КНИГА ПЯТАЯ

Глава 1 Человечки из стекла

Звон полуденного колокола загудел над Нотр-Дамом и островом Сите, чтобы разнестись по теплому апрельскому воздуху над Парижем и вступить в радостное состязание с пением крапивника и возвращающихся с зимовки славок. Внизу по улицам спешил по своим делам народ, пользуясь выдавшейся теплой погодой. Но я пробирался светлым днем, как вор, по мосту между двумя большими башнями, к южной башне, которая возвышалась над крышами Отеля-Дьё, как огромный страж. Несмотря на яркое солнце высоко в небе, башня казалась мрачной, словно скрывала за своими древними стенами ужасную тайну.

Внутри башни я прислонился к прохладной стене и глубоко вздохнул. Ничего не произошло, конечно, ничего… И ничего не произойдет со мной, пока я буду острожен. Равномерные удары колокола придали мне уверенности. Я обратил внимание на то, что это был не какой-нибудь причетник, а сам Квазимодо, который поднялся своей тяжелой припадающей походкой на Северную башню, чтобы бить в один из шести колоколов для sext[61]. Но здесь, в просторной клети с колоколами Южной башни, Квазимодо был вездесущ. Большая Мария спокойно висела на своей тяжелой балке и дремала на полуденном солнце, падающим через многочисленные открытые окна, явно понимая, что ее глухой, полный силы голос потребуется лишь через пару дней — на празднование первого мая.

Я осторожно обошел помещение, оглядел со всех сторон и установил, что мало было что видно. Мог ли я действительно найти здесь то, что я искал последние недели повсюду в Соборе? Каждая часовня, каждая галерея была обследована мной на предмет свернувшегося в кольцо дракона, оуробороса. Напрасно. Если Нотр-Дам действительно скрывал тайну солнечного камня, то, похоже, вовсе не собирался мне ее открывать.

Вдруг что-то метнулось в соломе к моим ногам. В страхе я отпрыгнул и чуть было не потерял равновесие. Если бы в последний момент я не схватился за балку в клети с колоколами, то рухнул бы вниз на расположенный глубоко внизу первый этаж башни, куда были опущены веревки от Большой Марии и ее младшей, но не менее мощной сестры — Жакелины. Этими веревками по особенным праздникам могли воспользоваться причетники, которые помогали Квазимодо звонить в тяжелые колокола. Жирная черная крыса, дневной сон которой я нарушил, прошмыгнула мимо и исчезла в темном углу.

Я больше не видел эту тварь, хотя она не убежала ни наружу, ни в меньшее помещение, где покоилась Жакелина. Лишь когда я пошел в направлении, куда убежала крыса, я обнаружил узкий проход в мрачном углу. Через него я вошел в место, которое искал и в которое я до сих пор еще меньше отваживался войти, чем в ведьмовскую кухню отца Фролло: каморку Квазимодо.

В отличие от таинственной кельи архидьякона здесь не было двери и замка. Я мог беспрепятственно войти сюда и быть уверенным — пока колокол звонит sext, я не столкнусь с обитателем этого удаленного прибежища. Если я смоюсь, как только замолкнет колокол, то звонарь не заметит моего визита, даже если он сразу же вернется в Южную башню. Между тем, я достаточно хорошо ориентировался в башнях Собора, чтобы спрятаться от него.

Я нашел, что искал, и был даже разочарован. Убогая каморка с ее простым убранством не была местом, где хранят тайны, от которых зависит судьба мира. Я признал это с первого взгляда, которым окинул грубо сколоченную кровать, деревянный сундук, стол, скамейку и шатающуюся полку на стене с какой-то едой. Самым примечательным в этой комнатке было ее соседство с колоколами. Ничего удивительного, что Квазимодо так плохо слышал как глухонемой, которого Спаситель излечил во время своего странствия из Тира к морю Галилейскому. Каждый удар мощного колокола должен был здесь восприниматься как толчки землетрясения, как сила, которая рано или поздно должна была разорвать барабанные перепонки, словно лист бумаги.

Если здесь вообще что-то и можно было обнаружить, то в сундуке. Крышка без труда поддалась, проржавелый замок, видимо, годами не использовался. Я уже хотел снова закрыть сундук, потому что он явно не содержал ничего, кроме одежды, но потом что-то тихонько заскрипело под моими шарящими руками. Я достал многократно сложенный платок — узелок, который содержал осколки стекла. Нет, не осколки с острыми краями и углами, а округленные кусочки цветного стекла, какие украшают витражи Собора. Возможно, это были выпавшие кусочки, которые Квазимодо тайно набрал у стекольщиков. В большом храме Бога всегда нужно что-то подправлять. Инструменты, как и запасы камня, стекла и других материалов хранились повсюду, — в том числе и здесь, в башнях.

Когда я вынул один за другим стеклянные кусочки величиной с ладонь и посмотрел против света, который падал через большой проем окна — я различил человеческие силуэты. Стеклянные человечки были единственными людьми, которые разделяли его уединенную жизнь, предоставленные ему в избытке. Игрушка одинокого ребенка.

Я бережно закутал человечков из стекла в платок и положил узелок на дно ящика. При этом я натолкнулся на что-то твердое. Это был Новый Завет, который Леонардо подарил звонарю и с которым Квазимодо пришел ко мне однажды январской ночью, чтобы быть посвященным в искусство чтения. Переплет из овечьей кожи был потрепаннее, чем я его запомнил, и некоторое количество страниц оказались вырванными и заложенными среди остальных.

Это объясняло только одно. После появления Фролло той ночью Квазимодо отказался от идеи учиться у меня чтению, но пытался научиться самостоятельно — конечно, безуспешно, и, охваченный яростью и отчаянием, он вырвал напечатанные страницы из Святого Писания. Затем, раскаявшись, он расправил своими неуклюжими руками бумагу и снова вложил в книгу.

Сочувствие, которое я испытал еще при его посещении, охватило меня снова. Я почувствовал себя близким этому бедному созданию, почти родственником. Разве не влачили мы одинаковую судьбу, выросли без отца и без матери, чужыми среди чужых? Я укрылся в мире книг, путь, в котором отец Фролло отказал своему воспитаннику.

Квазимодо осталась только музыка колоколов, с которой он сливался воедино. Ей отдавал он себя телом и душой, и здесь наверху, так близко около Марии и Жакелины, колокольный звон должен был звучать даже в ушах глухого. Возможно, колокола значили для него больше, чем люди, потому что они никогда не отвергали его, не смеялись над его уродливым телом, над его бесформенным лицом. Они хранили ему верность и разговаривали с ним, когда он просил их об утешительном слове. И если ему не хватало людей, то он раскладывал разноцветные кусочки стекла на полу и создавал семью из человеческих фигурок, которые выносили его, чудовище, молча и покорно. Ох, как я понимал его!

И все же ужас и страх схватили меня своими железными когтями, когда я почувствовал щекотание на моем затылке. Ощущение ползло вверх по моей спине как большой паук, медленно, но постоянно, чтобы распространиться по всему моему телу. Предупреждающее щекотание, но все же слишком поздно. Хотя я не слышал ни.звука и ничего не видел, я знал, что за мной кто-то стоит и смотрит на меня сверху вниз, присевшего на корточки на полу возле открытого сундука. Это было так, словно у меня на затылке была пара глаз.

Квазимодо! Только что я испытывал сочувствие, теперь один неприкрытый страх. Я представил, как его чудовищное тело наклонится надо мной, и не мог пошевелиться. Теперь мои мысли витали вокруг, как птицы снаружи в весеннем небе. Они щебетали мне, что что-то не так, не совпадает: если Квазимодо стоит за мной, почему же я все время слышу звон колокола, созывающий на sext?

Бесконечно долго, измученный страхом перед тем, что предстоит увидеть моим глазам, я повернулся, и нашел не очень утешительным то, что не Квазимодо стоял за мной, войдя в каморку. Его мрачный опекун, едва ли был более приятным обществом — даже задолго до того вечера, когда я подсмотрел, как он заколол капитана королевских стрелков. С тех пор меня грызло ужасное подозрение, что архидьякон и жнец Нотр-Дама — одно и то же лицо. Отец Клод, казалось, тогда не заметил меня, а если нет, то никак не показывал того. Пришел ли он сейчас, чтобы заставить молчать неугодного свидетеля в этой уединенной каморке?

Фролло не двигался, стоял, как оцепеневшая тень перед проходом в колокольню. Кинжал, чтобы перерезать мне горло, не блеснул, но его глаза буравили меня не менее болезненно.

Подобно моему отцу Вийону архидьякон обладал даром заглядывать человеку в душу. Так мне показалось, по крайней мере, и я почувствовал себя под его взглядом одним из стеклянных человечков Квазимодо — голым, прозрачным, хрупким, беззащитным и безвольным.

Невидимый туман окутал мой разум и сделал его вялым. Я чувствовал себя как в тот час, когда Вийон заставил меня пережить конец Монсегюра. Мною овладел страх, что я нахожусь полностью во власти Фролло и выдам ему сведения, которые ни при каких обстоятельствах не должны были сорваться с моих уст. Итак, я стряхнул парализующее чувство и выпрямился за маленьким столом, покачиваясь с дрожащими коленками. Новый Завет выпал у меня из рук на пол, нескрепленные листы разлетелись. Я что-то пробормотал, чтобы объяснить мое пребывание и копошение в покоях звонаря, что-то о непростительном любопытстве. Я не вспомню теперь точные слова, так парализовано в тот момент было мое сознание.

Отец Фролло улыбнулся — уж и не знаю, понимающей или ироничной улыбкой. Он склонился над книгой, поднял ее и полистал, при этом угол рта презрительно искривился вниз.

— И с помощью этого вы хотите открыть Казвимодо роковое искусство чтения, месье Арман?

Фролло, оказывается, знал, он, возможно, подсмотрел за нашим спектаклем ночью, когда Квазимодо спрятался от него в моей келье.

— Он… он пришел ко мне, чтобы научиться читать, — сказал я, запинаясь. — Но только один раз, потом ни разу. Он боялся…

— Меня? Говорите спокойно, я знаю, что это так. И это хорошо и правильно. Бедное создание нуждается в строгой направляющей руке, чтобы выжить в этом мире. Рука, которая, прежде всего, защищает от зла. Следует ли Квазимодо читать о мире людей, который отверг его, чтобы еще больше скучать по миру? Нотр-Дам — его мир, здесь он нашел успокоение. Зачем сбивать с толку его простой дух мыслями, которые порой и умный не поймет?

Полный презрения он бросил книгу на стол. Множество крошечных пылинок взметнулись вверх и забились в свете оконного проема в веселом танце, который не подходил к серьезному тону архидьякона.

— Вы, человек пера, сведущие в ars artificialiter scribendi, имеете дело с печатным изданием?

В один миг я увидел себя поставленным в роль защитника печатных текстов.

— Но все же …. Это же Новый завет. Это плохая книга? — такой же вопрос задавал мне Квазимодо.

— Да! — в сердцах выпалил Фролло. — Это плохая книга, потому что напечатана. Благодаря изобретению Гутенберга книг стало так же много как капель воды внизу, в Сене. Их масса ведет к падению цен. Знаете ли вы, что итальянский епископ только спустя три года после того как искусство Гутенберга распространилось в Италии, сообщил о низкой продажной цене книг, которая составляла меньше, чем та, что раньше должны были отдать только за обложку? Вы сами на своем примере узнали, как трудно найти писцу в эти дни постоянный заработок. Но даже самим печатникам это невыгодно — падение цен и их довело до нищенского посоха. Поэтому они вынуждены печатать все, пока требует народ. Так самые дерзкие и глупые мысли находят себе распространение и забивают головы, лишают людей не только способности ушей и силы глаз, но и, прежде всего, взгляда на правдивость!

— И что же нужно? — спросил с нетерпением я. Фролло говорил все возбужденнее, и я надеялся вырвать у него пару необдуманных слов. Слов, которые помогли бы мне в моем поиске оуробороса.

— Слово Божье — вот и все, что нужно человеку. Его нужно придерживаться, ничего иначе, — ответ звучал разочарованно кратко и, к тому же, невероятно — из уст человека, который занимается даже герметическими искусствами, чтобы расширить свои знания.

Я указал ему на Новый Завет:

— Здесь написано Слово Божье. Что же тогда говорит против того, чтобы распространять книгу среди народа?

— Глупость и любопытство, ограниченность и гордыня мешают людям правильно понять слова Господа. Если каждый сможет читать Святое Писание, то когда-нибудь каждый решит, что он один знает правильное прочтение слов Бога. Не приведет ли это к тому, что каждый создаст своего собственного Бога? При этом существуег здесь это каменное письмо, — он повернулся вокруг себя и хотел обнять с распростертыми руками весь Нотр-Дам. — Соборы показывают народу правильный путь. Они — изображение небесного Иерусалима на земле. Вырезанные в камне и помещенные в стекле истории достаточно просты, чтобы не запутать ограниченный ум. Камень и свет заставляют людей танцевать и ликовать. Что они должны знать, им говорят осведомленные в Святом Писании.

— Вы имеете в виду свое сословие, клир.

— Разумеется! — задыхаясь от возмущения ответил архидьякон. — Кто же иначе, если не те, кто посвятили изучению Библии свою жизнь, должны уметь понимать ее?

— Но именно это и есть! — теперь и я говорил полный рвения. — Именно изучение заостряет ум. Заберите у людей книги — тогда вы заберете у них и возможность понимать, думать!

— Именно этого я и хочу. Что может дать размышление человеку — кроме жадности, зависти и убийства? Кто думает, чувствует себя чем-то особенным, уникальным, смотрит на других свысока.

— И вы тоже, отец?

— Как служитель веры я научился усмирять свою алчность.

— Я не служитель веры, но сведущ в чтении, в этом заслуга набожных братьев.

— У вас было правильное наставление, Арман. И все же, вы не чувствуете себя порой сбитым с толку многими книгами в библиотеках, которые все больше — одна за другой — противоречат друг другу? Вы не верили во время учебы письму, что потеряли равновесие и окунулись из действительности в мир чужых мыслей? Да, то, что дает вам уверенность — это все здесь: Париж и Нотр-Дам и наш диалог с глазу на глаз, является реальностью, а не только одна из тех ненужных мыслей, которые бедные души печатают на дешевой, плохой бумаге, чтобы предоставить другим бедным душам ненужное чтиво за их тяжело заработанные деньги…

— Да если бы не чужие мысли, то я бы не мог думать самостоятельно.

— Другой, ваш убогий творец и Бог, думал бы за вас. Новый приступ головокружения заставил меня опуститься на треногую скамейку. Догадывался, даже знал архидьякон, как глубоко он задел меня? С тех пор как я пришел в Париж, меня подхватил и швырял в стороны поток странных, невероятных событий, неуклонно, как избежавшая человеческого влияния мыслящая машина Раймонда Луллия. Было ли это объяснение для всех странностей очень простым: они — только игра воображения? Тогда и Фролло был всего лишь порождением больного сознания — только чужого или моего? Но если я думал о нем или себе самом, то, значит, я был моим собственным богом?..

— Мои слова ввели вас в сомнение, — с триумфом продолжил архидьякон. — Так подумайте, как велико должно быть замешательство среди людей, которые не учились обращаться с множеством чужих мыслей. Кто владеет книгопечатаньем, может владеть народом, может посеять переполох и летаргию — как ему будет угодно. Слово Бога станет лишь пустой материей, напечатанное грязными машинами, преходяще, как тонкая бумага, на которой оно написано. Как стая птиц мысли будут порхать в воздухе и весело распевать ложные песни, а им будет вторить народ — и забудет об истинных заветах Бога.

Я немного передохнул и вздохнул:

— Многие говорят, что с Гутенбергом началась новая эпоха.

— Не новое время, а конец времени! — Фролло прижал руки к стене. — Конец Собора, истинного благовещения. Малое побеждает большое, неважное — главное. Больной зуб разъедает всего человека. Крыса из Нила убивает крокодила, рыба-меч — кита, а книга убьет Собор, веру!

— Вера должна быть слабой, если ее может победить изобретение человека.

Глаза Фролло, которые и в самом деле все еще искали в камне Собора вечность, повернулись ко мне — печальные, прибитые.

— Вы не понимаете, о чем идет речь, мой друг. Вы хвалите изобретение, которое однажды лишит вас постоянного заработка. Разве это не пагубно? Давайте молиться, чтоб настал день Страшного суда, прежде чем мир веры превратится в мир проклятых и ложных мыслей, прежде чем материя одержит свою окончательную победу над душой!

Он говорил так горячо, что чуть было не упал на колени для молитвы. Вовремя я понял, что он имел в виду не буквально. И я понял, что никогда прежде не был так близко к истинному Клоду Фролло и тому, что он понимал под истинной верой. К сожалению, он не сказал более ничего. Шаркающие шаги, раздавшиеся в башне, привлекли наше внимание. Лишь теперь мне стало ясно, что колокол Северной башни давно больше не звонит.

Когда Квазимодо увидел нас, свой открытый сундук, Новый Завет и рассыпанные листы бумаги на полу, он издал нечеловеческий крик — достаточно громкий, чтобы поспорить с Большой Марией. Его глаз расширился, лицо задрожало, и губы обнажили большие желтые зубы. В лесу вдоль Сарты, когда я искал грибы для монахов, я однажды столкнулся с волком. Когда волк обнажил с угрожающим рычанием свои резцы, он выглядел подобно теперешнему звонарю. Тогда, просто застыв от ужаса, я только смотрел на моего противника, пока волк не успокоился и не убежал прочь. Я сомневался, что с Квазимодо все обойдется так же легко.

Неуклюжей походкой он пошел на меня и схватил бы, если бы Фролло не встал между нами. Архидьякон сделал пару быстрых движений руки, которые я едва рассмотрел, и которые сказали звонарю больше, чем слова. Издавая строптивое рычание, он удалился в клеть с колоколами — пес, раб, подчиняющийся беззвучным приказаниям своего господина.

— Теперь вам лучше уйти, Арман, сержанты ждут вас.

— Сержанты? — повторил я, не предвкушая ничего хорошего.

Фролло кивнул:

— О, да, поэтому я искал вас. Этот лейтенант Фальконе снова велел позвать вас, его сержанты ждут на площади перед Собором.

Когда я покидал каморку, Квазимодо припал к бронзовому телу Марии и ласково похлопывал его, как верного пса или дорогого друга. При моем виде его лицо помрачнело, и взгляд стал злым, отчего у меня на спине выступил обжигающий ледяной пот.

Глава 2 Сваренный и повешенный

На ступенях, которые вели от портала к площади перед Собором, меня встретили двое сержантов. Это были те же самые сержанты, которые раньше отвели меня в покойницкую Гран-Шатле. И точно так же несловоохотливы. Да и я не потребовал никаких объяснений, а просто последовал за ними. Но лишь когда мы не пошли в направлении Шатле, а взяли курс прямо на мост Нотр-Дама, во мне зародилось недоверие, и я спросил о цели нашего пути.

— Идти на казнь! — пролаял один из сержантов и снова замолчал, словно все объяснил этим.

Беспокойство охватило меня, хотя, или потому что по ту сторону моста меня ждала Гревская площадь с виселицей и, возможно, даже с ответом. Я подумал об Эсмеральде, которая уже недели томилась в темнице Гран-Шатле. Ее отец и Вийон отвергли все планы вооруженного проникновения в крепость. После неудавшейся попытки освободить Марка Сенена, местопребывание которого нам до сих пор было не известно, охрану в парижских тюрьмах удвоили и ужесточили меры предосторожности. Нам предстояло не менее кровавое фиаско, чем в Консьержери, и исход был далеко не ясен.

В начале мая должны были судить цыганку, и мы надеялись, что ее невиновность будет установлена. Но если казнят не Эсмеральду, то кого тогда палач лишит жизни?

Когда мы подошли к большой площади на правом берегу реки, мое замешательство возросло еще сильнее. Виселица устало и одиноко возвышалась над головами людей, которые не обращали на нее ни малейшего внимания. Они окружили лотки с товаром или прислушивались к шуму пестрой толпы фокусников, чья сколоченная из хлипких досок сцена стояла на восточной стороне перед ратушей. Возле набережной разгружали три только что прибывших торговых корабля со съестными продуктами для крытых рынков, и портовые грузчики, радостные, что нашли работу хоть на пару часов, низко сгибались под тяжелыми тюками. Мы оставили позади Гревскую площадь, и скоро нас обдал запах Свиного рынка. С каждой минутой прибывающий народ толпился возле еще пустой виселицы, которая возвышалась над крышами крытых рынков.

— Кто будет здесь болтаться? — спросил я, когда сержанты остановились.

— Мертвец, — ответ исходил не от обоих стражей в фиолетовой форме, а от Пьеро Фальконе, чья узкая фигура вынырнула из-за пары взволнованных крестьянок, спешащих к месту казни.

— С каких это пор вешают мертвых? — спросил я лейтенанта сыска.

— И мертвые тоже могут висеть. Здесь, на Свином рынке, это старый обычай.

— Я думал, толпа хочет увидеть, как умрет человек. Такое возбуждение из-за одного трупа?

— О, человек еще не умер. Пойдемте, месье, я покажу вам. Оба сержанта расчистили нам дорогу криками и грубыми толчками к маленькой деревянной трибуне, которая была предназначена для особенных гостей. Отсюда я четко видел странный помост рядом с виселицей. Огромный чан, в котором могли бы сварить суп для целой роты солдат, стоял на большой железной решетке, под которой как раз раздували огонь двое мужчин, во всю работающими деревянными мехами. Над чаном возвышалась лебедка, похожая на ту, которую я видел в клети Большой Марии.

— Вот что ожидает доброго Николя, — ошибся ли я или действительно услышал оттенок сочувствия в словах Фальконе? — Я вам не говорил, месье Арман, что фальшивомонетчиков окунают в кипящее масло?

— Что-то припоминаю, — я окинул взглядом наполняющуюся площадь. — Настоящий спектакль с соответствующим количеством зрителей. У вас есть на то особая причина, чтобы меня пригласить сюда?

— Ах, да, вы же, конечно, еще не знаете! — лейтенант улыбнулся и захлопал в ладоши. — Николя Маншо признался, что он жнец Нотр-Дама. И теперь, посмотрите, вот его ведут! Мессир Нуаре и мэтр Тортерю руководят процессией. Фальшивомонетчики должны медленно умереть, это случай для мастера пыток.

Это была похожая церемония, как тогда на Гревской площади, когда Квазимодо поставили к позорному столбу. Приговоренный, похоже, сидел даже в той же самой повозке, запряженной мулом — худой, изможденный мужчина около тридцати лет, скрюченный и с потухшими, уже мертвыми глазами.

— Но значит не только Маншо, у этого же только одна рука! — вырвалось у меня, когда я обнаружил измятую культю под правым плечом.

— Его повсюду зовут так. Он работал в одной из типографий и совал свой нос больше в вино, нежели в типографскую черную краску. Так однажды, пять или шесть месяцев, может статься, он положил не только бумагу, но и свою руку под пресс. Осталось немного, как вы видите. С тех пор он с грехом пополам сводит концы с концами, и нужно признать, что он добросовестно заботится о своей супруге и шестерых детях.

— Вы это серьезно? — набросился я на Фальконе. — Вы называете человека, который режет другим глотки, добросовестным? И вообще, как однорукому это могло оказаться под силу? С сестрой Викторией, возможно, ему сил и хватило, но Одон не был слабаком!

— Вы распознали дилемму, месье Арман. Но рассмотрим спокойно несчастного вблизи, это будет последний раз.

Мы спустились с трибуны и подошли к повозке, которая теперь стояла между котлом и виселицей. Поленья под решеткой уже горели, они трещали и вспыхивали, и мне показалось, я услышал доносившееся из котла тихое бульканье. Запах масла ударил мне в нос. Двое стражников стянули Николя Маншо с повозки. Однорукий опустил голову, пока Фальконе не сунул свою руку под щетинистый подбородок и не поднял голову Маншо. Безучастные глаза заморгали, и приговоренный встретился со взглядом стражника.

— Ну, Николя, даю тебе последнюю возможность. Откажись от своего признания, и я отменю казнь.

— Вы велели меня пытать, лейтенант, — возразил однорукий хриплым голосом привыкшего к выпивке. — Почему вы думаете, что теперь я еще должен отрекаться?

— Потому, что при виде этого чана и виселицы до тебя, возможно, еще дойдет осознание, что твоим детям придется по душе пусть даже бестолковый отец, чем вовсе никакой. И твоя жена предпочтет жизнь с одноруким супругом положению вдовы. Внизу, между твоих бедер еще все в порядке. Кстати, куда запропастилась твоя семья?

— Я же сказал, что не знаю. Шарлотта покинула Париж с детьми. Больше я ничего не могу сказать.

— Не можешь или не хочешь?

Маншо молчал со сжатыми губами. Я рассмотрел его разбитое тело, которое было прикрыто белой рубахой и отмечено следами пыток. Ноги были раздроблены в бесформенные мясные сгустки испанским сапогом, а тиски для пальцев сделали подобное же из пальцев. На бедрах зияли кровавые раны, откуда железные щипцы вырвали куски мяса.

Пожав плечами, Фальконе отвернулся и потянул меня обратно на трибуну, пока Мишель Нуаре читал приговор:

— Николя Маншо, ранее подмастерье в типографии мэтра Гаспара Глэра, а теперь — поденщик, обвиняется в следующих преступлениях и признан виновным: primo — поддержка опасной банды фальшивомонетчиков; secundo — коварное и подлое убийство достопочтенной сестры Виктории из ордена Августинцев; tertio — повторение того же поступка по отношению к мэтру Одону, причетнику собора Парижской Богоматери. Для устрашения всех фальшивомонетчиков, представляющих большую опасность для государственной казны и, тем самым, для нашего доброго короля Людовика, приговоренный должен быть опущен в полдень на Свином рынке в кипящее масло, пока смерть медленно не заберет его. Потом он будет повешен на виселице, где останется его труп, пока не истлеет. Так взвесил и решил двадцать первого апреля 1483 года от рождества Христова в суде Гран-Шатле достопочтенный господин Жак д'Эстутвиль, королевский прево города Парижа.

Маншо без посторонней помощи поднялся на деревянный помост высотой в три сажени, который наполовину возвышался над котлом. Мэтр Тортерю и его помощники, сопровождаемые барабанной дробью, завязали крепкую веревку под мышками приговоренного. Веревка была привязана к лебедке. Покорно Маншо подчинился им. Палач отдавал ему приказания, и он тут же слушался и ковылял один-два шага вперед или в сторону на своих кровавых изуродованных ступнях.

Я повернулся к Фальконе и сказал с явной робостью:

— Вы велели его пытать, чтобы выбить у него признание?

— О, нет, я велел пытать Николя, чтобы он отказался от своего признания. К сожалению напрасно.

— Чтобы он отказался? — недоверчиво прохрипел я. — Но зачем?

— Потому что я считаю его невиновным. Как вы уже сказали, однорукий, еще к тому же пьяница — вряд ли подходящий человек для работы жнеца.

— Вы считаете его невиновным и равнодушно смотрите, как его жестоко убьют?

— Вы же только что слышали, наш прево приговорил его. Я никогда не имел права спасти Николя от масла, даже если бы он теперь отказался, но все же, Бог мне свидетель, я это сделал бы! Но слишком поздно: он лучше даст себя сварить.

Действительно было уже слишком поздно. Медленно, следуя указаниям Тортерю, помощники палача принялись за лебедку и опускали подвешенного над дымящимся котлом все ниже и ниже. Прежде разорвали власяницу и стянули с его тела. Каждая пядь его измученной кожи должна быть видна. Сопровождаемые криком толпы, ступни опустились в бурлящее масло, потом голени, колени. Было жутко, потому что Николя Маншо не издал ни звука жалобы.

— Он не чувствует боли! — сказал я растерянно, когда предполагаемый жнец Нотр-Дама был опущен по икры в масло.

— Он не хочет ее чувствовать, — сообщил мне Фальконе. — Но долго он не выдержит.

По приказанию Тортерю лебедку завертели в другом направлении и подняли храброго Николя снова вверх. Его ноги были красными как раки и должны были чудовищно болеть. Но он молчал, словно его губы были зашиты. Помощник палача облил его ноги ведром холодной воды, которое он зачерпнул из низкого корыта на помосте. Охлаждение должно было предотвратить скорый обморок и так же быструю смерть, оно могло продлить мучения и спектакль.

Горожанки, которых я заметил раньше, напирали ближе к котлу, начали ссориться и чуть было не вцепились друг другу в глотки, если бы происходящее на месте казни не обещало большее удовольствие. Они поправили свои шляпы и жадно вновь уставились на опускаемого в котел Маншо.

На этот раз его опустили по грудь. Он начал жалобно стонать, потом кричать, как на вертеле Сатаны. Лишь когда его снова облили водой на помосте, крик перешел в тихий плач. Против его воли губы разжались, он потерял самообладание.

При третьем опускании он исчез по плечи в кипящем, покрывшемся пузырями бульоне. И снова он закричал, заглушая возбужденные крики толпы. Каждое новое опускание сопровождалось ударом в барабан и визгом свиней, которые продавались в некотором отдалении, но никто не обращал на них внимания, потому что глаза всех были прикованы к месту казни. И мои тоже. Я испытывал ужас, отвращение, однако не мог оторваться от ужасного спектакля, как при наказании Квазимодо. Если Маншо действительно был жнецом, то он без сомнения, заслужил наказание. Но невинный?

Ужасная мысль преследовала меня, подобно хищной птице, чьи острые когти не выпускают больше ничего: вероятно, единственной причиной тому, почему я не мог отвести взгляд от Николя Маншо, было то, что мне нравился этот спектакль. Муки однорукого доставляли мне удовольствие?! Отвращение, которое, как я думал, испытывал — это только отговорка, защитная стена, которую я воздвиг глубоко в своем сознании?!

Если это так, то катары правы. Тогда человек был плох, он греховен с головы до ног. От мяса на костях, да вплоть до самой глубины души, он был пронизан злом. И потом было бы хорошо освободить человечество от самого себя. Разве это были дреговиты, которые всегда имели преимущество? Боролся ли я с человеком, настраивая себя против отца Фролло, который хотел справедливости?

Голос Тортерю перекрыл крики страдающего и мрачное видение моих мыслей. Оба помощника палача повернули лебедку, подняли наверх превратившееся в покрытую пузырями красную массу мяса сваренного и в очередной раз полили его холодной водой. Потом они опять схватили деревянные рукоятки пускового механизма и опустили Маншо сантиметр за сантиметром в котел.

Адская боль прогнала все самообладание. Маншо закричал и задергался, словно так мог спасти свое тело. Лебедка заскрипела, когда он раскачивался над котлом из стороны в сторону. По приказу Тортерю его слуги прекратили опускание. Слишком поздно…

Что для невредимого было бы бесполезной попыткой, Маншо удалось по причине его увечья. Веревка соскочила из-под культи его правой руки, так что теперь он криво висел на веревке только с левой стороны и опустился ниже на полсажени. Помощники палача испуганно вытягивали его наверх рывками. Слишком порывисто! Маншо развернулся вокруг оси, закачался еще сильнее, чем прежде и соскользнул уже со второй петли. Он упал вниз, в котел.

Кипящее масло брызнуло во все стороны, когда оно сомкнулось над человеком. Зеваки в первых рядах вокруг котла закричали, словно масло обожгло их кожу. Они подались назад — безуспешно, настолько плотно стояли люди, а в задних рядах напирали еще сильнее вперед из-за неожиданного поворота событий, желая получше рассмотреть, что случилось с Маншо в котле. Одна из горожанок, молодая красивая женщина, уже без шляпы, согнулась и закрыла руками лицо. Когда с громким плачем она, наконец, снова отняла руки прочь, ее гладкие щеки покрылись пузырчатой свиной кожей. На нее явно вылилось полведра масла.

В это время Тортерю и его люди разыгрывали гротескную пьесу на помосте. Со сжатыми кулаками палач прыгал туда-сюда, так что уже испугались, как бы он не проломил доски и не упал в котел, как Маншо. Его голос срывался, когда он осыпал своих слуг проклятиями, которые отдавались в улицах Парижа. Бедные парни вовсю орудовали двумя длинными шестами с крюками, какие используют рыбаки, чтобы оттолкнуть свои лодки от берега. Они мешали в котле как повара, которые варили огромный горшок супа. Время от времени они доставали кусок Маншо из кипящего масла — иногда ступню, потом его руку или даже голову. Но приговоренный все глубже опускался в бурлящем бульоне, словно черти, обитающие в жидком аду, не хотели его больше возвращать.

Между тем мессиру Нуаре пришла в голову идея потушить огонь. Солдаты из королевской стражи, сопровождавшие приговоренного к месту казни, образовали цепочку к плоскому корыту, в котором выставленные на продажу свиньи утоляли жажду, и передавали ведра с водой, которые мессир Нуаре собственноручно выливал на огонь. Плотные клубы пара окутали всю площадь казни и скрыли происходящее от наших глаз.

Когда они постепенно развеялись, огонь был потушен. И людям Тортерю удалось выловить Маншо из котла — или, лучше сказать, то, что осталось от бедного парня. Перед котлом на земле лежал его скрюченный труп, потому что жизнь не могла больше сохраниться в груде разваренного мяса. Оно отделялось от костей, пара кусков мяса должна была еще плавать в котле, в супе смерти. Что осталось от лица Маншо, едва ли можно было назвать таковым. Вздувшаяся кожа на прозрачных костях, голова без волос, пустые глазницы. Это напомнило мне о Вийоне.

Мессир Нуаре, промокший от пара и собственного пота, добился в некоторой степени с успехом понимания и внимания, когда он объявлял, что теперь будет исполнена вторая часть приговора. И, будто на долю Маншо выпало недостаточно страданий, его развалившийся труп укрепили под конец на виселице.

В толпе началось волнение. Некоторые увидели достаточно и вернулись домой или к своим делам на рынке. Другие стремились пробраться из задних рядов вперед, чтобы рассмотреть вблизи сваренного и повешенного. Обрызганные горячим маслом жаловались во все горло и объявляли, что они заявят о своем ущербе.

Женщина с обваренным лицом остолбенев шла прочь, поддерживаемая подругой. Ее супруг женился на красавице и должен теперь смотреть на самое уродливое лицо, какое только можно найти в Париже — если не считать звонаря в Нотр-Даме.

— Теперь я проголодался, — сказал Фальконе и потянул меня опять за собой. — Я знаю хороший постоялый двор совсем рядом. Пойдемте, месье Арман, я приглашаю вас.

Казнь привлекла так много народу на Свиной рынок, что мы нашли буквально одно свободное место за маленьким квадратным столом. Фальконе заказал две миски мясного бульона, что мне было совсем не приятно. Это горячее варево напоминало мне о кипяченом масле, и когда Фальконе окунул корку пшеничного хлеба в бульон, я увидел Николя Маншо перед собой.

Хлебные крошки размякли по краям, как мясо на костях Маншо. Я боролся с чувством слабости в желудке и сознательно не притронулся к еде.

— Чтотакое, вы не проголодались? — спросил Фальконе, отправляя в рот деревянной ложкой мясную клецку и жуя ее с громким чавканьем.

— Аппетит окончательно прошел.

— Сочувствие жнецу Нотр-Дама?

— Вы же говорите, он невиновен.

— Но когда он пришел в Гран-Шатле и сделал признание, вот что он принес с собой, — лейтенант сыска положил кинжал с запачканным кровью клинком и колоду карт на стол. Одним движением руки он смешал карты. Все показали десятку. — Выглядит, как убедительное доказательство, не так ли?

— Уж чересчур убедительное, — возразил я и рассмотрел кинжал. — Верится с трудом, что убийца не постарался очистить свое оружие от крови.

— И это говорите вы, Арман!

— И все же Маншо был осужден?

— Он признался.

— Почему?

— Потому что он не выносил больше угрызений совести и хотел получить искупление своих грехов, — Фальконе громко засмеялся. — Такую, во всяком случае, причину он назвал.

— А что, как думаете вы, действительно подтолкнуло его позволить убить себя так жестоко?

Фальконе с явным аппетитом кусал размоченный хлеб и ответил жуя:

— Его порядочность и, пожалуй, смертельный страх. С тех пор как он признался, его семья бесследно пропала. После рокового несчастного случая Маншо грызли платок голода. Я допускаю, что теперь они живут в каком-нибудь отдаленном месте в деревне — и их хорошо кормят.

— Но кто?

— Те, кто бы жестоко убили не только Маншо, но и его жену и детей, если бы он не выдал себя за жнеца Нотр-Дама Маншо мог выбирать только между своей собственной смертью и смертью всей своей семьи. Он выбрал меньшее зло — и, тем самым, обеспечил своим выживание. Хорошая сделка, вы так не считаете?

— Ни в коем случае, — сказал я тихо и судорожно; мучной суп, съеденный за завтраком, хотел встать у меня в горле комом. — Торговля была ему навязана, а не предложена. Это не того рода милосердие, которое провозглашается в Святом Писании.

— Литейщики и весовщики не живут по Святому Писанию. Они хотели поставить мне предполагаемого жнеца, чтобы я прекратил свои поиски.

Я задумался и покачал головой:

— Это же противоречиво. Сперва фальшивые монеты привлекли ваше внимание к ним, при этом они убили монахиню и причетника привлекающим всеобщее внимание образом. А потом они хотят замести все следы?

— Убийства в Отеле-Дьё и Нотр-Даме были должны произвести впечатление не на меня, а на собственных союзников. Фальшивомонетчики хотели показать своим, что пустая болтовня смертельна. Они, пожалуй, не рассчитывали на то, что я буду заниматься этим делом еще много недель спустя. Признание Маншо, в котором он, впрочем, не выдал ни одного предполагаемого сообщника, должно закончить поиски, — Фальконе наклонился вперед и понизил голос до доверительного шепота. — Странные вещи происходят в Париже. Я же рассказывал вам о мэтре Сенене, исчезнувшем казначее.

— Я припоминаю, — сказал я по возможности спокойно и спрятал на коленях вдруг вспотевшие ладони.

— Несколько недель назад произошло нападение на Консьержери, но королевские стрелки обратили в бегство нападавших. Вскоре после этого несколько повозок выехало из Дворца правосудия. Значит, это были отвлекающие маневры. В действительности только в одной карете кто-то сидел, мужчина, которого напрасно пытались освободить из темницы. И этим человеком должен быть Сенен.

Я разыграл удивление и спросил:

— Разве вы не знаете точно? Я думаю, начальники Консьержери должны же были вам сказать, кто пленник.

— Совершенно наоборот, там ничего не знают. Ничего не слышали ни об исчезнувшем пленнике, ни о таинственных кучерах. Нападение, значит, явно было совершено с целью ограбления государственной казны. Если я пытаюсь разузнать больше, то натыкаюсь на стены молчания. Влиятельные мужи сидят в правлении Консьержери.

— И личный врач нашего доброго короля, — пробормотал я.

— Ах, вы это знаете?

Голова Фальконе пододвинулась еще ближе, так что чуть его нос не уткнулся в мой. Я услышал его дыхание, и острый запах мясного бульона усилил мое тошнотворное состояние. Я вспомнил о посещении у толстухи Марго, когда лейтенант назвал меня своим гостем, а в действительности — допрашивал. Итак, это повторялось снова, я теперь это знал. То, что я был приглашен на казнь Маншо, мясной бульон и разговор, который вовлекал меня Фальконе — все служило одной цели: сбить меня с толку. И в замешательстве я должен выдать себя. Что ему было известно, и о чем он подозревал?

— Я немного слышал о мессире Куактье, — сказал я безобидным тоном.

— Почему?

— Потому что я случайно встречался с ним. — Где?

— В Нотр-Даме, где он навещал отца Фролло. Разве это не естественно, что хотят узнать больше о таком уважаемом муже, если знакомятся с ним?

Фальконе прослушал мой вопрос из-за своего собственного:

— Что хотел Куактье от Фролло?

— Это я не осмелился спросить. Так как они шли в келью Фролло в Северной башне, то допускаю, что Куактье придает меньше значения духовному содействию, нежели герметическим знаниям. Похоже, личный врач короля Людовика вас очень занимает. Тому есть особая причина?

— Все может быть важным для человека с моим поручением, как я уже говорил вам. Я должен больше выяснить о случае в Консьержери, прежде чем умрут другие невиновные.

— Кому же суждено умереть?

— Например, маленькой цыганке, которая бедствует у нас в Шатле. Ее называют Эсмеральдой. Вы должны были слышать об этом деле.

Попал в точку! Если мне удалось внешне сохранить спокойствие, то только с большим усилием. Внутри я кипел, как смертельное масло в котле. То, что Фальконе упомянул Эсмеральду, было хорошо продумано.

— Эта цыганка, видимо, заколола кинжалом человека, офицера, не так ли? — поинтересовался я как можно более небрежно.

— Капитана королевских стрелков, а именно того, кто прервал нападение на Консьержери. Теперь скажите, мой умный месье Сове, могло ли это быть совпадением?

— Вы, безусловно, не верите в совпадения, — ответил я и попытался усмехнуться. — Итак, вы исходите, пожалуй, из того, что в лице капитана хотели устранить свидетеля.

— Да!

— А цыганка? Почему вы верите в ее невиновность?

— Потому что уличный мальчишка принес записку с вестью об убийстве в Пти-Шатле, еще прежде, чем было совершено убийство. И потому что старая Фалурдель, — в трущобе этой сводницы произошло убийство, — о чем-то умалчивает. Эсмеральда что-то говорила о закутанном в плащ мужчине, который достал кинжал. Фалурдель утверждает, что она никого не видела, и что никто не проходил в дом мимо нее. Но я считаю, что хорошо разбираюсь в людях, чтобы разглядеть в ней лгунью.

— Тогда передайте ее мэтру Тортерю. Он-то выдавит из нее правду.

— Невозможно, против возраста нет средств. Если в течение нескольких дней не случиться чуда, Эсмеральда закончит так же на веревке, как жалкие остатки Маншо. На следующей неделе она предстанет перед судом. Впрочем, она-то наверняка достанется Тортерю.

— Ее… будут пытать?

— Конечно. И она признается. Что же еще? Ее единственная надежда высунуть голову из петли заключается в том, что Фалурдель скажет что-нибудь другое во время прений, но на это цыганка не может надеяться. Лжет ли Фалурдель из страха или из-за денег — делает она это в любом случае железно.

Эсмеральда на столе пыток и уже скоро — на виселице! Возможно, это открытие окончательно повергло меня в замешательство, и я бы проговорился, если бы полноватая женщина с ведром не подошла к нашему столу.

— Молодой человек выглядит нехорошо. Ему плохо? Тогда мое масло поможет наверняка, — и она уже опустила кусочек платка в теплое масло и помазала мне лоб и мои щеки. — Кипяченое масло лечит все зло, вам сейчас же станет лучше. Стоит один соль, мессир.

Она протянула свою жирную руку, но я, уставившись на нее в упор, только спросил по слогам:

— Ки-пя-че-но-е мас-ло?

Фальконе засмеялся и показал на окна без стекол.

— Ну, конечно же. Вам разве не известно, месье Арман, что занозам виселицы, костям и определенным частям тела казненного приписывают целебные свойства? То же самое — и кипяченому маслу. Продавцы масла на Свином рынке всегда делают хорошую прибыль на этом, и еще больше это окупается для палача.

Только теперь я увидел через открытое окно длинную очередь людей, которая образовалась вокруг котла. Мужчины, женщины и дети давали помощникам палача свои кружки, миски и ведра, чтобы те наполняли их маслом, в котором Николя Маншо нашел свою смерть. И каждый клал свою лепту в протянутую ладонь Тортерю.

— Один соль, месье, — настаивала толстуха. — Масло еще теплое. Оно точно поможет!

Еще теплое? Мне казалось, что мой лоб и щеки горят! Я подумал о том, что возможно, в ведре плавали остатки мяса Маншо. Тошнота подступила к горлу, я вскочил со своей скамьи, бросился к бочке с водой, в которой гости мыли руки, и опустил голову в грязную, жирную влагу. Все снова и снова я тер руками лицо, но кипяченое масло не хотело смываться. Давящее чувство в животе стало не сдерживаемым, и меня вытошнило в бочку.

Глава 3 Притон сводни

Дом сводни лежал передо мной, как спящее чудовище, тихое и мрачное. Хотя солнце давно зашло, глаза чудовища были закрыты, ни в одном окне не горел свет. Было слишком рано. Лишь после пьянящего вина, после которого забывается груз дня, горожане и школяры обращались к свободным бабочкам, если остались еще лишние деньги. Я стоял на том же самом углу, как в тот вечер, когда видел заходящими в дом Эсмеральду и капитана, и хотел выяснить, почему лгала Фалурдель. Потом я мог привлечь Бийона или цыганского герцога, чтобы задать жару сводне.

Конечно, я мог бы рассказать правду лейтенанту Фальконе ради освобождения Эсмеральды. Но кто бы поверил моему сумасбродному рассказу? К тому же, я ничего не мог доказать. Многоуважаемый отец Фролло, который имеет дела даже с королем и его личным врачом, у которого друзья в суде вроде Годена и Шармолю, — подлый убийца? Да меня высмеют!

Задним числом я должен признаться, что пытался из чувства вины в одиночку помочь Эсмеральде. Если бы я предотвратил убийство капитана Феба, если бы я не только наблюдал за ними?!

Это заставляло меня испытывать ответственность за бедную судьбу цыганки. Моя прогулка к мосту Сен-Мишель была попыткой исправить положение, что, по моим представлениям, я был обязан сделать для Эсмеральды.

Я надеялся, таким образом заслужить ее милость и уважение.

Зачем я хотел это? Ну, цыганка была очаровательной женщиной. Колетта поправилась, и я благодарил Бога за это, но она теперь держалась со мной необычно отстранено — не только равнодушно, а чуть ли не враждебно. У меня не было объяснения тому, и я вряд ли нашел бы таковое, пока она скрывалась в подземном убежище Вийона, куда вернулась после своего выздоровления.

Я собрался с духом, подошел к притону сводни и постучал в дверь, которая вся прогнила от влажности вблизи Сены. Ничто не колыхнулось. Но Фалурдель или кто-то другой должен был там быть. Тонкие нити света пробивались через щели. И я слышал запах дыма. Итак, я постучал еще раз, так сильно, что дверь задрожала.

— Не рушьте мой дом, проклятье! — прокряхтела старуха — Да иду я уже, иду я уже, — и она подошла, шаркая ногами, отперла дверь, приоткрыла ее на небольшую щель и осветила лампой мне лицо. — Что вы хотите, месье?

Гнилостный запах обдал меня, так что я охотнее всего отвернулся бы. Мне стало почти так же дурно, как днем, когда толстуха помазала мне лоб и щеки кипяченым маслом и еще осмелилась потом потребовать за это деньги. Фальконе заплатил ей, и я посчитал возможным, что он даже велел ей специально подойти к нам.

— Хороший глоток вы можете мне предложить, конечно, взамен хорошей оплаты, — сказал я.

Окруженные многочисленными морщинами глаза взглянули на меня недоверчиво.

— Пить вы можете здесь, наверняка, но это не то дело, которым я живу.

— Да, я в курсе, мадам Фалурдель. Моя милашка подойдет попозже, я пришел первым.

— Может быть, может быть, — захихикала старуха и раскрыла дверь шире. — Ну, тогда заходите, месье, и позвольте вас угостить. Деньги-то есть у вас, скажите?

И как само собой разумеется ко мне протянулась лапа, в которую я сунул один соль.

Внутри притон сводни был таким же обшарпанным и обветшалым, как и фасад. Заляпанные стены уже целую вечность не красились, потолочные балки почернели как затянутая облаками ночь, камин, в котором потрескивал тлеющий огонь, полностью вышел из строя.

По всех углам висела паутина, словно ее кровожадные создатели только и поджидали скорейшей кончины сводни, чтобы потом окончательно занять ее квартиру. Пахло нечистотами и плесенью, смертью и разложением. Единственным живым существом был шелудивый грязный паренек, который сидел на сундуке и стучал голыми ногами по дереву, при этом он напевал медленную мелодию и раскачивал из стороны в сторону головой.

— Вина многоуважаемому господину, Фэсан, ну живей!

Фалурдель согнала паренька с сундука и поставила мне шатающийся стул. Высохшая, сморщенная женщина выглядела, как согнутая грузом возраста буква «I», которая — недалек тот день — окончательно надломиться и упадет.

— Принеси вино не только для меня, но и для мадам Фалурдель! — крикнул я мальчишке, который исчез за стойкой, состоящей из пары досок, положенных на бочки. — Садитесь со мной, мадам, тогда мы сможем скоротать немного времени за болтовней.

Она уселась и ухмыльнулась мне ртом с гнилыми неровными зубами. Так показалось мне, пока в свете лампы, которую она поставила на стол, я не узнал истину. Возраст иссушил ее кожу, при этом губы до десен запали и навсегда обнажили жалкие остатки ее челюсти. Теперь всегда казалось, что она будет улыбаться до самой смерти.

Фэсан принес два грязных глиняных бокала со сколотыми краями и не лучше сохранившийся кувшин, который источал резкий кисло-сладкий аромат. Мои предположения, что вино уже не далеко к тому, чтобы превратится в уксус, оказалось верным, когда я осторожно пригубил из липкого бокала.

Снова недоверие закралось в глазах хозяйки. Я слишком мало выпил этого пойла? Она одним глотком наполовину опустошила свой бокал и издала целый ряд зловонных отрыжек.

— Вы уже бывали у меня в гостях, мессир?

— Я впервые переступил порог вашего дома, — ответил я правдиво. — Но я много уже слышал о вас. После того ужасного события, произошедшего у вас, мадам Фалурдель у всех на устах.

Она подмигнула, задрожала и ее белая борода задрожала:

— О чем вы говорите, мессир?

— О капитане, которого у вас здесь зарезали. Говорят, это произошло в вашей гостиной. Верно?

— Да, это было здесь. Но я не понимаю, что вас в этой истории…

— О, это доставило бы мне особую радость — пойти с моим сокровищем именно в ту самую комнату. Вы понимаете, мадам? Я заплатил бы двойную цену.

— Двойную цену, говорите вы? — она довольно кивнула. Это был тот язык, который она понимала.

— Вы могли бы мне уже сейчас показать комнату? Я наверняка буду возбужден этим зрелищем.

— Комната стоит золотую крону.

Я положил две кроны на стол, и в следующий миг они исчезли в жадных руках Фалурдель.

— Ну, тогда пойдемте, мессир! Я покажу вам чулан, в котором вы можете покормить свою голубку.

Она взяла закоптелую лампу и заковыляла к узкой крутой лестнице, похожей больше на приставную лестницу, нежели обычную лестницу в доме, по которой, несмотря на свой возраст, она забралась с удивительной ловкостью. Я последовал за ней на мрачный верхний этаж, где она уперлась в дверь каморки. В дрожащем свете лампы я узнал место, в котором капитан Феб искал любовных утех, а нашел смерть. Тут стоял сундук, на котором он сидел вместе с Эсмеральдой, кровать, на которой он наслаждался ее теплой, сладкой плотью. Слишком недолго для него… и для цыганки тоже?

При мысли о двух телах на кровати меня охватила ревность. Я повернулся к затянутому паутиной окну, через которое можно было нечетко разобрать темную реку и мост со скудно освещенными рядами домов. Позади них дома, башни и стены расплывались в ночной темноте, в тумане над Сеной, и любая тень оставалась тайной. Днем Париж был лабиринтом, ночью — мистерией.

— Если мессир хочет здесь подождать свое сокровище, то я с удовольствием распоряжусь принести вам вина сюда.

— Велите принести вина и подарите мне еще немного вашего волшебного общества, мадам. Я бы охотно послушал еще о том, что здесь разыгралось, — я попытался скривить довольную, наполненную радостью мину.

Старуха кивнула и поставила лампу на сундук:

— Я принесу вина, мессир.

Вскоре после этого она вернулась обратно с кувшином и бокалами. Вольно или невольно я пил ужасное пойло, которое Фалурдель заливала с жадным удовольствием в свое высохшее, морщинистое горло. Мы сидели на кровати, и я страстно молился, чтобы старой карге не пришла на ум похотливая мысль. Представления об ее нагом, морщинистом теле было достаточно, чтобы прогнать обратно винный уксус тем же путем, каким он попадал ко мне в желудок. Гнилой запах, который исторгала ее пасть, мне удавалось переносить все с большим трудом.

— Значит, здесь старуха смерть нанесла свой удар, — сказал я, чтобы начать разговор.

— Как вы сами видите, мессир.

Фалурдель указала костлявым пальцем на темное, больше чем ладонь пятно на матраце. Липкая масса уже застыла и сопротивлялась всем попыткам уборки, если старуха вообще предпринимала такие попытки. Кровь капитана! Мысль, что за последние недели бесчисленное количество пар ворочалось на испачканном кровью матраце, не облегчала мне необходимость переваривать якобы вино в желудке.

Я сделал глоток и сказал:

— Рана, должно быть, была велика.

— Я не смотрела на мертвого.

— Меня удивляет, что женщина может обладать такой силой.

— Она цыганка, ведьма. С помощью своих колдовских сил Эсмеральда могла бы убить целую роту солдат.

Она действительно верила в это — или же хотела уйти в сторону, что она знала настоящие обстоятельства происшествия? Отец Фролло едва мог пройти незамечено мимо нее. Но я так же сильно старался, я не мог определить выражение ее обезьяньего лица. Среди многочисленных складок, бородавок и волосков любое волнение превращалось в несказанные гримасы. И ее глаза, которые, возможно, и могли мне что-то выдать, были скрыты в тени.

— Откуда вам известно это, мадам?

— Что?

— Что она цыганки и ведьма.

— Вы что, не распознаете цыганку, если ее увидите? Она должна быть ведьмой, иначе она бы не сумела убить такого бравого мужчину, как Феб де Шатопер. Кроме того, всякая цыганская баба — ведьма, не так ли?

Я выдавил из себя улыбку и ответил:

— Я думал, вы знакомы с убийцей ближе.

— Я? — ее голос звучал возмущенно. — Как вы додумались до этого, мессир?

— Вы называете ее по имени, Эсмеральда.

— С той самой ночи убийства воробьи чирикают по всему Парижу это имя над крышами.

— И капитан вам не знаком ближе?

— Да, он часто заходил ко мне пожарить на вертеле цыпленка, — с этими словами она снова захихикала, теперь ее тон стал серьезным, и она немного отодвинулась от меня. — Вы очень любопытны. Почему вы так падки до этой истории?

— Я же сказал вам, что такие описания нравятся мне. Итак, расскажите мне побольше и будьте уверены, что вы не потратите без толку ваше время!

Следующей кроной я купил, как надеялся, ее благожелательность. Постепенно мой кошелек становился легче. Фалурдель спрятала монету где-то в складках одежды и обнажила еще больше свои черноватые десны, которые я принял за улыбку. Она наклонилась над сундуком и наполнила бокал. Поневоле я выпил вместе и так же улыбался, пока она молола мне всякую чепуху о примечательных событиях в жизни «честной хозяйки таверны». Все снова я пытался перевести разговор об убийстве капитана Феба, но это мне не удавалось.

Мой язык отяжелел и как онемевшее инородное тело лежал у меня во рту — разбухший комок, который отказывался подчиняться. Мое сознание заволокло, будто затянутое клубами тумана, которые тянулись с реки, через щели оконных рам, наполняли помещение и ползли через рот, нос и уши в мою голову. Там они улеглись подобно сильным пальцам вокруг моего мозга и давили на него, отчего было больно. Я чувствовал оглушение вместе с болью. Каждое слово, которое формировал мой язык, несмотря на отчаянное сопротивление, и каждый кивок вызывали новое давление в моей голове.

У меня было ощущение, что мне потребовались часы, чтобы понять, что меня окутывали не пары Сены, а пойло, называемое вином. Я храбро пил его, чтобы усыпить бдительность Фалурдель, и вместо этого сам напоил себя. Я так неловко отразил новую попытку старухи наполнить мой бокал, что кувшин разбился о пол. Красная жидкость разлилась по замшелому полу и затекла в щели. Осталось всего лишь большое пятно, подобное высохшей крови капитана на матраце.

Яростное кряхтение и оханье заставило вздрогнуть меня. Было ли это доски в прихожей, которые требовали еще больше вина и крови? Жило ли это запутанное здание пролитым соком жизни? Была ли ведьмой не Эсмеральда, а Фалурдель? Когда я взглянул на нее — с бородой, бородавками и морщинами, вечной гримасой, ответ стал мне ясен: она заколдовала меня, дала выпить яд и хотела принести меня в жертву своему дьявольскому дому, как это произошло с Фебом!

Я вскочил и хотел вырваться из каморки, но резкое движение отдалось болью в голове во сто крат.

Невидимые пальцы сомкнулись одним рывком и раздавили мой мозг, как гнилое яблоко. Все расплылось перед моими глазами и растворилось в болезненной колющей боли, которая пронзила мой череп, словно его прокололи со всех сторон клинками.

Поскользнулся ли я на пролитом вине или мои ноги просто отказали мне? Я упал, ударился головой о деревянный сундук — и новая волна боли накрыла меня с головой.

Когда завеса тумана рассеялась, и мой взгляд прояснился, я узнал, что вызывало кряхтение и оханье: шаги по лестнице. Я увидел грязные сапоги, брюки, верхнюю одежду… Жесткие, обветренные лица, которые мрачно и безжалостно смотрели на меня. Сильные руки, сжимающие рукоять кинжала или палку. И посередине — вечно ухмыляющееся лицо Фалурдель.

Одна из палок ударила меня, попала по голове, и я снова погрузился в туман, самый густой из тех, который когда-либо висел над Сеной. Последнее, что я разобрал, было сиплое хихиканье сводни.

Глава 4 Месть Гутенберга

Я попал в плен темноты и неподвижности. Вокруг меня была ткань, мешок. Я был слишком оглушен, чтобы разорвать грубый лен, и он бы не поддался этому. Потому что что-то болезненно врезалось мне в кожу — должно быть, тугие путы. Мешок кто-то нес на плече, а потом небрежно сбросил с полной высоты на что-то жесткое, на деревянные доски. Я услышал приглушенные голоса, потом плеск и от нового качания меня стало заново тошнить. «Лодка на реке!» — было моей последней мимолетней мыслью — перед тем как я потерял сознание.

Я очнулся снова, лишь когда голоса раздались в моем оглушенном сознании. Я по-прежнему был связан и находился в мешке. Сухая пыль забилась мне в рот и нос, но я сдерживался, чтобы не чихнуть и не закашлять. Я чувствовал, что было важно и дальше разыгрывать обморочное состояние. Возможно, это зависело оттого, что голоса мне казались знакомыми, хотя я и не мог их определить. В моей голове стоял постоянный шум и гул — видимо, последствия жесткого удара, возможно — отравленного вина. Но и двое мужчин говорили тихо, я разобрал только части разговора.

—…Наконец, прибыли, — сказал низкий, полнозвучный голос. — Кем бы ни был этот проныра, его появление у старухи Фалурдель доказывает, что на наш след вышли.

Более звонкий голос, он показался мне каким-то образом знакомым, возразил:

— Не лезьте в бутылку, мэтр Гаспар. Разнюхивающий кусок навоза уже давно сам стал добычей охоты. Возможно, это всего лишь воображала. Возьми хорошенько парня в оборот, вы знаете в этом толк. Тогда он все разболтает…

Гул в голове заглушил конец фразы, он становился громче, если я думал напряженнее. Голос мне казался таким знакомым, как и само имя — мэтр Гаспар — но мне никак не приходил ответ на ум.

— Собственно я хотел сегодня ночью поработать, — пробормотал низкий голос. — Мне совершенно не с руки заниматься этим прощелыгой.

— Если же он больше, чем воображала, об этом следует знать отцу Клоду до Вальпургиевой ночи.

— На Вальпургиеву ночь должно что-то случиться?

— Отец Клод считает, так будет лучше, и так же великий магистр желает того же. Паук Плесси становится слишком любопытен. Он, похоже, догадывается, что не все в ближайшем окружении заслуживают его доверия. Большой выезд — лучшая возможность отрубить ему голову. Маски скроют не только крестьян, но и исполнителей.

Когда звонкий голос разразился блеющим смехом, я знал, кому он принадлежит. Уже упоминание отца Клода должно было мне подсказать. Если мужчина с козлиным смехом увидит меня, все пропало!

— Я сообщу отцу Клоду об ищейке и передам вам в случае необходимости его распоряжения, мэтр, — сказал мой старый знакомый и распрощался к моему большому облегчению с человеком по имени Гаспар.

Теперь я услышал постукивание дерева и металла, как и тихие голоса, порой только краткие крики. Где я теперь находился, тяжело работали. Пахло маслом и жиром. И пахло сухой бумагой. Это был запах, который я разобрал бы еще в могиле, так я верил и думал, что, возможно, скоро смогу установить, действительно ли это было так.

Шаги нескольких мужчин стучали возле моего уха, и я услышал голос мэтра Гаспара, отдающий приказ:

— Развяжите мешок! Ищейка уже достаточно поспал. Мешок схватили и швырнули. Я ударился головой обо что-то твердое, пожалуй, о стену, и это был только вопрос времени — лопнет ли мой череп, как оброненное яйцо.

Свет ламп и свечей бил в глаза, когда сильные руки вынули меня из мешка. Я быстро зажмурился и упал на пол, в надежде, что меня примут за потерявшего сознание и обождут. Ушат воды смыл надежду. Кашляя и хватая ртом воздух, я не мог притворяться спящим. Итак, я открыл глаза и увидел напротив троих мужчин, которые все были в кожаных фартуках. Двое держали ножи в руках и, похоже, не знали, перерезать мне путы или фитиль моей жизни. Третий мужчина, настоящая бочка в виде коренастого парня, который казался еще шире с упертыми в бока руками, должно быть был мэтр Гаспар.

— Разрежьте веревки, — приказал он, и я вздохнул. — Ничтожество никуда от нас не денется.

Путы упали с моих рук и щиколоток, и я неловко растер онемевшие руки и ноги. С трудом я поднялся.

— Ну что, лучше? — спросил Гаспар без искреннего участия.

— Да, получше.

— Ах, ты и говорить умеешь? Мило. Тогда выкладывай-ка! Как тебя зовут и почему ты расспрашивал Фалурдель об убийстве?

— Почему вы хотите это знать?

Один из людей Гаспара ударил локтем мне по левой почке. Я закричал от боли.

— Отвечай на мои вопросы, тогда тебе не придется кричать, — вероломная гримаса искривила физиономию Гаспара, казавшуюся блином. — Итак, как твое имя?

— Меня зовут Понсе, и я новичок в Париже, — солгал я, чтобы спасти себя от следующих болезненных тычков. — Если я какой-нибудь глупостью вызвал ваше неудовольствие, простите меня.

— Явно было глупо, так выпытывать старую Фалурдель, — возразил Гаспар.

— Какое тебе дело до убийства, а?

— Ах, только любопытство. Я считаю такие истории по-настоящему волнующими и хотел…

Дальше я не дошел. Краткий кивок мэтра Гаспара, и на этот раз я получал одновременно два удара — один по каждой почке. Боль пронзила меня, я даже покачнулся. Горький привкус желчи поднялся у меня в горле. Я подавился и сплюнул. Цветные звезды и черные полосы затанцевали у меня перед глазами.

— Отнесите его в мастерскую! — приказал Гаспар. — Мы должны действовать немного ловчее, чтобы развязать ему язык.

Двое парней подхватили меня под мышки и протащили из чулана в большее помещение, где трое других мужчин в кожаных фартуках занимались своей работой. Они с любопытством взглянули на меня, — но без сочувствия. Тут же мне стало ясно, что мне не от кого ждать помощи.

— Если ты попытаешься смыться, это повлечет болезненные последствия, — предупредил меня Гаспар. — Кричать можешь, сколько хочешь — это не поможет тебе. На дворе снаружи никого нет, а стекла толстые и снаружи, как и внутри закрыты на большие замки.

— Возможно, нам следует его немного поджарить, — один из тех двоих, что притащили меня, указал на огромную печь, на которой дымилась кастрюля. Третий сидел недалеко от плиты за столом перед весами для монет и сортировал серебряные монеты. Некоторые шли в мешок, другие — в кастрюлю.

И тут я понял, каким промыслом занимался мэтр Гаспар и его люди. Они были литейщиками и весовщиками. Фальшивомонетчиками. И то, что они открыли мне свою тайну, означало, что они не отпустят меня живым.

— Нет, не огонь, — решил Гаспар. — Месье Ищейка кажется немного неженкой. От огня некоторые быстро лишаются чувств, и потом он не сможет больше говорить. Нужно его так изувечить, чтобы он это видел, но все же оставался в сознании, — он оглянулся и кивнул. — Ах, пресс, прекрасно!

Теперь и я увидел его и испугался вдвойне словам Гаспара и при виде машины, которая стояла на тяжелых деревянных подпорках посередине комнаты. Это было дьявольское изобретение Гутенберга — печатный станок! Тут мне пришло в голову, где я слышал имя Гаспара: на Свином рынке.

— Вы мэтр Гаспар Глэр, книгопечатник! — выпалил я.

— Итак, тебе кое-что известно. Чудесно, сейчас ты расскажешь еще больше. Вперед, его руку!

Гаспар Глэр потер свои вымазанные черной краской руки и наблюдал затем, как его подмастерья тащат меня к книгопечатному прессу. При этом мы прошли мимо маленького аппарата, который выглядел точно так же, но служил не для печати на бумаге, а для чеканки монет. Постепенно я собрал все нити воедино, но, похоже, слишком поздно. Оба парня крепко держали меня, и человек, который прежде сидел у весов для монет, сжал мою правую руку под деревянный прямоугольник печатного тигеля. Они явно не впервой проделывают подобное, и в моем воображении всплыл однорукий Николя. Действительно ли он потерял руку во время несчастного случая?

Мэтр Гаспар положил свои руки на длинный оловянный рычаг, который был связан деревянным шпинделем с печатным тигелем, и посмотрел требовательно на меня.

— Итак, дружок Понсе или как тебя там зовут. Сейчас настало время для правды, если ты не хочешь провести остаток жизни калекой.

— Если я буду молчать, вы сделаете меня калекой, если я буду говорить — трупом. Прекрасный выбор оставляете вы мне!

— Почему я должен тебя убить?

— Потому что я знаю ваше имя и знаю, что вы печатаете не только тексты.

Мэтр Гаспар сделал долгий выдох:

— Ты чересчур много думаешь, ищейка. Возможно, я буду милостив и отпущу тебя, если ты пообещаешь развернуться к Парижу спиной. Итак, ну как, ты будешь говорить?

— Нет!

Мой голос звучал не так уж твердо, как было мое решение. И все же это была единственная возможность выжить. С момента прибытия в Париж я видел слишком много жестко убитых, чтобы поверить в милость книгопечатника.

Он повернул рычаг в сторону. Шпиндель повернулся и прижал тигель плотнее к тяжелой деревянной пластине, на которой лежала моя рука. Я взглянул на мою дрожащую руку, которую напрасно пытался вытянуть, и на тигель, который приближался все ближе и ближе, пока не коснулся моей кожи. Давление уже усилилось, и подмастерье книгопечатника мог отпустить мою зажатую руку.

Гаспар Глэр убрал руку с рычага:

— Последняя возможность спасти твою руку!

Этот проклятый богом пресс! Я всегда подозревал, что однажды он станет моей смертью. Я еще больше проклинал Иоганна Гутенберга — и а тот же момент приносил извинения. Возможно, я слишком часто ругал его, и это стало его жестокой местью. Недостаточно того, что его машина лишила меня постоянного заработка — теперь она пожирает еще и мое тело, возможно, мою жизнь.

Все задрожало у меня перед глазами — от страха или же от действия плохого вина? Лица мужчин превратились в гримасы демонов, как лица каменной армии на Нотр-Даме. Пресс обернулся прожорливым чудовищем, которое держало в своих зубах мою руку, как закуску, а вскоре проглотило бы меня всего. Давление на руку усилилось, стало болезненнее, и предводитель демонов — его звали Гаспар Глэр или Гутенберг? — обращался ко мне.

— Иди к черту, Гутенберг! — закричал я, корчась от боли в гримасу демона, и в своем возбуждении не учел, что истинный Гутенберг уже годы пребывал либо в названном месте — либо противоположном.

Я приготовился к последней боли, к неизбежному кромсанию меня самого. Никогда больше я не смогу взять в руки перо!

Но вместо того, чтобы притянуть к себе на последний дюйм оловянный рычаг, мэтр Гаспар отошел в сторону от пресса и схватился за горло. Что-то длинное, блеснувшее в свете, застряло в нем. Кинжал! Хрипя, он упал на колени, повалился в сторону и после собственных диких судорог остался лежать недвижим.

Его помощники бросились врассыпную, как вспугнутые уличные мальчишки. Но запертая мастерская печатников превратилась из крепости в ловушку. Повсюду появились фиолетовые мундиры королевских стражников. И посередине я увидел морщинистое лицо лейтенанта Пьеро Фальконе.

Он подошел к прессу и отвел рычаг назад. Шпиндель повернулся и поднял тигель. Я был свободен!

Осторожно я вынул руку из-под тигеля. Она была еще невредима и двигалась как прежде. С помощью Фальконе я поднялся, но чувствовал себя еще слабым, так что мне пришлось посидеть на деревянной доске. Я дрожал всем телом, и пот от страха бежал по мне теплым градом.

Королевские стражники схватили пятерых и надели на их руки железные наручники. Фальконе приказал отправить их в Шатле и склонился над Гаспаром Глэром.

— Этому нельзя больше ничем помочь, — постановил он, вынул свой кинжал из раны и вытер его о кожаный фартук мертвого. — А жаль.

— Что же в этом жалкого? — заохал я. — Если бы не вы, лейтенант, он бы расплющил мою руку, как таракана.

— И если бы мне не нужно было уберечь вас от такой судьбы, у меня сейчас был бы живой свидетель, а не мертвый фальшивомонетчик.

— У вас есть его люди.

— Гаспар Глэр явно не был предводителем литейщиков и весовщиков, но он, возможно, мог вывести меня на него. Его люди не должны много знать. Для них мэтр Гаспар был покровителем и богом. Если бы только вы доверились мне, месье Арман!

— Но я ничего не знаю, клянусь вам, господин лейтенант. Сегодня днем я впервые из ваших уст услышал о книгопечатнике Гаспаре Глэре.

— Возможно, это и так, к тому же вас притащили сюда.

— Вам это известно?

— Что же вы думаете, почему я здесь появился? Я не предполагал, что мэтр Гаспар занимался производством фальшивых монет, даже если появление в деле Николя Маншо озадачило меня. Я велел следить за домом сводни, и мои люди проследили за вашим похищением.

— Фалурдель явно натравила мэтра Гаспара на меня, — сказал я и вспомнил, как она покинула комнату Святой Марты, чтобы принести вина. Вероятно, она послала взъерошенного парнишку к Гаспару Глэру.

— Это мы сейчас выясним, Арман.

Прежде чем мы покинули логово фальшивомонетчиков, я бросил последний взгляд на печатный станок. Гутенберг пощадил меня. Я поклялся никогда больше ничего не говорить против немецкого изобретателя.

Мастерская мэтра Гаспара лежала на правом берегу Сены, рядом у реки и не далеко от Двора чудес. Сквозь плотный туман паром доставил Фальконе, меня и обоих сержантов, которые уже дважды заходили за мной в Нотр-Дам, к мосту Сен-Мишель.

Фалурдель разыграла скверную комедию и хвалила Господа на небесах, что я остался в живых. Она уверяла, что не знала моих похитителей и еще меньше посылала за ними.

— Спросите мальчишку, этого Фэсана! — сказал я Фальконе. — Старуха явно использовала его как посыльного.

Но Фэсана нигде нельзя было найти, и Фалурдель объявила:

— Иногда он помогает мне за пару солей, потом я снова целыми днями не вижу его. Но даже если вы найдете его, господин лейтенант, он едва ли сможет вам помочь. Его сознание темно, как эта ночь.

Фальконе распрощался со сводней, и я спросил егоперед дверью, почему он не забрал ее с собой в Шатле.

— Под пытками она бы наверняка призналась.

— Ей нечего доказывать. У меня нет причин передавать еемэтру Тортерю. Скорее я мог бы вас отправить в камеру пыток, Арман Сове!

— Опять вы за свое? — мой голос осекся. — Почему?

— Потому что вы что-то скрываете от меня. Что вы хотели от Фалурдель?

Я улыбнулся и вероятно неудачно:

— Я еще и мужчина…

— Глупости!

— Но господин лейтенант!

— Вы были один в доме сводни, без бабы.

— О, я поджидал милую красотку.

— Кого?

— Ее имени я не знаю. Я заговорил с девушкой на мосту Сен-Мишель. Она должна была еще закончить свою работу и хотела потом подойти к Фалурдель.

— На кого она работает?

— Не имею понятия.

— Я так и думал, — Фальконе заглянул глубоко мне в глаза. — Вы лжете, это известно вам, и я это тоже знаю. Но зачем? Что вы утаиваете от меня?

— С чего вы это решили?

— Сегодня днем я рассказал вам, что только Фалурдель может помочь цыганке, и вечером вы идете к старухе. Вот почему я думаю так!

— Тогда вы должны предположить связь между мной и цыганкой.

— Так оно и есть, — сказал Фальконе к моему удивлению. — Эсмеральду видели довольно часто танцующей перед Нотр-Дамом, хотя епископ запретил это. И кто там работает?

— В Нотр-Даме работает дюжина людей.

— Но они не появляются всегда именно там, где гостит старуха-смерть!

— Я приношу, похоже, несчастье.

— И правда! И если бы я сегодня не пришел, вы бы напоролись на острие косы. Не мните ли вы себя невредимым, Арман? Предводитель фальшивомонетчиков вершит свои дела, как раньше подлинный жнец Нотр-Дама. Возможно, это будет даже ради вашей безопасности, если я арестую вас.

— На то у вас нет причины.

— Вы забываете, что я задержал вас в мастерской фальшивомонетчиков.

— А вы забываете, лейтенант, что меня там пытали и угрожали смертью. Это, пожалуй, не повод, подозревать меня в соучастии!

— И почему вас пытали?

— Путаница, я полагаю.

Фальконе поморщил лоб, который и без того был в морщинах, и покачал головой.

— Вы кажетесь таким чертовски хитрым, Арман. Но если вы не посмотрите вперед, то ваша хитрость превратится в рок. Сегодня она чуть не стоила вам головы.

— Скажем, узкой руки.

Фальконе взглянул задумчиво на туман над рекой и, наконец, заметил:

— Я мог бы допустить, что вам известны важные сведения о фальшивомонетчиках. Тогда предводитель банды шел бы сразу за вами по пятам.

— Вы стражник или убийца? Фальконе кисло усмехнулся:

— Я подумаю об этом. И вы сделайте так же. Я даю вам день. Завтра вечером мы увидимся снова, и тогда я хочу, наконец, услышать от вас правду!

Лодка доставила меня к восточной стрелке острова Сите и высадили у Отеля-Дьё. Когда я вернулся в Нотр-Дам, то вошел туда с колотящимся сердцем. Правда, соучастник мэтра Гаспара с блеющими смехом не видел меня и не подозревал, что это я был пленником в мешке. Но я теперь знал, что существовал еще другой человек, которого я должен принимать в расчет. Не только отец Клод Фролло — также и его младший брат Жеан был дреговитом.

Глава 5 Муха в сетях паука

Легкое прикосновение к щеке пробудило меня от беспокойного сна. В туманном состоянии между сном и пробуждением я принял его за нежные ласки женщины и прошептал имя Колетты. Но это была всего лишь жирная черная муха, которая избрала мое лицо ложем для отдыха, а мое движение спугнуло ее.

Раннее утро бросало мягкий матовый ненавязчивый свет в мою комнату, и все призрачно тонуло в нем, словно я еще находился в плену сна. Лишь краткое время я предавался легкой иллюзии, что мое приключение в притоне Фалурдель и типографии Гаспара было всего лишь дурным сном. Потом я увидел черные размазанные пятна на своем матраце, а моя правая рука была отмечена жирными полосами типографской краски.

Я поднялся с постели и, пошатываясь, подошел к окну, чтобы найти объяснение такому странному свету, слишком яркому для ночи и слишком сумрачному — для дня. Крыши Парижа были покрыты плотным полупрозрачным покрывалом, которое разрывалось то там, то тут об острую крышу или шпиль башни. Словно покрывало из облаков опустилось с неба и обняло город своими мягкими клубящимися руками.

Я открыл дверь и услышал шум начинающего дня гораздо тише, чем обычно, приглушенно и неясно. Влажность наполнила воздух и склеивала дыхание.

Туман, поднимающийся плотными клубами от реки, ощупал меня своими холодными пальцами и дал мне понять, что я полностью голый.

Поспешно я натянул свою одежду, схватил шерстяное полотенце, в которое я завернул пемзу и кусок мыла, и покинул башню. На пологом берегу возле Отеля-Дьё, где обычно прачки стирали одежду и простыни для госпиталя и соборного капитула, я разделся и вошел в холодную воду. Даже когда ледяные иглы впились в меня, я несколько раз окунулся, чтобы стряхнуть чувство оцепенелости, вызванного дурным вином. Потом я отмыл свою руку от типографской краски Гуттенберга. Туман окутал реку. Приглушенные крики лодочников долетали время от времени до моих ушей, когда тень торгового судна или баржи проплывала мимо серо-желтой массой.

Моя ранняя трапеза была уже готова, когда я вернулся обратно в башню. Без аппетита я запихивал в себя пшенную кашу и анисовое печенье и запивал козьим молоком. Потом я раскрыл книги, но мои мысли переместились от кометы к Фалурдель, к мэтру Гаспару — и к лейтенанту Фальконе. У меня только день, чтобы продумать ответы для него, и у меня не было и малейшего понятия, какие это будут вопросы.

К тому же я ни в коем случае не знал, насколько я могу доверять Фальконе. Хоть он и спас меня прошлой ночью от жизни калеки, а возможно, даже от смерти, но не мог ли он так же принадлежать к дреговитам? Кровавое деяние Фролло в притоне сводни показало мне, что он и его люди убивают своих союзников, как только они становятся для них опасными. Вполне возможно, что мэтр Гаспар представлял опасность для дреговитов, и появление Фальконе в типографии было не чем иным, как прекрасно разыгранным спектаклем.

Чем дольше я думал об этом, тем запутаннее становилось все. «Белые против черных» назвал Вийон эту борьбу, которая разыгралась в стенах Парижа. Но она не соответствовала правилам, не было четких фронтов, как в королевской игре, не определялся четко цвет фигур. Все смешалось в грязно-серый цвет, не просматриваемый, как туман вокруг Нотр-Дама.

Во второй половине дня неожиданно пожаловал ко мне в келью Клод Фролло. Он поставил плетеную бутылку на стол и содрогнулся.

— Мерзкая погода, так и давит на нервы. Сырость из всех вещей пробирает до костей. Ваш огонь в камине едва тлеет, месье Арман, потому вам не повредит согреться изнутри. Я принес бутылку южного испанского вина, херес де ла Фронтера — хорошее, редкое вино. У вас найдется еще один бокал для меня?

Что мне оставалось, как не ухаживать за ним? Не вызывая его недоверия, я едва сумел бы сослаться на последствия винного уксуса Фалурдель, от которого у меня все еще гудела голова. Итак, я наполнил два бокала красноватым напитком и смочил горло вязкой, сладкой жидкостью. Было вкусно, соблазнительно хорошо, и именно это насторожило меня. Слишком часто пытаются развязать мне язык вином. Фролло взглянул на мои книги.

— Как обстоят дела с кометами? Вы уже выяснили, могущественные ли они вершители судьбы, или мы просто вверяем им наши собственные желания и страхи?

— Мэтр Гренгуар собрал так много материала, что сперва я должен все просмотреть и упорядочить, — ответил я уклончиво, чтобы не признаваться, что в последнее время слишком редко занимался кометами. — Все очень запутанно, и я едва ли смогу объяснить, из-за чего ссорятся великие умы. Кто хочет знать, какими силами управляет судьба нашей участью?

Отец Клод глотнул сладкое испанское вино, взглянул на меня поверх края своего бокала и сказал одно единственное слово:

— Ананке.

Ананке! Мои руки задрожали, и я чуть не выплеснул вино.

— Вы правы, отец, здесь действительно холодно. Я позабочусь об огне, — я подложил дров, раздул пламя, пока снова не овладел собой. Тогда я спросил его:

— Ананке, это по-гречески, не так ли? Что это значит?

— Судьба, но еще и рок, фатум, принуждение, неизбежность. Единственное слово, которое включает в себя все, что определяет жизнь человека: борьбу против четырехкратного рока.

— Сразу четырехкратный?

— Четыре неизбежности сковывают человека, и все же три из них он преодолел сам, назовем их крайними неприятностями. Они нужны ему, чтобы жить вместе с другими людьми, чтобы не быть простой единичной песчинкой в потоке времени. В этом нуждается сам человек и его судьба. Я говорю о религии, о неизбежности догм, к которым склоняется человек, потому что он не может существовать без веры. Чтобы иметь возможность верить, он ограничивает свое собственное сознание. Тогда это общество, чьим законам принуждения подчиняется человек, потому что он в противном случае был бы животным — диким и беззащитным одновременно. И как догмы ограничивают его мышление, так ограничивают законы его чувства. Не стоит забывать природу, против которой он денно и нощно выступает в борьбе, вырубая деревья, вспахивая землю и пытаясь укротить необузданность моря на кораблях. Природа и стихии ограничивают его волю. В борьбе с этими тремя неизбежностями человек изнуряет себя, чтобы быть человеком. Разве это не смешно?

Когда Фролло задал этот вопрос, он казался совсем другим, нежели радостным — скорее, серьезным и чуть ли не отчаявшимся. Сперва он взглянул в свой бокал, словно истина действительно была в вине, потом перевел глаза на меня, но его взгляд прошел сквозь меня в безграничную даль — по ту сторону Нотр-Дама и Парижа.

С глубоким вздохом он продолжал:

— Высшая ананке внутри нас, в человеческом сердце. Все внешние принуждения человек может преодолеть, но к тому, что велит ему сердце, он привязан навеки, это может быть роковым, и человек может заглянуть в рок. Сердце, этот сырой комок мяса в нашей груди, правит нашей жизнью, как король Людовик Францией. Может ли человек быть благородным и чистым, если он руководствуется этим куском мяса, должен жить по ритму его стука? Не есть ли спасение из этого состояния высшим счастьем, необходимый шаг в небесное царство?

— Ваши слова, отец Фролло, еще более запутанны, чем записи Гренгуара о кометах. Вы бичуете догмы веры, а сами при этом — высокопоставленный представитель церкви. Вы ругаете подчинение человека этим законам, а сами же, как подданный короля Людовика, следуете им. Это противоречие!

— Конечно, это противоречие правит нашим миром. Как я уже сказал, человек изнуряет себя, чтобы быть человеком. Лишь когда падут эти неизбежности, чистые души смогут снова обратиться к свету.

— Тогда мир прекратит свое существование.

Фролло тонко улыбнулся. Именно это было заключение, которое он хотел преподать мне. Не он угрожал привнести в мир ананке. Нет, по его словам мир был судьбой человека.

И был ли он так уж не прав? Ананке веры привела катаров и многие другие секты на костер. Ананке закона угрожала Эсмеральде пытками и смертью. Ананке природы сделала Квазимодо калекой, лишила навеки возможности быть человеком среди людей. Что касалось ананке сердца, то я сам мог рассказать целую поэму по этому поводу. Не мучился ли я сам постоянно оттого, что был без отца? И теперь я страдал от холодности Колетты. Если Фролло был прав, тогда он был добром, а Вийон, мой отец — злом? Белые и черные перемешались?

— Но человек подчиняется не только принуждению, — я попытался найти отговорку, чтобы вырваться из трудного положения, куда пытался увлечь меня своими разговорами Фролло. — Он обладает волей. Бог дал ему свободу принимать решения.

— Был ли этот хороший поступок, был ли это добрый Бог? — Изумленно я взглянул в его серьезное лицо:

— Отец, как можете вы, архидьякон, спрашивать такое?

— Я использую лишь свободу мышления, которая не подавлена догмами. Продумайте ваше предложение, месье Арман. Если Бог дал людям свободу выбирать между добром и злом, не облегчил ли он тем самым создание зла? И не желал ли Бог тогда даже зла, примирясь с ним самым легким способом? И коли так, какому Богу мы молимся — доброму или злому?

— Вы все передергиваете! — захрипел я. — Вы отказываете человеку в свободе, и вы превращаете Бога в Сатану!

— Кто же свободен? И кто знает, где добро? Посмотрите, вот муха!

Насекомое, которое отдыхало сегодня утром на моем лице, сидело на краю его бокала Быстрым движением руки он поймал тварь и зажал в своем кулаке. Я слышал отчаянное жужжание мухи, которое не помогло ей.

— И муха стремится к свету, как мы, люди. И именно это стремление, блуждание и подвергает ее опасности, приводит, наконец, к прожорливому пауку.

Он встал и бросил свою пленницу в паутину, которая поблескивала в углу кельи. Муха влетела в тонкие, как волосы, паутинки и запутывалась еще больше, чем яростнее она пыталась вырваться.

— Ну, теперь Вы видите, Арман, куда приводит стремление к свободе. Это не делает нас свободными, а только сковывает все крепче, потому что не направляет к небесной свободе.

— Вы не правы, отец Клод. Муха не сама попала в паутину, а благодаря вашим действиям.

— И что же? Знала ли муха, кто я? Возможно, она приняла меня за ананке природы, возможно, даже за своего Бога.

— За… своего… Бога? — повторил я, запинаясь, и уставился на своего собеседника изумленно. — Вы берете на себя дерзость сравнивать себя с Творцом?

— Ни в коем случае. Я только человек, могу забрать жизнь — но не создать. И это тоже немало! — он резко повернулся к двери. — Крепкое вино и тяжелые мысли не совместимы. Но вероятно, вы подумаете о нашем разговоре, когда ваша голова прояснится.

И воистину, когда он оставил меня одного, я собрался с силами, чтобы упорядочить свои мысли. Я долго размышлял над этой беседой. Мне стало ясно, что отец Фролло явно излил свою душу передо мной больше, чем день накануне в южной башне. Непосвященному его слова сказали бы не много, но мне они показались самым глубоким признанием, на какое способен дреговит. Хотел ли он протянуть мне руку, привести к истинному познанию? Или он догадывался, что я стою на другой стороне? Упомянул ли он АNАГКН, чтобы понаблюдать за моей реакцией?

Мой взгляд упал на муху, чьи попытки спасения были парализованы. Должна ли ее судьба, вызванная ананке Фролло, стать предостережением мне? Волосатый черный паук полз от края сети к мухе, готовый напасть на свою жертву. Я почувствовал себя, как муха, попавшая в сети всемогущего существа. Но кто был пауком?

Глава 6 Глаза кротов

На уровне земли туман был во много раз плотнее, чем наверху возле башен Нотр-Дама. Когда я вышел на площадь перед Собором и взглянул наверх под стенами Собора, то главы обеих могучих колокольных башен парили, как пролетающие надо мной призраки, невероятные, словно привидения сна. Но они-то были реальными, это-то я знал как никто лучше. Я только что был там наверху и разговаривал с отцом Фролло, служителем веры, который клеймил позором веру, служителем Бога, который, хотя он то и оспаривал, сравнивал себя с Богом.

Я недолго оставался на башне. Вид растерзанной мухи обещал мрачное будущее — во всяком случае, для такого, как я, который не принял взгляды катаров и не хочет радостно обнять смерть, как спасителя.

Моей целью был район Тампля, я хотел к Вийону. Возможно, он знал, как мне следует отвечать лейтенанту Фальконе. И возможно, разговор с Вийоном прольет больше света на мрачную шахматную доску, по которой меня передвигали уже месяцами. Я надеялся, наконец, узнать, кто белые и кто черные фигуры.

Сделав пару шагов по площади перед Собором, я остановился. Между лотками двух торговцев я увидел покосившуюся на ветру виселицу, сколоченную на скорую руку из гнилых досок, которую построили болтающиеся здесь дети или другие весельчаки, как пародию на настоящую виселицу напротив, на Гревской площади, приносящей смерть. Соломенная кукла дрябло висела в волокнистой петле. Мои мысли превратили туманные клубы в плотную напирающую толпу людей, и я увидел Эсмеральду висящей над головами, приведенной к смерти двойной ананке — догмами веры и не менее жестких букв закона.

— Лишь в тени виселицы жизнь приобретает настоящий блеск, вы не находите, месье Сове? — Фальконе вынырнул из тумана и поприветствовал меня необоснованной улыбкой. Он был заспанный, небритый, с темными кругами под глазами. — Как здорово, что нам обещано бессмертие души, а не тела. Лишь опасность, что можно потерять это, заставляет жизнь быть такой ценной. Я надеюсь, вы готовы, наконец, сказать правду, чтобы сохранить вашу драгоценную жизнь?

Украдкой я издал немое проклятие. Разве не мог лейтенант подойти на пару минут позже? Или он уже целый день сидел в засаде, чтобы подловить меня? И эта насмешливая виселица стоит здесь не случайно?

Я изобразил невозмутимость и возразил:

— Если я подумаю об Одоне или сестре Виктории, то, мне кажется, скорее молчание гарантаруег жизнь.

— Итак, вы хотите тоже молчать?

— Я не знаю, что нам нужно обсудить.

— Не знаете? — прорычал Фальконе, как разозленный пес. — Тогда извольте следовать за мной, пожалуйста.

— Я арестован?

— Если я арестую вас, то я скажу вам об этом.

Мы молча шагали по улицам острова Сены в направлении Дворца правосудия. Фальконе купил у торговца фруктами пару яблок, которые завернул в платок и повесил на пояс. Я отказался от предложенного яблока, он же сочно откусил красно-зеленый плод.

— Допрос людей Гаспара Глэра был таким пристрастным, что я не пошел обедать. К сожалению, мой пост был напрасен. Все четверо подлецов молчат так упорно, словно им зашили рты.

— Пятеро, — сказал я. — Было пятеро помощников.

— Совершенно верно, было пятеро. Теперь их только четверо. Один не выдержал пытки прессом. Бедный мэтр Тортерю совсем подавлен. Такое с ним никогда не случалось, как сказал он. Фальшивомонетчик как раз захотел говорить, но Тортерю переборщил с гирями и поставил слишком много их на пресс. Грудь и живот были размозжены, и вместо того, чтобы спеть нам песню, висельник смог только изрыгать кровь и желчь.

Мы пересекли Сену по Мельничьему мосту и повернули налево на другом берегу. Мы шли вдоль причалов к тому месту, где я вчера чуть было не потерял свою руку. Я впервые увидел дом мэтра Гаспара при дневном свете, пусть даже измененном. Это было двухэтажное, со множеством углов здание в стиле фахферка . Цельные стекла окон и покрытая шифером крыша говорили о благосостоянии владельца. Большие арочные ворота определяли проход во внутренний двор, перед ними берег плавно уходил в воду, где пара одиноких свай омывалась волнами реки. Тополя и ветлы росли вдоль причала лодок, как два ряда рослых солдат.

Фальконе швырнул огрызок объеденного яблока в реку, где он потонул со звонким бульканьем.

— Мэтр Гаспар не нуждался в тумане, чтобы скрывать свои темные делишки. Лодки, которые привязывались к сваям, были скрыты от глаз любопытных деревьями и подходили как нельзя лучше, чтобы принимать и провозить дальше тяжелый груз монет. И если, как сейчас, туман дополнительно укрывает реку, это так же хорошо, как шапка-невидимка. Одна лодка, груженая фальшивыми монетами, исчезает в супе, и никто не может установить, куда она едет. И нам ничего не откроет туман, так что войдемте вовнутрь.

— Зачем?

— Чтобы вы вспомнили последнюю ночь, месье Сове, и вспомнили о том, что лучше говорить, нежели молчать!

Я взглянул на закрытые окна на верхнем этаже.

— Разве здесь никто больше не живет? У Глэра не было семьи?

— Жена и две дочери. Но сейчас дом пуст. Я велел очистить помещение, чтобы никто не сумел устранить следы и доказательства. Мы, впрочем, установили не только фальшивые монеты, но и клише для карточной игры, к которой относится десятка жнеца. Возможно, предстоит обнаружить еще больше тайн.

Ворота во внутренний двор были заперты, но Фальконе достал у себя ключ. Я увидел два четырехколесных фургона стоящих под плоским навесом. Гаспар полагался не только на водный путь. Лейтенант открыл дверь в мастерскую, и я вошел за ним в место моего ночного кошмара. Окна были закрыты, но не как раньше тяжелыми ставнями.

В сером свете идущего на убыль пасмурного дня я увидел печатный станок, огромную плиту с котлом, маленькие печи с плавильными тигелями, столы с клише и приставленные под наклоном ящики, в которых лежали оловянные литеры. Между тем я заметил края стены и ящики полные печатных книг. Приятный запах бумаги смешался с вызывающим ужас запахом масла, который исходил от всякой типографии и даже каждого печатного издания.

— Вы выглядите так отвратительно, Арман. Это представление, что вы едва не потеряли здесь свою жизнь?

— Это представление, что люди моего цеха потеряли свой хлеб насущный из-за этих вонючих, грязных трущоб.

— Утешьтесь. Если вы бы теперь лежали в гробу или вас бы выловили в виде трупа из Сены, то вам бы больше не понадобился хлеб.

— Вы ясновидящий, лейтенант, что говорите мне о моей смерти?

Он коротко рассмеялся.

— Не нужно быть ясновидящим, чтобы предсказать вам скорую смерть. Вы просто крупно вляпались.

— Во что?

Фальконе наклонился вперед и приблизил свое лицо к моему:

— Скажите вы мне это, черт побери!

Белые против черных? Если да, то на чьей стороне Фальконе? Для меня он был фигурой из тумана там снаружи — серым, не просматриваемым. Поэтому я ему сказал только, что мне нечего сказать.

Он сердито отвернулся, подошел к печатному станку и положил яблоко на деревянную пластину. Потом он сильно потянул оловянный рычаг, пока шпиндель не надавил тигелем на яблоко. Плод расплющился под прессом.

— Вот что произошло бы с вашей рукой, а, возможно, и с головой! — Фальконе посмотрел на меня испытывающее. — Вы не считаете себя моим должником?

Скребущие звуки на дворе освободили меня от ответа. Таинственные фигуры вышли из тумана и вошли с неловкими движениями на ощупь в мастерскую. Они были одеты как нищие. То, что они пришли не ради прошения милостыни, доказывало оружие в их руках: кинжалы, топоры и палки.

Еще что-то кроме их неуверенных, ищущих движений придавало мужчинам гротескную черту: их глаза. Они были неподвижны, мертвы. У некоторых были видны только белые, а у других — пустые глазницы. Они напомнили мне кротов с их спрятанными в шкурке глазами.

— Кроты! — вырвалось в этот момент у Фальконе, и я припомнил таинственную банду, о которой он мне рассказывал, и о том, что он говорил об их делах: «Убийство, беззвучное убийство в темноте ночи. Они двигаются в полной темноте с уверенностью кротов, которые прорывают себе ходы под землей».

Ночь или туман — им все едино. Их должно быть было восемь или десять мужчин, которые двигались в темном мире, мире слепых.

Похоже, у них был слух, как у настоящих кротов, их запах и их чувство осязания особенно хорошо развиты, подобно компенсации за утраченное зрение. Тут же на слова Фальконе они обернулись к нему и окружили печатный станок. Исключительно потому, что они не знали мастерской, а столы, скамьи и приборы могли преградить им путь, они удержались от того, чтобы тут же напасть на лейтенанта.

Фальконе достал одно яблоко из платка и бросил его в помещение, так что оно с громким звоном разбило оконное стекло. Как по команде слепые обернулись и приблизились в своей ощупывающей манере к разбитому окну, предполагая, что мы хотели использовать его, как путь для бегства.

В действительности целью Фальконе была дверь. Он хотел отвлечь кротов от нее, чтобы сделать для нас возможным отступление. Он стоял, как и я, абсолютно тихо. Только его глаза двигались, метались постоянно между убийцами и дверью туда-сюда, чтобы распознать верный момент. Потом, когда шаги впереди идущего крота заскрипели на осколках стекла, он дал мне знак: сейчас!

Но я, увалень, споткнулся о глиняный купшин, в котором хранились печатные подушечки для окраски литер. Потеряв равновесие, я ударился о деревянный стеллаж с двумя ящиками литер и с грохотом опрокинул его. Если бы Фальконе не подхватил меня, ему удалось бы бегство. Но он прыгнул ко мне и потянул наверх.

Кротам хватило времени, чтобы окружить нас. Они двигались по мастерской уже ловчее. Каждое препятствие, о которое наталкивался один из них, похоже, запечатлялось неизгладимо в памяти всех остальных, словно у всех у них были общие ощущения, общее сознание. В течение нескольких мгновений путь к двери был отрезан.

Фальконе потянул меня к крутой лестнице, которая шла наверх в конце мастерской в жилые помещения дома. Наверху он натолкнулся на закрытый люк и старался открыть его. Под нами поднимались ступень за ступенью слепые убийцы.

— Поторопитесь! — пришпорил я Фальконе, когда лицо впереди идущего крота вынырнуло из полутемного проема лестницы. Круглая, почти лысая голова, слишком большая и увесистая для тощего тела. Правая рука держала нож мясника с широким лезвием, которое все время разрезало воздух. Расчет слепого был прост: чем ближе он подойдет к нам, тем больше была вероятность, что он поймает одного из нас.

Мой крик был бессмысленным и глупым. Бессмысленным, поскольку Фальконе и без меня знал, насколько близка опасность. И глупым, потому что мой голос выдал кроту, где я нахожусь. На один миг он застыл и прислушался. Наверняка это было просто фантазия, когда мне показалось, что мертвые глаза на бесстрастном лице направлены на меня.

Это был момент, чтобы действовать. Я прыгнул ему навстречу, крепко схватился за перила и ударил его каблуком в грудь. Крот застонал, и выдавил из своих легких свистящий звук. Он упал на спину, беспомощно замахал руками, рухнул вниз с лестницы и сбил с ног остальных.

Надо мной возникло светлое пятно, сопровождаемое протяжным визгом. Фальконе открыл клапан. Я последовал к нему наверх, и снова закрыл люк.

— Вперед, помогите мне! — крикнул лейтенант, который принялся за тяжелый сундук. Посуда задребезжала, когда мы подвинули большой ящик из дубового дерева на люк. Улыбка мелькнула на лице Фальконе. — Это немножко задержит паразитов. Возможно, у нас достаточно времени, чтобы убежать через крышу.

В просторной спальне с широкой кроватью, которую Гаспар, видимо, делил со своей супругой, мы нашли люк на крышу. К счастью, мы оба были стройны, иначе не смогли бы протиснуться через него. Наверху я чуть было не свалился вниз, но лейтенант подхватил меня и крепко держал. Влажный туманный воздух сделал скользким шифер крыши.

И тут мы их увидели! Как огромные жуки они ползли со всех четырех сторон по крыше. Или как кроты, которые медленно, но целеустремленно прорывали ход. Их целью были мы.

— Как это им удалось? — спросил я шепотом, глубоко озадаченный.

— Видимо они уже до нас были на крыше. Здесь другие, чем в мастерской. Те вернулись обратно во двор. Видите?

Оттуда, где мы сидели, мы могли видеть как внутренний двор, так и полосу берега. Вокруг двигались сквозь туман кроты в образе человека — как гончие собаки в поиске дичи. В целом я определил их число от пятнадцати до двадцати.

Опаснее тех, что находились внизу, на данный момент были кроты на крыше. Они приближались быстрее, видимо услышали наши голоса.

Фальконе показал на выпирающий эркер, а потом — на меня. Я понял, что он хотел, но причина была мне неясна. Его лицо однозначно говорило, что он не потерпит никаких возражений. Тогда, я пробрался на эркер в форме арки и присел на гладкой дуге.

— Прыгайте! — крикнул к моему удивлению лейтенант и бросил платок с оставшимися яблоками с крыши; чтобы громким стуком он упал на внутренний двор, совсем рядом с воротами. — Да, хорошо, бегите к берегу, я последую за вами!

Фальконе прыгнул с крыши, прежде чем я успел еще что-то понять и помешать. С болезненным стоном он приземлился во дворе, вскочил, но тут же упал. Без сомнения, он подвернул ногу. Он схватился за мертвый сук, который ветер сорвал с дерева на берегу. С ним, как с клюкой, лейтенант ковылял к воротам двора, но кроты с полоски берега преградили ему путь. Четверо или пятеро окружили его.

Мое сердце грозило остановиться, когда я увидел, как Фальконе защищал свою жизнь. Он использовал сук как булаву, которой ударил одного из кротов по черепу. С воплем пораженный упал на колени, а второй удар окончательно повалил его.

Но другие набросились на Фальконе, подмяли его под себя, что я теперь едва мог видеть его. Это был беспорядочный, постоянно изменяющийся комок рук и ног в тумане — вот и все, что я видел. Потом слепые поднялись снова, — но не лейтенант. Он лежал без движения в грязи.

Громкое хлопанье за левой рукой заставило меня обернуться. Один из огромных жуков продвинулся до края крыши и потерял равновесие. Он раскачивал ногами в воздухе, пока его руки напрасно искали опору. Потом кровельная дрань обрушилась и упала вниз.

Другой слепой жук поспешил оступившемуся товарищу на помощь. После некоторых усилий ему удалось вытянуть его полностью на крышу. Потом они поползли назад и исчезли через невидимый для меня люк. Обманный маневр Фальконе удался: они поверили, что я спрыгнул с крыши.

Я едва осмеливался шелохнуться, пока слепые находились здесь, наверху. Теперь я вздохнул глубоко, но опасность еще не миновала для меня. Внизу, во дворе собрались кроты, и совсем неожиданно застыли, словно окаменели. Инстинктивно я затаил дыхание. Другие люди оглянулись бы, но слепые прислушались. Мое сердце билось так громко, что они просто должны были его слышать!

Но потом они двинулись и потянулись со двора. Один из них шел впереди с вытянутой для ощупывания палкой, следующий положил ему руку на плечо, третий — руки на плечи второго человека, и так далее. Тот, кто их видел такими, мог принять за безобидных калек и, не колеблясь, тянулся рукой к кошельку, чтобы облегчить жалостное существование этих слепцов хотя бы малым даром. Я же знал, что они куда опаснее, чем многие зрячие, и подозревал, что им хорошо платили за их злодеяния. Лента кротов исчезла в тумане, как злое привидение, которое растворилось, ибо что час приведений истек.

Я остался сидеть на эркере и думал, что, возможно, убийцы еще остаются поблизости. Так я ждал, напряженно и зажато, с постепенно затекающими руками и ногами, пока сумерки не бросили свой становящийся все темнее и темнее плащ на Париж.

Не меньше часа должно было пройти с тех пор, как кроты покинули двор типографии. Они не вернулись, и я чувствовал себя в относительной безопасности. Кроме того, я не мог больше находиться наверху. Тогда я соскользнул вниз с эркера и пролез через люк, через который Фальконе и я взобрались на крышу.

С некоторым усилием я отодвинул сундук от люка и спустился вниз в мастерскую. В сумеречном свете было таинственно, печатный пресс из массивного дерева казался мне подглядывающим по-настоящему, словно он окончательно хотел потребовать себе пищу — мою руку.

Я быстро прошел через двор и склонился над Фальконе. Темная жидкость, которая была разбрызгана вокруг него по глинистой земле, уничтожила всякую надежду. Они хорошенько его отдубасили. Череп был раздроблен, горло разодрано, грудь исколота многочисленными глубокими ранами. Он должен был умереть очень быстро — и это было единственным утешением.

И он умер за меня! Если бы он не создал впечатления, что я спрыгнул первым вниз, бросив мешок с яблоками, вероятно, тогда бы ему удалось бегство. Так он спас меня своей дальновидностью, но тут же предупредил кротов.

Он понимал, что прыгает прямо в смерть? Я этого не знал. Но я понял, что он стоял на моей стороне. Слишком поздно!

Мое сердце сжалось от боли, когда я оставил лежать его труп и убежал в призрачном свете из сумерек и тумана. У меня было чувство, что я потерял хорошего друга.

Загрузка...