В поисках истины

Но при чем здесь Муза истории? Какое отношение она может иметь к мифам? Неужели в этих красочных небылицах содержатся какие-то крупицы здравого смысла?

В самые отдаленные времена, естественно, мифы были для греков абсолютно достоверными, они составляли особый, непонятный, но тем не менее реальный мир.

Позднее к ним стали относиться более осторожно. Усомнившись в богах, греки постепенно перестали всерьез воспринимать и сказочные события, связанные с ними.

Пожалуй, трудней всего пришлось историкам. О чем бы они ни писали, им приходилось так или иначе обращаться к истокам, к древнейшим эпохам, о которых мало что было известно. Что происходило в действительности, никто не знал. И тогда на помощь приходили мифы.

Потому-то в исторических произведениях античных писателей, честно описывавших то, что они видели или слышали, так часто упоминаются мифические герои, с которыми обычно связывают установление каких-нибудь праздников, строительство городов, создание учреждений.

Муза истории любила задавать загадки и не слишком охотно раскрывала свои секреты. Ей словно доставляло особое удовольствие наблюдать за тем, как люди тщетно пытались проникнуть в тайны своего прошлого. Уже в древности историческая наука стала ареной ожесточенных споров, в которых, однако, так и не родилась истина.

В верности истине историки клялись издавна. Но все дело в том, что истин оказывалось великое множество. Историк не мог лишь бесстрастно излагать факты. Ни один из них не удерживался от оценки явлений и событий. А что только не влияло на оценку! И уровень знаний, и личные вкусы, и темперамент, и мировоззрение, и, наконец, такие немаловажные свойства, как личная честность и мужество. Кстати сказать, оба эти качества подчас были теснейшим образом связаны между собой: чтобы быть правдивым, нужна была смелость, ибо истину приходилось защищать иногда даже под угрозой изгнания или смерти. А случаев, когда торжествовала ложь, прикрытая высокими целями, в Греции было хоть отбавляй. Знаменитый римский историк Тацит, живший в I–II веках, называл исключительно редким и счастливым то «время, когда можно чувствовать, что хочешь, и говорить, что чувствуешь».

Разумеется, в тех греческих государствах, где очень дорожили самим понятием «свобода», честным оставаться было легче, чем при дворах тиранов, царей или императоров. И все-таки даже в Афинах случалось, что правдолюбцев карали в том случае, если их мнение противоречило решению большинства, то есть Народного собрания. Но афиняне тем не менее никогда не забывали, что, как говорил прославленный оратор Демосфен, «ни в чем не ошибаться — это свойство богов». Что же касается людей, то уже в V веке до нашей эры трагик Еврипид утверждал: «Всем людям свойственно ошибаться».

Естественно, это относилось не только к каждому человеку в отдельности, но и к целому коллективу граждан. История Афин дала немало примеров того, как ошибалось большинство, голосовавшее за несправедливое решение, предложенное каким-нибудь опытным демагогом, изображавшим себя защитником народных интересов. Надо отдать должное афинянам: все-таки иногда Народное собрание отменяло собственные постановления, открыто признавая их несостоятельность и ошибочность.

В период расцвета афинской демократии — в середине V века до нашей эры — граждане ревниво оберегали свободу и внимательно следили за своими правителями, которые могли бы эту свободу как-то ограничить. Даже общепризнанному главе государства, пользовавшемуся всеобщим уважением, внушали: «Помни, Перикл, что ты управляешь свободными людьми, эллинами, афинскими гражданами!»

Казалось бы, такой порядок должен был удовлетворить всех: каждый находится под защитой коллектива и застрахован от своеволия тиранов. Но постепенно в Афинах все сильнее обнаруживалось недовольство демократией. Единоличных владык сменил другой деспот — Народное собрание, требовавшее безусловного подчинения каждого отдельного гражданина, подавлявшее его желания и стремления, если они расходились с мнением большинства. А самое печальное — это то, что Народное собрание постепенно превращалось в игрушку в руках умелых политиканов, нередко послушно принимая решения, в которых толком не успело и разобраться.

Немало философов, разочаровавшись в демократии, искали теперь идеал в других формах правления — аристократической и даже монархической. «Худших — всегда большинство», — мрачно утверждал один. «Большинство всегда не право», — вторил ему другой. Историки же, описывая разные государства, излагали свои программы политического устройства. И каждый из них отстаивал свою истину, считая ее единственной и вечной. При этом, конечно, не обходилось без ссылок на богов или их потомков.

Законы Спарте дал Ликург, посоветовавшийся с Аполлоном. Создав идеальный, с точки зрения спартанцев, государственный строй, он покинул город, взяв с граждан клятву, что они не будут проводить ни одной законодательной реформы, пока он не вернется к ним. После этого правитель отправился на Крит, где, как гласит легенда, уморил себя голодом, считая, что даже смерть его должна принести пользу соотечественникам. Прах же его развеяли над морем, чтобы кто-нибудь не вздумал перевезти его останков на родину. Спартанцам, верным данному обещанию, ничего не оставалось, как сохранять неизменным свое государственное устройство. Они полагали, что административное рвение афинских политиков, охваченных неугомонной страстью к нововведениям, ни к чему хорошему не приведет.

Налаженная, безупречно работавшая государственная машина спартанцев вызывала у одних греков ужас, у других — восторг. Но, как заметил горячий поклонник Спарты историк Ксенофонт, живший в IV веке до нашей эры, «самое удивительное, что, хотя все хвалят подобные учреждения, подражать им не желает ни одно государство».

Афиняне, гордившиеся своей демократией, были убеждены, что ее установили тоже боги. Объединение Аттики и деление граждан на классы они приписывали герою Тесею, которого еще Плутарх считал исторической личностью, включив его биографию в свое сочинение «Сравнительные жизнеописания».

А о царях уж говорить не приходится: каждый из них вел свою родословную от божества и требовал себе соответствующих почестей. От этого искушения не удержался даже Александр Македонский, который, прибыв со своими войсками в Египет, спокойно и по-деловому отнесся к тому, что его самого провозгласили богом.

Чего не сделаешь во имя политики! И просвещенный монарх, ученик Аристотеля, терпеливо выслушивает панегирики поэтов и заклинания жрецов, осознавая всю сложность своей божественной миссии.

В едком пародийном апокрифе «Александр Македонский» Карел Чапек вложит в уста героя неотразимый довод, обосновывающий неслыханные притязания царя. Владыка мира пишет своему учителю: «Обстоятельства требуют от меня все новых личных жертв, и я несу их, не ропща, мысля лишь о величии и силе моей прославленной империи. Приходится привыкать к варварской роскоши и пышности восточных обычаев. Я взял себе в жены трех восточных царевен, а ныне, милый Аристотель, даже провозгласил себя богом. Мои верные подданные поклоняются мне и во славу мою приносят жертвы. Это политически необходимо для того, чтобы создать мне должный авторитет у горных скотоводов и погонщиков верблюдов. Как давно было время, когда вы учили меня действовать согласно разуму и логике! Но что поделаешь — сам разум говорит, что следует приспосабливаться к человеческому неразумию…

И вот ради спокойствия и порядка в империи в интересах реальной политики было бы целесообразно провозгласить меня богом и в наших западных владениях… Я прошу вас, моего мудрого друга и наставника, философски обосновать и убедительно мотивировать грекам и македонцам провозглашение меня богом. Делая это, я поступаю как отвечающий за себя политик и государственный муж.

Таково мое задание. От вас зависит, будете ли вы выполнять его в полном сознании политической важности, целесообразности и патриотического смысла этого дела».

Историкам часто напоминали о пресловутой политической важности мероприятий, осуществлявшихся правителями. И им приходилось нелегко. Они должны были постоянно помнить о том, чтобы кого-то не обидеть (то ли единоличного правителя, то ли Народное собрание), чтобы не проявить неуважения ни к прошлому, ни к настоящему. Все-таки странно себя вела Муза истории, допуская столько искажений в трудах ее питомцев. Замалчивание, полуправда, фальсификация — все это стало обычным приемом для многих, кто писал исторические сочинения.

В XVII веке прусский король Фридрих II откровенно признается, сколь высоко он ценит заслуги историков и в чем он видит их основную задачу: сначала надо завоевать территорию, а уж потом всегда найдутся десятки историков, которые убедительно оправдают этот захват. Увы, и в новое время немало находилось услужливых авторов, способных с необыкновенной легкостью восхвалять любую нелепость, воспевать узурпаторов, сегодня хвалить, а завтра клеймить тех, кто почему-то оказался неугодным здравствующему правителю.

Сатирик Лукиан заметил, что большинство историков восхваляет военачальников, вознося своих до небес, а врагов — всячески унижая, что они предпочитают льстить и правителям и всем гражданам, заботясь лишь об интересах сегодняшнего дня. Историю надо писать, утверждал он, «имея в виду то, чего можно ожидать от будущего, а не льстиво, ради удовольствия современников». Историк должен быть «бесстрашным, неподкупным, независимым, другом свободного слова и истины, не знающим ложного стыда или страха, не мечущимся во все стороны в зависимости от чужого мнения».

Примером для историка может служить архитектор Сострат Книдский, построивший в III веке до нашей эры одно из чудес света — Фаросский маяк, 120-метровую башню при входе в порт Александрию. Внутри на камнях он начертал свое имя, а затем, покрыв известью, написал поверх имя тогдашнего египетского царя. Он предвидел, что пройдет время, штукатурка обвалится вместе с красующимся на ней царским именем, и потомки обнаружат надпись: «Сострат, сын Дексифона, книдиец, богам-спасителям, во здравие мореплавателей». Он считался, пишет Лукиан, не со временем, а с вечностью.

Тот же принцип отстаивал афинский историк Фукидид, утверждавший, что нужно писать для вечности, а не в погоне за популярностью у современников. Фукидид при этом имел в виду своего предшественника Геродота, получившего прозвище «отца истории» (хотя с большим правом его должен был бы носить Фукидид!).

«Отец истории», автор первого из дошедших до нас обширного труда, посвященного главным образом греко-персидским войнам, был честен, но излишне доверчив. Нередко он принимал на веру самые невероятные басни, сообщал вполне серьезно о чудесах и знамениях свыше, о вмешательстве божества в человеческую историю. Его увлекательные рассказы имели громадный успех, и считалось, что Музы явно покровительствуют ему. Позднее его труд разделили на девять частей, каждую из которых обозначили именем Музы. Молва передавала, что он прославился выступлением на олимпийском празднике, где читал отрывки из своего сочинения.

В отличие от него Фукидид — трезвый аналитик, размышляющий о подлинных причинах событий. Он ищет первооснову, и его не удовлетворяют традиционные легенды и мифы. Он верен истине и не полагается на непроверенные сообщения.

Позднее античные историки еще критичнее стали относиться к мифам и перестали искать в них какой-либо исторический смысл. А смысл все-таки был. И почти в любой небылице можно было обнаружить определенное зерно, ибо мифы — пусть в самой фантастической форме — отражали вполне конкретные явления человеческой жизни.

Казалось бы, что может скрываться за мифом о рождении Афины, вышедшей из головы Зевса? Усмотреть здесь намек на какую-то историческую реальность довольно трудно. Что, кроме улыбки, вызовет, например, рассказ о том, как мальчишка Зевс, подраставший на Крите, однажды на прогулке потерял свой… пуп? Или миф о Пандоре? Ясно, что он объяснял происхождение несчастий на земле, ответственность за которые в древнейшие времена не решались взваливать на богов. Но где здесь исторический смысл?

И все ж любопытная закономерность: во всех этих мифах обнаруживается до странности неуважительное отношение к женскому полу. В чем же дело?

Загрузка...