Ремонт — это когда весь мир разобран на части, давно разобран, и уже не верится, что когда-нибудь удастся все восстановить в прежнем виде. Причем — все равно, ремонтируете вы квартиру или паровоз…
«Ока» прочно завязла в ремонте. Пароход, притулившийся к заводскому причалу, со стороны не очень был похож на покорителя морей и океанов.
После отъезда помполита Знаменского и капитана Сомова в пароходство все ремонтные дела обрушились на одну только голову — на голову старпома, Игоря Петровича, которому казалось, что дни несутся бешеным галопом.
Он никак не мог приспособиться к их безответственному бегу и часто откладывал на завтра то, что собирался сделать еще вчера. Он еле справлялся со своими делами.
…Две недели простояла «Ока» в заводском доке, а по-настоящему до конца был сделан только кожух трубы: овальный, зализанный, он придавал старой «Оке» сходство с пожилой женщиной, нацепившей на седую голову модную шляпку.
Правда, кое-что двигалось, но как-то вразнобой. Ни одно дело не было доведено до конца — ни смена листов обшивки, ни выравнивание вмятин, ни подварка заклепок и ремонт руля…
Только новый кожух трубы.
Видимо, Иван Иваныч, заводской прораб, решил в первую очередь выполнить заказ капитана, а остальное надеялся столкнуть как-нибудь. Он был тертый калач, этот Иван Иваныч…
Завод, в доке которого стояла «Ока», ничем, пожалуй, не отличался от других таких же заводов, рассеянных по берегам наших морей.
Заводы эти почти не отличаются друг от друга. Их легко опознать хотя бы по тесноте у причалов. Наверное, потому из заводской терминологии сами по себе выпали некоторые простые и четкие представления морской практики. Если вы спросите, например, капитана завода: «К какому причалу вы собираетесь ошвартовать судно?» — он, скорее всего, ответит:
— Мы вас пришлепнем третьим корпусом к «Помору».
Или:
— Приткнем-ка мы вас кормой к борту «Водолаза».
Или:
— Подвесим ниже второго причала…
Все эти заводы похожи друг на друга эпизодической штурмовщиной. Но все же главный объединяющий их признак состоит в том, что здесь не существует понятий о пределах человеческих возможностей. Заводы «подвешивают» к своим причалам вдвое больше судов, чем могут отремонтировать. И тем не менее успевают справиться с ними в намеченный срок и получить все, что полагается по такому случаю, — прогрессивку, премию, переходящее знамя…
Они действительно делают иногда чудеса, ловко сращивая две разломанные половины океанского судна. Могут отхватить от корпуса прямой старомодный нос и приварить современный наклонный форштевень. В цехах этих заводов не раз возвращали в строй катастрофически изношенные машины…
Они много чего могут. И многого, увы, не могут.
Они не выносят, например, неожиданных мелких заказов. Хотя, казалось бы, чего проще…
Вообразите, дорогой читатель, что в трюме, во время погрузки, тяжелой грузовой площадкой перебита двухдюймовая труба. В сущности — пустяк, рядовой рабочий случай, по поводу которого смешно расстраиваться. Восстановить трубу можно бы за час: нужен сварщик, кусок такой же трубы, подвеска, которую за двадцать минут сколотит из досок судовой плотник.
Ну конечно, предварительно старпому нужно бы позвонить из порта в отдел заказов завода.
Бы… бы!
В действительности же при подобных обстоятельствах нужно хвататься не за телефон, а за голову. Телефон абсолютно нереален. Поэтому, если тот же старпом хоть что-нибудь понимает в ремонте — он отправляется прямо на завод.
Игорь Петрович, наш старпом, понимает. Он сразу идет на завод. И там, прежде всего, он услышит неоспоримую истину: завод занимается только плановым ремонтом.
Спорить бесполезно: истина — всегда истина, плановым — вам же русским языком…
Ну, наш Игорь Петрович, конечно, не удержится и скажет другую неоспоримую истину: трудно заранее, за месяц предусмотреть повреждение трубы. Ему резонно возразят, что это — не довод…
Но — чего не бывает! — вдруг найдется добрая душа и пожалеет красивого молодого старпома «Оки»:
— Пишите заказ, внесем его в план следующего месяца…
— Но мы в следующем месяце будем того… плавать. Не можем же мы выйти в море с рваной трубой. Да и дело-то пустячное для вашего завода…
— Ну, если дело пустячное, — сразу же свирепеет добрая душа, — значит, и повреждение пустячное, плавайте пока так, раз вы торопитесь в свое море.
Дальнейший разговор, как вы понимаете, дорогой читатель, зависит уже от соотношения темпераментов…
Но будем объективны — возьмем наилучший вариант (из возможных). Добрая душа прониклась, добрая душа согласна принять заказ, добрая душа не возражает, чтобы ваша «Ока» вышла в море с целой трубой в трюме.
— Давайте заявку. Так, хорошо… (Заявку старпом, конечно, принес).
— Постойте, а где же у вас общий вид трюма с районом поврежденной трубы? — добрая душа явно озабочена промахом симпатичного молодого старпома. — Где?
— Я и не знал, что понадобятся такие подробности, — теряется Игорь Петрович.
— Как же? — искренне изумляется добрая душа. — Как же? И кроме того, укажите на чертеже расстояния поврежденной части трубы от главной палубы, от настила трюма, от борта и от комингса люка…
— А от точки весеннего равноденствия расстояние не нужно? — спрашивает Игорь Петрович и становится не таким симпатичным. Но старпом уже понимает, что не взорваться не удастся.
— От какой точки? — переспрашивает добрая душа. — Нет, от этой не нужно, — отказывается она от весеннего равноденствия. — А вот марку стали, из которой труба изготовлена, укажите обязательно.
— Она железная, эта проклятая труба, — совсем уже обессилевает Игорь Петрович, — железная, понимаете…
— Понимаю. Значит — марку железа…
С этого момента всякие предварительные соображения о политесе и прочих тонких вещах летят к черту. Не помня себя, Игорь Петрович хлопает дверью и бежит, пока не вырвется на свежий воздух. Добрая душа сочувственно смотрит ему вслед: «Все-таки нервная работа у этих моряков…»
Приятно было видеть, как рабочие ловко и быстро устанавливали на место кожух дымовой трубы, меняли ржавые листы обшивки, сдергивали и ставили обратно пятитонный винт. Но Игорь Петрович просто становился в тупик, когда брался за ручку двери. За обыкновенную ручку обыкновенной двери, что ведет в любую обыкновенную каюту.
— Иван Иваныч, — обратился Игорь Петрович к прорабу, как-то не выдержал и обратился. — Давайте посмотрим, как нам быть с дверьми. Все восемь дверей, которые завод перебирал, не закрываются, не открываются или разваливаются на части…
— Ну да! — с хорошо отработанным равнодушием не поверил прораб. — Потом посмотрим, — сказал прораб, — мне некогда сейчас, — попытался уклониться прораб. Но Игорь Петрович довольно прочно вцепился в его рукав.
Уклониться не удалось. Старпом говорил правду: двери подогнаны были скверно, защелки не защелкивали, автоматические захваты, которые должны стопорить открытую качкой дверь, не захватывали.
— Ну что ж, старпом, не так плохо, не так уж плохо… — успокоительно бормотал прораб и несколько раз пытался свернуть за ближайший угол.
Но Игорь Петрович был настороже.
— Ну что ж, — вздыхал прораб, пока они не вошли в каюту второго механика, в которой оказались захлопнуты, как в мышеловке: дверная ручка сломалась, а язычок замка почему-то сам собой вошел в паз. — Ну вот, я же говорил, старпом, мне некогда, работы по горло, — Иван Иваныч бросил отломанную ручку под стол.
Старпом почувствовал, что ничего поделать нельзя: он уже закипает. Не стараясь сдерживаться и выбирать отдельные слова, он с холодным бешенством заговорил (отдельные выражения с вашего разрешения, дорогой читатель, мы опускаем):
— У вас есть элементарное воображение, Иван Иваныч?
— Мы люди маленькие, — покосился прораб на старпомовский тон, — что прикажут…
— Ну хоть немножко воображения, если прикажут…
— Ну, если…
— Так вот вообразите, что вы живете в этой каюте, черт вас возьми, что корабль бьет в море и сейчас вы пойдете ко дну, кормить треску!
Старпом несколько раз бахнул кулаком в дверь, отводя душу, потому что в рабочем грохоте их все равно долго еще никто не услышит.
— …(тут мы опускаем отдельные слова. — Примеч. авт.) вода в каюте, вода, Иван Иваныч, пора садиться в шлюпку, представляете?!
— Эх, старпом… если б только двери… Заедают нас мелочи… Корпус новый собрать — пожалуйста! Машина капризничает — со всей душой переберем! А ручку дверную заменить или вот нормальный ящик в письменном столе — тьфу, сказать стыдно, — выше наших сил…
Старпом даже не ожидал, что сможет выколотить из Ивана Иваныча такие признания.
Игорь Петрович отвернулся к злополучной двери, чтобы прораб не видел его улыбки, и еще немного поаплодировал кулаком.
Дверь гудела и прогибалась, но никто на выручку не шел. Где-то близко, на палубе, тарахтел отбойный молоток…
— Я с вами начистоту, — продолжал исповедоваться Иван Иваныч, — ремонт мебели, каютного оборудования, простого линолеума делать мы не умеем. Почему? Платят гроши… Старые мастера за копейки делать не будут, поручаем ученикам… Пока расценки грошовые, так и будем портачить…
— Иван Иваныч, дорогой, плохой работой мы расценки не поднимем, и признания ваши не заставят меня, как старпома, подписать к приемке паршивую работу, хоть как просите. Не могу я примириться с тем, чтобы на моем судне ящики в письменных столах вскрывали ломиками, чтоб моряки ходили по линолеумным пузырям, а двери вот так ловили людей. Смех смехом, а случись в самом деле несчастье, никакие доводы о расценках не спасут.
Иван Иваныч грустно посмотрел на старпома.
И почему-то старпом понял вдруг, что у прораба есть воображение, есть.
— Это я все понимаю, — сказал прораб, — но что могу я один сделать? Буду, конечно стараться, но… вы ж понимаете?
И Игорь Петрович решил, что прораб снова скромничает, не хочет на себя много брать и отказывается от собственного воображения — такого нужного человеческого качества. Старпом снова начал лупить в дверь. Надежда, что кто-то услышит и освободит их, была довольно призрачной.
Там, на «воле», грохотали уже два или три пневматических молотка, там свистело, шипело, рассыпалось дробью, и старпомовский кулак на этом фоне был безобидным шепотком. И не слышно никаких шагов за проклятой дверью, пройдут — не услышишь. Оставалось одно — бить непрерывно, пока кого-нибудь из прохожих не зацепишь…
Игорь Петрович передохнул немного и хотел уже начать новую атаку на дверь, как там, на «воле», что-то оглушительно трахнуло, словно взорвалось. Даже привычный Иван Иваныч вскочил.
— Вот, пожалуйста, — сказал безжалостный старпом, — к тому же мы наскочили на мину. Через полминуты нам полный карачун. Прикажете ломать?
— Да полно вам… — беспомощно сел Иван Иваныч.
— Ну как же! Нам разворотило полборта, — объяснил старпом. — Минута, чтобы сбросить спасательные плоты…
И дальше старпом голосом вполне бесстрастным вел репортаж:
— Затопило машинное отделение… Вода в кают-компании… Вот и у нас вода по колено…
Иван Иваныч недоверчиво посмотрел под дверь, будто и впрямь ожидал увидеть воду, заливающую их в этой мышеловке.
— …по пояс…
Иван Иваныч вздохнул, примиряясь с неизбежной кончиной.
— …по грудь… И главное, бесполезно писать завещание — здесь глубина большая, не достанут…
В этот момент в коридоре послышался голос боцмана, Старпом немедленно серией коротких ударов атаковал дверь, и вскоре их освободили. Игорь Петрович не успел и слова молвить — прораб тотчас куда-то провалился, как джин из восточной сказки…
В последние дни «Ока» вошла, наконец, в ту самую счастливую фазу графика, когда все вспомнили вдруг о сроках ремонта, и весь завод обрушился на «Оку». Ремонт стал напоминать спасательные операции. Игорь Петрович даже подумал, что, пожалуй, не зря мистифицировал прораба в захлопнутой каюте.
…Всюду сновали рабочие. Шланги сжатого воздуха, шипя, ползали по коридорам и исчезали в темных недрах машины. Прораб, знаменитый Иван Иваныч, появлялся из-под палуб, проникал через переборки, лез в танк и одновременно появлялся на мостике.
Работы велись «широким фондом», как однажды метко оговорился директор завода. И конечно, «фонд» был чересчур широк — на каждом шагу возникала бестолковщина: на палубу, только что покрытую клейкой мастикой, кто-то сбрасывал доски. Затем под эти доски с проклятиями втискивали новый линолеум. Он почему-то совершенно не прилипал к палубе, но зато прекрасно приклеивался к доскам. Причем — лицевой стороной…
Игорь Петрович недоверчиво смотрел на этот широкий фронт штурмовщины. Потом, пожалев, что на судне сейчас нет грубияна Сомова, умевшего когда надо и не надо объясняться при помощи одного только мата, — пожалев, старпом призвал на помощь штурманов и боцмана. И попытался вместе с ними хоть как-то следить за ходом ремонта, предупреждая заведомый брак.
Как и следовало ожидать, Иван Иваныч, пользуясь шумом и суетой, сделал несколько попыток сбыть с рук кое-как выполненные работы. При этом он ласково, вполне по-дружески смотрел на старпома, как цыган, продающий коня по знакомству: до Москвы, может, не довезет, а уж до Тулы — обязательно…
— Бросьте халтурить, Иван Иваныч, — кричал в ухо прораба возмущенный старпом. — Так не пойдет. Чем все переделывать дважды, сделайте раз как следует. Двери-то все-таки подогнали… Давайте делайте как надо, все ж тонули вместе, — подмигивал старпом прорабу.
Иван Иваныч пожимал плечами, словно ему было неловко за собственную мягкотелость, за то, что заводу удалось-таки подогнать двери в каютах…
Впрочем, эта маленькая победа над прорабом не принесла старпому заметного облегчения. Правда, остальные затруднения Игоря Петровича имели к заводскому ремонту косвенное отношение. Но все же имели.
И одним из главных затруднений старпома, как ни странно, был отдых экипажа. За время напряженного плавания и коротких стоянок команда накопила слишком много неиспользованных выходных дней. Моряки плавали месяцами без отдыха. Присоединять неиспользованные выходные дни к отпуску запрещалось. Навязывать команде отгул их в море было несправедливо. Даже на сомовской «Оке», на старой «Оке» с ее сомовскими представлениями о справедливости подобные отгулы никогда не практиковались.
И вот, когда «Ока» встала к заводскому причалу, произошло то неизбежное преломление в сознании моряков, которое часто происходит в судовых условиях: пока судно плавало — никто и не заикался об отдыхе, но едва люди коснулись земли — все почувствовали вдруг страшную усталость и непреодолимое желание отдохнуть. Отдыхать. Отдыхать…
И ничего противоестественного не было в этом желании: усталость копилась месяцами долгих плаваний, когда, случается, неделями ничего вокруг, кроме возмущенной воды…
Одним понадобилось непременно домой — в Мурманск, в Рязань, под Вологду, под Калинин, под Оршу или в Одессу. Другим — просто походить по твердой земле, немножко встряхнуться, отвлечься. Да и судовая администрация (в лице старпома) в предстоящей ремонтной стоянке видела единственную возможность освободиться, наконец, от тяжелого бремени неиспользованных командой выходных дней.
Все эти надежды — и команды, и старпома — были естественны и законны, по-человечески. И… невыполнимы.
Дело в том, что существуют странные традиции, от которых пока никуда не деться — ни нашему старпому Игорю Петровичу, ни команде, ни даже заводу. Суть одной из таких традиций сводилась, например, к тому, что судно, поставленное в ремонт, всегда выполняло добрую часть работ силами самого экипажа. Покраска корпуса и внутренних помещений, ремонт такелажа и чистка балластных танков — все эти тяжелые ремонтные хлопоты с незапамятных времен сотнями рабочих часов ложились на плечи палубной команды. Машинная команда тоже не могла пожаловаться на незагруженность… им тоже — хватало…
«Ока» встала к причалу завода в самом неприглядном виде. Ее надстройки, когда-то белые, порыжели от ржавчины, краска давно слезла с бортов, а в танках отвалился цемент и скопилась грязь. После ремонта — естественно — надстройки должны были блистать белизной, борта — скромно чернеть, а танки для питьевой, мытьевой и прочей воды — быть идеально чистыми, как кастрюли у хорошей хозяйки.
По традиции вышеупомянутой пароходство запланировало все эти работы силами экипажа «Оки».
И одновременно предложило немедленно ликвидировать накопленные экипажем выходные дни, пока судно стоит в ремонте.
Все это напоминало задачу с тремя неизвестными, и старпом тщетно скреб свой подбородок, с завистью вспоминая, как легко Хоттабыч решал любые проблемы — выдернет волосок из своей бороды и пошепчет над ним… Увы, старпом Игорь Петрович был самых простых российских кровей и хорошо знал, что в этом смысле его щетина совершенно бездарна.
Старпом ничего не придумал. Не осенило его. Да и мудрено, как это: отгулять двенадцать дней из десяти, и еще из тех же десяти — пять отработать.
Высшая практическая математика…
На следующий день пришлось собирать людей.
— Я, товарищи, хотел просто посоветоваться… Один ничего придумать не могу… нужна ваша помощь, — мялся старпом, не зная, с какого бока приступить.
Стараясь быть кратким, он доложил палубной команде, что оставшегося времени с трудом хватит только для отгула выходных дней. А высшая практическая математика требует еще покрасить хотя бы корпус и надстройки… В таком облезлом виде не покажешься за границей… Да «Оку» ни один капитан порта не выпустит в море…
Конечно, можно плюнуть на все, выйти из завода, а потом попросить дополнительно недельки две на покраску. — Тут Игорь Петрович вместо опровержения этой мысли просто развел руками. Все и так понимали: можно плюнуть и попросить, но тогда, конечно, пришлют другого старпома…
Понимали все и другое: так или иначе, вполне работоспособное судно потеряет по меньшей мере неделю-полторы, то есть целый европейский рейс. И как бы там ни было — это будет серьезный ущерб государству. Все это понимали — и матросы первого, и матросы второго класса, и уборщицы, и плотник — не первый год плавали, не последний раз ремонтировались. И все-таки тягостное молчание воцарилось после сообщения старпома.
Собственно, никто и не рассчитывал, что удастся отгулять все положенные выходные, что не придется красить надстройки. И все же — молчали. Как-то грустно, настроившись на отдых, браться за самую грязную работу и целыми днями дышать едкой краской и мелкой ржавчиной.
Первым вздохнул Максимыч.
— Это мы понимаем, Игорь Петрович, как не понять… Но чего я в толк не возьму — на кой же хрен наше министерство держит судоремонт? Я извиняюсь, конечно, но небось как волной в море шарахнет да брезенты поизрывает — мы на завод не бежим: помогите, ради Христа, щас потопнем…
— Все это верно, Максимыч, но завод явно не возьмется за эту работу в середине месяца. Да и пароходство не разрешит передать покраску судна заводу, вы же сами знаете — краситься придется самим, не первый раз…
— Не первый, да от того не легче…
— И не последний…
И снова наступила тягостная тишина.
Каждый молча обдумывал положение, хотя обдумывать было нечего, и каждый ждал, когда кто-нибудь первый предложит.
Наконец, Горохов что-то шепнул на ухо радисту. Герман взглянул на него и кивнул.
— Игорь Петрович, — сказал Герман, — мы с Гороховым беремся покрасить лобовую стенку надстройки, а потом перейдем красить корпус.
Все зашевелились, Максимыч крякнул, не то одобряя, не то осуждая.
Самойлов, согнувший над столом необъятные плечи, развернулся всем туловищем и заговорил в своем обычном стиле.
— Вот нам с доктором тоже опротивело болтаться на берегу, — мрачно начал он, хотя с доктором никогда и нигде вместе они не «болтались». На «Оке» любили пошутить — когда, мол, ты, Самойлов, к доктору пойдешь? Самойлов в жизни не болел и пока еще не очень четко представлял себе, чем занимаются доктора. — Надоело нам… и хочется нам с доктором соленого ветра в лицо и — чего там еще?
— Волны до неба, — поддержал доктор.
— Вот именно, до неба, — сказал Самойлов. — У меня два предложения, — сказал дальше Самойлов, хотя никто уже и не ждал от него, продолжения. — Два… Первое — с завтрашнего дня выйти на работу всем палубникам, покрасить корпус и надстройки за счет наших выходных, черт с ними, другого выхода нет, хоть вздыхай, хоть так дыши… И второе — поручить старшему штурману и первому помощнику капитана написать письмо в пароходство. Пусть напишут, что, когда нужно плавать, мы не просим помощи у берега и плаваем без захода в совпорт месяцами, — тут Самойлов вздохнул, всем своим видом показывая, как это не весело — плавать без захода в советский порт месяцами. Тем более — никогда человек не болел. — А когда есть возможность пожить по-человечески, побыть с семьей, отдохнуть в своем порту — тут тебя начинают просить: то разгрузи, то погрузи, то покрась, то побели… Поднадоело. Давно поднадоело. — Тут Самойлов трудно сглотнул от длинной речи или, может быть, сдержал не такое слово — неудобно все-таки перед коллективом… — Просят, понимаешь… это называется на чужом горбе, хм, да в рай ехать… тут все свои, я уж попросту. Пускай каждый делает свое дело, от начала до конца, пускай так и напишут. Кто — за, прошу, как говорится, поднять…
Игорь Петрович не ожидал ни голосования, ни такой прочувствованной речи от Самойлова, обычно молчаливого и даже застенчивого. Допекло, значит…
Все подняли руки, кроме матроса Вертинского.
— Есть против? — удивился Самойлов.
Вертинский продолжал сидеть, как сидел.
— Ты чего? Воздержался?
— А мне надоело играть в сознательность, — сказал Вертинский. — Завтра не выйду на работу. Бумажки писать можно, а толку — чуть. Если уж делать — так всем не красить — и баста. А так — никогда ничего не поменяется, десять лет красили заместо завода и еще сто красить будем…
— Сто не проживешь, не тужься.
— В общем, красить не буду. Выходные мои — я их и отгуляю, — отрезал Вертинский, и это тоже было для старпома неожиданно, потому что Вертинский ни разу еще не обособлялся и по натуре своей любил, когда вокруг много народу, любил — вместе со всеми, коллективный парень. И этого, значит, допекло, по-своему.
— Дело ваше, — сухо сказал Игорь Петрович.
Доктор ничего не сказал по поводу покраски, хотя и у него, надо сказать, были свои причины хмуриться. В эти дни как раз доктор решал важную для себя проблему — как жить дальше? одному? или не одному?
Доктор решал. Жениться? Или подождать? И чувствовал, что упорно склоняется к первому — жениться. Ждал он уже порядочно, недавно стукнуло ему тридцать три — возраст, когда пора уже гладить дочку по головке или показывать сыну ремень.
Доктор решал — и трудно ему было решить и решиться. И покраска лобовой надстройки никак не входила в его ближайшие планы.
…Пока старую «Оку» у заводского причала покачивали морские и ведомственные волны — в своем секретарском кресле перед кабинетом директора завода покачивалась и Нелли. О ней-то и думал доктор «Оки», увы, думал совсем не как о пациентке. Думал — как о возможной будущей жене.
Нелли (будем называть ее так, как она сама хочет; вообще-то от рождения она — Анастасия) была женщиной несколько странной. Странности ее проистекали из заблуждений, довольно противоречивых. Главным ее заблуждением была совершенно незыблемая уверенность в том, что женское благополучие целиком зависит от внешней привлекательности. Себя она никак не могла причислить к разряду тех «чумичек», вслед которым мужчины не оборачиваются. Вслед ей, во всяком случае, оборачивались. Это она хорошо знала. В свое время, когда ее еще звали Тасей (и даже Настей, ужас какой!), Нелли немало покрутилась перед зеркалом. В детстве ей слишком часто говорили: «Ах, какая хорошенькая девочка». И началось это, уже давно не оригинальное — «Свет мой, зеркальце, скажи…»
И зеркальце послушно говорило, что растет интересная женщина. Лицо чуточку вытянуто, пикантная родинка на левой щеке (лучше, если бы немножко ближе к виску, но тут уж ничего не поделаешь), волосы… Вот волосы были неважные, Нелли они никогда не нравились. Прически ничего не меняли. Волосы оставались слабым местом — зеркало отчетливо говорило об этом. Нелли красила волосы под вороново крыло, — не то, рыжеватая — не совсем то, медный отлив с бронзовым сиянием — совсем не то. В конце концов Нелли даже устала от экспериментов. И стала яростной блондинкой. Почти то, что нужно.
Между зеркалом и всякой парфюмерией Нелли успела вырасти и как-то незаметно стала взрослой, о многом так и не успев подумать.
Жизнь в портовом городе особенно удручала Нелли. По улице мимо нее проходили нейлоновые шубки, английская синтетика, голландский нейлон, немецкий нейлон, итальянский нейлон. Иногда под французским покроем Нелли угадывала безразмерные гарнитуры вишневого цвета. Любящие мужья привозили женам заграницу в аккуратной упаковке. Скромной машинистке Нелли, в недалеком прошлом Анастасии, оставалось только досадливо покусывать губки, потому что вот на этой, с позволения сказать, д а м е — нейлон сидел как седло на буренке.
Нелли мысленно примеряла на себя все это привозное великолепие — и ей было грустно.
Со временем тихая грусть Нелли переросла в хорошо осознанную необходимость — выйти замуж. Но проходили дни, складывались в недели, проходили месяцы, и годы проходили мимо Нелли-машинистки, как проходили на улице прохожие. И никто не просил ее руки. Оборачивались, но руки не просили. Здоровый женский оптимизм стал изменять Нелли, и как-то неожиданно зеркало призналось Нелли, что она входит в опасный период, когда обаятельность уступает место мелким морщинкам у глаз.
Нелли начала нервничать.
И чем дальше, тем больше.
Постепенно замужество в глазах Нелли приобрело смысл аварийной необходимости. И в практических ее расчетах для любви уже почти не оставалось места. Постепенно Нелли приходила к все большей уверенности, что любовь — такая же формальность, как и загс. И, в конце концов, эта самая любовь, если уж и вправду нельзя без нее обойтись, может с успехом возникнуть и развиваться и после загса. Как обязательный результат истинно миролюбивых и добрососедских отношений.
Подруги, одна за другой, становились чьими-то женами. А за Нелли мужчины как-то не зацеплялись. Свет-зеркальце помалкивало, но Нелли уже паниковала вовсю — в ход плотным строем пошла косметика, смелость декольте и все в этом духе. Зеркальце охотно отразило новую улыбку Нелли, новый поворот головы, новый подъем брови, новое удивление и новую радость. Нелли запасалась жестами, позами, мимикой — наперед, на все случаи жизни, на всякий вопрос, к ней обращенный. Улыбка-ответ, улыбка-вопрос, улыбка-поощрение. Все это были символы, жизненно необходимые символы. Но они пока не приносили Нелли мужского признания. И по утрам ей приходилось совсем заново наносить на ресницы тушь, смытую ночью долгими злыми слезами.
Когда Нелли была готова капитулировать на любых условиях — она натолкнулась среди житейских волн на спасительный обломок. Нелли стала женой. Муж обеспечил ей почти нейлоновую шубку и время от времени приносил, по собственному желанию, коробочку трюфелей.
Полгода спустя Нелли немножко пришла в себя и впервые за свою жизнь попыталась спокойно и тщательно проанализировать положение.
Она почти с удивлением обнаружила, что мужа так и не полюбила, и более того — он ей почти противен.
Этого она никак не ожидала от себя, но все обстояло именно так. Муж был уже не молод, хотя еще и не слишком стар. Он долго жил холостяком, был эгоистичен, самолюбив и обидчив, любил телевизор, а по субботам, если не предвиделось никаких визитов, от него крепко попахивало чесноком и водочкой. Меру он знал — попахивало, не более того. В Нелли он рассчитывал найти скорее домработницу, чем жену в высоком понимании этого слова. А Нелли надеялась в замужестве освободиться от житейских забот и вести светскую, или хотя бы полусветскую, жизнь.
Такие встречные надежды обеих сторон не могли не породить семейных недоразумений и даже скандалов. Год спустя старый эгоист не выдержал первым, и местная газета оповестила население еще об одном разводе. Тогда еще печатались такие объявления…
Нелли вздохнула свободно и, пожалуй, не была сильно удручена своей неудачей. Более того, она нашла в себе нерастраченные запасы юмора — и поздравила себя с освобождением. Только после развода она поняла, какой опасности подвергала себя, связываясь с престарелым обломком.
Где-то в неизведанных глубинах Неллиной души еще жила порядочность и честность. По отношению к самой себе, понятно.
Вскоре после развода Нелли стала техническим секретарем директора судоремонтного завода, того самого завода, к причалу которого была подвешена старая «Ока».
На заводе, в приемной директора, Нелли впервые почувствовала некоторую удовлетворенность. У нее теперь появились основания не стыдиться своего положения. Теперь она была персоной, что и говорить. Секретарь директора — это не «чумичка», пропадающая в безвестном пишмашбюро. Это не по клавишам шлепать — все равно, что подсунут…
Деловые связи директора завода тянулись ко множеству заказчиков и всяких-разных субподрядчиков. И все эти заказчики-субподрядчики-поставщики были, конечно же, мужчинами. По преимуществу. На пути к директорскому кабинету все они наталкивались на обаятельную блондинку, вполне в нужных пропорциях, хотя и несколько не первой молодости… «Занят? надолго? ну что ж…» Директор, естественно, занят бывал подолгу. И мужчины с портфелями, папками или без портфелей и папок подолгу курили в приемной, деликатно разгоняя сигаретный дым и косясь на секретаршу. В приемной не было предостерегающей таблички «Не курить», и, случалось, Нелли сама закуривала сигарету с фильтром.
В общем, Нелли устроилась. И, хотя никто из посетителей директорской приемной пока не предложил ей руки и сердца, Нелли не теряла надежды, что рано или поздно это случится. Нелли теперь не торопила события, но все-таки предпочитала не слишком затягивать свое новое ожидание…
Правда, теперь ей уже не было так безразлично — кто. Из посетителей она выделяла молодежь и новой своей улыбкой улыбалась молодым старпомам, вторым, третьим штурманам, вторым механикам, разного рода начинающим толкачам, — словом, Нелли надеялась.
И когда однажды в приемную вошел старпом «Оки», Нелли решила, что Игорь Петрович — тот, кого она так долго ждала. Нелли провела разведку боем: к директору завода пришел помполит «Оки», вконец замотанный и ремонтом, и неурядицами на «Оке», и предстоящим отъездом в пароходство для разбирательства с капитаном Сомовым.
Помполит пришел, чтобы толкнуть ремонтников на очередное доброе дело. Нелли, не обращая внимания на отсутствующий взгляд Николая Степановича, решительно и ловко спросила:
— Ваш старпом, я уверена, прекрасный семьянин? У него, наверное, чудесная жена…
Вопрос был ни к селу ни к городу, Николай Степанович уловил только конец фразы и обалдело поднял глаза на секретаршу:
— Жена? При чем тут жена? Нет никакой жены, — буркнул он, нечаянно совершая великое вероломство по отношению к Нелли.
На следующее утро директор, глянув поверх очков на свою секретаршу, поперхнулся каким-то междометием, замолчал, зажмурился, потом еще раз сокрушенно посмотрел на Нелли.
— Я бы все-таки советовал вам ходить на работу в какой-нибудь кофточке, — миролюбиво и подавленно проговорил он. — Так нельзя… Мне, э-э, из-за вас скоро будут замечания делать… Вот именно, еще не хватало…
— Ничуть не лучше, — добавила Нелли вслух, уходя из кабинета директора. Привычка произносить вслух только часть фразы являлась одной из многих странностей Нелли, и эту странность она сама очень уважала, и эту странность она позволяла себе даже в директорском кабинете.
В начале пятого часа того же дня по трапу «Оки» простучали энергичные каблучки. Нелли показалось, что она взлетела по трапу, едва коснувшись его кончиками пальцев.
— К капитану, — выдохнула Нелли в ответ на вопросительное лицо вахтенного матроса. Она знала, что Сомов в отъезде и за капитана остался старпом.
Нелли постучала в дверь каюты нервно и быстро, в унисон своему сердцу.
Как и думала Нелли, ее появление действительно произвело эффект. Когда она впорхнула в каюту, старпом часто-часто замигал и судорожно сглотнул, словно собираясь хлопнуться в обморок.
— На «Принцессу цирка», два! — произнося только основу мысли, выпалила возбужденная, уверенная в себе Нелли, абсолютно уверенная, что ее поймут с полуслова, что песенка старпома спета. И она, смеясь, протянула Игорю Петровичу два больших белых театральных билета.
«А он, кажется, совсем теленок», — успела подумать Нелли о старпоме «Оки», который все еще не бросался к ее ногам. Вместо этого Игорь Петрович почему-то отступил в глубь кабинета и несколько торопливо крикнул в открытую дверь спальни:
— Люся! Иди сюда на минутку…
Внутренний огонек вдохновения, освещавший до этого всю Нелли, моментально померк. Она вздрогнула. В дверях каюты появилась жена старпома Люся, в скромном пестром халатике, с книжкой в руке. Лицо ее было спокойно и приветливо. Она посмотрела на Нелли и перевела вопрошающий взгляд на мужа.
— Знакомьтесь, пожалуйста, — моя жена… секретарь директора завода… Люся, товарищ предлагает билеты на оперетту, если я правильно понял… — Но Игорь Петрович не успел сказать, что же он именно понял, так как Нелли вдруг фыркнула и, прикусив губу, выскочила из каюты, хлопнув дверью так, что ей мог бы позавидовать сам капитан Сомов, который тоже умел хлопать дверью.
Главным желанием Нелли, когда она сбегала вниз по капитанскому трапу, было одно — немедленно прикончить помполита. Она была потрясена его вероломством, гнев и жажда мести гнали ее вперед. В эту минуту ей было почти безразлично, как она выглядит. Господи, на что только не идут эти морские мужики, чтобы поскорее выскочить из ремонта…
Нелли забыла о разученных позах, но еще не догадывалась, что стала от этого проще и милей. И привлекательно-естественной в своем гневе.
— Простите!.. — пробормотал судовой доктор, которого сильно толкнули в грудь.
Нелли вскинула голову. Перед ней стоял викинг, высокий, широкоплечий, светловолосый — как и положено викингу. От всей его фигуры веяло мужеством. Он смотрел на Нелли синими глазами, и Нелли увидела себя в этих глазах — разъяренную, слегка растрепанную блондинку. И Нелли почувствовала, что желание убить помполита угасает в ней. И вдруг Нелли испугалась, что в этих синих глазах она выглядит не лучшим образом, такая растрепа. И конечно, такие синие глаза уже кто-нибудь прибрал к рукам… — от этой мысли Нелли стало по-настоящему худо.
— Помогите сойти на берег… Мне плохо… пожалуйста…
— Я врач, что с вами?
Нелли пошатнулась. Доктор взял ее под руку, ввел в свою каюту. Глаза незнакомки, полные слез, напряженно следили, как викинг-врач налил в рюмку хорошую дозу валерьянки с бромом.
— Пейте! — приказал он.
Нелли послушно выпила. Этому голосу и этим глазам приятно было повиноваться. Но пока этот великан сжимал ее запястье только потому, что был доктором. И доктор озабоченно хмурился: пульс был учащенный и очень неровный. Впрочем, естественно, такой пульс и должен быть у людей, впервые идущих на убийство…
— Вам нужно полежать. Давайте сюда шубку. Вот так, сюда. Подушку выше, так. Удобно?
Нелли медленно опустила веки.
— А что это у вас? э-э, театральные билеты… на сегодня?
Доктор взглянул на часы.
— Ну, ничего, у вас еще уйма времени. Вы не опоздаете. Сейчас все пройдет, полежите спокойно.
— Да, доктор… мне уже лучше…
Ей действительно стало гораздо лучше, гораздо…
Через полчаса старпом увидел на причале Нелли под руку с доктором «Оки».
— Люся, — позвал Игорь Петрович. Люся подошла к иллюминатору.
— Если бы я не приехала к тебе, — задумчиво проговорила Люся, — она бы, чего доброго, сейчас шла под руку с тобой.
— Ты это серьезно?
— Вполне. Почему бы тебе и не сходить с нею в театр, если бы я не приехала?
— Ну, а если после театра я пошел бы с нею в ресторан, выпил лишнюю рюмку коньяка и все такое?
— Не мели вздора! — перебила Люся, — ты бы не пошел с нею в ресторан, и никаких лишних рюмок!..
— В театр можно, в ресторан нельзя! Ты думаешь, я так тонко разбираюсь, что можно и что нельзя?
— Уверена, что разбираешься. Иначе бы я не приехала к тебе.
Игорь Петрович ничего не сказал, только обнял Люсю за плечи и снова усадил ее на диван.
Она сильно изменилась за последние месяцы. Ее фигура утратила гибкость, она стала немного неловкой, его спортивная Люська, и она стеснялась самой себя. Но вместе с-тем Люся в ожидании ребенка стала спокойнее, как-то уравновешенней. Казалось, она все к чему-то прислушивается, к движению новой жизни в себе, и теперь она часто впадала в тихую задумчивость, не свойственную ей раньше.
Вот уже десять дней прожили они вместе, сначала в тесной каюте второго штурмана, а с отъездом капитана — в его просторных апартаментах. Каюту старпома прораб Иван Иванович почему-то не торопился ремонтировать — может быть, искал настоящих мастеров…
И все эти десять дней они дружно обходили стороной самый больной вопрос их жизни — соотношение семьи и плавания. Но это было скорее временное перемирие, чем настоящий мир и согласие.
Игорь Петрович был благодарен Люсе за то, что она хотя бы сейчас, пока «Ока» в ремонте, не касалась этой больной для них обоих темы. Но он понял, чего стоило Люсе удержаться от такого разговора, когда однажды, без единого слова, она подошла к нему, и очень пристально посмотрела ему в глаза, и закусила нижнюю губу, побелевшую на мгновение, и провела рукой по его волосам с отчаянием и силой.
— Что ты, Люся? — растерялся Игорь Петрович.
— Ничего, — тихо сказала она. — Ничего, я так… жаль, что нельзя любить тебя хоть немножко меньше… — и Люся улыбнулась через силу.
В пять вечера буфетчица Настя пригласила их ужинать.
С тех пор как уехал капитан Сомов, всегда подчеркнуто мрачный, кают-компания ожила. Вдруг выяснилось, что на пароходе «Ока» люди не разучились шутить — как ни странно. В кают-компании горячо обсуждались судовые дела и газетные новости, не обходилось без обычной морской «травли», благо историй — смешных, скучных и трагических — у каждого за годы плаваний на разных судах накопилось порядочно.
Безыскусственность, простота и взаимное уважение стали теперь в кают-компании нормой поведения, и командиры «Оки», привлекаемые этой дружеской атмосферой, подолгу задерживались здесь после ужина и вечернего чая. Все вдруг обнаружили, что вокруг симпатичные люди, с которыми приятно провести свободный час. Игорь Петрович, наблюдая за просветлевшими лицами, думал иногда о пустующем капитанском кресле: кто-то теперь займет его после Сомова? Ведь если «Оке» повезет и пароходство пришлет нового капитана, может статься, это будет второй Сомов, если не точная, то очень близкая копия… Кому из хороших капитанов захочется идти на старую, доживающую свой век «Оку»?
Когда Игорь Петрович и Люся сели за стол в кают-компании, оба они невольно взглянули на доктора. Одетый в отличный темный костюм, подтянутый и возбужденный, доктор невольно привлекал внимание, тем более что нетрудно было догадаться о причинах его приподнятого настроения. Доктор поймал на себе их взгляды и залился румянцем. Его смущение только подчеркивало внутреннюю мягкость этого рослого, мужественного человека.
Доктор взглянул на часы и решительно отодвинул от себя стакан с компотом.
— Прошу разрешения, — обратился он к Игорю Петровичу как к старшему в кают-компании и встал. Викинг, не допивший компот, — это было уже серьезно…
— Пожалуйста, — сказал старпом. — Идете в театр? — почти равнодушно спросил старпом.
— Да… — и доктор настороженно посмотрел на Игоря Петровича.
— «Принцесса цирка»?
— Да, — доктор опять вспыхнул румянцем. За этот внезапный румянец доктору всегда попадало от корабельных остряков.
— Желаю успеха, доктор, — сказал Игорь Петрович, сосредоточенно глядя в тарелку. — Прошу только, не становитесь лагом к волне…
— Я, Игорь Петрович, к сожалению, слишком долго осторожничал и, кажется, опаздываю в жизни лет на пять.
И доктор ушел на «Принцессу».
После внезапного отъезда капитана Сомова старшему механику Жабреву стало не по себе. Каждый раз, когда он видел пустое капитанское кресло в кают-компании, им овладевала какая-то бездеятельная тоска, похожая на чувство одиночества. Стармех никогда не был другом капитана Сомова, не раз выслушивал обиднейшие оскорбления от него, иногда становился объектом его грубых острот…
Но, по существу, оба они были людьми одной породы, с родственными недостатками, и уже поэтому не представляли друг для друга психологических загадок.
Старший механик, или «дед», как иногда по старой традиции называл его капитан Сомов, хорошо знал свое дело. И был страшно самолюбив. Считал, что механики — это механики, они не должны иметь никакого отношения к воспитательной возне с рядовым составом. Палубные верхогляды, считал Жабрев, другое дело. Они могут строить из себя классных дам, сестер милосердия, кого угодно — их, палубное, дело. А механики — это механики… Впрочем, подобные взгляды, увы, настолько свойственны старшим механикам, что Георгий Александрович Жабрев никак не мог бы претендовать в этом смысле на оригинальность.
Помимо групповых признаков, старший механик «Оки» располагал и некоторыми персональными очертаниями — взглядов, характера и внешности.
Стармех Жабрев очень по-своему предвидел дальнейшее развитие мореплавания. Так, он искренне верил, что нынешний век сложной техники, высоких скоростей и больших мощностей явно перемещает центр технического интеллекта — так сказать, «мозг корабля» — с мостика в машину. Естественно, считал Георгий Александрович, что и командование кораблем со временем перейдет от капитана к старшему механику, как наиболее сведущему и универсальному инженеру на судне.
Из характерных персональных признаков внешности у Георгия Александровича мы отметили бы, пожалуй, его серые глаза с постоянным выражением холодности и недоверия. Они точно отражали его внутреннее настроение, которое почти не менялось.
Сам Георгий Александрович считал себя законченным интеллигентом «морского типа», умеющего не чураться черной работы, и вместе с тем — вполне светского человека. Правда, его интеллигентность была величиной переменной. В море, например, она опускалась куда-то к абсолютному нулю. В море Георгий Александрович влезал в грязный свитер, бывший когда-то синим, обрастал бородой и виртуозно сквернословил, если был уверен, что никто, кроме подчиненных, его не слышит. В море он мало чем отличался от работяги-кочегара, закончившего три класса, и напоминал Сюркуфа — Грозу морей.
Зато, едва судно входило в порт, особенно в какой-нибудь западноевропейский, — интеллигентность стармеха сразу же достигала наибольшей возможной положительной величины. Стармех брился — очень тщательно, по волосу и против волоса, сбрасывал с себя грязный свитер и на время стоянки начисто забывал все ругательства. Георгий Александрович надевал отлично сшитый костюм и причесывал то немногое, что еще оставалось на голове. На улицах Лондона он совершенно искренне чувствовал себя лондонцем. В Голландии превращался в учтивого фламандца, переходил улицу только на зеленый свет. В кают-компании чисто одетый Жабрев производил впечатление крепкого пожилого мужчины, знающего себе цену, много повидавшего на веку…
Георгий Александрович знал несколько десятков английских, французских и немецких фраз, довольно легко схватывал смысл обращенной к нему речи. Все это давало ему право считать себя подлинным европейцем. Еще — он умел носить шляпу, непринужденно приподнимал ее над головой в знак приветствия, умел улыбаться тогда, когда ему вовсе этого не хотелось (капитан Сомов этого не умел). Но интеллигентность Жабрева достигала своего истинного зенита, когда он склонял голову, чтобы поцеловать руку даме. Это трудно описать, да и вряд ли нужно описывать — он делал это с изящной простотой действительно светского человека.
Все эти качества стармех Жабрев в себе очень ценил, даже гордился ими, тем более что родился и вырос Георгий Александрович в простой крестьянской семье, где-то между Лугой и Псковом.
С машинной командой у Георгия Александровича сложились довольно странные отношения. Он, как и капитан Сомов, не видел в кочегаре или в машинисте человека, человека прежде всего. Пусть уж читатель простит автору эту житейскую резкость по отношению к герою, но что поделаешь — Жабрев таков, из песни слова не выкинешь.
С его точки зрения — робот был бы более совершенной конструкцией, чем кочегар-человек. Хотя бы потому, что человека так или иначе следовало изучать, совершенствовать и воспитывать, от чего стармех наотрез отказывался.
«Робот, по крайней мере, не напьется на берегу», — коротко обосновывал Жабрев свою точку зрения.
Эту свою точку он не стеснялся высказывать и механикам, и кочегарам, и потому не было ничего удивительного, что машинная команда — здоровые молодые ребята — не представляла собой сильного и здорового коллектива, сторонилась и побаивалась «деда».
Как уже упоминалось, старший механик считал мозгом корабля машину, а не мостик и видел в судоводителях некую профессиональную касту, которая только в силу устаревших традиций сохраняет за собой право командовать кораблями. Но, разумеется, это убеждение еще не давало ему возможности объявить на «Оке» бунт и захватить власть в свои руки. Подобная идея была бы тем более абсурдной, что верховная власть на судне принадлежала капитану Сомову — монарху, от судовождения, диктатору по призванию. И, словно в подтверждение того, что это соображение действительно принималось в расчет, едва помполит и капитан отбыли в пароходство, Георгий Александрович открыто проявил свою неприязнь к судоводительской касте и попытался выйти из подчинения старпому, временному командиру «Оки».
Вскоре после отъезда капитана к Игорю Петровичу зашел прораб. Старпом удивился, но виду не подал. После окончательного провала авантюрных попыток сдать судну кое-как выполненные работы Иван Иваныч всеми силами избегал встреч со старпомом. Вероятно, только крайняя нужда заставила прораба нанести этот неожиданный визит.
— Игорь Петрович, я к вам с жалобой…
— Опять что-нибудь забраковали штурмана?
— Нет, не могу вот без вашего участия договориться с «дедом».
— Не принимает халтурную работу? — не унимался старпом.
— Да нет же, — поморщился прораб. — В последнее время мы в машине работали в две смены. И бывало, что ремонт объекта заканчивался именно во вторую смену. Поэтому мы и оставляли на вечер работника ОТК, чтоб он вместе с представителями судна принимал законченный узел…
— Простите, Иван Иваныч, а почему нельзя принять этот самый узел на следующее утро?
— Нельзя. Чаще всего отсрочка приводит к простою бригады. До сих пор ваш стармех сам принимал все работы, в любое время, а со вчерашнего дня почему-то объявил: после пяти вечера спускаться в машину не станет. Ну, а своим механикам он не очень доверяет, вы знаете… Вот я и хочу официально заявить — при такой постановке вопроса мы не кончим работу в намеченный срок. Прошу принять меры…
Старпом задумался.
— Иван Иваныч, а у вас нет никаких предположений, почему стармех изменил порядок приема работ?
— Абсолютно никаких.
— В таком случае я попрошу написать на мое имя самый короткий рапорт. Главное — упомяните, что стармех своими действиями срывает сроки ремонта.
— А… это… нельзя урегулировать… без бумажки?
— К сожалению, нельзя, Иван Иваныч… Вот вам бумага.
Иван Иваныч принял от старпома блокнот, сел за стол. Лицо его сделалось скорбным, словно он сочинял собственный некролог. Старпом стоял за его спиной и читал каждое слово, возникавшее под рукой прораба.
— Ну вот видите, всего четыре строки, — сказал Игорь Петрович. — Стопку рома?
Впервые за всю стоянку «Оки» на заводе Иван Иваныч не воспользовался любезностью старпома. Ушел, даже не взглянув на бутылку с веселой этикеткой.
Игорь Петрович хотел было вызвать к себе стармеха для объяснений, но, подумав, отказался от этой мысли. Он вспомнил, что стармех значительно старше его по возрасту, а самолюбие — еще старше самого стармеха. Поэтому, свернув рапорт прораба в трубку, Игорь Петрович через минуту сам предстал перед стармехом.
В дни ремонта «Оки» интеллигентность Георгия Александровича испытывала тяжкий кризис.
Стармех сидел за письменным столом в грязном своем свитере, выставив вперед упрямый подбородок, поросший шестимиллиметровой щетиной. Разумеется, он не поднялся навстречу старпому, не предложил ему сесть: вежливость по шкале интеллигентности была значительно выше сегодняшнего настроения «деда».
— Георгий Александрович, с вашего разрешения я сяду, а вы пока прочтите вот это, — миролюбиво предложил старпом.
Хозяин каюты безразлично отнесся к предложению в целом, но письмо, протянутое старпомом, все-таки взял, развернул, пробежал глазами, бросил на стол.
— Ну? — коротко спросил он.
— Это я должен сказать — ну? — сказал Игорь Петрович.
Несколько секунд они упорно смотрели в глаза друг другу.
— Не понимаю, зачем вы дали мне эту бумагу? — покривил душой стармех, опуская глаза.
— Хочу услышать ваши пояснения.
— Чего именно?
— Понимаете ли, Георгий Александрович, я как-то не очень верю, чтобы вы отказались спуститься в машину и принять от завода работу…
— Отказался.
— Гм, а почему, если не секрет?
— Да потому, что было уже девятнадцать часов, а мое рабочее время кончается в семнадцать.
— Вы же сами знаете, что у вас ненормированный рабочий день, за это вам деньги платят, дополнительный отпуск дают. Кроме того, в вашем распоряжении вахтенные механики. Они обязаны выполнить любое ваше поручение. В чем дело? Они отказываются?
— Я не доверяю механикам, зелены еще, я запретил им принимать от завода работы.
— Так… Не будем сейчас обсуждать деловые качества механиков, которым вы не доверяете. Но я предлагаю вам разумно организовать ваше собственное рабочее время, соразмерить доверие и недоверие к людям так, чтобы судно не оказалось виновным в срыве сроков ремонта. Вы понимаете, что сейчас и не может быть иного разговора, если уж я исполняю обязанности капитана. Так что прошу вас — без обид.
— Слушай, — вдруг поднял голову Жабрев, — а что, если, пользуясь отсутствием свидетелей, я пошлю тебя сейчас к чертовой бабушке?
Он сказал это почти любезно.
К нему совсем неожиданно возвращалась утраченная интеллигентность.
Старпом улыбнулся.
— Пожалуй, это уже совсем зря, дядя Жора. У меня нет бабушки, и вы только напрасно стравите пар. А ремонта еще порядочно, и пар понадобится для более высоких целей. Впрочем, дело ваше, вам видней, можно и к бабушке. Но в таком случае я вас обезврежу…
И старпом снова приветливо улыбнулся.
— Как это? — глупо спросил «дед». Ему как-то не верилось, что этот мальчишка может сделать что-то серьезное против.
— Прежде всего, скоро вернется капитан. Обещаю вам, что наш разговор я подам ему в лучшем виде, и думаю, он не слишком обрадуется… Но еще до его приезда, прямо сейчас, я соберу совещание командиров, приглашу судовую общественность — и, можете быть уверены, мы поставим вас на место. Возможно, для этой же цели я войду в контакт с пароходством… Ну так как? устраивает вас этот вариант?
— Ладно, сдаюсь, — через силу улыбнулся стармех. — Считайте, что я пошутил, — сказал Жабрев, поджав сухие губы.
— Ну и отлично. Я тоже пошутил, записавшись к вам в племянники. — И старпом вышел из каюты.
От стычки с «дедом» остался неприятный осадок и долго не проходил. Он застрял где-то внутри, этот гадостный осадок от разговора с «дедом». В общем, Игорь Петрович понимал стармеха. Он его и «дядей Жорой» назвал не столько, чтобы сбить с толку, сколько потому именно, что понимал. У «деда», как и у всех на «Оке», накопились выходные. Но стармех, подозрительный и высокомерный по отношению к младшим механикам, действительно совершенно искренне считал невозможным доверить кому бы то ни было приемку работ от завода.
В море он чувствовал себя уверенным за машину, если только каждый винтик, перебранный заводом, так или иначе прошел через его руки. Все-таки он был старшим механиком, «дед»…
И в то же время — он не был еще дедом, в возрастном смысле. И старпом по-человечески понимал «деда» — ведь о выходных стармех и заикнуться не смел, — он бы сам себе этого не простил, никогда. «Дед» явно перегрелся, плюнь — зашипит.
Хотя, конечно, ничто не давало ему права вести себя так по-базарному…
Игорь Петрович вышел на палубу, когда сумерки уже сгустились над водой и заводские, цехи только неясными контурами вырисовывались на фоне мерцающего неба.
Море за волноломами погрузилось в грустный полусон. Ветер задумчиво перебирал некрупную волну, как взгрустнувший гитарист перебирает струны и берет время от времени негромкие аккорды.
Игорь Петрович думал о Люсе, которую проводил вечером на поезд. И было ему невесело, потому что решительный разговор — об их общей судьбе — так и не состоялся. А Игорь Петрович чувствовал, что Люся никак не может примириться с его морской жизнью. Никак…
Было тоскливо думать, что придется, быть может, протирать локти в каком-нибудь отделе пароходства или болтаться по акватории порта на буксире, обвешанном бубликами автопокрышек, таскать баржи, помогать кому-то швартоваться и вообще — быть на подхвате.
От этих невеселых перспектив старпому стало совсем тоскливо.
Однако грусть-тоска не помешала ему заметить, что у трапа «Оки» нет вахтенного матроса.
Грусть как-то сразу, сама собой, спряталась в укромный уголок сознания, Игорь Петрович огляделся и громко крикнул:
— Вахта?!
— Здесь я, Игорь Петрович, минутку, — ответил голос Максимыча с кормовой палубы.
Игорь Петрович прошел на корму. Против четвертого трюма из-за борта ударил яркий свет электрической люстры. Максимыч на палубе крепил какие-то концы.
— Что это здесь? — спросил старпом, еще не поняв, в чем дело.
— Помогаю ребятам, Игорь Петрович.
Старпом заглянул за борт. «Ребята» — доктор и Вертинский, — сидя на беседке, красили борт чернью.
— Как дела, труженики моря? — сразу повеселел старпом.
— Хорошо-о! — раскатисто пробасил доктор, по-волжски округляя каждое «о». И это раскатистое «хо-ро-шо-о!» выкатилось на причал, и каждое «о» было с тележное колесо…
Охранник на причале тревожно осмотрелся и поправил винтовку на плече.
— А вы, Вертинский? Вы же не собирались красить?
Вертинский покосился на старпома и в сердцах плюнул за борт.
— И примкнувший к ним, — подмигнул старпому доктор.
— Не темно? — спросил Игорь Петрович, немного смущенный неприветливостью Вертинского.
— Люстра сильная, борт видно. Да ведь чернь не белила, чернью и при свете можно, — ответил Максимыч.
— Я не в том смысле… почему ночью красят, почему не днем?
— Так ведь Вертинский вчера характер показывал, когда все красили, а доктор днем ходил в город, по делу… Не хотят ребята должать, вот и отрабатывают. — Максимыч, как всегда, был очень обстоятелен.
— Ну ладно, только вы смотрите за трапом, — построжал старпом.
— А трап мне отсюда весь виден, — возразил Максимыч и провел рукой в воздухе, обозначая трап от нижней до верхней ступеньки.
Старпом пошел к средней надстройке. С каждым шагом он чувствовал, как теплее становилось в груди. Он и не ожидал, что Вертинский может так его обрадовать… На секунду Игорю Петровичу показалось даже, что и с Люсей у них все станцуется… Но старпом не успел согреться этой нечаянной теплотой, потому что у дверей своей каюты натолкнулся на Жабрева.
— Я к вам, — сказал стармех.
— Прошу вас, — пригласил его старпом в каюту.
Стармех молча положил на письменный стол сложенный вдвое тетрадный листок. «Уж не отставки ли просит?» — мелькнуло у Игоря Петровича. Но нет, листок оказался рапортом. «Два машиниста (имярек, имярек) и кочегар (имярек) вчера вечером не вышли на работу…» Хотя старший механик лично приказал им начать уборку машинного отделения в вечернюю смену.
— А чем они объясняют свой невыход? — спросил Игорь Петрович, дочитав рапорт.
— Понятия не имею, — невозмутимо ответил стармех.
— То есть — как? Постойте, вы что, не спрашивали их об этом?
— Кого?
— Да машинистов и кочегара!
— Конечно, не спрашивал. А почему я должен спрашивать? Я — старший механик, вы — администратор. Я вам доложил о нарушении, которое имело место в машине, а что вы будете делать с нарушителями, простите, это уж не моя забота…
Старший механик хотел, видимо, еще что-то добавить, но осекся, так как Игорь Петрович вдруг закрыл глаза и странно тряхнул головой, словно в ноздрю ему залетела ошалелая муха. На самом деле в этот момент он поймал себя на сладострастном желании съездить своего собеседника по уху. Пусть читатель извинит нас за эту вольность, которую хотел бы себе позволить герой книги, но Игорь Петрович почувствовал именно это, не совсем современное желание: дать в ухо.
— Вы понимаете, что вы сказали, Георгий Александрович? — спросил старпом, как только понял, что способен говорить.
Стармех с искренней озабоченностью пожал плечами.
— Не понимаю… Мы всегда с Александром Александровичем делали так, и на эту тему у нас не было недоразумений…
— Ну, я не знаю, как вы решали подобные дела с Сомовым, но то, что вы сейчас говорите, просто не вмещается в сознание. Да вы хотя бы объяснительную записку должны были потребовать. Да мало ли — может статься, несчастье у человека… А вы ничего не знаете… Да, в конце концов, устав нашей службы обязывает вас…
— Знаю, — с досадой отмахнулся Жабрев.
Старший механик собрался было возразить, что устав сам по себе, а жизнь — сама по себе, что всю эту заслуженную книгу давно следовало бы перетрясти и прополоть, но, встретив пылкий взгляд штурмана, он не решился спорить и, отступая, коротко спросил:
— Так что же, по-вашему, мне нужно сделать?
Игорь Петрович на этот раз почему-то приготовился к более ожесточенному сопротивлению «деда», и такая неожиданная возможность мирно урегулировать острый вопрос поколебала его уверенность в своей резкости. Он опять почувствовал вдруг, что перед ним сидит пожилой человек и что беда этого человека — в его старых взглядах, и ему стало неловко за свой нетерпеливый и наставительный тон. И еще более — за ухо стармеха…
— Я считаю, Георгий Александрович, вам следует немедленно посоветоваться с коммунистами машинного звена, поговорить с вашей командой…
Старпом говорил мягко, в форме осторожного совета.
— Пусть сами ребята предложат, как поступить с нарушителями. Ведь работу пришлось делать кому-то другому? Наверное, полезно было бы обсудить, как машинной команде не отстать от палубы и уложиться со всеми работами в плановый срок. Остается нам немного…
— Хорошо, завтра соберу своих, — неуверенно сказал стармех. — Вы-то хоть придете?
— Конечно, обязательно буду, — с подчеркнутой готовностью согласился старпом, проводил стармеха и предупредительно открыл перед ним дверь.
Оставшись один, Игорь Петрович почему-то вспомнил, как напряженно морщилась кожа на лысой голове старшего механика. Конечно, Жабрев вовсе не менял своих принципиальных позиций, а просто подчинялся штурману, как младший по служебному положению подчиняется старшему. Но если капитану Сомову было совершенно безразлично, с каким чувством уходил от него подчиненный, Игорь Петрович огорчился именно тем, что ему не удалось переубедить стармеха.
И неизвестно, удастся ли когда-нибудь.
Здесь автор просит разрешить ему небольшое отступление. Нужно сказать, подчинение одного человека другому в наши дни несколько отличается от прошлых, не столь уж давних лет. На флоте, во всяком случае…
Некогда вся дисциплина на корабле строилась по такой схеме: командир мыслил и принимал решение, а подчиненный получал приказание и исполнял. При этом подчиненному разрешалось обладать неограниченной тупостью. Собственно, бездумие расценивалось некогда как главная положительная черта подчиненного. «Не рассуждайте, а делайте, как говорят!»
Во время о́но человека могли протащить с борта на борт под килем корабля, могли и повесить на ноке рея, выпороть линьками или посадить в карцер — именно за то, что он пытался думать или рассуждать…
Теперь под килем никого не протаскивают.
Теперь начальник не только отдает приказания, но и частенько говорит: «Думать, думать нужно!»
И в этом — знамение времени.
Игорь Петрович лег, не раздеваясь, на диван, на минутку, додумать мысль до конца. Лег и уснул.
А доктор с Вертинским все еще красили. Вертинский постепенно развеселился и даже рискнул рассказать доктору пару свежих анекдотов. Доктор рассеянно спросил, почему же, в самом деле, Вертинский не решился отгулять все свои выходные. И Вертинский опять досадливо сплюнул за борт — учат-учат людей, дают высокое образование, а все с глупыми вопросами пристают…
— Я ж не орангутанг, — сказал Вертинский.
— Резонно, — ответил доктор, удовлетворенный ответом. Он даже не заметил собственной бестактности, добрый доктор. Он был слишком занят собой и почти механически водил кистью, покрывая борт глянцевой глубокой чернью. Он вспоминал «Принцессу цирка» — обычную кукольную интрижку, опереточное раскрашенное веселье, опереточно-облегченную жизнь на сцене… Он вспоминал Нелли, слева от себя. Она не смеялась беспорядочно, как многие в зале, и, кажется, даже скучала. Она была хороша собой, и даже застенчива, и одета скромно, чего доктор не сказал бы во время того инцидента на «Оке».
Нелли и в самом деле притихла. Рядом с доктором она, впервые в жизни, почувствовала себя маленькой и глупой. И странно, это ее нисколько не раздражало — пожалуй, немного испугало. Доктор рассеянно смотрел на сцену, заранее зная, что пропустит «Принцессу» мимо ушей. Он попытался угадать, как Нелли оказалась на «Оке» с этими билетами, но решил, что в конце концов это не так уж важно.
И Нелли была благодарна викингу. Она не знала, что ответила бы на такой вопрос. Пришлось бы срочно что-нибудь придумывать, а придумывать — для викинга — ей почему-то не хотелось.
Нелли почувствовала, что с викингом нельзя ловчить. Она старалась быть естественной, и в этой своей новой роли Нелли удивлялась самой себе. Зеркальце тут ничего не могло подсказать. С зеркальцем можно было притворяться — и она привыкла видеть в зеркальце разную Нелли, в зависимости от обстоятельств. Но с доктором — интуиция подсказывала ей, — с доктором она должна была быть самой собой. С доктором она должна была стать опять — Анастасией. Это ее почему-то и радовало, и пугало: она уже забыла, когда бывала самой собой…
После оперетты они еще походили немного по улицам, немного, не больше часа. Потом Нелли сослалась на усталость, и доктор ушел красить обшарпанный борт «Оки».
Но за этот час Нелли успела, просто и естественно, рассказать историю своего неудачного замужества. Сама она в этом рассказе получилась женщиной, недоуменно остановившейся перед своей неудачей. Она пыталась как-то наладить отношения, пыталась уважать мужа, но он — понимаете, — он хотел иметь в своем доме штатную домработницу, — Нелли усмехнулась невесела, — он, понимаете, хороший человек, но… Ничего не поделаешь.
Рассказ ее получился спокойным, без нытья, и даже чуточку ироничным. Она словно бы посмеивалась над собой — наивной — в прошлом. Чудачка, которая пыталась свить гнездо из ничего…
От кормы, которую они наметили себе на вечер, оставалось примерно полметра квадратных, на стороне доктора.
Доктор вздохнул и, обмакнув кисть, начал решительно закрашивать оставшийся кусок борта. И ему показалось, что непроницаемой чернью закрашивал он свое холостое прошлое…
Утром старпома разбудил Николай Степанович, помполит.
— Вставай, соня! Нового капитана привез, — несколько раз объявил помполит, пока на лице старпома не появилась осмысленная улыбка.
— Какой капитан, как — капитан? — спросил Игорь Петрович, удивляясь, как это он умудрился проспать всю ночь, не раздеваясь, на диване.
— Странный вопрос, какой капитан! Шубин, конечно!..
Шубин появился на «Оке» так по-хозяйски, словно уже годами плавал на ней, а отлучался только в отпуск. Его вторжение в жизнь экипажа было уверенным, и каждый на корабле так или иначе почувствовал сразу — на «Оку» пришел новый капитан.
…Семь капитанов из десяти приехавших в порт ранним утром отдохнут как следует с дороги и непременно воспользуются законным правом три дня принимать капитанские дела. Тем более что судно стоит на ремонте и спешить некуда.
Шубин был капитаном иного склада. Приветливо протянув руку сонному еще старпому, Шубин спросил:
— Игорь Петрович, завтрак у нас кончается в восемь тридцать? как на всех судах?
— В восемь тридцать.
— Все штурмана на судне?
— Все… — не слишком уверенно ответил старпом.
— Если действительно все — в восемь сорок прошу собраться у меня в каюте. Пригласите первого помощника.
— Хорошо, — сказал старпом. — Есть, — добавил он, заметив, как его береговое нечеткое «хорошо» заставило Шубина вопросительно вскинуть бровь.
И конечно, Игорь Петрович позаботился, чтобы штурманы вошли в капитанскую каюту ровно в 8.40.
— Ба, знакомые все лица! — весело воскликнул Шубин, пожимая руки младшим штурманам. — Ведь мы, кажется, познакомились, когда спасали «Везер»?
Штурманы дружно улыбнулись ему в ответ. Разумеется, самая широкая улыбка сияла на Володином лице.
— Вот и хорошо, товарищи. С этой минуты считайте, что я принял судно. Прошу садиться всех, кроме вахтенного штурмана, который стоял до восьми утра. Ваша фамилия?
— Викторов.
— Имя-отчество?
— Владимир Михайлович.
— И вы еще не сменились? Ведь уже девять. Кто вас меняет?
— Четвертый штурман, он отпущен до девяти утра. Я еще не успел сдать ему вахту.
При этом Володя безудержно сиял.
— Простите, пожалуйста, а чему вы так радуетесь? — спросил Шубин.
Губы третьего штурмана дрогнули, улыбка беспомощно сузилась, но он все-таки продолжал улыбаться, по инерции, а глаза его выражали самое настоящее смятение. Шубин понял, что с замечанием он явно поторопился.
— Я не против, радуйтесь, если есть чему, дело не в улыбке. Дело в том, что когда я поднялся по трапу, вы меня не встретили и не остановили. А для вас я был еще лицом посторонним. Хуже того: у трапа не было и вахтенного матроса.
— Я отпустил его подметать шлюпочную палубу, — смятенно сказал Володя и беспомощно посмотрел на старпома, который на время ремонта судна разрешил использовать вахтенного матроса для небольших работ на палубе.
— Отвлекать вахту куда бы то ни было я запрещаю, — сказал капитан. — Трап ни на минуту не должен оставаться без глаза. Старпома прошу сегодня же вечером провести со штурманами занятие по организации вахтенной службы, а завтра — с матросами. Все. Если нет вопросов, можно разойтись. Через десять минут жду вас с ремонтными ведомостями, — обратился Шубин уже к одному старпому.
Около часа Шубин внимательно вникал в ремонтные дела. После этого он осмотрел все судно в сопровождении боцмана и, уяснив состояние палубного хозяйства «Оки», перешел в машинное отделение.
Старший механик коротко и, как показалось Шубину, без особой охоты рассказал о ремонте машины. За пять минут до обеда в кают-компании состоялось знакомство капитана с командой. Впрочем, и среди матросов нашлись старые знакомые.
— Здравствуйте, Вячеслав Семенович!..
— Горохов! Здравствуйте, Горохов! Как зубы? Часто приходится ходить к врачу?
— Вячеслав Семеныч… Кто старое помянет, тому…
— А кто его забудет, тому оба.
Горохов явно смутился: у капитана оказалась хорошая память — когда еще случилась эта история с зубами, а Шубин не забыл старого обмана…
В машинной команде тоже отыскались трое, которые в прошлом плавали с Шубиным.
Вечером шесть коммунистов «Оки» собрались у капитана в каюте (здесь ремонтный грохот не был так силен). Шестым в организации стал сам Шубин. А кроме Знаменского — еще боцман, повар, Максимыч и второй механик.
Разговор сначала как-то не клеился, но, как это часто бывает, потом все разошлись и горячо проспорили почти до часу ночи. Сошлись на том, что люди на «Оке» не хуже всяких других людей, и сама «Ока» — не хуже других пароходов, и пора кончать волынку, а то всем надоело быть бревном в глазу пароходства…
После собрания Шубин и Знаменский просидели вместе еще час, не меньше. И тот и другой порядком устали, но оба понимали: раз уж работать вместе — нужно договориться об общей платформе.
— …если вы меня когда-нибудь всерьез спросите, что я люблю больше всего на свете, я вам серьезно отвечу: море, жизнь, людей и правду. Вы меня не спрашиваете, а я вам уже ответил… И не боюсь показаться сентиментальным, и, поверьте, ничуть не рисуюсь. Я умышленно поставил море на первое место. Мне иногда кажется — я умру, а моя привязанность к морю останется жить. Но не будем об этом, а то я, чего доброго, заговорю гекзаметром. Но я действительно люблю свое дело и дорожу им. Я знаю, Николай Степанович, что плавать можно безобразно и плавать можно красиво. Я стремлюсь, и мне, кажется, до сих пор удавалось плавать без аварий, с хорошим хозяйственным результатом, так, чтобы люди не испытывали от плавания отвращения и безнадежной усталости. Вот об этом я с вами и собирался поговорить: мы обязаны оберегать свой экипаж от ненужных волнений и неприятностей. Быть строгими, но и не дергать людей по пустякам.
Знаменский кивнул.
— Я часто думаю о человеке в море, и знаете чем бы я с удовольствием занялся, если не был бы капитаном? Морской психологией. Психологией моряка. Мне кажется, ни одна сухопутная профессия не требует от человека так много, как мореплавание. Моряк приносит в жертву своей профессии по крайней мере девять десятых общечеловеческих удовольствий. Он добровольно отрекается от благоустроенной береговой жизни. И, по-моему, это вовсе не значит, что моряк обязательно вывихнутый романтик или поэт. Хотя я понимаю, что с точки зрения рядового обывателя каждый убежденный моряк действительно в какой-то степени ненормальный. Потому что сам избирает себе очень тяжелую и суровую жизнь… Но все это попутно. Я хочу услышать от вас, согласны ли вы, что морская профессия одна из самых тяжелых?
— Даже убежден, — пожал плечами помполит.
— Ну вот и хорошо. Видите ли, сухопутная публика почему-то наивно представляет, что самое страшное на море — обязательный ураган, жуткая волна и прочие страхи. Они даже не подозревают, что существует более изматывающее бедствие, нежели ураган. Имя ему — склока. Да-да… Детскую форму склоки вы уже, кажется, испытали на себе при плавании с капитаном Сомовым. Но, надо сказать, у вас был слабый противник… Вы, наверное, думаете: для чего он сначала доказывал, что плавание — занятие тяжелое, а потом вдруг заговорил о склоке?
— Да я, пожалуй, догадываюсь…
— А я, пожалуй, все-таки уточню… Я не сомневаюсь, конечно, Николай Степанович, — у нас с вами сложатся хорошие, во всяком случае здоровые, отношения. Но и мы с вами не сверхчеловеки, и с нами может произойти всякое, как происходит с другими людьми. И чтобы обойтись без неприятных неожиданностей, давайте условимся — любую неясность, недоверие, грозящее возникнуть между нами, мы всегда будем пресекать прямым и честным мужским разговором. Мы не позволим, чтобы склока подняла голову ни между нами, ни между другими командирами. Согласны?
— Согласен, — твердо ответил Николай Степанович и серьезно и прямо посмотрел в глаза Шубину.
«Не так мы знакомились с капитаном Сомовым», — вспомнилось Николаю Степановичу…
К концу третьих суток пребывания на «Оке» капитан Шубин знал корабль не хуже старпома, вошел в деловой контакт с директором завода, успел переговорить почти со всеми моряками экипажа. Морякам, безусловно, нравилась серьезность и внимательность Шубина. Он расспросил каждого о семье и родных, о работе и настроении и притом не превращал разговор в допрос, как это иногда случается, когда капитан говорит с матросом.
На четвертый день после приезда Шубин объявил благодарность токарю дяде Феде и Горохову. Они соорудили из разного бросового старья вполне приличные пневматические распылители красок, и покрасочные работы с этого дня стали подвигаться с утроенной быстротой. Максимыч, ветеран «Оки», прочитал приказ и задумчиво сказал: «Сколько уж тут плаваю, первую похвалу прочитал… Думал уж — не доживу…»
Действительно, Сомов благодарностей не писал. Как-то времени не хватало — отметить хорошее.
— Ну, это еще поглядим, — недоверчиво хмыкнул Федотов, — может, он мягко стелет, да потом жестко спать будет…
— Не трепись, дура, — возразил Максимыч, — ты сначала с Сомовым поплавай, а потом уж вякай…
— А! Всяких мы видали, — отмахнулся Федотов.
Неторопливый Максимыч знал, что говорил. Люди на «Оке» очень быстро прониклись симпатией к новому капитану, но в быстроте этой не было никакой поспешности. Отталкивающая сомовская грубость была слишком еще памятна на «Оке»…
И только два человека отнеслись к появлению Шубина без особой радости. Одним из них был Горохов, который хоть и получил благодарность, но испытал уже однажды всю твердость капитанского характера. Другим был старший механик. Собственно, Жабрев и не мог иначе, хотя бы потому, что в день своего приезда Шубин спустился в машину и с первых же шагов проявил слишком глубокое знание «инженерного дела». И, пожалуй, еще большую заинтересованность в делах машины. А этого одного было вполне достаточно для Жабрева, чтобы невзлюбить капитана. Ибо капитанское дело — палуба и все, что впереди, по курсу. А в машине Жабрев сам как-нибудь разберется…
Однако Георгий Александрович Жабрев при желании умел прятать свои чувства, и Шубин от знакомства со стармехом не вынес особо неприятных впечатлений. Он даже поверхностно не успел понять, что собой представляет стармех «Оки».
Если бы его спросили, он бы ответил — нормальный «дед».
Апрельским солнечным утром «Ока» вышла в море для ходовых испытаний. Но вскоре пришлось вернуться к причалу завода: что-то лопнуло в машине. Впрочем, это было закономерно, и никто не удивился. Еще ни одно судно не могло с первой попытки вырваться с завода…
И все-таки настроение у экипажа было приподнятым: всем уже давно осточертела ремонтная грязь, грохот и неустроенность.
Хотелось солнца, простора хотелось и той специфической морской тишины, в которую совсем незаметно вплетаются обязательный перестук машины, шорох воды и резкий чаячий крик…
И только доктора «Оки» совсем не радовало предстоящее весеннее море.
В апрельский полдень, когда все командиры заняли свои места за обеденным столом в кают-компании, через открытую дверь ворвался вдруг легкий парфюмерный сквозняк, а вслед за ним появилась Нелли.
Она казалась гораздо выше от пушистой меховой шапочки. И гораздо моложе от счастья, которое ее переполняло.
Следом за ней в кают-компанию вступил доктор, уже заранее покрасневший пятнами. Он встал рядом с Нелли и, как только мог, твердо сказал:
— Товарищи… моя жена, Нелли. Прошу, как говорится…
О чем именно хотел попросить доктор, никто не услышал. Командиры разом развернули свои кресла и бросились со своих мест с решительными лицами. Доктору жали руки, доктора хлопали по плечам, потом дважды осторожно бросили в воздух, но все же не рассчитали: доктор ударился носом о низкий потолок кают-компании…
Затем все отвернулись от доктора и устремили свое деятельное внимание на Нелли.
Глаза ее блестели, она ослепительно улыбалась, словно стояла у рампы и ей аплодировала покоренная публика…
Стармех, естественно, поцеловал Неллину руку. Именно этот момент избрала Нелли, чтобы бросить всепрощающий взгляд в сторону вероломного помполита и несчастного старпома. Великодушие и красота всегда идут рядом…
Командиры сбивчиво бормотали что-то о счастье и вечной любви, кто-то упрекнул Нелли за попытку выкрасть из славного коллектива их славного товарища. И тут неожиданно каждый перед своей тарелкой обнаружил бокал с шампанским.
Николай Степанович улыбался так же приветливо, как и остальные командиры, но в то же время в глазах его отразилась тревога. Типичная тревога, которую по долгу службы испытывает помполит, когда на обеденном столе появляется бутылка… даже бутылка лимонада.
Желая поскорее удостовериться, что в шампанское не подмешан коньяк, Николай Степанович произнес тост, в котором категорически потребовал от оставшихся холостяков уведомлять командование «Оки» о своих свадьбах, по крайней мере, за трое суток…
Шубин хитро улыбнулся и значительно сказал: «Горько!..»
После обеда капитан зашел на минуту к Николаю Степановичу.
— Доктор удивительно складный, приятный человек. Я не ошибаюсь, Николай Степанович?
— Нет, не ошибаетесь… Доктор наш, действительно, исключительно приятный человек. — В голосе помполита была грусть. — Значит, вам тоже не понравилась Нелли?
— Гм, — затруднился Шубин. — Я этого не сказал. Я видел ее в приемной директора, но…
— Скажите, Вячеслав Семенович, почему хороший, умный мужчина связывает свою жизнь с пустой и никчемной женщиной?
— Будем надеяться, что на этот раз мы оба ошибаемся, — задумчиво сказал Шубин.
Вторым после доктора человеком в команд, который не рвался в солнечное море, был Горохов. Пока судно стояло в ремонте, Горохов мучился неопределенностью. Вся эта старая история с мистером Шварцем и хорошенькой Кэт теперь казалась ему чужой и далекой. Словно все случилось не с ним, а с кем-то другим, и этот другой рассказал обо всем Горохову…
Но чем ближе становился выход «Оки» в море — тем явственнее вставали перед Гороховым воспоминания, оживали краски прошлого, пока не стали отвратительно-яркими… Он четко вспомнил все, до мельчайших подробностей. Вспомнил, как Шварц говорил об ответственности, о долге, о смерти — говорил просто, с улыбкой. От этой уверенной улыбки Горохову и сейчас становилось зябко.
Горохов понимал, что Кэт была просто приманкой, на которую он так легко клюнул… Теперь, через некоторую дистанцию, он видел Кэт совсем в другом свете. Она была красива, наверное очень красива. Но красота ее была… как бы сказать… не для Горохова или — не для него одного. Это была такая популярная красота, для всех. Теперь, через некоторое время, Горохов почти понял это… Кэт была, наверное, фальшивой монетой, просто яркой наклейкой… Кэт одевалась в меха — для зрителей, Кэт ослепительно улыбалась с экрана телевизора, и рядом, в ее улыбке, купалась зубная паста или кожный крем… Кэт была рекламной девочкой и улыбалась мылу, чулкам или Горохову — за что платили, тому и улыбалась.
Горохова тяготили эти воспоминания, он тяготился глупым своим шагом, той самоволкой, когда он провел ночь в обществе мистера Шварца и Кэт. И перестал принадлежать самому себе.
Если бы можно было одним махом исправить все, что случилось, Горохов не задумываясь сделал бы все… Кроме признания. Но на честный рассказ обо всем его не хватало.
Теперь оставалось одно — списаться с «Оки», перейти работать на берег, уехать куда-нибудь, переменить адрес, затеряться, пропасть, чтобы ни Шварц, ни Кэт, ни один черт не нашел Горохова. Земля большая…
Но и на этот шаг Горохова не хватало. Уехать — значило порвать со всеми привычками и привязанностями, накопленными за долгие годы плавания. На это у Горохова не было ни решительности, ни внутренних сил. Он никогда никому не мешал жить, но и в собственную судьбу никогда не вмешивался — несет, и ладно, куда занесет, туда и хорошо… Потому, собственно, и занесло его к Шварцу.
К вечеру того дня, когда «Ока» возвратилась к причалу завода, выяснилось, что повреждение в машине нестрашное и за ночь его устранят. Завод организовал специальную бригаду, намереваясь покончить с «Окой» в ночную смену, так как причал у дока директор клятвенно обещал освободить для аварийного судна к завтрашнему полудню…
Вечером, пока не качает, не штормит, решили провести общее собрание. Выступил Шубин.
Почему-то все полагали, что капитан на первом этом собрании заморит всех длинным «двуспальным» докладом. Но Шубин коротко, популярно и точно объяснил экипажу плановые задачи «Оки» на текущий год, квартал и рейс. Говорил он минут двадцать. По Шубину получалось, что «Оке» нужно два-три месяца, чтобы вылезти из прорыва и стать одним из лучших экипажей.
После доклада матросы задали несколько вопросов об организации службы при новом капитане, о будущем отгуле выходных дней. Шубин ответил, и все были удовлетворены.
У Горохова к капитану вопросов не было. Были вопросы к себе самому, но на них Горохов еще не умел ответить. И надеялся старой своей надеждой — как-нибудь все утрясется.
Солнце приветствовало выход «Оки» в море. Оно сияло с безоблачного неба с таким беззаветным добродушием, словно обещало никогда больше не прятаться в тучу. Воздух, промытый ночью проливным дождем, теперь был так прозрачен, будто не существовал вовсе. Весь мир, облитый теплом и сиянием, недвижно замер, и только море сонно вздыхало, опрокидывая на янтарный песок дремотные волны.
Ловко, по-обезьяньи, лоцман перебрался в катер, махнул рукой, и катер, фыркнув, отвалил в сторону. «Ока», растягивая по воде бесконечные пенные усы до самого горизонта, нетерпеливо поползла вперед.
Казалось, и «Ока» смертельно устала от заводского грохота и заводских неурядиц и теперь радостно гналась за горизонтом по солнечному морю.
Моряки, свободные от вахт, стояли на палубе, щурились от ярких отсветов, заново, после ремонта, привыкая к морю, входя в привычную колею.
На обед все явились уже не с береговым, а с морским аппетитом.
— А чего доброго, Шубин и в самом деле выведет нас в люди, — не то с сарказмом, не то с одобрением сказал кочегар Федотов, засучивая перед обедом рукава.
— Ты бы лучше помылся да переоделся, — укоризненно буркнул боцман, который отвечал за порядок в столовой команды. Федотов был непроницаемо-черен от угольной пыли.
Кочегар отложил было ложку. Он всегда спорил с кем-нибудь за столом и всегда клал на стол ложку, потому что не умел говорить и есть одновременно: в разговоре руки у него были говорливее языка. Но на этот раз он только открыл рот, развел в стороны руки да и замер так, словно Будда из черного дерева. Сидя против открытой двери, он первый увидел, что в столовую входит капитан.
— Приятного аппетита, с хорошей погодой! — весело поздоровался Шубин и тут увидел странную фигуру за столом. — Это что за маскарад? — улыбка сбежала с его лица. — Боцман, с каких это пор в столовую входят в таком страшном виде?
— Так… товарищ капитан, — тяжело поднялся боцман. — У нас всегда такой порядок… на том конце стола, где Федотов, разрешалось обедать в грязном виде… Мы его так и зовем — грязный конец…
— Как, как? Грязный конец? Что за дикость…
— На стоянках кочегарам в обед не хочется мыться да переодеваться: времени уйма уходит… Вот мы и отвели четыре места для обеда в рабочей робе… — боцману было неловко перед капитаном. — Ну, а потом, кто поленивее, завели манеру и в море после вахты… сначала в столовую, а потом уж в баню. Конечно, свинство…
Шубин молча взглянул на обедавших моряков. Многие сели за стол в грязной подвахтенной робе. На судовом плотнике болталась расстегнутая донизу попугайная распашонка. Один из кочегаров обедал в яркой полосатой пижаме. Волосы у многих торчали дыбом или свешивались на лицо. Столы, покрытые облезлой клеенкой, придавали столовой вид убогой харчевни.
— А ножей вам не подают? — спросил Шубин, заметив, как матрос рвал на тарелке мясо вилкой и хлебной горбушкой.
Никто капитану не ответил. Моряки, отодвинув тарелки, вслед за Шубиным переводили внимательные глаза со своих растрепанных товарищей на длинные неопрятные столы и, кажется, понимали, о чем думал в это время капитан.
— Сегодня, за час до ужина, — сказал Шубин, — всем собраться здесь, в столовой. Нам есть о чем поговорить.
Шубин повернулся и вышел. Боцман крякнул, вышел из-за стола, потом спохватился — не обедал еще — и взялся за ложку.
«Ока» вошла в самую широкую и безопасную зону Балтийского моря, легла на курс к шведскому острову Готланд.
Шубин пригласил на мостик всех штурманов и помполита.
— Вас, Николай Степанович, я просил подняться сюда потому, что вам, наверное, будет интересно знать программу штурманских занятий. Мне бы хотелось, чтобы и механики примерно так же организовали свою учебу. Возьмите вы шефство над машинной командой, мне одному везде не успеть…
И Шубин начал первое занятие со своими штурманами.
…Что такое высокая культура в приложении к морской профессии? Безаварийное плавание? Конечно. Чего уж культурного — тонуть в каждом рейсе… Хорошие производственные показатели? И это верно. От плана и цифири никуда не денешься, раз ты торговый моряк. На план приходится ориентироваться так же, как на маяки, створные огни и всякие звезды-планеты. К морской культуре причисляют еще обязательный галстук и белую сорочку. И совершенное знание английского языка. И еще многое входит в понятие морской культуры — и отглаженные брюки, и умение держать слово, и умение сказать правду в глаза, и умение эту правду выслушать и принять, не пряча камня за пазухой.
Шубин всегда старался сделать из своих штурманов самостоятельных, уверенных командиров на мостике. Самостоятельных — прежде всего.
— Я вам буду давать задания — подойти к определенному месту и стать на якорь, принять агента для выяснения серьезного вопроса и так далее. А потом каждый из вас поочередно станет на рейс капитаном. Разумеется, я останусь у него в няньках, в советчиках, буду судьей. А потом мы вместе обсудим, как справлялся со своими делами молодой капитан.
— Игорь Петрович, — спросил Шубин после занятия, — вы каждый день обходите помещения и каюты команды?
— Почти каждый, Вячеслав Семенович. Мы обходим вместе с доктором, иногда он один.
— Возьмите-ка сегодня и меня с собой.
Старпом переглянулся с доктором.
— Да, — вспомнил Шубин. — В столовой команды восемь иллюминаторов. Между прочим, все восемь отлиты из бронзы и отполированы. В свое время, когда «Ока» называлась еще «Марианной» и плавала под голландским флагом, эти иллюминаторы сияли. Я за это ручаюсь.
— Есть, Вячеслав Семенович, — понимающе сказал старпом.
— Ну и хорошо.
…В четырнадцатой двухместной каюте жили плотник и старший матрос. Оба «жильца» в этот момент работали где-то на палубе.
Койки были заправлены кое-как, столик засыпан пеплом, из пепельницы лезли окурки. На переборках каюты висели рекламные красавицы. Одна, истощенная блондинка, соблазняла зрителей сигаретой фирмы Филиппа Морриса. Другая, пикантная брюнетка, рекламировала нейлоновый корсет мадемуазель Фрэй…
— Доктор, сколько вы поставили четырнадцатой каюте? — заглянул Шубин в дневник доктора.
— Три балла, — сказал доктор. — Большего хозяева не заслужили.
— От щедрот своих… — сощурился Шубин. — Интересно, как будет выглядеть каюта на «двойку»?
Доктор начал наливаться краской. Когда-то он пытался навести медицинскую чистоту на «Оке», но встретил холодное недоумение Сомова. Старпом был другой, временный, и доктор вскоре тоже махнул…
— Игорь Петрович, вызовите плотника и матроса, пусть они буквально вылижут каюту. А вечером соберите команду и вместе с доктором объявите твердые требования… Потом продемонстрируйте всем эту каюту. Вот эту самую, номер четырнадцать.
Шубин еще раз взглянул на корсет мадемуазель Фрэй.
— А этой красотой пусть займется помполит. Передайте ему. Дома по стенам плавают зеленые лебеди, а здесь — эти… Знаете, в простой деревенской избе, где стены сплошь в родственниках — и то теплее. А уж чище — это точно.
В обед старший механик пришел в кают-компанию одним из первых. Жабрев слышал, что капитан возмутился «грязным концом» в столовой команды. И стармех старался избежать встречи с Шубиным, предчувствуя определенное обострение отношений.
Разумеется, щеки и подбородок стармеха, сплошь в жесткой щетине, напоминали боцманскую стальную щетку, которой счищают ржавчину, а грязный свитер с безобразно оттянутым воротом предательски выдавал секреты рахитичного сложения «деда». Но такая его внешность была, как уже упоминалось, обычным походным состоянием Жабрева.
Пожалуй, и «грязный конец» в столовой команды появился по инициативе «деда».
На мостике Шубин прикинул по карте расстояние до поворотного буя; оно равнялось восьми милям. Это означало минут сорок хода, затем поворот на новый курс. Поворот выполняется всегда самим капитаном. Все-таки новый курс.
Но до поворота было сорок минут, а какой моряк за сорок минут не справится с тарелкой борща, со вторым-третьим.
Когда Шубин вошел в кают-компанию, старший механик старательно нагнулся к столу. Шубин потянулся к суповой миске, но глаза его встретились с глазами стармеха. Руки капитана, с тарелкой и разливательной ложкой, напряженно повисли в воздухе.
— Что случилось в машине? — тихо спросил Шубин.
— Ничего, — так же тихо ответил стармех.
— Вы больны?
— Нет.
— Получили неприятную радиограмму из дому?
— Да нет же… Ни со мной, ни с машиной ничего еще не произошло.
— Гм, — только и сказал Шубин, переводя взгляд с пятен на скатерти на засаленный свитер стармеха. — Георгий Александрович, зайдите ко мне после обеда, — тихо добавил он, и за весь обед они больше не сказали друг другу ни слова. Оба сосредоточенно смотрели в свои тарелки.
Через сорок минут «Ока» подошла к поворотному бую, от которого начинаются минные фарватеры, ведущие в проливы Балтики и к Кильскому заливу. Шубин проложил новый курс по карте, проследил за поворотом и спустился к себе в каюту.
Когда перед капитаном предстал старший механик, в его, Жабрева, внешности не произошло, конечно, никаких изменений. Но взгляд его был еще более непримиримым.
— Садитесь, Георгий Александрович, — сказал Шубин, испытывая то чувство неуверенности, которое знакомо человеку со слабыми зубами, когда ему предстоит укусить твердое яблоко.
— Постою, ничего…
— Георгий Александрович, я поймал себя на том, что подбираю слова для разговора с вами. Такая щепетильность по меньшей мере смешна, когда собираются разговаривать двое мужчин. А?
Жабрев ничего не ответил. Он только заложил руки за спину, как это делает футбольный вратарь, когда его команда наседает на ворота ослабевшего противника. И прислонился к косяку.
— Давайте откровенно, — продолжал капитан. — Вы не будете возражать, например, против того, что нетрезвый командир не имеет права делать замечание подвыпившему подчиненному?
— Вы хотите сказать — я пью? — на всякий случай сверкнул глазами стармех.
— Ну что вы… Я хочу сказать только, что завтра мы собираемся поручить вам дежурство в столовой и почетное участие в осмотре жилых помещений команды. Но пока у вас такая бородища, пока на вас свитер, с которого течет машинное масло, делать замечание кочегару за оборванную пуговицу, за растрепанную голову и незастланную койку вы просто не имеете права. А мне бы хотелось, чтобы «Ока» стала почище.
— Простите, кто вам сказал, что я собираюсь дежурить в столовой, следить за какими-то пуговицами у кочегаров? Если они плохо держат пар в котлах — тут я готов и, можете быть уверены, никому не спущу. А как они одеты и пострижены — за этим пусть последят их мамы, жены и помполит. Это, пардон, не мое дело.
— Ну, Георгий Александрович, в таком случае вам лучше все-таки присесть: разговор будет длинный, начнем сегодня, а когда кончим — не представляю…
Разговор у них получился, действительно, длинный. Капитан, с точки зрения стармеха, был мальчишкой и поднял на дыбы все его великое упрямство. Жабрев лез на рожон, искал открытой ссоры, от которой Шубин осторожно уклонялся.
В конце разговора Жабрев раскрылся.
— Я, Вячеслав Семенович, совершенно не разделяю ваших газетных взглядов на жизнь моряков. И эти ваши искания… в области новых отношений между командиром и подчиненным… Во всем этом, мне кажется, нет искренности. Сомов был груб, да, он был прямолинеен и знал, чего хочет. А вы не знаете… Прикидываетесь искателями нового, да ни черта до сих пор не нашли…
— За откровенность благодарю, — спокойно сказал Шубин, собирая в себе то бесконечное терпение, которое не раз выручало его в спорах. — Мне теперь ясна хотя бы ваша позиция.
— Я реалист.
— Посмотрим… Что же касается сомовских взглядов — можете их разделять, можете не делить, можете молиться на Сомова — дело ваше. Мое дело — сделать экипаж полноценным, а «Оку» лучшим судном в бассейне.
— И вы верите, что получится?
— Не сомневаюсь. Но слушайте меня. Вы возглавляете почти половину экипажа. И если вы станете мешать нам или останетесь активным балластом в нашем деле, то… Вы знаете, как поступают с балластом? Как реалист?
— Понимаю, — мрачно сказал стармех. — Так и знал, что мирная пропаганда закончится угрозой выкинуть меня за борт.
— Не перегибайте, стармех, оставайтесь на борту. У меня есть деловое предложение. Я рассчитываю, что уже в конце этого квартала мы кое-чего добьемся.
— Цыплят по осени…
— Верно. Но пока я вам предлагаю делать то, что я буду говорить. Работа предстоит чертовски большая, и нам некогда будет долго выяснять наши отношения. А если она вас не увлечет, вы тихо уйдете в отпуск, и мы оба сделаем так, чтобы нам больше не встречаться на одном судне. Идите, пожалуйста, к себе и спокойно подумайте. Я считаю, что вы должны остаться на «Оке». За борт должен полететь ваш скептицизм и этот грязный свитер — как минимум. Скептикам в наше время скучно. Если вы примете мое предложение, Георгий Александрович, завтра утром вы должны явиться к завтраку побритым и одетым по форме. И конечно, не только завтра. Я прошу вас быть элегантным человеком в рейсе. Как и на берегу. Если же вы не принимаете мое предложение — можете до конца рейса отпускать бороду и ходить пугалом. Я, обещаю, не скажу больше ни слова. Подумайте, пожалуйста.
…Утром «Ока» подходила к Кильской бухте, в которую, как в воронку, отовсюду стекались суда, чтобы через Кильский канал перебраться из Балтики в Северное море.
Шубин и эту ночь провел на мостике. Только утром, на вахте старпома, спустился вниз: надеть свежую рубашку, побриться, позавтракать. По всему чувствовалось, что он продолжал пристально присматриваться к своим штурманам.
В это утро, прежде чем спуститься вниз, Шубин провел несколько минут в рулевой рубке, оценивая собственным глазом погоду и обстановку.
Он стоял хмурый, безмолвный, сосредоточенный. Старпом решил было — Шубин тоже умеет вставать не с той ноги. Однако, к его удивлению, полчаса спустя Шубин вернулся на мостик бодрым, глаза его блестели, голос звенел.
— Штурман Викторов! — позвал он Володю, позвал почти озорно, весело. — Слушайте меня внимательно: до плавучего маяка «Киль» в девять ноль-ноль останется двадцать миль. Принимайте командование судном. С этой минуты я ваш штурман. Вы подойдете вот сюда, — Шубин показал по карте, — остановитесь в этой точке, примете лоцмана для следования в шлюз Кильского канала. Я встану рядом с вами. Все команды пойдут через меня. Неверных команд я исполнять не буду. Приступайте!
Еще несколько минут назад, поднимаясь на мостик, Володя безмятежно улыбался. Теперь не до смеха: стать капитаном, да еще в таком оживленном районе…
Володя окончательно освободился от «капитанских» дел и оказался у себя в каюте только около трех часов дня, когда «Ока» уже шла Кильским каналом.
Экзамен, который устроил ему Шубин, он, пожалуй, сдал. Две-три ошибочных команды были результатом его невнимательности и неумения командовать, но никак не угрожали безопасности судна. Поэтому Шубин, выполнив их, сделал Володе нужное разъяснение.
— А вообще говоря, у вас хороший глазомер, неплохо соразмерены решительность и осторожность, качества, очень важные для судоводителя. Позже вы сами поймете, что на мостике нельзя быть ни безрассудно храбрым, ни слишком осторожным. В этом смысле у вас все хорошо, — сказал Шубин. — Но меня поражает ваше незнание района плавания. Вы же не впервые в Балтийском море, не раз проходили эти буи, вехи, маяки, а видите их словно бы впервые… В чем дело? Ни на один вопрос по лоции этой части Балтийского моря вы не ответили. Для кого же пишутся лоции?
Володя мог бы сказать капитану, что он действительно почти не заглядывал в лоцию. Что он считал справочники и лоции литературой академической, капитанской. А его, младшего штурмана, дело — смотреть вперед и докладывать об опасности, ежели таковая появится. Но собственную глупость всегда грустно объяснять.
Володя еще немножко посидел в каюте, раздумывая. Потом прикинул, где пойдет «Ока» в следующую его вахту, и решил сбегать на мостик, прочесть как следует все о реке Эльбе.
Он поднялся на мостик и почти столкнулся со вторым штурманом. Под его рукой Володя разглядел тот самый томик лоции, ради которого он пришел.
— Ха, куда это ты понес Северное море? — удивленно спросил Володя. Он ведал штурманским инвентарем и имел право на такой вопрос.
— Тихо ты, — досадливо поморщился второй штурман, кивая на дверь рулевой рубки, за которой слышался голос Шубина. — Понимаешь, он объявил, что сдает мне ночное командование. А я ни в зуб…
А «Ока» все шла и шла Кильским каналом. Шубин, облокотившись на тумбу машинного телеграфа, смотрел, как убегают за корму «Оки» близкие берега.
Атлантический океан теплыми своими течениями ограждал немецкие земли от суровой зимы… Луга подступали к самым берегам канала и сейчас, в апреле, выглядели совсем по-майски. Деловито хлопотали в рощах, уже тронутых зеленью, говорливые грачи. И где-то под самым призрачным облаком таяла восторженная песнь жаворонка.
Шубин вышел на крыло мостика, снял фуражку. Весна…
Весна… Говорят, нет во всей Германии более миролюбивых ландшафтов, чем эти декоративные, выхоленные луга, аккуратнейшие дома и вековые заповедники, которые тянутся вдоль Кильского канала от Балтийских холмов до низменных берегов Северного моря. Идут неторопливые века, бегут десятилетия, а от этих сельских пейзажей неизменно веет хорошей сказкой, доброй стариной, кремневым охотничьим ружьем, тяжеловатым крестьянским танцем, деревенским пивом и расслабляющей мечтательностью. Время здесь, кажется, остановилось. В незапамятные годы… И не хочется верить, что именно эта раскрашенная, декоративно мирная земля вскормила черные идеи нацизма. Что дикие полчища озверевших фанатиков с этих именно земель угрожали всему человечеству, всему человеческому. Воистину, внешность может жестоко обманывать. Позорная тень Гитлера падает на эту ухоженную землю. И, кроме суперфосфата, земля эта впитала в себя проклятия веков и народов. Здесь рождались кровавые замыслы — от крестоносцев псов-рыцарей до фашистской орды, бредившей покорением мира. Слезы, страдания, смерть лавиной устремлялись с этих добропорядочных земель на восток, на юг и на запад… И — увы! — снова и снова на этой декоративной земле находятся продолжатели кровавых трагедий, они раздувают тлеющие угли войны…
Шубин надел фуражку.
Нет, его почему-то не успокаивала и не расслабляла эта конфетная красота и образцовая прибранность в ландшафте. Надо скорее готовить штурманскую молодь. Кто знает, в какую минуту придется им стать капитанами…
А день клонился к вечеру. Жаворонок окончательно растворился в сумеречном небе, а каждый грач, наконец, нашел свою ветку для ночлега и теперь молча каялся в том, что рано прилетел сюда из Африки: вечерами еще слишком холодно…
С вечерней прохладой поднимался с лугов тонкий белесый туман.
В рулевой рубке «Оки» стоял картавый немецкий говор. Два немецких рулевых и лоцман до одурения дымили сигарами, которые за бесценок раздобыли на панамском судне, в шлюзе Голтенау. Закоптив рубку дешевой копотью, они попросили штурмана подать им кофе и теперь, уверенные, что их не понимают, изощрялись в развязном остроумии: эти славяне никак не поймут, о чем думает европеец, когда просит чашку черного кофе.
Вахтенный штурман молча стоял у машинного телеграфа. Шубин бездеятельно смотрел в широкое окно рубки. Только когда «Ока» сближалась со встречным судном, расходясь с ним в пяти метрах, его глаза на минуту оживали.
Однако сигарная вонь и бесцеремонность немецких острот, тяжелых как водолазные сапоги и столь же изящных, в конце концов снова вытеснили Шубина на крыло мостика, на свежий воздух.
На шлюпочной палубе Шубин заметил вдруг странную фигуру, которая подавала ему какие-то кабалистические знаки.
— Николай Степанович, это вы? — неуверенно спросил Шубин, очень удивленный.
— Я…
— Так поднимайтесь сюда, чего вы там стоите?
Николай Степанович поколебался секунду, потом поднялся по трапу. Пока поднимался, вспомнил во всех подробностях, как однажды, уступая натиску разъяренного Сомова, по этому же трапу он осторожно спускался вниз.
В то время он еще с опаской ходил по крутым пароходным трапам…
Шубин внимательно посмотрел на своего помполита. Сказал очень серьезно:
— Хм, я однажды видел лошадь, которая испугалась поезда, у нее были совершенно круглые глаза, простите, такие же, как сейчас у вас… Что-нибудь стряслось?
— Листовки, Вячеслав Семенович… Понимаете, пачками…
— Чт-то вы говорите! — копируя тревогу Николая Степановича, со слишком горячим участием спросил капитан.
— Да… «Известия», «Комсомольская правда»… по виду — самые наши настоящие газеты, а внутри — сплошная провокация…
— И вас это так потрясло?
— Да поймите же, вдруг кто-нибудь из команды… эту дрянь…
— Думаете, не читали никогда? А вы сами-то прочли, что там насвистано?
— Да, пробежал несколько статей, — немного смущенно признался помполит.
— И что же? Вы почувствовали, как ваша вера в идеи коммунизма рухнула?
— Подождите ерундить. Просто я с листовками не имел еще дела. Вы капитан и опытней меня. Я вам и пришел доложить: на судне листовки, провокация.
— Ну, раз такое дело… Должен сказать, что зажигательные патроны или пластикатовые бомбы были бы гораздо хуже. От этих джентльменов можно ожидать всего. А между прочим, сегодня утром я предупреждал старпома и вас о необходимости повысить бдительность вахтенной службы. Что же касается самих листовок, должен сказать, что некоторые береговые товарищи и отдельные помполиты боятся их больше атомной бомбы.
— Напрасно вы так думаете, Вячеслав Семенович.
— Да я ведь не о вас. Хотя глаза у вас были, м-да… круглые. Понимаете, Николай Степанович, страх, который испытывают перед этим мусором некоторые ответственные товарищи, оскорбляет советских моряков. Это мое убеждение. Чего бояться? Что эти листки поколеблют наши убеждения? Наших моряков, большинство из которых прошло войну, фронтовые лишения, голод, пролило свою кровь или лишилось отцов в войну? Ну, может быть, на десять тысяч человек найдется одна сволочь. Ну что ж, это почти неизбежно, естественный отход. Нельзя же оскорблять подозрением остальных девять тысяч девятьсот девяносто девять.
— Да нет, — хотел возразить Николай Степанович.
— Ну как же нет, — перебил Шубин. — Как же, если вы только что сами вслух опасались, как бы кто из команды не прочел. А потом, вы посмотрите внимательно, какая там наворочена пошлость. Нас принимают или за врожденных предателей, или за диких дикарей. То обещают вернуть царя-батюшку, то бога. Убожеством попахивает от этой галиматьи. Посулите царя кочегару Федотову, который отца в войну потерял. Он такое ответит — в ушах зазвенит. И будет прав. Или нашей Оле, посулите ей бога. Она в детдоме выросла, девчонкой на войну насмотрелась, на чужие слезы — до того, что своих слез не стало. Только бога ей и не хватает.
Шубин замолчал. Впереди, по курсу «Оки», встречных судов не было.
— Да и недостатки свои и промахи мы знаем лучше этих господ. Словом, делайте с ними что хотите, а когда они вам больше не понадобятся — соорудите из них аккуратный пакет, и пусть хранятся у меня.
— А потом?
— Потом, на обратном пути, мы вернем их владельцу, через его разносчиков.
— А как?
— Увидите. Это нетрудно.
«Ока» следовала Английским каналом. Вообще, во всяком морском рассказе, письменном или устном, есть неизбежное: «Мы шли», или «Когда мы ходили в Сингапур», или «В Лондон».
Можно, как пишут, бесцельно слоняться по улицам, но бесцельно слоняться по морям — нельзя в наше время. Итак, «Мы шли». В школьных задачниках все еще пишут про поезд, который вышел из точки А в точку Б со скоростью… километров в час.
Пароход может годами ходить из точки А в точку Б и обратно. Может ходить из точки В в точку Д. И может каждый рейс ходить в новую точку. Сюжетные линии всякого, морского рассказа и сюжетные линии всякой морской биографии — это, прежде всего, карандашные линии на штурманской карте — от точки А к точке Б, кратчайшим и наиболее безопасным путем…
Итак, Английским каналом следовала «Ока».
Где-то рядом, всего в тридцати милях справа, в мареве тихого дня прятались романтические острова Северной Франции, вокруг которых Гюго свил изящный сюжет «Тружеников моря».
А на самой границе Атлантического океана, над бледно-голубоватой водой, холодной и тяжелой словно жидкий хрусталь, висела призрачная дымка тумана, в которую старая добрая Англия прячется от остального мира и тщательно пеленает свои традиционные традиции…
Справа, слева и впереди «Оки» влажный затуманенный воздух в клочья разрывали тифоны, паровые гудки, сирены береговых маяков — многообразное рычание, от которого у новичков кровь стынет в жилах, а фантазия вызывает из воды трехголовых драконов… В английских газетах случается прочесть самые достоверные показания солидных свидетелей, снова видевших в пятидесяти ярдах над палубой своего корабля гигантскую голову морского змея. Причем интересно — единственной защитой от змея оказался запах имбирного семени… Разумеется, дня через два эта же газета на видном месте помещает красочные объявления об открытии в Ливерпуле, Лондоне, Мидлсбро магазинов, где можно в любом количестве приобрести имбирное семя высокого качества. Словом, если у людей голова на плечах, а не кочан подмороженной капусты, они не будут напрасно рисковать при очередной встрече со Змеем-Горынычем.
Английская земля, показавшаяся через толстую марлю дымки, открылась только у мыса Данджнесс, к западу от Дувра. Обычно здесь судно, следующее в Лондон, подбирает с катера морского лоцмана, и на мостике начинается привычное «Уес, сэр! Ноу, сэр!» и то опасное балансирование на самом острие незнания английского языка, которое, к сожалению, так хорошо знакомо многим нашим штурманам и капитанам.
И до чего повезло этим англичанам!.. Они избавили себя от неприятной необходимости знать иностранный язык, ибо моряки всего мира обязаны почему-то разговаривать по-английски. Это вам не десять процентов к зарплате, которые выплачиваются нашим морякам как поощрение за знание английского. Впрочем, наши моряки народ не жадный, не многие из них получают эти проценты…
Ну вот, наконец, и Гревезенд. Из прокопченной сырости к берегам Темзы со всех сторон сбежались заводские предместья Лондона. А вот на мостик поднялся и мистер Воткинс. Вы не знаете Воткинса? Ну как же, это потомственный доковый лоцман! Раньше, много лет назад, он поднимался на борт всегда вместе с отцом. Старик был тогда доковым лоцманом, а сынишка становился на руль и выполнял быстрые, сердитые команды отца. Теперь отец — глубокий старец. Он еле шлепает по комнатам, а чаще, погрузившись в мягкое кресло, читает газету, ищет истину на шестнадцати листах.
Теперь младший Воткинс демонстрирует пришлым капитанам виртуозность точного расчета, расталкивая носом судна скопления пустых барж. Он непрерывно носится по всему мостику, небрежно перебрасывает ручку машинного телеграфа и постоянно останавливает судно в полуметре от верной аварии.
Одним словом, раз на мостике мистер Воткинс, считайте, что судно уже ошвартовано где-нибудь в Соррей-доке.
В Лондоне произошли два примечательных события, оба они были окрашены в юмористический оттенок. Но в первом юмора поначалу было немного — капитану предложили проследовать в таможенную тюрьму для выполнения кое-каких формальностей… Ему разрешалось взять с собой зубную щетку и чистую сорочку…
…Едва мистер Воткинс хлопнул прощальную рюмочку «Столичной», на борт прибыли два таможенных офицера. Старший, с торжественными седоватыми усами, смотрел на мир добродушно.
Он сел в кресло у капитана и принялся все за ту же «Столичную».
Ох, тяжко смотреть русскому человеку, как обращается с водкой иностранец. Выразив готовность «трахнуть» пару рюмок, он, прежде всего, хватает вас за руку, когда вы рядом с бутылкой пытаетесь поставить закуску.
— О-о, ноу, ноу, ноу! — категорически восклицает он и обеими ладонями защищается от тарелки с закуской. — Я уже обедал!
Или:
— Простите, я обедаю в семь вечера и никогда ничего не ем между вторым завтраком и обедом…
«Ну и тип», — невольно думаете вы, вспоминая, как жена всегда ругается, когда вы чувствуете в гостях (или дома), что для закуски места не осталось, а две последние рюмашечки вполне уместятся… «Сразу видно, пьянчуга», — решаете вы, глядя на гостя глазами своей жены.
А «пьянчуга» между тем берет рюмку объемом в пятьдесят два кубика, подносит ее к губам и ставит обратно почти такой же полной.
— О-о, верри гуд, гу-уд! — тянет он и наклоняет голову набок.
Черт его поймет, сомневаетесь вы, пьянчуга он или гомеопат… За двадцать минут он раз семь повторяет эту процедуру, и вы почему-то вспоминаете, как однажды, коченея от стужи, единым духом выпили на фронте стакан денатурата и как от вас потом несло сивухой аж на ту сторону линии фронта. Зато, наконец-то, согрелись.
Ваш гость минут тридцать тратит еще на две таких же рюмки, а видя, что вы искренне готовитесь предложить ему еще и посошок, решительно встает на ноги:
— Ну нет, благодарю! Сегодня у меня опять ужасный скандал с женой: я уже второй раз напиваюсь на этой неделе.
И он уходит, оставив вас в полном изумлении. Чего-чего, а уж ваша собственная жена в жизни бы не заметила, если бы вы за вечер выпили всего сто пятьдесят.
Нет, тяжелая это картина — смотреть, как пьет иностранец рашен водку…
Старый таможенник, любовно поглядывая на бутылку, повел с капитаном дружескую беседу. Видимо, решил Шубин, он достиг уже того критического возраста, когда человек вытягивает служебную лямку, но не дожил еще до пенсии. Старики в таком возрасте любят вспомнить прошлое…
Старый таможенник не торопясь рассказывал Шубину, как дважды за последнюю войну он ходил в Мурманск с торговым караваном и как под берегом Рыбачьего полуострова фашист утопил корвет, которым он командовал тогда.
— Мы оказались в ледяной воде, — рассказывал старик. — Ой, было так холодно, сэр… Страшно вспомнить… А караван между тем продолжал следовать в Мурманск, будто ничего не случилось. Вы знаете, это очень обидно — видеть, как мимо идут корабли, в то время как тебе смертельно холодно в воде… Кое-кого подобрали русские солдаты с Рыбачьего, удивительно, как они успели. Меня вытащили, какой-то парень, я так и не узнал фамилии. Я так замерз, капитан, так замерз, мне было все безразлично…
Шубин, фразу за фразой, тихо перевел рассказ старика помполиту. Николай Степанович слушал очень внимательно. Ему захотелось сказать старику что-нибудь очень теплое.
— Скажите ему, — начал он, но в этот момент в каюту буквально ворвался молодой таможенник. У него было лицо вдохновенного детектива, напавшего на след. Тыча в таможенные документы, он что-то горячо начал доказывать своему начальнику. Выражение благодушия мигом слетело с лица старика.
— Мистер кэптейн, — встревоженно сказал старый таможенник, отставляя рюмку на длину вытянутой руки. — Мой друг говорит, что пересчитал сигареты в опломбированной кладовой, но их оказалось только тридцать семь тысяч. Не сможете ли объяснить, куда девались остальные сорок восемь тысяч, указанные в декларации?
Шубин недоуменно дернул плечом и вопросительно взглянул на старпома, так как практическое выполнение всех таможенных операций на судне входит в обязанности старшего штурмана.
— Видите ли, Вячеслав Семенович, — смущенно заговорил старпом, — в Сванси пришел очень добродушный таможенник, веселый такой парень… Он разрешил выдать каждому курящему по семь пачек сигарет, а остальные приказал перенести в кладовку, как всегда, чтобы опломбировать. Ну, пока артельщик возился в кладовке, офицер выпил пару рюмок и совсем раздобрел. «Сколько там сигарет, чиф?» — спрашивает. Я сказал — не знаю, надо сосчитать. «Э-э, — говорит, — бросьте, скажем — восемьдесят пять тысяч. Важно, чтобы была цела пломба, пока вы плаваете между английскими портами и стоите в английском порту». Я и слова не успел сказать, он уже опломбировал кладовку. Да, честно говоря, и сам я не придавал этому делу большого значения, кто же их знал, что им захочется считать сигареты, никогда не считают…
Молодой таможенник между тем проявлял явное нетерпение. Едва Игорь Петрович кончил оправдываться, он схватил его за руку и утащил из каюты.
Шубин в подробностях перевел старому таможеннику объяснения старпома.
— Уес, кэптейн, — промямлил, морщась, таможенник. — Все это очень нехорошо. Я друг русских, я вам очень обязан, а этот молодой сотрудник несколько иначе смотрит… Я попробую замять это дело, но в следующий раз вам нужно быть осторожней.
— Вы хотите сказать…
— Я вам верю, кэптейн, только скажите своему чифу, чтобы работал аккуратней, — лицо таможенника снова смягчилось, он протянул руку за отставленной в сторону рюмкой.
— О чем он говорит? — спросил Знаменский.
— Старик уверен, что я или старпом сплавили эти сорок восемь тысяч сигарет по сходной цене, а я даже не могу на него обидеться.
В этот момент дверь каюты снова распахнулась, и, роняя пачки сигарет на палубу, в каюту влетел молодой таможенник. Карманы его мундира тоже были полны сигарет. Глаза злорадно блестели. Он бросил своему начальнику несколько коротких фраз. Старик резко оттолкнул от себя рюмку.
Лицо его приняло строгое выражение оскорбленного служаки.
— Капитан, вот ваш табакко-лист[1], — сухо сказал он. — Порядковые номера 9, 11, 18 и 21, помеченные знаком вопроса, расписались в том, что сигарет у них нет. А в их личных ящиках найдено двадцать шесть пачек. Как такой факт именуется у русских?
— Сейчас выясню, — пробормотал капитан. — Позовите третьего штурмана!
— Я здесь, — ответил Володя, входя из коридора в каюту, — я виноват… Табакко-лист я написал прямо в каюте, лично каждого человека не опрашивал…
— И сам за всех расписался? — спросил капитан.
Володя смущенно опустил голову.
Шубин решительно и быстро выхватил из рук таможенника табакко-лист и разорвал его.
— Черт знает что! — одновременно рявкнул он Володе, театрально рявкнул.
— Как понимать? Как прикажете понимать? — фальцетом спросил старик. — Вы за это ответите!
— Это значит, что мой помощник ошибся и дал вам табакко-лист прошлого рейса, а действительный, по ошибке, порвал, — спокойно сказал капитан. — Сейчас он напишет новый. Быстро! — бросил Шубин в сторону Володи.
Володя выскочил за дверь. Старпом и молодой таможенник вышли следом за ним.
— Для одного раза у вас слишком много ошибок. — сказал старик. — Так нельзя, кэптейн. Если я передам это дело начальству, вы лично заплатите пятьдесят фунтов штрафа и каждый, у кого обнаружены сигареты, заплатит по восемь фунтов. Да теперь я и не могу не передать всего, что случилось, начальству. Словом, если вы мне сейчас не внесете девяносто фунтов, я вас заберу в таможенную тюрьму. Вы можете взять с собой зубную щетку и чистую смену белья.
— Что он говорит? — спросил Николай Степанович, по капитанскому лицу догадываясь, что неприятность приобретает скандальный характер.
— Угрожает штрафом, тюрьмой…
— А спросите-ка старика, да нет, не отворачивайтесь, спросите, помнит ли он, как солдат, вытащивший его на берег, вместе с ним упал на песок?
Шубин нехотя перевел таможеннику вопрос. Старик коротко ответил: да, помнит…
— И еще один, последний вопрос: помнит ли он, как тот солдат дал ему на память гривенник?
Изумленный капитан перевел вопрос старику.
Тот замер на секунду, словно его хватил удар. Глаза его медленно округлились — казалось, вот-вот возникнет вопрос, что же делать с покойником… Ну, нет… Старик бросился к Николаю Степановичу, старческими узловатыми пальцами сжал ему руку и без конца все повторял, повторял:
— Юу? юу… юу?..
Минут через пять он совершенно обессилел и уже осмысленно добавил:
— Бог мой, как тесен мир… как тесен мир…
— Так мне собираться с вами? — вежливо выждав время, спросил Шубин. Старик возмущенно вскинул седую голову.
— Ноу! Я не верю, что вы контрабандист! — Но потом задумался и как-то обмяк. — Но как же быть с этим чертом? Я говорю о молодом таможеннике… Понимаете, он еще не знает, что такое холодная вода…
В каюту, легок на помине, вошел молодой таможенник. Англичане о чем-то пошептались.
— Разрешите, кэптейн, нам по рюмке водки ради такой необыкновенной встречи, — обратился старик к Шубину минуту спустя.
Все сели за стол. Шубин наполнил четыре рюмки.
Старик смотрел на Николая Степановича преданными глазами и иногда осторожно похлопывал его по плечу.
В дверь постучали. В каюту вошел рядовой таможенник, что-то доложил своему начальству.
— Жаль, — сказал старик, — нам надо идти, уходит судно, необходимо проверить таможенные бумаги.
Когда старик прощался с помполитом, Шубин отвернулся. Старик плакал.
— Старпом, объясните нам с помполитом, как вы обломали этого молодца? — спросил Шубин, когда таможенники ушли.
— Ну… — замялся Игорь Петрович.
— А точнее?
— Подарил ему фотоаппарат… «Киев»…
— Неплохой подарок! — воскликнул капитан. — Чего только не сделаешь для близкого друга!.. Но вот что, старпом, — уже не так весело сказал Шубин. — Я не хочу ругаться и читать нотации умному человеку. Идите сейчас к третьему штурману, сядьте напротив него и взаимно поделитесь опытом свинства по отношению к своему судну и своему капитану. Николай Степанович, п-проследите, п-пожалуйста, чтобы штурмана поговорили между собой со всей серьезностью…
Помполит удивленно покосился на Шубина. Раньше он, вроде бы, не заикался…
В середине лондонской стоянки Шубин и Знаменский отправились на прогулку по городу. Погода стояла солнечная, с голубым небом над головой. В честь избавления от таможенной тюрьмы Шубин устроил Николаю Степановичу настоящую экскурсию по Лондону. Они несколько раз пересекали Темзу, и каждый раз капитан показывал: «Вот это знаменитый Тауэр Бридж…»Или: «Сейчас мы идем по мосту Ватерлоо, а вон виден Вестминстерский мост, на котором мы уже были. Запомнили? Или все начать сначала?» Шубин по опыту знал, что по первому впечатлению в Лондоне трудно ориентироваться. Но потом, через несколько рейсов, моряки знают английскую столицу как пять пальцев…
Они осмотрели парламент, постояли у королевского дворца и даже побывали в знаменитых магазинах Грина и Когана. Собственно, оба хозяина этих магазинчиков знамениты только тем, что говорят по-русски и приспособились к запросам русских, а главное — к их валютным возможностям.
Еще они знамениты тем, что вероломно ругают друг друга, с ужасным еврейским акцентом.
— Здесь вам не Коган! — кричит у себя в магазине старый Грин. — Здесь все самое лучшее и дешевле в два раза, чем у Когана. Коган — самый грязный жулик в Лондоне! Ах, не говорите мне о нем, во мне все потроха наоборот, когда я слышу за Когана…
— Где вы купили этот макинтош? У Грина? — в ужасе спрашивает Коган. — Боже ж ты мой… Ведь это же халат для похорон покойника из ночлежки… И он содрал, наверное, с вас восемьдесят шиллингов? Что? Девяносто?! Боже мой! — Коган обеими руками сжимает себе голову и, пошатываясь, бросается к двери. Высунувшись наполовину, он орет на всю улицу: «Грин, вы бандит! Грин, вы отчаянный прохвост!..»
Потом Коган возвращается к прилавку, и он уже лучший ваш друг. Он готов даже взять у вас этот макинтошехалат за 90 шиллингов, если вы согласитесь купить у него товара на эту же сумму… И попробуйте не согласитесь — он заговорит вас намертво и заодно не оставит от Грина камня на камне…
А стоят магазинчики Грина и Когана рядышком, на одной из улиц Лондона, оба хозяина их вот уже лет двадцать льют друг на друга ужасную грязь, а между тем ходит слушок, что они закадычные друзья и каждый вечер играют в покер…
Совсем уже вечером Шубин и Знаменский попали на одну из улиц недалеко от Пиккадилли. Здесь Николай Степанович вдруг уперся и задал капитану, не сходя с места, множество вопросов.
— Смотрите, как здорово… Целая картинная галерея, — восхитился он, останавливаясь над художником, который разноцветными мелками заканчивал какой-то этюд на гладкой плите панели.
Рядом с этим этюдом, слева и справа, выше и ниже, стояло несколько тяжелых рам с картинами, тоже рисованными мелом.
— Такого бы вам в редколлегию…
— Да… А ему, кажется, не до шуток… выставка на панели — это, наверное, не слишком весело…
— А что поделать, — Шубин объяснял, как лондонец, — товарищ любит куриный бульон и салат из омаров…
— Вы хотите сказать, он нищий?
— Ну, не нищий, просто безработный художник, может быть, неудачник. Видите, он рисует, и все понятно без пояснений: старая школа.
— Я все-таки не верю, что он только этим зарабатывает хлеб, — задумался Николай Степанович, — смотрите, он одет лучше нас с вами.
— Он же художник. Костюм — это все, что у него есть.
— Да, я вспоминаю теперь, я где-то читал об этом, но представлял совсем не так…
— Скрюченная босая нога? Грязное лицо в пламени вдохновения? — спросил Шубин.
Николай Степанович кивнул: «Приблизительно».
— Такая страхолюдина сразу же загремела бы участок… Здесь нельзя портить вид главных улиц…
— А что у него в шляпе?
— Гонорар, монетки, которые ему подают.
Николай Степанович вытянул шею и внимательно заглянул в шляпу.
— Да, верно… Две. Всего две! И смотрите, сколько мы здесь стоим, никто из прохожих не бросил ему в шляпу ни пенса…
— Что ж делать, проклятый капитализм… Пойдем?
— Нет, подождите, пока кто-нибудь бросит ему монету. Я хочу посмотреть, как будет выглядеть этот человек. Будет это мужчина или женщина? Одежда? Мне интересно. Давайте подождем.
— Ну хорошо, стойте тут. Я за вами вернусь, — сказал Шубин и пошел к витрине спортивного магазина. Вернулся он минут через десять.
— Прошло сорок человек, — доложил помполит, — и никто ему ничего не подал. Бедный малый…
— Ничего не поделаешь. Англичане не любят расставаться с деньгами. Пошли, — предложил Шубин.
Но Николай Степанович поупирался по крайней мере еще несколько минут, высказываясь на тему, какие, в сущности, англичане холодные, бездушные люди… Действительно: в шляпе всего две монетки. Две монетки… Сел бы с таким талантом где-нибудь у нас, на Невском… Ему бы — во! — накидали…
— Знаете, я прохожу мимо этого парня много раз. Он все-таки как-то влачит свое существование, — сказал Шубин, когда они отошли от художника метров на сто. — Но вот что интересно: вы четвертый помполит, философствующий над этим Гогеном…
— В самом деле? Что же говорили мои предшественники?
— То же самое… Главное, все они выражали громкое сочувствие бедняге, но ни один из них — слышите? ни один — не положил ему в шляпу ни полпенса… Вот я и думаю: вчера я узнал, что вы способны броситься и вытащить из воды неизвестного, рискуя сам утонуть, а сегодня я не вижу в вас щедрости, хотя бы на пенс… Вот я и думаю: чему же практически равно сочувствие помполита? Вы не подскажете?
Николай Степанович остановился, посмотрел на капитана и быстро зашагал обратно к панельной галерее.
Шубин видел, как он наклонился над шляпой, как, художник бросил работу и замер в неподвижной позе…
— Ну, и чему же оказалось равно наше сочувствие в английской валюте? — спросил капитан, когда Знаменский вернулся.
— Фунт стерлингов. Это много?
Шубин покопался у себя в кармане, протянул Николаю Степановичу полуфунтовую бумажку:
— Вхожу в пай. Пусть парень сегодня хорошо пообедает. Четвертого помполита толкаю на доброе дело…
Николай Степанович взял Шубина под руку.
— Знаете, дорогой капитан, я очень доволен, что помешал англичанам посадить вас в тюрьму.
В день отхода «Оки» из Лондона к капитану явился посыльный в форме английской таможни. Он вручил капитану небольшой пакет и письмо.
— Нужен ответ? — спросил Шубин.
— Нет, я не получал такого указания, — ответил посыльный и, пожелав капитану счастливого плавания, с достоинством лорда удалился.
Шубин собирался уже вскрыть конверт, но вовремя обратил внимание: письмо было адресовано Знаменскому.
— Мистер Знаменский! — крикнул Шубин на весь коридор. — Вам письмо и пакет, кажется, от королевы Елизаветы! — объявил капитан, как только помполит, застегивая на ходу китель, вошел в каюту. — Посыльный пожелал передать корреспонденцию через меня. Да что вы пятитесь — вам адресовано, вам…
Николай. Степанович взял письмо и пакет. Он оборвал цветную ленту. Из вороха бумаг выпала изящная коробка, обтянутая темно-лиловым бархатом. В коробке лежал погончик, величиной с игральную карту, военный погон — серебряная нить с галуном. На тыльной стороне погона что-то написано…
— Прочтите, — попросил Николай Степанович.
— «Господину Знаменскому, моему русскому другу, который спас меня у берега Рыбачьего полуострова 18 марта 1943 года», — прочел капитан. — Дальше фамилия, адрес, подпись.
— Прочтите письмо, — тихо попросил Знаменский.
— Вам письмо, вы и читайте.
— Не валяйте дурака, читайте письмо! — строго попросил помполит, не принимая шутливого тона. Шубин с любопытством, как-то по-новому, посмотрел на своего первого помощника.
— «Мой дорогой друг! Я очень сожалею, что не смог лично прийти проститься с Вами. Я немного заболел, нет-нет, ничего опасного. Мой младший коллега все-таки кое-что рассказал начальству. Была неприятность, легкая как насморк, но сейчас все уже позади. Посылаю Вам второй погон, в добавление к тому, первому, который я подарил Вам на Рыбачьем. Пусть теперь, через 20 лет, оба они будут принадлежать Вам. Как память.
Двери моего дома всегда открыты для Вас. С сердечным приветом — Эдвард Вилсон. P. S. Мои лучшие пожелания капитану».
Шубин передал Знаменскому письмо.
— Ну вот и чудно-прекрасно, теперь у вас свой дом на британских островах…
— Дело не в доме, дорогой капитан, — тихо сказал Знаменский, — а в том, что дружба человеческая выдерживает испытание и временем, и холодной водой, и холодной войной…
— Что ж, я согласен с вами. Это тем более верно, раз об этом говорит помполит, — подчеркнуто согласился Шубин. — Должен вам сказать, Николай Степанович, с этими сигаретами могло для всех нас обернуться довольно кисло. При официальной постановке вопроса таможня расценивает такие вещи как контрабанду, меня или старпома просят отсидеть в тюрьме или вкатают такой штраф — век не расплатишься… И все из-за единственной бумажки, которую штурман поленился как следует написать. Ну, приказ по пароходству… и все такое…
В дверь каюты постучали.
— Старпом? Легок на помине. Садитесь, Игорь Петрович, — приветливо сказал Шубин. — У вас что-нибудь неотложное?
— Да как сказать… Наверное, давно бы следовало вам доложить это дело, Вячеслав Семенович. Но мне казалось, нужна совсем спокойная обстановка…
— Точно! В самый раз, Игорь Петрович. Вы лишились «Киева», я убежал от тюрьмы. Есть предложение считать обстановку совсем спокойной. Вы не возражаете, комиссар?
Николай Степанович кивнул, смеясь.
Старпом был смущен.
— Минуту, я поставлю кофейник, — Шубин вышел в спальню и через минуту вернулся. — Итак…
— Когда мы стояли еще в заводе, — начал старпом, — из пароходства пришла строгая телеграмма. Одно из наших судов, не помню названия, после ремонта не успело покраситься, и в Бремене какая-то газетка напечатала злорадную статейку с фотографией… Мне приказали из пароходства силами команды произвести полную косметическую покраску судна к выходу из ремонта. Я вам передал эту телеграмму, Вячеслав Семенович, когда вы прибыли на «Оку».
— Да, я помню.
— А на следующий день пришла другая телеграмма: предоставить команде во время ремонта отгул всех неиспользованных выходных дней. Эту телеграмму я тоже передал вам…
— Тоже помню.
— Обе телеграммы подписал один и тот же начальник.
— Знаю.
— Я собрал палубную команду, доложил обстановку, и мы разошлись, решив выполнить первую телеграмму за счет второй. «Оку» раскрасили как шкатулку, а четырнадцать человек палубной команды лишили себя на полгода выходных дней…
— И теперь ребята вспомнили об этой задолженности? — недоверчиво спросил Шубин.
— Нет. Но когда моряки решили покрасить судно, пожертвовав выходными, мне и первому помощнику было поручено написать в пароходство письмо.
— Какое письмо? — живо заинтересовался Николай Степанович. — Почему вы мне ничего до сих пор не сказали?
— Вот, сейчас уж все заодно, — улыбнулся старпом. — Нас просили непременно упомянуть, что моряки не поддерживают новую, совершенно непонятную традицию, по которой судовой команде все чаще приходится выполнять чужую работу. Своей хватает. Впрочем, ж зря пересказываю — вот протокол. Да вы и так все знаете…
— Хо-хо! — развеселился Шубин.
Николай Степанович мрачно посмотрел на капитана, взял у старпома протокол, начал его изучать.
Шубин лукаво подмигнул старпому. И принялся разливать кофе по чашкам.
— М-да… — задумался помполит. Лицо его приобрело озадаченное выражение. — Что же делать? — спросил он. Вопрос был типично риторическим.
— Пейте кофе, — предложил Шубин. — А я тем временем расскажу вам историю. Обожаю истории нашего времени…
Может быть, вы заметили, что иногда я начинаю заикаться, особенно когда мои старпомы направо и налево раздаривают дорогие аппараты… А два года назад я имел счастье некоторое время побыть настоящим заикой. И этот случай имеет прямое отношение к делу, с которым пришел сейчас старпом…
В то лето пароход, на котором Шубин был капитаном, четыре месяца лазил по Арктике, снабжая техникой, топливом и продовольствием полярные станции. Мурманские моряки свое лето называют коротким и точным словом — «Арктика». В Арктике приходится бывать у таких берегов, где глубины очень сомнительны или просто не обозначены на картах. Для капитана такие походы мало чем отличаются от поисков неоткрытых земель. В таком, полуавантюрном, плавании он рискует вылезти своим судном на не известную еще банку. И неизвестно, чем это кончится. Банку, может быть, даже назовут именем капитана, по праву первосидетеля. Слабое утешение… Словом, для капитана Арктика — не малина. Впрочем, обычно такие плавания кончаются благополучно, если не считать мелких вмятин и глубоких царапин… И капитаны выходят из Арктики в блаженном состоянии подсудимого, который после длинного разбирательства выслушивает оправдательный приговор.
Но не одним капитанам достается в Арктике. Как только судно отдает якорь в миле от незнакомого берега и штурман удостоверяется, что грунт надежный и якорь хорошо держит, — начинается авральный труд всего экипажа.
Предположим, на берег нужно вывезти триста тонн угля, полторы тысячи бочек бензина, двадцать пять тонн продовольствия и запасов… В условиях порта на разгрузку уйдет часа два. В Арктике — две недели. Люди работают по шестнадцать часов в сутки, спят урывками.
…Итак, судно благополучно отдало якорь в миле от берега. На воду спустили моторный катер, штурман берет с собой семь матросов и отчаливает от борта, чтобы исследовать берег. Погода стоит хорошая для этих мест, — трехбалльный ветер и пологая волна. С мостика для Шубина море выглядит ровным, но он знает, как легкий моторный катерок кидает на плоской этой волне…
У берега, на мелководье, волна становится круче, резко вырастает, и в бинокль с мостика кажется, что катерок уже заливает водой…
На самом же деле метров за пятьдесят от берега тянется белая полоса пены над прибрежными камнями, а катер идет себе вдоль полосы рифов, выискивая в ней темную брешь — где темнее, там глубже. И вот, наконец… Рулевой направляет катер в темную брешь, входит в бухту с отлогим песчаным берегом, и метрах в двадцати от земли катер со скрежетом зубовным садится на камни. Оба матроса с носовой скамейки летят кувырком в воду. Мелко. Выплюнув из себя воду и подмоченную ругань, неудачники под общий смех сухих товарищей пытаются столкнуть катер с каменной плиты. Ледяная вода (арктические моря и летом почему-то не успевают прогреться…) то падает им до колен, то поднимается к плечам. Но двое явно ничего не могут: катерок слишком тяжел для четырех рук. Тогда сходят в воду все, кроме боцмана и штурмана: акт вежливости, подчеркивающий внимание к преклонному возрасту и уважение к административной власти. Через, минуту катерок стаскивают с камня, ставят на якорь в тридцати метрах от берега, двое матросов перевозят на себе боцмана и штурмана на землю.
А на земле их давно уже дожидаются десять зимовщиков, восторженных зрителей. Они громко удивляются, каким это чудом морякам удалось подойти так близко к берегу, ведь остров окружен сплошной грядой И год назад, высаживаясь с судна, они сами не могли подойти к берегу ближе ста метров.
Тут же, выпив за встречу по стакану спирта, моряки уясняют, что весь груз придется вытащить на берег, а потом еще поднимать на скалу высотой в двадцать метров, а сама скала от берега в четверти километра…
Мокрой, но пока еще веселой гурьбой они скатываются со скалы, переправляются на-свой катерок и под берегом ставят вешки, буйки, ограждая безопасный проход между камнями. Потом отправляются на судно.
К их возвращению трюмы уже открыты, баркасы и моторные катера спущены на воду. Вымокшие матросы быстро переодеваются, и вся команда, разбитая на две бригады — морскую и береговую, — приступает к выгрузке. И вот уже катер, свирепо отплевываясь масляной водой, тянет к острову первый груженый баркас. В тридцати метрах от берега его ставят на якорь, береговая бригада сходит в воду и на спинах перетаскивает груз. С баркаса видно, как глаза матросов становятся большими и удивленными, как они судорожно вдыхают воздух, когда ледяная вода подступает к плечам. Тут уже не до веселья. Мешки и ящики весят и сорок, и пятьдесят, и шестьдесят килограммов…
А береговая бригада перетаскивает груз от берега на скалу, к домикам зимовщиков. Сами зимовщики в воду лазить не решаются, но на суше стараются… Накопленное ими за долгую зиму радушие совершенно неисчерпаемо, хотя спирт уже кончился, а вновь прибывший пока еще на судне…
К тому времени, когда весь груз перетащен наверх, в бухту входит второй катер, с новым грузом.
И так — двенадцать часов подряд… Потом все падают в сон, на целых четыре часа! Морская бригада отплывает на судно, а береговая растягивает на песке два брезента, влезает между ними с головой и устраивает мощный коллективный храп.
Но проснуться приходится гораздо раньше… Бешеный шквал срывает верхний брезент и бросает в глаза горсти снежной крупы, тяжелой как дробь.
Матросы ничего не видят в перемешанном с туманом и снегом воздухе, но их чуткое ухо улавливает далекий-гудок своего парохода, который уходит штормовать в открытое море, подальше от опасного соседства скал…
Три-четыре дня, пока гуляет полярный шторм, корабль бродит где-то южнее черты горизонта, видимой с острова. Впрочем, в летнем полярном шторме видимость — от кончика человеческого носа — не более пяти метров…
Один жилой и один служебный домики зимовщиков вмещают десять человек. Разместить в этих будках еще четырнадцать полногабаритных персон — ой какая задачка… Шестерым, в порядке живой очереди, приходится спать в холодном складе, в ворохе брезентов и теплой одежды. Зимовщики по-братски входят в это чередование. Впрочем, никто не хнычет, и даже в складе идет морская «травля», неизбежная в обществе моряков, как процесс выпадения молочных зубов у ребенка. Кстати, с лучшими «травилами» вряд ли сравнится наша прославленная эстрада…
И все-таки от вынужденного безделья в тесноте люди устают больше, чем от работы. Но что поделать? Остров в шестистах милях от полюса, и здесь еще нет ни гостиницы, ни дома отдыха.
Дня через три шторм переносится в другую часть Ледовитого океана, светлеет небо, проясняется воздух. На юге, над горизонтом, появляется сначала робкий дымок, потом черная точка, потом бесформенное пятно… Часа через три родной красавец-пароход, живой и здоровый, бухает в воду свой четырехтонный якорь в то же место, из которого вытащил его трое суток назад. Ветер стихает, но море продолжает еще лохматиться на рифах и непримиримо гудит… Немного стихает только через сутки.
И снова начинается разгрузка, и люди спят урывками, пока к берегу шлепает новый катер с грузом…
Четыре месяца ползает судно по самым дальним уголкам Арктики, где беспокойные ученые мужи обуздывают высокие широты и отчаянные синоптики кашеварят погоду, иногда совпадающую с прогнозами. И на каждой полярной станции ожидает моряков примерно одно и то же…
Глубокой осенью судно убегает из Арктики, и следом идет полярная ночь, а по молодому осеннему льду за кормой обалдело гонятся белые медведи.
Конечно, вы понимаете, дорогой читатель, что ни один моряк за четыре месяца Арктики не имел ничего похожего на береговое человеческое воскресенье. Вся Арктика для моряков сплошь забита льдом, волной, мешками-ящиками и прочей бочкотарой. Работой забита Арктика, до краев…
— Вы пейте кофе, — улыбается Шубин. — Пейте, оно стимулирует… Так вот, в самом конце октября мы пришли в Архангельск и с ходу ошвартовались к одному из лесопильных заводов. По-моему, в Архангельске их тысяч сто…
В те осенние дни в пароходстве была тихая паника: Шубина забрасывали радиограммами — «примите меры», «обеспечьте» и даже — «рассчитываем ваш опыт», с неизбежным припевом в конце — «нужно выйти в море октябрем…».
Конечно, пароходство прекрасно знало, что такое Арктика. Но всякие нежные чувства к измотанным морякам отступали перед планом октября.
— Как только я не подступал к директору завода… Я к нему и со своим опытом, со своим дипломатическим стажем, с голландским джином, с американскими сигаретами — не курит дьявол… Отучился, говорит, рядом с пиломатериалами… А тут еще два одессита грузятся — со своими дерибасовскими анекдотами, с французским коньяком, с одесским колоритом. Лучшие бригады — одесситам, груз — одесситам, все — одесситам. Одесситам грозила премия, а мне улыбался фитиль…
Ко всему прочему оказалось, что тридцать первое октября приходится на воскресенье, завод свой план уже выполнил и директор не собирается грузить нас в выходной. И ему наплевать, что этим он бесповоротно подрывает шубинскую репутацию пробивного, гибкого капитана. И все же Шубин сообщил пароходству о своих сомнениях: мол, вряд ли удастся присоединить к плану два и шесть десятых процента…
— Точно через час в мой адрес прилетела пара ответных ругательных телеграмм. Разумеется, следом вылетели и два толкача из пароходства, как два подзатыльника. Один подзатыльник административный, другой — от общественности… Они появились на судне тридцатого октября утром. Измерили меня презрительным взглядом, и все такое. «А еще капитан… не может справиться с каким-то жалким береговым директором… одевайтесь, идемте, поучитесь, как говорить с людьми». Пошли… взял я с собой помполита и пару ударников комтруда поздоровей, для гула в задних рядах…
В полутемном директорском кабинете они выстроились полукругом, словно собирались петь частушки. В кабинете было всего два стула, и на них нахально восседали два одесских капитана. У них были ехидные лица приближенных. Сам директор нисколько не испугался.
— Пришли уговаривать?
— Настаивать, — пояснил общественный капельмейстер.
— Напрасно.
— Это почему же?
— Я уже объяснял.
— А вы объясните еще раз, не мне, не капитану, а представителям общественности судна, которые кровно заинтересованы в том, чтобы выйти в море октябрем.
— Хорошо, пожалуйста. Товарищи, я уже говорил, что грузить ваш пароход завтра мы не будем, понимаете — не будем. Наши рабочие уже отработали шесть дней, а завтра у них выходной, конституционный отдых. Вам ясно?
Нам было ясно. Нам четыре месяца подряд был положен отдых, но Арктика знает только один основной закон — закон природы…
— Прикажете идти в обком? — бросил бомбу наш толкач.
— Хоть в Цека, — скучно отрезал директор. В него такими бомбами через день бросают…
Тут, естественно, толкач-представитель начал уничтожать директора взглядом. Тот — тоже не слепой, тоже уставился. Кажется, вот-вот между переносицами вспыхнет вольтова дуга. Однако не вспыхнула, у представителя оказался недостаточно сильный потенциал.
— Товарищ директор, что же вы с нами делаете!.. — не бомбой, так слезой. — Поймите, судно должно уйти утром тридцать первого… Хоть посоветуйте…
Директор моментально сочувствует.
— Давно бы так…
И улыбается, хороший такой, доброжелательный архангельский директор лесозавода, один из ста тысяч. У нас, говорит, весь груз к отправке готов, мы еще сегодня вывезем его на площадку против судна. Пару машин-лесопогрузчиков, так и быть, организуем. А что касается рабочих для погрузки — извините, организуйте сами…
Я чувствую, куда он клонит, и все же спрашиваю:
— Где ж их взять, дорогой мой?
— О боже, — удивляется, — да у вас сорок восемь человек, не знающих куда деваться от безделья!
— Честное слово, — говорит Шубин, — меня почти тронула эта директорская глупость, которую он спорол. Но ему-то простительно, директор в Арктике не бывал, мешки на себе все лето не таскал… Я взбесился от того только, что наш представитель озарился радостью и чуть не лез к директору целоваться.
— Ну вот, товарищ капитан, можно же было договориться? — сказал Шубину представитель. — Идите готовьте команду к погрузке…
— Я успел только крикнуть: да ведь мои люди уже сто двадцать дней отработали! Без выходных! По двенадцать часов в сутки! Помню еще, как представитель поворачивается ко мне и тихо так говорит: «Капитан, ну как вам не стыдно… Ведь директор объяснил вам…» Помню, мне хотелось сразу схватить его за горло. Он взглянул на меня — и бежать. Я поддел ногой сразу оба стула с одесситами и потерял память. Очнулся, веко подмигивает, губы дергаются, слова из меня не идут… К вечеру уже нормально заикался. Вот такая история…
Шубин встал. Николай Степанович почувствовал, что капитану уже было не до юмора — слишком отчетливо все вспомнилось.
Шубин прошел в спальню, там булькнула в графине вода, а когда он вернулся, слегка запахло валерьянкой.
— Простите, Вячеслав Семенович, я понимаю, невесело вспоминать такое, но чем же кончилось? — спросил Знаменский и по-дружески тронул за локоть Шубина.
— Дальше? Ну, этот сукин сын вылетел из пароходства. Это ему устроили предсудком и те два матроса, которые были вместе со мной у директора. Не знаю, я не читал их письма, а потом сам удивился, как это им удалась. Представляю, что там были за выражения… Вечером ко мне приезжали, насколько я помню, психиатр и невропатолог. Я уже мог высказать несложную мысль. Выписали мне стопу рецептов и запретили быстро говорить, пока не перестану заикаться. Советовали не говорить, а петь, как в опере. Представляете — спеть ариозо такому директору… Потом ко мне явилась целая комиссия и потребовала, чтобы я взял три выходных дня. Я мотнул головой — пропади все…
— Но судно не вышло в море в октябре? — осторожно спросил Игорь Петрович.
— Как не вышло? — удивился Шубин. — Вышло! Ведь грузили его наши ребята. А после арктического рейса такая — сухая — погрузка им раз плюнуть…
Знаменский вздохнул.
— Вячеслав Семенович, вы рассказали нам эту историю, чтобы наше письмо в пароходство было написано особенно остро, не так ли?
— Так, дорогой мой комиссар, так. Но почему вы хотите писать такое письмо в пароходство? Пишите выше… Может быть, еще кофе?
После выхода «Оки» в море Шубин поручил старпому обратиться к экипажу через судовой радиоузел.
Дело в том, что погрузка в Лондоне несколько затянулась и выбила «Оку» из графика на четыре часа. Нужно было повысить скорость почти на три десятых мили в час, чтобы к Калининграду войти в график. «Кочегары, держите пар на марке! Матросы, не забывайте, что постоянное виляние судна на один градус от курса за сутки приводит к потере целого часа…»
— Вот так, кочегары, — сказал за обедом боцман. — Расстарайтесь на три десятых.
— Сделаем, — вполне серьезно ответил предсудком Волков. — Но матросам тоже пора кончать ловить на руле бабочек…
Перед ужином Шубин попросил помполита подняться на мостик.
— Николай Степанович, пришла радиограмма из отдела кадров. «Онежец» возвращается с Дальнего Востока, и кочегары Васильев, Гусев, Фомин могут перейти обратно на «Онежец». Кадры просят срочно сообщить, высылать ли замену.
— Да, я помню, в свое время они собирались вернуться на «Онежец»…
— Так. Давайте вечером соберем команду, я хочу поговорить с людьми.
— Хорошо, — согласился помполит и повернулся, чтобы уйти с мостика. — Что это? — изумленно остановился он. — Слышите?
Снизу, через открытые решетки у трубы, из кочегарки кое-что слышалось, сугубо кочегарское.
— И это после моей второй беседы о чистоте русского языка! Целую неделю готовился, словарь Ушакова наизусть выучил… Я им сейчас…
— Не надо, Николай Степанович, — со смехом остановил его Шубин. — Вы поняли, в чем дело? Нет? Один из кочегаров упустил пар, а машинист и другой кочегар несут его за это за самое…
— Мне все ясно, — проворчал помполит. — Значит, и капитан на «Оке» против чистоты великого русского языка… Боже ж ты мой, чем только не держится пар на этом пароходе…
Шубин хохотал. И рулевой, забывшись в смехе, рискнул судном градусов на пять.
Вечером Шубин начал сразу с кочегаров.
— Васильев, Фомин, Гусев? Вижу, здесь. Я получил радиограмму, касающуюся персонально вас. На днях с Дальнего Востока прибывает в Ленинград «Онежец». Вы можете вернуться на свой пароход. Если вы уходите, я должен запросить вам замену. Прикажете запрашивать?
Три головы склонились, зашептались. Кочегары, кажется, спорили.
— Разрешите, Вячеслав Семенович? — спросил Васильев. — Можно нам выйти на пару минут, посовещаться?
— Дело серьезное — совещайтесь. А я доложу остальным, что скорость наша пока прежняя и, похоже, мы провалим план этого рейса. Очень досадно.
— Как провалим? — вскочил со своего места предсудком. — Ведь мы… все… кочегары держат пар… Может, рулевые?
— К рулевым претензий нет, — сказал Шубин.
— Что же еще?
— Попробуйте прибавить обороты машины.
— Старший механик не разрешает, — пожаловался Волков.
— Не разрешает… что ж, значит, нельзя.
— Но остальные механики… говорят — можно, — Волков с опаской покосился в сторону Жабрева.
— В таком случае могу дать совет: сейчас же созовите летучку, обсудите все вместе — есть ли возможность прибавить пять оборотов. Если техническое состояние машины позволит — старший механик не станет возражать. Он не меньше нас заинтересован в плане. Так ведь, Георгий Александрович?
— А!.. Чихал он, — довольно явственно сказал кто-то. Николаю Степановичу показалось, что голос принадлежал кочегару Федотову.
«Дед» ничего не ответил, только снял левую ногу с правой и беспокойно ерзнул на стуле. Видимо, он не был готов, к такому повороту. А тут возвратились три кочегара.
— Мы, если можно, останемся на «Оке», — сказал Васильев.
— Хорошо, — просто сказал капитан. — Я рад вашему решению. И хотя запрос пароходства касался только кочегаров, я прошу остальных членов экипажа откровенно высказаться: если кто не хочет оставаться на «Оке» — скажите сейчас, я запрошу замену. И прошу без обиняков, дело, как говорится, хозяйское.
Глубокая пауза явно затянулась. Шубин ждал.
— Выходит, все решили остаться на «Оке?» — недоверчиво спросил капитан. — Предупреждаю, вопрос в равной степени относится и к командирам…
Прошла еще минута.
— Хорошо, — сказал Шубин. — Теперь здесь нет посторонних. Теперь здесь только экипаж «Оки». Ну что ж, товарищи, давайте поговорим серьезно про нашу жизнь…
Едва «Ока» зашла в шлюз Гольтенау, как Шубин, спускаясь с мостика, стукнул в дверь каюты помполита.
— Зайдите ко мне, Николай Степанович.
Вскоре в каюту капитана потянулись один за другим представители властей Кильского канала. Каждый тащил с собой какие-нибудь бумаги. Клерк-агент… таможенник… лейтенант морской полиции… два дельца от шипчандлера… служащий картографической камеры… Все жали капитану руки, как старому знакомому, дружески улыбались и, великодушно извиняясь, тянулись к рюмкам, заранее расставленным на столе.
Большинство представителей по происхождению принадлежали к прибалтийским немцам, жили в прошлом в Эстонии, Латвии или Литве, поэтому в капитанской каюте слышались шутки и шуточки на русском языке.
Первыми попрощались представители коммерческого мира, так как капитан не собирался заказывать ни карт, ни продуктов. Следом на берег сошли полицейские и таможенник. В каюте остался только клерк-агент, который уже сменился с дежурства, но, будучи человеком практичным, пользовался случаем выпить бесплатно, сколько позволяло ему время стоянки «Оки» в шлюзе и физиологическое несовершенство человеческого организма.
Шубин посматривал в его сторону с нескрываемой брезгливостью. Немец не обращал на капитана ровно никакого внимания.
В дверь заглянул лоцман.
— Минут через пять откроют шлюз. У вас все готово, капитан?
— Да, лоцман. — Шубин снял с вешалки макинтош. — Весьма сожалею, — обратился он к клерку, — но дела зовут меня. Завтра у вас, кажется, праздник?
— Послезавтра, капитан, — допивая на ходу рюмку, сказал клерк.
— Все равно. Я прошу передать этот пакет и мои лучшие пожелания вашему шефу.
Клерк, успевший уже солидно окосеть, развязно подмигнул, вопросительно щелкнул пальцем по горлу. Шубин, подражая, тоже подмигнул, тоже щелкнул.
— Эх, хорошо быть шефом! — пробормотал клерк, забрал пакет под мышку и, слегка качнувшись, ушел.
— Вячеслав Семенович, а помните, вы собирались вернуть листовки? — спросил помполит, едва дверь за клерком закрылась. — Я хотел напомнить, но…
— А что же, по-вашему, унес клерк? — спросил Шубин.
Николай Степанович вопросительно щелкнул себя по горлу.
— Вот именно, — сказал Шубин. — Пусть потребляет сам…
Вахтенный штурман заглянул в каюту:
— Шлюз открыт, Вячеслав Семенович…
На подходе к порту начальник рации Герман от имени капитана сообщил по трансляции, что судно не только вошло в график, но обогнало его на одиннадцать часов.
В обед Николай Степанович спросил Шубина:
— Что-то я не совсем понимаю, Вячеслав Семенович, откуда взялись эти одиннадцать часов… Отставали на четыре, обогнали на одиннадцать…
Помполит был озадачен.
— Ничего особенного. Я немного сократил путь…
— Но как же… Вы сами говорили, что самое короткое расстояние между двумя точками — не прямая, а данные службы эксплуатации. Как же вы отыскали путь короче?
— Видите ли, служба эксплуатации считается с рекомендациями морской инспекции. Мы должны были обойти остров Борнхольм, оставляя его справа, а сделали наоборот. На чем и выиграли полсуток…
— Ничего не пойму. Почему же морская инспекция официально не рекомендует этого курса всем?
— Фу, какой недогадливый… — пробормотал Шубин. — Да кто же возьмет на себя ответственность разрешить плавание по минным полям?
— Значит… мы шли через минное поле?
Шубин стал крутить ложку в супе, кругами.
— Не совсем так… В этом минном поле имеются рекомендованные курсы для плавания. Я у немцев давно навел точные справки: эти курсы совершенно безопасны. Они сами постоянно пользуются ими. И я тоже. Но ешьте, пожалуйста, и мне не мешайте.
Сам капитан есть почему-то не стал и положил ложку. Николай Степанович тоже отодвинул тарелку и задумался.
Ему показалось в эту минуту, что с Шубиным они всегда плавали вместе, что не было здесь на «Оке» никакого Сомова… Николай Степанович посмотрел на остальных за столом — и увидел в лицах заинтересованность и, пожалуй, уверенность. Да, уверенность. С Шубиным можно плавать и нерекомендованными курсами… Раз он считает, что можно.
Только Володя, третий штурман, нехарактерно хмурился, не улыбался почему-то Володя вопреки своей привычке. И Николай Степанович подумал, что Володе невесело плавать по неизвестным минным фарватерам. Только он этого не скажет, ни за какие коврижки.
«Ока» подошла к нашим берегам в солнечный апрельский полдень. Шубин, разумеется, заблаговременно запросил разрешение на вход в канал, затребовал лоцмана для проводки судна. И «Ока», точно до минуты, подошла в условную точку рейда, откуда начиналась лоцманская проводка.
Но берег почему-то не давал «добро» на вход в порт… Суетливо кружились над пустынным рейдом крикливые чайки.
Шубин посматривал на чаек, на полосатый сине-желтый флаг, вопивший визуально — «Дайте мне лоцмана!»
Шубину казалось, что ветер выхлопывает этим флагом короткие требовательные слоги: «Дай-те! мне! лоц!-ма!-на!..»
— Отдать правый якорь! — приказал Шубин. — И запросите сигнальную вышку, почему нет лоцмана.
Стоило лезть на рожон в открытом море, чтобы часами торчать здесь, на виду у собственного берега…
Пока, с искрой и грохотом, за борт летела якорная цепь, пока штурман прожекторным лучом изматывал запасы терпения сигнальщика на береговой вышке, Шубин написал и вручил радисту молнию в адрес капитана порта, хозяина лоцманской службы. В две фразы служебного текста Шубину удалось вложить уйму лирического упрека.
— Товарищ капитан, с вышки ответили, что лоцмана нам вышлют своевременно, — доложил вахтенный штурман, стараясь скрыть от капитана свое неделовое удивление.
Такой ответ сначала озадачил, а затем уже возмутил Шубина. Черт знает что! — по минутам собирать время в море, а тут стоять бедным просителем на рейде или ломиться в свою собственную дверь.
— Передайте на вышку: «Срочно уточните время открытия канала, направление лоцмана».
Снова торопливо захлопала сигнальная заслонка прожектора. Потом «Ока» громыхнула паровым гудком, в воздух взвилась пара ракет. Вышка молчала. Молчала и береговая радиостанция. Время шло… Мрачнели капитанские глаза…
Да и рядовые моряки задумывались — какой же смысл в упорной войне за выигрыш минуты и еще одной десятой мили скорости, раз в порту и на подходе к порту простаиваешь часами, в бессмысленном ожидании.
Шубина об этом, случалось, спрашивали и матросы, и кочегары. И как-то не хотелось искать объективные причины. Как-то все больше хотелось забыть вежливый словарь профессора Ушакова и накидать берегу слов, в словари не вошедших…
Шубин ушел с мостика. Только к вечеру гнетущую тишину капитанской каюты нарушил пронзительный свисток переговорной трубы с мостика.
— Вячеслав Семенович, к нам следует лоцманский катер.
Шубин поспешно взбежал на мостик, поймал в бинокль белое пятнышко на сером морском фоне. Да, лоцман. Катер следовал в направлении к рейду, на рейде стояла только «Ока», значит, лоцман шел на «Оку». Слава тебе…
— Боцман — на полубак, приготовиться вирать якорь! — приказал Шубин. — Сообщите в машину! будем сниматься.
— Выбирайте якорь, капитан, — крикнул еще с катера лоцман. — Через час канал будет закрыт.
Шубин сделал вращательный знак боцману. В клюз со скрежетом поползла якорная цепь, облепленная илом. Матрос упругой струей из шланга сбивал с цепи липкий грунт.
Белый катерок на секунду прильнул к черному борту «Оки», лоцман по-кошачьи прыгнул и повис на штормтрапе, а в следующую секунду его форменная фуражка показалась уже над фальшбортом «Оки». Катерок фыркнул и побежал обратно в порт.
На полубаке «Оки» прозвучал ряд ударов в сигнальный колокол.
— Якорь оторвался от грунта, лоцман. Дадим ход? — спросил Шубин.
— Малый вперед, руль полборта лево! — ответил лоцман обычным лоцманским тоном. Лоцман не имеет права командовать судном, а только дает капитану необходимый совет, ибо морское законодательство рассматривает лоцмана как говорящее пособие.
На полубаке приглушенно грохотнуло.
— Якорь на месте! — доложил боцман.
— Средний вперед, прямо руль, — сказал лоцман. — Так держать, створ видите?
— Вижу, — ответил рулевой.
— Держите его немного слева от мачты. Ветерок и легкое течение в правый борт, нас будет сносить влево.
Шубин кивнул, у него не было возражений.
Через четверть часа «Ока» вошла в канал, сбавила ход. Оставалось каких-нибудь десять минут, и судно прошло бы ту часть канала, которая контролируется военными моряками. Но в этот момент оно только проходило молы и разворачивалось носом вдоль оси первого колена фарватера. Именно в этот момент на сигнальной вышке по носу судна взвился сигнал: «Вход в канал закрыт!»
— …ни черта не понимаю! — пробормотал лоцман после четких ругательств. — Когда я шел к вам, мне дежурный штаба сказал, что канал будет закрыт в 16.00. Сейчас без двадцати четыре… Что будем делать, капитан?
— Это я у вас должен спросить: что будем делать, лоцман? — сказал Шубин, бросая в сторону лоцмана острый вопросительный взгляд.
Вот в эту минуту, когда наступил момент опасной ответственности, лоцман отчетливо вспомнил, что он только живое пособие, лишенное права отдавать категорические команды. И следовательно, отвечать за дальнейшее движение судна. Эти неприятные обязанности целиком принадлежали капитану. И лоцман не дал капитану никакого совета.
Да и что он мог посоветовать, если судну запрещали двигаться вперед и в то же время оно не могло ни оставаться на месте, ни выйти снова на рейд из-за недостатка маневренного пространства и глубины…
— Стоп машина! — приказал Шубин, в точности еще не зная, что будет делать дальше.
«Ока» с остановленной машиной, теряя скорость, медленно двигалась вперед. На вышке, видимо, посчитали, что судном сигнал не понят или не замечен, и в воздух поднялись три ракеты, одна за другой. Одновременно в гавани послышался рев мотора, и, спустя мгновение, навстречу «Оке» устремился катер, быстрый как ураганный шквал. Он пронесся вдоль левого борта, обогнул «Оку» по корме, развернулся и, поравнявшись с мостиком справа, заглушил мотор.
— Капитан «Оки»! — строго через мегафон крикнул офицер, украшавший весь катер золотом, эмблемой и нашивками.
— Капитан слушает вас, — ответил с мостика Шубин.
— Немедленно разворачивайтесь и выходите на открытый рейд! Видите сигнал — канал закрыт!
— А вы разве не понимаете, «Ока» — океанское одновинтовое судно! — крикнул Шубин в ответ. — Развернуться без буксиров здесь невозможно!
— Это меня не касается. Делайте, что вам приказано! — офицер давился от возмущения, и даже с высокого мостика было видно, как багрово вздулись вены на его атлетической шее.
— Во избежание аварии прошу разрешения следовать в порт, — Шубин попытался проявить разумную настойчивость в сочетании с официальной вежливостью.
— …из гавани выходят военные корабли! Сейчас же освободите проход!.. противном случае вы понесете! строгую! ответственность! за последствия! — катер с ходу рванул на большой скорости, и офицер растаял вдали, во всем своем великолепии…
— Ну что ж, военные корабли идут на выполнение заданий… Право на борт, полный вперед, — решительно приказал Шубин.
— Что вы собираетесь делать? — замирая, спросил лоцман.
— Развернуться… И выйти на рейд.
— Но ведь это… большой риск…
— Я догадываюсь, — ответил Шубин. — Мне за риск деньги платят… Стоп машина! Полный назад, прямо руль!
Кто знает, что могло случиться в море, если у военных такая спешка…
Сорок минут маневрировал Шубин в узкости на полных ходах. Раз десять казалось, что «Ока» вот-вот ткнется носом в острые камни волноломов или свернет себе руль и покалечит гребной винт, поднимавший с близкого дна кофейную вонючую муть… Наконец, удалось-таки развернуться на 180 градусов и выйти на рейд.
— Вы отчаянный человек, капитан, — вспотевший лоцман вздохнул облегченно. Сорок минут он наблюдал, как Шубин одновременно прикуривает очередную папиросу от окурка и вытирает платком пот. Сам лоцман все эти сорок минут почти не шевелился, каждую секунду ожидая удара корпусом о камни…
Шубин ничего не ответил, только рывком расстегнул ворот, пуговица оторвалась и покатилась по палубе, Шубин не заметил. Он смотрел в сторону берега. Лицо его вытянулось в недоумении. Не веря себе, он привычно нащупал бинокль и долго смотрел, как по каналу в направлении «Оки» шли два миниатюрных кораблика, два сторожевичка, каждый немногим больше спасательных шлюпок «Оки»… Когда последний из них поравнялся с судном, сигнал, запрещавший вход в порт, слетел с сигнальной мачты вниз.
— Что ж, капитан, пойдем? — спросил лоцман.
— П-постойте… Значит, проход был закрыт только из-за этих катерков? Это и х тут называли к о р а б л я м и?..
— Их, конечно.
— И я из-за этого рисковал судном?.. Да ведь для этих козявок места было сколько угодно. И они сорок минут ждали, пока мы выйдем на рейд, а нам нужно было от силы пятнадцать, чтобы пройти военную гавань…
— Бросьте, капитан! Такие вещи здесь обычны.
— Кому это нужно? дикость…
— Так разрешите вести судно в порт?
— Ведите, — Шубин почувствовал, как снова задергались губы, и закрыл их рукой. Шубин терпеть не мог своей нервности.
На следующий вечер после прихода в порт в каюту помполита неожиданно вошел старший механик.
— Пришел посоветоваться, прежде чем идти к капитану, — сказал Жабрев, присаживаясь на край стула. В глазах стармеха отражалась какая-то неловкая напряженность.
— Слушаю, Георгий Александрович. — Николай Степанович тоже почувствовал неловкость. Может, потому, что это «посоветоваться» у «деда» прозвучало неискренне, почти фальшиво.
— Я собираюсь подать капитану этот рапорт, — неестественно громко сказал стармех, словно высыпал камни на лист железа. Он протянул помполиту рапорт.
Жабрев докладывал капитану, что вчера, 23 апреля, в ноль часов он, старший механик, снял с вахты кочегара первого класса Федотова, который был в нетрезвом состоянии. Старший механик считал необходимым наложить на виновного строгое взыскание, вплоть до списания с судна.
Знаменский задумался, вспоминая.
— Простите, Георгий Александрович, в котором часу вы сняли с вахты Федотова?
— Я неточно выразился в рапорте, — сказал Жабрев, забирая листок. — Я не снял, а не допустил его к несению вахты.
— Так, а во сколько?
— В двадцать три пятьдесят пять.
— Странно, — пробормотал Знаменский.
— Что, собственно, странно? — нахмурился Жабрев.
— Видите ли… вчера часов в одиннадцать вечера я сошел на причал прогуляться. Это я хорошо помню. Примерно через полчаса я встретил Федотова, он шел из города, пожаловался еще в шутку, что не выпил ни грамма… Я посочувствовал. Оказывается, он получил письмо — мать у него где-то на Валдае, у нее беда, сгорела изба. Живет теперь в бане… Федотов ей всю получку сразу отослал, себе ничего не оставил. На судно мы пришли вместе. Ей-богу… он был трезвый как стеклышко. Странно… Я бы охотно поверил, но ведь я сам его видел. Не мог же он за пять минут добежать до каюты, переодеться в робу, напиться, спуститься в кочегарку и доставить вам удовольствие снять его с вахты.
— Выходит, вы мне не верите? — почти растерянно сказал Жабрев и как-то криво улыбнулся.
— Слушайте, Георгий Александрович, может, вы что-нибудь напутали? Может, это все было… позавчера?
Позавчера «Оку» еще трясло на балтийских ухабах…
Жабрев молча скомкал рапорт и, медленно поднявшись, вышел.
Немного погодя Знаменский тоже вышел. Он осторожно поговорил с людьми и довольно точно воспроизвел причины ночного конфликта стармеха и кочегара. Собственно, ночью совершился акт мелкой мести, а сам конфликт произошел вечером после работы, когда кочегар Федотов попросил разрешения у стармеха сходить в город.
— Хорошо, иди. Только сначала сбегаешь мне за пивом, — сказал Жабрев. Он и раньше просил то одного, то другого.
— Георгий Александрович, я на почту боюсь опоздать, — возразил Федотов с несвойственной ему вежливостью. — Попросите кого-нибудь другого…
— Ладно, обойдусь, — Жабрев круто развернулся и ушел.
Федотов отправился в город по своим делам, а ночью, перед самой вахтой, Жабрев встретил Федотова у двери в машинное отделение.
— Приперся? Сколько выдул?
— Совсем ни грамма.
— Кому бы другому врал, мать твою…
И тут Федотов… замахнулся на стармеха. Он и сам бы не объяснил, почему. Он не был сентиментален, этот кочегар Федотов. И сам, бывало, крыл, когда надо и не надо, не разбираясь в чужих настроениях. Но тут, после отчаянного письма из дому… К счастью, Федотов оказался слишком высок для коридора и вскинутой рукой больно ударился о низкий потолок. Это привело его в чувство. Жабрев успел отскочить и крикнул издалека, что не допускает Федотова к вахте. И захлопнулся в своей каюте. На следующий день он написал рапорт и был абсолютно уверен, что Федотов, чувствуя себя виноватым, ни слова не скажет в свое оправдание. Откуда ему, Жабреву, было знать, что за пять минут до скандала Знаменский разговаривал с кочегаром.
Николай Степанович не знал, что произошло между стармехом и Федотовым в коридоре. Но в том, что Федотов был трезв на этот раз, он был абсолютно уверен.
— Вы еще не спите? — спросил помполит, входя к Жабреву.
— Как видите.
— Я сделал неприятное для вас открытие, стармех.
— В самом деле?
— В самом. В рапорте вы написали заведомую липу.
— Что-нибудь еще?
— А еще; я понял — от Федотова вы решили избавиться и нечестно готовите материал для его списания.
— Все?
— Все.
— В таком случае я вам доложу: я сделал неприятное открытие для вас, помполит.
— А именно?
— Вы с капитаном по отношению ко мне поступаете точно так же, как я к Федотову.
— Не понимаю.
— Бросьте, комиссар, вы с Шубиным решили: любым способом сжить меня с судна, будьте хоть раз в жизни откровенны. А в таком случае — чем я хуже?
Знаменский от такого обвинения слегка ошалел и не сразу нашелся, что ответить.
— Ну, знаете… да… Раз выдвигается такое обвинение… и против меня, и против капитана, — пойдемте к капитану, поговорим все вместе.
Но это предложение Жабреву не понравилось.
— Боитесь серьезного разговора без свидетелей? Предпочитаете вдвоем на одного? Хотите спрятаться за капитанскую спину?
— А вы боитесь капитана, Жабрев. Ладно, пусть будет по-вашему. Я понимаю вас, капитана не пошлешь за пивом… Поговорим без него. Так вот, я считаю — с Федотовым вы допустили самую настоящую провокацию. И это более чем позорно. На такое, пожалуй, и Сомов бы не решился.
— Сомов бы не решился ставить под сомнение мой рапорт, это прежде всего, — буркнул стармех. — И, кстати сказать, я не стесняюсь сказать, что придерживаюсь сомовской школы отношения к людям. У него эта школа есть. И есть своя логика. А у вас только поиски… бесконечные… и сами вы не знаете, чего ищете… Какой-то кисло-сладкий гуманизм… Но люди, дорогой помполит, еще не настолько сознательны, чтобы розги заменять конфетками. Это, конечно, метафора — не вздумайте мне пришивать дело о розгах…
— Метафора не из оригинальных… Вы даже не отрицаете, что собирались без всякой причины расправиться с человеком, — задумался Знаменский, пытаясь постигнуть эту откровенность. Нет, не откровенность — откровенщину.
— По-вашему, я циничен? А по-моему — честен: да, мне не нравится ваш Федотов, и я хочу от него избавиться.
— Только потому, что он не сбегал за пивом?
— Не только. Он разболтан, не умеет работать, груб.
— Не умеет работать… С каких это пор? Груб… груб вами?
— И со мной.
— Но вы же с ним тоже грубы.
— Слушайте, черт вас возьми, ведь я же старший механик, а он — кочегар! Вы что, не уяснили разницы?
— Вот что, старший механик. Вы пожилой, опытный, интеллигентный по образованию человек…
Жабрев насмешливо поклонился.
— …Вы, извините за прямоту, поступаете как старый сапожник, из тех, которые Ваньку Жукова гоняли за водкой и били селедочной харей в рыло…
— Литературщина, — отмахнулся Жабрев.
— Да поймите, как вам не стыдно: у вас образование инженера, а вы сводите позорные счеты с парнем, который кончил пять классов.
— Слушайте, не хотите ли вы заняться моим воспитанием?
— Не знаю. Может быть. Если парторганизация сочтет нужным.
— Что вы хотите этим сказать?
— То, что я, как секретарь, предложу заслушать ваш доклад о воспитательной работе с людьми в машинной команде.
— Между прочим, я беспартийный.
— Это не меняет дела. Готовьтесь… Спокойной ночи.
Ночь эта, однако, для самого помполита не была спокойной.
Едва улеглось возбуждение от стычки с Жабревым, постучался начальник радиостанции.
— Простите, Николай Степанович, может быть, я зря придаю значение… решайте сами, вот…
Радиограмма была адресована старшему штурману Карасеву.
Знаменский дважды прочел ее. Улыбнулся.
— А как обычно поступают на судах при таких обстоятельствах?
Герман рассказал ему два аналогичных случая.
— А мы сделаем так… — и Герману пришлось убедиться, что помполит, человек еще наполовину сухопутный, обладал некоторым морским воображением.
Игорь Петрович сдал утреннюю вахту Володе Викторову и спустился с мостика в кают-компанию, позавтракать. Вошел и остановился. Хм… Кают-компания, чистая всегда, сегодня убрана была безукоризненно, палуба застлана ковром, парадным, который вытаскивали на свет божий только в дни торжественных приемов.
Буфетчица тетя Настя с накрахмаленной наколкой на голове ласково взглянула на старпома. Он опустился на свое место и вдобавок ко всему увидел на столе праздничный кофейный сервиз. А у своей тарелки горшочек с белой розой, гордостью тети Насти, из личной ее оранжереи. Роза была скромная, с единственным бутоном, но в море, что ни говори, живые цветы не на каждом углу.
Они и на суше-то не на каждом…
К розе прислонился картонный ромбик, на котором художественным почерком Вертинского было выведено: «Дорогой Игорь Петрович! В кают-компании вам ничего не подадут, не такой сегодня день. И не просите. В пассажирском салоне вас ждут капитан и группа товарищей».
— Это что за культурная революция? — немножко растерялся старпом.
— А вы идите, идите, там скажут…
— Может, у меня сегодня день рождения?
— Уж и не помните?
— Или меня назначили министром морского флота?
— Все может быть… идите, идите, ждут вас, давно уж… Только это… побрились бы сначала…
Старпом провел рукой по щекам, задумался. Но ничего придумать не смог. Да и не очень думалось после вахты с четырех ночи до восьми утра. В голову лезла всякая повседневная мелочь, и спать хотелось отчаянно.
В пассажирском салоне Игоря Петровича ждали капитан, помполит, токарь дядя Федя, старший механик, повар, старший машинист, предсудком Волков и боцман.
Все сидели в парадных костюмах и изо всех сил старались сохранить непроницаемую торжественность. У старпома от догадки тихо екнуло сердце. Но он все-таки довольно бодро сказал:
— Доброе утро. Явился…
При его появлении нестройный хор проскандировал:
— Че-ты-ре три-ста! Сынище!
— Двадцать седьмого апреля, — подражая Левитану, загудел помполит, — в двадцать два часа по московскому времени у товарища К а р а с е в а Игоря Петровича родился сын, весом в четыре килограмма триста граммов, ростом пятьдесят два сантиметра. Здоровье матери — отличное… — голос у Знаменского был раскатистый, и похоже было, что Левитан читает сообщение о запуске нового корабля с космонавтами… — Лично вас приветствовать допущены только те, у кого ребята рождались, когда отец был в плавании. Вот вам, дорогой старпом, сертификат о зачислении сына почетным моряком «Оки», с самого рождения…
Игоря Петровича хлопали по плечам, ему пожимали руки, а он растерянно, немножко глуповато, совсем не по-старпомовски, улыбался, плохо еще представляя, что же, собственно, случилось…
Вероятно, вы, дорогой читатель-мужчина, превратились в отца вашего сына, дочери (ненужное зачеркнуть) с большей долей личного участия, чем это случилось с Игорем Петровичем.
Осознав, что ваша супруга готовится стать матерью, вы, может быть, спешили с работы прямо домой да еще каждый день приносили с собой соску, погремушку или вязаный костюмчик, словно ваша жена собиралась родить сразу детский садик.
И, конечно, вы удвоили свое внимание к жене. Вы сами научились закупать продукты, сами пересаливали суп, поджигали котлеты и ржавым утюгом безвозвратно портили лучшую рубашку. Сами стирали кипятком то белье, которое отстирывается только в холодной воде… И, наверное, согласились бы и родить сами…
Потом ее увезли в родильный дом, и вы, конечно, слонялись ночью около родильного, засыпали в вестибюле, даже во сне испытывая угрызения совести оттого, что не успели лично проинструктировать жену, как рожать детей…
Но все обошлось, и вот, в том же вестибюле, вы награждаете любимую копной цветов, а вам суют ребенка, у которого, к сожалению, вы не находите ручки, чтобы его было удобнее нести.
Радости отца-моряка в этом смысле скромней.
Своему сыну моряк передает только доброе имя да наследственную любовь к морю. А его жене приходится частенько самой нести до таксомотора родной сверток, перевязанный красной ленточкой…
Николай Степанович из рождения первенца в семье старпома организовал маленький фестиваль. Сам он беззаветно любил своих мальчишек, и ему хотелось хоть частично вернуть старпому «Оки» ту береговую радость отцовства, которую так бесцеремонно отнимает море у человека.
— Хороший он мужик, — тихо сказал боцман стармеху, указывая глазами на Знаменского, — Когда мой парень родился, на судне об этом знал радист да капитан. Он тоже был ничего мужик, по тем временам: вызвал меня, налил стакан водки, на закуску хлопнул по плечу… Помню… тоска меня взяла, так домой захотелось… Думал — спишусь на берег, к черту и море это… Не успел, война прихватила, интернировали нас в Гамбурге… вспоминать неохота… А старпому что… ему и взгрустнуть некогда — столько вокруг шуму-шороху… Правильный мужик, — повторил боцман, — верно ведь говорю?
— М-м… — Жабрев уронил спички на палубу и долго нашаривал их там…
«Ока» проползла Южную Балтику, Кильский канал, вышла в Северное море, окутанное легкой дымкой… Дымка эта, пропитанная синевой и весенним запахом водорослей, придавала миру вид хрупкий и неземной. Моряки, свободные от вахт, блуждали взглядом по зыбкой поверхности в напрасной надежде выхватить из пологих волн нечто особенное, сказочное, ну хоть что-нибудь, на чем бы остановился взор. На худой конец, хоть какого-нибудь морского змея.
Остановиться было не на чем, внимание разочарованно притуплялось, и люди впадали в состояние, похожее на сон лунатика. Одно из типичных морских состояний.
Через сутки судно, следуя на запад, прошло Дувр. Английский канал по-прежнему был переполнен таинственным, леденящим ревом. Но вот, достигнув избранной капитаном точки, «Ока» вслепую повернула к французским берегам. Вскоре воздух наполнился цветочным ароматом, и завеса дымки распалась. Взору открылся скалистый берег слева и игрушечные кубики домов прямо по курсу. Показался Гавр.
«Ока» приняла на борт лоцмана. Конечно, он был в синем берете, трескуче картавил и командовал больше руками, чем голосом. Он подвел судно к самому устью Сены, показал Шубину, где отдать якорь, сел в катер и уехал на берег. Впереди вход в Сену преграждал мелководный бар. Он становился безопасным только в прилив. Утром, едва солнце осветило побережье, «Ока» подняла якорь и вошла в мутные воды реки, еще вчера лизавшей набережные Парижа и Руана.
Сады в пышных белых накидках подступали к самым берегам, медовый воздух, казалось, прилипал к легким…
«Ока» шла мимо живописных селений, уединенных ферм, мимо садов и дубовых рощ, точь-в-точь таких же, как запечатлела их столетие назад кисть Дюпре.
Но вот над изломами горизонта повисла шапка городской копоти. Потом показались свечи фабричных труб и шеи портовых кранов.
— Руан, кэптейн, — сказал лоцман, — через сорок минут будем швартоваться. Я полагаю, судно встанет правым бортом к причалу.
Деревья расступились, и судно вошло в город, значительная часть которого отдана порту.
Причалы пустовали. Порт потонул в тишине, такой непривычной для порта. Была суббота, тридцатое апреля…
— Машина больше не нужна. Закрепитесь надежно, — сказал Шубин старпому и, как всегда, пригласил лоцмана к себе в каюту, чтобы заполнить квитанцию и предложить ему рюмку вина. Но нет, сегодня — никак. Лоцману некогда. Он очень торопится домой, ведь завтра праздник, его ждет жена, ждут дети, а он и так уже опоздал на час.
Да, завтра праздник…
Изо дня в день, дорогой читатель, вы перелистываете календарь и, случается, подсчитываете красные числа в месяце и, естественно, радуетесь, когда 1 и 2 мая плюсуются к близкому воскресенью.
Вечером тридцатого апреля вы в приподнятом настроении пойдете в театр, в клуб, поедете за город, или — что еще вероятнее — садитесь дома перед бутылкой с тремя звездочками. А ваш приятель-моряк отдает в это время швартовый конец из тугих стальных прядей — и это лучший вариант морского праздника. Но чаще, когда вы закусываете первую рюмку ломтиком лимона, моряка сбивает с ног первая штормовая волна. А может статься, он штормует в море уже третьи сутки и, сменившись с вахты, уныло лезет в койку, наперед зная, что заснуть все равно не удастся: шторм валяет судно с борта на борт, туда-сюда по тридцать градусов. Правда, морская койка ограждена переборкой и металлической сеткой, из нее не вывалишься. Но и не заснешь.
И как ни устал за вахту, приходится упираться ногами и руками в переборку и в сетку. Чуть расслабился, забылся на секунду — звонко бахнешь затылком о деревянную переборку и сразу же — едешь носом по металлической сетке… Кончается это все одинаково — промаешься с часок, обернешь голову одеялом и заснешь. И снится моряку, что он — это уже не он, а футбольный мяч, и две первоклассные команды играют им, играют на кубок, последний, отчаянный матч…
После такого отдыха проснешься только к праздничному обеду.
Когда кто-нибудь из гостей разбивает по пьяной лавочке тарелку — все улыбаются и делают вид, что ничего не произошло. А ведь в квартире полный штиль… Не будем рассказывать, как сложно приготовить штормовой обед. Может быть, вам повезет — встретитесь, поговорите с судовым поваром, он расскажет, как надо удерживать суп в кастрюле, лежащей почти на боку, как поджаривать котлеты, которые неудержимо ползают по сковородке и тасуются, как карты в колоде. Это его профессиональная тайна, рассказать ее он не боится только человеку береговому. А ему самому нужно еще устоять на ногах, не упасть на горячую плиту, уметь сохранять равновесие, когда палуба вывинчивается из-под ног… И тем не менее праздничный обед готов. Теперь осталось пообедать…
Ничто не в силах удержать суп в тарелках, и если новичок не имеет опыта в штормовом питании, праздничный, особо жирный, горячий донельзя суп весь выплеснется ему на колени. И тут главное спасение — в быстроте. Вскочив со стула, единым движением срывай штаны к самым ботинкам… А если чересчур щепетилен — имей дело с доктором. И еще неизвестно, какой степени ожогом себя наградишь…
Опытный моряк за обед ни на секунду не выпускает тарелку из рук и временами разворачивает тарелку почти ребром к столу… Словом, праздничный обед под углом в тридцать градусов — вещь не слишком праздничная…
И ничего не попишешь, хоть листок календаря и наряжен в красный цвет, не остановишь ведь пароход посреди океана.
Ну, хватит нагнетать страхов. Сегодня праздник, праздничный обед приготовлен у причала, и в этом смысле «Оке» здорово повезло. А вечерком на «Оку» придут человек восемь французов, грузчиков в основном, придут и притащат восемь бутылей в ивовой оплетке. Если придут — то уж обязательно притащат.
И они, все вместе, русские и французы, выпьют за май, за Россию, за Францию, за Москву и, конечно, за Париж — мечту мира… «О, Пари…»
Первого утром на «Оке» торжественно подняли флаг. Празднично позавтракали, поздравили друг друга, посидели немного молча, мысленно поздравили своих близких в далеком Мурманске, Архангельске, Ленинграде и в деревушках, не обозначенных на картах. И глаза моряков были заполнены той особенной добротой, которая — тоже — специфически-морская доброта. А уже потом бо́льшая часть экипажа сошла на причал с мячом и волейбольной сеткой. Поиграли, еще раз доказали превосходство организованности над силой: палубная команда из подвижных сухощавых ребят победила тяжелых кочегаров.
— Слабцы-ы! — петушились матросы, вызывающе осаждая кочегаров. А те, потерпев поражение, не всегда добродушно переругивались между собой, теряя великую силу командного единства.
— Еще бы, — лениво, скрывая досаду, тянул Федотов, — вы бы еще играли с нами в пятнашки. Давайте мужской спорт.
— Дуэль на рапирах? — ехидничал Вертинский.
— Зачем, давайте тянуть канат, — предложил кочегар.
— Ну и опять посадите.
— Дрейфишь?
— Нет, почему же? Самойлов, тащи конец! Покажем слабцам, что зря они хвастают своим копченым мясом…
Пока Самойлов бегал за канатом, Вертинский окружил себя матросами и горячо давал им тренерские наставления: «Главное, с ходу всем рвануть, с места стронем — и тяни… Понял?»
В перетягивании каната готовился принять участие весь экипаж. Капитан и помполит стали противниками, заняв почетные места в голове соревнующихся. Все веселились и подначивали, только старший механик стоял в стороне, покуривал и покровительственно улыбался.
Когда команды взялись за канат, казалось просто невероятным, чтобы легковесные палубники могли что-нибудь противопоставить широкоплечим мускулистым кочегарам. И в первую секунду кочегары стронули с места и вроде бы потянули за собой «палубу», но, видимо, часть из них первый выигранный шаг посчитала за окончательную победу, забывая, что главное — тянуть канат, а не острить.
— Взяли-взяли-взяли! — заверещал Вертинский.
Палубники дружно рванули, кочегары стронулись, попробовали упираться, не получилось, не успели… Матросы тянули их за собой с победным воплем.
— Ну что, слабцы, где ваш мужской спорт? — ревел Вертинский в самое ухо Федотову. — Слабцы вы, по всем статьям!
— Нечестно! — с непонятной логикой кричали кочегары. — Вы взяли неожиданностью, — подбирали они смутные, аргументы. — Вот давайте еще раз, и мы подметем вами весь причал…
Попробовали. На этот раз «палуба» победила даже быстрее — кочегары все еще разбирали причины и искали виновников первого проигрыша…
— Вот змеи! — признал Федотов и бросил канат.
— Ну, это уже лирика! — ликовал Вертинский, потирая поджарый живот.
— Вот так мы тянем и в судовой жизни, — начал Знаменский, когда они с Шубиным подняли с травы форменные тужурки и, замыкая шумное шествие, направились к «Оке». — Нет в машине руководителя, души нет… Стоит в сторонке и дрянненько улыбается.
— Перегибаете, Николай Степанович, — спокойно возразил Шубин. — Я думаю, стармех выправится со временем.
— Черт его знает… Боюсь, подведет он нас под монастырь…
И Знаменский рассказал Шубину о стычке с Жабревым, о его попытке списать с судна Федотова, о несчастье, которое постигло мать кочегара. Шубин слушал с удивлением.
— Вот это гу-усь, — протянул капитан и даже остановился. — Жалко, что вы отдали ему тот рапорт.
Потом они посоветовались, как им удобней принять участие в федотовской беде…
Со стороны Горохов почти не отличался от других матросов. Моряк как моряк… В душу каждому не залезешь, да и не каждый пускает в свою душу, что бы там ни творилось. Одни — просто боятся, другие не любят, третьи предпочитают разбираться в своих бедах сами. Горохов не любил откровенничать о себе, а теперь и боялся показать себя, настоящего.
Общества он не чурался — лихо забивал «козла», не пропускал ни одной картины, даже если смотрел ее в пятый раз. И вместе с тем Горохов не был человеком общительным. Все свое он носил с собой…
Он как бы делился на две составные: один Горохов — моряк «Оки», Горохов в море. Другой Горохов — моряк на берегу. И если на судне Горохов был под стать другим матросам, на берегу Горохов был гораздо больше самим собой.
Есть такая — теперь уже отживающая — категория, считающая, что моряк — это вообще особь статья… Накачает тебя в море, намаешься в шторм, в авралы, намучаешься без берега, без женщин, без твердой почвы под ногами — сойдешь на причал…
Сойдешь на причал — и все можно.
Все.
И получается, что само море, которое отнимает бо́льшую часть жизни, само море — явление временное и существует оно только для того, чтобы рано или поздно сойти на берег и, как говорят на флоте, — «заделать козу».
Конечно, в последние годы стало слишком уж строго — ни тебе подраться как следует, ни выпить, чтобы дым шел…
Раньше проще было — «шкары», фикса, кольцо золотое, женат не женат — не важно…
В Горохове эта, сравнительно еще недавняя, старина сидела крепко, хоть никто уже не носил «шкар», болтающихся вокруг ботинок, как юбка, и фикса отошла. Только и осталось — кольцо. Оно вросло в палец, не снимешь, а распилить — жалко. Не мешает — и ладно.
Приходила на суда новая молодежь — образованная, начитанная. Новый матрос пошел — днем палубу драит, авралит, все что надо — а вечером нос в книжку… Заочники…
Горохов, внутри себя, жил по старинке. В порту, в своем конечно, — «давил газ», но в меру, чтобы ко времени самому найти дорогу в порт и по трапу подняться твердо.
С тех пор, как в жизнь Горохова так напористо и бесцеремонно вошел «шеф», мистер Шварц, вошел в душу к нему с его же, Горохова, помощью, с тех пор матрос чувствовал себя неуютно на этом свете.
Горохов привык жить просто. По старой моряцкой формуле — плоское тащи, круглое кати… «Нас толкнули — мы упали, нас подняли — мы пошли…» Сколько их, этих формул, бродило раньше по флоту…
Горохов теперь уже не мог вернуть себе привычного бездумного спокойствия. И не мог разобраться, что же с ним происходит. Смутно жалел он о том, что так легко клюнул на Кэт, но в общем не придавал значения всему случившемуся. Пока никто не знает — рассуждал он про себя — ничего такого… Хочу — пошлю этого Шварца к чертовой маме, хочу — как захочу…
Но большой уверенности в себе у Горохова не было.
Не стало прежней привычной гороховской жизни — все по расписанию: накормят, напоят, вовремя белье сменят. Спать ложиться, вставать — все на судне по расписанию. Втягиваешься — и ко времени проголодаешься, и ко времени устанешь.
Не было раньше с Гороховым такого, чтоб днем набегаться, а вечером не заснуть. Бывало, только в подушку головой — и готов. А теперь не спалось. И думалось как-то беспорядочно, смутно, неопределенно.
Была когда-то в ходу еще одна формула. О «шикарной жизни». К ней Горохов стремился, не очень четко представляя себе этот шик. Но в понятие это определенно входила обеспеченная праздность, не отягченная строгой моралью. Чем обеспеченная — это вопрос второй и не самый важный. К такому шику Горохов и стремился, надеясь не столько на себя, сколько на счастливый случай. Как на лотерейный куш. Случай с Кэт показался ему зарей этой новой жизни… А уж потом пришла бессонница и неуверенность.
Второго мая во второй половине дня почти весь экипаж ушел в город. После долгих колебаний Горохов тоже решил сойти на причал. Он задержался в каюте, стараясь придать своей внешности тот блеск, который однажды был им достигнут под умелым руководством мистера Шварца. Радист с двумя кочегарами, гороховские партнеры по увольнению, проявили нетерпение и ушли, не дождавшись его.
— А где же Герман Николаич? — влетел в каюту помполита Горохов. Николай Степанович разговаривал в этот момент с капитаном. Оба они стояли в легких плащах и, видимо, тоже собрались прогуляться.
— А я считал, вы уже ушли, — неопределенно сказал Знаменский.
Горохов пожал плечами: никуда он не уходил…
— Пойдете в город завтра, — сказал Знаменский. — Не нужно опаздывать.
— Почему завтра, — сказал Шубин, — пусть идет с нами, а?
Перспектива прогулки по городу в таком солидном сопровождении не очень понравилась Горохову, но и деваться было некуда, сам напросился.
— Мы заедем к агенту, — сказал Шубин, — а потом пройдемся по городу. Согласны? Пошли!
На причале стояла машина. Шубин сел рядом с шофером, Горохов и Знаменский — на заднее сиденье. Пока ехали в контору агента, шофер подробно отвечал на вопросы капитана, в основном о городе. Когда Шубин находил сообщение автомобильного гида особенно интересным, он переводил его своим спутникам. Через двадцать минут остановились на правом берегу Сены.
— Горохов, вы можете обождать нас в машине или, если хотите, пойдемте с нами наверх, — предложил Шубин.
— Я обожду.
Горохов достал пачку «Казбека» и, прежде чем закурить самому, учтиво дотронулся до шоферского плеча. Тот обернулся и, как показалось Горохову, очень внимательно посмотрел на него.
— Кури, друг, — сказал Горохов, чувствуя неловкость от слишком пристального взгляда.
— Благодарю, Базил-четырнадцать… Мне поручено передать вам привет от Кэт, — очень чисто сказал по-русски шофер. И взял папиросу.
Горохову показалось, что его хватили камнем по голове.
— Как это у вас говорится, Базил? На ловца и зверь бежит…
— Да…
— Я так и думал. Вы долго не приходили… И в Европе вас не было…
— Ремонт, — объяснил Горохов, все еще держа перед собой пачку папирос. Шофер кивнул:
— Я так и думал. Слушайте внимательно, Базил. Эту коробку вы должны отдать в Кильском канале…
— Кому?
— Черт подери, тому, конечно, кто передаст вам привет от Кэт. Я не знаю, серьезное это поручение или просто учебная проверка, — шофер глядел в глаза Горохову твердо и холодно, — но выполнить его нужно осторожно и тщательно. — Шофер передал матросу продолговатый предмет величиной с опасную бритву, в твердом чехле. — Я не знаю, серьезно это или нет, — повторил он, не спуская с матроса цепкого взгляда, — но для последствий это безразлично. Вы понимаете, Базил?
Горохов поспешно спрятал футляр во внутренний карман куртки. И сам почувствовал, как дрожат руки, как он противно-суетлив. Шофер отвернулся, вынул газету из кармана и больше не обращал на Горохова внимания. Горохов сжался на заднем сиденье и тоже молчал. А что, собственно, мог он сказать?
…Отпустив машину на одной из центральных улиц, они втроем довольно долго бродили по городу, посидели в кафе. Шубин и Знаменский оживленно обсуждали что-то, пытались несколько раз втянуть в беседу и Горохова. Но он отвечал невпопад, и они оставили матроса в покое.
Горохов ходил по улицам и в первый раз смотрел на все другими глазами. Его уже не тянуло к каждой витрине, ему были безразличны накрахмаленные столики богатых ресторанов, и даже оголенные плечи француженок никак не задевали его. Ему казалось, что кто-то в людской толпе следит за ним. Прохожие подозрительно всматривались ему в лицо. И он вдруг ощущал холодок от прикосновения продолговатого футляра в кармане…
На трезвую голову он, Горохов, понял давно, что не климат ему тут, за границей, и Кэт у него только на переборке может повисеть, поулыбаться с французского календаря…
Они остановились у кинотеатра.
— Смотрите-ка, «Земля фараонов», агент мне ее расхваливал. Может, зайдем посмотрим? — предложил Шубин.
В зале, освещенном достаточно хорошо, чтобы отыскать свободное место, пахло табачным дымом. Дорогие ряды были полупустыми, на дешевых шла обычная возня влюбленных, которым негде укрыться от дождя или надоело слоняться по улице.
Горохову и здесь не стало легче, футляр в кармане теперь уперся ему в ключицу и не давал ни на секунду забыть об этой проклятой штуке. Горохов даже не пытался подсмотреть, что делается на отдаленных рядах дешевых мест. Ему и тут казалось — поверни он голову, и в этих киносумерках встретит чей-нибудь следящий взгляд…
Они вышли на улицу, освещенную уже по-вечернему, сплошь в рекламе. Было тепло. На судно решили идти пешком. Однако Руан не Монако, а они забрались далеко от порта. Только через час подошли к знакомому мосту через Сену к скверу у набережной. И все же прошли не более половины пути.
— Покурим? Вон свободная скамейка, — показал Знаменский.
Все трое уселись на скамью, со всех сторон закрытую высоким кустарником. Закурили.
Тишина, полумрак, звезды над головой в разрыве облаков и усталость в ногах… Горохов почувствовал себя в безопасности и вздохнул. И почти тотчас… увидел, как из-за куста выглянула неясная фигура. Горохов почувствовал, как мгновенно натянулись нервы и все замерло в нем. Незнакомец постоял немного и вылез полностью. Столько робости было в этой фигуре, что Горохов даже усмехнулся своим страхам. Человеку можно было дать лет тридцать семь, одет он был «по-вечернему» — рубашка, основательно заношенная, брюки с бахромой, заплаты на локтях. Но это — если всмотреться. Мимоходом всего этого можно было и не заметить. Черный галстук, шляпа, выражение лица — все в порядке, случайному встречному он не внушал подозрений. От всей его внешности веяло чаплинским аристократизмом. Незнакомец снял шляпу и, обращаясь к капитану, что-то невнятно бормотнул.
— Не говорю по-французски, — ответил Шубин.
— О, вы иностранцы! — воскликнул человек. — Я могу говорить по-английски.
— Ну, и что вам угодно?
Видимо, то, что незнакомец сказал на своем родном языке, не так легко повторялось. Он нахмурился, смущенно переступил с ноги на ногу. Потом лицо его выразило мучительную неловкость.
— Вы без работы? — спросил Шубин.
— Да, сэр… Гораздо больше года. Вот смотрите, сэр, оживляясь от внимания, заторопился незнакомец. — Это моя учетная карточка на бирже труда. Вот… я отмечаюсь пятнадцатый месяц и не могу получить работы!
Человек горестно взмахнул руками.
— Простите, а ваша профессия? — спросил Шубин.
— О-о, я бухгалтер! Я работал главным бухгалтером в местном универмаге, но более года назад наша фирма лопнула. С тех пор я не могу получить работы… А тут еще эти дьявольские счетные машины… У вас нет закурить?
Шубин вынул из кармана пачку сигарет. Бухгалтер осторожно хотел взять одну сигарету.
— Берите все, — сказал Шубин.
— О, вы очень любезны…
— Что он говорит? — спросил Знаменский.
Капитан в два слова пересказал разговор.
Между тем бухгалтер сделал жадную затяжку, мучительно закашлялся, сжав голову руками.
— Страшно болит голова, — он тяжело перевел дыхание. — Вы даже не представляете…
— Может быть, нужно выпить? — спросил Шубин.
— Что вы! Я никогда не пил, хотя непьющий француз — вы знаете — большая редкость. Голова болит каждый вечер вот уже полгода…
— Сходите к врачу, посоветуйтесь…
— Врачи не занимаются благотворительностью…
Помолчали. Шубин перевел насчет головы…
— Хорошо, что я не все истратил, — вздохнул Николай Степанович. Он обшарил карман, выгреб оставшуюся мелочь.
— Держи, приятель! — он высыпал монеты в руку бухгалтера. Горохов и Шубин тоже сунули в холодную руку француза то немногое, что осталось. Француз опустил голову и; кажется, всхлипнул.
— Прощайте.
Моряки встали.
— Не судно, а какое-то благотворительное общество… — Шубин невесело усмехнулся.
— Он понял, что мы русские? — спохватился вдруг Знаменский.
— Какая разница, — отмахнулся Шубин. — Я почти уверен, что брешет он. Пьяница, наверное, спился, и выгнали.
— Кто его знает, — не поддержал помполит. Словно в подтверждение, на следующий вечер на «Оку» пришли два безработных моряка. Попросили покормить их. Их накормили. А потом Знаменский устроил что-то вроде пресс-конференции.
Один из моряков, постарше, был армянином, лет шестидесяти, с лохматой идеально седой шевелюрой, Казарьян. Русское подданство он утратил еще мальчишкой, но по-русски говорил довольно прилично, не забыл. По его словам, он одинаково хорошо владел любой корабельной профессией рядового состава, но в последние годы охотней всего плавал коком.
Его компаньон по скитаниям, грек, принадлежал к той возрастной категории, когда уже трудно определить: еще молод или уже стар? Было ему лет сорок пять, плюс-минус восемь. Панаиоти, так звали грека, тоже был профессиональный моряк, универсал по машинной части.
Оба приятеля поднакопили деньжонок и несколько месяцев назад сошли с голландского судна на берег в Руане. Им хотелось отдохнуть, как порядочным людям.
— Постойте, как это — сошли на берег? Взяли чемоданы и оставили судно? — спросил Знаменский, решивший отжать из этих двух все возможное, как из наглядных пособий.
— Нет, не совсем… Мы уже пожилые люди. Мы не можем безрассудно жить на берегу и тратиться с треском. Мы с Панаиоти держимся вместе лет пять. Вдвоем как-то легче бродить по свету… О том, что мы собираемся уйти в Руане, я сказал боцману, а Панаиоти своему механику еще в море. Но вы задали довольно странный вопрос… Кому какое дело, где и когда мы спишемся с судна? Вот быть зачисленным в команду — это дело другое, тут побегаешь по судам не одну неделю. А списаться легко, как выпить бутылку пива…
— Вы списались полгода назад? — спросил третий механик, совсем еще юноша. — У вас такой длинный отпуск?
— Какой отпуск? Я же говорю — мы сошли на берег, уволились, захотели по-человечески отдохнуть. Здесь, во Франции, есть где отдохнуть моряку…
— Но вы же вернетесь на это судно?
— Зачем? — удивился Казарьян.
— Значит, вы вернетесь на одно из судов этой же компании? — спросил Знаменский.
— Вряд ли… Слишком много на свете компаний… Кончились деньги — ищи пароход. Вот мы с Панаиоти уже третий месяц ищем себе пароход и ругаем друг друга, что сошли со своего «голландца» здесь. Здесь трудно устроиться. Надо ехать в Норвегию, там нужны моряки…
— Мне неясно, — смущенно улыбаясь, сказал Володя. — Оба вы граждане Греции, а плавали на голландском судне, сейчас живете во Франции, а собираетесь в Норвегию…
— А я вас не понял, — тоже улыбнулся Казарьян.
— Видите ли, — сказал Знаменский, — наши русские моряки плавают всегда под советским флагом. Если наш моряк остается за границей, чаще всего по внезапной болезни, то потом он возвращается на Родину за счет государства. А дома моряк назначается на свое судно, на котором плавал до болезни… Мы годами плаваем на одних и тех же кораблях…
— Ага, понимаю, — сказал Казарьян. — Мы не так, мы плаваем под любым флагом… Панаиоти, — обратился он к своему товарищу и после короткого диалога по-гречески продолжал: — Вот Панаиоти не был в Греции четырнадцать лет. И когда будет — сам не знает. Где помрет или под каким флагом потонет — тоже не знает…
Казарьян сказал — «потопнет».
— Простите, а вам разве все равно, под каким флагом плавать? — осторожно спросил старпом.
— Эх, товарищ! Конечно! Какая разница, под каким флагом тебе платят деньги? Лишь бы хорошо платили и в твердой валюте. У настоящего моряка нет родины и нет любимого флага. Все хороши… — Казарьян усмехнулся. — Когда выпьешь лишнего, тогда полиция вспомнит о родине: блондин, лысый, рост шесть футов, глаза голубые, немец…
— А как же ваша семья? Где она живет? — спросил кто-то из дальнего угла. Но прежде чем ответить на этот вопрос, Казарьян снова о чем-то переговорил с Панаиоти. Оба смущенно и невесело улыбнулись.
— Я понимаю, — натянуто сказал Казарьян, — я понимаю, что для вас это странно, но у нас, профессиональных моряков, семьи нет. Ведь я же говорю — мы бродяги. А какой женщине нужен такой муж?..
— Невеселая у вас жизнь, други, — вздохнул повар Андреич и пошел заварить чайку для гостей, да там еще где-то пироги остались от обеда…
«Шеф», как чаще всего звали в команде Андреича, отправился к себе на камбуз серьезный и расстроенный. Как же… промотали жизнь люди, состарились, ни тебе кола, ни двора… «Условность», говорит… Это его-то, Андреича, родное село под Винницей — условность? Или Оксана, малость раздобревшая под старость, — условность? И оба его сына — условность? Ничего себе, условность, такие-то хлопцы…
«Ока» уходила из Руана. Ночь прошла в сложном плавании по Сене. Под утро за луга в нижнем течении реки зацепился туман, теплый и густой. Судно осторожно двигалось вперед по локатору, который, как известно, отлично работает в ясную погоду и привычно капризничает, как только видимость ухудшается.
Капитан и лоцман — тоже привычно — нервничали.
За баром туман несколько рассеялся, видимость достигала уже полумили, но зато окончательно отказал локатор.
Здесь, у бара, «Ока» чудом избежала столкновения с танкером, который пёр вверх по реке полным ходом, не подавая туманных сигналов. Не шел, не поднимался, а именно пёр. Лоцман длинно ругался по крайней мере на пяти языках, в том числе на русском, почти без акцента. Он истощился только к тому времени, когда к борту подошел лоцманский катер на рейде Гавра.
— Ей-богу, не пойму, капитан, как это мы благополучно вылезли из Сены, — попрощался лоцман.
Вскоре южное солнце подогрело туман, и он растаял, как ночной призрак. Через час над морем раскинулась обычная для этих мест дымка.
Усталый Шубин ушел к себе в каюту, объявив старпому, что на весь обратный переход он назначается фактическим капитаном судна.
В этот же день предсудком Волков с видом старого заговорщика поочередно шептался со всеми моряками «Оки».
Иногда разговор кончался быстро, иногда Волкову приходилось хмурить белесые брови и убеждать своих товарищей. Но в общем каждая беседа кончалась одинаково — каждый расписывался на листке.
К вечеру Волков зашел к Знаменскому. Они довольно долго о чем-то совещались. В результате совещания в этот же вечер капитан подписал такую радиограмму: «Главному бухгалтеру пароходства Семушкину. Счет зарплаты экипажа май месяц прошу перевести матери кочегара Федотова Александре Ивановне Федотовой восемьсот рублей».
Было уже совсем поздно, когда в каюту помполита постучался Федотов. Он смущенно остановился, едва переступив порог, и, видимо, никак не мог найти слов для начала разговора, ради которого он пришел.
— Ну, садись на диван, Федотов, рассказывай, — чуть улыбнулся Знаменский. — Что случилось?
— Как… что… — почему-то охрип Федотов. И начал дергать нитки из рукава. — Я насчет денег… — потерянно начал он.
— Каких денег? — задал помполит наводящий вопрос.
— Ну… этих…
— Этих, значит?..
— Этих… каких же… я их, значит, принял… да… а это…
— Подожди, как это — принял? Ведь деньгами помогли не тебе, а твоей матери…
— Ну да… но я же на «Оке» плаваю… Если б не плавал… А я, значит, плаваю… А… это… когда же я смогу выплатить такой долг…
— Постой, а разве деньги твоей матери мы дали в долг? Это для меня новость. Мы считали, что это просто товарищеская помощь…
— Как? Я так не могу… восемь сот все-таки… — мрачно сказал Федотов и снова затеребил рукав.
— Подожди, не рви пиджак. Если бы не у твоей, если бы у матери, скажем, Волкова дом сгорел, разве ты пожалел бы двадцать рублей, чтобы ей помочь?
Федотов опустил голову.
— Так ведь… да… не знаю… в общем, Николай Степанович, не сто́ю я такого подарка.
— Вот как…
— Не знаю, — Федотов вздохнул, задумался, подвел итог, очень искренне, очень горько: — И работал я хуже, чем мог, и это… руками махал…
— Не понимаю я тебя что-то, — сказал Знаменский.
И тогда Федотов рассказал помполиту все подробно о себе и о стармехе, и как он замахнулся на «деда» в тот вечер — тоже рассказал.
— Вот, значит, как…
— Николай Степанович, я к вам по открытой, — заторопился Федотов. — Не могу я принять их, деньги эти… уйти хочу с «Оки»… Не климат нам с «Дедом» на одном пароходе…
— Это напрасно. Руками, конечно, больше не размахивай. Но если хочешь знать мое мнение — держись, если уж ты прав. Не давай себя сшибить, не уступай. Но чтоб без замахиваний… А деньги — что деньги, будет случай — отквитаешь долг…
— А если не отквитаю? Стыд ведь…
— Слушай, Федотов. Надо уж быть мужчиной, если носишь штаны. Деваться-то некуда. Скажи себе твердо: я должен. И заслужи общее уважение. Ну, а если не веришь в себя — выплачивай деньгами, раз нечем больше платить… Вот так.
Горохов сидел в каюте один и рассматривал продолговатую коробку. Что в ней?..
Коробка, которую он разглядывал со смешанным чувством страха, гадливости, любопытства и не до конца осознанного презрения к себе, была завернута в целлофан и туго обвита шнуром. Таким точно шнуром со стальной проволокой внутри растительных прядей шведская таможня пломбирует излишки провизии, спиртных напитков и табака. Коробку тоже охраняла пломба… Да, собственно, не все ли равно, что там спрятано, письмо или рисованный кукиш. Она была зловеще красива, эта проклятая коробка, она была липким страхом, неопределенным будущим, взвинченными нервами. В коридоре хлопнула дверь, и Горохов мгновенно сунул коробку под подушку. И почувствовал, как вспотели ладони…
Горохов никогда не был чересчур щепетильным, отчасти от малой образованности, отчасти от природной уступчивости. Но сейчас, держа в руках аккуратную коробку с пломбой, он почувствовал всю бесцельность происходящего, унизительность от необходимости подчиняться кому-то, безропотно повиноваться. Он почувствовал неприязнь к самому себе, недовольство именно собой, а не кем-нибудь другим. Собственно, винить было некого и свалить не на кого… Пожалуй, первый раз в своей жизни Горохов не старался оправдать себя в собственных глазах.
Нет, надо кончать эту музыку. Списаться с судна, уйти из пароходства, затеряться где-нибудь на сибирской реке, на буксирчике — матросы везде нужны. Будет он где-нибудь на Енисее ходить, цепляя кормой за берега… Лишь бы подальше от всяких Шварцев.
Впервые Горохов пытался разобраться в себе самом. Он с трудом распутывал собственные сложности, чувствуя себя разбитым и несчастным от одной необходимости напряженно думать… Несколько раз он порывался выбросить за борт эту аккуратную коробку, а связного от Кэт послать ко всем чертям и через него передать шефу, чтоб и тот катился…
Но каждый раз он останавливался: сунут нож под ребро в темном переулке — и привет…
Словом, в Кильском канале, когда капитан поручил Горохову проводить немецкого рулевого в столовую команды, бедный Базил-14, едва услышав первый слог своих позывных, сунул в руку немцу проклятую коробку… И облегченно вздохнул.
Вроде сошло. Никто ничего не увидел. Да и не мог увидеть. Ладони снова вспотели, и Горохов с досадой вытер их о штаны.
«Надо увольняться, рвать надо», — подумалось как-то безразлично, без прежней решимости…
Когда «Ока» прошла Кильский канал, Шубин получил указание пароходства: взять в Польше уголь и следовать из Гдыни в шведский порт Лулео, в самую северную часть Ботнического залива. Из Швеции «Оке» планировался полный груз руды в Польшу. Сразу за этим предстояло выполнить точно такой же рейс.
Шубин обрадовался радиограмме. Короткие переходы из Гдыни в Лулео и обратно с полным грузом в обоих направлениях давали «Оке» преимущества, о которых он, Шубин, вчера еще и не мечтал.
«Оке» крупно повезло… Шубин вызвал к себе предсудкома и помполита.
— А где это Лулео? — равнодушно спросил Знаменский. Шубин объяснил.
— Значит, еще недели три не будем в совпорту, — уныло подсчитал Волков.
— Это верно, — пожалел и Шубин. — И все-таки удача. Два перехода дадут нам приличную прибавку к плану, шесть тысяч тонн груза, почти при той же затрате времени, какая планировалась раньше…
Радостное возбуждение Шубина передалось, наконец, и его собеседникам. Вечером Шубин коротко доложил всему экипажу обстановку и предложил сделать в мае один короткий рейс сверх плана.
Знаменский слушал цифры, которые называл Шубин, и всматривался в лица моряков. Присутствие капитана в столовой никого не угнетало. Он не давил на сознание своей образованностью, нашивками, неограниченной властью. Разговор Шубина вызывал у людей приятное чувство деловой сосредоточенности, а не досаду и не зевоту. Тонны, мили, сутки, рубли-копейки — становились общей заботой, общей тревогой, общим интересом…
Перед приходом в Гдыню Шубин пригласил на мостик всех штурманов.
— Вы знаете, товарищи, — сказал он, — что переход в Гдыню мы совершили под фактическим руководством старпома? И я должен отметить, что мне, как капитану-наставнику, ни разу не потребовалось отнять у него инициативу. Весь переход совершен им совершенно самостоятельно, без ошибок и без всяких подсказок. Поздравляю вас, Игорь Петрович!
Шубин пожал старпому руку. Игорь Петрович засмущался и даже покраснел, чего раньше за ним не водилось.
— Но не считайте, что вы уже подготовленный капитан, не торопитесь… Я по себе знаю — пока ваша уверенность в значительной степени опиралась на мое присутствие… Есть капитан Шубин, и он в любую минуту подскажет, если где затрет… Это пока очень существенно. Кроме того, сейчас лето, сезон «дамского плавания». Но это к слову, чтоб не перехвалить…
Игорь Петрович ничего не сказал, только благодарно взглянул, пожимая капитану руку. Старпому показалось, что Шубин от этой похвалы испытывал не меньшее, а может быть, и большее удовольствие, чем он сам.
Игорь Петрович пришел к себе в каюту, рассеянно остановился у зеркала. Долго созерцал себя. Точно как несколько месяцев назад, когда Сомов прогнал его с мостика… Потом он увидел Люсю, которая всматривалась в него с фотографии. Он снял снимок с переборки. И немножко пожалел, что Люся не была на мостике пять минут назад, не слышала Шубина. Потом он снова подошел к зеркалу и попытался как-то совместить Люсино лицо со своим, попытался представить сына. Получалось что-то расплывчатое… Хорошо бы лоб Люськин — не большой и не маленький… И уши, пожалуй, и нос, аккуратный, ровный нос. Губы у Люськи тоже ничего, пропорциональные губы. У Игоря Петровича нижняя выдается вперед лишку. В общем, м-да…
Как и большинство северных городков, Лулео каждый год надолго впадал в зимнюю спячку, потому что в городской жизни порт, замерзающий на зиму, занимал слишком большое место.
Открытие навигации для таких городков подобно веселому пробуждению. Весенний приход первых судов вызывает у горожан радостное возбуждение, насколько можно говорить о радостном возбуждении, имея в виду флегматичную уравновешенность скандинавов.
Шубин смотрел с мостика, как «Ока» расталкивала носом ботнический лед… Приход «Оки» молча приветствовал весь город. Фотография судна появилась на первой странице местной газеты. Вечерами шведы парами приходили в порт, останавливались в почтительном расстоянии и, заложив руки за крепкие спины, степенно делились мнениями. И то, что так важно обсуждалось ими за тридцать — сорок минут, паре итальянцев хватило бы минуты на две, с безумной жестикуляцией, вращением глаз, с придыханиями, словно они делились впечатлениями о пожаре или зверском убийстве.
Возможно, именно манера излагать свою точку зрения превращает пятидесятилетнего итальянца в настоящего старика, а его шведского ровесника — только в зрелых лет мужчину…
Шубин усмехнулся. И правда, вот так полазишь по свету, невольно начнешь сравнивать земли и народы. Неделя во Франции, потом сразу — шведский Лулео, польская Гдыня, Лондон, итальянцы, греки, арабы…
В первый же вечер молодняк «Оки» шумно сошел на берег перекинуться в волейбол. Но на этот раз почему-то не впали в обычный азарт.
— А давайте сыграем в кобылку! — предложил Федотов.
— Что еще за лошадка, — хмыкнул Вертинский.
Федотов рассказал, что у них на Валдае еще жива старейшая на Руси игра: здоровенный кол вгоняют в землю дубиной, на метр. Пока водящий расшатывает кол и вытаскивает его из земли, остальные прячутся. Потом, когда кол вытащишь, нужно начинать розыски. Нашел кого — кричи имя и беги к дубине, успеешь схватить ее — выиграл. А пока водила ищет — остальные могут вбегать на площадку и повторно забивать кол до тех пор, пока водила не хлопнет кого-нибудь по спине…
— Какие-то деревенские прятки, — презрительно отмахнулся Вертинский.
— А кто говорит — городские? — возразил Федотов. — Зато в кобылку играл сам Александр Невский.
— Ты-то откуда знаешь? — изумился Вертинский.
— Сам видел, — отрезал Федотов.
Ребята хохотнули, кто-то сбегал за топором, и через пять минут тяжелый березовый кол валялся на земле рядом со здоровенной дубиной.
Федотов начал расчет с запутанной приговоркой. Вся процедура сопровождалась хохотом, суетой и спорами. Шведы с растущим интересом следили, что будут делать русские дальше. Когда игра началась и русские парни наполовину загнали кол в землю, шведы все еще не могли решить, свершается ли какой-то новый религиозный обряд, или новое колдовство, или это одна из форм коммунистической пропаганды…
Потом публика, считавшая себя серьезней легкомысленных забав, ушла. Вскоре свидетелями игры осталась только местная молодежь. Эти шведы недолго наблюдали — человек шесть набрались смелости и вступили в переговоры.
Через пень колоду объяснились, и минуту спустя шведы уже отчаянно хохотали и что-то весело кричали на своем языке.
Ночной портовый полицейский подошел к площадке, где сухонький Вертинский потешно раскачивал кол; дергался и подпрыгивал, а шведы и матросы не спеша расходились по укрытиям и хохотали, оборачиваясь назад. Полицейский скрестил руки на груди, как это в свое время делал Карл Великий, и долго вникал в суть «кобылки». Вероятно, был момент, когда он готовился разогнать нарушителей спокойствия. Он даже извлек пластмассовый свисток на тонкой цепочке, но почему-то не свистнул грозно, а начал раскручивать свисток вокруг пальца, чего Карл Великий никогда бы себе не позволил. Потом, не сказав никому ни слова, осторожно ушел за самый большой валун, может быть, спасаясь от искушения попроситься в игру…
В это время на недалекой ферме прокукарекали петухи, которые, между прочим, в Швеции кричат вполне по-русски. Моряки бросили кол и дубину на землю и стали прощаться. Шведы энергично пожимали русские руки и, кажется, старались выразить удовольствие от «кобылки».
А два дня спустя «Ока», набитая железной рудой, медленно выходила из порта.
Два рейса внутри Балтики напоминали скорее морскую прогулку, чем серьезное плавание. Пользуясь отличной погодой, Шубин терпеливо натаскивал своих штурманов. И от вахты к вахте укреплялась их уверенность в себе.
В то же время заметно усиливалась потребность в самоконтроле, который так сильно был развит в самом Шубине и много раз спасал его от судоводительских ошибок.
Штурманы были довольны своей практикой, охотно торчали на мостике в свою вахту и не в свою, словно новички или любопытные пассажиры. Впрочем, если уж начистоту — то как раз капитан Шубин и дал им, штурманам, понять и почувствовать, что кое в чем они еще не штурманы, а именно пассажиры. Обидно, но, как говорят, фактический факт…
Ровно через неделю «Ока» снова возвращалась в Лулео. Казалось, за неделю тут не произошло ничего существенного. Но когда «Ока» вошла в порт, моряки разглядели на причале пеструю кучку шведов. А ветер донес от причала дружное скандинавское скандирование: «Ко-был-ка!».
Теперь в Лулео «кобылка» — все равно что «добро пожаловать».
Шубин, естественно, попросил агента выгрузить судно возможно скорее.
— Жаль, капитан, что вы так торопитесь, — сказал агент. — У нас впереди два праздника, один за другим: в пятницу и в субботу, плюс воскресенье. Представляете, трехдневный холлидей! Оставайтесь, мы можем чудно провести время…
— Благодарю, но мы действительно торопимся… Так я рассчитываю, что выгрузка закончится не позже обеда в четверг? — настойчиво уточнил Шубин.
— Конечно, конечно, господин кэптейн! — успокоил агент, окончательно осознав, что для этого нервного брюнета все жизненные удовольствия состоят из моря и плавания. И непонятного ему по русскому содержанию слова «план».
После ухода агента Шубин немножко походил из угла в угол.
Словно радист положил ему на стол предупреждение об урагане.
Но такого предупреждения радист не принимал. Шубина встревожило другое — он замахнулся на дополнительный рейс, но не принял в расчет местные шведские праздники…
Теперь у «Оки» нет резерва времени. Малейшая задержка — и все полетит. И всякие сверхплановые обещания превратятся в пустую болтовню. А он, Шубин, чувствовал, как помог бы старой «Оке» этот внезапный дополнительный рейс…
А в это время на причале, у трапа «Оки», какой-то хор таинственно заклинал: «Тавай-тавай!.. Эссо расок!.. Тавай капилка!»
На причале стояли долговязые решительные блондины. Холодный огонек воинственности в их глазах так зловеще гармонировал с таинственным «тавай-тавай капилка…»
Да, но что это сверкает в руках у шведов? Что они так гордо подбрасывают вверх каждый раз, когда кто-нибудь из наших моряков появляется на палубе? Какой-то клин в сверкающей оправе из нержавеющей стали… тяжелый дубовый молот, подкрепленный в нужных местах оковкой и обручем…
Батюшки… Да ведь это же кол и дубинка… Кол и дубинка, претерпевшие европейскую модернизацию! Невероятная цивилизованная расправа с многовековой прелестью кобылки… Что сказал бы Александр Невский, великий русский полководец, узрев кобылку в шведском варианте?..
Не напрасно на ясном горизонте капитанского настроения накапливались тучки беспокойства. На следующее утро один из двух кранов угольного причала со скрежетом уронил ковш. Над местом происшествия поднялось черное облако. Крановщик торопливо сбежал по железному трапу на землю. Внизу его окружили рабочие.
Шубин в это время стоял на шлюпочной палубе «Оки» и видел все в подробностях. Стрела крана уныло смотрела вниз. Шубин позвал помполита, и через десять минут они торопливо шли по городским улицам, отыскивая контору судового агента.
Шубин молча думал о том, что выражение «хороший нос за неделю кулак чует» — это о нем.
Девяти еще не было, им пришлось подождать. Вскоре несколько клерков явились вместе, словно члены одной спортивной команды. Их босс, судовой агент, старик лет восьмидесяти, открыл дверь своего кабинета ровно в девять. В левой петлице его пиджака краснела роза, лицо сверкало от румянца, а глаза сохраняли юношескую подвижность. Цветная фотография такого лица — «Мне восемьдесят, и семьдесят из них я ем простоквашу» — озолотила бы не одну молочную фирму…
Увидев капитана, старик засиял от гостеприимного радушия. Лицо его наполнилось добротой до мельчайших морщинок. Он усадил своих визитеров в кожаные кресла перед письменным столом, проверил, лежат ли на столике между ними сигары, работает ли настольная зажигалка-Мефистофель.
— Кофе, господа? — учтиво предложил он.
«Господа» от кофе энергично отказались. Агент обошел стол, прочно водрузил себя в широкое кресло, заменил на лице радушие подчеркнутым вниманием:
— Без сомнения, вас привело ко мне неотложное дело?
Шубин объяснил агенту, что менее часа назад он был свидетелем аварии в порту.
— Простите, но я не совсем понимаю… Почему это вас так волнует, господин капитан? — каждая морщинка выражала теперь глубокое изумление.
Шубину подумалось, что, вероятно, лицо старика, когда он остается один, ничего не выражает. Казалось, каждый раз старик надевал на эту равнодушную физиономию нужную маску с подчеркнутым выражением чувств, усиливающих его мимолетные настроения.
— Еще вчера, сэр, я говорил вам, что непременно должен уйти из Лулео до начала трехдневного праздника, — сказал Шубин.
— Ах, да-да, понимаю, — слегка нахмурился агент.
Видимо, забыв сменить декорации, старичок в этой же хмурой маске довольно обстоятельно говорил с кем-то по телефону, потом вызвал к себе младшего клерка, из тех, которые имеются под рукой любого корабельного агента и выполняют самые невероятные поручения.
— Вам придется подождать немного, господа. Я послал Кнудсена в порт. Минут через тридцать мы будем располагать более точными данными… А пока: виски, пиво или хотя бы кофе и бисквит?
Решив не огорчать старика, Шубин согласился выпить чашечку кофе, и они с агентом начали вынужденную беседу, ту самую, во имя хорошего тона. Николай Степанович уткнулся носом в какой-то журнал. До него долетали обрывки разговора, но по-английски он еще слишком мало понимал, чтобы следить за беседой.
— …мы, — мягко утверждал старик, — несколько раньше русских начали заботиться о национальном благополучии страны и, естественно, немного обогнали русских, — тон его был извиняющимся. — Всем этим мы обязаны мудрой политике шведского правительства, — торжественно подытожил агент. — Ее основная мудрость — в нашем постоянном нейтралитете, строгом, разумном, честном нейтралитете…
Шубин рассеянно слушал, думая, как лучше всего предотвратить простой «Оки» в Лулео. Беседа потухла, как спичка, догоревшая до конца. Агент, исчерпав запас патриотического красноречия, углубился в изучение утренней почты.
— Интересно, что это за картина? — вполголоса спросил Николай Степанович, указывая глазами на тяжелую раму за креслом агента. Шубин проследил взгляд помполита. На громадной фотографии с птичьего полета был снят порт Лулео и вся его обширная бухта. По крайней мере сорок судов разного тоннажа стояло на якорях и у причалов порта… Шубин собрался уже обратиться с вопросом к розовому старичку, но в это время в дверь кабинета проскользнул Кнудсен, с тем великим тактом подчеркнутого расположения, даже любви к хозяину, без которого, вероятно, трудно зарабатывать хлеб младшего клерка.
Босс терпеливо и внимательно выслушал почтительную речь Кнудсена. И надел маску сочувствия.
— Господин капитан, я огорчен, но повреждение крана довольно серьезно.
— Когда предполагается закончить ремонт?
— Тяжело сказать… но не сегодня, во всяком случае.
Шубин помрачнел.
— Господин агент, мне бы хотелось, чтобы вы точно поняли меня, — проговорил он твердо. — Я должен уйти из Лулео в четверг, будет ли работать один или два крана. Если нужно, организуйте сверхурочные работы. Я имею на это разрешение. Если необходимо, наймите плавучий кран, но повторяю — я должен уйти в четверг.
— Хорошо, господин капитан, — успокоительно проговорил агент и встал, так как Шубин поднялся со своего кресла.
— Спросите, пожалуйста, что это за картина, — попросил Знаменский со свойственной ему настойчивостью.
Шубин спросил.
— Эта фотография? — оживляясь, обернулся к тяжелой раме агент. — О-о, это же порт Лулео в дни расцвета его коммерческой деятельности!
— А чем вызвано такое необычное скопление судов?
— О, вы удивитесь еще больше, узнав, что все суда одной национальности.
— Порт шведский, я полагаю, и суда под шведским флагом?
— Нет, что вы! Это немцы! — воскликнул старик, искренне желая приятно поразить собеседников. — Это фотография военного времени, сэр. Понимаете, немцы предпочитали отстаиваться здесь, в Германии был слишком большой риск, сильно бомбили…
— Выходит, они отстаивались у вас от опасности военного риска? Как в мирное время суда отстаиваются в портах-убежищах от ураганов?
— Не совсем так, господин капитан. Они не только отстаивались здесь. Шведская железная руда — лучшая в мире. А фюрер в те дни нуждался в крепкой стали. Они увозили от нас руду, сэр!
— Для войны с Россией? — уточнил Шубин.
— Да… вероятно, — смущенно пробормотал агент, проклиная свой склеротический мозг и старческую болтливость.
— Руда в те дни стоила бешеные деньги, не так ли? — спросил Шубин, пристально глядя на старика.
— О, конечно, конечно… — пролепетал тот, подумав, что, может быть, ссылка на хороший бизнес как-то смягчит положение.
— Это и называется мудрым нейтралитетом? — добил Шубин. — Тем самым, на котором держится благополучие?..
Шубин не дождался ответа и кивнул Знаменскому:
— Идем…
С краном шведы возились долго.
Во второй половине дня в среду Шубину стало ясно, что завтра выгрузка никак не закончится. Старичок крепко подводил «Оку». Только сверхурочная работа могла бы еще спасти положение.
Шубин тщательно осмотрел трюмы и пригласил в каюту стивидора. После третьей рюмки стивидор ответил на вопрос капитана:
— Я считаю, сэр, мы закончим выгрузку после обеда в понедельник.
— После праздников?
— Да. — И стивидор решительно пододвинул пустую рюмку к бутылке, словно это «да» должно было обрадовать Шубина.
Судя по всему, клерки агента добросовестно лезли из кожи, но со сверхурочными ничего не получалось: шведы не хотели портить себе предпраздничный вечер, и охотников работать даже за двойную ставку в Лулео не нашлось.
Утром в четверг стивидор точно определил, что в трюмах «Оки» к полудню останется угля на целую смену работы.
— Хорошо, — сказал Шубин, в котором неудачи всегда вызывали бешеную сопротивляемость. — Не будем говорить о трюмных работах. Если ваши докеры берутся выполнить их за восемь часов, команда судна сумеет сделать их за четыре. Эти работы мы берем на себя… — Тут Шубину вспомнился Архангельск и директор лесозавода. — У меня к вам личная просьба: отыщите только двух крановщиков. Мы должны уйти сегодня, при всех обстоятельствах.
Стивидор мрачно переминался с ноги на ногу.
— Вы о чем-то хотите спросить? — прямо обратился к нему Шубин.
— Нет… Я просто хочу сказать… угля в трюмах осталось на восемь часов… За четыре не разгрузить…
— Вы уверены?
— Я тридцать лет работаю стивидором на этом причале, — тихо сказал швед. — И мы работаем в хорошем темпе.
— Отлично. Я берусь доказать вам, что судно будет разгружено за четыре часа. И за каждый лишний час вы получите бутылку коньяка. Но сейчас вы пойдете и договоритесь с крановщиками. О’кэй?
Стивидор недоверчиво посмотрел на капитана, потом растерянно по сторонам, словно отыскивая свидетелей для закрепления пари. И смутился: он имел дело с русским капитаном, а у русских, он знал, и без споров коньяк всегда на столе…
— О’кэй! — сказал стивидор и решительно вышел из каюты.
Он вошел снова минут через двадцать. За его спиной стояли два молодых шведа в синих комбинезонах.
— Я привел крановщиков, сэр.
— Они согласны?
— Да, сэр! Но кроме обычной платы они хотят получить ящик водки на двоих. По случаю праздников…
— Водка у меня кончилась. Спирт подойдет?
— Олл райт! — воскликнули шведы из-за широкой спины стивидора. — Подойдет!
— В таком случае в полдень быть на кранах. Окончательный расчет после работы, — сказал Шубин. Шведы кивнули и вышли. Шубину показалось, что этих парней он видел с «кобылкой». А может, просто похожи, такие же беловолосые.
Ровно в двенадцать стивидор и рабочие кончили работать, спустились на причал.
— Готовьте полдюжины коньяку, господин капитан! — крикнул стивидор. — Я пообедаю и через час вернусь на судно!
Час спустя он действительно возвращался. Его атлетическую, немного тяжелую фигуру обтягивал хороший серый костюм. На широком загорелом лице сияла благодушная улыбка: праздничный обед и отличное настроение жены… Он непременно выиграет это пари и как следует выпьет за счет наивного капитана. Разумеется, он не знает, что толкнуло капитана на этот безнадежный спор. Сам он спорил только ради спора и решил, что капитан точно такой же игрок по натуре, каким он считал себя.
Возвращаясь на «Оку», стивидор еще с берега обратил внимание, что краны слишком проворно ворочали шеями. Это был хороший ритм, такой бывает только тогда, когда в трюмах еще порядочно угля. А потом раскрытый грейфер все чаще повисает над люком в ожидании, пока рабочие в трюме сгребут уголь в большую кучу, удобную для захвата стальной пастью грейфера…
Взбежав по трапу, стивидор заглянул в трюм, из которого раздавались странные выкрики, смех, пыхтенье, словно там не работали, а тренировались веселые боксеры.
После яркого солнечного света он не сразу рассмотрел, что происходит внизу под сверкающей угольной пеленой. Потом его поразило слишком уж маленькое количество угля в трюме, гораздо меньшее, чем он ожидал увидеть. Просто не верилось: час назад, когда он отправился домой, оставалось еще порядочно, и всего за час моряки сумели выбросить на берег так много… Потом он удивился необычайной подвижности русских моряков, работавших внизу.
В подобных условиях местные докеры точно так же последовательно готовили бы две кучи угля на противоположных бортах трюмного настила. Но, черт возьми, русские шевелились, лопаты буквально мелькали, словно не уголь, а просо было в трюме.
Стивидор не понимал смысла слов, но по звонкому звучанию голосов он догадывался, что люди внизу испытывают какой-то непонятный подъем и веселое возбуждение.
— Давай-давай! — кричал из трюма кто-то черный и мускулистый и грозил крановщику пальцем. Стивидор не сразу узнал в этом человеке первого помощника капитана, но заметил, что между ним и шведским крановщиком установился рабочий контакт.
Швед снова задумчиво посмотрел в трюм и, в конце концов, решил: капитан, видимо, обещал хорошо заплатить своим матросам. И может быть, он подбодрил их коньячком? Но все равно так можно размахивать лопатой двадцать минут, полчаса, не больше… Уголь все-таки, не просо. Тут он увидел капитана, стоявшего на палубе у люка противоположного борта.
— Скажите, мистер кэптейн, как вам удалось заставить своих парней так бешено крутиться? — не без язвительности спросил стивидор.
— Заставил? Почему вы думаете, что я их заставил?
— Но не станут же люди сходить с ума по доброй воле?
— Ну что вы, стивидор… Это очень просто: они соревнуются. В каждом трюме своя бригада, и она хочет выиграть.
— Ах так… — протянул стивидор. — Оказывается, вы большой хитрец, сэр…
— Разве?
— Чтобы выиграть спор, вы и команду втянули в спор…
Шубин усмехнулся.
А стивидор только сейчас спохватился: ведь они спорили не на равных — капитан обещал по бутылке за каждый лишний час, а он — чем он платит, если капитан выиграет?
Стивидор напряженно смотрел в трюм. Он думал о том, что до этого дня честно работал, тридцать лет подряд, но ни разу не испытывал такого волнующего подъема, с каким машут в трюме лопатами эти русские… Когда-то, в молодости, бывало, находило озорство, даже на работе.
Но это совершенно другое…
Он всегда смотрел на работу как на суровую необходимость, не больше. Он работал добросовестно и честно и гордился этим. Гордился своей рабочей честностью.
На старого шведа вдруг нахлынула волна непонятного возбуждения. Он никогда еще не кидал уголь с такими парнями, он поймал себя на желании скинуть пиджак и не стал противиться. В следующую секунду он спустился вниз по железным прутьям отвесного трапа и взял лопату…
Когда последний грейфер поднялся над трюмом, матросы обступили старого шведа. Они по-дружески хлопали его по спине и улыбались черными губами.
— Молоток, — сказал ему долговязый матрос, отбирая лопату.
Стивидор почувствовал неловкость… И чего это он кинулся в трюм? Он не мог бы сейчас сказать, сколько прошло времени и выиграл ли он пари. Но теперь, по крайней мере, у капитана к нему не должно быть претензий… Он поднялся на палубу, снял туфли и вытряхнул из них угольную крошку. Потом, плохо соображая, что делает, он натянул свой нарядный пиджак на рубашку, черную от пыли и пота.
— Без пяти четыре, стивидор! — сказал кто-то за его спиной.
Он повернулся. Перед ним стоял капитан, он приветливо улыбался, этот мрачноватый русский брюнет.
— Пойдемте, мой друг, я приготовил вам коньяк, — сказал Шубин и взял стивидора под руку.
— Ноу, сэр, я ведь не выиграл пари.
— Вы его не выиграли, вы его заработали.
— Спасибо, капитан, — просто сказал стивидор.
Едва каменистые острова, образующие внутренний рейд Лулео, скрылись за кормой «Оки», старший механик торопливо поднялся к капитану на мостик.
— Вячеслав Семенович, неприятность, — довольно спокойно сказал Жабрев и протянул рапорт, в котором доводил до сведения капитана, что потекли трубки левого котла.
Шубин быстрым взглядом пробежал неровные строки с завитушками на конечных буквах каждого слова и вопросительно посмотрел на стармеха.
— Сейчас будем травить пар, — сказал Жабрев.
Шубин смотрел на него, будто не верил или не понял рапорта.
— Котел остынет часов за шестнадцать, заглушим трубки, и через двое суток машина заработает полным ходом… Ну, а под одним котлом больше малого хода машина не даст, — Жабрев ответил сразу на все молчаливые вопросы капитана.
— Ах, черт… — Шубин был явно раздосадован.
— Разрешите идти? — нетерпеливо спросил стармех, которому не хотелось выслушивать горькие жалобы капитана. Стармех не разделял волнений Шубина и не очень рвался в этот самый дополнительный рейс. А трубки потекли… что ж, вполне рабочий момент. Бывает…
Шубину в эту минуту очень хотелось задержать Жабрева, посоветоваться, как лучше форсировать работы с котлом. Тем более, что метеосводка обещала к утру пятибалльный встречный ветер и он получил информацию из Виндавы о подходе к порту целой пачки судов да еще предупреждение: «Ока» простоит в ожидании, если прибудет после этой пачки…
Но, взглянув в глаза стармеха, он понял, что нет смысла тратить время на разговоры.
Жабрев ушел. Шубин почти суеверно подумал, что, в общем, было бы слишком хорошо, если бы ничего не случилось. Было бы слишком хорошо — выиграть трое суток в порту и чтобы потом, в море, так ничего и не случилось…
Шубин попросил помполита собрать в салоне всех механиков и, отдав нужные указания Володе, спустился на пять минут с мостика.
Его встретили молча.
За открытым иллюминатором задумчиво всплескивало море.
Шубин коротко доложил обстановку:
— Старший механик обещает полный ход только через тридцать шесть часов. Но я опасаюсь, что ночью мы окончательно потеряем скорость из-за встречного ветра, потом затянем ремонт котла и появимся как раз в хвосте пачки судов, подходящих к Виндаве. Я прошу коммунистов и всех механиков: сделайте все возможное… Мостик сейчас я оставить не могу. Поэтому я прошу вас всех — подумайте и доведите дело до разумного конца…
— У вас, Алексей Михайлович, есть предложения? — обратился Знаменский ко второму механику, когда, дверь кают-компании закрылась за капитаном. — Георгий Александрович, я прошу извинения, я обращаюсь сразу к остальным. Вы свою точку зрения уже высказали.
Стармех кивнул и отвернулся к иллюминатору.
— Свои предложения я выскажу несколько позже, у котла… надо взглянуть, как там дела… А сейчас я не могу согласиться с Георгием Александровичем. — Второй механик говорил осторожно, но твердо. — Прежде всего, на одном, котле можно идти не малым, а почти средним ходом, нужно только держать пар на марке. Это тяжело, но если кочегары постараются — можно. Надо, пожалуй, поставить не двух, а трех кочегаров на вахту… Что же касается полного хода, я думаю, мы дадим полный ход через сутки.
— Ну вот и прекрасно, — повернулся к Знаменскому стармех. — Вот и поручите второму механику ремонт котла. А заодно и нарушение правил технической эксплуатации…
— Насколько мне известно, — спокойно возразил помполит, — второй механик имеет диплом первого разряда, точно такой же, как и у вас. И наверное, тоже разбирается в этих правилах…
— Насколько я вас понял, я здесь не нужен, — «дед» поднялся с места. — Разрешите идти?
— Идите, пожалуйста, если у вас есть более серьезные дела, чем аварийное состояние машин, — сказал Знаменский.
Стармех бросил на него злой взгляд и, конечно, остался в своем кресле. Он мрачно молчал, пока второй механик докладывал, как он предполагает заглушить трубки котла…
Второй механик «Оки», спокойный, ладно скроенный человек с бледным угрюмым лицом, был почти ровесником «деда», немногим моложе. Алексей Михайлович лет пятнадцать проплавал кочегаром и машинистом, училище окончил заочно. В машинной команде Алексей Михайлович пользовался авторитетом упорного работяги. Он не любил длинных разговоров, казался немного суховатым, необщительным. Но, сказать по правде, просто стеснялся самого себя. Перед молодыми ребятами, начитанными и языкатыми.
Он принадлежал к числу тех добрейших людей, которым в жизни все давалось нелегко. Эти люди знают, почем фунт лиха, но никогда не тычут этим самым фунтом в лицо другим… Он обладал беспокойным умом грамотного инженера и золотыми руками мастера. Что-что, а на своем веку он немало пароходных машин перебрал, каждый винтик прощупал своими руками. А в тех немногих разговорах, в которых он участвовал, Алексей Михайлович более всего дорожил правдой. И терпеть не мог вымысла, даже как безобидного приукрашивания скучных рассказов…
Команда относилась к нему уважительно. А Жабрев видел в нем своего соперника, недолюбливал его и даже побаивался. Алексей Михайлович никогда не прятал глаза, какое бы настроение ни было у стармеха, и всегда говорил спокойную правду в лицо.
В топке котла предстояло работать только двум кочегарам, впересменку. Развальцовка трубок не представляла особой сложности, если не считать страшной жары в котле. Но поскольку было решено не ждать, пока котел остынет, — именно жара и была страшна…
По крайней мере, половина кочегаров изъявила добровольную готовность работать в горячем котле.
Однако особое упорство проявил вдруг Федотов. Он даже сжал руку второго механика, пытаясь обратить на себя внимание.
— Я хочу работать, Алексей Михайлыч… — он повторил это «хочу работать» несколько раз.
…Странным маскарадом выглядели у котла в кочегарке три фигуры, наряженные в валенки, ватные костюмы и меховые шапки. Они поочередно ныряли в бархатно-черную пустоту топки и тотчас же выскакивали обратно из жуткой раскаленной темноты.
Волков, вызвавшийся вместе с Федотовым, и третий механик, обливаясь потом и задыхаясь, мотали головами, сидя на настиле.
Федотов оказался выносливее. После третьего нырка он довольно уверенно рассказал механику обо всем, что удалось заметить.
Однако механик, истекший потом, сам ровно ничего не видел в удушье котла. Вся его воля сосредоточивалась на том, чтобы сохранить сознание.
Едкий пот ручьем заливал глаза. Казалось, он все глубже погружался в закипающую жидкость, в какой-то мутный глицерин.
Он не мог видеть не только дефекты на трубах, он и самих-то трубок не видел. И не верил, что Федотов сохранял в этом пекле способность что-то видеть и даже рассматривать.
— Обождем еще часа три, слишком горячо, — решил третий механик.
— Да ничего такого горячего! — вдруг обрушился на него Федотов, мокрый, багровый, красноглазый, но полный какой-то несокрушимой решимости…
— Я ж видел! Кроме пропуска в вальцовке двух трубок, других никаких повреждений нету…
— Обождем, хоть часа два, — повторил третий механик.
— Ну что вы, давайте я зарисую, что видел на вальцовках, а вы только скажите, что надо сделать, — настаивал Федотов, — давайте я нарисую…
— Да погоди ж ты, все равно ничего нельзя, надо погодить, адски жарко…
— Да чего годить! У нас любой валдайский дед в такой жаре каждую субботу парится!
— А ну сними-ка ватник! — коротко сказал второй механик, который до сих пор только наблюдал. Он оделся, напялил ушанку и, посвечивая электрическим фонариком, надолго исчез в темной дыре. Минуты три потом он отдувался в кочегарке, протирал платком глаза, лицо, шею, грудь.
— Ну как, Алексей Михайлович?
— Верно, горячо… — сказал он, наконец, — но Федотов прав, кроме двух вальцовок — ничего. Вот что нужно сделать, Федотов, слушай, я растолкую…
Второй механик положил руку на плечо кочегара и обстоятельно объяснил, как надо приступить к делу.
— И не торопись, отдыхай чаще, — сказал он. — Будем работать на пару…
Но «на пару» у них не получилось. Второй механик слазил в котел еще раз, вылез оттуда, шатаясь, и больше не мог заставить себя подменить Федотова.
— Ну, железный парень… Там глаза каждую секунду могут лопнуть, не то что…
Девять раз Федотов залезал в топку и возвращался обратно. И снова нырял. Волков и два механика, лазавшие сами в котел, просто не верили, что можно вынести такое напряжение. Но Федотов был перед ними, лицо его становилось все черней, веки распухли и почти закрыли глаза. Он уже хрипел, но когда Алексей Михайлович сделал попытку помочь ему, он решительно заслонил собой топку:
— Не надо. Лучше проверишь, когда закончу.
И снова влез в котел. Он бил ручником, сопел и отдувался, что-то ронял на доски, застилавшие колосниковую решетку, и коротко ругался. Потом вывалился из топки.
— Все, — выдохнул. — Проверь.
И упал лицом прямо на железные плиты, засыпанные серым колючим шлаком.
— Доктор! — крикнул Волков.
— Я здесь, — доктор склонился над Федотовым. Стармех стоял молча и молча курил. Когда Федотов упал лицом вниз, Жабрев сделал к нему движение, но Волков успел опередить его. Стармех повернулся и медленно стал подниматься по крутому трапу…
Час спустя после того как на левом котле заглушили две трубки, Алексей Михайлович положил рапорт на стол капитана. Он докладывал, что полный ход смогут дать к вечеру. Это означало теперь потерю всего шести часов хода. Рапорт заканчивался просьбой вынести поощрение кочегару Федотову.
— Если бы не он, прямо и не знаю, как бы мы… — добавил Алексей Михайлович.
На следующий день «Ока» вошла на рейд Виндавы. С буксира на борт поднялся лоцман.
— Что это за дымки на горизонте? — спросил Шубин, пожав руку лоцману.
— А-а, идут… куча мала… — почему-то раздраженно сказал лоцман. — Вон, на буксире, вся лоцманская служба Виндавы. Сейчас начнется цирк! Вам еще повезло, опоздай вы на два часа, настоялись бы у нас на рейде… Ну что ж, пожалуй, вира якорь, капитан…
«Повезло», — усмехнулся про себя Шубин…
Знаменский еще не приобрел солидной известности на берегу, но зато экипаж «Оки» относился к нему с уважением и безоговорочно признал своим наставником, своим «духовным отцом». Все понимали, как много было, вложено Знаменским личных усилий, прежде чем сомовские морские поденщики превратились в слаженную семью.
Шубин, к сожалению, имел в прошлом печальный опыт — когда помполит пользовался авторитетным признанием берегового начальства, а в глазах экипажа представлял собой пустое место. Плавание с таким помощником состояло из постоянного улаживания бесконечных конфликтов, которые самому помполиту, казалось, приносили настоящее удовольствие…
Морякам на «Оке» особенно пришлось по душе как раз то обстоятельство, что и капитан, и первый помощник работали дружно, без мелочности, которая порой поднимается в людях в долгом отрыве от берега. Работали, как один человек, внимательный, сложный, энергичный.
Горохов тоже потянулся к этой общей семье, понимая, однако, что только ценой молчания или постоянного обмана мог еще оставаться на «Оке». Но теперь в нем почему-то поднималось непонятное отвращение к обману. Во всяком случае, раньше он одинаково охотно врал и другим, и себе. Теперь он все чаще становился откровенен с собой самим и чувствовал, как прошлая ложь давит на него. Он отравился собственной неправдой…
Горохов понимал теперь: Шварц смотрит на него так же, как ассенизатор смотрит на свою рабочую лопату. Горохову не хотелось быть лопатой в чьих-то руках. Он не испытывал никакой враждебности ко всему русскому, ко всему, что его всегда окружало. Пожалуй, наоборот, — именно теперь он четко понял: никуда ему не деться от своей России, от своих ребят, от своего старого парохода… Вот жил-жил, и не думалось ни о чем таком… Влип, клюнул, попался — и задумалось… И понял — не надо ему никакой другой жизни, чужой он всему этому показному шику, которым затмил ему пьяные глаза ловкий шеф…
Несколько раз Горохов собирался хотя бы намеками поделиться своими несчастьями с Максимычем. Не решился. Потом как-то вечером отправился к помполиту, даже вошел в каюту. Но вместо откровенного разговора молча отдал ему французский журнал, который Казарьян оставил в столовой команды, а он поспешил присвоить: красавица на обложке чем-то напоминала ему Кэт…
Душевное смятение раздирало Горохова, он не знал, куда броситься… А тут «Ока» пришла в Виндаву. И Горохов решил отчаянно напиться и под этой маркой отстать от судна. Одним из первых он сбежал по трапу на берег. Чтобы уже больше не вернуться на «Оку».
Чем больше Николай Степанович плавал на «Оке», тем ближе становились ему моряки. И сам он с каждым днем все решительнее терял связь с берегом и крепче привязывался к морю. К людям, с которыми плавал.
Глядя в иллюминатор на прибрежные домики Виндавы, он с удовлетворением думал о том, что для него на «Оке» теперь, пожалуй, больше и не осталось белых пятен. Людей он знает хорошо. И к нему, кажется, относятся все с настоящим доверием… И приятно было сознавать, что доверие это заслужено.
В каюту без стука вошел старпом. Вошел и сел, не говоря ни слова.
— Что случилось, Игорь Петрович?
— Горохов… что с ним, пока не знаю, но отпустил его я до восьми утра. Сейчас половина десятого… В последние дни он был чем-то подавлен, все вбок смотрел… Впрочем, может быть, мне и показалось.
— Было бы хорошо, — помрачнел Знаменский и набросил на плечи пиджак.
В коридоре надстройки он встретил аккуратно одетого Максимыча.
— В город? — спросил помполит.
— Да, собираюсь…
— Пойдем вместе.
— Опять в милицию? — прищурился Максимыч, видимо, зная, о ком речь. Николай Степанович печально кивнул.
В отделении милиции их встретил тот же усатый дежурный лейтенант, с которым они однажды ночью уже имели беседу.
— Как плавается? — спросил дежурный, когда Николай Степанович и Максимыч уселись на широкую дубовую скамью, рядом со столом.
По вопросу, по выражению лица лейтенанта Знаменский понял, к сожалению: они сразу же напали на верный след.
— Нормально плавается, — вздохнул помполит. — Там? — кивнул он на дверь, окованную железом.
— Нет… на этот раз хуже.
— А где? — почти равнодушно спросил Знаменский, наперед зная, что придется идти в вытрезвитель.
— Он в больнице. Я знаю немного. Да вряд ли кто-нибудь, кроме него самого, знает подробности… А Горохов ваш без сознания, и, говорят, нет надежды…
— Несчастный случай?
— Нет… кажется, нет…
…Около семи утра постовой милиционер услышал за забором у реки, как раз напротив порта, ругань и стоны. Он глянул в щель. По другую сторону забора на земле катались два человека. Потом сверкнул нож. Постовой перемахнул через забор, но поздно — на траве перед ним уже корчился человек, а другой, с финкой, кинулся бежать. Скрыться ему не удалось, постовой бросился следом, дал предупредительный выстрел… На выстрел выскочили матросы с ближнего тральщика. Схватили того, с финкой. «Держите», — крикнул постовой, а сам бросился к человеку на траве. Тот лежал мертвенно-бледный, и только пальцы чуть шевелились, будто что-то вспоминали…
Постовой наклонился к самым губам умирающего и утверждает, что слышал совершенно явственно: «Шпион… Минна Карловна тоже…»
— Все в протоколе, — сказал лейтенант.
— А что тот, второй? — спросил Максимыч.
— Второй? Он прибыл к нам западногерманским судном, числится радистом. Мы сдали его куда надо, там занимаются…
— Как попасть в больницу? — спросил Знаменский после короткой паузы. Дежурный позвонил по телефону. Через минуту за окном остановилась машина.
— Идите, вас подвезут. Так скорее…
Главврач оказал представителям «Оки» очень серьезное сопротивление.
— Нельзя, товарищи, человек при смерти, — главврач холодно сверкал стеклами очков. Знаменский смотрел туда, за холодные стекла.
— Поймите, доктор, я косвенный виновник этой истории… И я должен нести за своих людей ответственность.
Главврач нахмурился.
— Хорошо. Но только вы один… раз вы… косвенный.
В маленькой палате лежал только Горохов. У изголовья стоял высокий штатив с тонким резиновым шлангом. Знаменскому некогда было рассматривать.
Горохов лежал на спине. Лицо неподвижное, бледное, нос заострился. Николай Степанович в жизни своей насмотрелся на умирающих. И, взглянув в лицо Горохова, понял: не выживет.
— Хватит, — врач указал Знаменскому на дверь.
В этот момент веки Горохова дрогнули. Николай Степанович стоял у его ног. Горохов смутно взглянул ему в лицо, но вряд ли он что-нибудь видел…
Ночью «Ока» вышла в море. Утром радист принял радиограмму: «4.30 не приходя сознание Горохов скончался…»
— Да… тяжело… — Шубин взглянул на помполита. — Вы знаете, есть такие люди, как этот матрос, — совершенно не способные на откровенность… Горохов из такой породы. Я встречал таких… И потом, я думаю, ему просто не хватило времени на признание, он просто не успел. И последний его шаг подтверждает это. Так что, Николай Степанович…
— Дело не только в смерти физической, Вячеслав Семенович. Дело в том, что он умер еще до того, как его пырнули ножом. А я не увидел. Замечтался, старый осел, распустил розовые сопли…
— Да… — сказал Шубин. — Мой вам совет, выпейте стакан водки и отправляйтесь спать. Сейчас это лучшее средство.
— Не хочется… Ведь вполне вероятно, что завербовали его, когда помполитом здесь был я…
— И что же?
— А из этого следует, что помполит я ни к черту и партиец близорукий.
— Знаешь, комиссар, давай-ка без самосожжений… Хвоста нам, конечно, накрутят, но, во-первых, еще неизвестно, когда его завербовали, а во-вторых, как завербовали, если пришлось убрать его да еще в советском порту.
— Н-да… но как бы там ни было — Горохов член нашей команды. Он умер сегодня утром, и нужно устроить траурный митинг. Скажем все как есть. Скажем, что Горохов погиб от руки шпиона. Скажем, что на него падают тяжелые подозрения. Скажем, что Советское государство готово в любую минуту оказать нам и помощь, и поддержку. Ведь самое важное — чтобы человек не пугался, если уж споткнулся, и не лез трусливо в свою скорлупу…
Шубин взглянул в иллюминатор.
— Ну вот и открылся маячок, Эландсреф… Ложитесь, Николай Степанович, а я пойду на мостик. Собрание проведем вечером.
Вечернее солнце, большое, унылое, окутанное редким туманом, скатилось к оранжевому воспаленному горизонту и, казалось, никак не решается окунуться в эту неопрятную мешанину воздуха и воды…
Николай Степанович походил по палубе, потом по каюте, из угла в угол.
Уснуть он не смог, хотя часы показывали половину третьего утра…
Смерть Горохова, конечно, прежде всего — следствие крайнего индивидуализма.
И, как бы ни успокаивал Шубин, — его, Знаменского, вина тут есть…
И общая вина — тоже есть…
Николай Степанович открыл окно в каюте, ветер ворвался, затрепал занавеску.
Вот так, бывает, стесняешься в знакомом человеке его самого, его эгоизма, его болезненного самолюбия или жадности его…
Стесняешься, ищешь, как бы тактичней подступиться, обходишь острые углы — чтобы не обидеть, не задеть нежных струн. А потом, как с Гороховым, и помочь нечем.
И твоя тактичная медлительность, и общая ошибка в отношении к тому же Горохову оборачиваются потерей жизни…
Жалко, что нельзя вернуть человеку жизнь, как ученическую тетрадку с подчеркнутыми в ней ошибками. Единственное, что можно, — подчеркивать ошибки в назидание живым. И не забывать их — ни свои, ни чужие, ни общие…
Николай Степанович закрыл иллюминатор, зябко поежился.
Конечно, «Ока» сейчас не та, что была при Сомове. Хотя, конечно, именно Сомову обязаны люди таким запасом добрых намерений, такой податливостью к доброму слову и доброму делу. Парадоксально, однако — фактический факт…
После митинга, посвященного памяти Горохова, Шубин зачитал телеграмму из пароходства.
Воистину, все в жизни рядом — горе и радость, счастье и беда…
«Оке» присудили второе место за квартал по министерству.
Но смерть матроса тенью легла на эту радостную весть — о втором месте, о голубом вымпеле и большой денежной премии.
Весь рейс прошел грустно, под этой тенью…
За все летнее плавание «Ока» ни разу не стояла в советском порту более двух суток. Поэтому приход в Калининград превращался для моряков в настоящий праздник.
Едва пароходство дало «добро» на чистку котла в Калининграде, в каютах судна вспыхнуло подозрительное оживление.
Радиограмма пароходства пришла на «Оку» поздней ночью.
До порта оставалось еще суток пять хода, но свободные от вахты моряки дружно повыскакивали из нагретых коек, забегали по коридорам, толкая друг друга в бока со значительным выражением…
К двум часам ночи радист разослал в эфир восемь крепких и три простых поцелуя, каждой приглашенной на судно жене.
После этого на «Оке» воцарилась относительная тишина: «женатики» повалились обратно в койки, но вряд ли хоть один из них сумел уснуть до выхода на утреннюю вахту.
Николай Степанович тоже принадлежал к «женатикам» и тоже послал своей Кате приглашение.
В ясном небе тускло светила белесая луна, совсем не похожая на серебристый сверкающий слиток, который в этот час можно было увидеть в темном небе Украины или на Средиземноморье.
Тонкие призрачные облака тянулись своими краями к этой малокровной луне.
Море, по-летнему доброе, безмятежное, дремало под пологом мертвой зыби.
Тупой нос «Оки» утюжил сонные волны, и они откатывались в стороны, убегали за корму белой ковровой дорожкой.
Николай Степанович невольно залюбовался робкой бледностью красок. Где-то в самой глубине сознания шевельнулось сожаление: жаль, что он так поздно узнал все это — морские звезды, морскую даль, море… Ему даже подумалось, что его характер, взгляды на жизнь, привычки и убеждения, наверное, обрели бы особую глубину и точность, если бы он смолоду узнал море.
На палубе, у надстройки, у иллюминаторов, в каютах стояли, курили, молчали моряки.
Стоят, молчат, курят…
Радиограммы «женатиков», выпущенные Германом в неизмеримые пространства эфира, веселыми голубями разлетелись по своим адресам и вызвали в разных городах ответную волну радостного возбуждения и острых тревог. Зазвонили телефоны, озабоченно забегали из дома в дом, из подъезда в подъезд растрепанные женщины, изменившие на этот раз привычке жертвовать временем в угоду косметике и прическе. Начинался береговой семейный аврал.
— Вы едете?
— Обязательно!
— Представьте, не отпускает начальник!
— Собака он, ваш начальничек…
— Уже достала билет?
— По-вашему, надо взять и светлое пальто?
— Берите, на всякий случай.
— Не могу, же я ехать, чего доброго, рожу в вагоне…
Их было одиннадцать, женщин, приглашенных мужьями в Калининград, и все они вертелись в вихре бестолковых встреч, странных порой вопросов.
Здесь автор просит извинить его: в этом месте книги само собой напрашивается длинное лирическое отступление, посвященное жене моряка. Но у автора нет слов. Просто нет — и все тут. И пусть уважаемый читатель извинит автора, это не рисовка, в самом деле — нет нужных слов. Все они кажутся мелкими, незначительными, ломкими.
…Ведь могла же она полюбить токаря, тракториста, шахтера, бухгалтера, завмага (не худший вариант). Или берегового врача. Могла бы жить неразлучно с избранником своего сердца, делить с ним радости и огорчения, помогать ему и принимать его помощь, растить детей, искать общие увлечения и стариться вместе…
Но сердцу не прикажешь. Полюбила, вышла замуж, а уж потом узнала, что это такое — жена моряка.
Да… жена моряка…
Тебя обижали в проходных порта, обижали только за то, что ты слишком торопилась увидеться с мужем. От тебя холодно требовали справок, заверенных всеми управдомами Советского Союза, каких-то отношений, свидетельств с круглыми печатями… Тебе случалось ехать, плыть, лететь, выплакивать срочные, вне всякой очереди билеты, — для того только, чтобы хоть раз за три месяца увидеться с мужем, прижаться к родному плечу… Ты с нечеловеческим трудом добиралась до Одессы, куда собиралось зайти судно твоего мужа. И ты добиралась, наконец, до желанной Одессы в тот самый час, когда по изменившейся воле далекого начальства судно входило в запыленный цементный Новороссийск…
Потом, оставив за спиной тысячи километров, ты возвращалась домой, так и не повидав мужа, а в душное купе вагона, словно в насмешку над тобой, садился попутчик с командировочным бланком вместо сердца, цинично ощупывал тебя глазами, а узнав, что ты жена моряка, — спокойно предлагал свою любовь до Москвы…
И приходилось просить проводницу — «переведите в другое купе…» А потом, в этом другом купе, плакать злыми бессильными слезами.
Жена предсудкома «Оки» Нина Волкова стояла перед столом своего начальника, который уже дважды сказал «не могу».
Нина, молодая, хорошенькая, работала экономистом, всем в отделе нравилась. И начальнику — тоже. Как безупречный работник, разумеется.
Тоненькая, изящная даже в своем стареньком платье с нарукавниками, в этот момент она напоминала начальнику чугунную тумбу, за которую в порту привязывают канатами пароходы. Как, бишь, они называются?.. Забыл…
Он знал, конечно, что в конце концов ему придется уступить, что он разрешит ей этот недельный отпуск, за свой счет, разумеется И как всегда, возьмет на себя часть ее работы. Но ему действительно надоели ее поездки к мужу и дополнительная нагрузка, когда она уезжала! Из неизбежности этих поездок он старался извлечь хотя бы чисто практическую пользу. Ему всегда хотелось укрепить за собой авторитет чуткого руководителя. А какой уважающий себя начальник сразу выполняет просьбу подчиненного? словно это ему ничего не стоит? И может ли в таком случае подчиненный оценить чуткость начальника и ту жертву, которую начальник приносит, выполняя «внештатную» просьбу?..
Нина Волкова никогда не проявляла настойчивости, была очень мягка и даже пуглива. Начальник говаривал, что с таким характером выше рядового экономиста ей не подняться.
Но, когда дело касалось свиданий с собственным мужем, когда вопрос — ехать или не ехать — зависел только от соотношения характеров, Нина мгновенно преображалась. В ее тоненькой фигурке обнаруживалось столько твердости, что начальник начинал колебаться: скоро на пенсию, и не передать ли бразды правления этой девчушке? Чувствуя на себе ее взгляд, он отрывал от бумаг строгие глаза и мрачно спрашивал:
— Опять?
Нина протягивала листок, из которого следовало: «Да, опять».
А собственно, что — опять? Последнее «опять» было месяца три назад.
— Да, — говорила она уже вслух. — Опять, — говорила она голосом, каким при некоторых обстоятельствах командуют: «Подними-ка руки вверх…» Даже не командуют — «Руки вверх!», а как бы просят, извиняясь за беспокойство: «Поднимите-ка руки…» И от спокойной этой вежливости становится по-настоящему страшно, волосы дыбом, а уж руки — само собой…
Едва начальник сказал свое решительное «не могу», Нина привычно обратила внимание на то, что начальник снова напоминает ей самого рядового осла. У него было длинное, землистого цвета лицо, и глаза, которые никогда ничего не выражали, осуществляя единственную функцию: видеть.
В окне за его плечом грустно торчала береза да тоскливо краснел кусок ободранной кирпичной стены на фоне серого неба.
— И чего вы надоедаете мужу? — брюзжал начальник, колупая конторскую клеенку.
«Типичный осел», — думалось Нине.
— Вы, видимо, уже стары, чтобы понять, зачем я ему надоедаю.
— Гм-м… какая самоуверенность…
— Сергей Петрович, подпишите заявление, у меня еще уйма работы до отъезда.
— Не подпишу! — слегка зверел начальник. — Потому и не подпишу, что много работы.
— Я не пойду домой и к утру все закончу.
— Я же сказал — идите!
— Никуда я не пойду. Высохну в мумию, и вы будете отвечать, — пыталась Нина смягчить международную обстановку шутливой угрозой. — Поймите, Сергей Петрович, я же не могу не видеться с ним хотя бы в два-три месяца раз… Ну, представьте, что вы постоянно уезжали бы надолго от своей жены…
— Представляю! — мечтательно воскликнул начальник и даже подобрел на минуту от таких приятных представлений.
Тут в кабинете появлялся очередной посетитель, и Нине приходилось обрывать атаку. Но едва начальник оставался один, она снова занимала свое место, чтобы высохнуть в мумию.
Так ей приходилось вести длительную осаду, иногда целый день. Но не было еще случая, чтобы верх одержал строгий начальник.
На этот раз Нина одержала легкую победу со второго захода. Сергей Петрович взял карандаш и, значительно хмурясь, дюймовыми буквами начал резолюцию: «Разреша…»
— Что вы делаете, это не мое! — успела крикнуть Нина.
Сергей Петрович оторопело взглянул под карандаш: «…связи острой нехваткой кирпичных изделий, а также…»
— А, черт дери! — и красный карандаш тем же шагом прошелся по диагонали заявления Волковой.
Нина стояла у стола начальника и любовалась его седой головой, складно посаженной на сутулые плечи. От его фигуры веяло нелегким конторским благородством. Это впечатление усиливали его глаза. Нина никогда не видела таких выразительных, добрых, ослиных, глаз… В окне за его плечом веселилась березка, клочок ослепительного неба сиял, приветливо и обнадеживающе.
— Если у меня родится сын, я назову его Сергеем…
— Не болтайте, пожалуйста, глупостей в рабочее время, — продолжая хмуриться, сказал Сергей Петрович.
— Вы не верите в мои силы? — совсем весело спросила Нина.
— Сейчас тяжело с билетами, я позвонил начальнику вокзала, билет забронирован, на ваше имя, возьмете у дежурного.
— Второго сына я тоже назову Сергеем, — сказала Нина, и это было лучшее, что она когда-либо сказала своему начальнику.
И вот, наконец, все волнения убегают назад вместе с полями-перелесками… Звучит в душе тихий вальс, еще никем не написанный, вальс надежд и ожидания. Начинается этот вальс со слов «мне хорошо» и кончается теми же словами.
Рядом с Ниной Волковой в купе сидела Люся, теперь, пожалуй, Людмила. Она была очень похожа и на ту Люсю, которая когда-то заняла первое место по плаванию в Одессе. И в то же время в ее внешности, манере держаться произошли большие изменения. О которых она сама, может быть, и не очень еще подозревала. Люся, сидевшая в купе скорого поезда, была теперь молодой женщиной с ярким лицом русской красавицы, а прошлая ее, девичья, красота казалась теперь только эскизным наброском. Больше всего изменились Люсины глаза: они стали спокойней, в них появилась глубина, свойственная натурам вдумчивым. Движения Люсины тоже стали спокойнее, мягче. Да, теперь она, пожалуй, Людмила Ивановна.
На ее коленях спал сын, почетный моряк «Оки». Но, конечно, не только рождение сына и время изменили Люсю.
Она стала другой и потому, что попала в окружение женщин, уже переживших тот непримиримый кризис, который определяется вопросом «или я, или море». Люся еще не вышла из этого «или-или», но теперь больше понимала своего родного старпома…
В углу купе, напротив Люси, Мария Николаевна читала Купера. Иногда она задумчиво смотрела в окно, думая о сыне, о своем Володичке, Володьке, Володе, третьем штурмане «Оки». Глаза ее были печальны. Она догадывалась, что ее приезд на «Оку» вряд ли вызовет восторг у Володи.
Редкие визиты на судно, на которые она решалась, только когда «Ока» длительное время не приходила в родной порт, по мнению Володи, подрывали его не окрепшую еще самостоятельность. Как мог он воспитывать матросов, если его собственная мать держала его под контролем, словно мальчишку?
— Вам-то что! — сощурился как-то Вертинский, которому Володя сделал замечание за грубость. — Вы, конечно, воспитанный, к вам мама каждую стоянку приезжает, а за мной присмотреть некому…
После этого разговора Володя, войдя в каюту, очень тщательно мыл руки и лицо, а потом смущенно сказал в полотенце:
— Знаешь, мам, мне кажется, ты подрываешь мой авторитет…
— Не может быть! — воскликнула Мария Николаевна, не зная еще, шутка это или претензия.
— Серьезно… — и Володя рассказал ей о Вертинском.
— А ты не от каждой шпильки дергайся, — сказала Мария Николаевна. — Или ты считаешь — я должна прислушаться к этой глупости?
— Да нет… но, видишь ли, я, например, не знаю случая, чтобы кто-нибудь из матерей ездил к своим сыновьям на суда, а потом…
Володя совсем смутился и замолчал.
— Что потом?
— Говорят, я очень молод, мам. И у меня не хватает, как бы это сказать… внешней суровости, что ли… Словом, от твоих появлений на «Оке» я кажусь еще моложе… а я ведь все-таки штурман, хоть и третий, а все-таки… комсостав…
Тут Володя снова начал мыть руки — отчасти растерялся, отчасти покраснел, понимая, что порет чушь…
После неловкой паузы они заговорили о чем-то другом. И у Володи осталось впечатление, что в общем он убедил мать. Хотя бы на некоторое время.
Потом, уже дома, Мария Николаевна получила от своего Володи длинное письмо.
Конечно, он не хотел ее обижать, он старался как-нибудь смягчить тот разговор… «Я, мам, поросенок, даже свинья, но, пожалуйста, не сердись на меня. Ты же знаешь, что я хорошая, добрая и ласковая свинья. И если бы все были такие, началось бы всемирное вегетарианство…»
Два последних года самостоятельной жизни не могли пройти для Володи бесследно. Его взгляды приобрели сложность, он увидел много нового, но не во всем еще успел разобраться, а главное — у него появился идеал капитана. Временами он делал попытки скорее приблизить себя к этому идеалу, принимался ломать свои привычки, даже разучивал новую манеру разговаривать или старался придать лицу суровое и усталое выражение… Вовсе ему не свойственное. Получалось смешно. Игорь Петрович, проходя мимо каюты третьего штурмана, услышал однажды, как тот вполголоса командовал: «Так держать!», «На румбе?», «Прямо руль!»
«Помешался парень, что ли? — подумалось старпому. — Этого только нам не хватало…» Но потом он понял… Он понял, улыбнулся и никому не рассказал о шубинских интонациях в голосе Володи.
Надо сказать, самовоспитание у Володи подвигалось с трудом, приходилось преодолевать свое врожденное добродушие, мягкосердечие и чересчур приветливую внешность.
Мария Николаевна высидела дома, сколько смогла. Целых два захода «Оки» в наши порты. Володя присылал ей подробные и добрые письма, говорил с нею по телефону, даже не забыл поздравить ее с днем рождения.
И все же ей очень хотелось повидать сына. Просто — повидать, как он, только глянуть — и назад.
А если уж начистоту — Мария Николаевна очень боялась, что в одном из портовых городов ее Володичка женится. Она боялась, что это будет не лучший выбор. Володя такой податливый, добрый… Она боялась отдать своего Володю не в те руки.
Все мамы почему-то боятся…
Четвертым пассажиром в купе была жена доктора. Нужно сказать, попутчицы от Нелли не были в восторге. Только почетный моряк «Оки» никак не реагировал на ее появление. Он еще слабо разбирался в людях.
Поезд отходил ночью, пассажиры спешили улечься спать, едва он тронулся с места, и Нелли видела, конечно, каких усилий стоило Марии Николаевне забраться на вторую полку. Но она не предложила пожилой женщине поменяться местами.
Нелли вообще была противницей всяких дорожных контактов.
Со своими попутчицами она имела удовольствие познакомиться на «Оке». Потом они разыскали ее на берегу и делали попытки (безуспешные, конечно) вовлечь ее в какую-то организацию морячек, которая занималась, насколько поняла Нелли, подбором иллюминаторных занавесок и тем, что мешала морякам веселиться на берегу, как им хотелось. И еще — совалась в их семейные дела. Особенно настойчивой была эта старуха, которая за свою жизнь даже не научилась влезать на верхнюю полку вагона. А еще говорит, всю жизнь приходилось ездить к мужу, копить километраж.
Утром почетный моряк «Оки» немножко покричал, для разминки. Это у него почему-то вошло в привычку.
Нелли громко вздохнула, повернулась лицом к стенке, положила на ухо подушку в шелковой наволочке, которую всегда возила с собой.
Утро было замечательное, яркое. Поезд чего-то ждал на полустанке, и недалеко от вагона ослепительно желтел песок, и раскинулись сосны, сплошь в солнце.
— Смотрите, какие сосны, — тихо сказала Нина.
Люся, Мария Николаевна и Нина, умытые и свежие, объединив запасы съестного, собирались завтракать. Настроение их соответствовало погоде, и только когда их взгляды падали на спавшую Нелли, они чувствовали неловкость и недоумение. Весь столик в купе был заставлен баночками, флаконами, коробками с духами и пудрой, расческами и предметами совсем непонятного назначения, — и когда это она успела?..
— Как же тут пить чай? — спросила Люся, кивая на стол. — А может быть — уроним все на пол?
Люся еще не совсем отрешилась от спортивных замашек.
— Не нужно, — сказала Мария Николаевна, положила на Люсину полку свой небольшой чемодан и застелила его бумажной салфеткой. — Давайте на чемодане, ничуть не хуже.
Нелли проснулась поздно. Лежа на спине, мрачно выкурила две сигареты, одну за другой, благо почетного моряка не было в купе. Он ездил по коридору на маминых руках, тихо засыпал. Люся хотела было положить его на постель в купе, заглянула в приоткрытую дверь и отшатнулась — оттуда тянуло табачищем.
Еле сдерживая себя, Люся попросила Марию Николаевну проветрить помещение…
— Как, по-твоему, она нормальная? — спросила Люся Нину Волкову. Они уже были на «ты».
— Вполне, — уверенно ответила Нина.
— Странно, — почти удивилась Люся и задумалась, глядя на сына. Вскоре Нелли тоже вышла в коридор. Все-таки инерция артистическая была еще велика, Нелли продолжала играть. Сейчас, у окна, она была христианской мученицей, брошенной на арену с тигром.
— А теперь, пожалуй, лучше пойти к себе, — сказала Люся.
Купе казалось несравненно уютней, когда в нем отсутствовал всего один пассажир…
В другом конце вагона у коридорного окна стоял старший лейтенант с иголочки. Он, конечно, не мог не заметить страдающей христианки. Лейтенант был неробкого десятка, и спасти единоверку от тигра — было его прямой, почти уставной обязанностью. Он потушил сигарету и решительно двинулся на арену.
— Простите, пожалуйста, я…
И далее, как обычно.
Выяснилось, что зовут ее Нелли, а едет она к мужу.
Из резервов своей воспитанности старший лейтенант уделил два вопроса для уточнения: кто Неллин муж и на каком пароходе плавает? Какая скорость у парохода? Про скорость Нелли не знала.
— Могу я предложить вам пообедать вместе со мной? И с моим другом? — спросил лейтенант.
— Почему?.. — ответила Нелли.
Лейтенант, разумеется, еще ничего не знал о Неллиной привычке произносить вслух только часть фразы. «Почему бы и нет?» — хотела сказать она.
— Ну? — воскликнула нетерпеливо Нелли.
— Простите, что — ну?
— Странный человек, предложил пообедать, позвал знакомиться с другом, а сам стоит, как в опере.
Лейтенант облегченно вздохнул. Они двинулись по коридору, она впереди, как принцесса неотразимости, он на шаг сзади, как верный паж.
Нелли почувствовала, что у нее слегка кружится голова.
Она долго не возвращалась в свой вагон. Потом, уже под вечер, неожиданно открыла дверь купе, подошла к столику, сделала несколько косметических подновлений и снова вышла в коридор. После ее ухода в купе остался крепкий запах табака с коньяком.
Никто ничего не сказал после ухода Нелли. Только Мария Николаевна вздохнула. Они молчали, следили, как по потолку и стенкам проносятся отсветы заходящего солнца.
— Честное слово, так хочется обо всем рассказать доктору, — с досадой сказала Люся.
— Не торопитесь, девочки, — спокойно возразила Мария Николаевна. — Доктор, кажется, любит ее по-настоящему, говорят, он побаивался женщин, женился с опозданием, доволен, считает, что она непосредственна, что она ребенок.
— Ребеночек.
— Ничего, — сказала Мария Николаевна, — перебесится, станет обычной Настей, какой на свет родилась.
Часов в шесть или семь вечера Люся и Нина объявили, что они голодны.
— Надоел чай, пойдем ужинать в ресторан, — сказала Нина.
— Идите, девочки, — отпустила их Мария Николаевна, — я посижу с парнем.
«Парень» не спал, но помалкивал. Мария Николаевна немножко порассказывала ему, что видела за стеклом. «Парень» иногда кряхтел, словно силился задать какой-то вопрос. Но кряхтенье пока означало, как правило, нечто другое. Потом он опять заснул.
Прошло часа полтора. Малыш спал, Мария Николаевна читала. Вдруг в коридоре послышалась какая-то возня. Дверь с треском распахнулась, и чья-то рука бесцеремонно втолкнула растрепанную Нелли в купе. Нина поспешно проскользнула в дверь вслед за нею, у Нины были бледные губы и испуганные глаза.
— А вам, лейтенант, я рекомендую обходить наше купе снаружи!
— Простите, — запетушился мужской голос.
— Нет, не прощу! Повернитесь через левое плечо и шагайте, если не хотите скандала. И поживей!.. — Люсин голос звенел. Она вошла в купе и заперла за собой дверь.
— Тише, спит же… что стряслось? — спросила, наконец, Мария Николаевна, взглянула на Нелли, вернее на ее затылок, так как, влетев в купе, Нелли бросилась к столику и отвернулась к окну.
— Нет, вы подумайте только! Полгода не прошло, как вышла замуж, неизвестно чем обольстив замечательного человека, и на тебе! По дороге к мужу виснет на шее первого встречного! Не видела бы сама, не поверила бы… — Люся опять вспылила. — Нет, обязательно надо обо всем рассказать доктору.
— Не поверит! Не поверит он вам! — крикнула Нелли и повернула к женщинам лицо, по которому струились обильные слезы, черные от смытой с ресниц краски.
От ее крика проснулся почетный моряк «Оки» и солидарно завопил. Люся взяла сына на руки, и он сразу притих.
Люся встала, открыла дверь, чтобы выйти в коридор. Обернулась:
— Неужели не понимаете, как вся эта грязь оскорбляет доктора.
— Как вы смеете!
Почетный моряк опять заплакал. Мария Николаевна тихо сказала:
— Оставьте нас вдвоем, девочки.
Нина вышла в коридор вместе с Люсей.
— Как она смеет… — всхлипнула Нелли и снова отвернулась к окну.
— Смеет, — спокойно ответила Мария Николаевна.
— И вы… вы…
— Слушайте, вы, хорошенькая дурочка, — тихо сказала Мария Николаевна. — Напрягите свои мозги…
— В конце концов это мое личное дело, — хлопнула ладошкой по столику Нелли.
— Не кричите, я не боюсь, — тихо возразила Мария Николаевна. — Конечно, любовь — ваше личное… Пожалуйста, можете любить доктора, можете любить лейтенанта. Кто дороже… Любовь у каждого своя. А честь — общая. Понимаете? Нет? Слушайте еще, я вам говорю: любовь у каждого своя, понимаете? А честь — общая, понимаете? Ни морякам, ни морячкам нельзя иначе, понимаете? Если не понимаете, я сама обо всем скажу доктору…
— Не поверит он… — по инерции сказала Нелли, без прежней уверенности. У нее не было сил возражать этому тихому голосу.
— Поверит, — мягко сказала Мария Николаевна.
И Нелли вдруг ясно поняла — поверит.
Мария Николаевна вышла в коридор, оставив Нелли одну.
— Ну как? — спросила шепотом Нина.
Мария Николаевна качнула головой, прижалась лбом, к холодному стеклу. У нее дрожали пальцы…
Долгожданная большая стоянка в своем порту промелькнула, словно ослепительный след ракеты, стремительной и яркой.
Моряки привыкли к гомеопатическим дозам семейных радостей, умеют долго хранить в памяти тепло минувших встреч. Все это так. Но после двух-трех месяцев разлуки — четыре дня не чересчур большой срок…
А впереди — снова простор, все та же тянущая к себе даль, и кажется, судно движется вперед не потому, что его толкает винт, а оттого только, что тянет его к себе эта таинственная даль…
Позади остались торжественная встреча в порту, жены, корреспонденты, представители, речи, гости, пожелания… И не верится уже, что вся эта суета в самом деле пронеслась по судну. Вот эта даль, эта косая волна навстречу «Оке», сто тридцать пять градусов на румбе, толстая мачта впереди второго трюма, неуверенная чайка над палубой — вот это все настоящая реальность, это существует на самом деле, осязаемо и привычно, как положено действительности, которую можно окинуть взглядом и потрогать рукой.
Голубой вымпел над клотиком мачты — тоже вполне осязаем. Разутюженный ветром вымпел трепещет, и слышно его от полубака до кормы, и каждый, кто вышел на палубу, — обязательно покосится, проверит, на месте ли.
К вымпелу еще не привыкли.
Но это он, вымпел, был причиной появления и представителей, и широкой прессы, и получасовых речей.
Николай Степанович с удовлетворением отмечал ревнивые взгляды моряков в сторону голубого вымпела.
Конечно, сделано не так уж мало… Не одного только Шубина заслуга в достижениях «Оки». Второе место по Союзу. Приятно, конечно. И немножко неожиданно.
А что там, впереди? Николай Степанович подмигнул вымпелу.
Впрочем, одернул он себя, рановато он, помполит, проходит торжественным маршем перед самим собой. Будущее светло и прекрасно, приближай его, но не забывай оглядываться на недалекое прошлое. За кормой должно быть чисто.
А вымпел вымпелом, вьется себе на ветру.
И сколько еще на пароходе забот, сколько еще человеческой неустроенности, сыновней неблагодарности, неприятного лихачества и фанфаронства на берегу и самой примитивной неотесанности…
Тот же Федотов, с его четырьмя классами.
— …Садитесь, Федотов… Хитрить не буду, я попросил вас зайти, потому что вы, говорят, отказываетесь от заочной школы.
— Отказался.
— А почему?
— Ну… Николай Степанович, насчет работы я пожалуйста, в лепешку расшибусь, сами знаете… надо будет — еще в пять котлов залезу, все сделаю… А учиться… не привык я…
— Значит…
— …писать-читать умею, образования для кочегара у меня хватает.
— Вы не правы, Федотов. Почему вы не хотите расти в своей специальности? И разве обязательно всю жизнь плавать кочегаром?
— А разве обязательно мне тянуть на механика? Вот я кочегар, думаете — легко? Во, дай бог какая работенка… А мне не стыдно, раз я хороший кочегар… а вы говорите, будто кочегаром быть стыдно.
— Нет, этого я не сказал, — Знаменский смутился. Федотов поймал его на слове, если не на слове — на интонации поймал. В самом деле, почему человеку не проплавать жизнь кочегаром?
— Нет, — повторил Николай Степанович, — я этого не сказал. Но вам нужно копить знания, расширять кругозор да и просто — научиться культурно говорить, а то, я слышу, у вас заменителей больше, чем настоящих слов… А культурный кочегар так же нужен, как культурный инженер, культурный капитан и культурный министр.
Говорили долго. Но у Знаменского так и не осталось уверенности: убедил или нет… Сошлись на том, что Федотов вместе с Волковым и машинистом Ивановым подумают вместе, чем для них обернется учение.
Федотов встал, готовый уйти.
— Торопитесь? — спросил Николай Степанович, недовольный неоконченным разговором.
— Мне на вахту…
В этом месте нашего повествования мы должны отвлечься от событий на море и перенестись на тысячу пятьсот миль от «Оки», в глубь материка. Здесь, на Валдае, в маленьком селе, какие не всякая карта отмечает, происходило трогательное событие: сухонькая сутулая старушка, с лицом строгим и сморщенным, вселялась в новую избу, крепко пахнущую смолой и свежей краской. Собственно, торжественное и суетливое переселение из бани, в которой три месяца после пожара жила Александра Ивановна Федотова, в новый домик — уже состоялось. Узелки с одеждой и бельишком, два сундучка, кое-какая посуда и домашняя утварь, какую удалось вытащить из огня, — все это лежало на полу, посередке избы. Односельчане Александры Ивановны с шумными прибаутками втащили ее пожитки в дом и, наговорив кучу доброй бестолковщины, оставили ее одну, пригрозив: «К вечеру жди, старая, придем на новоселье».
Александра Ивановна осталась одна, посередке новой избы, в которой — чего уж бога гневить — и жить-то осталось всего ничего… Пока дом строился, она сколь раз тут перебывала, да водки этой проклятущей плотникам перетаскала, да слез проплакала: хоромину пора ладить, а не хоромы… В новом-то потолке все сучки наперечет запомнила, не говоря про стенки. И жить не жила, а будто свое жилье, давнишнее…
Александра Ивановна вздохнула, подошла к печке, зачем-то в плиту заглянула. Провела рукой по крашеным полкам. Повернулась к окнам — оба на улицу глядят, — задумалась.
Много-много лет тому назад, девочкой еще была, въезжали они, семьей, в тот дом, который сгорел, царство ему…
Так же вот валялось тогда на полу домашнее барахлишко. И дом свежо так светился, и празднично пахнул. Мать, помнится, икону подняла, в чистую холстину завернутую. В красном углу икону укрепили, сотворили молитву и жили после в той избе. Век свой прожили. Образок тот, материнский еще, Христа-спасителя, Александра Ивановна не уберегла, сгорел образок в старой избе. Для новой-то избы новым разжилась, за двадцатку купила, в город ездила, по всему базару прошла. Доискалась, нашла-таки…
Александра Ивановна не то чтоб очень набожна была, нет, а все же изба без иконы — не та изба. Сарай не сарай, а все ж не изба.
Не каждый день вспоминала Александра Ивановна господа-бога, не каждый, ох грехи… Но молилась иногда, поддерживала с богом те дипломатические отношения, которые давали ей право в тяжелую минуту обратиться к нему, всевышнему, с просьбой. Или посоветоваться… мало ли.
Вела Александра Ивановна жизнь тихую, вполне праведную, полола огородик да ждала писем от Феди-сынка, кочегаром плавает на пароходе, дай ему бог здоровья. Никаких грехов за собой Александра Ивановна не знала и после пожара долго плакала, думала даже: за что же господь покарал? Думала-думала да и не придумала ничего. Потом и думать перестала. А еще потом и вовсе не до думанья стало — деньги поступили на ее имя, и подрядила Александра Ивановна знакомых плотников, их же, деревенских, — дом ставить. Ей-то недолго жить, а надежду она имела на сына Федю: вот как надумает ожениться да в свою-то деревню поприедет… Тут ему дом родным и станет…
Но после пожара, не чуя за собой никакой вины, стала Александра Ивановна к богу попрохладнее. Окончательно не порывала, бог с ним, с богом. Но уважения к нему поубавилось. А потом, перед самым вселением, вспомнилось, как входили они, старой-то семьей, в старый дом, как мать впереди всего икону внесла… И припасла Александра Ивановна образок.
И теперь вот, одна в пустом своем дому, стояла Александра Ивановна с иконкой в руках и думала, и обводила взглядом небогатое свое барахлишко, что удалось из огня вынести. И увидела она поверх всего красную дубовую рамку с портретом сына в левом углу.
А справа от Феди — письмо подклеенное.
Александра Ивановна тихонько прислонила иконку к стене и подняла рамку. Как всегда, залюбовалась сыном — вылитый отец, как до войны был. И письмо тут же, каждое слово наизусть: «Дорогая Александра Ивановна! Экипаж парохода «Ока» гордится Вашим сыном, Федором Михайловичем. Он у нас кочегар, уважаемый всеми человек. На днях совершил он героический поступок и спас судно от аварии. Мы все благодарим Вас, Александра Ивановна, за такого замечательного человека… Желаем Вам доброго здоровья и много лет жизни.
По поручению экипажа, с глубоким уважением — капитан Шубин, первый помощник капитана Знаменский».
Так, медленно водя глазами по строчкам, Александра Ивановна наизусть прочитала письмо. Потом отыскала молоток и, как могла ровно, приколотила рамку к стене, как раз против двери в избу.
Потом отошла в сторону и еще раз строго взглянула на рамку, не криво ли.
Александра Ивановна в жизни не видела парохода, в сухопутной своей местности. И слово «экипаж» для нее было смутное слово. Но понятно, что сделал Федя для своего парохода одно хорошее, ничего плохого, кроме хорошего… И ей, старой, уважение высказывал капитан и самый первый его помощник… И пускай уж сын вместе с ихним письмом в красном углу висит. Самое место и есть.
И Александра Ивановна принялась ставить посуду по полкам.
А «Ока» тем временем шла на запад… Плавание проходило нормально, с каждым днем «Ока» все больше обгоняла график. А график опережается, когда море спокойно, или ветер попутный, или течение подгоняет и еще — когда пар на марке… А пар теперь — особенно в вахту кочегара Федотова — всегда был на марке, на любом угле и в любую погоду. Стрелка манометра послушно дрожала на нужной черте.
Федотов шуровал и думал, когда отрывался к чайнику попить воды, — думал про далекую маманю, про дом, которого не видел еще, про мягкие валдайские увалы думал…
А когда опять брался за лопату или за ломик, чтоб шуровать, — тогда думать было уже некогда.
И он шуровал.
И Николай Степанович думал. О прошлом, о будущем, о настоящем. Вымпел радостно трепыхался на мачте — живая радость старой «Оки».
Второе место. Почти первое. Почти лучшие…
Ну что ж… не молиться же теперь на этот голубой вымпел. И речи, и газетные похвалы, и премии — все это вполне рабочий момент… На «Оке» не прибавилось святых, образцово-показательных, идеальных героев. Не стало легче, не убавилось хлопот, не прибавилось спокойствия, сытного, довольного спокойствия… И хорошо, что так.
Из отпуска возвратился пекарь, а следом пришло письмо от районного начальника милиции: под крепкой мухой пекарь натворил разных мелких чудес…
«Как же вы плаваете с таким народом в море?» — характерно удивлялся начальник районного отдела милиции.
Вот так и плаваем… А как вы не плаваете с таким же народом? Там, в своем районе?
А вот другое: «Здравствуйте, товарищ капитан. С приветом к вам Феодосия Терентьевна, мать Николая Яковлева. Сын мой работает у вас кочегаром. Я получаю пенсию пятьдесят рублей. Живу в Вологде с младшим братом Николая. Слышала я, сын мой зарабатывает неплохо. Не подумайте, бога ради, денег я его не прошу. Но вот забыл он про мать в Вологде, про младшего брата… В отпуск не едет, писем не шлет. А может, случилось чего?..»
Николай Степанович посоветовался с предсудкомом Волковым по обоим письмам — как быть? Чтобы и людей не обидеть бесцеремонным вторжением в личное, и дело поправить.
— Да чего голову ломать, — рубанул тот, — Яковлеву положен отпуск, пекаря можно отправить для отгула выходных дней. Отпустим с миром, а обратно не возьмем. Нормально и никому не обидно…
Николай Степанович даже опешил. «Вот светлая голова… Аж слушать тошно. Спрашиваешь, как к человеку подойти, а человека предлагают выкинуть за борт…»
«Вот тебе, дорогой помполит, — сказал себе Знаменский, — новая благодатная почва для работы. Радуйся…»
Незаметно подошла осень… Чаще хмурилось небо, злее, и протяжнее становились дожди. И нудно-долго выл ветер в снастях.
«Кончилось дамское плавание», — задумался Шубин, глядя на побелевшее море.
Рейс из Мурманска на Балтику, один из последних рейсов в году, был на редкость беспокойным. Едва «Ока» высунулась из Кольского залива, ее встретил крепчайший норд-вест. И на какой бы курс ни ложилось старое судно, отовсюду накидывался встречный шторм. Направление ветра менялось прямо на глазах. В холодных сумерках полярного дня, запорошенного колючим снегом, росли и множились стаи волн. Они возникали из серого мрака перед самым носом «Оки» и методично били по широкому корпусу. После глухого удара водяная пыль белой сеткой повисала над судном и, секунду помедлив, безвольно рушилась вниз. Все погружалось в белый хаос, в бесформенный грохот, потом вдруг становилось почти тихо — и снежные сумерки позволяли различать следующую волну… Опять удар, рев, гул, скрежет и напряженное дрожание пароходного корпуса…
Моряки балансировали в машине и в кочегарке, в рулевой рубке и у камбузной плиты, потому что, как ни качало бы, — машина должна крутиться, картошка жариться…
Тетя Настя роняла в коридоре ведро, и сама шлепалась на мыльный линолеум, и громко обещала уйти от этой распроклятой жизни, где ни минуты спокоя. Тетя Настя плавала двадцать третий год, каждый раз в шторм чувствовала себя разбитой и больной — что не мешало ей с пристрастием драить палубу — и сама не понимала, почему это она в первом же советском порту все еще не удрала на берег и сейчас не удирает от этой беспокойной, совсем не старушечьей жизни. Потом, когда море успокоится, тетя Настя будет производить ревизию телесных повреждений и смазывать ушибы мазью собственного рецепта. «И как это я спину не сломила?..» — будет удивляться она, вспоминая, как летела через десять ступенек.
А шторм ревел с прежней силой. Теперь против «Оки» ополчился и мороз. Мачты покрывались уродливыми кособокими наростами. Снасти чудовищно растолстели. Ажурные поручни верхнего мостика превратились в какую-то фантастику из суковатых бревен.
— Леденеем, Игорь Петрович, — сказал Шубин и про себя прикинул, сколько лишнего груза тащит на себе «Ока».
Судно уже напоминало собой ледяной грот. Объявили аврал.
Замелькали пудовые ломики, тяжело заухали кувалды… Никто не экономил сил, не отдыхал: причиной был не столько энтузиазм, сколько мороз — без яростного движения прохватывало до костей в секунду. Через несколько часов средняя надстройка судна приобрела почти обыденный вид.
Мокрые, раскрасневшиеся, ребята весело осадили старпома:
— Игорь Петрович, в старые добрые времена после такого аврала орлам-матросам полагалось по чарочке…
— Ах вот что!.. А пойдемте-ка к капитану, посоветуемся. Хотел бы я посмотреть, как он будет выщипывать перья из своих орлов… Знаете главную мудрость жизни? Не пей в дороге! Неужели уж так хочется выпить?..
— Да мы пошутили, — сказал здоровяк Самойлов и первым повернулся к двери. Если уж угощать — так без долгих объяснений. Чего тянуть резину: «Хочется — не хочется…»
А шторм все ревел, тупо и упрямо. И бил, точно безмозглый хулиган. Новый матрос, заступавший на руль, не сразу уловил ритмику штормовой пляски, не сразу заметил, как нос «Оки» покатился влево, а к правой скуле крался лохматый вал. Через секунду «Оку» шарахнуло справа. Матрос поспешно переложил руль, но было уже поздно, нос не шел против волны. «Оку» развернуло бортом к ветру, и она начала бешено раскачиваться с борта на борт. Старпом скомандовал: «Лево на борт!»
Он поступил правильно. Нос «Оки» стремительно покатился под ветер, поворот стал динамичным, и у судна хватило силы снова выйти носом против волны. Однако в тот момент, когда корма пересекала линию ветра, дежурный девятый вал опрокинулся на судно. На корме грохотнуло, затрещало, корпус «Оки» вздрогнул и затрясся, как трясется тугой холодец на резко отодвинутом блюде…
— Вышибло обе двери на корме! — влетел на мостик вахтенный матрос. Шубин вскочил с диванчика в штурманской рубке, где он пытался заснуть.
— Старпому и боцману осмотреть кормовые помещения!
На корме никто не жил, там располагался лазарет, но он в основном пустовал: моряки редко болеют, пока плавают. Кроме лазарета, на корме размещались кладовые с сухими продуктами, с овощами.
Теперь в коридорах плавали стулья, обломки дверей, подушки, докторские порошки, грелки и клизмы. Когда старпом прибежал на корму, доктор уже грустно бродил по колено в воде, спасая свое лекарское имущество. Судовой артельщик, хозяин продовольственных запасов, вел себя менее мужественно. Он нерешительно топтался на трапе, прислушиваясь, как из затопленных мешков с крупой вырывается воздух…
Снова сыграли аврал…
— Мотопомпу, быстрей!.. Не ладонями же вычерпывать эти непрошеные тонны…
Мотопомпа вмиг оказалась на месте, и, как всегда в подобных случаях, она загадочно молчала, проклятая помпа. Мотор чавкал и плевался бензином, но заводиться не торопился.
Помпа о чем-то задумалась…
Зато завелся боцман: он в несложных выражениях объяснил помпе, кто она такая, и приказал тащить ведра.
Механики и машинисты восприняли неисправность мотора как кастовое оскорбление машинной команды, со всех сторон вцепились в помпу и принялись вместе с нею ездить по обледенелой палубе.
Каждый отвинчивал свою гайку и считал, что остальные только мешают ему. Над помпой клубился деловитый пар…
Через полтора часа расстроенный и мокрый доктор подбил печальные итоги, воду откачали ведрами, а мотопомпа неожиданно и празднично завелась, застучала безукоризненно четко и готова была перекачать весь Ледовитый океан с левого борта на правый. Счастливые механики радостно улыбались.
До самого ужина сортировали продукты, подсчитывали убытки, утешали доктора и острили на его же докторский счет…
А шторм не утихал. В полночь Шубин приказал осмотреть закрытие трюмов. Такой осмотр производился каждые четыре часа, и до этой вахты все шло хорошо. Матросы подбивали кувалдами ослабевшие клинья — и только.
Последний осмотр закончился, однако, неприятным открытием: новый брезент носового люка был располосован по всей ширине. Вероятно, его пробила отвалившаяся ледяная глыба с полубака, а волны мигом распороли надорванный шов. Нижние брезенты, значительно уже поношенные, не долго бы выстояли против натиска воды. Если бы вовремя не заметили, могло бы произойти худшее, что иногда случается в море: волны вскрыли бы люк и затопили трюм. Обычно при таких обстоятельствах судно не успевает даже подать СОС…
Палубную команду срочно вызвали наверх. Из шкиперской вытащили запасной брезент объемом в два лошадиных туловища. Собственно, происходило нечто обыденное, никакого геройства не предвиделось. Вот только некоторые подробности обстановки: кромешная темь, крен судна до тридцати градусов, по восемь раз в минуту, на каждый борт. Ну и, кроме того, волны закатываются на палубу и так бьют под коленки, что валишься на спину. Брезент ложится сверху, и слышишь, как из легких вырывается последний пузырь воздуха и сразу рот набивает соленая вода, холодная, как жидкий лед…
А ровно за пятнадцать минут до того как за шиворот плеснул первый кубометр океана — снилась тебе добрейшая из твоих двух бабушек, со всеми ее компотами, вареньями и пирогами с треской…
К вечеру следующего дня обошли шапку северных островов Скандинавии. «Ока» развернулась носом на юго-запад. И штормовой ветер, дувший с берегов Норвегии, конечно же, тотчас изменил направление и снова уперся крупной волной в нос «Оки»…
— М-да! — сказал по этому поводу Шубин, и было ясно, что именно он хочет этим сказать…
Только однажды в просвете облаков промелькнуло солнце, тусклое и желтое, как очищенная репа.
— Ну! — сказал Шубин солнцу, но светило опять стыдливо спрятало свой лик. — Попросите подняться на мостик помполита, — сказал капитан, когда понял, что терпение кончается.
Пока Николай Степанович поднимался по трапу, Шубин еще раз — в который по счету? — прикинул по карте время и мили. И не очень бережно бросил измеритель.
— Садитесь, Николай Степанович… да нет, ничего особенного, просто хочется похныкать. Нужен чуткий слушатель.
— Готов к труду и обороне…
— Вот-вот… Вы, кстати, тоже клятвенно обещали выполнять план каждого рейса.
— Был грех…
— Так вот, комиссар, по графику мы должны были прийти в эту точку, — Шубин постучал ногой в палубу, — ровно семьдесят часов назад… Мы опаздываем уже на трое суток. А вы обедаете, спите, улыбаетесь, книжки читаете, проводите душеспасительные беседы, будто ничего такого не случилось.
— Что ж теперь? Подскакивать от огорчения? Или встать с кочегарами к топке? Создать рекламу моему беспокойству?
— Не надо подскакивать, не надо рекламы. Чем еще располагает наша идеология?
— Пока ничем: шторм — стихийное бедствие. И даже ребенку ясно, что отставание оправдано.
— Верно, Николай Степанович, вы очень точно выразились насчет ребенка. Встречный шторм и розовые надежды трудно уживаются… И ребенку ясно, что против ветра не того… М-да… Но кто внесет эти коррективы, когда нам с вами очень захочется на первое место, а не на сто первое?
— Гм, — сказал Знаменский.
— Правильный ответ, — кивнул Шубин. — Тогда еще вопрос. Завтра, милостью божьей, шторм сменится туманом. Я сбавлю ход до четырех миль в час, не сбавить не имею права. Если мы столкнемся в тумане на полном ходу — меня будут серьезно судить. Я не люблю, когда меня судят… Итак, туман отнимет у прославленной «Оки» еще сутки. Какая наша плановая скорость?
— Как всегда, — пожал плечами Знаменский, — одиннадцать миль в грузу, двенадцать в балласте…
— А если бог пошлет нам туман?
— Гм…
— Правильно. А если черт пошлет нам штормягу?
— Не предусмотрено? — догадался помполит.
— Не! — почти радостно подтвердил Шубин.
— Выходит… — начал Николай Степанович.
— Филина грамота, выходит, пардон, конечно, комиссар… Вот скажите, Николай Степанович, команда в этом рейсе работает хорошо? Остались у нас еще какие-нибудь неиспользованные резервы? Которые мы должны изыскивать? Могли бы люди работать лучше? А? Можете вы назвать наши потайные возможности?
— Мне кажется… нет…
— Кажется… а я так просто уверен, убежден — нет! Нет этих возможностей. Ребята ногти пообломали, пока тянули брезент. И работали на уровне подвига, если уж не бояться громких слов. А знаете, чем это кончится? Отошлем мы рейсовые отчеты, проверят их в пароходстве и скажут: плоховато сработали, товарищи. Планчик выполнили только на восемьдесят три процента… А вот пароход «Луга», который вышел из Ростока в Мурманск в тот же самый день, когда вы подались из Мурманска в Росток, он выполнил план на сто семнадцать процентов. Берите-ка, друзья, пример с «Луги». Равняйтесь, так сказать… И если, скажем, ребенок малость порассуждает, ясно станет ребеночку, что туман «Лугу» не успел прихватить и до самого Мурманска ее подгонял попутный шторм… И получит «Луга» премию… И напьется на радостях. А нас с вами, комиссар, предадут публичному поруганию на весь наш бассейн: зазнались, други… Вы любите, когда вас ругают, печатно, на весь бассейн?
— Гм, не очень…
— Я тоже как-то не того… И вот представьте, — теряя юмор, продолжал Шубин. — Представьте, что на мостике судна молодой капитан. Или старец, которому не раз влетало за упомянутый план. И застигает их туман. И начинает душевная машина работать враздрай. Международный кодекс мореплавания, правила предупреждения столкновений судов в море — так называемая хорошая морская практика требует немедленно сбавить ход, идти вперед предельно осторожно. А что в это же время рекомендуют установки планирования? Они шепчут, эти установки, — дуй полным ходом… Все равно туман тебе не зачтется, в проценты не влезет… И вот капитан, все равно молодой или старый, лезет напролом… До поры до времени, конечно. Кто-нибудь и столкнется, и вылезет на мель… А в шторм? Надо идти, надо — время жмет, и полезли в штормовое море, а через полсуток крик: несет их то на камни, то к Северному полюсу… Вот так, комиссар: того плана, который я, капитан, должен уважать, перед которым должен снять свою капитанскую фуражку с кокардой, — такого плана я не имею. Перед планом, который я имею, я должен шапку ломать, лезть на рожон… Кстати, вы знаете, что такое рожон в буквальном смысле слова?
Шубин отвернулся к иллюминатору и стал смотреть в серое небо, в море, такое же хмурое, как шубинские глаза. За своей спиной капитан слышал, как помполит потряхивает коробком. Николай Степанович раздумывал — закурить или нет, чтоб уж хуже не было. Так и не привык он к сильным штормам. И не помнил, что такое рожон в буквальном смысле. А в переносном — никогда не забывал.
Он решил подождать, не курить. И вспомнил толстую папку с газетными вырезками, папку, которую сам завел.
Чего там только не было!.. А главное — почины. На теплоходе «Академик Крылов» на каждой шлюпке, мачте, лебедке была написана или выбита керном фамилия моряка, который принял эту часть судна на социалистическую сохранность. Весь флот подхватил этот славный почин. Тонны бумаги перевели на составление длиннейших актов социалистической сохранности… Это при нашем-то бумажном голоде… А немного спустя на самом «Крылове» говорили, что спороли глупость.
В открытую говорили. Потому что мачта простоит одинаково долго, напишешь на ней фамилию или останется она безымянной.
— Вячеслав Семенович, я, конечно, салажонок по стажу… Но почему же вы, старые моряки, молчите?
— Ну что вы, комиссар, — устало сказал Шубин. — Куда только не строчили, кому только не били челом… Ругались до отупения, в высочайшем присутствии…
— И что же?
— Так я же вам рассказал…
— Возмутительно! — Знаменский даже покраснел от возмущения.
— А я разве спорю? Я совсем с вами согласен, комиссар. Ведь даже ребенок…
Западный ветер, попутное течение под южным берегом Норвегии, ну и некоторая доля везения, о котором всегда мечтают капитаны, не вслух, конечно,: — все это сократило отставание «Оки» от рейсового плана. К тому же в Каттегате и Бельте погода стояла сносная вполне, кочегары ревностно следили за стрелкой манометра, и она не падала ниже шестнадцати атмосфер. Механики дали машине обещанные шесть оборотов сверх обычных, помполит в последние дни полностью перешел в машину и поддерживал там нужный тонус…
Вскипала пена под форштевнем «Оки», и матросы по-доброму посмеивались: «Дает наш крейсер».
На подходе к Ростоку Шубин радиограммой настойчиво просил агента сократить стоянку до двух суток.
«Ока» ошвартовалась в Ростоке всего с полуторасуточным отставанием. Агент, на правах старого знакомого, самолично встречал «Оку» у причала. Едва подали трап, он перебрался на судно и прошел прямо в капитанский салон, хотя сам капитан был еще на мостике.
Шубин видел проскользнувшего по трапу немца и, спустившись с мостика, осторожно постучал в собственную каюту.
— Входите, можно! — важно ответил немец, сидевший за письменным столом в капитанском кресле, и, высокомерно подняв бровь, взглянул на входящего Шубина, но не выдержал роли, рассмеялся и протянул ему руку.
— Рад, рад вас видеть, — рассмеялся и капитан.
Шубин помог немцу раздеться, усадил его в кресло, пододвинул ящик с сигарами.
— Господин Гофман, очень нужна ваша помощь. Делайте с нами что хотите, но вместо четырех дней мы можем простоять у вас два, от силы два дня шесть часов. Я оплачу сверхурочные и третью смену.
— Странный вы человек, кэптейн, — вздохнул немец, протирая запотевшие очки. — Я хорошо знаю многих капитанов, и все они с приходом в порт обычно говорят: «Ну, господин Гофман, и досталось же мне в море! Сегодня высплюсь, а завтра… куда вы советуете сходить мне завтра? Что интересного в Ростоке?» А от вас я только и слышу: «Господин Гофман, сократите стоянку», «Господин Гофман, организуйте, плиз, третью смену…». Как это говорится у русских? Вам что, кэптейн, больше всех надо?
— К сожалению, господин Гофман… Шторм отнял у меня почти двое суток.
— Понимаю… но пока не могу обещать твердо. Думаю, в два с половиной дня мы уложимся. Как у вас с бункером?
— Полагаю, до Клайпеды хватит. Впрочем, сейчас уточним.
Шубин вызвал к себе стармеха. Жабрев вошел в каюту вместе с помполитом, который надеялся получить от агента свежую газету.
— Георгий Александрович, сколько у нас бункера? — спросил Шубин.
— По журналу — сто двадцать тонн.
— А фактически? — попросил Шубин точности.
— И фактически, — пожал плечами Жабрев.
— Вы сами проверили?
— Сам, — сухо сказал стармех.
— В таком случае — хватит. Переход до Клайпеды немногим больше суток, а угля почти на трое. Бункера не потребуется, господин Гофман. — Шубин повернулся к стар-меху. — Если я вас оторвал от дела, Георгий Александрович, прошу прощения. Это все, что я хотел узнать.
Стармех молча вышел из каюты.
Шубин достал из стола аккуратно упакованный сверток.
— Госпоже Гофман к Новому году от моей жены. А вот это — от меня вам… только обещайте не разворачивать до 31 декабря, хорошо?
— Обещаю, — растроганно сказал немец. — Ваша жена и вы всегда так внимательны ко мне и моей семье…
— Ну что вы, это только ответное внимание. Я ведь постоянно утруждаю вас просьбами, а вы — как нарочно — постоянно их выполняете. Я уверен, и на этот раз…
— Да-да, я постараюсь… я побежал организовать третью смену, — засуетился немец. — Не забудьте, плиз, официальное письмо на этот счет.
Агент распрощался, пообещав зайти вечером и занести свежие газеты.
— Меня удивляют две вещи, Вячеслав Семенович, — задумчиво проговорил помполит.
— А именно?
— Ваше отношение к плану, например. Вы прекрасно понимаете, что планирование пока приблизительное и план частенько напоминает липовую рощу. Тот же план может дать вам возможность не перенапрягаться. И все-таки вы постоянно находите какие-то резервы… даже психологического характера.
— Верно, все верно, Николай Степанович. Мама родила меня чересчур совестливым, как, впрочем, и вас. И приблизительное планирование не дает нам морального права работать хуже, чем мы можем.
— Не дает, это верно, — согласился Николай Степанович и улыбнулся: — Но, многого я еще не знаю, не догадывался, например, что ваша жена так близко знакома с семьей Гофмана.
— А кто вам сказал, что она знакома? — буркнул Шубин, не приняв юмора.
— А подарок госпоже Гофман и, видимо, не первый…
— И не последний. А что до знакомства — моя жена и понятия не имеет о семье Гофмана.
— Вот как?
— Как же иначе… Европа есть Европа… даже если это Росток, демократическая Германия. Еще живо старое поколение, Гофман-отец — это господин Гофман, а Гофман-сын — уже товарищ Гофман. Сын, может быть, уже насквозь бескорыстный коммунист, а папа-Гофман — все еще Европа… А Европа любит подарки, подарочки, сувениры, да еще преподнести надо так, чтобы не было похоже на взятку. Капитанам и отпускаются на это специальные «представительские»…
— Но при чем тут ваша жена?
— Как вы еще по-сухопутному непонятливы. Я же говорю, что Европа любит подарки… Разумеется, любителей так много, что никаких представительских не хватит, чтобы всем оказать хотя бы самый пустячный знак внимания. Да и не требуется. С одним проведешь час за бутылкой виски, другому подаришь ценную книгу, которую он давно и вслух ищет, третьему — альбом с марками, потому что его трехлетний сынишка уже филателист, необыкновенно способный малыш, уже сам отличает марки Никарагуа от аргентинских, а папа обожает сынишку даже больше, чем себя… Как видите, кроме навигации, капитан должен еще кое-что… Кстати, гофмановский сын тоже, кажется, коллекционирует марки…
Капитан знал Гофмана давно. Господин Гофман, несмотря на солидный возраст, был женат на молоденькой. У него в бумажнике — изящный фотопортрет жены, на крышке часов — тонкая гравюра, портрет жены и даже на кольце — ее микропортрет. Словом, господин Гофман мог значительно улучшить, даже полностью исправить бедственное положение «Оки» и в то же время — был полон мыслью о молодой жене.
И это никак не противоречило друг другу, первое и второе…
— Чем же я должен был подкрепить свою просьбу помочь нам? — спросил Шубин помполита. — Конечно, изысканным подарком госпоже Гофман: коробка конфет Ван-Гутена, банка лучшего в мире кофе, три баночки икры, розовая поздравительная карточка, все это отлично упаковано в целлофане с ленточкой. Можете быть уверены — все сделано вполне по-европейски, и ленточка тоже… Подарок от имени моей жены? Немного неправдоподобно, но зато как трогательно. Впрочем, Гофмана я знаю давно, он честный немец и без подарка сделал бы все, что выполнимо. Ну, а с подарком он сделает втрое больше… Маленький знак внимания — и оба мы останемся довольны друг другом, а нами обоими — его молодая жена.
— Тонко продуманный подхалимаж…
— Ну, не очень… я же вам русским языком, что Европа… да еще перед Новым годом. А потом, короткая стоянка нам сейчас дороже всех представительских.
— Вячеслав Семенович, а вам, я извиняюсь, все это не очень противно?
— Вы знаете, когда как. Иногда — как сегодня, например, — мне самому приятно, что проявил к человеку немножко внимания, Гофман действительно молодец, у нас старый контакт. Ну, а если приходится одаривать только из расчета или для поддержки традиций… хм… привычка, дорогой мой Николай Степанович, привычка, мы, русские, все можем, — хитро сощурился Шубин. — Да иногда и нужда заставляет, прижмет — рад отдариться, лишь бы выкрутиться с планом. Вот, между прочим, было у меня… Стоим в Антверпене, выгружаем шерсть в кипах. Лето, жара страшенная…
…Двое практикантов, в судовых делах еще слепые как котята, готовили к покраске палубу на полубаке. Вдоль открытого грузового люка, у самого его края, был протянут шланг. Из него практиканты время от времени скатывали с палубы отбитый цемент и ржавчину.
То ли шланг свое отжил, то ли в машине приоткрыли лишний пар на донку, — но шланг лопнул. Вода фонтаном, из трюма истошно орут бельгийские грузчики, вода льется на шерсть, а шерсть, между прочим, лучшего сорта. Пока ребята шлепали губами, пока догадались убрать шланг — одна упаковка шерсти здорово подмокла. Ни черта этой шерсти не будет, но на упаковочной мешковине чернеют огромные влажные пятна… Конфликт…
Повернись дело официально — неизбежно появятся авторитетные сурвееры и дорогостоящие эксперты. И эту шерсть примут вторым сортом. Она высохнет — и снова будет первосортной. Но примут ее вторым. И капитан будет долго-долго объяснять убытки на несколько тысяч франков, и ему влепят крепкий выговор, а планы рейса и месяца тихо вылетят в трубу.
Пока капитан все это прикидывает у иллюминатора, в каюту вежливо входят стивидор и приемщик груза, уполномоченный грузополучателя. Оба они хорошо понимают, что капитан влип, и у них на лицах соответствующее сочувствие.
— Я видел в иллюминатор, что произошло, — говорит капитан, предупреждая тенденциозную подачу «материала». — Много подмоченных кип?
— Восемнадцать, — бельгийцы успели подсчитать.
— Давайте вытащим их на палубу, вода пресная, шерсть подмочена только сверху, солнце мигом все высушит… — Капитан конкретен до предела.
Бельгийцы обмениваются короткими взглядами, парой фраз по-бельгийски и значительно вздыхают.
— Я могу и работу потерять, — мрачнеет приемщик груза.
Довод, разумеется, сильнейший. Капитан понимающе кивает, усаживает всех за стол, ставит бутылку ереванского, четыре звездочки, по баночке икры и розетку с ломтиками лимона. Икра — наше явное преимущество перед капиталистическими странами, И реакция бельгийцев — немедленная.
— Первый раз в жизни ем икру, — задумчиво говорит приемщик. — Лакомство королей… Интересно, что бы сказала о ней моя Жозефина, она так разборчива…
Капитан понимающе улыбается и вытаскивает блок: по полдесятка баночек одному и другому.
— Жозефина — это серьезно, — говорит капитан.
Бельгийцы начинают о чем-то темпераментно спорить, поглядывая на капитана.
Что-то их смущает. В трюме семь рабочих — вот что их смущает.
— Рабочие тоже слегка намокли, все семеро, не плохо бы угостить их пивом, тогда они быстрее просохнут, — говорит стивидор.
Бельгийцы забирают начатую бутылку коньяка и две стофранковых бумажки, которые протягивает им понимающий русский кэптейн.
— О’кэй! — одобряют они хором и уходят вытаскивать на солнце подмоченные кипы. Кэптейн облегченно вздыхает. Он достаточно поболтался по белу свету и научился понимать людей. А физиогномика тут элементарная…
— …бельгийцы, возможно, и обсуждали вопрос, жаден я или щедр, продешевили они или нет. Но их-то совесть не мучила, за это я вам, Николай Степанович, ручаюсь. Ну, а как бы вы, с российским вашим отвращением к подаркам, поступили на моем месте?..
— Не знаю, Вячеслав Семенович. Дело в том, что до некоторой степени я похож на Жозефину.
— В каком, извиняюсь, смысле?
— Она никогда не ела икры — я ни разу еще не дал самой пустячной взятки… э-э… подарка. Вот как-нибудь попробую, тогда и отвечу на ваш вопрос, — улыбнулся помполит.
Господин Гофман сдержал свое слово: судно выгружалось непрерывно, в три смены, и стоянка заняла всего пятьдесят часов.
Незадолго до отхода «Оки» господин Гофман снова появился в каюте капитана, для того, чтобы закончить некоторые формальности по отходу. Николай Степанович в это время разговаривал с капитаном и после прихода агента остался в каюте.
— У нас есть такое выражение, — обратился капитан к Гофману, — «легок на помине». Только что мой первый помощник просил меня от имени всего экипажа передать вам нашу общую глубокую благодарность за хорошо организованную работу…
Гофман внимательно слушал и тщательно протирал носовым платком очки в роговой оправе. Он был заметно взволнован словами капитана Шубина. Он все протирал и протирал толстые стекла, и глаза у него стали совсем добрые, и лицо как-то помягчело — и строгий агент, господин Гофман, стал на минуту просто дедушкой Гофманом, каким его должны запомнить любимые внуки. Николай Степанович подумал, что, может быть, именно этих-то слов и не слышал еще агент Гофман, господин Гофман, привыкший получать изящно упакованные подношения от вежливых капитанов.
— Дело в том, — продолжал Шубин, — что каждый моряк у нас знает рейсовое задание и старается сделать все, чтобы задание выполнить в срок. В этом рейсе ми потеряли много времени — и без вашей помощи не смогли бы выполнить план. Наши моряки говорят, что вы могли бы стать в нашем экипаже полноправным и уважаемым человеком. Вы понимаете, что это — редкая похвала, моряки скупы на похвалы…
— О-о, — растерянно сказал немец.
— Я, как капитан, обещаю вам непременно написать донесение в пароходство об отличном обслуживании нашего судна в Ростоке, и о вашей личной инициативе напишу самым сердечным образом…
Агент, польщенный и взволнованный, долго тряс капитанскую руку. Затем, склонив седую голову, он пожал руку помполиту.
— Одну секунду, — сказал помполит и вышел из каюты.
Когда он вернулся, агент уже стоял перед капитаном в пальто, застегнутом на все пуговицы.
— Господин Гофман, капитан рассказал мне, что ваш сын коллекционирует марки. Вы разрешите мне пополнить его коллекцию дубликатами моих марок?
— О-о! — старый немец не успел до конца выразить приятное удивление, они стояли у самой двери, а в дверь в это время кто-то постучал. Вошел старший механик, нахмуренный и какой-то взъерошенный.
— Что-нибудь в машине? — спросил капитан.
— Я пришел доложить, что машина готова.
— Очень хорошо.
— Я хотел сказать еще, — медленно протянул стармех, будто что-то мешало ему говорить нормально, — угля на борту несколько меньше… не сто двадцать тонн…
— Ну, об этом я вас уже спрашивал, и надо уметь отвечать за свои слова, — почти вспылил Шубин. — Сколько у вас угля на отход?
— Тонн восемьдесят.
— Тонн восемьдесят? или восемьдесят тонн? — Шубин старался говорить спокойно.
— Восемьдесят…
Капитан помолчал немного. Со стороны «деда» это был явно удар под ложечку. И даже не столько капитану Шубину, сколько самому себе.
— Господин Гофман, сколько времени уйдет на то, чтобы дать нам пятьдесят тонн бункера?
— Если бы вы заявили об этом по приходе, я бы организовал… это заняло бы час… — Немец растерянно развел руками.
— А теперь?
— И теперь бункеровка займет не больше, но организация потребует, по крайней мере, полдня.
Шубин поморщился. Вероятно, он пожалел, что утром поспешил дать в пароходство подробную радиограмму, где, между прочим, сообщил, что к окончанию выгрузки на борту останется трехсуточный запас бункера для перехода из Ростока в Клайпеду.
— Еще раз, Георгий Александрович, сколько у вас угля?
— Восемьдесят тонн.
— Более чем двукратное количество, необходимое на переход. Ну что ж, пойдем без пополнения.
Когда стармех и агент вышли из каюты, Шубин все же не выдержал и крепко хлопнул ладонью по столу:
— Не терплю дурацкого риска! На такой короткий переход нужно иметь трехкратный запас. Ну да теперь ничего не сделаешь, пойдем на двукратном.
— Какое-то мальчишество… — начал было помполит.
— Морское мальчишество… только мальчишечка слегка лысоват, — категорически сказал капитан, что-то решая для себя. — Да, Николай Степанович, я забыл удивиться вашему новому хобби: давно вы коллекционируете марки?.. Ладно уж, не оправдывайтесь… А теперь пойдемте-ка сниматься со швартовых.
Пока шли Западной Балтикой, все было благополучно. Не нравилось Шубину только лицо старшего механика: «дед» угрюмо молчал. Шубину уже начало казаться, что у Жабрева в запасе еще какие-то сюрпризы. Но Шубин прогнал от себя эти мысли и решил, что стармех просто взвинчен собственной ошибкой и, должно быть, ждет от капитана фитиля. Честно говоря, «дед» заслуживал хорошего разноса, если не в приказе, то хотя бы с глазу на глаз.
…Поздно вечером благополучно прошли остров Борнхольм. Звезды уже мерцали на своих местах, и Борнхольм весело перемигивался огоньками с юго-восточным углом Швеции, точно им обоим не хватало дня, чтобы насмотреться друг на друга.
Потом веселые огоньки потухли за кормой, их словно накрыло крупной зыбью с оста. Пустое судно начало шлепать днищем по волне. Шубин вышел на мостик, постоял минут пять на открытом крыле. Прошел в штурманскую рубку. Барометр круто падал, обещая такой же крутой ветер и крутую волну. А до Клайпеды оставалось каких-нибудь двадцать часов хода. Двадцать — по спокойной воде. Черт бы побрал эту зыбь от оста. Не могла же она возникнуть сама по себе!
Словно в подтверждение капитанской тревоги, радист молча положил на штурманский стол штормовое предупреждение. Все было правильно: легкий шторм шел от оста. Опять встречный… А в бункерных ямах вместо угля — только самонадеянность и дутое самолюбие старшего механика…
Шубин снова вышел на мостик. Небо впереди уже заволакивалось. Серая штормовая пелена зловеще наползала на судно. С каждой минутой становилось темней. Казалось, впереди навстречу «Оке» катился черный провал… И вот судно разом обрушилось в этот провал. Стеганула по стеклам снежная крупа, в снастях, пробуя голос, взвыл ветер. Волна круто подбросила пустой корпус «Оки», судно гулко шлепнуло днищем, волна зашипела у борта. Гасли звезды, будто там, вверху, чьи-то мокрые пальцы тушили эти слабые светлячки, и уже не волна, а звезды шипели, угасая. Так тушила свечки на новогодней елке мать Шубина. Он усмехнулся непрошеным воспоминаниям. И тотчас же забыл о них: с каждым ударом волны корма «Оки» задиралась вверх, винт оголялся и, не встречая сопротивления, бешено рубил воздух. От ударов о воду и этого беспомощного верчения пятитонного пропеллера старую «Оку» трясло, как таратайку на колдобинах. Мачты выписывали немыслимые вензеля: «Ока» дарила черному небу свои беспомощные автографы…
На мостике задребезжал телефон. Из машины сообщали, что вынуждены сбавить обороты: крутая волна выдергивает винт, машину трясет, как бы не развалилась… Обычная история, когда пустое судно попадает в шторм. Оно, судно; смахивает на консервную банку, которую мальчишки пинают от нечего делать.
Словно черная тень, Шубин слонялся между мостиком и штурманской рубкой. Можно было подумать, что его мучили зубы. Уныло посматривал он на счетчик лага и часы. Шторм сразу сбил «Оке» прыть, скорость упала до восьми миль в час…
В это же самое время другая беспокойная тень металась между машиной и бункерным отсеком: старший механик каждые полчаса проверял остатки угля. Угля оставалось мало, этого лучшего в мире силезского угля, гораздо меньше, чем на мостике предполагал встревоженный капитан.
«Черт бы побрал этот уголь, — шептал Жабрев почерневшими от пыли губами, — черт бы его побрал — и меня вместе с ним, и как я не подумал, что это ведь силезский уголь…»
Как он, такой старый, опытный механик, докладывая в Ростоке об остатках бункера, ни слова не сказал капитану, что у него остается силезский уголь, который горит как солома и пожирается топками в полтора раза быстрее всякого другого… Ведь Шубин не мог сам догадаться.
Но дело, конечно, было не только в угле. Стармеху было мучительно стыдно перед Шубиным за свою оплошность, за свое дурацкое упрямство, за ошибку в сорок тонн. Такая ошибка и молодому непростительна, а ему-то и подавно. Можно сколько угодно ставить под сомнение воспитательские принципы капитана и помполита, можно посылать всех, с кем не согласен, к чертовой бабушке и дальше… Можно быть кругом независимым и не говорить, с кем не хочешь. Но при всем при том — надо знать свое дело и чувствовать в своем деле правоту — главную правоту. Жабрев всегда был спокоен за машину — машина не подведет. Он любил машину, как можно любить только настоящего друга. Такой уж он человек, этот Жабрев Георгий Александрович. Но случай с углем смутил душу стармеха. В машине он был уверен по-прежнему, но лучше бы уж она, машина, отказала… Случилось нечто худшее — это он, стармех Жабрев, отказал. Это он отказал — и теперь стармеха терзало самое страшное из подозрений: он перестал доверять самому себе. Он чувствовал себя безнадежно виноватым — и перед капитаном, которого терпеть не мог, и перед машиной, и перед своими младшими механиками, и перед матросами, которых всегда в грош не ставил.
Никогда в жизни не случалось с Георгием Александровичем такого: чтобы чувство — приязнь или неприязнь, все равно какое чувство заслонило от него дело или помешало делу. Такого еще не было. А сейчас — неприязнь к Шубину толкнула его на заведомую, глупую ложь и на тупое упрямство. Нет, не было еще такого — и Жабрев не мог себе этого простить. Теперь он даже к Шубину не чувствовал прежней неприязни — таким виноватым, таким разбитым он чувствовал себя, стармех «Оки»…
По существу, он, Жабрев, самым наглым образом обманул Шубина, перепутал все судоводительские расчеты — сам сделал то, за что никогда никого бы не простил, будь он на месте Шубина. И еще противней было Жабреву другое. Как-то все это получилось не по-мужски, по-мальчишески, в общем, получилось… «Лысоват мальчишечка», — горько подумалось стармеху, и он сплюнул на этот проклятый уголь.
Теперь уже заднего хода не было. Георгий Александрович надеялся только на погоду: сохранится сносная погода до Клайпеды — может, и пронесет нелегкая, без покаяния и скандала. Но Жабрев и сам понимал, что эти мечты-надежды тоже были мальчишеским малодушием, и стармех презирал себя за эту мышиную возню в собственной душе, за угрызения совести, за недоброжелательность к капитану, за ответственность перед всеми людьми, которые сейчас на палубе и под палубой, в машине. Жабрев сейчас только отчетливо понял, нутром самым, почему капитаны, виновные в гибели своего судна, не уходят с мостика…
Ухудшись погода, и стармех мог на своих оптимистических надеждах поставить надежный крест. Он поднялся из машины на палубу и некоторое время вглядывался в темноту штормовой ночи. Встречный ветер монотонно выл в снастях. «Дед» по опыту знал: такой ровный шторм может длиться сутками.
Продрогнув, стармех вернулся в машину, снова полез в бункер и снова не нашел утешения: уголь таял, как тает летом неожиданный град.
Наконец, нервы не выдержали. Жабрев решительно вырвал из гнезда телефон:
— Мостик!
— Да, третий штурман слушает.
— Какая скорость?
— Восемь миль.
Жабрев зло втолкнул трубку обратно в держатель. «Придется идти докладываться», — решил Жабрев, но теперь от собственной решимости уже не стало легче. Жабрев знал, что отступит, почти наверняка знал, не мог только найти причину. На мостик вел бесконечный трап…
— Сильно бьет машину? — спросил Шубин, вглядываясь в своего поперечного стармеха, и неясная тревога снова царапнула Шубина.
— Сейчас, когда сбавили обороты, не очень.
— Я вызвал наверх палубную команду, Георгий Александрович. Боцман готовит шланги, будем заполнять четвертый трюм водой, посадим корму фута на три в воду, тогда снова попробуем вертеть машину полным ходом.
Вот она, причина…
— Хорошо, — помедлив, ответил Жабрев и снова решил, что еще не все потеряно, еще есть надежда без скандала дотянуть до Клайпеды.
Часа через два четвертый трюм заполнили водой до нужного уровня и попробовали идти полным ходом. Корма «Оки» осела на целый метр, и винт больше не выдергивало, машина работала сравнительно спокойно, зато нос теперь на метр поднялся из воды, и судно крепко хлопало днищем о волны. Шубин приказал сбавить десять оборотов. В обычных условиях он сбавил бы двадцать, но сейчас он помнил про двухсуточный запас топлива, и главной задачей теперь было уложиться с переходом в двое суток. «Ока», трясясь, раскачиваясь и подпрыгивая, продвигалась вперед со скоростью девять миль в час. К вечеру должны были подойти к Клайпеде. Шубин внимательно подсчитал все и дважды проверил себя. После этого лег на диван в штурманской рубке и тотчас провалился в сон.
А старший механик метался между машиной и бункером. Временами он забегал в кочегарку и с тоской смотрел на веселое рыжее пламя…
Наступил рассвет, обычный штормовой рассвет, когда солнце никак не пролезет сквозь облачность, а чуть оно высунется — его тотчас заливает водой. Потом настало утро. Капитан проснулся, определил место «Оки» по радиомаякам, тщательно вымерил расстояние до Клайпеды. К вечеру судно должно было войти в порт. Шубин спустился в каюту, принял душ и привел в порядок свою парадную форму.
Во второй половине дня, когда до Клайпеды оставалось всего два с половиной часа, Шубин поднялся на мостик, уже в парадном костюме, собираясь написать подходную радиограмму, уточненную до минут. И очень удивился, застав в штурманской рубке стармеха.
Весь в угольной пыли, механик склонился над картой. Остатки волос по краю черной потной лысины торчали дыбом. Он был похож на престарелого Мефистофеля, который только что инспектировал свои котельные… Но в дрожащих руках Мефистофеля блестел измеритель. Не обернувшись на дверь, ничего вокруг не замечая, стармех лихорадочно заканчивал какие-то свои, видимо очень важные, вычисления.
— Георгий Александрович, — сказал Шубин и не закончил фразы, потому что стармех вздрогнул и выронил измеритель.
— Угля осталось часа на два… больше ни крошки… Мы не сможем самостоятельно войти в порт, — прохрипел стармех, пряча глаза, и Шубину вдруг показалось, что Жабрев сейчас расплачется. Старший механик весь сжался, ожидая удара. Он сам поставил под удар всю команду, капитана, самого себя. Он заслуживал, чтобы его высекли, как мальчишку.
Будь на месте Шубина капитан Сомов, он тотчас бы поперхнулся матерным ругательством, налился бы кровью и переломал об стол весь прокладочный инструмент. Хорошо еще, если б не спустил стармеха по крутому трапу лысиной вниз…
И надо сказать, Сомов в данном случае поступил бы почти как джентльмен, — стармех отлично это понимал и был готов лететь со всех корабельных трапов, лишь бы кончилось, наконец, это самоистязание, на которое он обрек себя.
— На два часа, — устало повторил Жабрев. — Я сейчас все объясню, Вячеслав Семенович…
— Не сейчас, стармех, только не сейчас, — Шубин даже покачнулся от этой вести. «Вот он, сюрприз, как чувствовал», — запоздало подумалось Шубину. — Только не сейчас, стармех. Скажите-ка, теперь-то хоть вашим словам можно верить?
— Весь рейс я просидел в бункерной яме, я знаю каждый оставшийся кусок угля… За два часа я отвечаю, — Жабрев говорил и чувствовал, как жалко он выглядит перед капитаном, как беспомощно звучит это самое «я отвечаю». За что, в сущности, он мог теперь поручиться?
— Спускайтесь в машину и обеспечьте эти два часа, — холодно и спокойно приказал Шубин. — Закройте пар на отопление помещений, горячую воду, ненужные механизмы. Когда останется полтонны угля, закройте пар на машину. На всем переходе до самой стенки причала в котлах должно оставаться рабочее давление пара, за это вы головой отвечаете. Вы меня поняли? И перестаньте психовать, сейчас уже абсолютно некогда.
Стармех хотел еще что-то сказать, но махнул рукой и только непроизвольно скрипнул зубами.
— Штурман! Быстро вызвать на мостик старпома и помполита, — крикнул Шубин вахтенному штурману. Потом взял бланк радиограммы и принялся быстро писать. Решение пришло мгновенно, и оно было, пожалуй, единственным.
Старпом и помполит появились за его спиной.
— Минуту, товарищи.
Дописав радиограмму, Шубин отодвинул ее в сторону.
— До причала остается два с половиной часа хода. В Ростоке стармех ошибся в количестве бункера, угля нам должно было хватить еще на полсуток полного хода, но фактически угля осталось на два часа, — капитан взглянул на циферблат, — на час пятьдесят минут. На этом угле мы войдем в порт, но до причала не дотянем. Прошу не тратить времени на осуждение стармеха, это дело будущего.
Обезугливание в море — самая настоящая авария, Николай Степанович, — пояснил Шубин помполиту. — Что будем делать?
— Порт рядом, попросим помощи, — с наивно-сухопутной верой ответил помполит.
— Я же сказал: обезугливание — это авария, — поморщился Шубин. — А помощь бедствующему судну — это помощь, со всеми вытекающими скандальными последствиями. Ваши предложения, Игорь Петрович?
— Дойдем до причала сами, надо сжечь деревянные лючины трюмов.
— Так, я это имею в виду… Еще?
Старпом сощурился на потолок рубки, отыскивая там выход из тяжелого положения.
— Я подготовил радиограмму, — сказал Шубин. — Я хочу, чтобы вы знали о ней. «Молния, начальнику порта, капитану порта. Вследствие шторма запасов бункера швартовки причалу может не хватить точка Прошу выслать открытый рейд мощный буксир обеспечения входа порт точка Настоящую не расценивайте как просьбу оказания помощи точка Соответственно инструктируйте капитана буксира точка Противном случае дойду без буксира точка Прошу подтвердить ответ аппарата капитан Шубин».
— Нет возражений, Игорь Петрович? Тогда отдайте радисту.
Когда старпом вернулся, капитан объяснял Николаю Степановичу:
— Действительная авария нам уже не угрожает, но я не хочу и формальной аварии. Эта штука, хоть и формальная, может дать нам крепкую подножку… Игорь Петрович, — повернулся Шубин к старпому, — вызовите людей снимать лючины со второго трюма. Сложите их на палубе, поближе к бункерным дверям.
Старпом убежал выполнять приказание, а капитан и помполит вышли на мостик.
Солнце уже зашло. Смеркалось. Прямо по носу «Оки» открылись проблесковые огни Клайпедского створа. Ветер дул с прежней силой, но волна, катившаяся от берега, здесь еще не успевала набрать силу. «Оку» слегка водило на этой мелкой волне, старый пароход словно принюхивался к близкому берегу.
Шубин задумчиво ходил перед окнами рулевой рубки. Помполит приспособился у выносного радиолокатора, чтобы не мешать капитану. Николай Степанович думал об аварии фактической и об авариях формальных. Он невесело думал о том, что у стармеха эта авария вполне фактическая, а у него, помполита, — формальная. Ему было над чем задуматься, и было невесело, что в отношении Жабрева все-таки подтвердились самые мрачные прогнозы.
Минут через пятнадцать в рулевую рубку деловито вбежал радист, молча протянул капитану ответную радиограмму и сразу же бросился обратно к своим аппаратам, пищавшим за стенкой, словно цыплята в инкубаторе. Шубин пробежал глазами листок.
«Ваш 147 подтверждаем тчк Высылаем навстречу спасательное судно «Нептун» капитан которого соответственно проинструктирован тчк Дальнейшем свяжетесь непосредственно «Нептуном» тчк Швартоваться будете бункернрму причалу».
Теперь, когда Шубину не грозила ни фактическая, ни формальная авария, можно было бы и поострить на счет стармеха, «дед» был явно перепуган насмерть. Но Шубин чувствовал, что нервы все еще натянуты до предела и что-то не отпускает его изнутри. Стоило подумать — ведь все это могло случиться в открытом море, — и было уже не до смеха. Туго пришлось бы «Оке»…
Внизу, под окнами рубки, матросы весело скидывали с трюмных бимсов лючины на палубу. Шубин подошел к открытому окну, посмотрел вниз, что-то хотел крикнуть, но передумал, молча отошел.
Сумерки густели. Огни прямо по носу стали ярче. В бинокль виднелись те самые волноломы, те самые, проходя между которыми, помполит впал в восторженный экстаз и пытался запеть гимн морю и шторму. Когда это было? Кажется, целую вечность назад. Вечность. Год или два в море — это не год и не два, это гораздо больше, если считать сухопутной мерой.
И очень много, и очень мало… Николай Степанович вспоминал свой морской дебют, и ему было грустно.
Между тем судно стало замедлять ход.
В рулевую рубку снова влетел Герман.
«15.50 вышел порта следую вам навстречу открытый рейд зпт подам свой буксир зпт приготовьтесь принять зпт держите готовое рулевое устройство зпт выполняйте мои команды обеспечению безопасного входа порт сигналы буду подавать тифоном капитан „Нептуна“».
Прочитав радиограмму, Вячеслав Семенович решительно подошел к окну и крикнул вниз:
— Старпом, почему матросы кладут лючины у самых бункерных дверей? Кладите вдоль люка, как обычно. И давайте на мостик, пора на вахту.
Когда показалось спасательное судно и до молов осталось не более мили, «Ока», потерявшая ход, заупрямилась.
— Товарищ капитан, судно не слушает руля!
— Прямо руль! Стоп, машина!
Звякнул телеграф, и через секунду-две палуба под ногами затихла. Шубин еще раз подумал, что, замри палуба вот так в море… Лучше об этом не думать. Куда приятнее чувствовать подошвами привычное подрагивание палубы, ритмичную работу машины, видеть с мостика ровные усы пены по бортам «Оки», чувствовать красоту, даже парадность уверенного хода судна.
— Старший механик просит вас лично, Вячеслав Семенович, — старпом протягивал капитану телефонную трубку.
— Капитан слушает.
— Все, — еле слышно прохрипела трубка. И хотя капитан отчетливо разобрал это короткое «все» и понял его смысл, он крикнул:
— Не слышу, говорите громче!
— Все, понимаете, совсем все! — трагически выдохнула трубка. — Шубин почувствовал, как внутри подымается тяжкое мстительное чувство, и с трудом подавил его. Он бы мог заставить стармеха еще сотню раз повторить это «все!», еще двести, еще триста…
— Ну и прекрасно, Георгий Александрович. Пришли. Можете закрыть пар на машину. Но рулевка и брашпиль должны работать безотказно, понятно? И пар чтобы оставался на марке.
— Есть, я все понял.
«Он все сжег, этот упрямый «дед», — как-то безразлично подумалось Шубину, — и дай ему бог, если он все понял…»
«Оку», между тем, тихо разворачивало ветром, бортом к волне. Матросы зябкой кучкой стояли на полубаке, готовясь принять буксир. Они еще не знали, почему пришлось так рано запрашивать помощь.
С заходом солнца ветер начал крепчать. «Оку» несло в море. Темнело…
Под сигнальными огнями спасательного судна глаз уже с трудом различал идеальные обводы мореходного корпуса.
— Этот красавец, кажется, наделает нам хлопот, — тихо сказал Шубин помполиту. — Вот сейчас встанет от нас на полмили, полчаса будет целиться из линемета, потом выстрелит и обязательно промажет, и мы еще окажемся виноваты. Вот увидите.
Николай Степанович не имел никакого опыта в спасательных операциях и помалкивал. Единственное, что он мог бы возразить, — высказать недоумение: «Нептун» пришел на помощь, а Шубин честит его, как хочет…
Капитан, не отрываясь, смотрел в бинокль. Но теперь и без бинокля было видно, что «Нептун» не собирался становиться на полмили и целиться из линемета: он на полном ходу прошел под корму «Оки», развернулся, сбавил ход и, отчаянно раскачиваясь с борта на борт, продвигался в двадцати метрах вдоль корпуса «Оки».
На «Нептуне» включили прожектор, осветили носовую палубу впереди надстройки. Громыхнул мощный динамик:
— Подаю бросательный на носовую палубу. Готовьтесь выбрать буксир. Шевелись!
Вслед за этой командой в полосе прожектора над бортом «Оки» взвился бросательный конец. Самойлов с легкостью волейболиста отделился от палубы, на лету ухватил линь и пробежал с ним по полубаку. Поравнявшись с мостиком «Оки», «Нептун» отработал задним ходом. Резвая машина остановила его под самым носом «Оки».
Динамик прогремел из темноты:
— Выбирайте, крепите буксир! Шевелись!
Голос был властный и сильный, самый командирский голос, самый «спасательный»: некогда размазывать, надо подчиняться.
— Шевелись!
— Буксир закреплен, — доложили с палубы.
— На «Нептуне»! Буксир закреплен! — доложила «Ока».
— Молодцы, понял вас, — одобрил «Нептун», и его танцующие огоньки поползли в сторону.
Через минуту буксирный трос обтянулся, нос «Оки» чуть заметно дернулся с места. «Нептун» дал тифоном сигнал. «Держите за мной».
— Так как же насчет хлопот, Вячеслав Семенович? — спросил помполит.
— Ну, знаете, капитан «Нептуна» просто редкостный моряк…
И дальше шло не хуже. Через сорок минут «Ока» закрепила на причале носовой швартов.
Спасатель рявкнул тифоном, отошел от причала, сделал ловкий крутой разворот и своим носом аккуратно поджал «Оку» к причалу и поддерживал ее, пока матросы крепили остальные швартовы.
Шубин взглянул на помполита и включил микрофон.
— На «Нептуне»! Говорит капитан «Оки». Я восхищен вашей работой, примите мою благодарность…
Голос Шубина прогремел над всеми причалами порта. «Нептун» ответно рявкнул тифоном, дизеля спасателя зарокотали на заднем ходу, и он ловко ошвартовался по корме «Оки».
Когда формальности по приходе судна в порт были закончены и первый грейфер угля с грохотом провалился в бункер, Шубин позвал к себе старпома.
— Распорядитесь, чтобы у меня в каюте накрыли стол на… постойте, — Шубин принялся загибать пальцу, — да, на пять персон. Персон, подчеркиваю… Пусть повар приготовит хорошую закуску, из расчета, что мы не ужинали и не будем завтракать… Третьего помощника попросите немедленно отнести это письмо капитану порта. Если капитан уже кончил работу — пусть третий отправится к нему домой, обязательно. Постойте, это не все. Вы пройдите, пожалуйста, на «Нептун». Представьтесь капитану в лучшем виде. Пока идете, продумайте речь, короткую и блестящую. Он и на самом деле стоит высших похвал. От меня передайте, что я жажду увидеть его у себя на «Оке» в семь вечера.
Старпом спустился в свою каюту, взглянул на себя в зеркало. Выбрит. Черный форменный костюм сидит ловко подчеркивает интеллигентную бледность. Сорочка с нейлоновой искрой… Все в лучшем виде. В таком параде он мог бы предстать не только перед глазами придирчивого капитана, но был достаточно наряден даже для встречи с женой.
«Нептун» стоял в ста метрах от «Оки». Конечно, Игорю Петровичу не хватило этого расстояния, чтобы продумать свое блестящее обращение к капитану спасателя. Впрочем, старпома это не расстроило. Полагаясь на свою находчивость, Игорь Петрович бодро вбежал по трапу «Нептуна». Его встретил вахтенный матрос.
— Я старший штурман «Оки», к капитану.
— Капитан занят, товарищ старпом. Он сейчас проводит с командой разбор буксировки «Оки», в красном уголке. Вы обождите в кают-компании.
Игорь Петрович вошел в коридор.
Через открытую дверь в конце коридора слышался властный голос.
— …вы, боцман, научитесь командовать коротко и четко, меньше объясняйте, тут все грамотные. Объяснять надо либо до, либо после, а в море надо шевелиться!
Игорь Петрович где-то уже слышал этот голос… Уже не вникая в смысл слов, старпом вытянул шею, чтобы скорее увидеть капитана. И замер: вполоборота к нему сидел за столом Александр Александрович Сомов, бывший капитан «Оки».
На «Оке», в каюте Шубина, буфетчица и повар заканчивали сервировку стола. Капитан сидел в уголке, у входа в спальню, и рассеянно листал журнал, когда через порог каюты шагнул старший механик. Одет он был чисто, но небрежно, угольная пыль, еще не отмытая у глаз, подчеркивала выражение подавленности и осознанной вины.
— Я пришел, Вячеслав Семенович, — тихо сказал Жабрев и поджал сухие упрямые губы.
Он пришел. Какая и кому радость от того, что пришел он, стармех Жабрев.
— Ну и хорошо, садитесь, Настенька, поставьте, пожалуйста, шестой прибор. Сейчас все соберутся, и мы поужинаем, с приходом…
Стармех втянул голову в плечи, присев на то самое кресло, в которое всегда садился, когда его приглашал к себе капитан. Жабрев был подавлен… Если бы тогда, на мостике, Шубин накричал на него, сорвался, психанул, матерился бы, как Сомов, — все было бы нормально. Но Шубин сдержался, совершенно неожиданно для Жабрева, — и это была главная ошибка Шубина, если он еще хотел плавать со стармехом Жабревым. Шубин имел сейчас полное право — сорваться и накричать. И стармех склонил бы лысую голову и молча проглотил бы все…
И сейчас еще не было поздно. И сейчас — если бы капитан, обнаружив у себя в каюте стармеха, выскочил бы из кресла, побагровел и, не позволяя вставить слово, разразился бы гневными ругательствами, громом и молнией — все с точки зрения стармеха шло бы нормально, и он скорее почувствовал бы под ногами твердую опору. Все что угодно заслужил он, стармех Жабрев, за этот рейс. Что угодно — только не любезное приглашение поужинать.
Он пришел к капитану, чтобы получить заслуженный разнос, а его приглашали к столу… Да что, Шубин издевается над ним, что ли?..
Но в том-то и беда, что стармех знал — Шубин не издевается. В том-то и беда, что Жабрев не мог найти в себе самом шубинского великодушия и человеческого понимания…
— Я хочу рассказать, как все произошло, Вячеслав Семенович.
— Все хорошо, Георгий Александрович, все хорошо, что хорошо кончается… Вы уж меня извините — сегодня заниматься делами больше не хочу. Да и не могу, признаться. Выйдем в новый рейс, помполит соберет партсобрание — он уже сказал мне об этом, — и нам с вами попадет, вам, наверное, побольше…
Стармех обалдело смотрел на Шубина.
— И это все?
— Будет мало — добавим, — улыбнулся Шубин.
— И вы… не собираетесь ставить вопрос о моей замене?
— Я прошу вас только об одном — измените отношение к людям.
— Я говорю о сегодняшнем случае, — настойчиво пояснил Жабрев.
— Если уж вам так не терпится — скажу, что за сегодняшний случай я вам закачу хороший выговор. Я уверен, Георгий Александрович, что уголь мы с вами считать научимся. Я говорю о людях…
Стармех с видимым усилием поднялся.
— Благодарю вас, Вячеслав Семенович. И простите, я не понимал вас, да и сейчас не очень…
Пошатываясь, не закончив мысли, Жабрев двинулся к двери.
— Куда же вы? А ужин?
— Я сейчас упаду и засну. Двое суток не спал… уголь считал.
Шубин сочувственно улыбнулся — нашел в себе какие-то резервы и улыбнулся — и не стал удерживать стармеха.
Первым из приглашенных явился капитан порта.
— Аварийщикам нижайшее почтение, — еще из коридора бодро сказал он, а войдя в каюту, сердечно пожал руку Шубину: — С благополучным приходом…
Шубин, живо поднявшийся навстречу капитану порта, тотчас откликнулся:
— Благодарю, а насчет аварии, думаю, отобьюсь…
— Вот-вот, давайте закончим с этим неприятным делом, — капитан порта, седой, подтянутый старик, видимо, имел напористый, деятельный характер. Он бросил свой портфель в угол, прямо на палубе, уселся в кресло, вытащил из кармана старую традиционную трубку, набил ее кэпстеном.
— Понимаете, в порту складывается мнение, что вы обезуглились в море. Вы терпели бедствие — раз уж просили спасателя за пределами порта, а это значит — «Нептун» фактически выполнял операцию по спасению… Если вы не докажете обратного, я обязан потребовать от вас документы для оформления аварии. — Капитан порта пожал плечами. — Мой служебный долг, ничего не попишешь…
— Разумеется. Но я просил только обеспечить безопасный вход в порт в штормовых условиях. Услуги спасательного судна нам были оказаны не в море, а на внешнем рейде порта. Кстати, я вовсе не требовал спасательного судна. В моей радиограмме, взгляните, пожалуйста, сказано: «Высылайте мощный буксир». Что же касается обезугливания — это, вероятно, просто недоразумение. Вот выписки из машинного судового журнала. На момент подхода к причалу давление пара в котлах было пятнадцать атмосфер, а как известно, без угля давления не бывает. Вот вам мой рапорт на этот счет…
Капитан порта углубился в изучение документов, изучал и хмурился:
— Мне хотелось бы взглянуть на машинный журнал, из которого сделаны эти выписки.
Шубин молча подал машинный журнал. Шубин был готов к этому разговору. И рапорт, и журнал, и копия телеграммы — все, что нужно, стопой лежало на письменном столе.
— Ну что ж, формально все в порядке, Вячеслав Семенович, — сказал капитан порта. — Формальный порядок — великая вещь, я не формалист, но умею оценить… Хотя, поверьте опыту, если бы я задался специальной целью вскрыть признаки аварийного состояния судна на подходе к порту, мне не пришлось бы сильно утруждать себя… — Старик был немного обижен шубинской предусмотрительностью. Он спрятал бумаги в папку. — Для этого мне нужно было прийти на «Оку» сразу после вашей швартовки. Прошу не обижаться на это мое заявление, и давайте закончим неприятный разговор… Ну, расскажите, как плавалось? Сильно кидало? — старик пыхнул трубкой.
Приятный душистый табак, этот кэпстен…
Шубин облегченно вздохнул. И довольно подробно рассказал о всем переходе из Мурманска. Капитан порта задал два-три вопроса, вполне капитанских вопроса. Потом прошелся по каюте, остановился у иллюминатора, долго задумчиво курил, глядя, как матросы на палубе готовили судно к приему груза.
— Знаете чего мне больше всего не хватает сейчас? — спросил он, поворачиваясь к Шубину. — Больше всего я хотел бы сейчас выйти в море и почувствовать хорошее судно в своих руках… увидеть горизонт, послушать ветер в вантах… А чтоб вы не думали про сентиментальных старикашек с капитанскими трубками, — старик усмехнулся, — я скажу еще, что завидую даже вашему обезугливанию… Пока плаваешь. — стесняешься таких слов и даже не представляешь, до чего можно стосковаться по всему этому… даже по матросскому мату. Кажется, брошу я к чертовой матери все эти бумажки, — старик пнул свой потертый портфель, — брошу и пойду в море, поваром. У меня универсальное морское образование, я когда-то начинал с камбузного мальчишки…
— Почему же поваром?
— Глаза. Плохо вижу. Потому и пришлось уйти на берег. — Капитан порта вздохнул. — Ну, прошу прощения за беспокойство, мне пора. Если не возражаете, давайте выпьем по одной — за вашу моряцкую неблагоустроенность…
И как ни уговаривал его Шубин остаться, он все-таки ушел, этот занозистый несентиментальный старик, ушел, унося толстый портфель и тоску в близоруких глазах.
Шубин видел, как старик шел по причалу, сердито размахивая портфелем.
Сам Шубин сейчас испытывал тягостную тоску по дому. Больше всего хотелось бы ему оказаться сейчас в своей ленинградской квартире, провести спокойный человеческий вечер: диван, мягкий торшерный свет, легкие шаги жены, умевшей молчать, когда хотелось тишины, и сын, который недавно научился говорить и по этой причине молчать пока не умел.
Хотелось не просто тишины, а домашней тишины, настоящего уюта, покоя и уверенности в том, что никто не ворвется штормовой ночью, не разбудит легкой истерикой: «Капитан, вышибло обе двери кормовой надстройки! Что делать?»
В противоположность Шубину, капитан порта, видимо, жил в последние годы слишком спокойно. Это звучит, конечно, парадоксально — какое уж спокойствие в порту… Но все же и в портовой сумятице есть своя размеренность и свое однообразие. И потому старику хотелось бури, неожиданностей и настоящего напряжения нервов, к которому привык он за годы плавания. Старику как раз хотелось, чтобы среди ночи ворвался в каюту зеленый от страха, от качки, от собственной молодости штурман и, дрожа голосом, крикнул:
— Капитан, что делать, вышибло обе двери кормовой надстройки!..
Шубин хорошо понимал старика. О себе он знал: месяц спокойной жизни в Ленинграде — и он, помимо воли, начнет прислушиваться к шуму ветра за окном, а утром, в первую очередь, увидит кусок неба между крышами. Пронесется клок облака по небесам — и Шубин будет прикидывать, сколько сейчас в открытом море баллов и как сильно достается ребятам где-нибудь у Исландии…
И жена его спросит:
— Уже?
А он только вздохнет и промолчит, и виновато улыбнется. Ну что он может сказать ей? Романтические атрибуты, вся эта старая пропыленная мишура давно уже никому ничего не объясняет. Он мог бы сказать ей про узкое, китовое, горло Английского канала, про Бискай, к которому приходится поворачиваться боком, когда нацеливаешься носом на Кубу. А повернуться боком к Бискаю — это не самое большое удовольствие в жизни… Он мог бы сказать ей о том, что пятьдесят градусов — опасный крен, что в двухмесячном плавании у людей портится характер, что голос московского диктора бывает праздником для экипажа. Он мог бы сказать ей, что он, капитан Шубин, жить не может без всего этого, как не может жить без нее, без сына, без этих вечно влажных ленинградских крыш и этого серого кусочка неба, неровно отрезанного шестыми этажами…
Конечно, стоит задуматься о своем, неофициальном, обязательно кого-нибудь несет…
— Да!
В каюту входит старпом и при этом сияет, будто его наградили внеплановым отпуском.
— Капитан «Нептуна», — объявил старпом. — Прошу любить…
В каюту шагнул капитан Сомов.
— …и жаловать.
— Вот это да! — искренне удивился и обрадовался Шубин и так широко и приветливо расставил руки, что Сомов бесцеремонно обнял его.
— Ну, я чертовски рад, что вы так хорошо меня встречаете, — шумно переводя дыхание, сказал Сомов. — А сегодня, когда вы на весь порт закатили мне благодарность, я чуть от удовольствия на мачту не влез.
И старпом не понял — всерьез это Сомов или подтрунивает.
— Да, а где же ваш знаменитый помполит? Или уже сменили?
Шубин сделал незаметный знак старпому, а сам помог Сомову снять меховую куртку и усадил его на диван.
Николай Степанович тоже был немало удивлен, увидев Сомова в каюте капитана. Но помполит быстро справился со своим удивлением и растерянностью, улыбнулся, протягивая Сомову руку. Сомов сухо пожал, убрал глаза, не сказал ничего.
Все неловко замолчали, смущенные этой неожиданной встречей, и каждый подумал что-то свое о капитане Сомове.
За весь вечер помполит Знаменский и капитан Сомов перекинулись парой ничего не значащих фраз: «да», «нет».
Сомов не любил помполита. Знаменский был слишком спокоен и внимателен, чтобы с ним можно было поругаться по-сомовски, слишком наблюдателен и памятлив, чтобы надеяться на его забывчивость… А Сомов был вспыльчив до потери памяти, но и отходчив.
Когда на парткоме заслушивали «Оку», Знаменский держал короткую и недвусмысленную речь: Сомов на судне царек, настроение экипажа угнетенное, дальше так продолжаться не может…
Сомов тогда, на парткоме, даже удивился: чтобы убедить начальство снять его, Сомова, с капитанства, Знаменский нигде нисколько не сгущал краски, не пережимал, а коротко и точно изложил самую суть. Эта самая суть давно была известна в пароходстве, и Сомов даже подумал тогда, что дело может ограничиться выговором или просто внушением-призывом к нему, Сомову, — быть поделикатнее. Он еще подумал тогда, на парткоме, что, если его не снимут с «Оки», они со Знаменским, чего доброго, и сработаются.
Но его сняли. Против Шубина он ничего не имеет, Шубин тут ни при чем, свято место не бываем пусто. А Знаменский — другое дело, и раньше к нему душа не лежала, и теперь не больше.
Шубин, чтобы замять неловкость общего молчания, скоро усадил всех за стол и наливал, и потчевал, и веселил.
Старпом Игорь Петрович незаметно наблюдал за бывшим своим капитаном. Сомов для него повернулся неожиданной стороной: смелый, рисковый.
Игорь Петрович хорошо помнил, как вел себя Сомов на минных фарватерах Балтики, как Сомов психовал на мостике по малейшему поводу, а то и без повода. Игорь Петрович помнит Сомова — капитана «Оки», чуждого всякого риска, даже намека на риск. Странно… Не мог же человек восемнадцать лет быть плохим капитаном, даже трусоватым судоводителем, а на девятнадцатом — блеснуть отважным маневром на крутой волне, показать уверенную молодую хватку, настоящую морскую лихость.
Не лихачество — лихость, точный расчет и твердую руку.
Тут что-то не так. Или сам Игорь Петрович не рассмотрел Сомова раньше, или Сомова что-то сковывало, сдерживало все эти годы.
Но здесь, за столом, Игорь Петрович так и не смог для себя решить — что же произошло с капитаном «Оки».
Шубин, без всякого желания польстить Сомову, рассказывал, как он с мостика «Оки» любовался и завидовал точным маневрам «Нептуна». Сомов размяк от общего внимания, от компетентных капитанских похвал и немного — от бренди.
Николай Степанович молча жевал сервелат, посматривал на оживленного Шубина, на Сомова, разомлевшего и красного, на старпома Игоря Петровича, будущего капитана будущей «Оки»…
«Интересно, — думал Николай Степанович, — интересно, случайность это или умный психологический ход: Сомову дать спасательное судно.
Сомову, который никогда раньше людей не ценил, не дорожил ими, не считался ни с кем, — Сомову поручили спасать людей. И вместе с тем — спасатель дан Сомову, несомненно даровитому, смелому капитану…
Что толку — дать спасатель беспомощному человеколюбу? И все же интересно: спасатель — Сомову…
А может быть, это и был самый правильный выход?.. И Сомов, годами скованный различными формальными условностями, теперь вдруг развернулся по-настоящему, ибо где-где, а на спасателе и опасности и риска больше, но сам-то риск оправдан. И неожиданно у Сомова оказались развязаны руки — рискуй, можешь, на то ты и спасатель…
Интересно, как он теперь с людьми?»
— Ну, спасибо, други, пора мне. — Сомов тяжело поднялся. — Спасибо, что не забыли, — он снял с вешалки свою меховую куртку. Игорь Петрович помог ему одеться. — Все-таки шесть лет проплавал я на «Оке», срок! — и Сомов значительно посмотрел на Знаменского, крякнул, пожал всем руки, вышел. Его проводили до самого трапа «Нептуна», и он остался этим очень доволен, с верхней ступеньки помахал рукой, шагнул в коридор своего спасателя…
Перед сном Николай Степанович нерешительно остановился у капитанской двери. Шубин, конечно, устал, но помполиту не хотелось откладывать на завтра: нужно было посоветоваться с Шубиным о некоторых предложениях пароходству, которые помполит собирался изложить в своем рейсовом донесении.
Дверь была приоткрыта, горел свет. Николай Степанович осторожно заглянул, боясь разбудить капитана, если он уже заснул. Но Шубин не спал. Он сидел за письменным столом, задумчиво держа в руках фотографию жены и сынишки. Снимок этот обычно висел над столом.
Николай Степанович отпрянул от двери и прошел к себе.
В этот вечер он долго не мог заснуть. То тихой чередой, то стремительной кинолентой проносились перед ним картины только что законченного рейса. Шторм… господин-товарищ Гофман… «Ока» на грани аварии… капитан Сомов и его «Нептун» — спасательное судно спортивного вида…
И вся эта документальная кинолента близких воспоминаний заканчивалась Шубиным, который сидел у стола с фотографией жены и сынишки.
Помполиту показалось от двери, что на щеке Шубина что-то странно блеснуло… Это мог быть отсвет от настольной лампы. Просто — отсвет от настольной лампы.
Сутки спустя, когда «Ока» значительно погрузилась корпусом, а трюмы наполовину заполнились грузом, Шубин сидел у себя в каюте и готовился к новому рейсу.
В дверь постучали. Шубин поморщился, предвидя нудный разговор с очередной береговой комиссией. Рейс предстоял долгий, нужно было посмотреть карты, полистать лоции.
Но в каюту вошел старший механик в полной парадной форме. Сухие его губы были решительно поджаты. Шубин облегченно вздохнул — слава богу, не комиссия.
— Капитан Сомов просил передать вам привет, — сказал Жабрев, глядя прямо на Шубина, чего последнее время за «дедом» почти не наблюдалось.
— Благодарю. Он заходил к нам на «Оку»?
— Нет, я был у него на «Нептуне». Разрешите, я сяду, капитан?
— Разумеется. Ну, как вы нашли Сомова? Он изменился?
— Нет. Думаю — нет, не столько изменился, сколько делает вид. Не подумайте, что я наговариваю на Сомова. Смешно ждать от Сомова разворота на сто восемьдесят градусов… Когда Сомов заикается о гуманности и всяких таких штучках — он, простите, смешон, как медведь в посудном магазине…
— Почему, если не секрет?
Стармех холодно посмотрел в глаза Шубину.
— Не секрет, но мне не хочется детализировать. Сомов — это Сомов, это тип, не мне его судить, не мне над ним смеяться. Все, Вячеслав Семенович, я устал, и мне надоело. Вот рапорт.
Шубин взял рапорт. Прочитал.
— Вы даже не хотите идти с нами в рейс?
— Не хочу.
— Странно. Я обещал вам выговор, а вы уходите…
Жабрев усмехнулся.
— Эта награда от меня не уйдет, выдадут копию вместе с отпускными.
— Значит, категорически?
— Абсолютно, — непримиримо мотнул головой стармех.
— Но вы обязаны были подать рапорт за две недели до ухода. Я запросил бы вам замену…
— А нечего и запрашивать. Второй механик вполне заменит меня. Остальных вы просто передвинете в должностях с повышением. Разрешите, я сделаю пометку об этом в рапорте.
Жабрев склонился над бумагой, а капитан задумчиво смотрел на его аккуратную, промытую лысину: что там, под ней? Что делает жизнь «деда» такой безотрадной, напряженной и неуютной?
— Георгий Александрович, все-таки мне кажется, вы это зря, сгоряча… — сказал Шубин, пытаясь найти основу для соглашения. — Ну в чем дело? Что вас так уж не устраивает на «Оке»?
— Мне не по душе здешняя атмосфера, капитан, я устал. Я старший механик, а не классная дама. Вам нравится возня с людьми — ради бога, возитесь. Я предпочитаю обслуживать механизмы. Машины — замечательная вещь… А люди — раз уж нельзя без них обойтись, — люди должны работать. Вкалывать, как говорится. Хочешь — работай, не хочешь — катись. А из меня тут хотят сделать то классную даму, то общественного затейника, то санэпидстанцию… А я хочу быть механиком. И только!
— Но согласитесь, Георгий Александрович, что последний рейс говорит не в вашу пользу, как раз против принципов, которые вы излагаете?
— Может быть, если вам так кажется, — мрачно ответил Жабрев. — Может быть. Именно поэтому я и говорю, что устал. Устал жить под дуду, которая мне не нравится. Устал — и проморгал бункер. Я виноват. Я, а не мои принципы. — Жабрев отвернулся к окну. На фоне серого балтийского неба медленно проплывали стрелы кранов: «Ока» грузилась. Шубин еще раз склонился над рапортом, постукивая карандашом по столу.
Подпишет? Или нет? Жабрев вдруг заколебался. Может ведь и не подписать, это его дело. Но тогда он, Жабрев» вынужден будет подчиниться и пойти в этот рейс. И тогда он, Жабрев, будет отбывать время, и отмалчиваться, и стоять на своем — куда ж денешься, раз рапорт уже написан.
Он проплавал на «Оке» не один год, не два и не три…
Жалко, конечно. Механик привыкает к машине, он чувствует ее все время — и днем, когда все качается, и пляшет; и ночью, когда спит, а переборка в каюте дрожит басовито; и за тарелкой супа, когда подошвы принимают от пола уверенное подрагивание. Шубин взглянул на стармеха.
— Куда вы пойдете, Георгий Александрович? Везде ведь примерно то же, что и у нас, на «Оке». Мой вам совет — оставайтесь. Я уверен, мы сработаемся…
— Нет, Вячеслав Семенович, — почти зло отрезал Жабрев. — Нет. Я решил, и я устал, — он повторил это настойчиво, почти грубо, чтобы не раскисать.
— Ну, вам видней, — сказал Шубин и подписал рапорт.
— А куда я пойду? — голос стармеха дрогнул. — В порт, на плавучий кран, в колхозную мастерскую, в механическую прачечную, — криво усмехнулся стармех, складывая рапорт вчетверо.
Капитан печально улыбнулся.
— Наивный вы, «дед».
— Да нет, капитан, не так уж и наивен. Место найдется. Пенсион не за горами, а старикам везде у нас почет… Ну, будьте здоровы…
Расставшись с капитаном, стармех спустился палубой ниже, в свою каюту. Но в каюте не усидел, выскочил в коридор и раз двадцать прошелся, заложив руки за спину. Кто-то здоровался с ним, кто-то даже о чем-то спросил — Жабрев не слышал. В нем еще перекипало воинственное возбуждение от разговора с Шубиным, и он упорно мерял коридор шагами, пытался сосчитать шаги, но всякий раз сбивался, снова вспоминал шубинский вопрос: «Ну куда вы пойдете?», вспоминал последний рейс и свои метания из кочегарки в бункерные ямы. Вскоре ему стало грустно, просто грустно, как бывает пожилому человеку, когда он сам нарушает привычный ход своей жизни и не уверен, что поступает разумно. «Дед» перекипел — и пар весь вышел. Но заднего хода уже не было. Помрачнев еще более, стармех спустился в машинное отделение. Долго стоял он, ощупывая взглядом старую громоздкую машину «Оки». В этих тяжелых деталях таилась единственная красота, перед которой преклонялся Жабрев, — красота точности расчетов и точности движений. Сила и красота…
Он выждал, когда вахтенный машинист прошел зачем-то в котельное отделение и в машинном отсеке больше никого не осталось. Жабрев провел рукой по гладкой, лоснящейся маслом поверхности реверсивного маховика, не выдержал — припал к нему щекой. «Ну, прощай, старуха… спасибо, что слушалась…»
Он прошептал не то вслух, не то про себя, и дрогнули его упрямые тонкие губы. Вахтенный машинист вернулся. Жабрев выпрямился и сделал вахтенному резкое замечание за какую-то мелочь. Потом решительно поднялся к себе в каюту, вызвал второго механика. Ночь они просидели над бумагами и чертежами, а утром «дед» вышел на верхнюю палубу в пальто, с чемоданом. Только на секунду он остановился — чтобы поднять воротник.
Он сбежал на причал по трапу, не попрощавшись даже с вахтенным матросом, который стоял тут же. Не оборачиваясь, быстро зашагал к воротам порта.
Клайпедская стоянка была очень короткой. Никто из жен моряков не приехал на «Оку», кроме Нелли. Чего уж приезжать на несколько часов, расстраиваться только.
Нелли приехала. Она не считалась с дорожными расходами, с продолжительностью стоянок парохода. Ее присутствие на «Оке» в советских портах стало таким же обязательным, как таможенный досмотр. Судовые остряки прохаживались насчет темперамента, и бедный доктор уставал отбиваться. «Ну, медовый месяц считать продолженным! — объявляли штурманы, разглядывая в бинокль причал, к которому собиралась швартоваться «Ока». — Нелли готовится принять швартовы…»
— Вот, товарищи, каково выходить замуж за красивого эскулапа нашего времени, — философически замечал кто-нибудь на ботдеке и сейчас же получал за это хороший удар в плечо. Доктор был не хилого десятка, плечо некоторое время побаливало…
Остряки угадывали почти все. Почти… Ну, а кроме того, доктор был до смешного непрактичен. Честное слово… Ну, зачем он купил ей эти дорогие швейцарские часы?.. а светлый габардин, от которого на наших улицах уже дурно становится?..
Нелли взяла под контроль расход и приход валюты, обнаружив при этом неожиданный талант. Казалось просто невероятным: ни разу не побывав за границей, Нелли тонко угадывала конъюнктуру западноевропейского рынка. Безошибочно указывала доктору, что и где следовало приобретать. В Англии, Голландии, Польше… И доктору, разумеется, ласково доставалось, если он переплачивал или разрешал обдуть себя на качестве.
Доктор смотрел на жену внимательным взглядом, слушал ее инструкции и радовался тому, что вносит в Неллину жизнь столько приятных забот.
Через годик-полтора, прикидывала Нелли, они оденутся, как люди. И кое-что подзапасут… К тому времени она подыщет своему викингу очень приличное место на берегу. На их заводе есть профилакторий — не бей лежачего! — и заведующий собирается на заслуженный отдых… Славное это будет время… через годик-полтора…
— Ты что, Нель? — спросил доктор, с неопределенной тревогой наблюдавший за женой.
— Ничего. Просто — думаю…
Тридцать первого декабря капитан Шубин дважды получил радиограммное напоминание пароходства о том, что выход «Оки» с грузом из Клайпеды в декабре — решает квартальный план пароходства.
Новый год приятно взбудоражил город. Из каждого окна смотрела елка.
А пароход «Ока» никак не мог подвести родное пароходство: погрузка заканчивалась в восемь вечера. На официальном языке отход до 00.00 означал для «Оки» выполнение двух сверхплановых рейсов в истекшем году, а это, на официальном языке, вовсе не пустяк. Из всех судов бассейна только «Ока» встречала конец года с таким хорошим хозяйственным результатом.
И тем более хотелось морякам по-береговому отметить новогодье…
Теперь главное — уйти до 00.00.
А новый год догонит «Оку» и на внешнем рейде.
Через несколько часов весь мир празднично звякнет бокалами, — православные и католики, французы, славяне — все усядутся за столы, проводят не торопясь старый год. Выпьют и закусят. Вспомнят, что хорошего было. Потом встретят, стоя, Новый год. Ну, опять, конечно, выпьют и снова не забудут закусить…
Ей-же-ей, не грех встретить Новый год, чувствуя твердую почву под ногами. Уйдя мыслями в свое, в личное. А не в расход топлива. И не в лоцию Балтийского моря…
Порт закончил погрузку «Оки» не в восемь вечера, как предполагал, а в семь.
Палубная команда, уже успевшая закрыть четыре кормовых трюма, натянула брезенты и на носовой люк. Потом помогла машинистам закрепить тяжелые бочки с машинным маслом на палубе позади средней надстройки. Старший механик Алексей Михайлович доложил Шубину, что машина к отходу готова.
Шубин подписал грузовые документы, заказал два буксира и лоцмана.
Приготовления к выходу в море были закончены.
Весь экипаж находился на борту, весь, кроме Вертинского.
— Не пойму, Игорь Петрович, почему вы отпустили Вертинского до семи часов? — Шубин выражал свое полное неудовольствие старпому.
— Виноват, Вячеслав Семенович… Поверил человеку, — огорчался старпом. — Кто ж его знал…
— Ну и как же дальше? Верить или не верить? — спросил Шубин, тронутый унылым видом старпома.
— Верить, — пожал плечами Игорь Петрович. — Куда ж денешься… Любовь у него тут, дело вроде к свадьбе. Побежал проститься и поздравить…
— Ну-ну, — сказал капитан устало.
Без пяти восемь в дверь капитанской каюты заглянул лоцман. Шубин утвердительно кивнул головой и стал одеваться. Не любил он, когда кто-нибудь из команды опаздывал с берега, а тем более не являлся к отходу.
— Игорь Петрович, вычеркните Вертинского из судовой роли, пойдем без матроса. Попросите порт выяснить, не случилось ли чего.
— Есть.
Шубин вышел на крыло мостика. Было темно, сыро, как-то особенно неуютно. Над городом тяжелой шапкой висела снежная туча. Луч входного маяка упирался в плотную завесу снега, косо спадавшую в море.
— Тьфу, как неудачно! — пробормотал лоцман. — Опять с моря лезет снежный заряд. Придется разворачиваться вслепую.
Шубин ничего не ответил. Он напряженно вглядывался в тыл причала с серой полоской дороги, ведущей от ворот порта. По серой полоске бежал человек. Шубин взял бинокль. Человек бежал очень неровно. Вот споткнулся, упал, тяжко поднялся… снова бежит…
— Буксиры поданы, Вячеслав Семенович, — подошел старпом — Можно отдавать швартовы?
— Постойте…
— Нельзя ждать, капитан! — почти зло крикнул лоцман. — Надо отходить и разворачиваться, пока есть видимость.
— Не могу я, лоцман, бросить на берегу своего человека.
— Ну, а я не буду с вами возиться в снегопад.
— Старпом, спуститесь вниз! Постарайтесь внести в судовую роль матроса Вертинского, — приказал Шубин, отворачиваясь от лоцмана.
— Комиссия уже сошла на берег! — застонал лоцман.
— Вот я и говорю старпому: пусть немедленно вернет комиссию на судно! — повысил голос капитан.
— Ну, тогда в этом году вы от причала не отойдете, — зловеще предсказал лоцман. Он твердо рассчитывал часов в десять быть дома. Гости соберутся в половине одиннадцатого, он еще успел бы переодеться и встретить всех, как подобает хозяину дома.
Вертинский, между тем, добежал до причала, но подняться на борт ему не разрешил часовой-пограничник.
На мостике было слышно, как внизу портнадзиратель горячо препирался со старпомом. Потом он вприпрыжку затрусил к телефону. Минут через пять порт-надзиратель скакал обратно.
— Вам повезло, чиф! — крикнул он еще издали. — Комиссия из порта не выезжала. Вахтера в проходной я предупредил. Он завернет комиссию на судно…
Шло время, а «газик» береговых властей не появлялся. Весь экипаж «Оки» молча стоял на местах по швартовому расписанию. Ветер с моря усилился. В воздухе закружились хлопья. На причале, пошатываясь, стоял Вертинский, мокрый с головы до ног, выпачканный серой цементной пылью. Шубину на мостике слышно было, как матрос стучит зубами от холода. «Кажется, основательно переложил парень. Интересно, какую невесту он приплетет к опозданию… И почему он весь мокрый?»
Старпом вернулся на мостик.
— Узнали? — спросил Шубин.
— Говорит, кого-то вытащил из воды…
— Пьян?
— Не понять. Но водкой попахивает. Говорит, ребята с военного катера угостили, когда подобрали из воды.
— Киньте ему тулуп. Нетерпеливо гуднул носовой буксир.
— Сколько стоять будем? — хрипло спросил голос из темноты.
Наконец, на дороге блеснули автомобильные фары. «Козлик» визгнул тормозами, досадливо визгнул.
— Нет у вас, капитан, порядка на судне, — крикнул снизу офицер-пограничник. — Где ваш матрос?
Вертинский исчез из поля зрения. Да, собственно, в этот момент никакого поля уже не было: Шубин заслонял лицо кожаной перчаткой от хлестких ударов снежной крупы.
— Все в порядке, Вячеслав Семенович, Вертинский внесен в судовую роль, можно отходить. — Старпом запыхался, но, кажется, зря. С безнадежностью смотрел Шубин в окно, за которым полоскался снежный белесый потоп.
— Отпустите людей погреться. Скажите доктору, пусть займется Вертинским. Только пусть люди не раздеваются, чтобы сразу же наверх, как только снег пронесет.
Уползали в прошлое последние часы старого года. А снежные запасы его все еще не кончались…
Около десяти часов внезапно стихло.
Небо потемнело, и в черно-синей его глубине даже замерцали звезды.
Над палубой «Оки» загремели торопливые команды. Буксиры потянули «Оку» прочь от причала.
— Чисто за кормой!
И сразу же между «Окой» и землей лег черный узкий провал. Он становился все шире и темней. Лоцман гудком дал буксирам команду разворачивать судно. Буксиры круто потянули пароход: один влево, другой вправо. Новогодние огни Клайпеды побежали по кругу: судно разворачивалось на выход из порта.
Но едва оно закончило разворот, снова налетел шквал, небо поблекло и пропало, береговые огни скрылись в снежных складках новой завесы.
— Отдадим якорь, капитан? — тревожно предложил лоцман.
— Нет. Локатор работает хорошо. Отдадим буксиры, пойдем на выход.
— Я не собираюсь выводить вас при такой видимости.
— Выйду самостоятельно, — сказал Шубин.
Лоцман молча стоял рядом.
— Малый вперед, руль полборта лево, — приказал Шубин. И сосредоточенно склонился над экраном локатора.
— Счастливого плавания в новом году, — как-то нерешительно пожелал лоцман. Он уже знал — Новый год не будет для него таким свободным и безмятежным, как хотелось бы.
— Счастливо оставаться, — ответил Шубин, не отрываясь от локатора. Лоцман почувствовал, что он лишний на мостике. К левому борту парохода подходил буксир, и лоцман спустился на палубу. Через минуту из заснеженного пространства по корме донеслось три прощальных гудка…
В 23 часа 10 минут «Ока» вышла из порта на внешний рейд.
— Радиограмма, Вячеслав Семенович! — радист держал бланк в руке, словно не решаясь положить на стол.
— Что-нибудь срочное?
— Да… не знаю… Капитан порта просит сообщить фамилию Вертинского, то есть матроса, который спас грузчика. И поздравляет нас с Новым годом.
— Хорошо, — сказал Шубин.
И только сейчас почувствовал, как велико было напряжение, которое сковывало каждый его мускул, пока он вел судно по малознакомому фарватеру.
«Ладно, хоть рисковать пришлось ради Вертинского, почему не рискнуть ради хорошего парня», — удовлетворенно подумал Шубин и тут же поймал себя на мысли: собственно, рисковал он вовсе не ради Вертинского… А только ради того, чтобы послушно отойти от причала тридцать первого декабря.
И риск был неоправданно велик.
Эта мысль показалась Шубину неприятной: она содержала слишком много условности и маловато здравого смысла. Она не отвечала задаче дня.
Во всяком случае, эта условность уже многие годы была знакома Шубину — и все-таки привыкнуть к ней он не смог. Эта условность была неприятна ему, ибо не стоила ни риска, ни человеческих нервов.
А впереди невидимо стелилась многомильная дорога «Оки». Она стелилась тонкой карандашной линией на штурманской карте, бессонными ночами, нервами на пределе, томительным ожиданием встреч с берегом.
Невидимой дорогой расстилался перед «Окой» новый моряцкий год…