некоторую возможность столкновения, но поскольку судно стало отходить в сторону от курса «Оки», вероятность столкновения почти исключалась. Однако в вопросах судовождения оптимистическое «почти» все-таки всегда остается долей риска.

— Глубина под килем?

— Двадцать метров.

— Полный назад!

Три тысячи лошадиных сил дружно обрушились на судно. Оно содрогалось от бешеной работы машины.

— Отдать правый якорь!

Содрогание корпуса усилилось! Грохочущая якорная цепь напряженно скользила по обшивке, гася остатки инерции.

— На полубаке — громче бить рынду!

Рев гудка встречного судна слышался совсем уже близко. «Ока», стоявшая на якоре, подавала сигнал колоколом.

Через две минуты очередной гудок отодвинулся в сторону. Судно проходило близко от «Оки», но опасности столкновения уже не было.

— Определите наше место! — приказал Сомов.

Четыре минуты назад капитан спал крепчайшим сном, похожим на обморок.

Он вскочил со скамейки при первом сигнале, и с первой секунды пробуждения его мозг, как безупречный счетный механизм, производил подсчеты и молниеносные умозаключения.

Нетренированный мозг обычного человека на переход от сна до острой активности потребовал бы по крайней мере нескольких минут «разминки», и скорее всего такая встряска, подобная пробуждению в горящем доме, закончилась бы нервным тиком.

Александр Александрович казался совершенно спокойным. Он вошел в штурманскую рубку и следил за карандашом в пальцах старпома, наносившего место судна на карте по радиомаякам. Старпом дважды проверил вычисления, и оба раза место судна ложилось на красном минном поле в полумиле южнее безопасного фарватера.

На лбу Карасева выступили капельки пота.

— Старпом, возьмите вахтенный журнал, — ледяным тоном приказал капитан. — Пишите: за нарушение устава, выразившееся в том, что вахтенный старший помощник Карасев И. П. с ухудшением видимости не вызвал на мостик капитана, следовал в тумане полным ходом, не подавая положенных туманных сигналов, и небрежно отнесся к судовождению при плавании по минным фарватерам… Записали? — по минным фарватерам, в результате чего судно вышло на минное поле, — старшего помощника Карасева И. П. с вахты снимаю. Точка. Капитан — двоеточие…

Аккуратным расчетливым движением Сомов извлек из внутреннего кармана вечное перо, пододвинул вахтенный журнал, внимательно прочел продиктованный текст.

— Вы пропустили запятую перед словами «в результате чего», — сказал он, ставя свою подпись. — Пришлите на мостик помполита. Напишите объяснительную записку. Она должна быть готова к четырнадцати часам. Вы мне больше не нужны. Идите.

28

— Николай Степанович, капитан просит вас на мостик, — проговорил Карасев, останавливаясь у открытой двери каюты Знаменского.

— Что-нибудь серьезное?

— Да как вам сказать… Идите наверх, капитан лучше меня объяснит, что случилось.

Старпом достаточно хорошо знал своего капитана. Он понимал, конечно, что капитанское состояние ледяного бешенства — последствие его, Карасева, штурманских ошибок, излишней самонадеянности, непростительной уверенности в себе. Он знал, что эти упущения дорого ему обойдутся. Капитанская запись в судовом журнале придавала происшествию уголовный смысл.

Но хуже всего — официальная вежливость Сомова. Редкие случаи олимпийского спокойствия, с отточенной правильностью речи и прищуренными глазами, немигающе устремленными на жертву капитанской немилости, всегда предвещали худшее: Сомов, конечно, этого так не оставит… В такие минуты Александр Александрович не забывал даже про запятую перед «в результате чего»…

Он ничего не упускал в такие минуты, он ничего не забывал в такие минуты, капитан Сомов, Александр Александрович…

Войдя к себе в каюту, Карасев остановился у зеркала и укоризненно посмотрел себе в глаза.

— Мне жаль вас, товарищ старпом… — пробормотал он вполголоса. Потом взгляд старпома остановился на Люсиной фотографии. Игорь Петрович опустился в кресло, взял фотографию и тяжко вздохнул. Теперь, чего доброго, Люся, ярая противница его плавания, скажет ему: «Ну вот, видишь — и моряк-то ты неважный… Бросай, Ига, плавать, переходи со спокойной душой на берег… Все, что мог, ты уже совершил». Боязнь, что самый дорогой для него человек может сделать такой ошибочный, непростительный выпад, омрачала и без того скверное настроение Игоря Петровича…


Карасев сосредоточенно рвал в клочья пятый вариант объяснительной записки, когда в каюту постучал Знаменский. Помполит вошел, сел на диван, размял в пальцах папиросу, молча закурил.

— Послушайте, Игорь Петрович, скажите мне откровенно: капитан действительно предотвратил столкновение судов?

— Нет. С момента, когда после первого гудка капитан вышел из штурманской рубки, он не предпринял ни единого маневра в целях избежания столкновения. В таких делах, Николай Степанович, — ничего не поделаешь, — нужно быть буквоедом и точным в словах и определениях. Капитан предпринял ряд мер, чтобы уменьшить разрушительный результат столкновения, если бы оно произошло. Но, как известно, столкновения не случилось.

— Хорошо, — сказал после некоторой паузы Знаменский. — А в чем состоят нарушения устава старшим штурманом Карасевым?

— Вы читали капитанскую запись в судовом журнале?

— Читал.

— Запись предельно кратка, объективна и правдива.

— Да… ну и что вы думаете по этому поводу?

— Думаю получить строгий выговор, вот что я думаю.

— Да? А капитан настаивает на вашем списании… И вы сами, помнится, говорили, что он всегда формально прав.

— Чем же я так сильно провинился? Я нарушил устав, мне следует объявить замечание, выговор, строгий выговор, но списать с судна за первое же нарушение — это уж слишком…

— А Сомов не разделяет такого мнения. Он утверждает — ему с большим трудом удалось предотвратить столкновение. И, говорит, вы не найдете такого адвоката, который смог бы доказать противное…

Глаза старпома потемнели. Некоторое время он молчал.

— Нет, Николай Степанович, риск столкновения, повторяю, почти отсутствовал. И чтобы доказать этот факт, мне вовсе не нужен адвокат, я и сам докажу. Я держался своей правой стороны, с запасом, и отошел от оси фарватера. Поэтому, когда отдали якорь, мы и оказались на правой кромке минного поля, далеко вправо от пути встречных судов, идущих по своей, левой стороне фарватера. Значит, мы не были в опасной зоне потока встречных судов. Можно говорить только о нарушениях устава, которые не привели ни к каким аварийным последствиям. Самое крупное из этих нарушений — то, что я не разбудил капитана.

— Почему же, Игорь Петрович?

— Действительно, почему же, Игорь Петрович… Теперь мне и самому смешно — почему. Представьте, Николай Степанович, — ничем не оправданный акт человеколюбия: хотел предоставить капитану лишних пять минут отдыха… Смешно?

Знаменский разминал пальцами новую папиросу и молчал. Потом взглянул на часы и, указав глазами на клочки бумаги, сказал:

— Хорошо. Через час совещание. Давайте, Игорь Петрович, пишите объяснительную. Пишите скорей.

И помполит ушел.

29

Командиры собрались в кают-компании. Сомов открыл сразу все клапаны своего красноречия и артистически произнес обвинительную речь. Он обвинял само время, само поколение, которое слишком долго нуждается в няньках, и, в частности, обвинял штурмана Карасева — продукт времени и поколения.

Речь капитана напоминала проповедь, страстную, искреннюю. Морякам нового поколения, говорил он, по непонятным, таинственным причинам, свойственны суровые признаки профессионального вырождения. Девятнадцать лет он, Сомов, мучился на мостике в одиночку, не имея морального права ни на минуту доверить судно своим помощникам. Лень, безответственность и легкомыслие — вот основа характера штурманов «Оки».

Старпом Карасев И. П. немногим превзошел своих предшественников. Правда, у него светлый ум и твердое знание штурманского дела. Но что все это стоит, если в характере нет дисциплинирующего начала, нет настоящего стержня? Рано или поздно такая бесшабашность все равно кончится катастрофой…

Катастрофа должна была произойти сегодня. Она уже началась, и только быстрые, решительные меры с его, капитана, стороны спасли судно и, вероятно, собравшихся здесь.

Александр Александрович пустился в подробный пересказ событий, сгущая мрачные краски и словно бы ненароком выпячивая свою находчивость, хладнокровие, готовность на самопожертвование ради спасения судна и экипажа.

— Девятнадцать лет я плаваю капитаном, и ни одно судно, которым я командовал, не имело даже царапины на борту по моей оплошности. И все девятнадцать лет я постоянно занимался исправлением ошибок моих штурманов. Мне удалось предотвратить десятки крупных аварий за счет своего сна и нормальной жизни. Но! — все! — мне надоело быть кранцем между ленью штурманов и авариями. Хватит! Мне не нужны такие старпомы, как Карасев И. П. Мне не нужны на мостике высокообразованные неучи и разгильдяи, само присутствие которых на судне ничего не означает, кроме потенциального несчастья. С приходом в порт я вынужден буду списать Карасева. И собрал я вас, чтобы объявить мое решение по этому вопросу. И как капитан предупреждаю вас, что удвою свою требовательность и строгость. Сейчас я вынужден вести судно с одним штурманом на вахте. Штурман Викторов переведен в матросы, а Карасев снят с работы. Но если поддержание порядка на судне потребует перевода в матросы и последнего штурмана — я без колебаний сделаю это. Я могу довести судно и сам. Все! Совещание считаю закрытым, можно разойтись.

Сомов величественно повернулся и уже направился к выходу из кают-компании.

— Прошу извинить, Александр Александрович. От имени нашей парторганизации я требую продлить совещание, — твердо сказал Знаменский.

— Пожалуйста. Надеюсь, я вам не понадоблюсь для этого? — медленно, чеканя слова, спросил Сомов, взглянув на помполита.

— Ваше присутствие обязательно, товарищ капитан. Мы задержим вас недолго. Остальное будет зависеть от вас.

Сомов вернулся к своему креслу, тяжело сел. Лицо его отражало досаду.

— Товарищи, — спокойно начал Знаменский. — Наша судовая партийная организация экстренно обсудила дисциплинарные нарушения штурманов Викторова и Карасева. И мы не можем согласиться с вашим решением, товарищ капитан. Я имею в виду и понижение в должности штурмана Викторова, и предполагаемое списание с судна штурмана Карасева. Мы не можем согласиться с таким суровым наказанием штурманов, и прежде всего — потому, что в их нарушениях содержится не только их вина, а и наша общая вина, вина помполита и вина самого капитана. И вина эта так велика, что прежде всего возникает вопрос о вынесении взысканий капитану, помполиту, а потом уж штурманам. Но вы, Александр Александрович, почему-то ни слова не сказали в своей речи о наших ошибках… А ошибки эти, повторяю, очень серьезны, и если их не исправить, то вскоре придется списать весь остальной экипаж…

Николай Степанович начал с себя. Он честно рассказал, как неверно с самого начала строил свои отношения с капитаном.

— Сначала, в первом рейсе, — говорил он, — от меня не было проку из-за укачивания, потом я слишком долго изучал морскую специфику, затем пассивно вел учет капитанских ошибок, а позже слишком вежливо, слишком осторожно указывал вам, Александр Александрович, на эти ошибки, и всегда делал это с глазу на глаз. Так я оберегал ваш авторитет! И видимо — зря. Добился я только того, что общими с вами усилиями, Александр Александрович, пытался создать из вас капитана-полубога, капитана-страдальца и единственного труженика на судне, каким вы сейчас и обрисовали себя в своем выступлении. И вы, Александр Александрович, не без оснований решили, что помполит у вас покладистая фигура, что помполита вообще можно не принимать в расчет. Вот в чем состоит моя главная вина. — Знаменский сделал короткую паузу. Сомов тяжело смотрел на помполита и молчал. Командиры тоже молчали, никто не шевельнулся.

Николай Степанович продолжал:

— Ваша вина, Александр Александрович, заключается в том, что в своих глазах вы непогрешимы. И не смотрите на меня с таким возмущением. Вы должны правильно понять меня, по-деловому, без обид. В мои цели вовсе не входит уронить ваш авторитет, унизить достоинства капитана, поссорить вас с командой. Напротив! Я — за всяческое укрепление авторитета капитана на судне и за самое хорошее отношение к вам команды. Но для этого вам самому нужно понять, что представляют собой человеческие отношения. Ведь уважение моряков, их любовь не приходят сами. Их нужно заслужить, и мерой авторитета не может быть штатное расписание или судовая роль… Однако вернемся к штурманской службе на нашей «Оке». Правильно ли она у нас организована? Мне кажется, в принципе неправильно. И прежде всего потому, что капитан не доверяет штурманам. Капитан все делает сам. Штурману запрещено принимать решения. Штурман не имеет даже права сказать — «я считаю, я думаю». Считать и думать может только капитан. Штурман превращен в высококвалифицированного впередсмотрящего. Не более того. Конечно, в таких условиях капитану невыносимо тяжело плавать. Но зато достигается главная цель: капитан окружен славой труженика, полубога и страдальца. Такому капитану можно простить его чудачества, невнимательность, грубость. Можно? Конечно, можно? Вот на эту удочку попался и я. Такое недоверие к штурманам и такая постановка штурманской службы полностью атрофирует энергию людей, и неудивительно, что как специалисты-судоводители штурмана «Оки» равны нулю. Гибнет запас их теоретических знаний. Им непонятно, для чего они получали высшее образование. Им кажется, что сами они никогда не смогут плавать капитанами. А вы, Александр Александрович, при каждом удобном случае подчеркиваете — капитаном нужно родиться, капитаном нужно родиться, ни знания, ни опыт не дают еще штурману права надеяться стать капитаном, если он не обладает какими-то врожденными качествами. Какие же это особенные качества, Александр Александрович? Из особенных качеств капитана «Оки» самое заметное качество — грубость и пренебрежение людьми. Не этим ли качеством обижены наши штурмана? Если этим — то дай бог, чтобы они так и остались обиженными…

Далее. Молодые штурмана, попав на «Оку», видят, как много знаний им недодали. Им хочется о многом спросить капитана, посоветоваться с капитаном. Но разве они смеют спрашивать и советоваться? Разве им разрешено пользоваться секстаном? Ставить на карту свою астрономическую точку? Нет, все это им запрещено. Им предоставлено единственное право: выражать свое восхищение виртуозностью судоводительского маневра, который капитан делает на их глазах. Естественно, что при такой постановке дела штурмана дисквалифицируются.

А капитан, к сожалению, простой смертный и иногда засыпает от усталости. На мостике остается штурман, отвыкший думать, не имеющий права принимать решений и одновременно боящийся потревожить капитана. Потому что с появлением капитана на мостике начинается иногда прямое издевательство над всеми, кто попадется под руку. Вы правы, Александр Александрович, в такие минуты судно подвержено риску. Но ведь в этом вы виноваты сами — прежде всего. И эти именно соображения, Александр Александрович, вынуждают нас не согласиться с вашим решением строго наказать штурманов Викторова и Карасева. Мы настаиваем на пересмотре ваших решений, как излишне торопливых и несамокритичных. И, заодно, мы должны предупредить старшего механика Жабрева, что в машинном отделении беспорядков не меньше, чем на мостике, — решительно повернулся к стармеху Знаменский. — В машине почти в точности копируют мостик, и обстановка уже становится нетерпимой. Но это будет предметом особого разговора в скором времени, — пообещал помполит.

Дальнейшая речь Знаменского свидетельствовала о том, что Николай Степанович не растрачивал на «Оке» впустую время. Анализ порядка на судне он провел с таким глубоким знанием морского дела, что становилось просто непонятно, когда и как этот сухопутный человек сумел вникнуть в самую суть деталей, которые не всегда четко представляют даже опытные моряки. Особенный нажим помполит сделал на те искажения устава, которые практиковались на «Оке» ради вольной жизни капитана. И — факты, факты, факты… Знаменский ничего на говорил голословно, он опирался на факты, а их у него было припасено порядочно…

Задев вопрос о человеческих отношениях, Николай Степанович просто обрушился на Сомова.

— Вас не интересует даже, как зовут кочегара или матроса, — горячо говорил Знаменский, устремив на капитана упорный взгляд. — Для собственного удобства и развлечения вы даете людям клички — сыч, бульонная морда, конопатый, рыжий… Весь рядовой состав у вас — караси, командный — варвары. И для вашего же удобства все вокруг обязаны знать клички, которыми вы окрестили ваших соплавателей. А как бы вы, Александр Александрович, отнеслись к тому факту, что команда по некоторому внешнему сходству стала бы называть вас — кранцем, например?

— Да как вы смеете! — взвизгнул Сомов, вскакивая с места.

— Вот видите, Александр Александрович, как может быть неприятна человеку кличку. Я решился на такую грубость, только чтобы заставить вас задуматься. Если кличка неприятна вам самому, почему вы думаете, что она приятна кочегару или матросу? Разве они люди низшего сорта? Почему? Вы на этот вопрос и не ответите, я знаю. Просто поразительно, как вы, Александр Александрович, цепляетесь за понятия, привычки, от которых общество давно уже отказалось. Просто стыдно бывает за вас, за ваше поведение, за ваши слова. Позорно, Александр Александрович, современному да еще советскому капитану вести себя с людьми так же, как вели себя шкипера с парусных дубков…

Сомов при этих словах сделал новую попытку вскочить со своего места для выражения гневного протеста, но Знаменский взглянул на него так пристально и так уверенно, что капитан не выдержал взгляда и остался сидеть. Точно так Знаменский смотрел на него в Киле, когда Сомов разносил Викторова. Точно так же смотрел. Александр Александрович даже боль в руке почувствовал снова…

— Я не буду сейчас заниматься изучением тех причин, которые привели к превращению «Оки» в неофициальную бассейновую гауптвахту, — продолжал Знаменский. — Во всем этом мы разберемся. Видимо, партийная организация пароходства просмотрела или не заметила этой позорной практики. Что, впрочем, неудивительно. Мой предшественник отправлял в пароходство утешительные донесения. Судно редко бывало в порту приписки. Считалось — на «Оке» все идет хорошо и гладко. Помполиты сменились, и новый помполит, я говорю о себе, после двух первых рейсов поспешил доложить, что на судне проведено два профсоюзных, три комсомольских и два партийных собрания и все обстоит благополучно. Судовая организация, к сожалению, малочисленна и слаба. Меня никто не одернул, никто не поправил, никто мне не подсказал. Но я секретарь парторганизации, я автор донесения, я прежде всего сам и виноват в его неправдивости. Мне и надо исправить свою ошибку, и я это сделаю.

Ну, и последнее, товарищи. Мы коммунисты, и мы больше не можем мириться с систематическим невыполнением плана. С этим нужно покончить. План — это закон. Вы, Александр Александрович, наш руководитель, вы капитан. Говорите, что нужно сделать для выполнения плана. Вы — самый здесь опытный человек. Вы обязаны в ближайшее время предпринять самые решительные усилия для выполнения государственного задания. На основании ваших указаний экипаж примет на себя деловые обязательства и выполнит их: люди у нас в большинстве своем надежные, хорошие, настоящие моряки, честные и работящие люди.

Вот и все, товарищи, что я считаю нужным сказать на сегодняшнем собрании. С приходом в порт я подробно доложу о состоянии всех дел на судне. Пароходство и партком должны знать истинную обстановку на «Оке». Я не могу предсказать, каков будет результат моего донесения, не знаю, как пароходство поступит с капитаном, со старшим механиком, со мной. Да не в том суть. Главное — чтобы пароход «Ока» стал, наконец, обычным судном нашего бассейна. Чтобы он перестал быть исправительной инстанцией. Главное — чтобы в экипаже «Оки» появилась бы, наконец, гордость за свой пароход. Чтобы у нас наладились нормальные человеческие, уважительные отношения друг к другу. Мы должны стать передовым экипажем бассейна. Это тяжело, но выполнимо. А раз выполнимо — значит будет сделано. Иначе грош нам всем цена как коммунистам. И как морякам — тоже. Вот так я считаю, товарищи.

Наступила пауза. Никто не пошевелился, не изменил позы. Некоторое время все оставались под впечатлением слов Знаменского. И даже не самих слов, которые так или иначе закипали давно в каждом, как под впечатлением той уверенности, с которой эти слова, впервые на «Оке», были произнесены вслух, при всех, в кают-компании.

Казалось, нечто значительное должно было произойти немедленно, вот сейчас же…

— Туман рассеялся, товарищ капитан, — шумно раскрыв дверь кают-компании, доложил вахтенный матрос. В напряженной тишине эти слова приобрели особый, почти вещий смысл. Люди ожили, задвигались, однако на лице Сомова не было и признака радостного или нового чувства. Лицо капитана пошло багровыми пятнами, глаза, сурово прищуренные, совсем спрятались под нависшие брови. Сомов тяжело дышал. Он был взбешен до последней степени, но — вопреки обычаю — сдерживал свое бешенство. Сдерживал. Сознательно.

Он не мог не почувствовать, что в эту минуту не он, капитан, хозяин положения в кают-компании. Не мог не почувствовать, что присутствующие вполне разделяют слова помполита.

И ему едва не стало худо от гнева, который он не мог тут же выплеснуть на Знаменского, на кого попало…

Александр Александрович тяжело поднялся со своего места.

— Прошу в каюту. Нам надо поговорить, — хрипло сказал он Знаменскому и вышел из кают-компании, наклонив голову, словно собираясь бодаться.

Николай Степанович задумчиво улыбнулся и пошел за капитаном.

Начальник радиостанции первый подошел к Игорю Петровичу, пожал ему руку. Сразу же их шумно обступили остальные командиры. Поговорить было о чем…

30

Два последующих дня, пока судно упрямо раздвигало тупым носом упругую волну Балтики, жизнь экипажа «Оки», казалось, вошла в полосу штормовых событий.

Гибкий, дипломатичный, даже трусливый в серьезных обстоятельствах Сомов, вероятно, пошел бы на примирение с помполитом, проявившим вдруг неожиданную прямолинейность и силу убеждения. Сомов хорошо знал, что столкнулся с очень сильным противником, с принципиальным характером, и ему явно следовало пойти на уступки, как он это делал всегда, когда встречал настоящее сопротивление себе.

В то же время жизненный опыт подсказывал капитану, что в деловых отношениях людей, противоположных по убеждениям, не бывает разовой уступки. Уступить Знаменскому раз — значило согласиться с системой постоянных уступок, значило плясать под чужую дудку. А Сомову, по самому складу его характера, всегда было противно плясать под чужую дуду, как бы справедливо эта дуда ни играла.

Все эти соображения проносились в разгоряченной голове капитана, и, продолжая ожесточенно спорить со Знаменским, он с каждой минутой становился все грубей, крикливей и напористей.

Однако не только жизненный опыт толкал Сомова к самому краю рискованного сопротивления.

Незадолго до совещания командного состава радист вручил Александру Александровичу последний номер радиобюллетеня с объемным материалом о спасении «Везера». В теплых тонах и не без гордости редакция знакомила моряков всего бассейна с мужеством, отвагой моряков «Ладожца» и «Оки». При этом опыту Александра Александровича уделялось не меньше внимания, чем изобретательной решительности молодого капитана Шубина.

Вместе с бюллетенем радист принес радиограмму, в которой капитану «Оки» объявлялась благодарность начальника пароходства и запрашивались фамилии моряков, отличившихся в спасательных работах. Разумеется, точно такую же радиограмму получил и Шубин, капитан «Ладожца».

Почти сразу вслед за этим Москва в полуденном обзоре газет воспроизвела довольно подробную статью «Известий», посвященную спасению теплохода «Везер». Статья называла капитана Сомова «известным ветераном моря».

Излагая подробности спасательных операций, газеты дважды ссылались на донесения капитана Шубина, который, видимо, очень скромно рассказал о собственных делах и преувеличил долю участия в них капитана «Оки». Такое отношение молодого капитана в одинаковой мере и удивило, и растрогало Александра Александровича.

Все эти события, без сомнения, подхлестнули самолюбие Сомова. Возбужденный, самодовольный, но и раздосадованный неблагодарностью экипажа, недопонимавшего, под командованием какого замечательного капитана ему посчастливилось плавать, Александр Александрович произнес речь на совещании командиров, потом с молчаливым гневом выслушал выпады помполита и решил, что наступил удобный момент, чтобы раз и навсегда поставить Знаменского на место.

Вот почему за закрытой дверью капитанской каюты слышались воинственные возгласы капитана и спокойный рокот возражений Знаменского. Собеседование была длительным, тяжелым и не привело к примирению.

Расставшись глубоко неудовлетворенными друг другом, капитан и помполит принялись за дело. Они уединились в своих каютах, придвинули кресла к письменным столам и почти одновременно написали: «Рейсовое донесение».

Капитанское перо дышало обидой и мстительностью. Сомов безбожно передергивал факты, уверенный, что все равно никто проверять не станет. По существу это была жалоба старого замученного капитана на несправедливость помполита, покушавшегося на его власть и единоначалие. Донесение было переполнено перечислением личных заслуг капитана перед экипажем, пароходством и Родиной. За девятнадцать лет капитанской работы заслуг набиралось даже больше, чем Почетных грамот, полученных от пароходства… Капитан не щадил своих сил, чтобы его изношенное старое судно добилось высоких экономических показателей. Разумеется, он преодолел бы все затруднения на этом пути. Собственно говоря, его усилия вошли уже в фазу положительного завершения. Но… на судно прибыл новый помполит, с первых же дней поставивший перед собой задачу разрушить все то, чем по праву гордился капитан. Подкупая людей панибратскими отношениями, создавая конфликт между экипажем и капитаном, помполит добился своей черной цели: он испортил отношение экипажа к своему капитану.

В атмосфере такой расхлябанности Сомов возглавил операции по спасению «Везера». Это была чудовищная по своей сложности работа. (Сомов исписал четыре листа бумаги, чтобы очень кратко изложить стихийные трудности, с которыми он столкнулся по ходу спасательных работ, и дополнительные трудности, которые ему подстроил Знаменский).

Донесение капитана заканчивалось довольно настойчивой просьбой заменить помполита.

Покончив с донесением, Александр Александрович написал два личных письма с некоторым заимствованием из текста рейсового донесения, запечатал пакет и конверты и вышел на мостик, чтобы продемонстрировать экипажу невозмутимость и выдержку капитана-труженика, знающего себе цену.

До прихода в порт он не спускался с мостика, провел не до конца оформленную голодовку протеста, доказывая всем, что он умеет не только величественно властвовать, но и красиво страдать.

Солнечным морозным утром, когда до прихода в порт оставалось всего несколько часов, на мостик поднялся Знаменский.

Сомов, взглянув на него, почувствовал, как икры ног свела судорога, а в печенке что-то с болью шевельнулось.

Он посмотрел на помполита так, как смотрит бык на кусок красной тряпки.

— Доброе утро, Александр Александрович, — громко повторил Знаменский, так как первое приветствие не дошло до капитанского сознания.

Сомов мрачно прочистил горло рычанием, которое с одинаковым успехом можно было перевести как «здравствуйте» или «пошел к черту».

— Продолжаете злиться? Напрасно… — спокойно сказал Знаменский. — Впрочем, дело хозяйское — злитесь. Чтобы не портить вам настроение, я уйду. Попрошу только взглянуть на мой труд и высказать свою точку зрения мне как автору.

— Что это? — хмуро спросил Сомов, недоверчиво принимая из рук помполита несколько листов, свернутых в трубку.

— Копия рейсового донесения, Александр Александрович.

— А зачем вы мне его даете? — ошарашенно спросил капитан.

— Чтобы вы знали, о чем я написал в донесении. Ведь вы капитан судна, а я пока еще помполит на нем…

— Ну хорошо, — проговорил капитан, продолжая и злиться и удивляться, — я прочту.

Николай Степанович улыбнулся, сделал несколько шагов к трапу.

— Да, Александр Александрович, вчера я провел беседу с экипажем. Я рассказал, как мы с вами хотим перестроить всю нашу работу, отношения командиров и, в частности, ваши отношения к команде. Мне пришлось почти продублировать все, что я сказал на совещании командного состава. Только на этот раз я говорил как бы от вашего лица и по вашему поручению. Должен сказать, Александр Александрович, что многие лица прояснились.

— А идите вы к черту! — сверкнув глазами, выпалил Сомов, не умея сдержаться.

— Другой бы за такие дела помполиту на шею бросился, а вы…

— Я сейчас, кажется, тоже брошусь…

— Ладно, ухожу, — рассмеялся Николай Степанович. — Ну и африканский темперамент!..

После командирского совещания Николай Степанович действительно собирал моряков для беседы. Он рассказал им, как в последнее время капитан занимался глубоким анализом судовой жизни и как в результате этого анализа вскрыл ряд ошибок, особенно в отношениях командиров к своим подчиненным. Капитан признался, что сам был основным виновником неверно сложившихся на «Оке» человеческих отношений, что он осознал свои ошибки и честно будет их исправлять.

Целый час Знаменский вкладывал в уста капитана Сомова добрые, умные слова. Он считал вправе говорить такие слова за капитана, ибо просто представить себе не мог, как можно оставаться на прежних сомовских позициях после откровенного разговора на командирском совещании. Правда, Сомов упрям и болезненно самолюбив. Правда, в своей каюте, с глазу на глаз, Сомов, в сущности, ни с чем не согласился. Но Знаменский верил: в основе своей и Сомов — человек трезвомыслящий. Поломается-поломается, а согласится и будет переламывать себя. «Дойдет и до Сомова», — думал Знаменский и говорил о командирской чести, о борьбе за план, об организации заочного обучения и о многом другом, что давно интересовало и трогало матросов, кочегаров, машинистов «Оки»…

Николай Степанович закончил тем, что от имени капитана просил команду забыть незаслуженные обиды, если кто-нибудь чувствовал себя обиженным, и призвал экипаж провести предстоящую стоянку и ремонт с особой организованностью, без нарушений, чтобы сразу после ремонта начать новый этап в жизни «Оки»…

После общего разговора к Знаменскому подошел Горохов.

Он мялся, не зная с чего начать. Николай Степанович заметил смятение моряка и спросил его:

— Ну как, Василий Иванович? Выведем мы «Оку» на первое место в пароходстве, а?

— Со мной выведешь, — усмехнулся Горохов.

— А что так? не уверен? с чего бы это? Уж не хочу перехваливать, но таких работников — поискать…

— За работу я спокойный, товарищ помполит. А только напьюсь я в порту. Знаю, что напьюсь, точно.

— Вот как… Ну что ж, хоть откровенно предупредил… Знаете, Василий Иванович, я через пять минут буду у себя в каюте, идите прямо ко мне. Там на столе «Техника — молодежи», посмотрите, полистайте, я скоро… Посидим, потолкуем…

Горохов угрюмо вышел.

31

Проводив помполита неопределенным взглядом, Сомов прошел в штурманскую рубку, развернул донесение Знаменского и углубился в изучение текста. Он бегло пробежал донесение, выискивая свою фамилию, потом принялся внимательно читать, ничего не пропуская. И — не нашел ровно ничего, что ставилось бы в вину капитану. Правда, донесение было написано резким языком, но вся резкость его адресовалась в основном отделу кадров пароходства и самому автору, который затратил целых пять рейсов, чтобы прийти к изложенным выводам.

От имени коммунистов судна Знаменский просил положить решительный конец бесконечной сменяемости экипажа.

К донесению помполит прилагал список команды с просьбой издать специальный приказ, закрепляющий перечисленных людей за «Окой».

Далее в кратком экономическом анализе доказывалось, что финансовый результат работы «Оки» не внушал опасений. Судну нужны тонны для выполнения основного планового показателя. В связи с этим необходимо запланировать «Оке» максимум рейсов с насыпным грузом — углем, апатитом, зерном, — чтобы сократить время на погрузку-разгрузку…

В донесении Знаменский очень обоснованно оспаривал явно завышенную плановую скорость «Оки». Следовали расчеты и выписки из судовых журналов… Потом шли вопросы, совсем не имевшие касательства к капитанской деятельности.

Александр Александрович недоуменно опустился на широкую скамейку штурманской рубки. Он никак не ожидал, что Знаменский даст ему копию донесения. Такая тактика просто не укладывалась в голове Сомова. Теперь ему стали совершенно непонятны и возмутительное выступление помполита на совещании, и их жестокая словесная перепалка в каюте, и непримиримость, с которой они разошлись. «Что это?.. донкихотское благородство или изысканная форма капитуляции?.. — недоумевал Александр Александрович. — Что бы то ни было, — решил он, — нужно немедленно разорвать мои рейсовые донесения и письма», — решил он и даже сделал начальное усилие, чтобы спуститься к себе в каюту. Но усилие оказалось незаконченным.

«Постой! а не хитрость ли это все… — продолжал размышлять Сомов. — Как я все-таки наивен! Конечно, во всех его действиях нет ни благородства, ни капитуляции. И с чего это я взял?.. Разберемся с благородством. Он дал мне копию своего донесения. А почему? Да только потому, что не уверен в своих силах. Поступая так, он рассчитывает и меня толкнуть на ответный шаг — и прочитать мое донесение. А потом, зная мои козыри, готовиться и быть во всеоружии… Понятно! Однако мужик не дурак…

Ну, а капитуляция? какая, собственно, капитуляция, чья? моя или его? Ведь он и сегодня со мною так же нагл, как и вчера… Будто на судне теперь два хозяина… Ведь только сейчас он мне сказал, что уже выступил от моего имени перед командой с покаянием, с обещанием исправиться… будто я стану нежным и заботливым, как мамаша… То есть таким, каким ему хочется! Значит, речь идет о моей капитуляции. Ну конечно! А в конечном итоге победителем и авторитетом остается он, — сумевший все увидеть, все понять, все наладить!

Однако… тонкий политик… А я чуть не порвал своих бумаг, старый дурак!..»

Сомов хмыкнул. Раскусил-таки он этого политикана…

«Постой! А как могут отнестись к такому донесению в пароходстве?» — капитан нахмурился. Да, об этом нужно подумать серьезно. Ведь он, Сомов, ни разу не писал такого толкового, обстоятельного донесения с деловыми предложениями, подкрепленными расчетами. Конечно, при желании он бы мог сделать это лучше сухопутного комиссара… И несомненно, он написал бы целый ворох таких донесений, если бы его не мучило постоянное отвращение к бумагомаранию! Но кто станет разбираться в его личном отношении к бумаге, если страдает дело?

Выходит, до появления помполита капитан Сомов не мог додуматься до деловых предложений, улучшающих и дисциплинарное благополучие судна, и производственные показатели? Выходит!..

Достаточно было появиться на судне армейскому сухопутному комиссару, чтобы резко улучшилась работа экипажа.

А о чем это говорит? О-о, только о бездарности капитана и деловитости помполита!..

После такого донесения любой сдвиг к лучшему пароходством будет отнесен за счет усилий помполита… Конечно! А капитан Сомов станет иждивенцем при славе своего — думающего — помполита.

Ловко! Неплохо задумано… Здоровый бугай этот Знаменский, чуть руку тогда не сломал, упрямый, бодливый — и умница.

Сомов, придя к такому выводу, даже удивился. Обычно он не признавал за своими противниками так много сильных качеств. А за этим помполитом, так, как Александр Александрович понимал его, признал сразу столько…

«Что ж… тем почетнее будет одержать верх, — решил Александр Александрович и мысленно обратился к Знаменскому. — Ты хотел, чтобы я не посылал своих писем? Черта с два! Я их пошлю, и мы еще посмотрим, кто из нас капитулирует!»

Александр Александрович закончил свои рассуждения, но почему-то не почувствовал обычной в таких случаях уверенности. Может быть, потому, что печень снова напомнила о себе и снова повторились судороги в икрах.

В каюте пронзительно задребезжал звонок. Вахтенный штурман вызывал капитана на мостик.

Был полдень. Далекая земля, запорошенная снегом, казалась легкой и напоминала продолговатое облако.

Сначала изломы горизонта появились только по носу судна, но с каждой минутой они становились более четкими и разбегались все дальше и дальше, вправо и влево. Наконец, вершины холмов соединились между собой сплошной береговой линией. Но неровная полоска земли еще висела в воздухе, не прикасаясь основанием к морю. Между морем и землей тянулся тонкий слой атмосферы, насыщенной влажным дыханием моря. Потом этот слой раздавила огромная тяжесть горизонта — берег плотно сел на линию воды.

Глаз уже различал знакомые маячные башни, заводские трубы, отдельные здания. На рейде, между головами молов, возникла дымящаяся точка.

— Александр Александрович, показался лоцманский буксир, — доложил капитану второй помощник.

— Вижу. Хорошо. Вот что… Вызовите на мостик помполита, старпома, третьего штурмана и рыже… как его? да, Горохова…

— Есть.

Минут через пять на левом крыле мостика появились четыре человека. Сомов, заметивший их появление, помедлил немного, чтобы придать своим словам значение особой важности.

— Вахтенный, пригласите-ка эту компанию в штурманскую рубку, — приказал капитан, доведя психологическую паузу до некоторых признаков нервного напряжения ожидавших.

Штурманы, помполит и Горохов, войдя в штурманскую, довольно организованно поздоровались с капитаном.

— Гм-м, — неопределенно ответил Сомов. — Н-да! Горохов, считайте вашу штурманскую практику законченной, отправляйтесь к боцману. Теперь вы, штурмана. Я полагаю, вы получили хороший урок на будущее. Кланяйтесь в ножки вашему заступнику — помполиту и принимайтесь за выполнение своих обязанностей. Но — рекомендую помнить: второй раз вам не поможет сам господь бог! А наказание, которое вам причитается, вы получите от пароходства, на усмотрение начальства. Все, идите!

Штурманы бесшумно исчезли.

— А вам что от меня нужно? — изумился Сомов, уяснив, что перед ним все еще стоит помполит.

— Как — что? Вы же звали меня на мостик, Александр Александрович!

— Только как свидетеля амнистии. Вы мне больше не нужны.

Знаменский озабоченно вздохнул, дотронулся до пуговицы на капитанской тужурке, стараясь развернуть ее лапами якоря вниз.

— Беспокоит меня Горохов, Александр Александрович. Давно хотел с вами поговорить…

— Бросьте пуговицу! Что с ним?

— Понимаете, вчера после беседы, когда все разошлись, Горохов остался…

В глазах капитана возник вопрос, который помполит принял за живое естественное любопытство.

— Понимаете, с Гороховым творится что-то нехорошее. Моментами кажется — он с трудом сдерживает слезы. Он чем-то подавлен, хочет что-то спросить или рассказать, но у него не хватает смелости. Все мои попытки вызвать его на откровенность ничего не принесли, увы. Что-то он и хочет сказать, и не может. А я не могу подобрать верного слова, чтобы распечатать его…

— Для чего вы все это мне рассказываете? — удивленно передернул плечами Сомов.

— Как для чего, Александр Александрович, — удивился в свою очередь Знаменский. — Я вас ставлю в известность о тяжелом моральном состоянии матроса, вашего подчиненного. Я бы не просил вашей помощи, если бы мне самому удалось разобраться с Гороховым. Но мне не удается. Я делаю какую-то ошибку. Вот поэтому я и хотел попросить вас…

— Ну, знаете! — перебил Сомов. — Это уже слишком. Вы хотите, чтобы я возился с истеричным матросом! А вы что будете делать, за что, я спрашиваю, вы будете зарплату получать? Он, видите ли, не может подобрать ключа, — Сомов усмехнулся в лицо Знаменскому, — помогите ключик подобрать… А я, знаете ли, не слесарь и не медвежатник, я капитан. Мне некогда. Я делом занят, черт подери, как вы до сих пор еще не поняли этого… Да там и нет ничего, все вам привиделось, — Сомов хотел сказать «привиделось от безделья», но не сказал. — Обычная разрядка нужна этому рыжему, — баба, короче говоря. И зря вы, помполит, накручиваете тут всякие сложности. Все, разговор кончаем, мне некогда, лоцман идет…

Николай Степанович задумчиво посмотрел в гневные глаза капитана, и, не сказав больше ни слова, вышел из штурманской.

Берег, весь в кремовых сугробах, залитых ярким солнцем, с трех сторон обнял «Оку». Впереди отчетливо чернел неосвещенный приемный буй, потертый льдом. Рядом с буем покачивался буксирчик с флажным сигналом «имею на борту лоцмана».

Лоцман!

Почти каждый слышал это слово. Но истинное, действительное значение этого слова понятно только моряку, особенно — капитану.

Как бы ни был опытен капитан, на подходах к многим портам ему трудно разобраться в сложных извилинах фарватера. Карта не может показать всех глубин, неожиданных поворотов течения; пояснить, что означает поднятый на берегу сигнал, верно указать ориентир для очередного поворота судна, рассказать, где за последние дни наносное течение намыло новую мель, правильно ли стоит буй, ограждающий опасность, что значит вдруг вспыхнувший огонек справа и удар колокола где-то впереди.

Все это, решительно все, каждый метр фарватера знает лоцман.

Ночью, в шторм, туман, метель, словно циркач, карабкается лоцман по обледенелым ступенькам штормтрапа и появляется на судне как раз в тот момент, когда капитан теряет уверенность в правильности своих действий и кричит на полубак: «Боцман, отдать правый якорь!»

Но чаще всего лоцман ожидает судно на «чистой воде», в стороне от опасностей, и уставший капитан рад появлению лоцмана, словно к нему на борт поднялся брат или дорогой товарищ.

Лоцман — очень тонкая профессия! И смысл этой профессии всегда сводится к тому, чтобы оградить судно от опасности, провести его по крайней мере в метре над камнем, в двух футах от топляка и поставить к причалу не касаясь грунта и рядом стоящих кораблей.

Словом, лоцман — это особый род эквилибриста, имеющего дело с десятками тысяч тонн и тысячами лошадиных сил. И он должен одинаково хорошо ориентироваться на любом судне, точно опытный наездник, разгадывающий сложный характер скакуна по первым его шагам…

Но кроме того, лоцман — первый посланец земли. Он приносит с собой газеты, новости, иногда — неожиданный привет или долгожданное письмо.

Вот что такое лоцман!

— Полный вперед! — скомандовал лоцман, едва его голова появилась над палубой мостика. — Лево немного! Здравствуйте, Александр Александрович! Прямо руль! Добрый день, старпом. Так держать! Видел вашу жену, со вчерашнего дня в порту. Ждет… — И лоцман начал сыпать новостями, перемешанными с командами.

«Значит, приехала! — мысленно воскликнул Игорь Петрович, отходя в сторону, чтобы не выдать своей радости. — Приехала Люська!»

И старший штурман только в этот момент заметил, как ослепительно светит солнце и что воздух наполнен тонким, робким запахом весны, и ему стало неизъяснимо хорошо и весело на душе, впервые после тех волнений, которые он пережил в рейсе.

Игорь Петрович и Люся в этом рейсе обменивались радиограммами — короткими, сдержанными. Нельзя же в радиограмму вложить и силу своих убеждений, глубину чувств и нетерпение… Он просил Люсю непременно приехать в эту стоянку и, как всегда, введя в свои расчеты оптимистическую поправку на одни сутки, просил ее приехать двадцать восьмого февраля, хотя и знал, что при самых благоприятных условиях судно не могло прийти в порт раньше двадцать девятого…

Само опережение событий, казалось ему, приближает их встречу…

Люся сдержанно обещала приехать, если сможет. Игорь Петрович решил, что она, следовательно, не сможет. Или не захочет.

«Но Люся приехала, здесь Люська!» — бесконечно повторял он, не осознав еще, что бессмысленность такого повторения и есть не что иное, как поглупение от счастья.

Но, право же, как иногда вот так хочется поглупеть!..

Лицо Игоря Петровича стало мальчишески задорным, и он благодарно посматривал в сторону лоцмана, сумевшего короткой фразой принести ему столько радости.

Судно между тем приближалось к причалу. Портнадзиратель красным флажком указывал лоцману место швартовки, а в тылу причала, на фоне ослепительного снега, словно букет ярких цветов, пестрели голубые, зеленые, красные платки и шапочки женщин, прижавшихся друг к другу, возбужденных и радостных, озябших.

Нет, дорогой читатель! Если вы не моряк, не старайтесь отыскать в своей жизни такую же торжественную и до настоящих слез трогательную минуту, когда вы из окна вагона или каютного иллюминатора нашли в толпе встречающих близкую вам женщину, сгорающую от нетерпения увидеть вас, приблизиться к вам, дотронуться до вас, чтобы поверить, что вы, наконец, здесь, — прибыли. Все это может быть, но все это… чисто пассажирские впечатления. Они не имеют ничего общего с глубоким семейным драматизмом моряка, жизнь которого состоит из постоянных свиданий и разлук. Нередко взволнованное радостное «здравствуй» отделяется всего несколькими часами от — «прощай, дорогой мой…» А такая встреча — это не вокзал…

Вот Игорь Петрович узнал в пестром скоплении красок скромный серый Люсин берет и не спускал больше глаз с Люсиной фигурки. «Ока» продолжала приближаться к берегу.

Люся отделилась от толпы женщин и пошла к кромке причала, тоже не спуская глаз с дорогого ей человека. Когда борт судна мягко коснулся причала, Люсино лицо, поднятое кверху, горело. Они спросили друг друга глазами: «Любишь?» И оба ответили безмолвно: «Да, люблю».

Игорь Петрович даже отшатнулся от борта, спрятался за рубку, чтобы опомниться. Он постеснялся выставлять на всеобщее обозрение волнение, обуявшее его. Ему самому показалось подозрительным и щекотание в горле, и какая-то пелена, затянувшая глаза и мешавшая смотреть…


Стоянка и выгрузка прошли благополучно. За двое суток никто не опоздал на вахту, никто не явился в подпитии. Николай Степанович ходил по «Оке» именинником, хотя и понимал, что общее приличное поведение и выдержка прежде всего обусловлены предстоящим ремонтом — месяцем спокойной жизни в порту. Это обстоятельство и сняло с молодежи обычную нервозность, свойственную двухсуточной стоянке, когда каждый моряк старается за время единственного увольнения в город удовлетворить десятки нужд и удовольствий.

И тем не менее Николай Степанович подмечал в поведении людей новизну — в отношении друг к другу, своим обязанностям, к судну. Новизна эта состояла в том, что команда, наконец, стала осознавать свое единство; возникал коллектив с общностью цели и устремлений. И эти, пока еще слабые, ростки коллективизма радовали Знаменского.

Горохов в эти дни вел себя странно. Он принял участие в культпоходе, вместе с ребятами поужинал в кафе, прошелся по улицам хорошо знакомого города, но ни к кому из прежних знакомых не зашел, ни к чему не проявлял особого интереса и даже не пытался напиться, как обещал в море. Он вел себя так, словно из него вытряхнули душу, привычки, даже желание жить. Знаменскому показалось, что Горохов боится остаться один. Раньше такого с матросом не случалось. Горохов смутно беспокоил Знаменского. «Уж лучше бы он тихо напился», — подумал даже Николай Степанович, не в состоянии понять, что же с человеком стряслось…

32

Ночью сдали последнюю кипу каучука, и «Ока» перестала существовать для диспетчерских сводок: она становилась в ремонт и выводилась из плана пароходства.

Перед рассветом два буксирчика рьяно впряглись в работу. Перекликаясь между собою гудками, они дергали, разворачивали, разгоняли, потом останавливали старую «Оку», пока им не удалось втащить ее на акваторию судоремонтного завода. Здесь на время все стихло.

Конечно, причал, еще вчера специально освобожденный для приема «Оки», оказался занятым и, как выяснилось, вовсе не освобождался. Пауза удивления оборвалась возмущенным, нетерпеливым ревом «Оки». И — никакого результата. Снова плевки парного кипятка и еще более нетерпеливый рев уже с подвыванием буксиров. И опять безрезультатно.

Акватория завода стеснена десятками судов, кое-как приткнувшихся к причалам; места для маневрирования мало, и высокий ветроотбойный корпус «Оки», как мыльный пузырь, несет на безжизненные суда у причалов.

Лоцман и капитан одновременно отдают противоречивые команды на буксиры. Капитаны буксирчиков, будто не слыша этих команд, обмениваются сигналами и дружно вытаскивают «Оку» на ветер. Увидев судно в сравнительной безопасности, капитан и лоцман, уже успевшие коротко переругаться, мирятся, на том, что одновременно дергают за тягу гудка. Их радует совпадение действий, и с этого момента они работают согласованно.

— Но где же капитан завода, будь он трижды проклят? — спрашивает лоцман у капитана. — Он сам звонил мне вчера вечером и предупредил, что будет на заводе в половине седьмого…

И они снова дергают за тяги гудка. А что им еще остается делать? Капитаны буксиров быстро освоились с обстановкой, им удается удерживать «Оку» почти на месте. Но сколько же можно стоять в таком глупом положении?..

Устав от напряжения, капитан и лоцман одновременно освобождают пружину гудка. Наступает приятная сонная тишина раннего утра.

— Странно, — говорит Сомов, массируя занывшую печень, — этот чертов выродок, капитан завода, вчера рвал из меня слово, что судно к шести будет на заводе. Он совал мне под нос приказ, в котором директор завода требовал к восьми часам полностью ошвартовать судно. А куда он, собачий сын, провалился теперь?..

И тут в предрассветной мгле на причале появилась фигура. Уверенные, что это и есть долгожданный капитан завода, лоцман и Сомов бросились к мегафонам и дуэтом начали крыть черный силуэт на причале. Силуэт остановился и с видимым интересом стал вслушиваться. Потом развернулся спиной и выразительно похлопал себя по неприличному месту. Надоело, стало быть…

— Тьфу, это не он, — капитан и лоцман разочарованно сплюнули. Объект на берегу исчез, ругаться больше не с кем. Но в это время за внешним бортом, обращенным к пустынному берегу, послышался слабый человеческий голос и удары дерева по металлу. Оба судоводителя бросились к противоположному борту, перевесились вниз и увидели… капитана завода. Он стоял на дне маленькой шлюпки, у ног его валялись две дохлые рыбешки и сеточка.

Капитан завода тупо и, видимо, уже давно стучал рукояткой весла по борту судна, стучал и сквернословил. Две-три минуты — и он уже на мостике, под душем дружных откровений лоцмана и капитана. И хотя они оба очень горячились, они в сущности были рады: капитан завода на борту, ему карты в руки, и теперь все должно было пойти на лад.

Но капитан завода ошарашенно смотрел в сторону причала, словно никогда ничего подобного не видел. Оказывается, капитан завода ночевал у приятеля в поселке, чтобы не тащиться ночью через весь город. В пять он был уже на заводе, освободил причал, не тот, который обещал, а другой, и, видя, что в запасе еще полчаса времени, выехал на рейд порыбачить сеточкой. А теперь у причала, к которому он собирался ставить «Оку», стоит та самая баржа, которую час назад он отвел к другому причалу!..

Капитан завода, вращая глазами, дернул за тягу многострадального гудка — в конце концов он ведь тоже судоводитель!

Но лоцман популярно объяснил ему, что гудеть — напрасное занятие. Капитан завода сразу же согласился, полез по штормтрапу в свою шлюпку, и через минуту над причалом завода повисла ругань на местном диалекте.

Баржонка сравнительно скоро перетянулась к другому причалу, шлюпка вернулась назад, к Оке». Капитан завода снова на мостике. По судовому динамику он сообщает на буксиры причал, куда намерен швартовать «Оку». Теперь командовать будет он.

Но капитан судна есть капитан. Поэтому он требует пояснений, как предполагается осуществить швартовку. Капитан завода поясняет. Сомов не соглашается. Возникает судоводительский спор. Как тут не вмешаться лоцману?..

И лоцман вмешивается, конечно, и не вносит никакой ясности. Спор становится только ожесточенней.

— Ай, да оба вы несете чепуху, слушать противно! — взрывается Сомов. — Идемте в рубку, я на бумаге поясню, как нам проще всего подойти к причалу. Старпом, следите, чтобы здесь все было в порядке. — И три старых судоводителя, шумно подталкивая друг друга, удаляются выяснять отношения в штурманскую рубку.

Здесь каждый из них по очереди рисует на клочке бумаги свою схему швартовки. Спор насыщается динамичностью и понемногу перерастает в ссору.

А ветер между тем тихонько сносит судно к тому самому причалу, о котором так горячо спорят в рубке. Капитаны буксирчиков поддерживают то нос, то корму «Оки». Вот на берег уже брошен первый конец. Швартовка идет тихо и слаженно, и старпом поэтому ничего не докладывает капитану: на мостике все в порядке.

А в рубке продолжается шум: гремят разом три авторитетных баса. Спорщики, не слушая друг друга, уже очумело кричат, как это всегда бывает, когда спорят одинаково умные, опытные, слишком много знающие люди, которые заведомо не хотят согласиться с чужим мнением.

К дверям штурманской рубки робко подходят капитаны буксирчиков, скромно останавливаются. Им очень хочется послушать, о чем идет такой крик. Но капитан завода замечает их, в испуганном удивлении замолкает.

— Гайлис! Шершень! Вы как сюда? — спрашивает капитан завода шепотом.

— Мы принесли квитанции, — робким хором говорят парни, представ перед тремя седыми капитанами.

— Какие квитанции? — строго спрашивает уже Сомов.

— По перестановке вашего судна, товарищ капитан…

Три морских волка, отдавливая друг другу запущенные мозоли, устремляются вон из рубки, душатся в дверях и выкатываются в рулевую — посмотреть, что наделали эти два парня, пока они спорили. Но старая многострадальная «Ока» действительно стоит цела и невредима у стенки причала, и матросы крепят последние швартовы.

Капитаны долго смотрят друг другу в глаза. Первым приходит в чувство капитан завода. Он извлекает из кармана старинные часы, долго вертит их в руках, как всегда, без всякого к ним доверия, и говорит:

— Ого, без пяти восемь. Ну, я побежал докладывать директору, что судно ошвартовано в соответствии с приказом. До свидания!

Вторым молча ушел лоцман.

— Александр Александрович, команду можно отпустить? — спросил старпом. Сомов разрешительно махнул рукой.

— Ну, желторотые судоводители, пойдемте ко мне в каюту. Я вам налью по рюмке коньяку и расскажу, как нужно здесь швартоваться. Будете знать в следующий раз…


Около девяти утра Сомов, потерявший всякое терпение и надежду увидеть у себя на борту представителей завода, отдал старшему механику и старшему штурману приказание готовиться к выходу на берег. Забрав с собой ремонтные ведомости, строго соблюдая субординацию, они спустились по трапу: капитан, несущий на себе печать важности и возмущения, за ним старпом с папкой ремонтных ведомостей по палубной части. Шествие замыкал старший механик Жабрев со своей папкой, по ремонту машины. Сойдя на берег, спотыкаясь в джунглях металлических обломков, перевитых лианами ржавых тросов, они молча пошли на приступ заводоуправления.

Через пять минут на той же тропке, но из-за другого поворота появилась другая процессия: к судну двигались представители завода — директор, главный инженер, прораб, калькулятор и некоторые буферные личности, выдуманные, кажется, специально для того, чтобы умело гасить жалобы моряков на плохо выполненный ремонт. Процессия торжественно поднялась по трапу, вошла в кают-компанию, и директор завода, упершись волевым взглядом в юношеское лицо вахтенного штурмана, сказал:

— Доложите капитану, прибыли представители завода. Скажите, что нам некогда: мы не моряки — у нас каждая минута на учете. Так и скажите — тогда он сразу же свалится вниз. Я-то знаю этот народ…

— Да, но капитан, старпом и стармех, не дождавшись вас, только что ушли в заводоуправление, — вежливо информирует штурман.

Директор уже напоминает бомбу, бикфордов шнур которой подожжен. Он багровеет, но вовремя вспоминает, что у него давно намечается гипертония. Отложив взрыв, он молча садится в капитанское кресло.

Примерно в это же время капитан в блеске золотых нашивок и пуговиц вводит в приемную директора завода свою процессию. Устремив вперед холодный пронизывающий взгляд, Сомов делает то, чего не положено делать простым смертным: без разрешения приближается к двери директорского кабинета. И тут он неожиданно наталкивается на такое яростное сопротивление, которое может оказать только уверенная в себе секретарша.

Женщине иногда приписывают сходство с кошкой. Трудно сказать, насколько это правомерно. Но если это сравнение удачно, то взбешенная секретарша — это уже пантера…

У двери директорского кабинета происходит очень короткая схватка, и Сомов в состоянии, близком к нокауту, брошен в клеенчатое кресло.

Секретарша, как ни в чем не бывало, эластично садится на стул, только секунду смотрит на капитана, проверив, способен ли он к дальнейшим боевым действиям, пять секунд смотрит в зеркало, целую вечность на старпома и прямо на глазах чудесно перерождается — пантера снова становится кошечкой.

Через минуту старпом выясняет, что директор, сколотив всепробивающую по силе группу, отправился на пароход «Ока», только сегодня поставленный к причалу завода. Сомов, наконец-то пришедший в чувство, но совершенно укрощенный, все же мечет от порога в секретаршу презрительный взгляд. Она отвечает очаровательной улыбкой, и моряки «Оки» в том же порядке спешат к себе на судно.

В этот же момент директор завода, плюнув на гипертонию, поспешно одевается и в сопровождении своей свиты покидает судно.

Где-то между заводом и причалом, в узком проходе между старым корабельным хламом, процессии неожиданно сталкиваются.

— Эй, послушайте, товарищ, вы случайно не директор этого, так сказать, предприятия? — подозрительно спрашивает Сомов флагмана встречной группы.

— А не вы ли капитан дредноута, который тонет от ветхости на третьем причале?

Знакомство состоялось. Короткий спор — и решено: комиссия будет заседать на борту корабля. Процессии соединяются, перестраиваясь на ходу. Пока шествие следует по территории завода, впереди идет директор; у трапа капитан обгоняет его и, как хозяин, первым поднимается на борт. Быстро все расселись, окутались деловыми клубами табачного дыма, разложили бумаги.

Соединенная комиссия завода и судна приступила к работе…

Бойкий карандаш калькулятора мечется по бумаге от цифры к цифре.

— Пятьсот восемьдесят тысяч плюс-минус десять процентов, — коротко сообщает калькулятор.

— Не может быть, — возражает Сомов. — Ведомости полгода утрясались в пароходстве, прошли предварительную калькуляцию. Пароходство на ремонт утвердило двести восемьдесят тысяч. Вероятно, вы ошиблись…

— Марк Павлович за пятнадцать лет службы ни разу не ошибся, — возражает и обижается директор. И снова спор. Сначала спорят капитан и директор. Потом подключаются члены комиссии. Через пять минут спорят все. Страсти разгораются. Сомов уже забыл, что дискуссия касается суммы ремонта, и ругает директора за распущенность секретарши, чье недостойное поведение накладывает нехороший отпечаток на деятельность всего завода… Спор становится абстрактным…

В составе комиссии, к счастью, обнаруживается светлая голова.

— Ба! Я нашел ошибку! — объявляет Марк Павлович.

— Ну вот, я же говорил! — торжествует Сомов.

— Не пятьсот восемьдесят тысяч, как я сказал, а пятьсот девяносто, и на этот раз окончательно.

Но раз человек ошибся, какое может быть к нему доверие?

Александр Александрович сам начинает проверять столбики цифр. И конечно, у него получается совсем не тот результат. Собственно, у него вообще не получается результата. Наступает тишина. Теперь все считают…

Считающих девять, и, разумеется, рождается девять противоречивых результатов. Только у калькулятора снова подтверждается пятьсот девяносто тысяч.

Капитан посылает старпома за счетно-вычислительным оборудованием. В судовую сеть включается счетная электромашинка, за столом, параллельно, стучат косточки счет.

«Пятьсот девяносто с половиной!» — печатает на ленте результат счетная машинка. Изумленные глаза членов комиссии с уважением оборачиваются к Марку Павлычу, словно он совершил нечто невозможное, уму человеческому непосильное.

Марк Павлович молча торжествует. На несколько секунд в кают-компании возникает атмосфера благодушия и умиротворенности, словно основной этап в работе комиссии пройден.

— Да, но как же быть? — говорит капитан. — Где взять деньги?

— Э-э-э, батенька, денег вам никто не прибавит, поверьте мне, — успокаивает директор капитана. — Да и я не приму вас на ремонт с объемом работ больше чем на триста тысяч. Выход один, батенька, — резать ведомости! Я уверен, что там у вас полным-полно ненужных работ. Ну, скажите, например, на кой черт вам тратить пятнадцать тысяч на обтекатель дымовой трубы? Абсурд! Старое корыто, из которого на будущий год станут изготовлять сапожные гвозди, — а вы хотите украсить это корыто трубой, достойной лайнера. И таких работ в ведомостях множество.

— Позвольте, как корыто? какие гвозди?! — задыхаясь, спрашивает Сомов и начинает наступать на директора с таким самозабвением, что вся заводская группа на всякий случай окружает директора плотным кольцом…

К общему облегчению, конфликт сам по себе затухает. Капитан садится на место. Начинается мучительный процесс вычеркивания работ на триста тысяч. Три часа напряженнейшего спора — и ведомость, изуродованная красными прочерками, словно истекая кровью, падает на стол. А финал таков: зарезана в основном ведомость машинной части. Собственно, другого финала и нельзя было ждать. Решающее слово предоставлено капитану, а капитанскому сердцу близки интересы палубного хозяйства. Это естественно, мудро, закономерно. Доказательством мудрой закономерности является обтекаемый кожух дымовой трубы, который капитан решительно вычеркнул из палубной ведомости. И так же решительно внес в ведомость машинного хозяйства.

Укоризненный вздох стармеха Жабрева капитан к сведению не принял.

Около двух дня комиссия закончила работу. Ясность была достигнута по всем вопросам. Осталось вызвать друг друга на соревнование. Экипаж судна вызвал коллектив завода.

Общее обязательство сводилось к тому, чтобы плановый месячный ремонт качественно выполнить за двадцать пять суток.

Текст договора на соревнование удовлетворял обе стороны полностью, за исключением слова «качественно», которое, якобы, обижало коллектив завода.

— Мне кажется, товарищи, слово «качественно» лучше вычеркнуть, — настаивал директор. — Из-за одного этого слова весь торжественный смысл соревнования и договора опошляется. Можно подумать, что наш коллектив способен и некачественно выполнить ремонт. Это же анекдот, товарищи!

— Да, вы совершенно правы, — сказал Николай Степанович, специально приглашенный капитаном, когда перешли к обсуждению деталей договора. — Вы правы, конечно. Мы, редактируя вызов, не учли профессиональной гордости завода. Давайте запишем так: «Плановый месячный ремонт выполнить за двадцать пять дней с оценкой «отлично». Право оценки предоставить судну…».

— Ну, дорогой мой, вы бросились в казуистику, — перебил Знаменского директор. А Сомов еще раз подумал: нет, помполит определенно молодец, умница, прямо жалко расставаться с таким помполитом…

— Кончим никому не нужный спор, оставляйте слово «качественно», бог с ним. Итак, работы начнем широким фронтом завтра, в восемь утра…

Представители завода нехотя поднялись с места и сделали вялую попытку распрощаться. Но капитан настойчиво пригласил всех к обеду.

— Судно сорвало нормальный ход вашего рабочего дня, судно и будет исправлять положение. Пока накрывают стол, я попрошу по очереди, по два-три человека, ко мне в каюту, помыть руки. Прошу вас, товарищ директор, главный инженер в Марк Павлыч…

Первая партия, поднявшаяся наверх, производила омовение рук с особой тщательностью и, возвратясь в кают-компанию, наполнила воздух тонким ароматом коньяка. Последующие мылись, видимо, не столь тщательно, но с большим эффектом. Их возвращение мигом задушило изящный, но жизненно слабый аромат. Воздух стал терпким от крепкого запаха спирта.

Пройдя через капитанскую каюту, все снова собрались в кают-компании, и наиболее чистоплотные представители завода смущенным шепотом, на ушко, попросили старпома разрешить им где-нибудь перед обедом помыть руки. В прямом смысле.

Наконец стол был накрыт, все расселись по местам с порозовевшими лицами и блестящими глазами. Обед прошел в духе взаимопонимания и единодушных обещаний кончить ремонт за двадцать суток.

33

На следующее утро судно переполнилось рабочими. Казалось, весь завод был брошен на «Оку». Работы действительно начались широким фронтом. Не прошло и четырех часов, как вся машина оказалась разобранной, разбросанной на части; обшивку в коридорах и каютах кое-где содрали, чтобы освободить трубы и проводку, котлы были потушены, к борту подвели отопительную баржонку.

— Ну, этим ребятам через пятнадцать дней здесь нечего будет делать! — одобрительно проговорил Александр Александрович, окинув оком приятную картину делового разрушения.

Интенсивность ремонта, развернутого по всему судну, Сомов истолковал как результат своего правильного и принципиального поведения в процессе работы комиссии.

— Что ж, поняли, стало быть, с кем имеют дело, — сказал Сомов и отправился в заводоуправление «обтяпать одно дельце».

«Дельце» заключалось в том, что Александр Александрович очень хотел модернизировать и обновить свою каюту, но так, чтобы эти работы впоследствии не нашли отражения в бумагах. Еще вчера, по ходу омовения рук, капитан опытным глазом выделил из общего числа представителей завода юркого прораба. Прораб схватывал любую мысль раньше, чем ее заканчивал говорящий. Александр Александрович перекинулся с прорабом парой фраз, вселивших в него уверенность, что модернизация каюты не представит особой сложности. И теперь Сомов отправился пройтись, а заодно отыскать нужного человека…

Вскоре он вернулся на судно в сопровождении прораба Иван Иваныча. Они поднялись в каюту капитана, и вопрос был решен положительно, быстро и действительно без всяких затруднений. Иван Иваныч, румяный и довольный, унес под мышкой довольно длинную, и тяжелую трубку чертежей…

Уже через полчаса каюта капитана была до основания разгромлена, а сам капитан переселился в каюту старшего помощника.

Разломав все то, что следовало отремонтировать, рабочие ушли обедать.

А после обеда на корабль возвратились только те, кто трудился в каюте капитана. Здесь работы возобновились с прежней силой.

После обеда Александр Александрович на некоторое время углубился в расчеты, имевшие прямое отношение к помполиту.

Дело было в том, что Сомов отослал свою корреспонденцию в день прихода «Оки» в порт. Он был уверен, что его донесение и письма непременно вызовут положительную реакцию.

Под положительной реакцией Александр Александрович подразумевал снятие помполита Знаменского.

Как человек властолюбивый, Сомов не умел противиться своим желаниям. Достаточно ему было понять, что в нем уже созрело определенное решение, как все его помыслы, все чувства подчинялись только одному — добиться своего. Может, само по себе это было бы и неплохо, если бы капитан не становился очень неразборчив в средствах достижения своих желаний…

Так было и на этот раз. Решив, что дальнейшее командование «Окой» несовместимо с плаванием на ней Знаменского, Александр Александрович не мог больше ни о чем другом думать. Все в нем требовало немедленного удаления Знаменского с судна.

Но, как ни хотелось Сомову скорее отделаться от помполита, Знаменский по-прежнему расхаживал по судну, разговаривал с командой, смотрел на всех своими задумчивыми глазами — словом, продолжал существовать, и даже активно существовать. Он вникал в тонкости предстоящего ремонта, спрашивал, советовался, присматривался… И чтобы хоть как-нибудь облегчить себе неприятное ожидание, Александр Александрович утешал свое раненое самолюбие, давая полную волю своему воображению.


…Утро. В кают-компании пьют чай. Скромно, почти боязливо, входит человек с чемоданом в руке. Он теряется от вида капитана и командиров. Чувствуется, человек этот на судне совершенный новичок, а по характеру — тих, робок и ненастырен.

«Вам кого, собственно, нужно!» — спрашивает Сомов, стараясь быть не слишком строгим.

«Капитана».

«Что вам угодно? Я капитан».

«А я ваш новый первый помощник», — скромно заявляет робкая личность.

«Да ну?» — приятно удивляется Сомов и бросает дьявольский взгляд на своего, с этой секунды — бывшего, помполита и задушевно трясет руку прибывшего…

Потом, после чая, оба помполита — бывший и новый — уходят к себе в каюту.

Там, грустный и задумчивый, Знаменский исповедуется перед своим коллегой. «Не связывайся ты с ним, — советует отставной помполит новому, — он сильная личность. Сломает тебе шею, как мне сломал. Делай себе свое дело, проводи собрания, выпускай газету, а его не трогай. Капитан он — с большим весом, я и не подозревал даже, с каким большим…»

Коллега слушает и поддакивает. Потом отставной помполит надевает кепочку (или — что там он носит? шляпу? — тогда шляпу), берет чемоданчик и уходит.

«Ну что же, — понуро говорит помполит, — не сработались, выходит… Надеюсь, мой сменщик будет удачливее. Прощайте».

Сомов снисходительно жмет ему руку, хлопает по плечу:

«Не вешай нос, парень! Все обойдется. Я напишу пару писем — больших неприятностей не будет. А вообще — запомни: в людях разбираться нужно. Для помполита это первое дело… Ну, не поминай лихом!»

Развенчанный помполит уходит. И начинается тихая, мирная, уверенная жизнь, какой была она до появления этого армейского смутьяна…

И — главное во всей этой истории — Александр Александрович непременно напишет пару писем с личной просьбой не обижать бывшего помполита Знаменского. Эти письма покажут, что он, капитан Сомов, не мстителен и не злопамятен, а просто прав. Прав в данном конфликте, по большому счету…


Александр Александрович любил проводить в своем воображении такие пантомимы. В них он часто находил успокоение в минуты гнева, в них черпал новую энергию и любовался новыми горизонтами.

В прошлом, сразу после войны, обстоятельства сложились так, что капитан Сомов некоторое время плавал без помполита. Потом к нему назначили очень энергичного, беспокойного, умного человека. Временами они плавали мирно, временами начинали спорить, а иногда самозабвенно скандалили, поскольку Сомов привык к единоначалию без ограничений, без малейшей критики, как того требовала в свое время военная обстановка. А когда наступили мирные дни, он никак не мог заставить себя перестроиться. Искра воинственности и категорической грубости, разгоревшаяся в нем за войну, не желала погаснуть.

Вероятно, в те далекие дни настойчивый помполит мог бы еще спасти в Сомове хорошего, большого человека, который в нем тогда еще, безусловно, сохранился. Но, к сожалению, помполит не успел закончить свой тяжелый труд: он заболел, списался на берег и больше не пошел в море.

А следующий помполит, с которым Александр Александрович проплавал шесть с половиной лет, оказался слишком покладистым парнем. Как раз такой помполит Сомова устраивал по всем статьям. Они сплавались, совершенно не мешая друг другу жить: один без конца расклеивал на всех свободных переборках вырезки из газет и иллюстрации из журналов, а другой иллюстрировал на мостике свою душевную черствость и пустоту…

К концу этого шестилетнего плавания Александр Александрович уже был таким, каким Знаменский застал его на «Оке». Тот большой и справедливый человек, которому хотел помочь подняться в Сомове первый помполит, так и не вырвался из болота себялюбия…


А что такое помполит? — рассуждал сам с собой Александр Александрович. Да любой начинающий партийный работник, назначенный на судно, может стать помполитом. Значит, если в инстанциях станет ясно, что старый заслуженный капитан Сомов не сплавался с новым помполитом, напрашивается только одно последствие — заменить помполита. Такое разумное решение подсказывалось и самой ситуацией. Капитан Сомов только что украсил свою судоводительскую репутацию спасением «Везера». Его авторитет приобрел дополнительный вес. Ну, и кроме того, должны были сыграть какую-то роль и его письма.

«Смутьяну конец», — твердо решил Александр Александрович в этот вечер и безмятежно заснул.

34

Ночью Александр Александрович проснулся от холода. Он дрожал самым настоящим образом. Термометр, укрепленный на переборке, показывал всего одиннадцать градусов.

Александр Александрович, сонно, но от души ругаясь, слез с высокой койки, отыскал шубу, бросил ее поверх одеяла и «зарылся в лохмотья», как позже он сам выразился. Остаток ночи он проспал довольно сносно. Правда, ему снились айсберги и пес, пожиравший мороженое…

Утром он вскочил, провел десяток энергичных приседаний, снял щетину электробритвой и почувствовал, что еще далеко не стар и жизнь хороша. Продолжая утренний туалет, он даже мурлыкал какой-то марш.

Без пяти восемь Сомов вошел в кают-компанию и сел на свое место. Все уже позавтракали, но капитана ожидали за столом помполит, стармех и старпом.

Сомов встал в том настроении, когда прилив старческой бодрости искал в нем какой-то разрядки. В это утро его одолело желание поучительно высказаться. И он не стал противиться желанию. Аппетитно отделяя вилкой комочки салата, он прочитал старпому целую лекцию по морской практике из раздела «Судовые работы». При этом он действительно дал ряд дельных советов и говорил о тех работах, которые числились в ремонтной ведомости.

Так что высказывание капитана носило совсем не отвлеченный характер. Александр Александрович говорил, а на судне было тихо. Глухо стучали молотки только наверху, в капитанской каюте.

— Я поеду в город, старпом. Отыщите прораба. Пусть в каюте, я говорю о каюте, в которой живу сейчас, — поставят электропечь или камелек, по всем противопожарным правилам. Я не намерен по ночам зарываться в лохмотья и дрожать от холода.

— А рабочих так и нет, — проговорил тоскливо Знаменский, словно размышляя вслух.

— Как нет? а кто же там стучит?

— Это в вашей каюте. А остальные объекты не ремонтируются…

— Так что же вы сидите? Может, вы думаете, я сейчас побегу на завод, а вы в шахматы сыграете и будете ждать, когда я вам доложу, почему работы не производятся? Сейчас же отправляйтесь на завод, и чтобы люди немедленно приступили к работе! Вернусь из города — лично проверю, что сделано за сутки. Вам ясно? Старпом, не забудьте об отеплении каюты. Скажите прорабу, что я предпочел бы электрогрелку.

И бодрый Александр Александрович, весь такой парадный, отбыл в город. Сразу же после ухода Сомова помполит и старпом отправились на завод. Оба они чувствовали себя неловко. Заключительный разнос капитана был ими вполне заслужен. Они вели себя пассивно и своей выжидательной тактикой могли возмутить кого угодно…

— Сомов прав, Игорь Петрович, — признал Знаменский. — Нам следовало проявить инициативу. Давайте исправлять положение. Будем действовать с двух позиций: вы идите по прямому пути, отправляйтесь на завод и законно требуйте. Вы представитель судна и заместитель капитана. Действуйте. Кстати, не снимайте с учета секретаршу директора. Вы на нее произвели сильное впечатление. А вы видели, по стычке с капитаном, какая это сила…

— Откуда вы знаете про ее впечатление? — почти обиделся Карасев.

— А я вчера был в приемной директора. Узнав, что мы с одного судна, она предъявила мне настоящую анкету на ваше имя. Если мне не изменяет чутье, эта дама имеет на заводе некоторый вес. Во всяком случае, она может дать нам дельный совет. А мы не имеем права отказываться от умных советов. Пока вы будете ломиться в заводские двери, я обегу суда и позаимствую опыт у тех, кто здесь давно стоит. Одобряете идею?

— Давайте попробуем? — полувопросительно согласился Карасев, по опыту зная, как все это непробиваемо сложно.

И они разошлись.

Игорь Петрович в этот день проявил упорство, высокую активность, гибкость, дипломатичность и требовательность. Из редкого кабинета он выходил по доброй воле. Как правило, его просили выйти, наконец, и не мешать работать.

На секретаршу, видимо, он и вправду произвел сильное впечатление. Да и она на него, пожалуй.

В банкетном наряде, с лохмами волос в разные стороны на французский лад, под предельно смелым слоем косметики, она, увидев старпома, обомлела на мгновение, а затем начала последовательные замирания а экзотических позах, заимствованных, кажется, из всех модных журналов. Потом состоялся короткий разговор. Собственно, говорила только она.

Через пять минут старпом ушел из приемной, потому что позвонил директор и секретарша бабочкой влетела в дверь его кабинета. Но за эти пять минут Карасев узнал о секретарше все с самого детства до несчастного брака с законченным разводом включительно. Она успела рассказать о родственных связях своего бывшего мужа (Карасев этим вопросом не интересовался), о своих увлечениях музыкой, о тяжелой болезни тети и даже о том, каким образом расставлена в ее комнате мебель (этим вопросом Карасев тоже не интересовался). Попутно она поделилась впечатлением о книге, которую читала, и сделала Игорю Петровичу настойчивое предложение пойти в театр. Кроме того, у нее нашлось время насоветовать старпому держаться ближе к прорабу, поскольку в ремонтных делах от Иван Иваныча зависело многое, почти все.

Если бы эти сведения излагал обычный человек, он потратил бы часа два с риском насмерть уморить слушателя.

«Ну, для первого раза достаточно, вполне», — решил Игорь Петрович и, не дожидаясь ее возвращения, отправился искать прораба, от которого в ремонтных делах зависело почти все.

Прораб оказался личностью интересной. Характерной его чертой была необычайная подвижность в пространстве. Он везде был минуту-две назад, но в данную минуту его не было нигде, он оставался неуловим. Старпом безуспешно бегал за ним часа два.

— Прораб? Иван Иваныч? А! Только что ушел, оставил чертеж и ушел. Кажется, на «Волгу» ушел…

— Иван Иваныч? Только был здесь, на корму пошел, — указывал Карасеву рабочий на палубе «Волги». На корме выяснялось, что Иван Иваныч осмотрел новый лист обшивки и пошел к средней надстройке. У средней надстройки старпому даже показали юркую фигуру прораба, уже поднимавшегося по трапу соседнего судна. Старпом бросался вслед — и там все повторялось сначала. Но в конце концов удалось выследить Иван Иваныча. Выследить и поймать.

На третьем по счету судне рабочий у лаза в балластный танк на вопрос старпома даже удивился:

— Иван Иваныч? Да вот он, в этом танке!

— Этот танк сообщается с другими танками? — быстро спросил Карасев вахтенного штурмана.

— Нет.

— Горловина одна?

— Одна.

— Если он в этом танке, может он вылезти на него другим путем, кроме этого лаза?

— Если он не Кио — не может, — рассмеялся вахтенный.

— Слава аллаху, накрыл! — торжественно объявил старпом, придвинул к черному лазу обрубок бревна и сел на него, для верности спустив ноги в зев горловины. Ждать пришлось не долго.

— Эй, фигура, убери ноги, — послышалось из танка.

Старпом нагнулся и в темном пространстве нашарил чье-то ватное плечо. В горловине показалась широкая измазанная физиономия.

— Кого ловите? — спросил рабочий.

— Иван Иваныча.

— Сейчас покажется.

Действительно, едва рабочий вылез из танка, следом вынырнула голова Иван Иваныча. В его глазах мелькнуло замешательство, но тут же он улыбнулся и бодро поздоровался:

— Старпом! Добрый день! Вы до меня?

— До вас…

Прораб вылез из танка в трюм, из трюма на палубу и сделал попытку исчезнуть. Но старпом был уже начеку. Он загнал прораба в угол между мачтой и надстройкой и предъявил прорабу все требования «Оки».

— Электрической грелки нет, а камелек поставим, — привычно выделил Иван Иваныч из речи старпома самое главное. — Сегодня же поставим. А что касательно остального, ваши беспокойства напрасны. Вы когда-нибудь ремонтировались у нас на заводе?

— Нет, слава богу, на других ремонтировался.

— Оно и видно! Не жмите меня к мачте, я вам все объясню.

И он объяснил, раз уж такой настойчивый старпом попался.

Иван Иваныч вел ремонт сразу пяти единиц. Когда-то, еще начинающим прорабом, он, видимо, слишком осторожничал. Он не позволял себе перейти с объекта на объект, пока не входил в полный курс работ на первом объекте. И у него с трудом хватало сил и времени максимум на два судна. Остальные суда безнадежно застревали на заводе. Ругали Иван Иваныча — страшно. Его это расстраивало, Иван Иваныч не любил, когда его ругали. И тогда он крепко задумался: как же быть? Нельзя же всю жизнь слушать ругань и попреки в свой адрес. И тогда он освоил иную методику. Принцип ее сводился к тому, чтобы не задерживаться на одном судне.

— …Постоянно в движении, понимаете? Ведь я одинаково нужен на всех судах. Поэтому я постоянно перемещаюсь. Если меня не сумели задержать на каком-нибудь объекте, значит, я им не очень нужен. Можно бежать на следующий. Вот от вас я не смог убежать, значит, я вам действительно нужен. Понимаете? Теперь я поспеваю везде. Меня не ругают, все идет гладко. Все суда уходят с завода вовремя и даже раньше.

— Да, но вы у нас не были два дня!

— Значит, не был нужен!

— Но у нас же переломали все судно, и никто не работает…

— Ну вот, старпом, я же вам русским языком объясняю…

Они расстались. Карасев вернулся на «Оку» почти успокоенный. В кают-компании его уже ждал Знаменский, обошедший три судна, ремонт на которых близился к концу. Они обменялись впечатлениями. Оказывается, все обстояло не так уж плохо. Оказывается, каждое судно на заводе сначала подвергалось точно такому же нападению в первый день ремонта: точно так же разносили машину и помещения, и точно так же все начисто пропадали на второй день.

— Система… — улыбаясь и вытянув усталые ноги, пояснил Игорь Петрович. — Прораб мне старался объяснить ее суть, но я его так и не понял. Какая-то метафизика…

— Все просто, — возразил Николай Степанович. — Мне тут один механик рассказал, бывалый человек… Завод перегружен судами, принимает к причалам больше, чем может отремонтировать Рабочих рук не хватает, и станков в цехах не хватает. Но принять судно к причалу и ничего не делать на нем — нельзя. Поэтому существует система аврала: пришли, раскидали, распотрошили, ушли. Отчасти аврал оправдывается необходимостью. Раскидав у нас машину, трубы и детали все-таки увезли в цеха. Казалось бы, вчера и сегодня ничего на судне не делалось, а на самом деле завод частично на нас работал — готовил детали в цехах. Кроме того, два-три человека все-таки копошатся в машине, столько же в каютах. Словом, вяло, но двигается… А в полную мощь работа пойдет, когда появится угроза срыва сроков, — это мне обещано…

Знаменский вздохнул.

— Теперь наша задача такова: дать почувствовать дирекции, что срыва сроков ремонта мы не потерпим ни в коем разе. Будем жать на завод со всех сторон. Вы со старшим механиком для этой цели используете каждое диспетчерское совещание у директора. Войдите в деловой контакт с прорабом и начальниками цехов. Это совершенно необходимо. А я свяжусь с общественными организациями завода и, может быть, города. Попробую общественным рычагом…

И они начали действовать. Первым препятствием, с которым им пришлось столкнуться, оказался свой же старший механик, Жабрев. Он без интереса прослушал анализ заводских дел, а от участия в наступлении на завод пытался просто уклониться.

— Зачем мне бегать по цехам и диспетчерским? Это не мое дело. Я приму машинную установку после ремонта, у себя на борту.

Николай Степанович, отчасти уже готовый к такой реакции «деда», насел на Жабрева, пощекотал профессиональное самолюбие, мягко упрекнул в прохладном отношении к сердцу корабля…

Жабрев сдался. В последующие дни он не пропустил ни одного диспетчерского совещания, вошел в такой тесный контакт с начальниками цехов, что те уже начали постанывать. Методика «деда» сводилась к использованию основного качества своего характера — он был необычайно настойчив, даже упрям. Жабрев буквально прилипал к начальнику цеха и не отлипал, пока деталь, о которой он хлопотал, на его глазах не ставилась на станок или не пускалась в отливку. Собственно, этим же приемом пользовался и Карасев, только он к своей настойчивости примешивал хорошую дозу подкупающего остроумия, что и помогало ему быстро сближаться с людьми. Он даже научился быстро и безошибочно выслеживать прораба, а секретарша обеспечивала ему прием у директора даже тогда, когда директор никого не принимал. Словом, старпом и стармех освоились быстро и действовали настойчиво.

А в это время Знаменский деятельно жал на общественные рычаги. С особым усилием Николай Степанович нажимал на общественность, когда старпом или стармех сталкивались с неожиданной трудностью, преодолеть которую сразу не могли. И каждый раз Знаменский находил верный ход, и общественность завода помогала «Оке» быстро и существенно.

35

Засекреченная и незаконная модернизация капитанской каюты шла полным ходом. Хозяин каюты сам давал рабочим какие-то указания, в которые не считал нужным посвящать даже старпома. Командиры знали, что переделки в каюте капитана незаконны и выполняются за счет каких-то существенных сокращений в ремонтных ведомостях. Однако культ капитанской личности на судне был еще так крепок, что никто из командиров не находил в себе достаточной смелости поднять голос против такой махинации.

Николай Степанович, менее прочих опытный в судовом ремонте, одним из последних понял суть дела, на которое так смело решился Сомов. В жестких финансовых рамках, вынуждавших отказываться даже от необходимых работ по машине, этот сомовский фокус приобретал особенно некрасивый смысл.

Как-то, за вечерним чаем, старший механик сокрушенно жаловался на клапан донного кингстона.

— Обидно выходить из дока с таким клапаном. Через полгода опять будем проситься в док.

— Почему ж вы не почините клапан? — строго спросил Сомов.

— Нам не под силу самим, не справиться. Это чисто заводская работа.

— Так пусть ее завод и сделает, — сказал Сомов тоном, которым отец наставляет неразумного ребенка.

— Мы бы с радостью, но вы ведь запретили давать заводу дополнительные заказы.

— А я и не говорю о дополнительном. Вычеркните из машинной ведомости менее важную работу! Это ж черт знает что — через полгода снова проситься в док.

— У меня в ведомости не осталось менее важных работ, — жестко отрезал Жабрев, которому порядком надоело капитанское пренебрежение делами машины.

С точки зрения Александра Александровича, подобные возражения по форме, упорству и длительности начинали уже подрывать его командирский авторитет. Вероятно, потому к лицу его и прилила кровь. Но сказать Сомов ничего не успел.

— А почему бы, — спокойно вмешался помполит, — почему бы, Александр Александрович, нам не вычеркнуть какую-нибудь работу из палубной ведомости. Ну, хотя бы работы, которые проводятся сейчас наверху?

— Вы говорите о моей каюте? — перебил капитан, шумно отодвигая свой стакан.

— Угу, о вашей.

— Какого черта вы ко мне пристали! У вас язык чешется на эту каюту? — капитан вскочил. — Пойдемте ко мне! Я вам подробно объясню ваше положение, обязанности и права.

— Я их прекрасно знаю, товарищ капитан, — спокойно ответил Знаменский, продолжая пить чай.

— Идемте! Я вам приказываю!

— Ну, если приказываете… иду, — серьезно, но столь же спокойно ответил Знаменский.

— Вы понимаете, что постоянно покушаетесь на мое единоначалие? — гневно кричал Сомов в каюте. — Вы зашли так далеко, что за границей даже нанесли мне телесное повреждение, я через день езжу лечить руку, которую вы мне раздавили в Киле…

— Скажите спасибо, что не оторвал, — повысил голос Знаменский, ему уже все надоело, и он начинал терять терпение. — Вы унижали, вы издевались над молодым штурманом в присутствии полусотни иностранцев…

— Вы делаете все, чтобы заставить меня плясать под свою дудочку…

— Для вашей же пользы, капитан.

— Для моей пользы?!

— Да. Потому что вы пляшете не в такт жизни. Как вы не поняли до сих пор, Александр Александрович. Сколько можно вам пояснять очевидные вещи…

— Я не желаю слушать ваших дурацких пояснений! Знайте же, мы с вами не сплавались!

— Ну и что из этого конкретно следует?

— Узнаете позже, — пригрозил Сомов. — А сейчас убирайтесь!

— Разумеется, в таком тоне я не желаю с вами разговаривать, капитан. И не вздумайте снова приглашать меня для объяснений. С меня хватит! Следующее объяснение будет только в парткоме.

Николай Степанович хлопнул дверью капитанской каюты в том состоянии, когда человек ловит себя на желании перейти от бесполезных слов к физической расправе, понимая, что это не то желание.

Знаменский не хотел ни с кем встречаться, пока не пройдет возбуждение, и поэтому, услышав голоса в коридоре, повернул к трапу и поспешил на берег.

Мартовский вечер сонно опустился на землю. В безоблачном небе мерцали звезды и, словно дублируя их мерцание, у корпусного цеха завода вспыхивали синие молнии электросварки. Было тепло и тихо. В темноте под ногами хлюпала раскисшая земля.

Николай Степанович быстро прошел заводской двор и вышел за ворота, прямо на песчаную аллейку парка. Свежий воздух, тишина, черные ветви над головой успокаивали его.

Вспышка злости прошла, оставив после себя ощущение стыда, неловкости и глубокой обиды на капитана и за капитана.

«Да-а, нельзя было давать власть такому человеку», — неожиданно для себя подумал Николай Степанович. Но более всего он был недоволен самим собой. Ему пришлось сознаться, что на Сомова он не сумел повлиять. И не сумел сломать его самодурства. Это сознание становилось особенно горьким оттого, что тянуло за собой и неразгаданную тайну тоскливой замкнутости Горохова. Оба случая были одинаково трудными, и каждый из них доказывал некоторую слабость Знаменского-воспитателя. Он не знал тех слов, тех убедительных доводов, которые могли бы разрушить упрямство и замкнутость. Люди продолжали ошибаться и мучиться, не принося той пользы, которую могли бы принести. А он, помполит, ходил вокруг да около, не зная, как подступиться к человеку, не умея помочь человеку, наблюдая ошибки и не зная, как их исправить…

36

Сомова трясло, лихорадило, а голова разламывалась на части. Ему даже казалось, что печень у него удвоилась в объеме и конец уже близок… Александр Александрович проглотил несколько пилюль и выпил усиленную дозу патентованных капель, помогавших ему решительно от всех болезней. Кризис в конце концов миновал, он закрыл глаза и с невыразимым наслаждением принялся рисовать во множестве вариаций успокоительную пантомиму изгнания Знаменского с судна. Заснул он только под утро.

Наконец, пружины, на которые надавил капитан, сработали. К концу следующего дня из заводоуправления принесли почту. Сомову была адресована только одна телеграмма. Ему предлагалось сдать судно старпому и выехать в пароходство.

— Больше никаких телеграмм не поступало на судно? — подозрительно спросил капитан вахтенного штурмана.

— Была еще одна, первому помощнику.

— Где она?

— Я ее отдал Николаю Степановичу. Его, кажется, тоже вызывают в пароходство.

— Вы сами читали эту телеграмму?

— Нет. Он прочел ее при мне вслух.

— Тогда почему же «кажется»?! Впрочем, идите!

«Странно, — думал Александр Александрович. — Почему вызывают и меня? Ведь достаточно было бы просто отозвать помполита и прислать вместо него другого… Или можно было бы вызвать меня для личного доклада, принять определенное положительное решение и через меня же отозвать помполита. Вызывают обоих… Похоже, собираются выслушать обе стороны. Так сказать, общественное следствие, бесконечные вопросы, изложение подробностей… И все равно это кончится только снятием помполита, а сколько лишних нервов и зря испорченной крови…»

Сомов походил по каюте. Потом сел, закрыв глаза, постарался представить себя перед «высокой аудиторией». Затем он мысленно произносил разгромную речь. После этой речи помполит даже отказался от предоставленного ему слова. Он молча сдавался и уходил, провожаемый недоуменными и негодующими взглядами…

«Нет! Зачем себя обманывать? Такие люди не сдаются молча. Он будет защищаться. Гм… Защищаться? Нет, он будет нападать!»

Сомову стало неуютно от этой мысли. Теперь он представил себе Знаменского с его спокойной, уверенной манерой говорить.

«Ну что ж, предстоит нелегкое сражение. Надо к нему подготовиться, как следует подготовиться…»

Капитан опять взволнованно заходил по каюте. Его начали мучить предчувствия. Ныло сердце. Сохло во рту. Немножко кружилась голова. «Совсем расклеился», — с раздражением подумал Сомов о себе и вызвал старпома. Бегло, без пояснений, он сообщил ему о своем отъезде, и они расписались в вахтенном журнале, что на основании телеграфного указания один временно сдал, а другой временно принял командование судном.

«А может быть, руководство имело в виду не временную, а полную передачу всех дел? — мелькнуло в голове Александра Александровича. — Фу, до какой степени я стал мнительным!..»

Но совсем прогнать эту мысль не удалось, она его долго еще беспокоила, приходя снова и снова. Поручив старпому вызвать машину на десять утра, Александр Александрович положил перед собой чистый лист бумаги, чтобы написать обстоятельный конспект своей речи. Но мысли путались от шума в кают-компании, от треска пневматических молотков за иллюминатором. Нет, он положительно не мог сосредоточиться. Собственно, ему достаточно сесть, закрыть глаза и подумать, что ему следует сказать. А это он сможет сделать и в купе вагона. Стук колес только поможет ему собраться с мыслями…

Утром, укладывая чемодан, капитан услышал голоса и топот ног по металлической палубе. Он выглянул в иллюминатор. На площадке у трапа стоял Знаменский с маленьким саквояжем в руке. Его окружили ребята, моряки, и что-то наперебой говорили ему, смеялись… Потом помполит посмотрел на часы и стал прощаться. Прощание не было грустным. Знаменский вел себя так, словно собирался через несколько дней вернуться обратно на судно, словно в этом он нисколько не сомневался.

«Какая самоуверенность, однако! — мысленно воскликнул Александр Александрович. — Скажите, пожалуйста…»

Но ко всему этому примешивалось какое-то неприятное чувство, незнакомое Александру Александровичу по прежним отношениям с помполитами. Чувство это было похоже на зависть, но Александр Александрович и себе никогда бы не признался, что это именно зависть. «Что может быть общего у пожилого, серьезного мужчины с этими романтическими мальчишками? — недоумевал он. — И почему эти мальчишки так липнут к нему, ну хотя бы сейчас, когда они свободны и могут располагать своим временем, как им хочется?..»

Александр Александрович недоуменно пожал плечами и раздраженно — сам не зная почему — без всякого порядка сбросил в чемодан все нужное.

В десять у трапа Сомов молча сунул руку старпому и сошел на берег.

Оказалось, они ехали со Знаменским в одном вагоне. «Слава богу, не в одном купе, — подумал Александр Александрович. — Мир тесен, конечно, но не до такой же степени…» — усмехнулся он.

37

По приезде, из разговоров с начальством, по вопросам, которые ему задавались, Николай Степанович понял, что Сомов писал на него черные письма. Это открытие было крайне неприятно Николаю Степановичу. Чего-чего, а этого от Сомова он не ожидал.

Александр Александрович по некоторым признакам догадывался, что его частные письма, которыми он рассчитывал вызвать только определенное мнение у влиятельных людей, уже не являются тайной. Более того, несколько позже один из руководящих работников пароходства показал ему эта письма, подшитые к делу, и прямо сказал, что получено строгое указание «сверху» разобраться, что же произошло на «Оке» между капитаном и первым помощником.

Наверное, именно поэтому с ними обоими поочередно вели обстоятельные беседы заместители начальника пароходства. После этих бесед у заместителей создалось единодушное мнение, что капитан Сомов за длительное и бесконтрольное плавание, очевидно, отстал от жизни. Такое суждение делает честь объективности его авторов, так как они и были виновны в том, что Сомов на долгое время выпал из-под всякого контроля.

Наконец, в обширном кабинете секретаря парткома собралась та «высокая аудитория», в присутствии которой когда-то, в своем воображении, Александр Александрович наносил неотразимые удары своему противнику.

Секретарь парткома сжато доложил присутствующим о кризисе на «Оке», о том, что отношения командиров на пароходе зашли в опасный для дела тупик. К ужасу Сомова, он в двух словах рассказал присутствующим и об его апеллирующих письмах в Москву, осторожно коснулся деятельности помполита, оправдывая некоторую вялость его поведения в первых рейсах незнакомым профилем работы. Затем последовал самокритичный монолог по поводу превращения «Оки» в исправительную инстанцию…

Секретарь сделал небольшую паузу, а потом неожиданно предоставил слово капитану Сомову.

— Вы, Александр Александрович, просили сменить первого помощника и ваших штурманов, которые вошли в сговор с первым помощником. Наверное, вы лучше меня сумеете объяснить, чем вызвана такая просьба, — сказал секретарь парткома, сел и поморщился. Всегда неприятно это длинное разбирательство человеческих отношений, близкое к следствию и к хирургической операции…

Заседание протекало напряженно и закончилось поздним вечером. Сомов решил стоять до конца, упрямо настаивал на списании помполита и штурманов и был даже по-своему убедителен.

В конце концов не выдержал начальник пароходства.

— У меня есть предложение, вполне конструктивное, — сказал он. — С таким настроением, какое теперь у Александра Александровича, порядок на судне восстановить нельзя. А снимать в угоду Сомову почти весь командирский состав — это, товарищи, согласитесь, абсурд, в наше-то время… Я предлагаю снять с «Оки» капитана Сомова и подыскать ему другой пароход…

И Сомова сняли с «Оки».


На следующий день Николай Степанович Знаменский в коридоре пароходства неожиданно столкнулся с капитаном Шубиным.

Не вдумываясь, с кем он только что поздоровался, Шубин попытался разойтись со Знаменским по всем правилам расхождения судов в узкостях. Но это ему не удалось. У Знаменского была дурная привычка хватать нужного человека за рукав. Или за пуговицу. Даже капитан Сомов не сумел его отучить от этой привычки.

— Я помполит с парохода «Ока», Знаменский. Вы не узнали меня? — спросил Николай Степанович и крепко взял Шубина за локоть.

— Как же, конечно, помню! — улыбнулся Шубин и действительно вспомнил подробности их знакомства. И даже вспомнил, как он подумал тогда, что есть какая-то странность в этом человеке.

— Мне нужно поговорить с вами, Вячеслав Семенович.

— Будете упрекать, что я до сих пор не ответил на ваше письмо?

— Нет. В письме, если помните, я просил вас обнародовать ваш опыт передового капитана и воспитателя. И вы зря не выполнили мою просьбу. Но сейчас у меня к вам более серьезный разговор. Скажите, пожалуйста, вы все еще на «Ладожце»?

— Да, я только сегодня вернулся из отпуска, а мой «Ладожец» неделю назад без меня ушел в море…

— Прекрасно! — вырвалось у Николая Степановича.

— Что, собственно, прекрасно? — холодно проговорил Шубин и снова подумал, что в поведении помполита «Оки» есть странность, которую ему никак не удается словесно определить.

— Если не возражаете, я объясню вам, почему я так рад нашей встрече. У вас найдется пять минут?

— Найдется. Кстати, мы у входа в капитанскую комнату…

— Нет, избавьте, не надо. Я хотел бы поговорить лично с вами. Дело в том, что я почти стеснительный человек, хотя может показаться совсем наоборот… А вопрос очень деликатный, — начал Знаменский, уводя Шубина в пустынный конец коридора. — Вот здесь и поговорим, сначала только закурим. Вы представить себе не можете, как убьете меня, если не согласитесь на мое предложение! Видите ли, Вячеслав Семенович, вчера с «Оки» сняли капитана Сомова…

— Да, — сказал Шубин, — я уже слышал.

Знаменский сделал паузу, а потом, решившись, начал рассказывать, какой на «Оке» интересный коллектив, какие перспективные люди плавают на старом пароходе и как досадно, что до сих пор они не проявили себя…

— А наши штурмана просто мечтают поплавать с капитаном Шубиным!..

— Ну, эту часть пропаганды, я думаю, мы выпустим, — смеясь, перебил Шубин.

— Нет, сократим. Я не могу не сказать, что наши штурмана, непрерывно мне долбят — если бы Шубин пришел на «Оку», мы бы стали передовым судном, мы бы то, мы бы другое…

— Передовым? А что же, вполне возможно…

— Серьезно?

— Вполне!

— Вячеслав Семенович, хотя бы на полгода, пока мы научимся работать и окрепнем…

— Почему на полгода? Я просто перейду к вам на «Оку», — задумчиво сказал Шубин и в этот момент определил природу странности помполита. Эта странность заключалась в том, что все его желания были пламенны и он, казалось, сгорал от нетерпения немедленно их осуществить. И в то же время он внешне оставался совершенно спокоен. Собственно, если бы Шубин мот посмотреть на себя со стороны, он понял бы, что и ему свойственна эта же странность.

— Я даже не ожидал… Вы так быстро согласились… — озадаченно, почти разочарованно сказал Знаменский. — У меня осталась уйма энергии на уговоры…

— А вы не приписывайте мое согласие своему таланту уговаривать. Я еще до ухода в отпуск решил сменить судно. Я только не знал тогда, что уйду на «Оку». Понимаете, на «Ладожце» все так налажено, так отработано, что мне там делать нечего. А главное — там уже созрел старпом, вполне созрел для капитана. А нет ничего хуже, когда одним судном командуют два капитана… Вот так, мой дорогой помполит. А сейчас пойдемте растрачивать вашу энергию: я думаю, кое-кто из начальства не захочет отпускать меня с «Ладожца»…


И снова купе вагона. Внизу, под ногами, захлебываются и бесконечно спорят колеса.

Знаменского раздражали и колеса, и неразбериха в голове, и вид спящего Шубина, который появился на вокзале за минуту до отхода поезда, прильнул к вагонному окну, печально попрощался с кем-то на перроне и молча бухнулся на свою полку, едва проводник приготовил ему постель. Минут пять он ворочался под одеялом, несколько раз вздохнул и затих, хотя был всего восьмой час вечера.

Николай Степанович хотел разобраться в событиях последних дней. Мысли его не раз возвращались к невеселой судьбе Сомова, и каждый раз в сердце западало сомнение, все ли он сделал, чтобы спасти старого капитана, не просто ли он убрал с дороги Александра Александровича, пользуясь силой, выдержкой и практической смекалкой прозорливого, гибкого человека, умеющего сдерживать свои чувства и страсти. А Сомов не умел сдерживать свои страсти и не хотел их сдерживать…

Николай Степанович курил папиросу за папиросой, смотрел на огоньки, мелькавшие за окном, на строгий капитанский профиль и старался догадаться, как этот новый человек поведет себя на судне.

Утром они одновременно проснулись от сильного толчка. Через запыленное стекло купе весело врывалось солнце. За окном лениво тянулись поля с посеревшим снегом и желтыми лысинами кочек. Николай Степанович взглянул в лицо Шубина, молча смотревшего в окно. В капитанских глазах отражалась глубокая грусть. Почти физическая боль.

— Что с вами, Вячеслав Семенович? — участливо спросил Знаменский.

— Грустно, чертовски грустно уезжать из дому, — вздохнул, Шубин. — Все та же неразрешимая проблема семьи и моря… А кроме того, у меня такое чувство, будто я совершил предательство.

— Что такое, Вячеслав Семенович?

— Серьезно, три года плавал на «Ладожце», полюбил судно, и каждый человек на нем стал почти родным… Дурацкая манера привязываться к людям, — горько сказал капитан, и губы его заметно дрогнули.

— Вячеслав Семенович, вы думаете, мы не сможем стать для вас такими же? — спросил Николай Степанович осторожно.

— Что вы, я ни минуты в этом не сомневаюсь, — улыбнулся Шубин. — Обязательно! и только так! Иначе, Николай Степанович, нельзя по-настоящему плавать и нельзя рассчитывать на каждого человека в экипаже…

— Вам на следующей станции сходить, — просунул голову в дверь проводник. — Постельки разрешите забрать…

Загрузка...