История вторая КАДАМ

1

Долина уходила на восток — широкая, гладкая, как спина сильной лошади. Там, на востоке, запирали долину далекие горы, оттуда приезжали по бетонке разболтанные грузовики, привозили в поселок Кзыл-Су товар: водку, ткани, консервированное китовое мясо, китайские одеяла. Увозили призывников. Привозили геологов. Увозили овечью шерсть. Привозили зимовщиков на гидрометеостанцию, на Великий ледник. Увозили трупы альпинистов, которым не повезло в Памирских горах.

Так и ездили по бетонке.

А долина уходила на восток, как тридцать пять лет тому назад, когда не было бетонки, и школы не было, и не было поселковой больницы — а была застава. За эти тридцать пять лет одни умерли и успокоились и ушли по золотой и серебряной дороге, а другие народились и топтали теперь тропы гор. И слезы по умершим высохли, а по еще живущим не пролились. И ничего не изменилось.

Солнце еще не село. Оно висело низко над горизонтом, огромное, блекло-оранжевое. Казалось, ему некуда уйти отсюда и скрыться, и оно, коснувшись земли, подпрыгнет сейчас упруго, как пузырь. Толкнуть бы его легонько — оно покатится, переваливаясь, по камням земли, по низкой траве, покрывающей степь рыжей шерсткой. Налитое мягким живым сиянием, солнце не слепило; глядеть на него было не больно. Высвеченные закатным светом предметы — холмики, глиняные развалины могилы какого-то святого человека, сурки, красными пеньками торчавшие у входов в норки, — все это отбрасывало длиннейшие, четко очерченные у основания и размытые к далекому концу тени. Несильный ветер ерошил траву, и тени двигались, и вся степь была ряба от этого движения на месте.

А две тени перемещались, скользили едва заметно, и трудно было с первого взгляда отделить их, отъединить от всеобщего усыпляющего мельтешенья: двое всадников ехали по степной дороге. Они ехали шагом, не спеша — зачем спешить? Разве можно обогнать свою тень, хотя бы на полшага? Они ехали рядом, плотно, и стремена их, встречаясь, позванивали.

— Говорят, вельвет привезли, а, Саид-ака? — спросил старик и снизу вверх покосился на своего спутника. — Правда?

Старик был одет бедно. Серый его халат, опоясанный солдатским ремнем, давно уже утратил изначальный цвет и форму, а мышиного цвета красноармейская шапка-ушанка, отороченная бобриком, истончала от носки. Пегая его лошаденка выглядела неважно, да и седло тоже: деревянная луковица передней луки обтесалась, стала похожа на грушу.

— Привезли. Венгерский, — с высоты своего коня подтвердил Саид-ака. Конь его добрый, гладкий — шею не обхватишь. Крепкая, аккуратно и с любовью подобранная упряжь светилась серебряными бляшками. Зеленая бархатная подушка на седле заставляла — хочешь, не хочешь — относиться к ее владельцу с известной долей почтения: не всякий, нет, далеко не всякий человек, выезжая в степь, подложит себе под зад такую красивую подушку.

Саид-ака, однако, восседал на зеленой подушке без излишней надменности — но покойно и прочно, как человек, совершенно уверенный в своих силах и благоопределенности своего жизненного пути. Он выглядел лет на пятьдесят, и так оно, наверно, было и в действительности. Его широкие, обложенные сильным мясом плечи обтягивал синий френч из фальшбостона, широкие галифе не скрывали родовую кривизну ног, обутых в старые, латаные, но зато хромовые сапоги. Синяя полуформенная фуражка с длинным утиным козырьком сидела на голове незыблемо, как естественное завершение черепа. Глядя на эту фуражку — да и, конечно, на самого Саид-аку — можно было с уверенностью предположить, что есть у него еще и другая фуражка, такого же точно фасона, но поновее, для торжественных случаев.

Да, верно, есть у Саид-аки такая фуражка, она висит в его доме на гвозде, в комнате для гостей.

— Наш вельвет лучше, — сказал старик, легко продолжая разговор. — Толще… Коричневый есть?

— Синий только, — сказал Саид-ака. — Тебе-то что? Брать, что ли, хочешь?

— Да нет, — с готовностью откликнулся старик. — Просто так спрашиваю.

— Чудной ты человек, честное слово! — сказал Саид-ака и цыкнул слюною сквозь зубы. Зубы у него были редкие, но крепкие и крупные, как скребки. Верхний резец, категорически отделившись от соседей, рос вперед и сильно оттопыривал губу кверху, оставаясь постоянно открытым и сухим. — Если «просто так» — зачем спрашивать? Я тебя не пойму. Что ты на земле делаешь?

— Еду вот, — сказал старик очень вразумительно. — Невестка моя рожала на стойбище — так я к ней сестру Мурзы — парикмахера возил: помогать. Она хорошо умеет помогать, сестра эта… А про вельвет — что ж! Я вельвет люблю.

— Купить-то не можешь! — укорил Саид-ака и собрался было снова цыкнуть, но почему-то вдруг передумал и решительно сглотнул заготовленную для цыканья слюну. Саид-ака был человек решительный во всех отношениях — и не зря вот уже сколько лет работал он председателем сельсовета.

— Не могу, — без раздумья согласился старик. — А вот, например, солнце — я его тоже люблю, а купить не могу; никто не может.

Саид-ака оценивающе оглядел сначала старика, а потом солнце, наполовину скрытое уже горизонтом.

— Что за солнце! — сказал Саид-ака немного раздраженно и в сердцах. — Лепешка, что ли… Завтра ветер будет.

— Пусть будет! — радостно откликнулся старик, как бы отдавая должное проницательности Саид-аки. — Шуба есть у тебя.

Солнце уменьшалось на глазах: на палец, еще на палец. На востоке, над горами, зажглись первые, тусклые на светлом небе звездочки. Одна была крупней других и светилась, сияла особняком.

Саид спешился и, наступив на повод ногой, нагнулся над ручьем. Опустившись на корточки, он зачерпнул воду согнутой ковшиком ладонью, потом еще раз. Попив, Саид-ака звонко прополоскал горло ледяной водой, аккуратно опростал рот и вытер губы полою френча, внутренней ее стороной.

— Завтра отдыхать надо, — сказал Саид-ака, поднимаясь. — Все равно ветер…

— Правильно говоришь, — сказал старик. — Вельвет почем?

— Слушай, аксакал! — повернувшись в поясе, Саид тяжело отворотился от своего коня, на котором он затягивал подпругу, и поглядел на старика с начальственным укором. — Ты, что, сбрендил, что ли, со своим вельветом? — Подняв руку, Саид покрутил большим пальцем у виска, и тонкого плетения камча, висевшая на запястье, зазмеилась. — Я продавец, что ли? Продавец знает, директор. Приедем в Кзыл-Су — иди в магазин, спрашивай, что хочешь… Ну, поехали!

— Так я ведь что! — примирительно сказал старик и, понукая, пнул лошаденку сбитыми каблуками в костлявые бока. — Можно и не про вельвет говорить, а про лошадь или про ветер, или про человека какого-нибудь. Говорить про все интересно, и время быстрей проходит.

— Бесполезный ты человек! — определил Саид-ака, заезжая вперед.

Солнце зашло, и степь, вмиг лишившись своих золотистых и бежевых красок, стала бурой и холодной. Весь мир кругом выцвел, поблек. Только небо, словно бы в память об ушедшем солнце, продолжало с непостижимой быстротой менять оттенки, неуклонно, однако, густея, от яблочно-зеленого переходя к серому, и от бирюзового — к синему. Небо теперь разделено было на две части: запад еще розовел, дышал, а восток стал лилов, и звезды там светились отчетливо.

На востоке, теперь уже близко, суетливо замигали огни поселка, куда держали путь всадники. Они ехали все так же не спеша — куда им спешить? Случайно съехавшись в предзакатной степи, они разъедутся в вечернем поселке, и каждый отправится в свою сторону жизни.

В синей прозрачной тьме по обочинам дороги появились низкие мазанки, вылепленные из глины, смешанной с сухим овечьим пометом. Миновав деревянную арку, неизвестно с какой целью перекинутую над дорогой, всадники въехали на главную улицу поселка. По улице, освещенной редкими фонарями, шли пешком и ехали верхом на лошадях люди, сосредоточенно бежали большие чабанские собаки, толстоногие, с по-волчьи опущенными к земле тяжелыми головами.

Саид-аку узнавали, подходили к нему, подъезжали, жали ему руку двумя своими — почтительно. Да ведь он того и стоил.

— Как здоровье, Саид-ака?

— Саид-ака, как здоровье? Ну, слава Богу!

Старик, которого никто покамест не узнал и здоровьем которого никто и не думал интересоваться, сидел на своей лошаденке в стороне, не подъезжал. С одобрением наблюдал он за тем, какой почет воздают здесь его степному попутчику. Но тереться о стремя чужого почета он не хотел и поэтому не подъезжал. А собственного почета у него не было, и не было денег на вельвет, и никого не было из близких: кто умер, а кто разбрелся невесть куда по степи и далее по белу свету. Поэтому старик всех людей, живших вокруг него, считал как бы немного близкими себе — взамен тех близких, что ушли и пропали.

Главная улица, начинаясь под аркой, заканчивалась у деревянного барака столовой. На ровной, утоптанной площадке перед столовой, в приятной полутьме, праздно толпились люди. Теплый, словно бы пахнущий едой свет падал из окон барака, освещал переговаривавшихся людей. Некоторые из них входили в дом, иные выходили, и эта площадка, этот пятачок, где продолжались начатые внутри разговоры, был частью столовой — как мраморное фойе перед гостиничным рестораном.

У самого крыльца, спиной к коновязи, сидел на земле, поджав ноги, узбек в полосатом хорезмийском халате и в чернобелой тюбетейке. Узбек этот продавал яблоки поштучно. Он привез свой товар откуда-то снизу, из фруктовых и розовых ароматных краев — здесь, в поселке, не то что яблоки, — лук рос натужно и тяжело дышалось при быстрой ходьбе и от резких движений: высоко, мало кислорода. Яблоки узбек разложил кучками, собрав в каждую плоды примерно одинакового размера. Торговое дело нравилось узбеку он просиживал над своим товаром, ведя разговоры с прохожими людьми, с утра до позднего вечера. Редкость покупателей никогда его не удручала: кто покупает, тот платит и уходит, а кто воздерживается от покупки, тот вступает в приятный разговор.

Вот и сейчас, сидя у столовой, узбек терпеливо тянул чай из пиалки и болтал с бородачом в шубе. От нечего делать бородач стругал ветку острым перочинным ножом. Он делал это методично и вдумчиво; ажурная горка тонких стружек нежно белела у больших ног бородача.

— Двадцать пять лет торгую, — отставив пиалку в сторону, сказал узбек погруженному в строгание бородачу, — такого никогда не видал. Свадьба в столовой! Ну-ну-ну! В столовой — что? — узбек с видимым удовольствием высунул правую руку из рукава халата и широко растопырил пальцы, готовясь считать: — Чай — раз, плов — два, понимаешь, потом куурдак[23], ну еще лагман[24]. Четыре. — Мизинец остался неотсчитанным и торчал в сторону, как нарушающий гармонию вредный отросток. Узбек глядел на свой торчащий мизинец с болью, как будто уже решился отрубить его напрочь для округления кулака, и вот заранее переживал утрату. Потом, вздохнув, добавил: — Ну, еще лепешки… — загнул и мизинец и, удовлетворенно оглядев окончательно оформленный кулак, проворно втянул руку обратно в рукав халата. — Вот какое дело.

Бородач стряхнул стружки с колен и близко огляделся, ища, что б еще постругать. Свадьба ничуть его не занимала.

— Мне-то, конечно, что? — продолжал узбек, кутаясь в халат. — Они яблок у меня взяли ящик целый, самых крупных… Я ведь другое говорю: свадьбу надо дома играть, по закону — а не в проходном дворе, в подворотне в какой-то! Человек — собака, что ли? Женщина — тоже не кошка. Бывают, правда, похуже кошки… — узбек выжидательно покосился на бородача — что он скажет?

Бородач стругал теперь щепку, и дело шло неважно: дерево крошилось и не давало длинной стружки.

— Камень тоже молчит, — обидчиво заметил узбек. — Человек свое мнение имеет.

Подлив из термоса чаю в свою пиалу, узбек придвинул ее бородачу. Тот взял флегматично, поднес к зарослям. Тогда узбек живо придвинулся к нему — голова к голове.

— Она баба красивая, — сказал он вполголоса, — ничего не скажешь… Люди говорят, он за нее калым не платил: она, мол, весь поселок до него успела обслужить, даром что такая костлявая. Только, мол, под жеребцом и не лежала. Люди говорят… — узбек прижался к бородачеву уху, большому и глубокому, пошептал что-то и, отвалившись, засмеялся.

— Мне какое дело? — невозмутимо выслушав, отозвался бородач. — Кто так говорит — у того змея во рту живет. А у меня — вот! Гляди! — сунув два граненых пальца за нижнюю губу и рывком оттянув книзу челюсть, он широко разинул рот. Борода качнулась.

С любопытством и некоторою даже опаской узбек заглянул в рот бородачу — и отвернулся с разочарованием.

На площадке он не обнаружил ничего интересного и нового. Десятка три лошадей было привязано к продольному брусу коновязи, к кольям забора, к телеграфным столбам с предупреждающими дощечками «лошадей не вязать». Люди все подходили из темноты, шумно здоровались и, хлопая дверью, входили в столовую.

Саида, въехавшего на площадку, узнали сразу.

— Окажи честь, Саид-ака, войди в дом! — послышались голоса.

— Что такое? — спросил Саид и орлом оглядел толпившихся на площадке.

— Кадам берет в жены Гульнару! — объяснили Саиду. — Зайди!

— Кто такой? — полюбопытствовал Саид.

— Сын Кудайназара, охотник из Алтын-Киика, — дали справку.

— А! — оживился старик, попутчик Саида, и пополз со своей лошаденки на землю. — Охотник, не охотник… Когда видишь дым над юртой — останови коня, заходи, дорогой! Твой отец так делал, и мой отец, и отцы наших отцов. А женятся они или разводятся — это уже другой разговор. Но мясо не должно переспеть!

2

Старик сунул камчу за голенище сапога, одернул халат под солдатским ремнем и, держась поближе к значительно ступающему Саиду, вошел в столовую. Там сидело за легкими столиками на белых алюминиевых ножках человек сорок — пили, ели, курили, разговаривали, смеялись. Саида встретили криками искренней пьяной радости и потащили его, облепив, на почетное место — против двери. Старик же, едва переступив порог, проворно подался в сторону и сел поодаль, сбоку. Не все ли равно, где пристроить свой зад на час-другой? Заду это все равно, а если голова у человека беспокойная и никак ему не сидится — так не на голове же он сидит, в конце концов! И вообще, в таком широком вопросе умным людям не следует проявлять принципиальность, тем более кормят везде одинаково, а стулья ничем не отличаются друг от друга. А дурак, посади его даже на почетное место против двери, не станет умнее за один вечер. Почетное место придумали сами дураки, но они забыли по дурости, что с высокого кресла падать больней.

Зал столовой райпищеторга был высок, сплошь обшит квадратными фанерными щитами, окрашенными голубой масляной краской «под мрамор». Сколоченные из дранки фальшивые колонны по бокам довольно широких окон были выкрашены в золотой цвет и служили опорой для красных бархатных портьер. На одной из стен красовалась гигантская копия с известной картины «Кто кого?», писаная масляными красками местным поселковым умельцем. Умелец, правда, придал и французу с пистолетом, и русскому с сабелькой характерные монголоидные черты, но это вовсе не притупляло остроты сюжета, и догадаться, кто же, все-таки, выйдет победителем из смертельного поединка, было никак невозможно: шансы были распределены поровну.

Тесное — с тарелку — окошечко, прорубленное в стене, вело в раздаточную, на кухню. Там было тихо.

Буфет в углу зала был сегодня закрыт — гостям не было нужды покупать спиртное, потому что угощал всех Кадам, жених.

Старик со спокойным любопытством разглядывал зал и людей в зале. Кто жених, кто невеста — было ему неведомо, и это неведение придавало остроты происходящему, как лагману — ложка дунганского уксуса. Внимание старика привлек какой-то молодой здоровяк в кепке, с литой шеей. Этот парень, встав из-за стола, прошел к окошку раздаточной и, наклонившись, громко и решительно кликнул повара.

— Эй, хозяин! — прокричал здоровяк, сунув круглую голову в окошко. — Сколько? — вытащив голову, он, не разгибаясь, оборотился к своему столу. — Шесть? — перекрикивая гул голосов в зале, он выкинул вперед руки с шестью оттопыренными пальцами. — Семь? Хозяин, семь лагманов! И пива! Пива сколько? Семь? И семь пива. Или давай восемь!

Не спеша изучив зал и сделав кое-какие прикидочные выводы, старик придвинул к себе тарелку с жарким — куурдаком. Стол перед ним был заставлен пестро и обильно, а тут еще и плов понесли, и стариков сосед по столу освободил место для глубокого эмалированного таза с лениво дымящимся пловом. Ломтики оранжевой морковки были вкраплены в холм янтарного от жира риса и мягко светились. Куски хорошо разваренной баранины обильно венчали рисовый холм. Плов был сварен как надо — каждая рисинка отдельно. Всякий человек мог бы пересчитать эти самые рисинки, если бы пожелал заняться таким нудным делом.

Мужчины здесь пили водку, женщины, которых было довольно много — «Бенедиктин». Впрочем, не обязательно: каждый волен был пить, что ему вздумается. Старик, малость подумав, нацедил себе зеленого «Бенедиктина» в граненый стакан.

Самым главным украшением стола было, конечно, мясо. Лапша с мясом, суп с мясом, картошка с мясом и, наконец, беш-бермак — мясная строганина с кусочками курдючного сала, — все это радовало глаз и приятно волновало желудок. Кроме разрезанных на крупные ломти буханок белого хлеба на столах то здесь, то там бронзовели островки боорсаков.

Внимательно оглядев стол — предмет за предметом — старик, наконец, выбрал, чем закусить свой ликер. Он отрезал кусок от непочатого, давно засохшего в ступья торта и попробовал не без опаски. Сладкое пришлось не по вкусу старику. Он поманил одного из детей, толкущихся здесь же, в зале, и отдал ему свой кусок. Жуя на ходу, ребенок бегом вернулся к своим сверстникам, игравшим в углу зала в бабки — костей сегодня было достаточно, и крашенный пол столовой хорошо подходил для этой игры.

Взамен торта старик выбрал добрый кусок мяса и, отхлебнув ликера, отрезал от куска и зажевал с удовольствием.

Старик хотел выпить за здоровье молодых. Зорко оглядел он нескольких молодых девушек — они были одеты в национальную одежду, двенадцать тонко-заплетенных косичек — символ девственности — свешивались с их голов. Которая из них невеста охотника Кадама? Не к лицу старому человеку задавать вопросы, как мальчишке. «Золотые брови» подсказали бы старику ответ верней верного, но запрещено почему-то теперь надевать невесте «золотые брови», и помнят о них лишь женихи и невесты тридцатилетней давности.

— Какая красавица! — несколько заискивающе сказал старик своему соседу, занятому разговором о видах на покос, и указал на самую молодую девушку. — Счастлив ее жених, наш хозяин.

— Это не невеста, — сообщил сосед, мельком взглянув на девушку и возвращаясь к своему собеседнику.

Старик вжал голову в плечи и сокрушенно поставил стакан на стол.

Рядом с Саид-акой, за столом для почетных гостей, старик взял на заметку того здоровяка, что требовал у повара лагман и пиво. Парень, действительно, был здоров, новый пиджак трещал на его плечах. Широкими, крупными кистями, распяленной пятерней этот парень мог бы без труда накрыть десертную тарелку. Стакан он сжимал как ствол небольшого деревца, которое вот сейчас, немедленно должно быть выдернуто из земли. Время от времени здоровяк снимал кепку и проводил рукой по коротким волосам — он был острижен как призывник. Решительный парень, сразу видно. Настоящий жених. А вот женщина рядом с ним — вроде бы вовсе и не невеста. Она единственная здесь в европейском платье, в городских туфлях. Другие отдали дань европейской моде лишь отчасти, сохранив приверженность национальной одежде — будь то расшитый жилет, мягкие сапожки или круглая шапочка с пером улара. Женщина рядом с женихом повязала голову красным шелковым платком с красными же розами по белой кайме. Она была красива, эта женщина лет двадцати пяти, с овальным, нежно смуглым, суженным книзу лицом, с гладким невысоким лбом, из-под которого пытливо и дерзко глядели ореховые глаза, узкие и длинные, как финиковые косточки. Тяжелые золотые серьги оттягивали ее хрупкие мочки, густые тонкие брови были сведены в одну полоску усьмой… Что-то не устраивало старика в этой женщине, единственной за столом для почетных гостей, и он глядел на нее из-за своего стакана с некоторым недоверием. Он и вообще-то мало в чем был уверен в жизни безоговорочно.

— Очень хорошая пара, — сказал старик своему соседу, легонько потянув его за рукав. — Он сокол поднебесья, она — смирная куропатка…

Оторвавшись от огромной пиалы с кумысом, сосед внимательно поглядел на старика.

— Ты Кадама знаешь, аксакал? — спросил сосед. — Жениха? Видел его когда-нибудь?

— Нет, — ничуть не смутился старик. — Не видел.

— Кадам — охотник, барсолов, — продолжал излагать сосед.

— Ну да, — вставил старик, с надеждой поглядывая на здоровяка в кепке.

— Это брат его, Иса, — указал сосед на здоровяка. — Просто Кадам вместе все устроил — себе свадьбу, а Исе проводы в армию. Кадам — вон он сидит.

Кадам сидел на подоконнике, близ стола — щуплый, чуть сутулый. На загорелом докрасна лице голубели глаза, из-под тюбетейки выбивались темнорусые, с рыжинкой волосы. Недлинные усы были опущены кончиками книзу и скрадывали уголки выразительных тонких губ, плотно сжатых. В отличие от своих гостей, хозяин был совершенно трезв. Шумный, веселый Иса выглядел куда мужественней брата. Ему бы и быть барсоловом, а не Кадаму.

— Да-а, — неопределенно протянул старик, обмакивая мясо в соленую воду. — Правда, похожи.

— Ты что, издалека? — понимающе осведомился сосед. — Их отцы — родные братья, а они — нет. Ты что — из Иштыка?

— От разговоров пересыхает рот, дорогой сосед! — назидательно сказал старик. — Давай лучше выпьем за здоровье молодых.

Подняв стакан, старик глядел на Кадама, на красивую невесту его Гульнару. Ну, что ж: в платке — так в платке. Вон и Кадам в пиджачке, а не в халате.

Кадам сидел на подоконнике, устало сложив руки на коленях. Новые сапоги жали ему, и он поджимал и горбил пальцы, чтобы унять боль.

— Давай по сто грамм, — заранее улыбаясь собственной шутке, предложил Саид-ака. — Давай, Кадам! Барсы тебя боятся, это им по закону полагается. Пускай боится жена!

Кадам улыбнулся в ответ и промолчал.

— Он не пьет, — сказал Иса. — Давайте за невесту! — он подлил Гульнаре ликеру.

— Сегодня можно, — заявил Саид-ака. — Давай по сто грамм!

Кадам, улыбаясь все так же молча, покачал головой.

— Он потом болеет, — объяснил за Кадама Иса. — В горах не привык. Не то что мы, кзыл-суйские.

Гости выпили за Гульнару. Кадам собрал со стола пустые бутылки, отнес их к окошку раздаточной и взял там другие, полные.

— Везет непьющим, — вполголоса сказал Иса Гульнаре, ставя стакан. — Приду из армии — пить брошу, стиральную машину куплю. За сестру твою посватаюсь.

— Нет сестры-то! — засмеялась Гульнара. — Придется тебе меня отбивать.

— А что! — ерепенился подвыпивший Иса. — Раз надо — сделаем!

— Да ладно тебе! За три года забудешь, небось, как поселок наш называется… В Берлине-то! — сказала Гульнара и отвернулась от Исы.

3

На заднем дворе столовой повар ловил барана. Дробно стуча копытцами, баран короткими перебежками перемещался по двору. Повару никак не удавалось схватить шустрого барана. Устав, повар присел на ступеньку крыльца и утер лоб посудным полотенцем, заткнутым за пояс.

— Эй! — прокричал повар, тщедушный черный старик, обернувшись к двери. — Женщина да будет подспорьем мужчине в делах его, как сказано в Коране… Проклятый баран хочет сделать из меня подливку.

На крыльцо вышла повариха, пожилая русская женщина с круглым добродушным лицом, изрезанным мелкими частыми морщинками, с седыми волосами, тщательно убранными под белую косынку.

— Это особенный баран, — увлеченно продолжал повар, — клянусь бородой пророка. Он не знает, что такое молоко — мать поила его водкой прямо из сосцов.

Повариха опустилась на ступеньку рядом с поваром и, подперев подбородок ладошкой, поглядела на барана, мирно пощипывавшего травку в углу двора.

— Ну и баран! — сочувственно сказала повариха. — Кадам пригнал его с гор.

— А я думал, Кадам пригнал его из Ташкента! — рассердился повар. — Это лев! Я убью его!

Повар решительно поднялся с крыльца и бросился к барану. Баран отбежал грациозно.

— Держи его! — закричал повар. — Молодец-дурак-умница!

Повариха, распялив на руках подол фартука, помогала повару ловить барана. Наконец, повар схватил его за рог и за шею и потащил к стене столовой. Там, на земле, уже лежали три сырые от крови шкуры.

— Ты — сурок, а я — Карим, — сказал повар барану. — Сейчас я разделаюсь с тобой… Это я превратил тебя в сурка!

С этими словами повар вытянул из кармана бечевку и связал барану задние ноги с передней правой.

— Принеси тазик, женщина, — распорядился повар, опускаясь на корточки возле барана. — Кровь не должна пролиться на землю.

Повариха ушла на кухню и вернулась с небольшим медным тазиком. Передав его повару, она снова села на ступеньку крыльца.

— Чудной он все-таки, — сказала повариха раздумчиво, глядя в спину орудующего над бараном повара. — Такую ораву кормить! А зимой зубы сосать будут… Неразумный!

— Сейчас мы посмотрим, кто из нас настоящий мужчина! — веско заявил повар барану.

— Увез бы ее к себе в горы, — напевно продолжала повариха, — никто бы и не заметил, и разговоров бы не было… А то собрала весь поселок, голову платком покрыла: невеста! Вот и чешут языки, кому не лень, на его деньги гуляют — и чешут. Стыды!

— Стыдливость — достоинство невесты, — изрек повар. — Лев убивает барана, буфетчица устраивает свадьбу в столовой. Буфет не годится для свадьбы.

— С тобой что говори, что молчи! — досадливо воскликнула повариха. — Черт такой! Свадьба один раз бывает, на всю жизнь чтоб запомнить!

— Свадьба — не похороны, — назидательно заметил повар. — Похороны один раз бывают.

— А! — отмахнулась повариха. — Чтоб у тебя язык отсох!

— Без языка чай как буду пить? — поинтересовался повар, подтягивая зарезанного барана на треногу.

4

На площадке перед столовой не прекращалось движение людей и лошадей. Столовая желто светилась изнутри, как фонарик из промасленной бумаги.

Узбек — торговец яблоками — играл с одним из Кадамовых гостей, вышедших на воздух, в три узелка. Разложив бечевку на перевернутом ящике из-под водки, узбек точными, рассчитанными движениями дергал за концы бечевы, спутанной в три незатянутых узла. Гость играл увлеченно.

— Ты проиграл! — дернув, объявил узбек. Узелок, правда, не затянулся на пальце игрока.

Гость беспрекословно отдал узбеку полтинник. Узбек небрежно бросил монету в банку из-под леденцов — там поблескивало серебро, вырученное за яблоки.

— Давай еще! — теребил узбека гость.

— Э! — воскликнул узбек. — Все равно проиграешь… — но связал узелки и разложил свой нехитрый прибор на ящике.

Проигравший гость внимательно и напряженно следил за действиями узбека. Гость очень хотел выиграть, хотя бы один раз — для самоутверждения.

Узбек закончил приготовления. Ему не хотелось играть. Азарт в этой игре присущ только одной стороне — той, что проигрывает. Куда приятней было бы потолковать о том, о сем, на интересную тему.

— Слушай, — сказал узбек, вплотную придвигаясь к гостю. — Она баба красивая… Мне один из Намангана рассказывал… — наклонившись к уху гостя, он прошептал то, что рассказал ему наманганец, и засмеялся.

Послушав узбека, гость тоже засмеялся — за компанию, а, может, из уважения к собеседнику.

— Был у меня один знакомый, — насмеявшись, сказал гость, — так, знаешь, он пришел водку брать, — гость кивнул через плечо в сторону столовой, — и прямо в буфете, на прилавке… — тут уж гость не выдержал и, закинув голову, как гигантский петух, зашелся странным смехом — только отрывистое бульканье и какой-то костяной скрежет доносились из его судорожно дергавшегося горла. Загоготал и узбек, хлопая себя по ляжкам.

— Ну, давай, — сказал узбек, немного успокоившись. — Ставь.

Гость, задумавшись на миг, с опаской опустил палец в одну из петелок. Узбек коротко и резко дернул за концы бечевки.

— Проиграл! — озадачился гость. — Что такое, честное слово… Идем выпьем — свадьба, все-таки!

— Не пойду я, — сказал узбек. — Товар весь растащат… Будь другом, принеси оттуда бутылку и закусить чего-нибудь.

5

В зале столовой молодой парень в белом войлочном колпаке с черной бархатной оторочкой бренчал на комузе и пел, в другом углу русский развернул гармонь на коленях, играл. Одни слушали киргиза, музыкально рассказывавшего о подвигах богатыря Манаса, иные — русского.

— На горе стоит точило, —

пел русский, —

Под горой — тачанка.

Я — чапаевский боец…

Старик, попутчик Саид-аки, строгал мясо для бешбармака. Он делал свое дело с чувством собственного достоинства, торжественно. Ни манасчи, ни русской со своим точилом не были ему конкурентами: от них отодвигались, гремя стульями, оборачивались к старику и глядели на его работу. Разве что заклинатель змей, появись он сейчас здесь в чалме и с дудкой, мог бы перебить его успех. Старик отлично знал, что никто в зале не умеет строгать мясо лучше его. Переступив порог столовой, он терпеливо ждал своего часа — и вот час этот настал. Держа значительный кусок вареного мяса, оправленного нежным жирком, левою рукой, демонстративно отставленной, старик колдовал над ним наточенным до остроты бритвы ножом, надежно зажатым в правой руке. Делая быстрые, словно бы небрежные, а на самом деле точно рассчитанные движения, старик снимал с куска мяса тонкую, длинную стружку. Малейший просчет мог стоить старику пальца: широкий клинок, лосняшийся от бараньего сала, легко дошел бы до кости. Но старик, наконец-то сделавшийся центром внимания, рисковал с шиком. Он почти и не глядел на свои руки — а так, торжествующе-небрежно поглядывал по сторонам. Зрите ли, потрясенные великолепным умением старика, наблюдали за ним молча и восторженно.

Кадам сидел на подоконнике, глядел на своих гостей. В кургузом пиджачке и новых вонючих сапогах он не выглядел чужим в этом битком набитом зале, но и хозяина в нем трудно было при знать. Вначале к нему подходили, поздравляли его — а теперь сытые люди вовсе о нем позабыли. Он — виновник торжества — отодвинулся на задний план, на подоконник, и это устраивало всех: гости чувствовали себя свободно, независимо от причины праздника… Жених Кадам никак не выделялся из толпы: на других подоконниках тоже сидели какие-то люди, болтали ногами.

Пиршество, между тем, вступило в ту стадию, когда каждый поет и веселится сам по себе. Кадам устал, он хотел вытянуться на кошме у очага, хотел спать. Он не привык к такому обилию людей. Но он был рад, что гостям весело на его свадьбе.

Прищурившись, глядел он в шевелящийся, тяжело плывущий в сером папиросном дыму зал. Ему вдруг почудилось, что все эти спины, лица, затылки и руки принадлежат одному огромному, медленно копошащемуся существу, неведомо как втиснувшемуся в комнату. Это отвратительное существо исторгало низкий монотонный гул, и отдельных слов нельзя было различить в этом гуле… Видение было противоестественным и страшным, и Кадам, тряхнув головой, прогнал его.

Сойдя с подоконника, спеша, он пробился сквозь толпу к двери. Никто не обратил внимания на его уход. После прокуренной духоты и отталкивающего копошенья людской туши уличная тишина показалась ему родной до приятного першения в горле.

— Ай, Кадам! — приветливо окликнул его узбек. — Иди, сыграем!

Кадам подошел, послушно опустил палец в петлю. Узбек дернул за концы бечевки. Кадам проиграл и молча достал полтинник.

— Не повезло! — сказал узбек соболезнующе и протянул Кадаму пиалу с чаем. Кадам принял пиалу и отхлебнул глоток. Он смотрел на узбека доброжелательно — тот был один, вне толпы с ее общим движением, был понятен и прост: кочующий узбек, торговец яблоками.

— Хочу поздравить тебя, Кадам, от всего сердца, — продолжал узбек. — Что люди говорят — ты на это внимания не обращай: на то человеку голова дана, чтоб говорил… Ты, конечно, не обижайся — жить-то где будете?

— Ты сам откуда? — поставив пиалу на ящик, спросил Кадам. От резкого движения чай пролился из пиалы, залил руку Кадама. Он вытер руку полой пиджака. — Откуда приехал?

— Из Намангана я, — сообщил узбек. — Наманган — знаешь?

— Убирайся отсюда, — не повышая голоса, сказал Кадам. Глаза его сузились, оледенели — и узбек вдруг почувствовал противный царапающий холод. — Убирайся — а то тебе сейчас нечем будет говорить!

— Черт дикий! — едва слышно пробормотал узбек, поспешно швыряя яблоки в ящик, пересыпая мелочь из коробки в карман штанов. — В отца пошел, разбойник!

Кадам отошел, не оглядываясь.

— Интересно, ей-Богу! — сказал узбек и взвалил ящик с яблоками на плечо.

6

Столовая гудела, как мотор; гул вырывался из открытых окон и улетал в немые ночные пространства… Обойдя гудящий дом, Кадам прошел на задний двор и поднялся в кухню. Там повар с поварихой, положив разрубленного на куски барана в казан, пили чай с сахаром. Кадам подсел к ним, и повар налил ему чаю из большого зеленого чайника.

— Народу много, — сказал Кадам и, разъясняя, кивнул в сторону окошка раздаточной, ведущего в зал. — Не привык я.

— Отдыхай, Кадам! — приветливо сказала повариха и придвинула к нему глубокую тарелку с жарким.

Кадам обмакнул хлеб в густую коричневую подливу, сунул кусок в рот.

— Я ведь тебя и поздравить не успела: народу-то сколько! — сказала повариха. — Чтоб у тебя все хорошо было, честное слово!

— Спасибо тебе, — сказал Кадам.

— Даст Бог, все у вас будет, как у людей, — продолжала повариха. — Свадьба-то какая! А что люди болтают — ну их совсем, будь они неладны.

— Язык женщины подобен хвосту барана, — изрек повар, — оба трясутся без пользы. Так сказал Али, зять пророка… Замолчи, наконец! — закричал он поварихе. — Твои мозги пожрали орлы!

— Ты молчи! — безбоязненно огрызнулась повариха. — Бессовестный человек.

Кадам молча улыбался, глядя в свою тарелку. Ему было покойно сидеть здесь, в кухне, и никуда не хотелось отсюда двигаться.

— Я тебе, конечно, не указка, — продолжала повариха, — но ей ведь там тоже не сладко будет, у тебя в горах. Ни ларька, ни магазина. Спички нужны — садись на лошадь, езжай к нам в Кзыл-Су, если соседи не выручат. Да и соседи у тебя — упаси Господь и помилуй. Гульмамад один чего стоит! Зря ему, что ли, туристы по рублю платят — лишь бы сняться с ним на фото. Дома они, небось, детей пугают твоим Гульмамадом. А Лейла его. От нее и в праздник доброго слова не дождешься.

Повар внезапно приуныл. Видно, и на него подействовали доводы поварихи.

— Она горя не видала, — продолжала причитать повариха. — Нежный она человек, за ней уход нужен… А в горах, сам знаешь, какой уход? Вари да стирай, стирай да вари. Так вся жизнь и катится.

Полуприкрыв глаза, повар слушал повариху и раздумчиво покачивал головой, как птица.

— А я бы здесь жить не стал, — вычищая тарелку хлебной коркой, сказал Кадам. — Шумно очень, и воздух плохой: машины.

— Сколько их, машин-то! — не согласилась повариха. — Раз-два, и обчелся. Зато школа есть, и больница, если что…

— Кадам прав, — решил повар, выйдя из задумчивости. — На свежем воздухе умирать приятней. А в больнице — вонь одна.

— У нас хорошо в Алтын-Киике, — сказал Кадам. — Людей немного, зато плохих нет: все свои… Я на тот год новую кибитку поставлю.

— Деньги в карты, что ли, выиграешь? — поинтересовалась повариха. — Как без денег-то строить?

— Дом за деньги нельзя покупать, — объяснил Кадам. — Дом самому строить надо. Мы с Гульнарой кирпичи наделаем…

— Да какие там кирпичи! — махнула рукой, прервала его повариха. — Гуля твоя не то что кирпичи — лепешку испечь не знает как!

— Эй, хозяин! — донесся из окошка раздаточной зычный голос Исы. — Где хозяин, слушай! Эй, слушай, хозяин, давай две бутылки и плов, плов давай!

Повар, оторвавшись от пиалы, вопросительно взглянул на Кадама — нести ли? Кадам кивнул головой — давай, мол, повар, неси, что велят.

Повар, прихватив бутылки из ящика, вышел в раздаточную и загремел там тазом для плова.

Повариха выплеснула остатки холодного чая из пиалы Кадама и налила ему свежего, горячего. Потом, вздохнув, подлила и себе.

Отгрызая от куска сахара, Кадам медленно потягивал чай.

Так они пили, а потом повар к ним присоединился, и они сидели долго.

7

Из Кзыл-Су выехали поздно, в девятом часу — впереди Кадам на своем жеребце, за ним Гульнара на крепком, с широкой спиной мерине. Кадам не гнал: Гульнаре без привычки нелегко приходилось в седле, да и спешить было некуда. Вот они и ехали не спеша, шагом — такие маленькие в огромном светлом ущелье! Ледяной ветер их встречал, солнечный ветер с Великого ледника, и Кадаму хотелось петь песню, и он пел бы, если б был один. Но ему неловко было петь при Гульнаре, почти незнакомой ему женщине — он думал, что петь он не умеет и что его пение будет ей неприятно.

Тропа подымалась по левому склону. Чем выше — тем жиже становилась трава, тем чаще попадались земляные бугорки меж камней, поросшие упрямой жесткой зеленью. Под этими бугорками, как бы в сухих чистых могилах, жили красные сурки.

Стучали подковы Кадамова жеребца, не празднично и не звонко — по-рабочему: метал о камень. Дикий и прекрасный клич чабана, настораживающий, заставляющий оглядываться в тревоге — клич этот, состоящий из одних гласных звуков, широко разносился по ущелью.

Они остановились отдохнуть у Большого камня. Тропа проходила по плоской вершине этого камня, этой монолитной скалы, вросшей в крутой склон. На гладкой площадке, обрывавшейся в пропасть, видны были следы свежих и давних костров, желтели пятна расклеванного птицами конского навоза. Ничто, казалось, не могло сдвинуть эту глыбу с места — как торчала она здесь от начала времен, так и торчать ей до скончания века, — казалось случайному всаднику.

Но немного случайных всадников заворачивало коней в это ущелье. А местные люди называли камень — Кудайназаров камень.

— Держи! — Кадам протянул Гульнаре кусок мяса на лепешке и полголовки лука. — Устала?

— Все тело болит, — сказала Гульнара. — Долго еще?

— Скоро приедем. — Кадам потер пальцами покрасневшие от ветра глаза. — Смотри, какой ветер! Чистый!

— Холодно очень, — пожаловалась Гульнара. — Прямо всю душу выдувает… В кишлаке у тебя тоже так дует?

— В Алтын-Киике тихо, — сказал Кадам. — Ветер поверху идет, а у нас тихо. Дров много, кибитки теплые.

— Саксаулом топите? — спросила Гульнара.

— Саксаулом, арчой, — сказал Кадам. — Тепло будет.

Скорей бы, захотела Гульнара, скорей бы. Тесная вонючая кибитка, теплая. Разводить огонь, кипятить воду для чая. Варить. Стирать. Латать штаны этому человеку, Кадаму — то ли странно доброму, то ли вовсе сумасшедшему, такому доброму и сумасшедшему, что взял ее, буфетчицу Гульнару, в жены. Ждать его с охоты, стягивать с него сапоги. Рожать ему детей в его вонючей теплой кибитке. Скорей бы.

— Поехали! — позвал Кадам. — Ветер хороший, просто ты не привыкла еще…

Скорей бы привыкнуть.

На гребне перевала, у края спуска, они остановились еще раз.

— Мой кишлак, — сказал Кадам. — Видишь? Во-он он!

Пять-шесть домиков, пять-шесть точек белели глубоко внизу, в арчатнике. Сверху арчатник казался плоским, как лепешка. Сразу за арчатником открывалось сухое русло реки, широкое, стального цвета, а за ним, на том берегу, мощно вздымались из земли, из недр ее, три горы, почти во всем похожие друг на друга; только ледяные их плечи и головы светились и сверкали по-разному.

— Это наша кибитка, — сказал Кадам. — Самая крайняя, видишь? Мы построим новую, большую — там, где стоял дом моего отца.

— Его снесло рекой? — спросила Гульнара, с опаской и любопытством заглядывая в обрыв.

— Разрушили русские… — сказал Кадам. — А вон кибитка Гульмамада — он собирает целебную траву и убивает сурков.

— А люди-то у вас там бывают? — перебила Гульнара. — Ну, приезжает кто-нибудь? В гости, или так?

— Туристы бывают, — сказал Кадам. — Летом. Еще альпинисты.

Гульнара глядела в обрыв задумчиво.

— Зимовщики есть, — вспомнил Кадам. — На леднике живут, на станции. Дикие люди.

— Почему дикие? — обернулась Гульнара. — Русские, что ли?

— Русские, — подтвердил Кадам. — Они целый год там сидят, на станции — вот и дичают. Скучно им там сидеть. К ним на зимовку два дня надо подыматься, на ледник. Там один лед — ничего нет. Дальше Китай будет, Афганистан. Далеко!.. А один их у нас живет, Зотов. Склад у него: консервы, ватники.

— Торгует, что ли? — уточнила Гульнара.

— Нет, — сказал Кадам. — Для своих держит, для зимовки. У него там радио есть, вот только с батарейками плохо: трудно достать.

— Да, трудно с батарейками, — вздохнула Гульнара. — В городе — и то не всегда возьмешь.

Кадам тронул повод и поехал по краю обрыва, отыскивая тропку для спуска.

8

Медленно проезжали они мимо кибиток кишлака — впереди Кадам, за ним Гульнара. Кишлачные люди вроде бы и не нарочно, вроде бы и не на просмотр вышли из своих домов — а как бы по случайному вечернему делу: кто колол дрова, а кто и просто посасывал насвай, сидя на корточках и прислонившись спиной к глинобитной стене кибитки. На проезжающих они взглядывали мельком — не их, мол, дело, нечего глаза пялить, Кадам сам познакомит, когда надо будет, — но вслед им глядели открыто и долго: вот она, значит, какая — Кадамова жена, городская невеста. Любопытно, очень даже любопытно! Целый день ждали, только об этом говорили — и вот, наконец, приехала. Дай ей Бог! А любопытство проявлять не надо, нельзя. Это дикие русские, жрущие свиное сало, лезут всегда, куда их не зовут, цепляются, выспрашивают. Благословен тот, кто родился киргизом и вырос на мясе и на кобыльем молоке.

Гульмамадова жена Лейла оторвалась от работы — она плела шерстяные шнуры для крепления юрты — и глядела, пожалуй, слишком пристально. Тихий Гульмамад, знаток приличий, одернул ее:

— Возьми себя в руки, женщина! Твоя дочь берет с тебя пример.

Пятнадцатилетняя Айша, разбиравшая цветные нитки для матери, услышала отцовские слова и поспешно опустила глаза. Ее брат Джура, тощий и большеголовый подросток, глядел на Кадамова жеребца, и это не вызывало возражений со стороны тактичного Гульмамада.

А вот с матерью Гульмамада — древней старухой, кульком сидевшей на земле — ничего нельзя было поделать. Она глядела на проезжавших не скрываясь, не мигая. Она хотела глядеть — и глядела. Ей уже незачем было скрывать свои чувства и желания: ее возраст, внушавший удивление людям, давал ей это право… На спекшемся, неподвижном лице старухи ясные глаза светились младенческим любопытством. Она, казалось, собиралась что-то спросить, указать на Гульнару сухонькой птичьей лапкой и спросить что-то — но Гульмамад, безразлично смотревший в сторону, хранил спокойствие: старуха вот уже много лет не произносила ни слова.

— Городская, — сказала Лейла, не отрываясь от работы. — Трудно ей будет, а?

— Ты зачем, я зачем? — не глядя на всадников, откликнулся Гульмамад. — Айша ей поможет…

Айша, словно бы не слыша, сердито трясла нитки.

— Куда, куда! — вполголоса остановила ее мать. — Не поспеваю я…

Расправляя шнур узловатыми коричневыми пальцами, Лейла мельком взглянула на подъезжающих. Слабый ветер шевелил ее редкие сероседые волосы; она заправила их под косынку, запахнула вытертый чапан на плоской костлявой груди.

— Нитки давай! — ворчливо сказала она дочери. — Ишь, сидит, как невеста…

Кадам и Гульнара поравнялись тем временем с домиком Гульмамада. Поймав взгляд Лейлы, Кадам кивнул без улыбки.

— Красивая, — сухо заметила Лейла, глядя вслед проехавшим. — Плащ-то габардиновый, китайский.

— Худая только, — вынес свое суждение Гульмамад. — Городская — а тоже худая. Совсем жиру нет!


— Кто этот страшный старик? — сдавленно спросила Гульнара, нагнав Кадама. — У него красная борода!

— Он красит, — объяснил Кадам. — Так ему нравится… Почему страшный? Это ты просто не привыкла.

— Поскорей бы привыкнуть… — поежилась Гульнара. — А жена его, кажется, была красивая когда-то.

— Да, — подумав, согласился Кадам. — Когда-то она была красивая.

Они подъехали к кибитке Кадама — низкому саманному сараю с плетенной из прутьев крышей, обмазанной глиной. Кадам спешился и, помогая Гульнаре слезть, придержал ей стремя.

9

За стенами Кадамовской кибитки ревел ночной ветер, мчась, как по коридору, по глубокому ущелью. Он срывался вместе со снежной поземкой с высокогорных ледяных плато и мчался, набирая скорость, вниз в виноградные долины Таджикистана, в миндальные леса Ферганы. Там, внизу, он вбирал в себя запахи человеческой еды и человеческих эскриментов, пыль дорог и мусор базаров, он нагревался и изнеживался, терял скорость и подыхал на берегах мутных рек.

Нищие кибитки высокогорья не знали его немощи.

— Послушай, как гудит-то! — сказала Гульнара, поежившись.

Она уже приготовила постель на кошме, и теперь раздевалась, аккуратно складывая одежду на фанерный ящик из-под сухарей. Сидя в углу, Кадам молча и жадно наблюдал за ее занятием.

Стоя спиной к Кадаму, она отстегнула чулки от пояска и, скатывая их с ног, с досадой обнаружила, что, зацепившись за пряжку седла, один чулок порвался неисправимо. Потом она сняла жакетку, стянула через голову юбку и сложила ее. Шелковая комбинация не грела, но остаться без нее было еще хуже. Переступая голыми ногами по холодной кошме, Гульнара повернулась к Кадаму.

— Все снимать? — спросила Гульнара, по одной вынимая шпильки из волос.

Кадам не ответил. Рывком, пружинисто поднялся он с пола, шагнул к очагу. Схватил угревшегося у низкого огня круглоглазого кота за холку и, распахнув ногой дверь, вышвырнул его далеко за порог: ни одна живая душа не должна быть сегодня ночью в этой комнате, ни одна — только Кадам и эта женщина, Гульнара, его жена.

Недоуменно поглядывая на Кадама, Гульнара сбросила комбинацию.

— Ложись, Кадам! — тихонько позвала Гульнара. — Холодно очень…

Вернувшись в свой угол, Кадам продолжал глядеть на раздевающуюся Гульнару. Сняв с себя все, она, дрожа от холода, юркнула под тяжелое и широкое шерстяное одеяло.

Легко ступая, Кадам подошел к сухарному ящику, наклонился над ним, коротко дунул на лягушачий язычок керосиновой лампы.

Только что они любили друг друга — под вонючим шерстяным одеялом, на окраине Алтын-Киика, посреди земли. Миллионы пар делали то же самое, вместе с ними — на хрустких простынях и в спальных мешках, в темных дворах и на медовых полянах, в автомашинах и в подъездах. Делали со стоном и со смехом, с отвращением или с нежностью. Вздымались и опадали, и проваливались в себя самих, бездонных на миг, оброненных вечностью — каждый посреди земли, посреди мира. И каждый был одинок, смертно одинок и обращен к самому себе, как к большому зеркалу, в этом странном всеземном танце. И неслышна была музыка, общая для всех и ведущая каждого.

— Ты не спишь? — спросила Гульнара, не подымая головы. — О чем ты думаешь?

— О чем думаю, — медленно, без вопроса повторил Кадам. — О чем… Знаешь, меня никто еще никогда не спрашивал, о чем я думаю.

— Ты совсем как ребенок, — сказала Гульнара, поворачиваясь к Кадам у.

— Это очень хороший вопрос, — продолжал Кадам. — Я сейчас думаю о ребенке. Мы назовем его Кудайназар.

— Ты не должен так делать! — внезапно резко возразила Гульнара. — Какой там ребенок! Давай сначала поживем для себя. У нас и денег нет, и этот дом… Ты просто не знаешь, что говоришь!

Кадам помолчал, потом сказал сухо:

— Еще я думаю, что завтра мне идти на охоту. Мяса нет. Козлы высоко поднялись. Слышишь, как дует?

— Ты правда об этом сейчас думаешь? — приподнявшись на локте, удивленно и обиженно спросила Гульнара.

— Да, — сказал Кадам. — Ты ведь спросила… — И, помолчав, добавил: — Я буду делать как надо. Мы назовем его Кудайназар.

10

Кадам уехал на охоту засветло. Он не стал будить Гульнару, подумал и не стал. Вскипятил себе чаю, пожевал сухую лепешку — вот и весь завтрак. Пусть спит Гульнара. Ей придется еще поработать немало.

Кутаясь в истрепанный ватник — рассветы в горах холодны — Кадам поднялся в гору по узкой крутой тропе. Подъем был тяжел, и жеребцу приходилось туго — шея его была натужно вытянута вперед, напряжена, под пластами перекатывающихся мышц ходили лопатки.

То опережая всадника, то отставая, бежала собака Кадама — высокий остромордый пес, натасканный на диких козлов. На извиве тропы собака остановилась как вкопанная и, оглянувшись на хозяина, села.

Склон с тропой был занят, залит ячьим стадом. Полсотни приземистых черных животных, полудиких, с наискось вбитыми в массивный череп рогами, злобно похрюкивая, уставились на всадника. Вожак стада — великолепный бык с короткими, мощными ногами — выскочил вперед и, преграждая человеку путь, встал на тропе. Стадо волновалось, теснилось за своим вожаком.

Кадамов жеребец присел на задние ноги и остановился. Он боялся этих мрачных зверей, скалился, прижимал уши. Кадам потрепал его по шее и, легко соскочив с седла, двинулся вверх по тропе. Поджав под брюхо длинный тонкий хвост, собака неохотно плелась за хозяином. Несколько шагов не доходя до вожака, она остановилась и стояла, повизгивая.

А Кадам, обойдя быка, вошел в стадо, как в черную бурлящую воду. Животные подозрительно обнюхивали его, тыкались тяжелыми мордами в его грудь и спину.

— Ну, что? — как бы увещевал Кадам, то ли сам выбиравший себе дорогу, то ли подчинявшийся пинкам. — Что стоите? Боитесь? Свой я, свой! Иду, куда мне надо — и вы идите. Чох! Вот так, вот так… — он подошел к старой, крупной телке и, подняв руку, с осторожностью положил ладонь на ее костистый лоб, чуть пониже основания рогов. — Ты чья? Абдумамуна, что ли? Ну, иди, иди! — он легонько толкнул телку — плечом в плечо, а потом, сдвинув с места, шлепнул ее по крупу. Телка тяжело повернулась и, мотая головой, сошла с тропы. Обходя Кадама, яки двинулись за ней. Проследив движение стада, с достоинством полез в гору и вожак.

Кадам вернулся к коню, сел в седло. Повеселевшая собака прыгала у стремени и заискивающе глядела на Кадама, прося прощения за свою трусость.


Ущелье расширилось, постепенно перешло в плоскогорье. Неширокий ручей, сверкающий, словно бы выложенный из кусочков стекла, наотмашь перечеркивал плечо плоскогорья.

— Я поднимусь высоко в горы, —

пел Кадам, подъезжая к ручью, прозрачному как воздух, —

Я догоню большого киика.

Ему столько лет, сколько колец на его рогах.

Как этот киик, будет силен Кудайназар —

Только никто не сумеет его догнать.

Будущий Кудайназар представлялся Кадаму пятилетним мальчиком в аккуратно подогнанном ватничке и сапожках, с которым можно было уже потолковать о разных интересных вещах, или даже поехать охотиться на кииков. Вот так и поехать: с собакой, по ущелью, в одном седле. Пускай мальчик поучится тому, чего он в школе не узнает. До школы еще два года, за это время многому можно научить. А потом увезут его в Кзыл-Су, в интернат. Чему они там учат детей? Что русские — старшие братья и лучшие друзья киргизов, что Бога нет, что дважды два — четыре… И не отпустить нельзя: посадят. Вон, Джума из Ак-Мазара сына не пустил — так ему три года тюрьмы дали: нарушил закон о всеобщем народном образовании. А ребенка все равно увезли в райцентр, в интернат. Что это за место для ребенка, если есть у него отец, и мать, и дом!

Кудайназар займет свое место на земле, —

пел Кадам, —

И никто не сумеет отнять у него это место.

А большого киика я все равно догоню,

И будет мясо в моей кибитке.

Будет мясо, конечно, будет. Гульнара будет пить мясной отвар каждый день — это надо, это очень важно для будущего Кудайназара. Киичье мясо — целебное: на высокогорных полянах пасутся козлы, их жир пропитан ароматом снежных цветов бетэге, — и жирный отвар пахнет цветами и травами… Раздумывая над предстоящей охотой и над более отдаленным будущим, Кадам почти забыл об утомительной свадебной толкотне в Кзыл-Суйской столовой. Миновала первая легкая и короткая ночь надежды, и вот теперь, подымаясь в горы, Кадам праздновал ее приход. Легким, как она, был этот час подъема, легким и праздничным. Той ночью Кадам обнимал Гульнару с надеждой и радостью, а теперь пришло время праздновать. В гремящей столовой Кадам радовался за других: вкусен плов, вдоволь водки для гостей. Сейчас, подымаясь, он испытывал радость сам, он щедро делился ею — без водки и плова — с деревьями и кустами горы, с сурками, со своим конем. Яки были участниками его праздника, яки и ручей и деревья. Им пел радующийся Кадам о будущем Кудайназаре. Ему бы в голову не пришло петь повару с поварихой или торговцу яблоками из Намангана.

Подымаясь все выше, становясь все меньше среди голых каменных скал, царапающих нежную кожицу неба, Кадам остановил коня в Волчьей Щели. Чабаны пригоняли сюда скот в зимнее время: снег не держался здесь подолгу, стаивал, обнажая жухлую травку. Волков в окрестных камнях было множество, и, спасая теплые отары от расправы, люди в незапамятные времена окружили Щель громоздкими каменными истуканами — прямоугольными, в два человеческих роста, глыбами с каменными же кругляками вместо голов. Каменные руки — одна, две или три — торчали из животов, к рукам были привязаны тяжелые биты, болтавшиеся на ремешках… Ветер раскачивал биты, ударял ими о фигуры истуканов, и глухой каменный перестук отпугивал хищников. Вся Волчья Щель, словно оркестровая яма, была полна этим тревожным сухим стуком, слитым с воем сквозного ветра.

Сидя в седле, Кадам внимательно слушал эту волчью музыку. Русский парень в Кзыл-Су, на свадьбе, тоже играл неплохо на своей гармошке, красиво играл и пел про каких-то чужих людей. А здесь, в Щели, все знакомо и понятно: Ветер рвется в ворота ущелья, Овцы толпятся в тупике страха, Волки воют, Охотник крадется… Это понятно даже собаке — она поджимает хвост, рычит. И волнуется жеребец, косится по сторонам.

Овцы в тесном тупике. Надо прикрыть их и красться вверх по щели — там волчья стая, там лобастый вожак с золотыми глазами. То ли биты стучат, то ли клацают волки зубами… Кадам соскользнул с седла и, вслушиваясь в каменный перестук, подчиняясь ему, двигался, танцуя, от истукана к истукану, раскачивал биты в их торчащих руках. То, вдруг останавливаясь, прижимал согнутые в локтях руки к животу, — и окаменевал в ряду истуканов. Конь настороженно наблюдал за его действиями, и собака следила. А, может, и поболе было здесь зрителей: глядели низкие кусты, и голые горы, и небо, казалось, чуть снизилось, разгадывая Кадама, снизилось и замерцало прозрачным синим камнем.

Кадам вглядывался в следы на земле, кружился, крался. Взмахивал руками, взмывал. Падал ничком и полз. Нелегко выследить волка, нелегко… Но вот он выпрямился, прыгнул, вскинул к плечу воображаемую винтовку. Выстрелил! Еще!

То ли это ветер, то ли воет раненый волк, роняя розовую пену из пасти.

Красиво танцевал Кадам. На настоящей охоте все это делается куда проще.

11

С самого утра Гульмамад был собран и немного даже торжественен. Двигался он по тесной комнате стремительно и как бы по заранее намеченному маршруту, и без нужды передвигал и переставлял вещи с места на место: перевесил шапку с гвоздя на другой гвоздь, потом, кряхтя, переволок мешок картошки от дальней стены кладовки к окну. Лейла, не находившая в действиях Гульмамада никакого смысла, глядела на него укоризненно. Только когда он потащил казан с остатками вчерашнего супа, Лейла проворно поднялась с пола, отпихнула мужа и водворила тяжелый казан на место.

— Хватит дурака-то валять! — уже вслух укорила Лейла. — Жениться, что ли, хочешь?

Гульмамад ничего не ответил жене, как будто пихнула его не женщина, а лошадь. Наведя порядок в доме, он с сомнением оглядел водворенный казан и вышел за порог. Определив, что солнце освещает его двор достаточно ярко, Гульмамад вытащил из-за пазухи серебряное полированное зеркальце в медной резной рамке и, идя вдоль забора, несколько раз прикидочно приложил его к глиняной поверхности: повыше, пониже Отыскав подходящее место, он заколотил камнем длинный гвоздь и повесил зеркальце на забор. Из медной рамки глядел на Гульмамада на редкость морщинистый старик с серой бородой в бурых пятнах.

— Эй, Айша! — не оборачиваясь, позвал Гульмамад.

Следом за дочерью из дома вышла и Лейла, и села на порожец.

— Принеси ящик, — велел Гульмамад, — сама знаешь, какой. Красильный.

Айша, и верно, знала. Знала и Лейла, и подросток Джура — младший сын. Вся семья с самого утра знала, что Гульмамад собирается красить бороду. Ничего нового не было в этой процедуре, повторявшейся регулярно, раз в месяц, вот уже много лет подряд.

Красильный ящик оказался картонной коробкой из-под конфет «ландрин», надежно перевязанной крепкой черной веревкой из ячьего волоса. Распутав узлы, Гульмамад извлек из коробки несколько глиняных баночек, украшенную резьбой деревянную ступку с пестиком, клок серой ваты и мешок с корнями одному ему ведомых диких трав. Покопавшись в мешочке, Гульмамад наощупь выудил оттуда пяток корешков и бросил их в ступку.

— Три! — сурово указал он Айше.

— Ишь, какой командир! — вполголоса прокомментировала Лейла с порожца. — Лучше б с Кадамом поехал, мяса бы привез…

Гульмамад придирчиво рассматривал бороду в зеркальце и не обратил на слова жены никакого внимания, как будто мимо пролетела с песней никчемная в хозяйстве птица.

— Три, три! — повторил он, поймав в зеркале отражение Айши со ступкой.

— Тру я, — откликнулась Айша, сцеживая сок в глиняную баночку.

— Три, а не бей! — внес поправку Гульмамад.

Разбавив сок водою, он смочил им ватку и быстрыми движениями стал пропускать сквозь нее редкие волосы бороды.

— Еще давай! — потребовал он, обернув бороду ватой.

— Погода портится, — глядя на перевал, сказала Айша.

— Не мешай, — посуровел Гульмамад. — Смотри в ступку.

— Я смотрю, — сказала Айша. — Кадам не вернулся еще.

Гульмамад скривил лицо и задышал часто и шумно.

— А Гульнара эта здесь не уживется, — сообщила Лейла с порожца. — Она в Кзыл-Су на мотоцикле ездила, в люльке. Я сама видала.

— Не мешайте! — хриплым голосом предостерег Гульмамад.

Айша склонилась над ступкой, застучала пестиком.

— Кадам такой счастливый… — жалобно сказала Айша.

— Эй! — крикнул Гульмамад, держа бороду, обернутую ватой, в коричневом кулаке. — Что ты заладила?! Сказал тебе — не мешай!

Айша замолчала, застучала пестиком с вызовом.

— Что стучишь? — сердито обернулся к дочери Гульмамад. — Это тебе молоток, что ли? Зачем портишь? Сказано тебе — три…

— А ты не ори, — заступилась за дочку Лейла. — Хоть ты бороду золотом покрась, все равно умней не станешь… Зачем Кадаму городская жена?

Собака Гульмамада сорвалась с места, убежала с ворчанием. По тропе, ведущей к кишлаку, ехал Кадам. К крупу его коня была приторочена обезглавленная туша киика.

В туче пыли собака Гульмамада сцепилась с Кадамовым псом. Криком и камчой Кадам развел собак.

Потревоженный Гульмамад стянул ватный чехлик с бороды и глядел теперь на подъезжавшего Кадама.

— Красишь? — спросил Кадам, рассматривая пунцовую бороду Гульмамада. — Хорошо вышло… Джура где?

Айша живо вскочила с земли, бросилась в дом за братом и вернулась вместе с ним. Джура вопросительно, с любопытством уставился на Кадама.

Кадам достал из-за пазухи живую куропатку — кекелика и, нагнувшись с седла, протянул птицу мальчику. Благодарно взглянув на Кадама, Джура молча принял подарок и отошел. Айша осталась стоять возле коня.

Кадам сунул руку в карман, потом в другой — нет, ничего у него не было для дочери Гульмамада.

— Зайди попозже, Айша, — сказал Кадам. — Я вам мяса отрежу.

Айша стояла, смотрела вслед Кадам у.

— Ну, чего уставилась! — прикрикнул Гульмамад. — Краску давай!

12

Много времени прошло — год, а, может, и все полтора. Никто не считает дни в Алтын-Киике: прошло время — и слава Богу. Аллах ведет счет времени, и не следует людям вмешиваться не в свое дело.

Пролетевшее время не задело Алтын-Киика ни крылом своим, ни дыханьем. Никто здесь не умер и никто не родился на свет. Никто не построил новый дом и никому не пришло в голову посадить дерево в землю. Один русский турист утонул в реке, но это событие не задержалось в памяти кишлачных людей: о нем поговорили день-другой и забыли навсегда.

И в доме Кадама не произошло сколько-нибудь заметных перемен. К удовлетворению соседей Гульнара, правда, переменила одежду с городской на деревенскую, национальную: она ходила теперь в длинном ситцевом платье и в шароварах, заправленных в голенища мягких сапожек. В таком виде она таскала воду из арыка, стирала и готовила пищу.

Она готовила в тупике коридора, на огне открытого очага. Распяленные, чуткие пальцы огня, словно бы малую пиалу, держали круглое днище тяжелого чугунного казана, подвешенного на треноге. Кадам любил наблюдать за тем, как готовит Гульнара. Благодарно глядел он на работу женщины, колдовавшей над домашним огнем: Пища рождалась на его глазах, сытная и вкусная Пища, дающая силы жизни… Он и сам умел испечь лепешку и зажарить мясо на костре, чтобы съесть Пищу и не умереть. Но он был уверен, что почетное это право приготовления Пищи принадлежит женщине, хозяйке.

— Как там Иса? — помешивая в казане деревянной ложкой на длинном черенке, спросила Гульнара. — Что пишет?

Кадам не спеша вытащил из кармана почтовый конверт, расправил на колене письмо.

«Я теперь ефрейтор, — не без труда, по слогам читал Кадам. — Немцы мне нравятся, они хозяйственные люди. Берлин красивый город, почти любой товар можно купить без очереди. Передавай привет Кадаму. Иса».

— Что это он тебе пишет? — заглядывая в конверт, спросил Кадам. — «Привет Кадаму…» Вот, фотографию прислал.

— Дай, — протянула руку Гульнара. — Мне же…

На фоне памятника советским воинам в Берлине Иса выглядел браво.

— Смотри какой… — сказала Гульнара, вглядываясь. — И площадь вся каменная.

— Сапоги не носят там, — заметил Кадам. — Сухо, наверно.

— Сапоги! — распевно повторила Гульнара. — Какие там сапоги…


Загрузка...