— Я вас не понимаю.
— Поймешь. Рано или поздно ты все поймешь, вот увидишь.
Борис был прав. Со временем я поняла. К чему шло, туда и пришло. Но поняла я далеко не сразу, только когда это случилось. Наверно, тут нечему удивляться — такой простушки, как я, днем с огнем не сыскать.
Не подгоняй меня. Я знаю, что начинаю запинаться, но мне трудно подыскать нужные слова. Ты должна понять, в каком мире мы жили — в предощущении катастрофы, с сознанием абсолютной невозможности происходящего. Лесбийство — не более чем медицинский термин, который мало что объясняет. Парой в привычном смысле слова мы с Викторией никогда не были. Правильнее сказать, мы стали друг для дружки прибежищем и утешением. Секс, по большому счету, не играл особой роли. В конце концов, тело — это всего лишь тело, и не так уж важно, чья рука к нему прикасается, мужчины или женщины. Виктория подарила мне наслаждение, но она также вселила в меня отвагу жить сегодняшним днем. Это — главное. Я перестала постоянно оглядываться назад, и это помогло притупить боль, с которой я давно уже не расставалась. Это не значит, что я выздоровела, но хотя бы перестала ненавидеть себя и все, что со мной произошло. Меня полюбила женщина, и я тоже оказалась способной на любовь. Я не прошу тебя отнестись к этому с пониманием, просто прими как данность. Я о многом в своей жизни сожалею, но это не тот случай.
В конце лета, когда пошел третий или четвертый месяц моего пребывания в «Уобернском приюте», Виктория заглянула ко мне, чтобы, как обычно, поболтать на сон грядущий. Я чувствовала себя смертельно усталой, к тому же разболелась поясница, так что настроение у меня было хуже некуда. Она принялась растирать мне поясницу, чтобы мышцы расслабились; на ее месте так поступил бы кто угодно. Но все дело в том, что со времен Сэма никто ко мне не прикасался, я успела забыть, как это приятно. Сначала она массировала через майку, но потом ее пальцы заскользили по моей коже. Это было непередаваемо, я купалась в неге, мое тело жило отдельно от меня. По-моему, ни я, ни она еще не понимали, к чему это может привести. Это был медленный многоступенчатый процесс без очевидной цели. В какой-то момент простыня соскользнула на пол, но я ничего не сделала, чтобы снова укрыться. Руки Виктории захватывали все новое пространство — мои ноги, попу, бока, плечи, и скоро не осталось таких мест, которые бы не жаждали ее ласк. Я перевернулась на спину, а Виктория склонилась надо мной, и одна грудь выскочила из распахнувшегося халата. Ты такая красивая, сказала я, что хочется умереть. Я приподнялась и начала целовать ее налитую чудесную грудь, не сравнить с моей, этот нежный коричневатый диск вокруг соска, провела язычком по голубым жилкам. В первые мгновения это был шок для меня самой, я потакала желанию, которое может зародиться разве что в смутных снах, но это чувство недолго тревожило меня, я дала себе свободу, и меня окончательно захлестнула эта волна.
Мы продолжали вместе спать на протяжении нескольких месяцев, и скоро я свыклась с этой новой для себя ситуацией. Работа в «Уобернском приюте» опустошала, особенно если у тебя нет родного плеча, заветной бухты, где можно бросить якорь. Слишком много людей приходило и уходило, слишком много жизней мелькало перед глазами: только успел узнать человека, как он уже собирал манатки и был таков, а на его кровати спит новый постоялец, сидит на его стуле, ходит по парку. И эти лица сменяют друг друга, как в калейдоскопе. Только мы с Викторией постоянно были вместе, в радости и в горе, единственная постоянная величина в меняющемся мире. Эта надежная связь примирила меня с работой, стала бальзамом для души. Позже произошли события, положившие конец этим отношениям, о чем я скоро расскажу, но, по большому счету, ничего не изменилось, нить не оборвалась. Я поняла раз и навсегда, какая она замечательная, Виктория.
Середина декабря, первые заморозки. Эта зима выдастся не такая лютая, как давешняя, но тогда мы этого еще не знали. Наступление холодов невольно вызывало в памяти те морозы, и чувствовалось, как нарастает паника, как люди мысленно сжимаются в ожидании неизбежного. Очереди перед «Уобернским приютом» заметно выросли, и, чтобы переварить этот поток, мне приходилось трудиться сверхурочно. В то утро передо мной быстро прошло человек десять, каждый со своей удручающей историей. Одна из них, Мелисса Рейли, женщина лет шестидесяти, настолько не владела собой, что тут же разрыдалась, вцепилась в мою руку и стала умолять найти ее мужа, о котором с июня месяца она ничего не знала.
— Чего вы от меня ждете? — сказана я. — Чтобы я все бросила и пустилась с вами на поиски? У меня, в некотором роде, есть обязанности.
Она устроила мне сцену, что-то от меня требовала, и я не выдержала.
— Послушайте, — сказала я. — Не вы одна в этом городе потеряли мужа. Мой тоже пропал примерно год назад, и у меня есть все основания думать, что его давно нет в живых. Я что, рыдаю, рву на себе волосы? Судьба нас всех испытывает.
Я презирала себя за эти банальности, за бесцеремонность в обращении с ней, но ее истерика, ее бессвязный лепет о мистере Рейли, об их свадебном путешествии тридцатисемилетней давности, об их детях — все это вывело меня из равновесия.
— Мне до тебя дела нет, — вдруг заговорила она другим тоном. — Бессердечная стерва! Тебя бросил муж? Туда тебе и дорога. А заодно можешь засунуть этот роскошный приют себе знаешь куда? Если бы покойный доктор мог тебя услышать, он перевернулся бы в фобу!
И дальше все в таком роде. После чего миссис Рейли встала и в гневе удалилась. Я уронила голову на руки, закрыла глаза и сказала себе, что на сегодня с меня хватит. Я сама была виновата в том, что не сумела сдержаться, а в результате собеседование превратилось черт знает во что. Мне не было оправдания, я не имела права вываливать свои проблемы на несчастную, которая от горя едва не потеряла рассудок. Тут я на несколько минут отключилась, а может, всего на мгновение, хотя показалось, что прошла вечность. Словом, когда я открыла глаза, я увидела перед собой Сэма. В первую секунду я подумала, что все еще сплю и он мне снится.
Потом решила, что я проснулась, но тоже во сне. А потом сказала себе: «Сэм!» — и сразу все сомнения отпали. Это был он и не он. Сэм в чужой оболочке, поседевший, с синяками на лице, с почерневшими, изуродованными пальцами, в жалких лохмотьях. Он сидел напротив меня — мертвый отсутствующий взгляд, весь в себе, большой потерянный ребенок. Все это я увидела, как при вспышке молнии. Сэм меня не узнал. У меня колотилось сердце, я была близка к обмороку. Вдруг две слезы покатились по его щекам. Он закусил нижнюю губу, у него задрожал подбородок. Через секунду он затрясся всем телом, и застрявшее было рыдание вырвалось наружу. Он отвернулся, чтобы попытаться взять себя в руки, но спазмы душили его, и даже сквозь стиснутые зубы прорывались судорожные сдавленные стоны. Я обогнула стол и обняла его сзади. В прорехах старого пальто зашуршали газетные комки. Тут уже я расплакалась и не могла остановиться. Я изо всех сил прижималась к нему, зарывалась лицом в ветхую ткань и продолжала рыдать.
Все это происходило год назад. Прошли недели, прежде чем Сэм оказался в состоянии рассказывать о том, что с ним произошло, но эти истории были туманными и непоследовательными, изобиловали белыми пятнами. По его словам, в голове все смешалось, и он с трудом отделял одно событие от другого. Прождав меня всю ночь, он на рассвете отправился на розыски. А когда около полуночи вернулся, библиотека уже горела. Вместе с толпой, сбежавшейся на пожар, он стал свидетелем того, как обвалилась крыша и как огонь пожирает все без разбору. Он мысленно видел картину уничтожения своей рукописи: вот языки пламени подбираются к нашей комнате, в считаные секунды драгоценные листы превращаются в горстку пепла.
После этого у него ничего не осталось — кроме одежды, которая на нем была, и каких-то денег в кармане. Два месяца он занимался только тем, что искал меня; ел что попало, спал где придется. Так продолжалось до конца лета. К тому времени он оставил попытки меня найти. Сэм понял, что меня давно нет в живых и он понапрасну терзает себя иллюзиями. Он набрел на заброшенный железнодорожный узел в северо-западной части города и обосновался в помещении станции Диогена среди бомжей и сумасшедших, которые бродили, как тени, по длинным коридорам и залу ожидания. Он превратился в зверя, в медведя-шатуна. Один-два раза в неделю он нанимался за гроши грузчиком к какому-нибудь мусорщику, но делал это в самом крайнем случае, вообще же предпочитал бездействовать.
— Я стал никем, — говорил Сэм. — У меня была одна цель — убежать подальше, найти место, где мне не причинят боли. Я старался избавиться от всех своих привязанностей, забыть обо всем, что когда-то мне было близко. Идея состояла в том, чтобы достичь высшей степени безразличия, безразличия заоблачного, почти божественного, которое бы не смогли пробить никакие враждебные силы. Я попрощался с тобой, Анна. Я попрощался с моей книгой. Я попрощался с мыслью вернуться домой. Оставалось только попрощаться с собой. Постепенно я превращался в Будду, который сидит в своем углу и ему нет дела до окружающего мира. Если бы не редкие позывы желудка и кишечника, я бы вовсе не сходил с места. Я говорил себе: ничего не хотеть, ничего не иметь, превратиться в ничто. Идеальное решение. Еще немного, и я бы превратился в камень.
Мы поселили Сэма в моей бывшей комнате на втором этаже. Первые дней десять он был в таком состоянии, что мы практически ни о чем не говорили. Я проводила у него почти все время. Свои обязанности я выполняла кое-как, Виктория же не только не выговаривала мне за это, но даже поощряла меня в моих действиях. Поразительный такт, необыкновенная способность принять удар судьбы, столь внезапно положивший конец нашим отношениям. Я-то ожидала бурных сцен ревности, но ничего подобного. Ее первой реакцией была радость — за меня, за Сэма, что он жив. И дальше вместе со мной она делала все, чтобы поскорей поставить его на ноги. Да, в личном плане Виктория проиграла, зато наше общее дело, безусловно, выиграло. В ее распоряжении появился ценный сотрудник — не то что старый Фрик или неумеха и тугодум Вилли. Для нее практические соображения перевешивали все прочие. В этой ее зацикленности было что-то пугающее, но я уже знала: главное для нее — приют, все остальное — побоку. Не хочу упрощать, но со временем я стала все чаще ловить себя на такой мысли: уж не влюбила ли она меня в себя, чтобы я скорее выздоровела? И вот, когда я поправилась, она переключилась на Сэма. Пойми, «Уобернский приют» был единственным смыслом ее жизни, все прочее отступало на второй план.
Позже Сэм перебрался ко мне на четвертый этаж. Он постепенно набирал вес, постепенно становился похожим на прежнего Сэма, но только похожим — прошлого не вернуть. Я говорю не столько даже о физическом состоянии — потерянных зубах, ранней седине, подрагивающих руках, сколько о его депрессии. Молодой, уверенный в себе человек, с которым я еще не так давно жила вместе, исчез. Обстоятельства надломили Сэма, в его поведении появилось вялое безразличие. Время от времени он заговаривал о том, что хорошо бы снова взяться за книгу, но было видно, что внутренней убежденности у него нет. Зато, освободив наконец свою голову от единственного дела, которым он был так долго одержим, Сэм лучше осмыслил все, что случилось с ним, да и со всеми нами. Мы снова привыкали друг к другу и, кажется, впервые были на равных. Возможно, я тоже изменилась за эти месяцы. Во всяком случае, я ощущала, что теперь нужна ему гораздо больше, и это чувство я не променяла бы ни на какое другое.
Сэм приступил к работе в начале февраля. Обязанности, которые Виктория на него взвалила, я встретила в штыки. Ее послушать, так она тщательно все взвесила и пришла к выводу, что в интересах приюта он должен стать врачом.
— Не удивляйся, — сказала она мне. — С тех пор как мой отец умер, дела1 наши пошатнулись. Ушло связующее звено, потеряна цель. Мы ненадолго даем людям еду и кров, но этого мало. В прежние времена сюда приходили ради отца. Даже когда он не мог оказать им врачебную помощь, он говорил с ними, принимал близко к сердцу их несчастья. Это главное. В результате им становилось лучше. Людям кроме еды давали надежду. С появлением врача вернется тот дух, который когда-то здесь царил.
— Но Сэм не врач, — горячилась я. — Не понимаю, как ложь может кому-то помочь.
— Это не ложь, — возражала мне Виктория. — Это, если хочешь, маскарад. Лгут из эгоистических соображений, а мы это делаем не для себя. Мы даем людям надежду. Доктору они поверят безоговорочно.
— А если кто-нибудь узнает? Тогда нам конец. После этого, что бы мы ни сказали, нас будут считать лжецами!
— Да кто узнает? Сэм себя ничем не выдаст, он ведь даже не будет выписывать лекарства. Лекарств-то практически не осталось! Две коробочки аспирина да две упаковки бинтов. А называть себя «доктором Фарром», согласись, еще не значит быть врачом. Он будет говорить, а люди его слушать — всё! Он даст им силу жить.
— А если Сэм не сможет?
— Значит, не сможет. Но чтобы это понять, для начала надо попытаться, я не права?
И Сэм, представь, дал свое согласие, хотя и не сразу.
— Сам я до этого никогда бы не додумался, — сказал он Виктории. — Анна находит это циничным, и, пожалуй, я с ней согласен. Но разве наша действительность менее цинична? Люди на улицах умирают пачками, и, дадим мы им тарелку супа или проведем душеспасительную беседу, все равно конец один. Лично я выхода не вижу. Виктория считает, что это облегчит их участь, — обратился он ко мне. — Что ж, не мне судить, права она или нет. Вряд ли это принесет пользу, но и вреда большого не будет. По крайней мере, это попытка что-то сделать, и я готов попробовать.
Сэма за то, что он согласился, я не винила, а вот на Викторию какое-то время сердилась не на шутку. Меня неприятно поразило, что свой фанатизм она обставляет витиеватыми аргументами о добре и зле. Как ее план ни назови — ложью, маскарадом или средством для достижения цели, — в моем представлении это было предательством, отказом от тех принципов, которые исповедовал ее отец. Меня давно посещали сомнения по поводу «Уобернского приюта», и примиряла с ним только Виктория. Ее прямота, четкость мотивов, моральная твердость. Она была для меня примером, у нее я черпала силы жить дальше. И вдруг я обнаруживаю в ее душе темную зону, о которой прежде не подозревала. Какое разочарование! Я негодовала, я скорбела о том, что она оказалась такой же, как все. Но когда лучше уяснила себе ситуацию, мой гнев прошел. Виктория скрывала от меня самое главное: «Уобернский приют» был на краю гибели. Весь этот маскарад с Сэмом был отчаянной попыткой отдалить катастрофу, эксцентричной кодой большой, уже практически отыгранной пьесы. Уже падал занавес, просто я этого не осознавала.
Ирония заключается в том, что Сэм в роли врача имел успех. Свой костюм и реквизит — белый халат, черный саквояж, стетоскоп, термометр — он использовал в полной мере. Мало того что он выглядел как настоящий доктор, со временем у него появились докторские повадки. Оставалось только диву даваться. Вначале, не желая признавать правоту Виктории, я отнеслась к этой трансформации с предубеждением, но в конце концов под напором фактов сдалась. Люди к нему потянулись. Он так умел слушать, что им хотелось говорить; стоило ему только присесть рядом, как они начинали рассказывать и не могли остановиться. Конечно, журналистский опыт ему пригодился, но к этому добавились внушительность и благорасположенность профессиональной маски, которую он на себя надел; люди привыкли доверять этой маске и потому спешили поведать ему такие вещи, которых прежде ему слышать не приходилось. Превратившись в своего рода исповедника, он в полной мере оценил психотерапевтический эффект от душеспасительной беседы, от этого процесса словоговорения, помогающего облегчить душу. Вероятно, велико было искушение до конца вжиться в роль, но Сэм научился отстраняться. Когда мы были вместе, он нередко отпускал шуточки по этому поводу и награждал себя разными смешными именами: доктор Съем Фарр, доктор Шкетоскоп, доктор Лапша-На-Уши. Ирония иронией, но я чувствовала, что эта работа значит для него больше, чем он готов был признать. Новое амплуа неожиданно открыло ему доступ к интимным мыслям, и эти мысли сделались частью его самого. Его внутренний мир, впуская в себя все новые человеческие драмы, расширился и укрепился.
— Это даже хорошо, что мне не надо быть самим собой, — сказал он мне однажды. — Если бы не этот некто в белом халате, с участливым лицом, за которым можно спрятаться, даже не знаю, как бы я выдержал. Эти истории — они бы меня просто раздавили. А так, слушая «чужими» ушами, я могу поместить эти живописания на их законное место, рядом с моей собственной историей, рассказывающей о человеке, от которого мне проще отстраниться, пока я выслушиваю этих людей.
В тот год весна пришла рано, и к середине марта в саду уже вовсю цвели крокусы — желтые и сиреневые выскочки на зеленых островках, окруженных еще не высохшей грязью. Ночи стояли теплые, и мы с Сэмом иногда прогуливались за оградой. За спиной дом с темными окнами, над головой едва различимые звезды, и мы одни. Во время этих коротких прогулок мне казалось, что я снова влюблена; я держала его за руку и вспоминала самое начало, ту Страшную Зиму, от которой мы укрывались в своей комнатенке, а по ночам вглядывались в черноту через большое перепончатое окно. Мы больше не говорили о будущем. Не строили планов, не рисовали картины, как мы вернемся домой. Настоящее поглощало нас целиком, работа и еще раз работа, после чего наваливалась усталость и ни на какие посторонние мысли сил уже не оставалось. Эта жизнь была не так уж плоха со своим призрачным равновесием, иногда мне даже казалось, что я счастлива тем, что принимаю все как есть.
Другое дело, что долго так продолжаться не могло. Этот мир, как правильно говорил Борис Степанович, был иллюзией, и грядущие перемены не остановить. К концу апреля давление в котле, если можно так выразиться, стало угрожающим. Виктория не выдержала и объяснила нам серьезность положения, а за этим последовали суровые меры экономии. Прежде всего, отказались от выездов на машине по средам. Все посчитали, что нет смысла тратиться на дорогое горючее, чтобы подбирать людей на улице, когда и без того приют осаждают толпы. Здравую мысль высказала Виктория, и даже Фрик не нашелся, что на это возразить. В тот день мы последний раз сели в машину — Фрик за баранкой, рядом Вилли, мы с Сэмом на заднем сиденье. Мы кружили по окраине, иногда заглядывали в тот или иной квартал. Фрик старательно объезжал колдобины, но все равно нас то и дело трясло и подбрасывало. Почти все время мы молчали. Мимо проносились пейзажи, которых больше нам не увидеть, через какое-то время мы вообще перестали смотреть и отдались во власть отчаяния из-за этих бессмысленных повторяющихся кругов. Потом Фрик поставил машину в гараж и с того дня, по-моему, ни разу его не открывал. Однажды, когда мы вместе вышли в сад, он показал пальцем на гараж и широко улыбнулся своим беззубым ртом:
— Вот, видел, а больше не видеть. Бай-бай и забыл. Только тут, — он постучал себя по темечку, — свет. Вжик, и ничего нет. Потом свет и забыть.
Затем пришел черед одежды, которую мы бесплатно раздавали нашим резидентам: рубашки и обувь, свитера и куртки, брюки, шляпы и ношеные перчатки. Борис Степанович закупал все это оптом у одного агента в четвертой избирательной зоне, но этот человек свернул свой бизнес, точнее, его выдавила из района местная шпана в союзе с Агентами По Восстановлению Качества, у нас же, в свою очередь, не осталось денег на такие закупки. В лучшие времена на одежду для резидентов уходило тридцать—сорок процентов нашего бюджета. Пришел момент затянуть пояса, и мы вычеркнули эту статью расходов. Не урезали, не пошли на постепенные сокращения — просто ликвидировали как класс. Виктория начала кампанию под названием «Чиним и латаем». Запаслась иголками с нитками, наперстками и грибками для штопки, а также разными лоскутами и принялась чинить лохмотья наших клиентов. Смысл кампании был в том, чтобы выкроить больше денег на еду, а так как важнее этого ничего не было, мы все согласились с ее доводами. Увы, по мере опустошения хозяйских комнат продуктовая составляющая тоже пострадала. Исчезало одно за другим: сахар, соль, масло, фрукты, кусочки мяса, которое мы себе иногда позволяли, редкий стакан молока. Всякий раз, когда Виктория объявляла об очередном витке экономии, наша глухонемая повариха Мэгги Вайн закатывала истерику, устраивая клоунскую пантомиму с расшибанием лба об стену и хлопаньем себя по ляжкам, точно курица, пытающаяся взлететь. Да, тот еще пикник. Мы все привыкли к нормальной еде, и эти лишения стали для нас болезненным ударом. Опять мне пришлось задуматься над извечными вопросами: что такое голод, где проходит грань между насущной необходимостью и излишествами, как приучить себя обходиться малым. К середине лета наш рацион свелся к крупам, крахмалу и корнеплодам — репа, свекла, морковь. Из скудного запаса семян нам удалось вырастить во дворе лишь несколько кустиков салата. Мэгги импровизировала, как могла, варила жиденькие супы, с отвращением смешивала фасоль с макаронами, варганила из клейкой муки расползающиеся клецки, которые лезли обратно изо рта. Упали мы, прямо скажем, низко, но как-то выживали. Худо было даже не то, что приходилось довольствоваться баландой, а сама мысль, что дальше будет еще сквернее. Мало-помалу стиралась разница между «Уобернским приютом» и остальным миром. Нас поглощала пучина, и мы не видели путей к спасению.
Вдруг исчезла Мэгги. В один прекрасный день ее не оказалось на месте, и никаких следов обнаружить не удалось. Вероятно, она ушла ночью, когда все спали, но тогда почему остались все ее вещи? Если она собралась сбежать, логично предположить, что она захватила бы с собой самое необходимое. Два-три дня Вилли искал ее в окрестностях, но, кого он ни спрашивал, в ответ все только пожимали плечами. Пришлось нам с Вилли взять стряпню на себя.
Не успели как следует развернуться — последовал новый удар: умер Фрик. Оставалось успокаивать себя мыслью, что он был уже стар (под восемьдесят, по словам Виктории), но это слабое утешение. Умер он во сне, в начале октября. Утром Вилли позвал дедушку, тот не ответил, парень начал его тормошить, и окоченевшее тело, к ужасу Вилли, грохнулось на пол. Конечно, самым большим ударом это было для него, но мы тоже, каждый по-своему, приняли это близко к сердцу. Сэм даже всплакнул, а Борис Степанович часа четыре не проронил ни слова — для него рекорд. Виктория внешне казалась невозмутимой, но ее безумный поступок показал степень ее отчаяния. Закон запрещает нам хоронить мертвых. Труп должен быть доставлен в один из Центров Трансформации. Нарушителя ждет суровое наказание: штраф в двести пятьдесят глотов, который следует заплатить немедленно, а иначе — исправительно-трудовой лагерь. Так вот, невзирая на строжайшие запреты, через час после печальной новости Виктория объявила, что Фрик будет предан земле в саду. Сэм попытался ее отговорить, но она твердо стояла на своем.
— Никто не узнает. А хоть бы и узнали, мы поступим по совести. Если мы спасуем перед каким-то дурацким законом, значит, грош нам цена.
Это была безрассудная и безответственная акция, на которую, по-моему, она решилась ради Вилли. В свои семнадцать лет этот недалекого ума парень жил в каком-то своем сумбурном мире, вне связи с окружающей действительностью. Фрик был для него ведущим, его руками, его мозгом. Теперь, оставшись без руля и без ветрил, Вилли как никогда нуждался в подтверждении, что он не один, что мы сделаем для него всё, невзирая на последствия. Погребение было огромным риском, но я Викторию не осуждаю — даже после того, что произошло.
Перед церемонией захоронения Вилли пошел в гараж, снял клаксон и добрый час его драил. Это был старомодный рожок вроде тех, что ставят на детские велосипеды: здоровый медный раструб и черная резиновая груша величиной с грейпфрут. Потом он вместе с Сэмом выкопал могилу под кустом боярышника. Шесть резидентов вынесли тело в сад, и, перед тем как они опустили его в могилу, Вилли положил Фрику на грудь клаксон. Борис Степанович прочитал написанное по этому случаю стихотворение, а затем Сэм и Вилли забросали тело землей. Хотя вся церемония была проще некуда — ни молитв, ни песнопений, — она получилась значимой, ибо сумела объединить всех, и сотрудников, и резидентов. У многих в глазах стояли слезы. На место погребения лег небольшой камень, и все ушли в дом.
Мы все прилагали усилия, чтобы как-то встряхнуть Вилли. Виктория возложила на него почетную обязанность стоять с ружьем на входе, пока я проводила собеседования. Сэм, взяв над парнем шефство, учил его правильно бриться, писать свое имя, а также складывать и вычитать. Вилли делал успехи. Если бы не злосчастный случай, я думаю, его дела пошли бы в гору. Но не прошло и двух недель после похорон Фрика, как в наш приют пожаловал констебль из Центрального полицейского управления, нелепейшего вида персонаж, пухлявый, краснолицый, в новой униформе — алая рубаха навыпуск, белые бриджи-галифе, черные ботинки из настоящей кожи и, для полноты эффекта, кепи. Он превосходно чувствовал себя в этом шутовском наряде и так выпячивал грудь, что казалось, отлетят все пуговицы на рубахе. Когда я открыла входную дверь, он щелкнул каблуками и отсалютовал. Если бы не ручной пулемет у него на плече, я бы, наверно, послала его куда подальше.
— Здесь живет Виктория Уоберн? — спросил он.
— Да, в числе прочих.
— Тогда не мешайте мне, мисс— Он убрал меня с дороги и вошел в прихожую. — Я приступаю к расследованию.
Короче. Кто-то стукнул в полицию, и он пришел по сигналу. Скорее всего, этот «кто-то» был одним из наших резидентов, но, пораженные таким неслыханным предательством, мы не рискнули вычислять, кто бы это мог быть. Понятно, что этот человек присутствовал на похоронах, а потом пришло время возвращаться на улицу, и он затаил на нас обиду. Так, по логике, получалось, хотя какое сейчас это имело значение. Может, просто месть, а может, что другое. Как бы там ни было, информация была убийственно точна. Констебль вышел в сад вместе с двумя помощниками, походил вокруг и указал прямиком на то самое место. Принесли лопаты, и эти двое не мешкая взялись за дело, прекрасно зная, что они сейчас обнаружат.
— Это ни на что не похоже, — витийствовал констебль. — Какой эгоизм, какая дерзость — в наши дни похоронить человека! Если бы мы не сжигали трупы, что бы с нами было, страшно подумать! Где бы мы брали топливо для поддержания жизни! Нация в опасности, и мы должны быть предельно бдительны. Мы не можем себе позволить бесхозяйственность в отношении мертвых. А те, кто саботирует закон, всякие ренегаты и отщепенцы, будут с корнем вырваны из земли, как сорняки!
Мы все столпились вокруг могилы, слушая бредовые речи напыщенного болвана. Виктория побледнела, и если бы не я, она бы просто упала. По другую сторону расширяющейся ямы Сэм озабоченно приглядывал за Вилли. Когда полетели комья земли, глаза парня наполнились слезами, а в голосе зазвучала паника:
— Это дедушкина земля! Не разбрасывайте дедушкину землю!
Из-за этих громких выкриков констебль оборвал свой монолог на середине. Презрительно посмотрев на Вилли, он потянулся к автомату, но тут Сэм ладонью зажал мальчишке рот и потащил его, как тот ни упирался и ни лягался, к дому. Тем временем многие резиденты, бухнувшись на колени, умоляли констебля поверить в их невиновность. Они ничего не знали про это гнусное злодеяние; их здесь не было, когда его совершили; разве бы они переступили порог этого дома, предупреди их кто-нибудь, какие мерзости здесь совершаются; и вообще, их тут держат насильно. Массовая истерия трусости. Хотелось плюнуть им в рожи. Одна женщина, Беула Стански, вцепилась в ботинок констебля и стала покрывать его поцелуями. Не сумев ее отпихнуть, он пнул ее в живот другой ногой, и она отползла, поскуливая, как побитая собака. На наше счастье, открылась балконная дверь, и из дома прогулочным шагом вышел Борис Степанович. Он спокойно приблизился к месту происшествия с таким видом, будто все это он видел сотни раз и его ничуть не удивляло ни присутствие властей, ни автомат. В этот момент из могилы как раз вытащили бедного Фрика и уложили на траве, безглазого, облепленного комьями земли, с копошащимися во рту белыми червями. Борис в его сторону даже не посмотрел. Он направился прямиком к констеблю и, назвав генералом, увел его в сторонку. Я не слышала, о чем они говорили, зато хорошо видела, что с губ Бориса не сходила усмешка, а брови весело подпрыгивали. В какой-то момент он извлек из кармана пачку денег, отсчитал несколько купюр и положил их в ладонь представителя власти. Уж не знаю, был ли то штраф или некая сумма, о которой они договорились, но после этой короткой операции все завершилось. Фрика через дом вынесли на улицу и зашвырнули в грузовик. На крыльце констебль еще раз произнес свою обвинительную речь, затем отсалютовал, щелкнул каблуками и направился к грузовику, по дороге разгоняя зевак и оборванцев. Как только они отъехали, я бросилась назад к могиле, за клаксоном. Я хотела оттереть его до блеска и отдать Вилли, но в яме ничего не оказатось. Клаксон, как многое другое в нашем городе, бесследно исчез.
Мы были спасены, от тюрьмы во всяком случае, но, откупившись от констебля, Борис серьезно подорвал наши и без того скудные финансы. Через три дня после эксгумации из комнат на пятом этаже были распроданы последние остатки: разрезной нож с золотой рукояткой, туалетный столик красного дерева и синие бархатные шторы. После этого мы наскребли еще немного денег за счет продажи книг из библиотеки на первом этаже — две полки с Диккенсом, пять собраний сочинений Шекспира (в том числе тридцать восемь миниатюрных томиков величиной с ладонь), Джейн Остин, Шопенгауэр, «Дон Кихот» с прекрасными иллюстрациями, — но к тому времени книжный рынок практически рухнул, так что мы выручили сущие гроши. С этого момента мы держались на плаву только благодаря усилиям Бориса. Конечно, его антикварные запасы были не безразмерны, поэтому далеких планов никто из нас не строил — три-четыре месяца, в лучшем случае. А может, и меньше — не за горами была зима.
Разумнее всего было бы закрыть «Уобернский приют». Мы уговаривали Викторию это сделать, но она все колебалась, и несколько недель прошли в неопределенности. И вот когда Борис, кажется, сумел ее убедить, вышло так, что решение от нее, как и от всех нас, уже не зависело. В дело вмешался Вилли. Задним числом такой исход представляется логичным, даже неизбежным, но я покривила бы душой, если бы сказала, что мы это предвидели. Каждый был слишком озабочен сиюминутными вещами, так что для нас это стало громом среди ясного неба, внезапным извержением вулкана.
С тех пор как Фрика унесли, парень был не в себе. Свои обязанности он исполнял, но молча, отделываясь пустыми взглядами и равнодушным пожатием плечами. Стоило к нему приблизиться, как в его глазах вспыхивали враждебность и обида. Однажды он со злостью сбросил с плеча мою руку, потом еще раз, и я поняла, в следующий раз будет что-нибудь похуже. Поскольку мы теперь терлись локтями на кухне, я проводила с ним больше времени, чем кто-либо другой. Я пыталась до него достучаться, но, кажется, напрасно. О дедушке, говорила я, ты, Вилли, не беспокойся. Он теперь в раю, а его тело — это все не важно. Главное, душа его жива, и она огорчается, если ты здесь убиваешься. Ему уже никто не сделает больно. Он там счастлив и хочет, чтобы ты здесь тоже был счастлив. Я выступала в роли родителя, пытающегося объяснить маленькому ребенку, что такое смерть, я повторяла фальшивые благоглупости, которые когда-то говорили мне мои родители. Впрочем, я могла бы всего этого ему не говорить, поскольку мои слова были для него пустым звуком. У Вилли как у человека первобытного могла быть только одна реакция на смерть — поклонение усопшему предку как богу. Виктория инстинктивно понимала это. Могила Фрика была для его внука священным местом, которое осквернили. Миропорядок рухнул, и никакие мои слова не могли его восстановить.
Он начал исчезать после ужина и возвращаться в два-три часа ночи. Что он делает в городе, никто не знал; сам он помалкивал, а задавать ему вопросы не имело смысла. Однажды в конце ноября он не вернулся, и я уже решила, что он от нас ушел, но после обеда он вдруг вошел в кухню и, ни слова не говоря, начал шинковать овощи, словно желая произвести на меня впечатление своей независимостью. Вилли превратился в этакую блуждающую звезду с непредсказуемой траекторией. Я уже махнула на него рукой. Если он был рядом, поручала ему какую-то работу; если его не было, делала все сама. В другой раз он пропал на два дня; потом на три. Эти увеличивающиеся отлучки приучили нас к мысли, что мы его, в сущности, потеряли. Наступит день, когда мы его больше не увидим, точно так же как Мэгги Вайн. Справедливости ради замечу: все так вкалывали, чтобы наш корабль не пошел ко дну, что думать о Вилли не оставалось ни времени, ни сил. Когда шесть дней кряду о нем ничего не было слышно, мы решили, что он пропал с концами. Но как-то среди ночи (уже в декабре) нас разбудил страшный грохот, как будто кто-то ломал входную дверь. Я подумала, что это уличная толпа врывается в дом. Сэм вскочил с постели и схватился за обрез, который он постоянно держал в комнате. В это время на первом этаже послышалась автоматная очередь, одна, вторая. Испуганные крики, топот ног, звон разлетающихся вдребезги окон. Я зажгла свечу и пошла за Сэмом на лестницу, ожидая увидеть внизу констебля и его людей, готовясь к тому, что нас сейчас изрешетят. Впереди уже бежала безоружная Виктория. Нет, это был не констебль, хотя я узнала его автомат. По лестнице нам навстречу с опасной игрушкой на плече поднимался Вилли. Слабый свет свечи не позволил мне разглядеть его лицо, но я во всяком случае заметила, что при виде Виктории он замешкался.
— Ну всё, Вилли, хватит, — сказала она. — Брось это. Немедленно брось оружие.
Уж не знаю, собирался ли он в нее выстрелить, но автомат не бросил. Сэм уже стоял с ней рядом, и только она произнесла эти слова, как он спустил курок. Выстрел отбросил Вилли назад, и он кубарем покатился с лестницы до самого низа. Когда мы к нему подбежали, он был уже мертв. Я думаю, он был мертв еще до того, как осознал, что в него выстрелили.
Это случилось шесть или семь недель назад. Из восемнадцати наших резидентов семь погибли на месте, трое выжили, пятерым удалось бежать. Мистер Хсия, накануне показывавший карточные фокусы, скончался на следующее утро. Раны мистера Розенберга и миссис Рудники оказались легкими, за неделю мы их выходили и отправили на волю. Это были наши последние постояльцы. Наутро после трагедии Сэм прибил на парадную дверь табличку: ПРИЮТ ЗАКРЫТ. Толпа не спешила расходиться, но вдруг резко похолодало, и, безуспешно прождав несколько дней, народ схлынул. После этого мы ввели режим жесточайшей экономии, чтобы попытаться протянуть до весны. Сэм с Борисом каждый день возились с машиной, поддерживая ее в рабочем состоянии. План простой: при первой же оттепели уехать. Виктория вроде бы тоже хочет присоединиться к нам, но тут у меня есть сомнения. Время покажет. Глядя на небо в последние трое суток, я думаю, ждать нам недолго.
Возвращаюсь к той страшной ночи. Мы поспешили избавиться от мертвых тел, ликвидировали последствия разгрома, замыли кровь. Уборка закончилась уже под утро. Мы поднялись к себе, чтобы немного вздремнуть. Сэм тут же уснул, а у меня сна — ни в одном глазу. Тихо, чтобы его не потревожить, я выскользнула из постели. В углу валялась моя старая сумка. Я села на пол и, сама не знаю зачем, стала ее перебирать. Тут-то я и обнаружила синюю тетрадь, которую когда-то купила для Изабель. Вначале шли ее коротенькие записки для меня, нацарапанные в последние дни болезни, когда она уже не могла говорить. Простые вроде бы фразы — «спасибо», «вода», «милая Анна», — но, когда я вгляделась в эти крупные слабеющие буквы и вспомнила, с каким напряжением она старалась довести до меня смысл этих посланий, они перестали мне казаться такими уж простыми. В голове сразу зароились воспоминания. Не задумываясь, я вырвала из тетради эти страницы, аккуратно их сложила и спрятала в сумку. Потом взяла огрызок карандаша мистера Гамбино, положила тетрадь на колени и принялась писать это письмо.
С тех пор я каждый день пишу тебе по несколько страниц, стараясь изложить все по порядку. Порой я спрашиваю себя, что же я все-таки упустила, какие моменты забылись и уже никогда ко мне не вернутся — вопросы без ответов. Времени в обрез, тут не до лишних слов. Поначалу думалось, что я в три-четыре дня уложусь. И вот уже почти вся тетрадь исписана, а я только прошлась по поверхности. Неудивительно, что мой почерк становится все мельче и мельче; хочется все вместить, добраться до конца, пока еще есть время, но сейчас я вижу, что занималась самообманом. Слова — это такая штука: чем ближе точка, тем больше остается сказать. Конец — плод нашего воображения, порт назначения, который мы придумываем, чтобы было к чему стремиться, но в какой-то момент мы понимаем, что никогда там не окажемся. Остановка означает только одно: закончилось отпущенное время. Мы останавливаемся, но это не значит, что мы добрались до конца.
Слова делаются все мельче и мельче; наверно, их уже невозможно прочесть. Они напоминают мне кораблики Фердинанда, его лилипутскую флотилию парусников и шхун. Зачем я пишу, сама не знаю. Мое письмо никогда до тебя не дойдет. Это все равно что кричать в пустоту, огромную чудовищную пустоту. Но когда у меня случаются проблески оптимизма, я с содроганием представляю себе, что ты все-таки получаешь это письмо. Ты приходишь в ужас от моего рассказа, тебе становится за меня страшно, и ты повторяешь мою роковую ошибку… Пожалуйста, не надо. Я знаю, что ты на это способна. Если ты меня еще любишь, прошу тебя, не попадай в ту же ловушку. Меня бросает в дрожь от одной мысли, что ты ходишь, как неприкаянная, по этим улицам. Хватит того, что я сбилась с курса. А ты оставайся на месте, там, где я мысленно тебя вижу. Я здесь, ты там — не лишай меня моего последнего утешения.
Впрочем, даже если эта тетрадь попадет к тебе в руки, еще не факт, что ты ее прочтешь. Ты мне ничем не обязана, и мне не хотелось бы думать, что я заставила тебя что-то сделать против твоей воли. Иногда я именно так себя успокаиваю: дескать, у тебя не хватит духу открыть эту тетрадь. Знаю, что сама себе противоречу, но вот такие чувства меня порой охватывают. Если я угадала, то все написанное ни к чему. Твои глаза не увидят этих слов, они не лягут камнем на твою душу. Может, оно и к лучшему. И все же мне бы не хотелось, чтобы ты уничтожила или выбросила мое письмо. Пусть бы, непрочитанное, оно попало к моим родителям. У них останется на память моя тетрадь, даже если они тоже никогда ее не откроют. Может, они положат ее в мою комнату. Да, хорошо бы. На одну из полок над моей кроватью, рядом со старыми куклами и балетной пачкой, подаренной мне в семь лет, — последнее, что будет напоминать им обо мне.
Я теперь редко выхожу. Только когда подходит моя очередь делать покупки, но чаще всего Сэм вызывается меня подменить. Я отвыкла от улиц, и каждая вылазка для меня — мучительное испытание. Что-то произошло с моим вестибулярным аппаратом. Всю зиму меня терзала мигрень, и стоит мне пройти пятьдесят или сто метров, как меня начинает шатать из стороны в сторону. Мне кажется, что я сейчас упаду и не встану. В доме проще. Кухарю понемногу — все-таки не на двадцать — тридцать человек готовить, а на четверых. Да и едим мы всего ничего — так, чтобы только унять резь в желудке. Все деньги мы откладываем на поездку, поэтому приходится не отступать от режима. Зима выдалась холодная, хотя, конечно, не сравнить с той зимой, по крайней мере без затяжных снегопадов и убийственных ветров. Мы разобрали часть дома и жгли все, что можно, в печке, чтобы согреться. Идея принадлежала Виктории. Означало ли это, что отныне ее взгляд устремлен в будущее или что ей все стало безразлично, сказать не берусь. Мы изрубили на дрова перила, двери, дощатые перегородки. Поначалу в этом была какая-то дикая радость разрушения, но со временем не осталось ничего, кроме ощущения безысходности. Почти все комнаты стоят пустые, и кажется, что мы живем на заброшенной автобусной станции, в старом здании, предназначенном на слом.
Последние две недели Сэм прочесывает окраины города, изучает укрепленные пункты, следит за перемещением войск. Все это может нам пригодиться в нужную минуту. В данный момент наши взгляды устремлены к Бастиону Скрипача. За этой крепостью на западной границе начинается открытое пространство. Ворота Миллениума на юге также привлекли наше внимание. По слухам, там куда более оживленное движение, зато охрана слабовата. Единственный путь, который нам заказан, это на север. В тех краях очень неспокойно, даже поговаривают о возможном вторжении иностранных войск, которые сосредоточиваются в лесах и только ждут весны, чтобы напасть на город. Конечно, такие разговоры ходили и раньше, так что трудно судить, насколько это серьезно. Хотя Борис Степанович достал для нас транзитные пропуска, дав на лапу какому-то чиновнику, тем не менее он каждый день крутится в районе правительственных зданий в центре города в надежде раздобыть важную информацию, которая впоследствии может нам пригодиться. Пропуска — это, конечно, хорошо, но не факт, что мы сумеем ими воспользоваться. Если они окажутся фальшивыми, нас арестуют на месте. А то еще начальник блокпоста может просто конфисковать наши пропуска, и нам придется возвращаться несолоно хлебавши. Такое у нас бывает, так что надо быть готовыми к любому повороту. Нет, не зря Борис постоянно вынюхивает и высматривает. Увы, слухи темны и противоречивы, и проку от них никакого. По мнению Бориса, это может говорить о скором падении правительства. Если это так, хорошо бы воспользоваться временной неразберихой. Ну а пока длится эта неопределенность и мы застыли в ожидании, в гараже стоит под парами автомобиль со всеми нашими чемоданами и девятью запасными канистрами бензина.
Месяц назад Борис переехал к нам. Он сильно похудел и осунулся, как будто его точит какая-то болезнь. Он из породы людей, которые никогда не жалуются, поэтому о причине остается только гадать. Физически он, несомненно, сдал, а вот духом нисколько, во всяком случае, по нему не скажешь. Все его мысли сейчас о том, чем мы займемся после того, как уедем из города. Каждое утро у него новый план, один другого фантастичнее. Вчера он превзошел самого себя. Он увлечен идеей создания театра магии. Мы будем путешествовать по провинции, давая представления в обмен на еду и жилье. Разумеется, он выступит в роли фокусника в черном смокинге и черном цилиндре. Сэм будет зазывалой, а Виктория менеджером. Мне он отвел роль своей ассистентки — соблазнительная девица в облегающем, украшенном блестками трико. Я буду подавать маэстро его волшебные инструменты, а в финале он распилит меня пополам в деревянном ящике. После затяжной, томительной паузы, когда зрители потеряют всякую надежду, я выскочу из ящика, жива и невредима, с победно вскинутыми руками и фальшивой улыбкой, и стану посылать публике воздушные поцелуи. При том что нас действительно ожидает, приятно помечтать о таком абсурде.
В воздухе запахло оттепелью, а это значит, что поутру мы можем отправиться в путь. Так, во всяком случае, было решено перед сном: если завтра потеплеет, без разговоров садимся в машину. Сейчас глубокая ночь, в щели задувает ветер. Все давно спят, а я сижу на кухне и пытаюсь себе представить, что меня ждет. Ничего не получается. У меня нет даже отдаленного представления о завтрашнем дне. Возможно все — и ничего, это как родиться в мире, которого прежде не существовало. Может, за пределами города мы найдем Уильяма, хотя я стараюсь не забивать себе голову радужными надеждами. Единственное, о чем я прошу: пусть нам будет дан еще один день. Твоя старая подруга Анна Блюм, из другого мира. Когда мы куда-нибудь доберемся, обещаю тебе написать.