«... не было бы и нашей несчастной войны с Японией, если бы мы глубже знали Японию».
В 6 часов 38 минут 28 октября 1891 года в центре главного японского острова Хонсю произошло землетрясение силой около 8 баллов. Погибло более 7 тысяч человек, количество пострадавших превысило 17 тысяч. Было разрушено около 140 тысяч зданий и сооружений, начались пожары — самое страшное бедствие в Японии тех лет, сплошь застроенной деревянными домами с бумажными стенами. Отголоски подземных толчков докатились и до столицы страны — Токио. Они не были слишком сильными и не произвели особенно больших разрушений, но взоры небольшой группы столичных жителей с искренним волнением были обращены в тот день на только что построенное необычное здание, возвышающееся над городом на высоком холме Суруга.
Всего полгода назад, 8 марта 1891 года, там, на территории Русской православной миссии, состоялось освящение только что построенного православного собора Воскресения Христова. Это событие увенчало тридцатилетнюю историю проповеди православия в Японии, начавшуюся в 1861 году прибытием на северный остров Хоккайдо молодого иеромонаха Николая, в миру — Ивана Дмитриевича Касаткина. Приехавший на «божественные острова» в период почти герметичной изоляции Японии от всего остального мира и запрета на проповедование любых религий, кроме национальной — синто и давно пустившего корни буддизма, Николай столкнулся с невиданными и непредвиденными им трудностями. Ему мешали, его не слушали, случилась даже совершенно апостольская история о том, как злодей-язычник — бежавший от суда убийца купца самурай и настоятель синтоистского[1] храма по имени Савабэ Такума стал первым христианином и священником, приняв символическое в той ситуации имя — Павел. Была, и всю жизнь продолжалась, катастрофическая нехватка денег на самые неотложные нужды, не оставляющая любое достойное дело в России по сей день. Удручающим препятствием стал сам по себе японский язык, про который один из португальских миссионеров сказал, что он настолько труден в изучении, что в его изобретении можно заподозрить дьявола, решившего не допустить таким образом распространения веры Христовой на Японских островах. Пусть сейчас в нас заговорит великодержавная гордость, но Николай оказался терпеливее и талантливее тех миссионеров, ибо справился и с этим препятствием, сам в совершенстве овладев японским языком, переведя на него за полвека своего подвижничества почти всю Библию, едва ли не все православные богослужебные книги, многие тома богословской литературы.
Переехав в 1872 году в Токио, уже архимандрит Николай основал православную миссию на арендованном участке земли недалеко от императорского дворца. В 1875 году там же была открыта православная семинария с программой обучения, аналогичной русским семинарским программам, но предусматривавшей постепенный переход преподавания на японский язык, а в 1884 году началось строительство собора — того самого, что переживет и землетрясение Ноби 1891 года, и своего основателя, и, хотя и с огромными потерями, Великое землетрясение Канто 1923 года, и еще многие-многие невзгоды. Пока же собор, ставший центром церковной жизни для 18 тысяч японских православных и прозванный ими в честь основателя «Никорай-до»[2], радовал глаз своим великолепием. То, как собор выстоял во время сильного землетрясения, внушало верующим надежду и оптимизм.
К сожалению, новости об отношениях между Россией и Японией, доносившиеся до епископа Николая в год открытия храма, были не столь радостными. После освящения собора он с нетерпением ожидал прибытия в Нагасаки 23-летнего цесаревича Николая Александровича, путешествовавшего на борту фрегата «Память Азова» по восточным странам. Наследник российского престола сошел на японский берег 27 апреля и находился в предвкушении особого приема в одной из самых загадочных стран Востока, согласившейся показать себя миру каких-то три десятка лет назад. Новости о бурных переменах, начавшихся в сонной в прошлом Японии, до Петербурга докатывались и вызывали любопытство. Наиболее прозорливые политики уже видели в перспективе Россию и Японию главными соперниками за влияние на Дальнем Востоке, но двор эти прогнозы волновали мало. Прибывавшие в русскую столицу японские принцы встречались там хоть и не с искренним интересом к своей стране, но с исключительными почестями, достойными европейских монархов.
Теперь же Токио предстояло вернуть долг вежливости, тем более что такого уровня представители августейших фамилий «божественные острова», как называли свою страну японцы, еще не посещали[3].
Старший сын Александра III — цесаревич Николай был в то время большим любителем восточной экзотики и планировал пробыть в самой дальневосточной стране около месяца. В свою очередь, японское императорское правительство собиралось произвести на него сильное и приятное впечатление, хотя визит сразу пошел не по привычному для таких случаев сценарию. Сначала цесаревич чуть было не обзавелся «временной» японской женой, по тогдашнему обычаю моряков, но, поддавшись уговорам советников, «отделался» татуировкой в виде дракона и получил массу впечатлений от визита на русское кладбище и в ресторан «Волга», где провел время в компании девушки необременительного поведения. Николай побывал в прекрасных городах Кагосима, Кобэ и Киото, но 11 мая в пригороде последнего — Оцу его путешествие закончилось. Один из охранявших процессию полицейских, свихнувшийся на почве ненависти к иностранцам — весьма распространенного тогда среди японцев чувства—Цуда Сандзо, напал на цесаревича. Японец нанес русскому принцу несколько ударов по голове полицейской саблей, по счастью оказавшихся несмертельными. Преступника арестовали, но путешествие пришлось прервать. В Киото раненого Николая Александровича с извинениями и соболезнованиями посетили два важных гостя. Первым стал император Японии Мэйдзи, примчавшийся из Токио на литерном поезде, ради которого было остановлено все движение на важнейшей магистрали страны. Вторым — епископ Николай, к которому японский император обратился с просьбой сделать все возможное для сохранения добрых отношений между странами. Отец Николай свою миссию выполнил, но до сих пор многие историки считают, что рана от японский сабли на голове русского царя стала одним из поводов для его японофобии, если, конечно, таковая вообще имела ме-сто. Так или иначе, в Токио Николай Александрович не попал и «Никорай-до» не посетил.
Из Японии цесаревич прямиком отправился домой — в Россию. Путь его лежал через Владивосток — русский форпост на Тихом океане, основанный в 1860 году. Здесь будущий и последний самодержец всероссийский выполнил еще одну очень важную миссию: провез первую — символическую, тачку с землей на возведении конечного пункта Трассибирской железной дороги.
Решение о строительстве дороги, связывающей русскую столицу с ее восточными владениями, было принято еще в 1887 году, но грандиозный проект нуждался в не менее грандиозных проектных изысканиях и инвестициях. Желание владеть Востоком из Петербурга было настолько сильным, что собрать все вместе удалось довольно скоро — как раз к завершению восточного вояжа Николая Александровича. Строительство дороги началось одновременно с двух сторон: из Владивостока и из Челябинска, до которого «железка» уже докатилась. Темпы, которыми находись деньги и началось строительство, свидетельствовали, что Россия полна сил и готова побороться за влияние на Дальнем Востоке любыми способами. Со временем от Транссибирской магистрали отошла особая ветка — Китайско-Восточная железная дорога (КВЖД) со своей столицей — русским городом Харбином, возникшем из ниоткуда посреди маньчжурского Китая. Тогда же эта дорога, по которой распространялось русское влияние на Дальний Восток, явилась одним из главных поводов для воинственной конкуренции между претендентами на влияние в Корее и Северном Китае, что и вылилось в результате в Русскояпонскую войну 1904—1905 годов. Зная сегодня эту историю, уже не представляется случайным совпадением принятие все в том же 1891 году на вооружение русской императорской армией чудо-оружия — магазинной винтовки конструкции капитана Мосина...
Но это сегодня представляется, что запустить в серию будущую знаменитую трехлинейку, и начать строить Транссибирскую железнодорожную магистраль было так несложно, а Россия казалась тогда ко всему готова и на все способна. На деле все вышло совсем не так просто. Год 1891 -й был тяжел и страшен не толыю для крестьянской Японии, сотрясаемой землетрясениями, но и для крестьянской же России, лишившейся надежды на хорошие урожаи из-за надолго установившейся аномальной погоды.
Суровая, бесснежная зима началась еще в октябре 1890 года. Сухую февральскую оттепель сменили мартовские заморозки 1891 года, а с апреля началась жара, простоявшая весь остаток весны и все лето. Хотя в некоторых регионах, например на Северном Кавказе, урожаи, наоборот, были выше ожидаемых, в целом по стране хлеба собрали на четверть меньше, чем обычно. Особенно в тяжелом положении оказались выжженные солнцем черноземные, поволжские и уральские губернии. Более 30 миллионов человек оказались на краю голода, каннибализма и страшной смерти. Нечем было кормить скотину, и с крестьянских домов повсеместно сняли соломенные крыши. Жара и голод усугубились болезнями растений, мором животных, эпидемиями тифа, дизентерии и холеры среди голодающих крестьян. Государство, как могло, пусть неуклюже и неумело, но пыталось спасти свой народ. Были организованы различные «общества вспомоществования», фонды, пункты питания и лечения. В деревни поехали и крупные землевладельцы, среди которых оказался и великий писатель Лев Николаевич Толстой, который в пострадавших губерниях занимался благотворительной деятельностью и писал, писал, вызывая сограждан к содействию. Он воочию убедился в том, как страшен неурожай в крестьянской стране: «Люди и скот действительно умирают. Они не корчатся на площадях в трагических судорогах, а тихо, со слабым стоном болеют и умирают по избам и дворам. Умирают дети, старики и старухи, умирают слабые больные. И потому обеднение и даже полное разорение крестьян совершалось и совершается за эти последние два года с поразительной быстротой. На наших глазах происходит неперестающий процесс обеднения богатых, обнищания бедных и уничтожения нищих... Вот что происходит в экономическом отношении. В нравственном же отношении происходит упадок духа и развитие всех худших человеческих свойств человека: воровство, злоба, зависть, попрошайничество и раздражение, под держиваемое в особенностями мерами, запрещающими переселение... Здоровые слабеют, слабые, особенно старики, дети, преждевременно в нужде мучительно умирают»[4]. И хотя историки разошлись в оценках причин самого голода и успешности действий властей, все так или иначе пришли к одному и тому же выводу: систему надо менять. Другой русский писатель — Антон Павлович Чехов — тоже все видел своими глазами, как мог, боролся тогда с голодом и эпидемиями и писал тогда в рассказе «Жена»: «...придёшь в избу и что видишь? Все больны, все бредят, кто хохочет, кто на стену лезет; в избах смрад, ни воды подать, ни принести её некому, а пищей служит один мёрзлый картофель. Фельдшерица и Соболь (наш земский врач) что могут сделать, когда им прежде лекарства надо хлеба, которого они не имеют? ...Надо лечить не болезни, а их причины».
В декабре 1890 года Антон Павлович вернулся из страшно тяжелого путешествия на Сахалин, где впервые в истории провел перепись населения и подготовил заметки для будущей книги «Остров Сахалин». Страшно потрясенный увиденным бытом каторжников и их охранников, Чехов создавал книгу пять лет, не зная, что, пока он возвращался в Москву, пока писал о голоде и рассказывал жуткие каторжные истории, Сахалин и Японские острова, архиепископ Николай Японский и японская рана цесаревича Николая, голод, трехлинейка Мосина и только начатая КВЖД уже завязались в плотный клубок событий, из которого история очень скорого соткала самое удивительное полотно, которое я собираюсь развернуть перед читателем в этой книге. Но для начала вернемся туда, откуда мы начали, — в Токио.
Токийская православная духовная семинария, основанная на территории русской духовной миссии в 1875 году (первый выпуск состоялся в 1882 году), была одним из любимых детищ владыки Николая и требовала от него множества сил и времени, которые он посвящал ей с великим удовольствием и заботой. Долгие годы он был ее ректором, а передав бразды правления ее же выпускнику Иоанну Сэнума, остался неформальным, но строгим и внимательным куратором.
Располагалась семинария, в том числе два ее общежития для учеников, в нескольких деревянных домиках в непосредственной близости от здания миссии, возвышавшегося на всем Токио на крутом холме Суругадай, у берегов реки Канды. На учебу по программе, аналогичной русским духовным семинариям, за исключением изучения классических языков, принимались ученики в возрасте от 14 до 60 лет. Со временем, чтобы выпускники, не окончив установленных семи лет обучения, не попадали на военную службу (призывной возраст в Японии был тогда 21 год), в классы стали принимать и подростков 13 лет.
По местным законам преподавание религии было невозможно в государственных школах, и все учебные заведения, где таковое значилось в программе — вне зависимости от того, буд дийские, синтоистские или христианские они, являлись частными. Не давала семинария своим выпускникам и никаких преимуществ при поиске работы, считалось, что единственная ее цель — получение православными японцами соответствующего духовного образования. Так что престиж образования, полученного в русской миссии, зависел только от престижа ее главы и общего интереса японцев к России. При этом все расходы на содержание и обучение брала на себя церковь, а потому, в зависимости от ее финансовых возможностей, число учеников колебалось в разные годы от нескольких человек до сотни семинаристов. Конечно, в период Русско-японской войны число учащихся упало катастрофически по вполне понятным причинам политического характера.
Преподавание велось на японском языке, хотя поначалу из-за отсутствия переводов богослужебных книг использовался и русский. Но к периоду, который рассматриваем мы, то есть к началу XX века, это уже ушло в прошлое. Все предметы в то время преподавали японцы, сами бывшие выпускники семинарии, среди которых особое место занимал Сэнума Какусабуро, в крещении — Иоанн (Иван Яковлевич). Его супруга Сэнума Каё была знатоком русского языка и тоже проводила немало времени со старшими семинаристами, которые помогали ей в переводах на японский язык произведений А.П. Чехова и других русских авторов. Впрочем, по свидетельству некоторых учеников, она испытывала к ним не только гуманитарное влечение, что было причиной серьезных конфликтов в семье Сэнума и в целом в семинарии.
Для управления духовным учебным заведением был создан совет преподавателей, который руководил ее учебнометодической и хозяйственной деятельности и предоставлял отчеты о своей работе главе миссии. К нему же каждый день являлся с докладом и ректор И. Сэнума, в результате чего владыка Николай, как правило, был в курсе всего происходящего в семинарии и хорошо знал способности и недостатки каждого ученика на протяжении всех трех с лишним десятков лет своего руководства этим учебным заведением.
Порядок в семинарии был установлен почти военный, что вполне согласовывалось с теми условиями, в которых существовало большинство японских школ того времени. Учебный процессы и внеклассное время даже-в самых обычных школах и колледжах жестко контролировались министерством образования Японии с четким пониманием того, что именно в школах готовились кадры для бурно и чрезвычайно воинственно развивающейся Японии. Страна, готовившаяся стать настоящей империей, планирующая, а затем и ведущая вполне успешные захватнические войны, была заинтересована в большом количестве дисциплинированных, хорошо образованных и выносливых солдат и «тружеников тыла». Сама система образования была организована как странный, на наш взгляд, симбиоз традиционных самурайских школ и прусских учебных заведений, замешанный на духовной основе так называемого «государственного синто». Однако в этой системе было немало рационального, и не случайно поэтому во всех японских школах, и семинария не была здесь исключением, особое внимание уделялось дисциплине, гимнастике, развитию выносливости и закаливанию учеников. Более того, семинаристы даже выделялись по этому показателю среди японских однокашников. В каникулы они отправлялись организованным порядком отдыхать к морю или на специально для них построенную в европейском стиле дачу в местечке Тоносава у подножия горы Фудзи, где неизбежно производили приятное впечатление на местных жителей. 15 (28) августа 1903 года, например, владыка записал в своем дневнике: «Прибыли сегодня и ученики, которых я отправил на каникулы в Босю, все с здоровым видом, загоревшие и бодрые... Вели себя ученики так добропорядочно, что заслужили похвалу в местной газете: “Много-де нынче собралось проводить время жаров в Босю, но всех лучше и благороднее ведут себя духовные воспитанники с Суругадай”»[5].
Не менее приятное впечатление производили семинаристы и в Токио. Часто заезжавшие в миссию путешественники с удовольствием отмечали крайне скромную, но уютную и достойную обстановку семинарии, общежития, где ученики спали по-европейски — в кроватях, увешанные в строгом порядке географическими каргами и таблицами классы, в которых семинаристы сидели на занятиях по-японски — на полу, всегда образцово чистый двор, веселые и непринужденные лица учеников, одетых, в зависимости от занятий, либо в прусского типа мундирчики с фуражками, либо в традиционные японские кимоно и широкие штаны — хакама. Все это были результаты не только доброго и покровительственного отношения преподавателей и самого главы миссии к семинаристам, но и строгого спроса, который неизбежно и в кратчайшие сроки настигал нарушителей дисциплины и нерадивых учеников, которые, конечно, тоже встречались. Такая, почти идиллическая, картина внутреннего психологического климата семинарии, ставшая результатом сочетания искреннего радения православного епископа о своих учениках и совершенно японской конфуцианской модели внутрисемейных отношений с выраженным покровительством и заботой старших о младших в ответ на беспрекословное подчинение и дисциплинированность последних, хорошо отображена в опубликованных все в том же 1891 году воспоминаниях одного из бывших семинаристов — Сергия Сёдзи: «И вот сбылось мое желание: я стал воспитанником семинарии и поселился в Суругадае... Я принялся усердно — не так, как занимался в английском училище,—за изучение русского языка: это было тем более необходимо, что я поступил в семинарию две недели после того, как начались занятия. Новые мои товарищи, вместе со мною поступившие в семинарию, очень мне понравились: все они с первой встречи показались мне искренними и добрыми. Всех их было около пятидесяти. Из них три четверти были юношами взрослыми; остальные были такие же дети, как и я, и их поместили всех вместе в одну большую комнату, составлявшую особое царство молодцов, как называл нас преосвященный Николай, когда посещал наше жилище. Разумеется, наша молодцовская комната была самой веселой и шумной во всей семинарии, но зато занимались мы и успевали в учении также молодецки. Хотя старшие из вновь поступивших помещались отдельно от нас, но мы все весьма скоро познакомились между собою, и из нас составилась как бы одна семья, связанная истинно братскою дружбою... Такова была товарищеская среда, в которой очутился при начале моего учения в семинарии. Во главе же семинарской семьи стоял... сам преосвященный Николай...
Быстро текло для нас время среди трудных для нас занятий русским языком, Священной историей Ветхого Завета и другими новыми для нас предметами. Между тем взаимная дружба между воспитанниками все росла и укреплялась. А наше царство молодцов становилось все веселее и шумнее. Наступил ноябрь; и хотя еще не было снегу, чувствовалось приближение зимы. Начались утренние морозы, и по вечерам стали неудобными игры на площадке с гимнастическими приборами. Но молодцы не унывали. Во время вечернего перерыва занятий они собирались в большой зале; к ним присоединялись многие из старших, и там веселые игры заменяли им гимнастические упражнения; после получасового вольного моциона они бодро принимались за предстоящие им полуторачасовые занятия. Иногда, бывало, проходит в это время через залу преосвященный Николай. “С добрым вечером!” — приветствуем мы его громко и дружно и непременно по-русски. Преосвященный, со свойственной ему живостью и веселостью, ответит на наш привет. Старшие из находящихся тут учеников, естественным образом, при входе владыки принимают вид более степенный и чинный.
Но вот прошли полтора часа тихих вечерних занятий. Совершена и общая вечерняя молитва. К десяти часам вечера все воспитанники разошлись по спальням. Во дворе морозно и тихо, и к нам в спальню через окна бросает свои холодные лучи яркая луна. Уже в спальне прерывается тихий шепот еще не наговорившихся товарищей. Но вот среди этой тишины проносится густой и мягкий звук первого удара в колокол далекого буддийского монастыря. За ним мерно следуют другие удары: этим звоном у нас заменяется бой часов. В разных углах спальни поднимается где тихий говор, где сдержанный хохот, где оживленный спор вполголоса между соседями по койкам. Но вдруг все голоса смолкают. В спальню вступил преосвященный Николай. Он тихо проходит между койками, столь же тихо удаляется, и вскоре затем вся спальня погружается в глубокий сон»[6].
Конечно, цементировалась тяга к учебе и дисциплине и общей для семинаристов целью—стать православными священнослужителями. Но епископ Николай долгие годы вынашивал идею об открытии семинарии и для «язычников», то есть для японцев, не желавших креститься и остававшихся в рамках привычных им национальных религий — синто и буддизма. Этот план так никогда и не был реализован по причине отсутствия средств на него, а жаль. Аналогичные проекты западных миссионеров превратились со временем в престижные и процветающие ныне университеты: Дзёти (Св. Софии) и Аояма гакуин в Токио, До-сися — в Киото[7].
Вообще, в противоположность истории популяризации христианства в Японии западными миссионерами подвижничество святителя Николая носило четко выраженное несоответствие между его личным отношением к вере, необыкновенным энтузиазмом и выдающимися способностями, с одной стороны, и возможностями, прежде всего финансовыми, которыми располагала Русская церковь, — другой. При всем старании нам сейчас вряд ли удастся вспомнить сегодня хоть одного западного миссионера, сделавшего проповедь христианства в Японии делом своей жизни настолько многогранным, чтобы она не только захватила его целиком, но и, как это произошло с Николаем Японским, за полвека пребывания в этой стране выковала из него блестящего ученого и исключительно глубокого знатока японского менталитета. Он сам не раз говорил, что чувствует в себе дар японоведа и имеет силы и желание для изучения этой страны, но важность и нужность проповеди православия среди японцев ощущает несравнимо сильнее, и с этим делом всей его жизни не сравнится никакое другое. Николай Японский еще на первом этапе своего познания страны написал серьезный и весьма объемный исторический очерк Японии, основанный на изучении неизвестных тогда русским ученых книг — «Дай Нихонси», «Кокусиряку», «Иси», «Нихон гайси». Однако вторым, и несравнимо более тяжким, прежде всего морально, был этап познания особенностей японского духа, менталитета местных жителей, находившихся к тому же на пике своего неприятия нашей страны, ненависти к ней и отвращения ко всему русскому. В Японии конца XIX века отлично понимали, в отличие от подслеповатой на Восток России, кто будет ее главным соперником в борьбе за обладанием Маньчжурией и Кореей. Это понимание не скрывалось — наоборот, на нем воспитывались целые поколения, и такое русофобское воспитание удачно ложилось на имевшую самурайские корни подозрительность и ненависть к западному духу. Профессор японоведения Дмитрий Матвеевич Позднеев, тесно общавшийся с владыкой в его последние годы, позже вспоминал о знаменитой истории крещения Николаем первого японца — того самого синтоистского священника и бывшего самурая-убийцы Савабэ Такума. Пришедший за жизнью русского монаха Савабэ сказал ему: «Вас, иностранцев, нужно всех перебить. Вы пришли сюда выглядывать нашу землю. А ты со своею проповедью больше всего повредишь Японии!»[8] Николай сумел уговорить Савабэ сначала выслушать себя, и в результате Япония получила первого православного соотечественника, а позже и первого православного священника, но не с каждым японцем имел возможность лично побеседовать святитель, и не каждый был способен его выслушать. Совершенно такие же взгляды, как у Савабэ до его встречи с отцом Николаем, мы находим у до сих пор популярного в этой стране путешественника Рицузан Камисима Нагахиса, который в 1893 году посетил перешедший к русским Сахалин и излагал свое негодование так: «Широко открыв свои глаза от душившей меня злобы, смотрел я в сторону Санкт-Петербурга, на запад, где черными пятнами клубились, сливаясь с водою, зловещие облака». Открытие русской духовной миссии в Токио, строительство православного собора на холме Суругадай у многих японцев вызвали чувства, выраженные тогда в газете «Нихон»: «Православная церковь является злостным местом, откуда сыпятся проклятия на голову Японии и где молятся за ее поражения. Она всегда была центральным агентством шпионов, состоящих на русской службе. Японцам ненавистен купол русского собора, который, возвышаясь над всем городом, как бы шлет презрение самому императорскому дворцу, ненавистен храмовый колокол, который каждое воскресное утро докучает своим гвалтом мирному сну жителей... вся Япония была полна именно этой злобой, ненавистью, фанатическим зложелательством по отношению к России. Не знала этого только Россия, но архиепископу Николаю пришлось с этим столкнуться первому из русских на деле»[9]. Но чего явно не ожидал святитель, так это того, что такое «зложелательство» с годами будет только расти, шириться и крепнуть.
«Начиная с жреца Савабэ, желавшего убить архиепископа, проявление ненависти со стороны японцев преследовало владыку постоянно. Без преувеличения миллионы газетных статей за эти пятьдесят лет объявили его “ротаном”, то есть русским шпионом. Православные христиане назывались в Японии “Никораи но яцу”, то есть “Николаевские негодяи”, или “Суругадаи но яцу”, то есть “Суругадайские негодяи”»... Если биограф покойного архиепископа вздумает когда-либо собрать все те клеветы, которые распространяла про покойного японская пресса, то это издание займет десятки, если не сотни томов. Только после Русскояпонской войны отчасти под впечатлением удовлетворенной национальной гордости, отчасти на деле убедившись, как далека была вся деятельность покойного владыки от политических интриг, японское общество начало смотреть на него разумнее и сознавать свою несправедливость. В этом отношении чрезвычайно характерным является отзыв одной из самых шовинистических и русофобских газет «Ниппон» об архиепископе Николае, напечатанный в 1909 году. «Если бы архиепископ Николай был рожден в другой стране и принадлежал к другой Церкви, — писала эта газета, — он был бы высокоуважаем нашим народом как талантливый иностранец, имеющий самые разнообразные и тесные отношения с японцами, оказавший стране большие услуги и любящий последнюю как свою вторую родину. Но как русский по происхождению и епископ Греческой Церкви, отец Николай пользуется, в лучшем случае, индифферентным отношением со стороны японцев»[10], — продолжал Д.М. Позднеев и отвечал на причины успеха архиепископа в своих трудах: «...он вынес на своих плечах апостольскую работу в адских условиях ежесекундной клеветы, гонений, подозрительности... Вместе с мягкостью, он был железным человеком, не знавших никаких препятствий, с практичным умом и администратором, умевшим находить выход из всякого затруднительного положения. Вместе с любезностью, в нем была способность быть ледяным, непреклонным и резким с людьми, которых он находил нужным воспитывать мерами строгости, за что-либо карать или останавливать. Вместе с общительностью, в нем была очень большая, долгим опытом и горькими испытаниями приобретенная сдержанность, и нужно было много времени и усилий, чтобы заслужить его доверие, и откровенность. Наряду с какою-то детской наивностью веселого собеседника, в нем была широта идеалов крупного государственного ума, бесконечная любовь к родине, страдание ее страдание и мучение ее мучениями»[11].
Что касается отношения к владыке в России, то «можно ли искать большего игнорирования человека, большего пренебрежения к его трудам над изучением никому не ведомой тогда Японии? — риторически восклицал профессор Позднеев и продолжал: — ...делавшего свое прямое, святое культурное дело и ни в чем, кроме этого, не повинного архиепископа Николая травили с двух сторон: японцы — как русского политического агента, шпиона агитатора, сеющего на японской почве измену и симпатии к вероломной, хищнической России; русские — как деятеля, сообщающего Японии о России то, чего ей не нужно знать, подготовляющего из японцев знатоков русского языка и расточающего русские деньги для того, чтобы подготовлять врагов России»[12]. В таком настроении, в таком состоянии и с такой окружающей его международной обстановкой архиепископ Николай встретил просьбу о том, чтобы семинария перестала быть только японской.
Еще в конце XIX века при семинарии время от времени воспитывались русские подростки, но ни история их попадания в миссию, ни дальнейший жизненный путь нам точно не известны. Можно лишь с уверенностью утверждать, что они были случайными учениками владыки Николая, в отличие от тех групп русских мальчиков, что прибыли в Токио в начале XX века.
Сегодня фраза о том, что «епископ Николай Японский был единственным русским, не покинувшим Страну восходящего солнца во время войны 1904—1905 гг.», стала привычным клише литературы о российско-японских отношениях столетней давности. Между тем это высказывание вряд ли имеет право на существование, ибо не является истинным. Николай Японский не был единственным нашим соотечественником в Токио в те тяжелые дни, и сам он прямо упоминал об этом в своих дневниках. Во-первых, в стране в то время пребывало несколько граждан России разного статуса (от купцов до воспитанников западноевропейских интернатов), по разным причинам не имевших возможности вернуться на родину. Однако посольство не оставило о них практически никаких упоминаний, а прихожанами Никорай-до они не были, отчего владыка о них попросту не знал. Во-вторых, и это уже имеет непосредственное отношение к нашей истории, рядом с ним все время находились те самые люди, чьи судьбы до сих пор остаются в тени научных исследований, невзирая на сыгранную ими важную роль в двусторонних отношениях. Речь идет о русских семинаристах[13].
Хотя о самом факте подготовки в Токийской православной семинарии профессиональных переводчиков-японистов было известно давно, эта тема долгое время не вызывала пристального внимания историков. Еще в 1970 году в советское время, впервые о русских семинаристах в Токио писал бывший лидер «младо-россов», ставший старшим консультантом Отдела внешних сношений Московского патриархата Александр Львович Казем-Бек (запомним эту редкую фамилию!). В 1990-х годах московский востоковед А.Н. Хохлов подготовил первую обширную работу, посвященную семинаристам и опирающуюся на архивные исследования[14]. В 2003-м вышла уникальная книга историка борьбы М.Н. Лукашева «Сотворение самбо. Родиться в царской тюрьме и умереть в сталинской»[15], посвященная биографии самого известного из учеников Николая Японского — Василия Ощепкова, а потому проливающая свет на некоторые детали обучения русских мальчиков в Токио. Главы, посвященные обучению Васи Ощепкова в семинарии, стали не просто ценным источником информации для исследователей, поскольку М.Н. Лукашев использовал уникальные сведения, почерпнутые им из ненадолго открытого секретного архива нашего разведывательного ведомства, но и почвой для бесчисленных спекуляций на этой темы разнокалиберных псевдопатриотических кликуш. Вызванный обращением к Ощепкову град публикаций в средствах массовой информации, особенно электронных, извратил не только детали его семинарского прошлого, но и всю его биографию таким образом, что проще эту «литературу», изданную в том числе на иностранных языках и в прекрасном полиграфическом качестве, сжечь, чем пытаться исправить допущенные в ней ошибки. Чего только не напридумывали горе-исследователи, пытаясь высосать из пальца «новое слово» об Ощепкове: и что он был послом России в Японии, и что специально откомандировывался к владыке Николаю из Санкт-Петербурга, и что учился в киотской семинарии, которой и в природе-то никогда не существовало... Со временем имя Ощепкова становится все популярнее, поток публикаций такого рода все ширится, и вот уже на российских просторах появились «внуки» и «правнуки» знаменитого семинариста. ..
В 2006 году исследователь из Иркутского государственного университета С.И. Кузнецов опубликовал в Интернете важнейшие документы, найденные им в архивах разведки Заамурского округа пограничной стражи (город Харбин) и проливающие свет над тайной того, как попали подростки из России в Токийскую семинарию: переведенные на русский язык статьи из японских газет и журналов, рассказывающие о «русских мальчиках», и комментарии к ним сотрудников русской разведки (Приложение I)[16].
Сопоставляя теперь все имеющиеся данные, мы можем всю историю обучения в Токийской православной духовной семинарии русских учеников разделить на три хронологических этапа: 1902—1906; 1906—1913 и 1913—1919 годы. Что касается первого, то он начался в феврале 1902 года с обращения главного начальника Квантунской области и будущего наместника императора России на Дальнем Востоке вице-адмирала Е.И. Алексеева к главе русской духовной миссии в Токио епископу Николаю с просьбой принять в семинарию двух мальчиков для подготовки из них переводчиков японского языка. Владыка Николай согласился, поставив при этом условия, которым следовал и в дальнейшем: семинаристы должны были быть не моложе 14 лет, готовые постоянно находиться среди однокашников-японцев, одеваться в японскую одежду и питаться японской же пищей, то есть вести образ жизни, обычный для семинарии. Военное ведомство должно было возместить невысокую стоимость содержания русских воспитанников—липших денег у миссии не было (Приложение 2)[17]. Стороны быстро сговорились, и в августе 1902 года в Токио прибыли те самые двое русских, которые вскоре разделили с Николаем тяготы пребывания во вражеском стане. Вот как об этом рассказывал 10 лет спустя Д.М. Позднеев: «Владыка с удовольствием принял этих мальчиков, за содержание которых миссии уплачивались самые ничтожные суммы. Началась, однако, война, и об этих мальчиках в России совсем забыли. Высылка денег на их содержание прекратилась, и епископ имел бы полное право отправить их на родину вместе с уезжавшими перед войною русскими. Он, однако, так не сделал. Наоборот, он убедил малышков остаться в Японии, объяснив им всю важность изучения японского языка. И прошло целых три года, прежде чем наши восточносибирские власти вспомнили о забытых детях. Их содержала, кормила и обучала все это время Православная Японская миссия и обучила настолько, что по первому же требованию они были в состоянии выехать и занять места переводчиков: один — в Харбине, другой — в Хабаровске. Этот пример побудил харбинские и хабаровские власти командировать в Духовную семинарию уже целый комплект русских мальчиков, которые и обучаются доселе там японскому языку и письменности»[18].
Изложенная самим владыкой в его дневниках история выглядит несколько иначе и расцвечена подробностями. За два дня до начала войны, когда все уже стало понятно и русские дипломатические и торговые представители покидали Токио, в воскресенье 25 января (по старому стилю) 1904 года глава миссии записал: «Здесь в Семинарии учатся японскому языку два русских мальчика из Порт-Артура, чтобы быть потом переводчиками. Приходили спрашивать: “Им уезжать или оставаться?” Но куда же уезжать? В Порт-Артур теперь и попасть трудно. Притом к кому им там? У одного (Легасова) родителей совсем нет — убиты были в Китайскую войну, а дядя уехал, кажется, в Россию; у другого (Романовского) родители вернулись в Россию. Оба они казачата. Они и сами больше склонны к тому, чтоб остаться и продолжать занятия. Конечно, им трудно будет. Сказал им терпеть и молчать, по пословице: ‘Терпи, казак, атаманом будешь”; улыбнулись и ушли» (Приложение № З)[19].
«Улыбнулись и ушли...» Нельзя не отметить в связи с этим, что святитель Николай, в целом не склонный к обильному проявлению в своих дневниках каких-то чувств, совершенно очевидно, испытывал к первым своим русским ученикам искреннюю симпатию. И хотя забота о пастве во время войны и переживания за родину надолго заслонили все другие заботы и заняли полностью мысли владыки, все же в самом конце войны, когда в Японии находились десятки тысяч русских военнопленных, а «казачата» по заданию главы миссии помогали им в переводах, Николай Японский с гордостью писал об их успехах в языке: «На экзамене в 3-м классе Семинарии по Гражданской Истории; 32 ученика и два русских. Класс хороший, много способных; отвечали хорошо почти все. Русские — Романовский и Легасов идут наравне с японцами; то же самое выучили и почти так же складно говорят, как они»[20].
Окончив затянувшееся и наполненное чрезвычайными обстоятельствами обучение, семинаристы уехали к местам службы, и здесь снова стоит процитировать их Учителя, оставившего подробную запись об этом событии: «14/27 июня 1906. Среда. Утром отправлены во Владивосток, через Цуруга, из Семинарии воспитанники Феодор Легасов и Андрей Романовский, которых в 1902 г. прислал сюда из Порт-Артура 14-летними мальчиками, чтобы научиться японскому языку и сделаться переводчиками, Адмирал Евг. Ив. Алексеев. Они стали говорить по-японски совершенно как японцы; изучили и письменный язык до чтения газет и нетрудных книг; кроме того, со здешними семинаристами получали общее образование. По сношении моем с Генералом Ник. Ив. Гродековым, командующим войсками на Дальнем Востоке, они назначены переводчиками, один к штабу в Харбине; другой в Хабаровск. Присланы они сюда на два-три года, но пробыли четыре; хотел я довести их до окончания семинарского курса, но им уже наскучило здесь, хотя товарищи были с ними очень хорошо, даже и во время войны обращались с ними деликатно. Жили они здесь в школе совсем по-японски—в японском платье, на японской пище, и были всегда здоровы»[21]. О финансовых трудностях, упомянутых Д.М. Позднеевым, ни слова. Только гордость за первых русских выпускников и надежда на их светлое будущее. В дальнейшем владыка Николай еще раз вспомнил добрым словом Романовского и Легасова, первый из которых стал военным переводчиком, а второй гражданским, но, к сожалению, больше никаких данных о судьбе этих людей у нас пока нет.
Тем временем на смену Легасову и Романовскому готовились к отправке в семинарию целые группы будущих драгоманов[22], необходимость наличия которых в войсках и штабах со всей очевидностью показала русскому командованию проигранная война. Сначала через военного агента (атташе) в Японии полковника В.К. Самойлова командование Заамурского округа отдельного корпуса пограничной стражи, а также некоторых других соединений русской армии, обратилось к главе православной миссии принять новые группы учеников — всего 26 человек. Владыка Николай дал согласие на обучение 10 человек, и, по данным А.Н. Хохлова, в августе—декабре 1907 года в Токио приехали 11 русских подростков[23]. В дневниках же святителя Николая называется другой год начала обучения — 1906-й[24]. Учитывая, что курс подготовки переводчиков в семинарии был шестигодичным, а год выпуска части из них известен точно — 1912-й, последний вариант, даже по таким косвенным данным, выглядит вполне логичным. Более того, приводимый С.И. Кузнецовым перевод статьи «Как Япония показалась русским мальчикам» из газеты «Тюо симбун» датирован 17 декабря 1906, а отнюдь не 1907 годом. Замечу однако, что после отъезда Романовского и Легасова и до 1908 года архиепископ Николай в своих дневниках о русских семинаристах вообще не упоминает, да и вообще дневниковые записи за 1907 год немногочисленны. Сведения о количестве, пофамильном списке и конкретных обстоятельствах того, как попали русские подростки в семинарию тоже оказались бы удручающе скудны, если бы в дело не вмешалась одна занозистая журналистка. Но прежде чем рассказать об этой удивительной истории, стоит упомянуть о некоем полуфантастическом проекте, который мог дать толчок для отправки «казачат» в Токио летом 1906 года.
Бывший офицер резидентуры КГБ в Токио как-то рассказал мне, что еще в начале 80-х годов один его коллега, работавший в Подмосковье под прикрытием церковного сана, завидовал «смежникам» из ГРУ: «У них один Иван Касаткин чего стоил! Лучшего разведчика, чем он, в Японии никогда не было!» Сегодня точно и достоверно известно, что Иван Дмитриевич Касаткин — архиепископ Николай Японский, причисленный в 1970 году к лику святых, — никогда не был разведчиком, но причина для зависти молодого кагэбиста все же существовала, и крылась она в размытых упоминаниях о какой-то группе молодых людей, которые якобы готовились в семинарии для работы против японцев.
Сам архиепископ Николай никогда и нигде не упоминал о возможности использования русских выпускников семинарии для работы в разведке—переводы и только переводы. Перечитывая сегодня его дневники и немногочисленные статьи в русской прессе, неизбежно приходишь к выводу, что глава православной миссии если и задумывался о разведывательной перспективе своих учеников, то гнал от себя эти мысли. Судьбы Легасова и Романовского в этом смысле могли его успокоить, хотя ни владыка Николай, ни мы сегодня не можем с уверенностью говорить о том, что и кому переводили с японского языка первые семинаристы. Тем более что до 1905 года вопросы военной разведки в регионе находили в ведении адмирала Е.И. Алексеева — того самого, что прислал их в Токио. Что же касается остальных, то преосвященный не дожил до окончания ими семинарии, а знать о планах военного командования просто не мог и не должен был. О том, что такие прожекты существовали — обширные, детальные и исключительно амбициозные, — свидетельствует историк военной разведки, скрывающийся за псевдонимом Михаил Алексеев. В своей работе «Военная разведка России от Рюрика до Николая II» (Кн .2. М., 1998) он подробно рассказывает о плане создания «Восточной коммерческой школы», а на самом деле «школе разведчиков Приамурского военного округа», состоящей из детского сада и специальной школы для подготовки юных разведчиков[25].
Удивительный проект этот был предложен специалистом по тайным операциям, участником Русско-японской войны, Генерального штаба капитаном И.В. Свирчевским, но в полной мере так никогда и не достиг стадии реализации — прежде всего из-за сложности в исполнении и отсутствии должного финансирования. Тем не менее усилия по хотя бы частичному претворению плана в жизнь военным командованием предпринимались, и в фокусе внимания разведчиков оказались возможности семинарии в Токио. Главным энтузиастом в решении вопроса о хотя бы частичной реализации плана создания «Восточной коммерческой школы» был тот самый капитан И.В. Свирчевский. Известные подробности его биографии свидетельствуют о том, что он был настоящим фанатом своего дела. После возращения с Дальнего Востока он продолжил службу в армии, занимаясь тем, что, судя по всему, получалось у него лучше всего: «В период с 28.09.1909 г. по 30.12.1910 г. находился в Румынии, где изучал румынский язык. Осенью 1911 года дважды посещал Кишинев с секретными поручениями, после чего представлен к воинскому званию “полковник”. 3а службу в Одесском военном округе [награжден] орденом Св. Станислава 2-й степени».
Мировую войну полковник Свирчевский встретил в должности начальника штаба 63-й пехотной дивизии. В 1915 году принял под начало 63-й Суздальский пехотный полк, которым командовал когда-то А.В. Суворов и который в память об этом носил его имя. Снова был награжден—на этот раз Владимиром с мечами. После Февральской революции стал генералом, получил дивизию, но в 1918 году, будучи поляком по происхождению, Свирчевский отправился в Киев, где вступил было в Украинскую армию гетмана Скоропадского, однако быстро разобрался, что к чему, и уже в осенью того же года оказался на Дону, где встал под знамена Белого движения. Командовал 8-й Донской пластунской бригадой. Судьба генерала И.В. Свирчевского после ноября 1920 года неизвестна. Сохранились сведения о том, что он отказался вместе с остатками Белой армии покинуть Крым, после чего пропал. Почему он остался—до сих пор неизвестно. К сожалению, наиболее правдоподобный вариант развития его судьбы обычен для оставшихся: гибель во время массовых казней от рук чекистов[26].
Энергичный разведчик составил «Положение о школе разведчиков Приамурского военного округа», отличавшееся жестким патриотизмом на грани фола. Война только что кончилось, и понимание, что на ней все средства хороши, что только так можно победить, еще не ушло из сознания боевых офицеров. Широко известна, например, характеристика причин поражения России с точки зрения спецслужб, данная в 1910 году в брошюре «О нашей тайной разведке в минувшую кампанию» Генерального штаба полковника П.И. Изместьева. Он справедливо считал, что плохая работа русский разведки объяснялась:«... 1) отсутствием работы мирного времени как в создании сети агентов-резидентов, так и в подготовке лиц, могущих выполнять функции лазутчиков-ходоков; 2) отсутствием твердой руководящей идеи в работе разведывательных органов во время самой войны; 3) полной зависимостью лиц, ведавших разведкой, от китайцев-переводчиков, не подготовленных к такой работе; 4) отсутствием образованных военных драгоманов; 5) пренебрежением к военной скрытости и секрету...»[27].
Мотивируя свою инициативу, которая в армии, как известно, не приветствуется, единомышленник и сослуживец Изместьева капитан Свирчевский писал о положительном японском опыте: «Минувшая кампания 1904—1905 годов показала, какую громадную пользу может принести тайная разведка, организованная заблаговременно и прочно... Система японского шпионства, широко задуманная и осторожно, но твердо проведенная в жизнь, дала им возможность еще до войны изучить нас, как своего противника, будущий театр войны, важнейшие его пункты; во время войны — следить за нашими войсками, не только в периоды боевого затишья, но даже и в бою... Так как вряд ли можно высказаться с уверенностью против новой войны с японцами, а весьма возможно, что и с Китаем, безусловно, необходимо, пользуясь временем, находящимся пока в нашем распоряжении, безотлагательно приступить к созданию кадра (так в документе. — А.К.) преданных нам людей, достаточно развитых и с известным объемом знаний, необходимых им при выполнении специальных задач шпионства в самом широком значении этого слова»[28].
Ипполит Свирчевский требовал создания возможностей для получения специального —'шпионского — образования для агентов: «Имея в виду, что для выполнения задач разведывания питомцам школы придется не только посещать периодически страну “противника”, но главным образом, жить в ней — очевидно, что общий характер образования даваемого школой, должен быть таков, чтобы разведчик мог сравнительно скоро найти себе там дело, которое и вести, не вызывая подозрений. Казалось бы, что наиболе есоответственным для такой цели будет образование коммерческое, соединенное с изучением различных ремесел».
Дальше в «Положении» излагались совершенно конфуцианские добродетели — так называемый «Особый нравственный уклад», который, по мнению Ипполита Викторовича, должен был составить основу воспитания будущих шпионов: «Соответственное воспитание в духе исключительного (здесь и далее выделено в документе. —А.К.) признания интересов своей нации и готовности применить все средства к достижению наибольшей выгоды своему отечеству—должно быть поставлено на первом месте, так как недостаток в знаниях всегда пополнить можно, перевоспитаться же, особенно в направлении, требуемом целью школы, почти невозможно, если система такого воспитания не пройдет красной нитью через всю жизнь школы».
Понятно, что найти людей, даже молодых, способных подвергнуться такому воспитанию в полной мере, будет совсем не просто, и Свирчевский находит гениальный выход: воспитанниками школы должны были стать... сироты, «желательно монгольского типа» (что понятно, учитывая точное определение направления боевых действий), независимые ни от кого, кроме самой школы, полностью, без остатка преданные ей телом и душой.
Этакие Никиты начала прошлого века! Причем чем раньше начать воспитание детей-шпионов, тем больший из них может выйти толк: «А раз это так, придется принимать их почти не стесняясь возрастом, т. е. необходимо, кроме училища создать нечто вроде детского сада».
В результате организационная структура школы должна была состоять из: «а) детского сада, в котором воспитываются сироты-мальчики как китайские, так и русские от 5 до 10 лет; б) собственно училища, состоящего из 7 общих и 1 специального классов».
Решительно настроенный Генерального штаба капитан предусматривал возможность подготовки шпионов не только «с горшка», но и в исключительных случаях с 1-го класса школы, однако в любом случае с возраста не старше 10 лет. Всего в специнтернате должно было обучаться 300—320 человек, из которых после различных отборов около трети могли оказаться «пригодными к предстоящей деятельности». Разрабатывая образовательный курс школы по образцу коммерческих училищ, имея в виду, что прикрытие коммерсанта для разведчика является универсальным, Свирчевский призывал «ни на одну минуту» не упускать из виду основную цель подготовки детей: «Почему явится возможность несколько сократить курсы почти всех предметов в тех их частях, кои не могут способствовать совершенству знакомства с Востоком или усвоению тех знаний, которые облегчат выполнение задач разведки».
Самым же необходимым для «спецсирот» считалось:
«1. Возможно более полное и подробное изучение государств Востока.
2. Твердое знание, до степени совершенно свободной разговорной речи, английского, китайского и японского языков.
3. Практические специальные знания:
а) чертежное искусство;
б) ремесла;
в) телеграфное дело;
г) железнодорожное дело в том объеме, который даст возможность определить при разведке технические данные устройства дороги;
д) некоторые отделы курсов топографии, тактики, администрации, фортификации;
е) хотя бы самые общие сведения об устройстве и организации военных флотов, что необходимо при разведке неприятельских портов».
Со свойственными ему практицизмом и предусмотрительностью капитан Свирчевский для «курсантов» старших классов школы летнюю стажировку в Японии. После окончания обучения выпускники на два-три месяца должны были прикомандировываться к штабу округа, где после нового этапа отбора лучшие направлялись бы в войска для подготовки к поступлению в военные училища и дальнейшей службе в разведке. Не забыты были интересы «крыши»: признанные неспособными «для выполнения задач тайного разведывания могут, дабы не терять их для пользы службы, назначаться в распоряжение наших консулов Дальнего Востока». Бедный МИД — неспособные сплавлялись туда, где своей неспособностью по роду службы должны были представлять величие державы!
Основной же части выпускников должны были быть поставлены задачи на ведение разведки, после чего им следовало «от-правляться по одиночке для выполнения служебного поручения» и исполнять эти поручения не менее 4—5 лет.
Глядя сегодня на эти поистине наполеоновские или, если угодно, талейрановские планы, задумываешься: если бы то, что придумал и так скрупулезно прописал на бумаге Генерального штаба капитан Свирчевский, было претворено в жизнь, кто знает, может, и судьбы мира тогда сложились по-иному? Как ни крути, а представьте себе: армия русских сирот-шпионов, вооруженных опытом Русско-японской войны и воспитанных «в духе исключительногопризнания интересов своей нации и готовности применить все средства», могли стать страшной силой на азиатских полях брани. Сотни, да пусть хоть десятки агентов в Токио, Йокогаме, Кобэ, Шанхае, Урге, Пекине, Дайрене, Циндао, год за годом непрерывно строчащие шифровки в Центр! Представляете эту фантастическую картину?
Но... в армии так часто бывает: капитаны предполагают, а генералы располагают. Мы до сих пор можем только гадать о том, насколько предложение Свирчевского повлияло на дальнейшую схему развития русской разведки на Дальнем Востоке. Известно, что полностью оно принято не было — «в силу недостатка ассигнований и должной настойчивости со стороны штаба округа», но...
В уже упоминавшихся архивных материалах разведки Заа-мурского округа отдельного корпуса пограничной стражи есть следующий документ: «Принимая во внимание острую нужду в русских людях, владеющих местными языками, и в особенности, японским, начальник Заамурского Округа (г. Харбин) по собственной инициативе выслал в конце 1906 года 8 русских мальчиков в Токио в православную миссию. Плата за обучение этих мальчиков так баснословно дешева, что отказаться от этой командировки положительно было невозможно, тем более что впредь таких выгодных условий не представится. Дешевизна объясняется тем особым усердием Архиепископа Японского высокопреосвященного Николая, прийти на помощь русским в деле ознакомления с Японией и японцами»[29]. Этим же, в свою очередь, объясняется и удивительная настойчивость харбинского командования в попытках прислать в Токио все большее и большее число будущих шпионов, чему всеми силами и совершенно искренне противился глава миссии, ничего не знавший о «школе шпионов», но раздраженный «плохим подбором учеников» и отсутствием возможности их размещения в семинарии. Вот некоторые из этих записей (Приложение 3): «...Еще просьба принять ученика в Семинарию: Харбинский Генеральный консул ходатайствует за оного. Отбою нет. Совсем надоели. Тотчас же послал отказ с указанием, что здешняя Семинария имеет специальное назначение — готовит служителей для Японской Церкви и что большое количество русских учеников в ней может мешать исполнению этого назначения»; «Один из 15 учащихся здесь русских воспитанников, из которых 13 воспитываются на казенный счет, присланные сюда военными начальствами из Харбина и Хабаровска для образования из них переводчиков японского языка, — один из хабаровских, Иван Попов, сын чиновника, учившийся вот уже два с половиною года, всегда прилежно и ведший себя исправно, вдруг на днях, без всякой посторонней причины, молвил: “Не хочу учиться, надоело жить в рамках” — и бросил все. Сколько ни уговаривали его все мы одуматься и оставить свою затею, — ничто не помогает. Точно как с боровом: стал и ни с места, что ни делай с ним. Приходится выключить его из Семинарии и отправить домой, отписав начальству о сем казусе и неудачном выборе учеников сюда, потому что другой, по болезни, тоже отправится; уже несколько недель лежит и не учится; головокружения, мол, у меня, не могу учиться»; «Уволил из Семинарии и отправил в Харбин одного из русских учеников Емельяна Родионова. Упорно не желает учиться и просится вон.
Без должного выбора казачат понасылали»; «Написал в Харбин к Генералу Чичагову и во Владивосток к есаулу Ефимьеву, что учащиеся здесь русские из Харбина 8 и из Хабаровска 2 просятся на каникулы и просят денег на дорогу, первые по 30 рублей, вторые по 20 рублей, как было в прошлом году. Похвалил их поведение и прилежание и просил исполнить их просьбу. Но умолчал, что успехи их в изучении японского языка — для чего и живут здесь — не блестящи: и способностями они не отличаются, и вечно болтают между собою по-русски, что значительно мешает усвоению японского языка», «...Жаль, что таких малоспособных присылает Харбинский военный штаб, если желает иметь хороших переводчиков; следовало бы выбрать таких, как вчера отвечавший Скажутин, из Хабаровска присланный»[30].
Но не только неоднородный состав присланных «казачат» и слабые материальные возможности мешали нормальной жизни Токийской семинарии.
История, произошедшая в Токийской православной миссии во второй половине 1908 года, вряд ли дошла бы до нас, не окажись она скандальной настолько, что для благополучного ее разрешения потребовалось вмешательство самого архиепископа Николая Японского. Но и в этом случае полвека скрупулёзно записывавший в дневник все, что приключалось с ним на японской земле, владыка Николай, скорее всего, ограничился бы краткими заметками в своей тетради, если бы внутренний конфликт в семинарии не вылился в скандал в прессе.
Начиналось же все на той привычно печальной ноте, которая и сегодня звучит в сердцах интеллигентных людей, когда они оказываются вынуждены общаться с представителями масс-медиа. На исходе жаркого токийского лета 1908 года, 29 августа по старому стилю или 11 сентября по новому, в день Усекновения главы Иоанна Предтечи, в православную миссию на холме Суру-гадай к архиепископу Николаю Японскому поднялась незваная гостья. Впечатление от общения с ней у владыки сложилось сразу весьма определенное: «Была корреспондентка “Нового Времени” Марья Александровна Горячковская[31]; показал ей училища; особа очень живого воображения; перебегает с вопроса на вопрос, не выслушавши ответа ни на один»[32].
Надежда, вероятно, жившая в душе архиепископа, на то, что «особа живого воображения» не потревожит более покой миссии и, в идеале, оставит свои наблюдения при себе, умерла через пять дней, когда во время беседы с протестантским священником «... вошла корреспондентка “Нового Времени”, Марья Александровна Горячковская, приехавшая нарочно из Йокохамы, чтобы расспросить о Миссии... По женскому обычаю и, должно быть, по избытку воображения, она и сегодня не вела разговор правильно и не выслушивала ответов на мои вопросы, как должно, потому едва ли корреспонденция о Миссии, если она будет, будет сообщающею верные сведения о деле Миссии здесь»[33].
Отец Николай еще не знал, насколько пророческой окажется эта его запись, но события развивались очень быстро. Нет сомнений в том, что, будь в те годы телевидение, Горячковская стала бы популярным в определенных кругах телерепортером какого-нибудь «желтого» канала: ее хватка и наглость и сегодня поражают воображение. 24 сентября архиепископ вновь вынужден был упомянуть ее в своих дневниковых записях: «Мадам Горячковская была, наговорила с три короба и в заключение попросила в долг; стал давать 50 ен, пристала — дай 75. Дал, но больше уже не дам; едва ли вернет; а я без того не только беден, но и в долгах. Говорила, что украли у нее 300 рублей русскими сторублевыми бумажками. Но потому, что она упорно не желает объявить о том, сомнительно, чтобы это случилось.
Лгать ей, по-видимому, не учиться стать; мне говорила одно, Преосвященному Сергию (митрополит Сергий (Тихомиров), служивший в то время в Токио. —А.К.) совсем другое об одних и тех же предметах»[34].
С этого времени модель поведения, до боли напоминающая современное нам «мы сами люди не местные...», постоянно сопровождалась в тактике Горячковской попытками внести разлад в мирный уклад околомиссийской жизни в Токио. Очередной жертвой коварной репортерши стал профессор Д.М. Поэднеев, близкий родственник отца Петра Булгакова—священника церкви в российском посольстве. Позднеев, будучи выходцем из семьи священнослужителей, был частым и желанным гостем в миссии, принимал участие в составлении программы для обучения японскому языку русских семинаристов, принимал у них экзамены и, как уже упоминалось, поддерживал тесные отношения с Николаем Японским. Неудивительно поэтому, что, когда через несколько дней профессор впустил в свой дом столичную журналистку, жаловаться он тоже пришел в миссию. «...М.А. Горячковская написала ужасное письмо к нему (Позднееву. — А.К.); ругает его самыми поносными названиями и корит за злонамеренность относительно ее; между тем Дмитрий Матвеевич говорит, что три дня тому назад она была у него, обедала и вела себя весьма любезно. Позднеев решительно не знает, чему приписать этот ее гнев и злобу; говорит, что вел себя относительно ее всегда корректно и никакого столкновения с ней не имел. Я помог ему уразуметь это письмо: страдает Горячковская манией преследования; потому вообразила в Дмитрии Матвеевиче литературного врага себе, ну и напала на него. Следует ему отнестись к ней только сострадательно»[35].
Одновременно владыка утешал саму разгорячившуюся журналистку: «Госпожа Горячковская, видимо, страдает манией преследования ее Д.М. Позднеевым, и о том, что он “низкий, подлый шпион” и прочее в этом роде, что я тотчас же ответил ей самыми успокоительными уверениями, что Позднеев с этого времени даже имени ее не будет произносить—до того не будет иметь никакого отношения к ней — значит, она может быть вполне спокойна; ему же написал, чтоб он действительно исполнил это, что нужно щадить ее как больную»[36].
Как это бывает порой у шизофреников, Горячковская бессознательно нащупала у профессора Д.М. Позднеева слабое место—в то время он действительно был самым высокооплачиваемым агентом российской военной разведки в Японии. Неудивительно, что его так травмировали и напугали ее россказни о нем как о «подлом шпионе», но пока еще поистине христианское терпение слышно в словах успокоения главы православной миссии, обращенных к обеим сторонам разгорающегося скандала.
Как ни старался архиепйскоп не дать склоке выйти на поверхность, не в его силах было остановить раздухарившуюся гостью. Уже 7 октября Горячковская вновь посетила миссию, однако в этот раз прибыла не за спонсорской помощью:«... Была опять Горячковская; боялся, что денег попросит в долг, как на днях, но она попросила совсем другого: рекомендаций в Россию к разным лицам (даже к Премьеру Столыпину), чтоб ее оставили корреспонденткой в Японии — будет-де она очень полезна для укрепления дружбы России с Японией. Я даже вознегодовал от такой нелепой просьбы. Кто же меня послушает!
Ивану Акимовичу Сенума сказал, чтобы он не позволял обижать русских учеников в Семинарии. Неделикатно это, но и ему заметил, что японские ученики содержатся здесь на счет, между прочим, родителей тех же учеников, которых они обижают; пусть не являются лишенными чувства благодарности»[37].
Важный момент: из текста дневника неясно, стала ли Горячковская свидетелем разговора главы миссии с японским ректором семинарии Иваном Сэнума, или он состоялся после ее ухода. Скорее всего, разговаривали наставники тет-а-тет, но пронырливая девица от кого-то другого вполне могла услышать в тот день в семинарии что-то не предназначенное для ее ушей и сделать из этого свои выводы. Судя по тому, как разворачивались события в дальнейшем, полученная информация была воспринята ею как потенциальный компромат, и не случайно уже через неделю журналистка вновь поднялась на миссийский холм: «Утром, во время нашего занятия переводом, пришла М.А. Горячковская и пристала как банный лист—дать ей еще денег в долг—без отдачи конечно. Дал 15 ен и крепко-накрепко сказал, что больше ни копейки не дам — я сам в долгах, а миссийских дать не могу, да и Миссия очень бедна. Насилу ушла. И куца деньги идут у нее? Недавно только выморочила у меня 75 ен и в Посольстве 200. Могла бы скромнее тратиться»[38].
После этого «пожертвования» Горячковская пропала надолго. Похоже, что архиепископ Николай и думать забыл о ней. Однако скоро выяснилось, что это была лишь отсрочка, которую неудовлетворенная полученными суммами Горячковская использовала привычным ей образом.
3 декабря, в среду «утром Преосвященный Сергий принес показать пакет, полученный им от о. Петра Булгакова. В пакете оказалась вырезка из газеты “Россия” статейки, подписанной “Гатчинский отшельник”; в статейке, между прочим, выдержка из корреспонденции М.А. Горячковской, понося о. Петра: “К какому-то важному японцу приглашены были на банкет все члены Посольства, но с выразительным исключением из числа приглашенных о. Петра”, что очевидная ложь, измышленная Горячковской, озлобившейся на о. Петра за то, что он не давал материала для ее корреспонденций из Токио. Еще в пакете два сердитые письма о. Петра, оба с надписью “весьма секретно”: одно — к редактору “России” о Горячковской, другое — к Преосвященному Сергию, смешанного содержания; пишет, между прочим, что перестанет изучать японский язык, перестанет ходить в Семинарию учить русских мальчиков — стыдно-де являться в Миссию. Я посоветовал Преосвященному Сергию успокоить разобиженного о. Петра, и чтоб он, о. Петр, попросил в Посольстве в газету “Россия” послать несколько слов опровержения выдумки Горячковской»[39].
Архиепископ Николай, человек хотя и опытный, но добрый, в святой наивности своей еще думал, что обиженная петербурженка остановится в своей мести на мелких выдумках и очернении отдельных людей, что для опровержения ее «выдумок» будет достаточно нескольких строчек. Но Горячковская не зря столько времени не появлялась в Миссии — она писала и ждала результата своих трудов. И они не замедлили явиться.
8 декабря 1908 года, понедельник: «...Едва кончил это письмо, как с поспешностью входит Преосвященный Сергий, бывший с утра на экзамене в Семинарии по Евангелию, с двумя номерами газеты “Россия”, полученными там же, в Семинарии, от Д.М. Позднеева, и взволнованный говорит:
— Нужно сейчас послать телеграмму в газету “Россия”, что написанное Горячковской в ней о русских учениках в Семинарии — неправда.
—Что бы ни было там написано, но телеграммой опровергать статью не по средствам Миссии, — говорю я.
— Пусть будет телеграмма на мой счет.
— И вам тратиться не к чему. Оставьте газету; я прочитаю и посмотрю, что надо делать.
В 920-м номере, 20 ноября 1908, на первой странице статья, подписанная “М. Горячковская”, под заглавием: “Русские мальчики в Православной Японской Миссии”. В статье, действительно, ни слова правды; “мальчиков было 34, из них 23 исключены; японцы притесняют их. Японцы сносили Миссию только потому, что она доставляла им знатоков русского языка, но ныне встревожились тем, что она стала обучать русских японскому языку и прочее. Миссия дает каждому православному японцу в месяц от 8 до 10 ей; а так как в последнее время содержание Миссии из России уменьшили, то разом 5000 человек отпали от Православия”. Словом, сплошная выдумка, поражающая изумлением. В следующем номере газеты, 21 ноября, Лев Александрович Тихомиров защитил Миссию, нашедши сообщения Горячковской невероятными или маловероятными, но в конце статьи сказал: “Для русской публики было бы желательно получить возможно более подробные данные о Токийском инциденте”. Под “инцидентом”, очевидно, разумеет гонение на русских мальчиков; значит, и он отчасти верит гонению. Вызов доброго друга Миссии Льва Александровича и побудил меня написать опровержение выдумок Горячковской»[40].
В хранилище газет Российской государственной библиотеки, где, казалось бы, можно найти любой текст, когда-либо выходивший из-под печатного станка в нашей стране, «поражающей изумлением» статьи Горячковской в газете «Россия» не нашлось. Как, впрочем, не обнаружилось и всего 920-го номера от 20 ноября. Но, как выяснилось позже, одновременно со статьей в «России» вышел очень похожий материал Горячковской в газете «Новое Время», на который, в свою очередь, в «Церковном вестнике» № 5 за 1909 год (с. 147—150) дал подробный ответ митрополит Сергий. По его статье, разысканной А.М. Горбылевым, мы и можем теперь проследить обвинения М. Горячковской в адрес миссии по пунктам, как это сделал сам митрополит:
А) «Приамурский губернатор командировал в Токио... 34 русских мальчика для прохождения полного курса православной семинарии на японском языке (“Россия”)», — пишет Г-ская. 34 мальчика в «Новом Времени» она уже увеличила до 38...».
Б) «Когда были исключены в течение года до 28 мальчиков (из 34), приамурское генерал-губернаторство выразило недоумение («Россия»)...»
В) «В семинарии Токио преподавание ведется по-японски, и русские дети, которым язык этот чужд, не могли, понятно, сравниться с японскими... И неужели же все были дурного поведения? («Новое Время»). Комментарий митрополита Сергия в этом месте несколько разнится с ответом архиепископа Николая Японского, который будет приведен ниже: «Русским мальчикам преподавание ведется на русском языке, и лишь Юркевич IV кл. идет теперь совместно с японскими мальчиками, а не в особом классе от них».
Г) «Появление русских мальчиков... было встречено с недоброжелательством. .. Дети стали подвергаться всевозможным преследованиям товарищей и притеснениям воспитателей («Россия»)». «Товаршци-ученики страшно над ними издевались» («Новое Время»).
Д) «Получив надлежащие инструкции, ректор семинарии Сэнума и его учителя стали исключать русских детей за дурное якобы поведение» («Россия»); «Японцы-учителя по свыше полученной инструкции стали исключать русских мальчиков, беспощадно их преследуя и затравливая» («Новое время»).
Е) «Положение оставшихся 6 мальчиков угнетенное» («Россия»); «Они поражают своим забитым, угнетенным видом. “На нас смотрят как на врагов и учителя, и товарищи-японцы. Мы боимся дохнуть, чтобы не придрались и не исключили”, — сказали они мне» («Новое Время»).
Я специально не привожу здесь ответов митрополита Сергия, так как, по счастью, аккуратно подшит оказался номер 921 -й с той самой статьей Л.А. Тихомирова «Русские воспитанники токийской семинарии», о которой упоминал владыка. Ее стоит привести почти полностью, чтобы понять уровень интереса в российском общество того времени к проблемам обучения русских семинаристов в стране недавнего противника—в Японии. Особенно интересными с высот сегодняшнего дня и, как нам кажется после советской эпохи, своеобразного отношения к прессе выглядят рассуждения о бездумном патриотизме и способности учиться у соседей:«...Г-жа Мария Г-ская полна прекрасного чувства патриотизма, но всякое высоко напряженное чувство способно приводить к недостаточной беспристрастности—Для меня не подлежит никакому спору, что г-жа Мария Г-ская изумительно ошибается...
...С педагогической стороны присутствие русских учеников с первого же раза породило неудобство. Сам высокопреосвященный Николай сообщал мне тогда, что в семинарии жалуются на шаловливость русских мальчиков. Между тем в японском воспитании чрезвычайно ценится дисциплина и “благонравие”. Отсутствие этих качеств у русских нельзя назвать “испорченностью”, но кому же неизвестно, что невыдержанность детей, их своенравие и непривычка к подчинению составляют у нас самое распространенное явление. Однако высокопреосвященный Николай сообщал мне, что воздействие японских товарищей скоро благотворно повлияло на русских воспитанников, и они вошли в принятые в семинарии рамки “благонравия”. Так было вначале, когда русских состояло 5—6 на 60 японских воспитанников. Засим число русских стало увеличиваться. Явились ученики из Харбина, явилась и инициатива местного начальства для посылки туда будущих переводчиков. Хотя в этой мысли я не вижу ничего “гениального”, но, конечно, она вполне разумна. И вот, как теперь сообщает г-жа Мария Г-ская, в токийской семинарии набралось 34 русских... но на какое число японцев? Она не говорит, но полагаю, что никак не более 60. Думается, что при таком соотношении чисел едва ли японцы могли оказывать на русских такое же дисциплинирующее влияние, как прежде.
Я не знаю, но считаю очень возможным, что японскому правительству, как говорит г-жа Г-ская, нимало не улыбается научение русских японскому языку. Наше невежество в этом отношении было для японцев слишком выгодно в прошлую войну!
...Я видел, как японцы учатся русскому языку в России. Это изумительная настойчивость и практичность. Человек, с утра до ночи занятый трудом, сверхкомплектно налагает на себя обязанность ежедневно прочитать от доски до доски нумер русской газеты, начиная с передовых и кончая всеми объявлениями... А мы сердимся, если сами японцы не жертвуют всеми своими интересами, чтобы обучить нас. Это ни к чему не приведет. Это— непрактичное поведение, которое может оттолкнуть от нас и тех, кто к нам расположен, и в меру сил (но не больше) хотел бы нам добра. Нечего и говорить, что мы должны учиться по-японски для сношений со страной, которой значение так предосудительно игнорировали раньше, за что и были столь жестоко наказаны. Но необходимость изучения японского языка для русских не дает права требовать, чтобы Токийская семинария забывала свои православные и педагогические интересы. Еще менее возможно было бы допустить опорочивание людей, которых все предыдущее поведение не обнаруживало в отношении России ничего, кроме сердечной доброжелательности. Это даже непрактично, невыгодно. И потому-то для русской публики было бы желательно получить возможно более подробные данные о токийском инциденте от знающих... без всякого “пристрастия” навеянного хотя бы и самыми прекрасными патриотическими чувствами»[41].
В чем был прав, а в чем ошибался Л.А. Тихомиров, архиепископ Николай Японский принялся разбираться сам уже на следующий день по получении газеты: «С документами под рукою писал правду о русских мальчиках в Семинарии для газеты “Россия”; опровергнул и другие неправды из статьи Горячковской»[42]. Однако прежде чем Николай Японский увидел свой труд в печати, 26 декабря, в Собор Пресвятой Богородицы, он получил письмо от... самого автора скандала: «Между письмами сегодня одно от Горячковской; пишет вздор и вранье и прилагает вырезку своей статьи из “Нового Времени”, в которой тоже вранье»[43].
Поистине беспринципность этой женщины способна и сегодня вызвать изумление. Можно только удивляться долготерпению Николая Японского, спокойно ожидавшего появлении в печати своего ответа. Это случилось уже в новом, 1909 году, 22 января: «Издатель газеты “Россия”, Сергей Николаевич Сыромятников, прислал мне номер 953, от 31 декабря 1908 года, где помещено мое письмо в газету: “Русские воспитанники в Токийской Семинарии”, в опровержение выдумок Горячковской. В любезном письме, кроме того, полученном сегодня, господин Сыромятников извещает, что за статью мою и обычный гонорар посылает 40 рублей 20 копеек и приглашает еще писать в его газету, что делать, к сожалению, мне некогда».
Еще через десять дней, 2 февраля 1909 года, в праздник Сретения Господня, очевидно совершенно успокоившийся и даже с некоторым юмором относившийся к увядающему медиаскандалу архиепископ Николай записал в своем дневнике: «К Литургии приехал посол (посол России в Японии Н.А. Малевский-Малевич. — А.К.) и потом был у меня; показал письмо к нему Генерал-губернатора Приамурской области Унтербергера, с пришпиленной вырезкой из газеты “Новое время”, где госпожа Горячковская описывает жалкое положение (якобы) русских мальчиков в здешней Семинарии. Унтербергер спрашивает Николая Андреевича, правда ли это? Ко мне не хочет писать потому-де, что, по заявлению Горячковской в статье, для меня тягостна всякая речь об этом предмете. Я пробежал вырезку; в ней такая же ложь о мальчиках, что была в газете “Россия”, а потому я передал Николаю Андреевичу и просил его передать Унтербергеру, для успокоения его, номер “России” с напечатанным в нем моим опровержением выдумок Горячковской»[44].
Почему архиепископ Николай Японский был так спокоен, отправляя через посла Николая Андреевича «успокоение» Унтербергеру? Потому что его статья, надо отметить, очень большая—на полную газетную полосу—стала не просто ответом не вполне вменяемой клеветнице, но и настолько полным и точным изложением шестилетней истории обучения русских подростков в Токийской православной семинарии, возразить на которое было нечего и некому. В этом рассказе есть все: причина появления первых русских мальчиков в стенах суругадайской миссии, условия их проживания и обучения, предметы, которые они там изучали, и даже стоимость нахождения их в Токио. Это очень подробный и довольно откровенный рассказ обо всем, что окружало молодых русских ребят в японской столице. В этой статье нет, пожалуй, только двух вещей. Во-первых, Николай Японский не мог ничего написать о реальном предназначении русских семинаристов — о работе в разведке, потому что, повторюсь, вряд ли что-то знал об этом. Во-вторых, архиепископ не захотел ничего написать о реальном конфликте, свидетелем которого, судя по всему, стала Горячковская, а конфликт был.
В начале октября 1908 года, писал архиепископ, «два русских ученика пришли, плача, жаловаться, что японские ученики их обижают, бьют. Призвал обидчиков: Манабе, дрянного грубого юношу, и Каминага, от которого не ожидал этого, и с гневом выговорил им, что “они живут в русском доме, едят русский хлеб, купаются в благодеяниях России и не являют ни малейшего чувства благодарности за все это, признаком чего служит их грубое обращение с русскими товарищами”. Выразивши все это, что, кажется, в первый раз пришлось выразить в такой форме, прогнал их. Отвращение возбуждает эта неспособность японцев к благородным чувствам благодарности и подобного»[45].
Если об этой истории как-то узнала Горячковская, а она узнала — видимо, в день встречи владыки и ректора Сэнума, то в ее «необычайно живом» сознании она легко мог превратиться в грандиозную вражду между русскими и японцами в Токийской православной семинарии. Более того, архиепископу Николаю наверняка удалось бы предотвратить утечку информации о скандале из стен миссии, если бы не Горячковская. Ведь даже ей стало известно о противостоянии русских и японцев в какой-то весьма смутной форме — иначе она непременно привела бы в своей статье не только выдумки и фантазии, но и реальные факты. Однако они ей были неизвестны в деталях, — она поняла, что в семинарии происходит что-то экстраординарное, догадалась, что именно, но никак не могли подтвердить свою догадку. Николай Японский, в свою очередь, не мог позволить межнациональному конфликту между учениками стать достоянием гласности — это нанесло бы тяжелый удар по общему имиджу России в Японии, но, главное, имиджу Японской православной церкви. Глава церкви не просто опроверг информацию о скандале с помощью прессы, а сделал это так, что она выглядела совершенно бесконфликтной.
Едва успевшее разгореться пламя скандала было мастерски и обоснованно потушено наставником миссии, но последствия этого события, выразившиеся в написании сразу нескольких статей в различных российских изданиях, обогатили нас бесценными сведениями о жизни и быте первых русских японоведов, получивших свои знания о Японии в стране изучения. «М-ль Горячковская» заслужила свое место в истории.
Численность и состав русских учеников Токийской православной семинарии в бытность главою миссии архиепископа Николая до сих пор остается одной из главных загадок — ни в одном из известных документов не содержится достаточно исчерпывающей информации на эту тему. Горячковская назвала общую численность на 1908 год: 34 человека. Но больше нигде такое количество семинаристов не упоминается, и в немногочисленных сохранившихся документах они не перечислены. Опубликованные С.И. Кузнецовым материалы японской печати дают нам имена первого десятка. Внимательное чтение дневников и статьи архиепископа Николая показывает, что порою в семинарии одновременно училось до 18 русских юношей (как в декабре 1910 года) и далеко не все они содержались за счет военного ведомства. Не все смогли выдержать напряженное в психологическом и интеллектуальном отношениях обучение в семинарии — свидетельство тому беспрецедентный процент (почти половина!) отчисленных по разным причинам (тут Горяч-ковская была близка к истине). Собрав воедино всю имеющуюся и очень разрозненную информацию, мы получаем сводную пофамильную таблицу полученных на известных нам русских учеников данных:
Как видно из нее, русские семинаристы, будучи примерно ровесниками, имели разные судьбы — об одних не известно практически ничего, нет даже года рождения и время обучения в семинарии проставлено лишь условно, о других мы знаем относительно немало. По-прежнему основным источником информации о них, после гибели во время Кантоского землетрясения 1 сентября 1923 года миссийского архива, остаются дневники святителя Николая. И снова, разбирая их, сложно отделаться от ощущения, что после возвращения на родину Легасова и Романовского архиепископ не испытывал к русским ученикам особой любви, был к ним, что называется, «строг, но справедлив». Причин такого сдержанно-сурового отношения было несколько. Во-первых, как мы знаем, владыка Николай всеми силами отбивался от попыток военного командования навязать ему еще учеников, снова и снова подчеркивая, что главная задача семинарии заключается совсем в том, чтобы «...готовить служителей для Японской Церкви». Это не значит, что он был противником подготовки русских переводчиков в Японии вообще. Наоборот, «архиепископ сильно желал развития дела толмаческой школы в Токио, но он признавал для этого необходимым дать ей несколько другую постановку, а именно выделить ее в особое учреждение, усилить в ней преподавание русского языка и русских предметов и ввести для учащихся особую систему командировок, по которой дети, по усвоении японского языка и письменности настолько, чтобы учиться вместе с японцами, отсылались бы, каждый в отдельности, из Токио в японские школы в провинцию на год или на два, где они усовершенствовались бы в языке, не видя ни одного русского и не слыша за это время ни одного русского звука. Для этого, конечно, он считал необходимым особое соглашение с японским правительством», — вспоминал Д.М. Позднеев[46].
Во-вторых, часть отчисленных покинула Токио за поведение, не совместимое со статусом ученика православной семинарии, и владыка Николай осознавал, что каждый такой случай — удар по престижу Русской церкви в целом. Вот две характерные записи: «Ректор Семинарии И.А. Сенума и два главных наставника, кандидаты, Арсений Ивасава и Марк Сайкайси, пришли коллективно просить удалить из Семинарии двух русских учеников из Харбина: Иосифа Шишлова и Александра Айсбренера — за слишком дурное поведение: начинают ходить по непотребным домам. Все японские ученики возмущены этим и собираются все ко мне прийти требовать исключения их, если я не послушаюсь ректора и наставников. Нечего делать! Шишлов и Айсбренер отосланы в Йокохаму к военному агенту Владимиру Константиновичу Самойлову, полковнику, для препровождения их в Харбин. Генералу Чичагову я написал, впрочем, что назначение, с которым присланы сюда эти ученики, наполовину исполнено: они могут служить толмачами для устных переводов с японцами»[47] и: «Русских учеников ныне в Семинарии 13; и все ведут себя добропорядочно и учатся хорошо, кроме одного, Михаила Сокольского, с которым нет средств сладить: ничего не делает и постоянно нарушает школьные правила; а назначат наказанье — не обращает на это внимания; сколько не уговаривай — к стенке горох; над всем смеется, в глаза лжет; называет школу адом, клянет своего дядю, ротмистра, который четыре года назад определил его сюда. Как ни жаль его и его матери и бабки, но, кажется, придется послушать Ивана Акимовича Сенума, который больше всех терпит от него, и отослать его в Харбин»[48]. Подобным же образом (за непослушание, нежелание учиться или нарушение правил семинарии) были отчислены Емельян Родионов, Владимир Зембатов («родом кавказец, лет 20 детина, исключенный из Семинарии за то, что не подчиняется дисциплине ее»[49]), Иван Попов, Павел Кузнецов. Младший из братьев Юркевич — Федор — оставил семинарию «по неспособности к обучению». Все уволенные семинаристы получили проездные документы и деньги на дорогу—до города, откуда они прибыли когда-то на учебу, и должны были отправиться на родину под контролем представителей военного ведомства (Федора Юркевича забрал домой приехавший за ним с Сахалина отец, и его дальнейшая судьба неизвестна)[50].
В то же время Д.М. Позднеев отмечал, что «судьба этих мальчиков всегда сильно озабочивала архиепископа. Он чувствовал, что в миссии слишком много прямого дела для того, чтобы уделять силы делу стороннему, но признавая, что такая система командировки детей в страну является наилучшею для подготовки русских толмачей, он мирился с неудобствами и продолжал работать. Его глубоко возмущали статьи дальневосточной прессы, настаивавшие на бесполезности командировок таких мальчиков в Токио только потому, что некоторые из них, оказавшись непригодными для изучения японского языка, были отправлены архиепископом обратно на родину. “Удивительно мало у нас системы и выдержки, — говорил он по этому поводу. — У русских в крови какой-то анархизм, непременно все ломать и разрушать до основания... Вот теперь с этой школой: только что налаживается дело, только что ребята начинают переходить на настоящую работу, учатся вместе с японцами, ходят в японские классы, начинают привыкать к японской скорописи, только что дело налаживается, сейчас уж и закрывать. И опять останемся как старуха в сказке: будем сидеть пред своей избушкой с разбитым корытом”[51].
В-третьих, и эта претензия встречается чаще всего, глава миссии был недоволен успехами русских юношей в изучении японского языка и снова винил в этом приславшее их в Токио командование: «...В 8 часов мы с Преосвященным Сергием пошли в Семинарию на экзамен. Экзаменовались 13 учеников русских по японскому языку, причем был Дмитрий Матвеевич Позднеев и о. Петр Булгаков; первый интересовался успехами их по поводу готовимой им брошюры о необходимости знакомства с японским языком у русских; успехи оказались плохими—подбор учеников совсем плохой. Военное начальство в Харбине и Хабаровске хочет приобрести переводчиков, даже и тратится на это, а чтобы прислать способных учеников — не подумало об этом»[52].
Несмотря на то что подобные пассажи попадаются в дневниках еще не раз, именно этот фрагмент интересен обилием важных дополнительных сведений. Упоминается точное количество учеников на тот момент: 13 человек. На экзаменах присутствовали два особенно частых гостя семинарии: крупнейший востоковед того времени, будущий ректор Восточного института во Владивостоке и сам выпускник духовной академии Д.М. Позднеев[53] и его родственник, помогавший в подготовке уже японских разведчиков[54], священник посольской церкви в Токио протоиерей Петр Булгаков (родной дядя знаменитого писателя). Под «брошюрой», возможно, имеется в виду «Грамматика разговорного японского языка», вышедшая в 1911 году. Наконец, несколько позже упоминается, что в тот день к проверяющим присоединились семеро японцев—учителей семинарии. Набор этих малозначительных на первый взгляд данных позволяет датировать одну из самых известных фотографий учеников семинарии, на которой запечатлены 49 человек, в том числе архиепископ Николай Японский, митрополит Сергий (Тихомиров), протоиерей Петр Булгаков, Д.М. Позднеев, ректор семинарии И.А. Сэнума, японские преподаватели, семинаристы-японцы и те самые 13 русских слушателей. Двоих из русских учеников мы знаем в лицо: Исидор Незнайко легко опознается по другим сохранившимся фотографиям очень хорошего качества, а для установления личности Василия Ощепкова специалистами Министерства обороны РФ была проведена судебно-медицинская портретная экспертиза. Еще двое — Владимир Плешаков и Трофим Юркевич — пока находятся, что называется, под вопросом (есть их предрасстрельные фото из следственных дел НКВД, но опознать по ним жизнерадостных подростков очень непросто). И даже суровым лицам русских наставников на этом фото теперь можно дать объяснение: ученики отвечали плохо, да к тому же весь день шел дояздь.
Впрочем, архиепископ не раз упоминает и об успехах русских ребят (особенно почему-то по японской географии), в том числе в присутствии высоких гостей[55].0 некоторых же учениках мы вообще сегодня знаем только благодаря тому, что когда-то их ответы на экзаменах поразили святителя Николая: «Был на экзамене в Семинарии в младшем классе, іде 24 учащихся, по Священной Истории Ветхого Завета. Отвечали хорошо. Из русских младшие 5 учились с ними; отвечали плоховато, кроме младшего Плешакова»[56] или: «Утром экзаменовал 2-й класс Семинарии, 12 человек, по Священной Истории; все отвечали хорошо. Экзаменовались с ними и двое русских, из которых Скажутин так хорошо и таким правильным языком отвечал по-японски, что если не смотреть на него, а только слушать — не узнаешь, что говорит не японец»[57].
Таким образом, вопрос об уровне японского языка у русских семинаристов остается до конца невыясненным. Да, налицо недовольство архиепископа Николая. Но не является ли оно следствием изначально завышенных требований этого выдающегося человека, самого блестяще владевшего языком? Вспомним еще одну известную запись из его дневника: «...успехи их в изучении японского языка — для чего и живут здесь — не блестящи: и способностями они не отличаются, и вечно болтают между собою по-русски, что значительно мешает усвоению японского языка»[58]. С одной стороны, претензия вроде бы обоснована, а с другой — можно ли представить сегодня студентов, например, Института стран Азии и Африки при МГУ, разговаривающих между собой исключительно по-японски? Да и сам владыка Николай отмечал, что, например, упоминавшиеся здесь Айсбре-нер и Шишлов, отчисленные на втором году обучения, «могут служить толмачами для устных переводов с японцами». Это ли не свидетельство высокого уровня интенсивности обучения в семинарии и соответствующего владения японским языком ее выпускниками? О своеобразии оценок архиепископа косвенно свидетельствует следующий факт. В 1909 году Токио посетил А.Н. Вентцель (Венцель)—товарищ (заместитель) председателя правления КВЖД и остался вполне удовлетворен уровнем японского языка у русских семинаристов:«...Дети эти живут и учатся среди японских мальчиков, что способствует более быстрому усвоению ими на практике изучаемого языка. Преосвященный Николай очень доволен успехами юных заамурцев и ожидает, что из них со временем выработаются весьма полезные для службы на Дальнем Востоке работники»[59].
Сохранилась нелестная характеристика уровня владения языком, данная авторитетным, известным, но в том числе и своим дурным характером, японоведом профессором Е.Г. Спальвиным: «Меньше всего владеют японским языком воспитанники духовной семинарии архиеп. Николая, но, как бы то ни было, этими людьми положено очень много труда на передачу русских литературных произведений...»[60]. Но тут не вполне ясно по тексту, о ком вообще идет речь: о выпускниках-японцах, ибо это именно они переводили на японский язык русских писателей, или все-таки о русских, так как понятно, что японцы-то японским языком владели. К тому же в высказывании Спальвина возможна не только некоторая нелогичность, но и, весьма вероятно, предвзятость. Не надо забывать и о дате отзыва: характеристика дана в 1926 году, когда любой положительный отзыв о «попах» мог автоматически перевести эксперта в стан «врагов трудового народа», а Спальвин тогда только что прибыл в Японию с официальной миссией и дорожил своим местом.
Любопытно, что, по воспоминаниям внука одного из семинаристов — В.В. Незнайко, его дед с некоторым пренебрежением отзывался о языковых способностях своих однокашников, особенно тех, кто содержался «не на казенный кошт», а на средства родителей или опекунов (таких было 2—3 человека). Но (у нас есть такая возможность) давайте сравним выпускные ведомости Исидора Незнайко и поначалу обучавшегося на средства опекуна Василия Ощепкова.
Незнайко окончил семинарию в 1912 году и получил в награду за успехи открытку с видом православной миссии и фотокарточку архиепископа Сергия (ставшего главой миссии после скончавшегося 16 февраля 1912 года святителя Николая) с дарственной надписью. Из 19 сдаваемых Незнайко предметов 7 относились к японской филологии (хотя и остальные изучались и сдавались на японском языке): «Чтение японских газет», «Японская грамматика», «Японский эпистолярный стиль», «Китайская письменность», «Японская письменная работа», «Японская словесность» и «Японская хрестоматия». По всем этим предметам он получил оценки «очень хорошо» и «хорошо».
Год спустя Ощепков сдавал другие выпускные экзамены, но в его программе было уже 8 предметов из области японской словесности: «Японская грамматика», «Японская хрестоматия», «Японское чистописание», «Японское сочинение», «Теория японской словесности», «Чтение японских писем», «Перевод японских газет» и «Китайская письменность». По трем из этих предметов Ощепков получил оценки «отлично хорошо» (5), а по остальным «Очень хорошо» (4). И в 1912, и в 1913 годах экзамены принимал митрополит Сергий, о котором сам архиепископ Николай писал: «Экзаменует отлично — строже, чем я»[61]. Так что в данном случае речь, скорее, может идти о каких-то личных отношениях, о приязни и неприязни, а не об объективной оценке владения языком, тем более что нам неизвестно, кого именно из «частников» имел в виду И. Незнайко. Например, с тем же Ощепковым у него сложились очень неплохие отношения. Судя по всему, оба они — и Ощепков, и Незнайко — были в числе отличников, а Ощепков (единственный из второго набора семинаристов) удостоился многократного упоминания владыкой Николаем в его дневниках, да и в газете «Россия» преосвященный вспоминает об ученике с нескрываемой гордостью.
Помимо общеобразовательных программ и групп предметов, относящихся к Закону Божьему, русские семинаристы занимались и специальной физической подготовкой в виде, предусмотренном в то время японским министерством просвещения, то есть дзюдо. Любопытно в связи с этим упоминание об одном из случайных, казалось бы, визитов в семинарию: «Путешествующий Генерал-майор Генерального штаба Данилов был с военным агентом Генерал-майором Самойловым. Хотели посмотреть школы наши; показал Женскую школу и Семинарию, в которой ученики показали ему борьбу “дзюдзюцу”; время было после классов: больше видеть было нечего»[62]. Думается, высокопоставленному «путешественнику» было весьма интересно взглянуть на умение семинаристов бороться, а информацию об их успехах в деле изучения японского языка он сполна получил у своего военного агента. Дело в том, что приезжий из Петербурга имел самое непосредственное отношение к обучению русских учеников: Ю.Н. Данилов, по прозвищу Данилов Черный (в одно время с ним в императорской армии были еще Данилов Рыжий и Данилов Белый), был не просто генералом, а генерал-квартирмейстером Главного управления Генерального штаба, проще говоря, шефом русской военной разведки. Нет сомнений, что внимание офицеров отечественных спецслужб, посещавших время от времени семинарию под различными благовидными предлогами, было сконцентрировано не на всех, а лишь на некоторых подростках (специальный отбор предусматривал и план Свирчевского), и их дальнейшая история подтверждает это предположение. Когда готовилась эта книга, один из ветеранов нашей военной разведки под большим секретом (!) рассказал автору, что один бывший семинарист «даже стал потом резидентом в Японии». Увы, ветеран не читал многочисленной литературы на эту тему и не знал, что имя этого резидента давно не является тайной: это был Василий Сергеевич Ощепков. Приходится признать в то же время, что, к сожалению, более-менее полные биографические данные есть лишь по отдельным семинаристам; а из их числа выделяются, в свою очередь, все те же двое наших знакомых: Василий Ощепков и Исидор Незнайко. Кое-что известно о жизни Владимира Плешакова и Трофима Юркевича. Есть несколько упоминаний о послесеминарской жизни Степана Сазонова и Николая Журавлева. Информация же о судьбах прочих семинаристов все еще хранится в различных архивах от Санкт-Петербурга до Владивостока, Сахалина и Токио и ждет своих исследователей. Но начну я с тех, о ком известно больше всего.
После моей смерти не ищите меня в земле, а щите в сердцах просвещённых людей.
История основателя самбо, единственного известного относительно широкому кругу людей бывшего семинариста Василия Сергеевича Ощепкова с каждым годом становится все популярнее. Свидетельства прогресса налицо: пишутся книги, снимаются фильмы, ставятся спектакли. В художественных произведениях возник новый герой — искусный разведчик и покоритель женских сердец Василий Сергеевич... Щепкин. Кстати, сама по себе фамилия нашего настоящего героя Ощепков встречается довольно часто в определенных регионах России, и изучение биографии ученика Николая Японского лучше начать с этого факта.
Известно, что фамилию свою Василий получил от матери — ссыльнокаторжной Александровской тюрьмы на Сахалине Марии Семеновны Ощепковой (1851—1904). Но о ней самой мы знаем не слишком'много. В опубликованных ныне документах архива Пермского края, откуда родом была Мария Семеновна, можно найти данные только о двух людях, более или менее подходящих нашим условиям. Дело в том, что во всех современных публикациях указывается, что мать Василия Ощепкова родилась в 1850 году, но документы о женщине именно такого возраста не обнаружены. Зато в базе данных упоминаются сразу две Марии Семеновны Ощепковы 1848 года рождения: 29 марта, из деревни Аксеновка, дочь солдатки (Ф. 37. Оп. 2. Д. 114), и родившаяся 2 марта — из деревни Воробьи, дочь крестьянина Симеона Никифоровича и Анны Матвеевны. В метрической книге за 1866 год есть запись о бракосочетании 31 октября православной крестьянки из деревни Воробьи Ощепковой Марии Семеновны, 18 лет, то есть 1848 года рождения, дочери уже умершего к тому времени крестьянина Ощепкова Семена Никифоровича, с крестьянином из деревни Даньково Ощепковым Петром Герасимовичем[63]. Следы первой Марии Семеновны при этом теряются...
Тут надо отметить, что Ощепковых в архивных материалах Пермского края очень много. Есть даже деревня Ощепково. Складывается впечатление, что Ощепковы — вообще одна из самых распространенных фамилий в Предуралье, но, что интересно, в старые времена больше нигде эта фамилия не встречалась. Так что даже сегодня, если вы встретите в своей жизни человека по фамилии Ощепков, можно быть уверенным, что кто-то из его предков происходит из пермских краев. Почему?
Исследователи считают, что само слово «ощепок» происходит из местных — вятских, уральских — наречий. Здесь так называли поленья, от которых щипали лучины, большие щепки. Возможно, когда-то такое прозвище дали местному промысловику, продававшему, например, такие ощепки. А может быт, какому-то не очень порядочному человеку — «отщепенцу», от которого и пошли многочисленные потомки, многие столетия остававшиеся преимущественно в крестьянском сословии предуральских губерний. Впервые же фамилия Ощепков упоминается в тех местах в начале XVII века, когда в документах возникают «Ивашко Ощепков. Крестьянин сольвычегодский, 1629» и «Ивашка Мартемьянов сын Ощепков, 1623». На Средний Урал Ощепковы попали, видимо, примерно в то же время: сохранились записи о ямщике Афанасии Ощепкове из Верхотурской слободы, о деревне ямщиков Ощепковых на реке Тагиле, об Ощепковой слободе на реке Нице («...да новая слобода, что строит слободчик Пятко Ощепков»). Если верить легенде, раскольниками братьями Ощепковыми была основана Пышминская, Совина и Тупицынская слободы. К началу XVIII века Ощепковы упоминаются в различных списках и метриках все чаще, а еще через столетие становятся одной из самых распространенных фамилий Камско-Уральского региона[64].
Среди носителей столь массовой фамилии всегда было много разных людей: плохих и хороших, честных и жуликов, талантливых и оставшихся навсегда неизвестными. Первым прославил род ученый, профессор, основатель советской школы радиолокации Павел Кондратьевич Ощепков (1908—1992). Родился он в Сарапульском уезде Вятской губернии, в 10 лет стал сиротой, но сумел окончить сначала школу, а потом и техникум в Перми. В 1931 году он стал выпускником Московского энергетического института и связал всю свою жизнь с радиолокацией. В 1937 и 1941 годах дважды арестовывался по ложным обвинениям, но сумел выжить, работал в «шарашке», создавая необходимые армии средства технического контроля за противником. Основал Институт интроскопии, руководил целым рядом лабораторий и научных центров, в которых создавались передовые военные технологии, но реабилитации дождался только в 1992 году — за две недели до смерти. На его надгробии высечены слова: «Отцу радиолокации, интроскопии, энергоиверсии». Но он хотя бы дождался оправдания... Судьба его однофамильца была куда печальнее.
До сих пор единственным для нас источником знаний о матери Василия — Марии Ощепковой оставались строки, посвященные ей М.Н. Лукашевым в книге «Сотворение самбо...»[65](все остальные публикации о ней были фантазиями на тему изложенного в этом произведении). Исполненный искренней симпатии к своему герою, автор книги часть этого доброжелательного чувства перенес и на его мать. В тексте она предстает «несчастной крестьянкой», воспитавшей сына «в духе добрых старых русских крестьянских традиций», «которая ни в коем случае не могла иметь отношения к преступному миру, а попала в тюрьму, скорее всего, из-за своей вдовьей нищеты, да еще имея на руках своего первого ребенка». Причины, по которым попала Мария Ощепкова на страшную сахалинскую каторгу, М.Н. Лукашев представляет в том же духе: «Что же касается Марии Семеновны Ощепковой, происходившей из Воробьевской волости, Оханского уезда, Пермской губернии, то, вероятно, бедствуя в своей вдовьей доле, она совершила какое-то преступление. Была осуждена
Екатеринбургским судом и отбывать наказание отправлена “на заводы”. Но то ли слишком болела у нее душа об оставшейся в деревне дочери Агафье, то ли невыносимо тяжким оказался для сельской жительницы непривычный фабричный труд в насквозь продымленном, угарном заводском воздухе, но смелая женщина совершила побег. Только вот неважным конспиратором оказалась эта бесхитростная крестьянская душа. Ее, конечно, выследили и снова арестовали. Уж теперь-то судейские чины увидели в несчастной крестьянке “самого опасного и изощренного преступника” и определили ей тяжелейшее и мучительное наказание: восемнадцать лет каторжных работ и шестьдесят плетей. Трудно понять, как она выдержала эту зверскую экзекуцию, которая отправляла на тот свет даже здоровенных мужиков...» Если вспомнить о голоде, охватившем в том числе и Предуралье в 1891 году, то такая версия выглядит вполне правдоподобно: чтобы не умереть с голоду, не дать пропасть детям, крестьянка Мария Ощепкова решилась преступить закон.
Вполне возможно, что примерно так оно все и было, но все же некоторые моменты здесь внушают сомнение, а потому обратимся к тем же архивным материалам, что использовал М.Н. Лу-кашев. В архивном фонде № 1133 Российского государственного исторического архива Дальнего Востока (РГВИА ДВ) сохранился статейный список Ощепковой М.С., в котором указаны дата и место осуждения, вынесенный приговор, приметы («Рост 2 аршина 6 вершков (1,69 м. —А.К.), лицо чистое, широкое, глаза карие, волосы на голове и бровях русые, лоб крутой, нос длинный, рот большой, подбородок круглый, зубы все»), вероисповедание (православная), семейное положение («вдова после первого брака»), профессия («мастерства не знала»).
Самое интересное тут, помимо описания внешности, очень подходящей и для ее будущего сына, информация о совершенном преступлении. Впервые осуждена она была еще 31 марта 1884 года за неуказанное в документах преступление, совершенное ею аж в сентябре 1883 года, и приговорена оказалась «к лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные работы на заводах на семнадцать с половиною лет». В соответствии с действовавшим тогда «Уложением о наказаниях уголовных и исправительных» 1845 года очень небольшое количество человеческих проступков могло повлечь за собой такую страшную кару, которую получила Мария Ощепкова. Собственно говоря, учитывая невозможность представить себе участие пермской крестьянки в антиправительственном заговоре и терроре, нам остается только поверить, что речь могла идти об убийстве с отягчающими обстоятельствами.
Не оказался «невыносимо тяжким для сельской жительницы непривычный фабричный труд в насквозь продымленном, угарном заводском воздухе» по той простой причине, что Мария на заводы не попала — она бежала «по пути следования на каторжные работы» в феврале 1886 года (где она провела почти два года после приговора, неизвестно) и, что совсем уж не похоже на прямолинейную крестьянку, у которой «слишком болела... душа об оставшейся в деревне дочери Агафье», отправилась не домой, а в бега. Успешно скрывавшаяся от правосудия в течение двадцати месяцев (еще почти два года!) Мария Ощепкова была задержана только в сентябре в 1887 года в г. Камышлове Пермской губернии. 20 июля 1889 года она получила свой второй срок — еще 15 лет каторги (всего 32,5 года) и 60 плетей. Приговор, не очень вяжущийся с образом добросердечной, патриархальной русской крестьянки, и, уж конечно, речь не может идти о «политкаторжанке» Ощепковой, как ее пытаются представить некоторые журналисты.
В 1890 году Ощепкова была отправлена на Сахалин из Одессы пароходом Добровольного флота. Следуя «без оков», Мария Семеновна в трюме коммерческого парохода проследовала через южные моря, Индийский океан на Сахалин, мимо Африки и Аравии в «столицу каторги» — поселок Александровский пост, куца прибыла не позже 23 октября 1890 года — именно в этот день врач засвидетельствовал получение ею тридцати из назначенных шестидесяти ударов плетьми. За 10 дней до этого Антон Павлович Чехов навсегда покинул Сахалин, закончив первую в его истории перепись населения. Увы, предположение М.Н. Лу-кашева о том, что «фамилии Ощепковой и Плисака вместе с, как теперь говорят, анкетными данными можно прочитать в статистических карточках Всероссийской переписи населения 1890 года, собственноручно заполненных А.П. Чеховым», безосновательно. Чехов уезжал с южной части острова и совсем немного разминулся с матерью нашего героя, иначе она бы обязательно попала в его картотеку, которую он так кропотливо составлял на острове более двух месяцев.
Мария Ощепкова осталась на Сахалине навсегда. В некоторых публикациях приводится цитата из «архивного фонда церквей о. Сахалин» о том, что «Ощепкова Мария умерла в селении Рыковском 24.04.1904 в возрасте 54 года. Причиной смерти явилось заболевание — рак почек и туберкулез пузыря. Погребение совершил священник Александр Винокуров 27.04.1904 на Рыковском сельском кладбище». До этого Мария Семеновна успела получить освобождение от каторжных работ с 1 марта 1901 года и узнать осенью 1898 года, что ее дочь Агафья отказалась следовать за матерью в ссылку, но главное — успела выйти замуж и родить сына.
Гражданским, как сейчас принято говорить, мужем Ощепковой стал «причисленный в крестьяне»[66] столяр Сергей Захарович Плисак, скончавшийся в 1902 году. Практически ничего больше мы об этом человеке не знаем, в том числе не знаем причин, которые привели его на каторжный остров. Можно предположить, что оказался он там тоже позже середины октября 1890 года, иначе попал бы в списки А.П. Чехова. И еще: сохранились документы, подтверждающие, что до февраля 1912 года опекуном Васи Ощепкова, оставшегося в двенадцатилетнем возрасте круглым сиротой, являлся некий Емельян Евдокимович Владыко. Некоторые авторы прямо именуют его дядей Василия. Откуда у них информация о родстве, никто мне объяснить не смог, но версия эта любопытна, и вот почему. В сахалинской картотеке Чехова Емельян Владыко тоже не значится — значит, и прибыл позже, зато он попал в «Книгу памяти Сахалинской области», где проходит в числе репрессированных при Советской власти: «Владыко Емельян Евдокимович, р. 1876 в Киевской губ. Проживал в Александровске-Сахалинском. Кладовщик геолого-разведочной партии. Арестован 1.12.1931. Осужден 16.04.1932 к лишению права проживания в Дальневосточном крае и Западно-Сибирском крае сроком на 3 г. Реабилитирован 19.07.1989»[67]. Владыко родился в Киевской губернии, а несложный интернет-анализ плотности расселения людей с фамилией Плисак показывает, что больше всего их живет на территории современной Киевской области Украины или недалеко от нее. Не исключено, что Сергей Плисак и Емельян Владыко действительно были если не родственниками, то, во всяком случае, земляками, возможно, попали на остров вместе, одновременно, и их связывали какие-то крепкие узы, заставившие Владыко стать опекуном Василия Ощепкова после смерти его родителей. Причем опекуном он был не единственным: Николай Японский в уже известной нам статье о воспитании русских учеников в Токийской духовной семинарии так описывает историю появления в ней Василия Ощепкова: «1907 г. 1 сентября явился в миссию мальчик Василий Ощепков, сын сосланной на Сахалин, ныне круглый сирота, с письмом от своего опекуна, учителя новомихайловского училища в Александровском посту на Сахалине, потомств. почетного гражданина В.П. Кострова и просьбою о принятии в семинарию. Принят»[68].
Е.Е. Владыко и В.П. Костров — не единственные важные сахалинские персоны, на первый взгляд, до странности много внимания уделявшие воспитанию сына строптивой каторжанки и столяра-кустаря. Почему?
Василий Сергеевич Ощепков родился 25 декабря 1892 года по старому стилю или 7 января 1893 года — по новому в поселке Александровский пост (ныне город Александровск) на северо-западе Сахалина. Поселок этот в ту пору представлял собой каторжную тюрьму, вокруг шторой выросла, выражаясь современным языком, сопутствующая инфраструктура — дома и казармы ссыльнопоселенцев, охраны, мастерские, бани, почтовая станция, церковь. В книге А.П. Чехова «Остров Сахалин» немалое место отведено условиям жизни, в которых росли сахалинские дети. Упоминается, в частности, и о том, что само по себе рождение ребенка в семьях каторжных и ссыльнопоселенцев расценивалось как своеобразное наказание и пожелание смерти собственному чаду не было большой редкостью среди сахалинских «отверженных». С другой стороны, сами каторжные людьми были очень разными — среди них встречались не только уголовники, но и политические, нередко передовые по тем временам представители своих сословий, да и просто случайные люди, получившие столь суровое наказание за не самые значительные преступления.Русская тюрьма — корявый слепок общества во все времена, а потому социальная и интеллектуальная атмосфера Сахалина конца позапрошлого века была отнюдь не такой однообразной, как кажется с высот сегодняшних дней. В суровой, часто кошмарной жизни ковались характеры с разными полюсами. Не случайно именно там — на сахалинской каторге — выросли такие известные в будущем люди, как исследователь Антарктиды, неутомимый и непреклонный соратник Роберта Скотта Дмитрий Гирев, чьим именем назван один из пиков ледяного континента, или народоволец и исследователь айну польский интеллектуал Бронислав Пилсудский. «Каторжное воспитание» почувствовал на себе и Даниил Хармс, чей отец Иван Ювачев тоже был народовольцем, каторжанином, писателем, близко знавшим, кстати, родителей Трофима Юркевича—близкого друга Васи Ощепкова. Так что не каждому родившемуся за «краем земли» была уготована скорбная участь — Сахалин знал примеры успеха. Судя по всему, юный Василий попал именно в такое окружение.
Чехов писал о том, что мастеровые люди пользовались на острове большим уважением и были нарасхват. «Переведенный в крестьянское сословие» столяр Сергей Плисак, видимо, относился к их числу. Из документов опекунства известно, что ему принадлежали два дома в сахалинской столице — на улице Большой (ныне улица Дзержинского) под номером толиЮ, толиПина улице Кирпичной (номер неизвестен), а значит, по меркам небольшого городка, человек он был действительно известный и уважаемый. Поэтому, когда у него родился сын, несмотря на то, что формально ребенок числился незаконнорожденным из-за запрета каторжанам и каторжанкам на вступление в брак, крестными выступили значительные персоны: «Георгий Павлов Смирнов—старший писарь Управления войска острова Сахалин», фигура заметная среди унтер-офицерского корпуса», — как пишет о них М.Н. Лукашев, и «девица Пелагее Яковлева Иванова» — дочь надворного советника, что, согласно действовавшей тогда Табели о рангах, соответствовало военному чину подполковника. Крестил же ребенка 31 декабря 1892 года только что назначенный местный благочинный, то есть старший над всеми окрестными священниками, отец Александр Унинский[69], и, возможно, именно в этом кроется ответ на причастность «сильных острова сего» к судьбе маленького Васи Ощепкова. Дело в том, что доподлинно неизвестно, где происходили крестины.
Первые богослужения в Александровском посту проводились с начала 1880-х годов миссионером иеромонахом Ираклием в неприспособленных местах: «В хорошую погоду служил он на площади, а в дурную—в казарме или где придется, одну обедницу»[70]. Затем местные жители возвели небольшой храм, сгоревший в одночасье 28 ноября 1890 года. Строительство же новой — большой — церкви Покрова Пресвятой Богородицы по проекту выпускника Санкт-Петербургской академии художеств, впоследствии известного русского архитектора И. А. Чарушина началось в 1891 году и закончилось освящением 23 июня 1893 года. Кто знает, может быть, обряд над Васей совершался под крестом еще недостроенного храма, в возведении которого принимал участие его отец-столяр, человек дефицитной на острове профессии, а потому и отношение к ребенку было особо внимательное? Неизвестно...
Так или иначе, Васю Ощепкова опекали, и, по некоторым данным (документы пока не представлены), он был устроен на учебу в единственный «вуз» «столицы русской каторги» — Александровское реальное училище. До сих пор неясно, оно ли называлось в те годы Новомихайловским, где преподавателем был В.П. Костров — опекун Васи Ощепкова. Александровский краевед Григорий Смекалов представил фото этого учебного заведения, датированное 23 апреля 1903 года. Возможно, среди учеников на крыльце стоят и наши герои, но, к сожалению, лиц не разобрать.
Особо следует сказать о следующем. В последнее время в Интернете все чаще встречается такая «версия» развития событий: якобы по результатам Русско-японской войны в 1905 году Сахалин отошел к Японии, и все его жители, включая, конечно, Ощепкова, стали гражданами Японии. На самом же деле по условиям заключенного после войны Портсмутского мирного договора японцы получили южную часть острова — к югу от 50-й параллели. Никакого непосредственного влияния на судьбы сахалинцев, живших к северу от границы, а Александровск отстоял от нее относительно далеко, это событие не имело. Уж тем более никаких японских паспортов у местных жителей в ту пору быть не могло. Другое дело, что пароходы Доброфлота, доставлявшие на Сахалин в том числе каторжников, на обратном пути нередко заходили и во Владивосток, и в японский порт Цуруга в префектуре Фукуи, в то время служивший главными морскими воротами Японии, обращенными в сторону России. Заходили в Александровск и японские суда. Заставший в живых третью супругу Ощепкова М.Н. Лукашев пишет: «Вдова Василия Сергеевича, Анна Ивановна, вспоминала, как он с юмором рассказывал о своей первой поездке в Страну восходящего солнца. Как, совершенно не зная языка, объяснялся с матросами, пытаясь сесть на японский пароход»[71]. Это свидетельствует и том, что с самого начала своего карьеры Василий Ощепков не был обязан никаким генералам, петербургским «вершителям судеб», уж тем паче — государю императору (и до этого один журналист дописался!), якобы прозорливо заметившим на Сахалине молодое дарование и откомандировавшим его в Токио «учиться на шпиона». Ничего этого не было. А была забота одного или нескольких опекунов, возможно, действительно приметивших, что парень растет неплохой, несмотря на каторжанское происхождение, способный, и один из немногих шансов сделать из него человека—отправить если не на материк, то на другие острова—японские. Тем более в июле 1907 года на каникулы из Токио приехал на Сахалин Трофим Юркевич — сын бывшего учителя рыковской школы. Логично предположить, что Юркевич-старший наверняка был знаком со своим коллегой В.П. Костровым — тем самым преподавателем Новомихайловского училища, и тот, узнав от прибывшего на каникулы Трофима о том, чему и как учат в Токио, снарядил с помощью Емельяна Владыко 14-летнего мальчика в дорогу...
Четырнадцатилетний подросток, сумевший добраться с Северного Сахалина до далекого Токио, не зная при этом ни единого слова по-японски, произвел на архиепископа Николая должное впечатление и не был отправлен назад. До начала 1912 года Василий содержался на средства своих опекунов, то есть фактически — на свои собственные. Доходы, пусть и невеликие, поступали от сдачи внаем двух домов, доставшихся в наследство от отца. В сохранившихся документах об опекунстве сказано, что Емельян Владыко попросил снять с себя эти обязанности «в связи с убытием на материк». Что произошло с В.П. Костровым, нам неизвестно, но к тому времени в семинарии как раз образовались вакансии в группах стипендиатов, как они сами себя назвали, военного ведомства, Василий был переведен на казенный кошт. Это тоже говорит о хорошем отношении к Ощепкову со стороны главы миссии. Владыка, в отличие от многих других, явно отмечал сахалинского сироту: в дневниках его имя встречается чаще других—трижды, как и имена Романовского и Легасова, и только в положительном контексте[72]. Глава миссии доверял ему проводить экскурсии по Токио с русскими туристками (Ощепкова можно считать первым точно установленным русским гидом в Токио) и весьма лестно отзывался о сахалинце в газете «Россия» архиепископ с гордостью рассказывал всей стране о впечатлениях опекуна Василия: «Г. Костров от 24 августа 1908 г. пишет мне: “Воспитанник В. Ощепков после каникул снова возвращается в вашу обитель. Год, проведенный в духовной токийской семинарии, конечно, сказался. Мальчик своим корректным поведением и умением держать себя в кругу взрослых произвел очень хорошее впечатление на всех знакомых”». Нет упоминаний о успехах Василия в учебе, но полученное в 1913 году свидетельство со сплошь хорошими и отличными оценками говорит само за себя. И всё же в историю
Василию Ощепкову суждено было войти, а затем и «втащить» в нее своих однокашников совсем в ином качестве.
По сведениям, полученным автором из Кодокана, преподавание дзюдо началось в семинарии с 1908 года. В субботу 11 апреля 1909 года архиепископ Николай записал в дневнике: «В 1 час пополудни семинаристы пригласили посмотреть их успехи в “дзюудоо” (или дзюудзюцу) — борьбе, которая преподается им приглашенным для того учителем, в гигиенических видах, как и гимнастика. Боролись сначала русские ученики, потом японские. Для зрителей мало занимательного, но для них очень полезно; действительно, такое упражнение для всех членов тела, что лучше быть не может. И есть приемы замечательные; например, один был задушен на несколько минут противником через стискивание живота ногами, точно клещами; но это не опасно; задушенного слегка поколотят по спине, и он оправляется»[73]. Именно эти занятия приезжали посмотреть генералы из русской разведки — Самойлов и Данилов Черный.
С самого начала и на протяжении нескольких лет преподавал в семинарии Окамото Ёсиро — один из инструкторов Кодокан, обладатель 2-го дана[74], полицейский участка Каида, к которому относилась территориально миссия на суругадайском холме. Кодокан, основанный в 1882 году «гением дзюдо» и будущим пэром Японской империи Кано Дзигоро, к 1908 году уже был главной организацией в мире дзюдо и находился километрах в пяти от Суругадай.Вероятно, Василий Ощепков показал определенную склонность к борьбе, чем-то понравился сэнсэю Окамото, раз 29 октября 1911 года он вместе со своим товарищем — потомком терских казаков Трофимом Попилевым (или Попелевым — есть и такая версия записи его фамилии) был приглашен для обучения непосредственно в Кодокан. Существует популярная легенда о том, как Ощепков сдавал своеобразный экзамен доктору Кано. Вот как рассказывает эту историю М.Н. Лукашев (остальные авторы, включая японцев, лишь вторят ему): «Наступил торжественный день. В зале множество молодых претендентов чинно расселись на соломенных матах татами, и сам основатель дзюдо Кано Дзигоро обратился к ним с речью. Нравоучительная речь была длиннейшей и, откровенно говоря, довольно скучной. Молодым людям, при всем уважении к оратору, трудно было удержаться от того, чтобы не оглянуться по сторонам, не взглянуть на своих соседей.
Но Ощепков уже знал, что сзади за ними пристально следят преподаватели Кодокана.
И каждое движение абитуриентов расценивается ими как невнимание и даже недостаточное уважение к великому гроссмейстеру дзюдо. Василий все еще как следует не привык сидеть по-японски: без стула, на собственных пятках. Затекшие ноги невыносимо ныли, мучительно хотелось вытащить их из-под себя и выпрямить, ну, хотя бы, просто чуть пошевелить ногами, но он по-прежнему сидел совсем неподвижно. А когда к нему подошли и сказали, что он принят в Кодокан, Ощепков попытался встать на совершенно онемевшие ноги, но так и не смог этого сделать, а только повалился на бок»[75].
Скорее всего, эту историю Василий Сергеевич рассказал спустя много лет своей жене Анне Ивановне, а она несколько десятилетий спустя поведала ее спортивному журналисту Михаилу Лукашеву. И только в этой версии она похожа на правду. Несмотря на то что семинаристы к тому времени уже четыре года каждый день сидели, как это принято в Японии, на коленях или скрестив ноги, далеко не все русские, в силу отличия сложения европейцев от японцев, смогли к этому привыкнуть и адаптироваться настолько, чтобы считать такое положение комфортным. Довольно крупный и тяжелый Василий вряд ли испытывал удовольствие от сидения в позе сэйдза. Но, в отличие от других авторов, позже тиражировавших и раскрашивавших эту историю, Лукашев ничего не говорит об Ощепкове как о маленьком мальчике, предупрежденном о «коварстве» оратора Кано своим тренером по дзюдо. Василию на момент сдачи экзамена было почти 17 лет, и он уже прекрасно понимал, гае находится и что ждет его впереди. Ничего не говорится в этой истории о Трофиме Попилеве (хотя «новобранцы» везде упоминаются во множественном числе), но на то могли быть самые разные причины — от советского умения не вспоминать о друзьях за границей «на всякий случай», до — кто знает? — возможно, неприязненных отношений, которые могли сложиться между Василием и Трофимом позднее. Какая версия верна? Не знаю, и гадать тут бессмысленно.
Учеба и жизнь в Токийской православной духовной семинарии были строго регламентированы. Ректор И. Сэнума и глава миссии владыка Николай старались поддерживать среди учеников строгую дисциплину, и им это в основном удавалось. Не менее серьезно относились к порядку и в Кодокане, но сами по себе тренировки шли в нем практически целый день без какого-либо строго расписания. Это значит, что Ощепков и Попилев могли посещать занятия в главной школе дзюдо, если на то было соответствующее разрешение ректора семинарии и благословение архиепископа. Например, они могли использовать для этого часы, отведенные для занятий по дзюдо в самой семинарии и уходить в город как «совершенствующие». Так или иначе, но можно говорить о том, что на занятия дзюдо (уж, конечно, не о самбо идет речь, как пишут некоторые авторы!) первых русских семинаристов благословил Николай Японский. Учитывая уровень авторитаризма в руководстве семинарии, ему, вероятно, было доложено о том, что Василий и Трофим показали себя перспективными борцами, и владыка не стал чинить им препятствий, отчасти определив таким образом дальнейшую судьбу Ощепкова и всей мировой борьбы в целом.
Что ждало Василия в Кодокане? Вопрос сложный и по причинам политкорректности редко задаваемый. Вот что писал об этом М.Н. Лукашев: «Василий в полном объеме познал всю суровую школу дзюдо тех лет. Даже в наши дни японские специалисты считают, что практикуемая в Японии тренировка дзюдоистов непосильна для европейцев. Тогда же система обучения была особенно жесткой и совершенно безжалостной. К тому же это было время, когда еще чувствовались отзвуки недавней Русскояпонской войны, и русского парня особенно охотно выбирали в качестве партнера. В нем видели не условно-спортивного, а реального противника. Еще недостаточно умелого Ощепкова более опытные борцы беспощадно швыряли на жесткий татами, душили и выламывали руки, а он, по дзюдоистскому обычаю, благодарил их за науку смиренным поклоном даже тогда, когда у него оказалось сломанным ребро. Вскоре, однако, с ним уже стало не так-то просто бороться даже искушенным дзюдоистам. Никто из поступавших вместе с Василием товарищей не выдержал суровых дзюдоистских испытаний: все оставили Кодокан. А он не только успешно овладевал борцовской наукой, но и стал претендовать на получение мастерского звания»[76]. Написано как будто со слов Василия Сергеевича—возможно, и об этом успела рассказать его вдова Анна Ивановна Казем-Бек. А вот что рассказывают о японском дзюдо сегодня.
В начале 2013 года глава Всеяпонской федерации дзюдо Уэмура Харуки покинул свой пост после череды скандальных разоблачений, которыми поделились с журналистами маститые спортсмены—уникальный для японцев поступок. Стало известно, что в наши дни в элитных клубах японского дзюдо применялись методы тренировки, достойные самурайского средневековья. Учеников били, над ними всячески издевались и даже кандидаты на получение 1-го дана и, соответственно, черного пояса — символа мастерской степени в восточных единоборствах, — сначала должны были пройти через испытание удушением. Претендентов самым натуральным образом душили до потери сознания тем самым черным поясом, а потом с помощью традиционных методов реанимации возвращали к жизни. Как выглядели тренировки в дзюдо сто лет назад, да еще когда один из партнеров являлся представителем страны вероятного противника, сложно себе представить. Нельзя забывать и о том, что в Кодокане учились многие японские военные, разведчики, диверсанты, сражавшиеся против нас в Русско-японскую войну, братья и сыновья погибших на русском фронте японских солдат и офицеров. И тут—русский на татами. Подарок судьбы, предназначенный для мести. Помните слова Д.М. Позднеева о подозрениях японцев в шпионаже архиепископа Николая? Это были не пустые слова: приехавшего вскоре после войны на родину преподавателя японского языка в Восточном институте Владивостока Маэда Сэйдзи посреди Токио зарезал ультраправый фанатик, а корреспондент крупнейшей газеты фиксировал происходящее для прессы. В православной миссии об этом знали, да японцы и не давали забыть. В десяти минутах ходьбы от семинарии, перед станцией Мансэйбаси, после войны был открыт грандиозный памятник обожествленному разведчику и выпускнику Кодокана, обладателю 4-го дана капитану Хиросэ Та-кэо, которому оторвало голову русским снарядом во время попытки совершения диверсии под Порт-Артуром. Василий должен был не раз проходить мимо этого памятника и наверняка задумывался о том, где он — русский парень с Сахалина — находится, зачем и какова будет его дальнейшая судьба, кто друзья, а кто — враги... Но с фантастическим упорством снова и снова шел в Кодокан, чтобы бороться и побеждать.
15 июня 1913 года, за неделю до выпуска из семинарии, Василий Сергеевич Ощепков стал первым известным нам русским и четвертым европейцем в истории, получившим начальную мастерскую степень — 1-й дан (седан) по системе Кодокан-дзюдо. М.Н. Лукашев рассказывает, что Ощепков долгие годы хранил вырезку из японского журнала со статьей, где было сказано: «Русский медведь добился своей цели». И даже на родине героя одна приморская газета посвятила этому подвигу несколько строк: «...Благодаря своим выдающимся способностям, отмеченным самим основателем школы Кано Дзигоро, чрезвычайно быстро, в шесть месяцев, достиг звания “сёдана”, то есть учителя первой степени, и получил отличительный знак “черный пояс”»[77].
Позже, 4 октября 1917 года, будучи в командировке в Японии, Ощепков сдал экзамен и на более высокий — 2-й дан. Цели и задачи той командировки нам неизвестны—после окончания семинарии и до Октябрьского переворота в России Василий Ощепков служил в разведке и контрразведке в Хабаровске, Харбине и Владивостоке. В архивах штабов Приамурского и Заамурского округов, Владивостокской крепости должно храниться ещё немало документов, способных пролить свет на его деятельность как «унтер-офицера контрразведочного отделения». Известно, что всё это время он продолжал заниматься дзюдо — и как борец, и как тренер, и как пропагандист. В 1915 году спортивный журнал «Геркулес», выходивший в Петрограде, писал о новостях из Владивостока: «Правление [местного спортивного] Общества, воспользовавшись пребыванием в городе специалиста японской борьбы “джиу-джитсу” г. Ощепкова, пригласило его в качестве преподавателя. Интерес к этой борьбе возрастает среди спортсменов, и они с увлечением принимаются за изучение одного из самых распространенных видов спорта в Японии»[78]. Ощепков просьбу спортивного общества удовлетворил и до 1920 года руководил действовавшим во Владивостоке кружком дзюдо в известном здании на Корабельной набережной, 21, где сейчас размещается спортклуб Тихоокеанского флота и которое почти скрылось под опорами одного из знаменитых владивостокских мостов над проливами. Тогда же, 4 июля 1917 года, он провёл в этом городе первые в мировой истории международные командные соревнования по дзюдо, пригласив для этого в Россию дзюдоистов из Коммерческого училища города Отару с самого северного японского острова Хоккайдо.
После революции Ощепков оказывался на службе у адмирала Колчака — скорее всего, был мобилизован как переводчик с востребованного тогда японского языка. Сохранился документ, подтверждающий его службу в таком же качестве и в Управлении военно-полевых сообщений японского экспедиционного корпуса, расквартированного во Владивостоке. Не похоже, чтобы служба ему нравилась: сахалинский характер не давал покоя. Параллельно Василий приватным образом пытался преподавать японский язык и зарабатывать деньги в качестве коммерсанта. В его следственном деле сохранилась справка о ввозе на его имя во Владивосток нескольких пудов обуви из Японии. Но свернуть с однажды выбранного не им пути Ощепкову уже не удалось. Должность, образование и активность молодого сахалинца привлекали внимание красного подполья — политическая и военная спецслужбы были тогда объединены в так называемую «большевистскую разведку» с общим бюджетом и штатами. Семинарский друг и будущий доцент Института востоковедения Трофим Юркевич, действовавший во Владивостоке как агент красных и служивший вместе с Ощепковым у японцев, рекомендовал Василия для работы в военной разведке красных, и разведотдел 5-й армии большевиков с 1920 года наладил сотрудничество с русским дзюдоистом. Так Василий вернулся к своей работе против японцев, и делал это с некоторой лихостью, используя в своей работе в том числе и борцовские навыки. Нет, он не душил японских секретоносителей, принуждая их поделиться тайнами с большевистским подпольем. Он использовал болевые приемы, чтобы завоевать уважение и дружбу — японцы всегда особенно ценили силу. Историк борьбы А.М. Горбылев нашел уникальные документы, свидетельствующие о том, какого уровня контакты мог организовывать Ощепков как разведчик: 23 февраля 1918 года выходившая во Владивостоке газета «Урадзио нигаю» («Ежедневная владивостокская газета») напыщенным слогом сообщила: «Под эгидой владивостокского общества спорта пройдут соревнования по дзюдо и боксу. Соревнования начнутся сегодня в 3 часа пополудни. Спортсмены — храбрецы с японских и английских военных кораблей»[79]. И в этот же день командир 5-й японской бригады кораблей, занявшей бухту Золотой Рог, контрадмирал Като Хирохару, сам в прошлом дзюдоист, записал в своем дневнике: «Смотрел дзюдо в [обществе] “Спорт”. Василий великолепен! Заставил меня продемонстрировать вместе с ним парное ката (то есть канонические упражнения дзюдо. —А.К.)»[80]. О каком «великолепном Василии» из общества «Спорт»идет речь, понятно. А на следующий день адмирал продолжил: «Приходил Василий, 2-й дан». А.М. Горбылев справедливо замечает, что приходил Ощепков к японскому флотоводцу не куда-нибудь, а на флагман 5-й бригады, и контр-адмирал Като лично показывал русскому разведчику гордость своей эскадры. Что ж, у большевиков были причины для вербовки Василия Великолепного, и она состоялась. Первым оперативным псевдонимом Ощепкова стал Японец — фантазии у почти неграмотных энтузиастов большевистской разведки не хватало даже на то, чтобы понять, что потаким кличкам враг может легко вычислить самого агента, и такое действительно нередко происходило.
Необходимость в усилении большевистской разведки встала особенно остро в октябре 1921 года, когда меркуловская контрразведка раскрыла подпольную организацию и целая группа секретных сотрудников была арестована. Взяли меркуловцы и Трофима Юркевича. Он легко отделался — был всего лишь выслан за пределы Дальневосточного края, но ручеек информации из японского штаба ослаб. Но и Ощепков уже не мог его подпитать. Мы не знаем, было это сделано по его инициативе или его попросили «товарищи из Центра», но в том же 1921 году Василий покинул Владивосток. Купив кинопроектор «Пауэрс», аккумуляторные батареи и несколько коробок с фильмами, он уехал на родной остров, чтобы показывать там кино местным жителям и японским солдатам, занявшим год назад весь Сахалин. По некоторым данным, в декабре 1921 года псевдоним Японец был заменен на другой — Д.Д., то есть «дзюу-до», как писали в то время это слово в России... Уже после прекращения существования Дальневосточной республики и присоединения Приморья к Советской России, 1 октября 1923 года, дело на секретного сотрудника Д.Д. было официально оформлено в Отделе агентурной разведки 5-й армии, на который было возложено наблюдение за Японией. В дело была подшита и «Подписка на агента»:
«Я, нижеподписавшийся, Василий Сергеевич Ощепков, поступивший в Отдел Агентурной разведки 5-й Армии, даю постоянную подписку в том, что:
1. Все возложенные ею на меня обязанности я обязуюсь точно и скоро выполнять.
2. Не разглашать никаких полученных сведений.
3. Все сведения после тщательной проверки обязуюсь передавать моему начальнику или лицу, указанному им.
4. Не выдавать товарищей — сотрудников и служащих Отдела Агентурной разведки хотя бы под угрозой смерти.
5. Не разглашать о деятельности Отдела, а также о штате служащих вообще и не произносить слов “Агентурная разведка”.
6. Признаю только советскую власть и буду работать только на укрепление добытой кровью трудового народа Революции.
7. Мне объявлено, что в случае неисполнения указанного в подписке моя семья будет преследоваться наравне с семьями белогвардейцев и контрреволюционеров.
8. Требую смертного приговора для себя, если разглашу какие-либо сведения и буду действовать во вред советской власти, о чем и подписываюсь...
Подпись: Ощепков»[81].
Текст удивителен по ощущению времени, которое он передает, по жесткости и бескомпромиссности позиции. С высот сегодняшнего дня может возникнуть вопрос: зачем все это было надо Василию Великолепному, который со своим знанием японского языка, дзюдо и связями среди японских военных уж как-нибудь да мог бы устроиться в стороне от войны — хоть в Токио, хоть где-нибудь в японской глубинке? Может быть, мастером вербовки был «товарищ Аркадий» — завагентурой разведки 5-й армии, а в прошлом шеф Василия по большевистской разведке Леонид Аркадьевич Бурлаков? Об этом человеке уже пишут книги историки спецслужб, но я скажу лишь, что вербовщик был на восемь лет моложе Василия, имел два класса образования, а трудовая биография его ограничивалась должностью младшего мастерового. Денег в красной разведке тогда агентам почти не платили. Компрометирующих материалов на Василия Ощепкова не обнаружено. Значит, завербован он был на идеологической основе. Но тут младший мастеровой, каким бы страстным пропагандистом он ни был, ничего не смог бы сделать с Ощепковым, который вырос на каторге, прошел суровую школу в Японии, а до вербовки несколько лет успел прослужить в царской разведке. Нет, не «товарищ Аркадий» завербовал Василия Ощепкова. Работать против японцев его заставили воспоминания о семинарии, которую он во всех документах потом будет именовать «японской школой», воспоминания о триумфе Японии после войны с Россией, о Кодокане и четкое осознание того, как будет строить свои отношения Япония с его родиной в ближайшие годы. Ощепков, проведя полжизни в Японии, понимал, что война будет—не может не быть. И в подготовке к этой войне он сразу выбрал свою сторону баррикад, как и большинство его товарищей. Этот выбор и привел его на родной Северный Сахалин, уже занятый к тому времени японскими — вражескими — войсками.
В центре внимания Ощепкова оказались японские гарнизоны в северной части Сахалина, которые он посещать как кинопрокатчик. По японским законам того времени он обязан был давать в воинских частях бесплатные сеансы и, как разведчик, очень дорожил этой обязанностью. Свободно владеющий японским языком, имеющий опыт жизни в Токио, Василий Сергеевич легко сходился с японскими офицерами, а для солдат выполнял во время киносеансов функции переводчика, растолковывая им содержание кинокартин — по большей части европейских и американских. Почему именно он?
Строго говоря, японский Великий немой никогда немым не был. К 1896 году, когда в эту страну попала первая кинолента, история островного театра уже насчитывала столетия, а его устои были неколебимы. Особенности же подачи материала в жанрах японского театра Кабуки и Бунраку предполагали наличие особой профессии: гидаю или бэнси. Вот, например, как об этом рассказывал современник Ощепкова (может быть, они даже были знакомы) — поэт и переводчик с японского языка, потомственный востоковед Венедикт Март, вспоминая свои путешествия по Стране восходящего солнца в 1918 году: «...Специфически японское кино далеко не “великий немой”. Достаточно сказать, что свежий европеец после просмотра чисто японской картины выходит из кино буквально оглушенным от чрезмерной “нагрузки” барабанной перепонки... При самом входе в японское кино европеец попадает в совершенно отличную от нашей атмосферу. Прежде всего, купленный билетик — дощечка, оказывается, имеет отношение к... обуви посетителя. У входа в зрительный зал вместе с билетами предъявляются и ботинки. В зрительный зал пускают лишь в носках или чулках. В кино, как и в театрах, японцы обычно располагаются целыми семьями, курят, едят, пьют... Японская публика в кинематографе чувствует себя как дома и иногда располагается в ложах чуть ли не на сутки. При оглушительных ударах гонга перед полотном появляется совершенно неизвестный нашему зрителю неизменный персонаж японского кино. Это кинорассказчик, живое либретто кинокартины. Тушится свет, и откуда-то из тьмы неугомонно несется патетическая речь артиста-рассказчика. Параллельно с ходом кинодействия он образно рассказывает его содержание. Японцы, которые с такой жадностью вбирают в себя все иностранное, в то же время на редкость бережно относятся ко всему национальному, к своей старине... Обычные японские картины по характеру и содержанию — героические... Европейские и американские трюки в этих картинах заменяются эпизодами битв, искусных воинственных схваток самураев и пр., причем киноартист для национальных фильмов должен быть обязательно искуснейшим акробатом и исчерпывающе знать древние приемы фехтования, а иногда и весь полный ритуал самурайского харакири...»[82]
Если убрать японскую экзотику, то покажется, что бэнси — это герой Данелия из фильма «Мимино», синхронно переводящий на понятный зрителям язык содержание картины. Но фокус в том, что японскую экзотику из мастерства бэнси убрать как раз и нельзя — не случайно ведь ни в какой другой стране эта профессия не прижилась. В Японии же, наоборот, бэнси были столь же известны и любимы, как и сами актеры. Фильмы, дублированные лучшими бэнси, можно найти в Интернете и сегодня — поверьте, эти немые картины стоит не только посмотреть, но и послушать! Причем при демонстрации особо сложных и популярных лент могли быть задействованы сразу несколько бэнси — вплоть до моделирования своеобразного дубляжа героев фильма вживую. При слабой еще в раннем японском кино роли режиссера именно от бэнси зависел успех проката каждой конкретной картины. Настолько, что на самых лучших бэнси ходили в кинематограф, как на концерт сегодняшних поп-звезд или писателей-сатириков, — послушать их комментарии. А в случае с сахалинскими гарнизонами, где других бэнси попросту не было, Василий Ощепков силою обстоятельств вынужден был стать местной звездой, знаменитостью киноклубов «каторжной столицы». Кстати, а что он показывал и что смотрели японские военные?
Смотрели, прежде всего, детективы, затем — проверенную временем классику. В 1914 году, например, было экранизировано «Воскресение» Льва Толстого, вышедшее в японский прокат под названием «Катюша». Ко времени, когда Ощепков прибыл на Сахалин, хитами стали фильмы Чарли Чаплина. Военным по долгу службы и в связи с особым восприятием мира требовались фильмы патриотические, духоподъемные. Все еще пользовались популярностью после 1905 года хроники прошедшей Русско-японской войны. Озвучивать и эти фильмы приходилось бэнси — представьте себе чувства Василия Сергеевича во время кинопоказов в японских гарнизонах. Причем работать ему приходилось с оглядкой на цензуру в области охраны верноподданнических чувств. Чуть позже, в 1926 году, было даже принято специальное постановление Министерства внутренних дел о сохранении достоинства правящей императорской фамилии, авторитета военных и недопущении эротики и «левизны». Приказ распространялся и на иностранные картины, так что тут бэнси приходилось применять чудеса изворотливости, чтобы донести до зрителей идею какого-нибудь искромсанного цензурой европейского фильма. Именно на иностранные ленты делал упор Ощепков как бэнси-иностранец. Сохранился один из его запросов вразведотдел 5-й армии, в котором он перечисляет фильмы, пользующиеся наибольшим успехом у японских военных: «Подбор сюжетов должен быть следующий:
3 драмы из жизни сыска, расследование какого-нибудь запутанного уголовного преступления;
3 — лирического содержания (как картина “Родные души” в исполнении русских артистов: Коралли);
3 — из жизни какого-нибудь патриота, героя, отличившегося на войне на пользу отечества (для демонстр, в воинских частях);
3 — сказки Гримма, Гауфа, Андерсона, фонОшенбаха, Вег-нора (в общем, такую как картина “Сказка о 7 лебедях” в 7 или 8 частях, шедшая в “Глобусе”);
3 — из жизни диких племен (как картина “Пламя “Сахары”).
К каждой драме должна принадлежать комическая в 2 отд. с участием Чарли Чаплина или толстяка “фети...” (неразборчиво. —А.К.) и одна или две видовых, а если есть... (неразборчиво), то одну ... (неразборчиво) и одну видовую.
Картины должны быть если не новые, то во всяком случае вполне целые по своему содержанию и перфорации.
Следовательно, 15 программ будут составлять приблизительно 180 отделений.
К каждой картине пришлите рекламный материал и содержание картины...»
М.Н. Лукашев в своей книги подробно описывает фантастические с сегодняшней точки зрения трудности, возникавшие перед военной разведкой в деле добычи требуемых лент. Складывается впечатление, что необходимость бесперебойно снабжать своего резидента на Сахалине кинокартинами вызвала у его начальников ненависть к нему на долгие годы вперед. Налицо было полное непонимание того, с помощью какой «крыши» работает их разведчик и зачем вообще все это нужно.
Активное общение русского бэнси с японскими военными давало тем временем обильный урожай разведывательной информации. Донесения Ощепкова с Сахалина обширны, но точны и детальны. По своему характеру и организации они точно соответствуют схемам подачи материала, изложенным в книгах теоретиков русской разведки В.Н. Клембовского и П.Ф. Рябикова[83], в специальных методичках, издававшихся до революции разведывательными отделами Сибирского и Заамурского военных округов. В донесениях Ощепкова с Сахалина есть информация о дислокации и вооружении воинских частей: «В г. Александровске: Две роты пехоты—4-я и 3-я численностью около 400 человек при 8 пулеметах системы Гочкиса без щитов и легкого типа (ружейного обрезания) с прикладом, при каждом пулемете 4 номера прислуги. Казармы расположены в центре города (фот. № 40). 5 орудий 3” калибра, дальность стрельбы IV версты (в настоящее время стоят в артиллерийском складе без употребления). Никаких укреплений нет. Кавалерии нет»; о важных экономических объектах: «Каменноугольный рудник Ф.Е.М. Петровского. Работал зиму 1922 года. Продажа исключительно частная и на электрическую станцию. Цена угля с доставкой 16 йен тонна. Рудник расположен в 6 верстах от города»; и подробнейшая информация о крупных военных чинах: биография, родственные и карьерные связи, послужные списки, личные качества и фотографии японских генералов, служащих на Сахалине[84].
Несведущему человеку трудно сегодня оценить важность и качественный уровень передававшейся В.С. Ощепковым информации, поэтому я обратился за комментариями к нашим специалистам в области «военного шпионства» и предложил им «вслепую», без знания источника, места и времени действия, оценить имеющиеся материалы. Вот какой ответ был от них получен: «Имеющиеся в нашем распоряжении материалы являются фрагментом информационноаналитического справочного документа, по сути представляющего собой аналог раздела современной разведывательной сводки по военно-политической обстановке, составу и дислокации сил и средств вероятного противника в отдельно взятом регионе. Документ... написан четким и лаконичным языком без излипшей детализации, что наиболее характерно для документов, предназначенных для доклада руководству оперативно-тактического звена управления и выше. Учитывая, что в тот исторический период, которым датируется данный документ, органы военной разведки РККА находились в стадии формирования, а структура табельных разведывательных документов только разрабатывалась, есть основание полагать, что в его основе были использованы шаблоны старых документов Генерального Штаба царской армии. Отдельно следует отметить характер изложения материала, отличающийся высоким, даже с позиции сегодняшнего дня, уровнем военной, политической и экономической грамотности (выделено мной. —А.К.). Принимая во внимание общий уровень подготовки сотрудников РККА того времени, можно также предположить, что человек, непосредственно исполнявший (сводивший) документ, имел специальную информационно-аналитическую подготовку и, вероятнее всего, являлся кадровым сотрудником органов военной разведки еще дореволюционного периода.
Изложенные в документе сведения представляют собой обобщенную и структурированную информацию, которая была получена из различных источников: агентурных, в том числе и документальных, непосредственного наблюдения, опроса местных жителей, анализа данных из средств массовой и экономической (биржевой) информации. Наряду с информацией сугубо военного характера (состав, основное вооружение и дислокация частей и подразделений) в документе содержатся сведения об органах военно-административного управления, состоянии ключевых элементов инфраструктуры, в числе которых указаны объекты разработки нефтяных месторождений, районы проведения и результаты геологоразведочных работ в северо-восточной части острова Сахалин. В материалах присутствуют ссылки на фотографии и карты. Учитывая наличие на оккупированной территории определенного режима и ограничений на перемещение (упоминание об этом также имеется в тексте), фотографирование объектов и сбор сведений для нанесения обстановки на карту должны были потребовать значительного времени и сил...»[85]
Полнота поставляемых сведений, судя по всему, удовлетворила и тогдашнее начальство агента Д.Д. Оно приказывает ему перебраться на давно уже японский Южный Сахалин. Но самого Ощепкова явно не удовлетворяло отношение к нему командования, явно не соответствующего тем требованиям, которые разведка предъявляет к руководителям тайной службы. О многих перипетиях работы Ощепкова на Сахалине вы можете прочитать в книге М.Н. Лукашева, где со ссылкой на документы воспроизведены истории с пьяными курьерами, недопустимостью хранения агентом секретных материалов, совершенно нелепая затея с переводом японских уставов на русский язык (не ученым в тиши библиотеки, где имеются все необходимые словари, и такие переводчики у армии были, а резидентом в расположении противника!), задания в 68 пунктов, хотя любое пособие по разведывательной работе в царской армии отмечало, что более 10 поставленных вопросов заводят агента в тупик и лишают его возможности работать вообще, и многое другое.
«Только совершенно мудрый может быть руководителем шпионов», — писал Сунь-Цзы в своем знаменитом трактате «Искусство войны», но не было таких людей в 5-й армии на советском Дальнем Востоке. Ощепков рвался из сил, чтобы выполнить все задачи, что-то выполнял, что-то не мог выполнить, но командование начинало верить в его возможность сделать абсолютно все. В 1924 году агент Д.Д. получил потрясающее сообщение:«...при сем препровождаю вам программное задание по разведывательной работе на Сахалине в частности и вообще по Японии как на ее территории, так и в ее колониях — Корее, Формозе и Южном Сахалине. Максимум внимания уделите следующим вопросам, связанным с добыванием сведений о японской армии...w[86] Находившийся в поселке Александровский пост в пустынной части Северного Сахалина, крутивший кино в избе посреди заброшенного гарнизона, Ощепков должен был, по мысли Бурлакова и других своих командиров, собрать разведывательную информацию по Японии и ее колониям, включая Формозу (Тайвань) и Корею. Василий отказался, но, верный долгу, предложил взамен другую командировку — в Токио, откуда он уехал всего 6 лет назад, где ему многое и многие знакомы. Весь план работы, легенду (кинопрокатчик из Харбина, работавший на Сахалине), детали прикрытия Ощепков разработал сам. Начальство же не сразу, но дало себя уговорить.
В октябре 1924 года Ощепков оказался в столице Русского Китая — Харбине. Там он остановился у своего однокашника по семинарии Исидора Незнайко и познакомился со своей землячкой Марией. Официально он был к тому времени женат. Но сама по себе история с его первыми двумя вступлениями в брак до сих пор окутана тайной. Дело в том, что 1 октября 1923 года, оформляя анкету секретного сотрудника, Ощепков в графе «семейное положение» написал странную фразу: «Холост и одинок». Долгие годы она вводила тех исследователей, которые ее вообще замечали, в сентиментальные размышления: уж очень глубокой тоской наполнено это выражение... Холост и одинок... Мне тоже так казалось, пока я не встретил эту же формулировку в... картотеке Антона Павловича Чехова, собранной им на Сахалине. Дело в том, что ссыльнопоселенцам, как мы помним, разрешалось вступать в некоторое подобие гражданского брака для облегчения совместного ведения хозяйства в условиях каторги. Именно такой брак был заключен между родителями Ощепкова. При этом на материке у каторжных мужа или жены могла оставаться венчанная супруга или супруг. Для того чтобы различить, кто в каком браке состоит, администрация каторги и придумала двойную формулировку, в которой супружеские узы подтверждались дважды. «Холост и одинок» означало не тоску по семейной жизни, а отсутствие уз брака в обоих случаях — и на материке, и на острове. Выросший и получивший начальное образование в условиях каторжной администрации, Василий Ощепков невольно перенял и применял и некоторые островные канцеляризмы, которые преследовали его еще долгое время.
Итак, 1 октября 1923 года он был «холост и одинок», а спустя ровно год обратился в харбинский епархиальный совет с просьбой расторгнуть его брак с гражданкой Журавлевой Екатериной Николаевной, и просьба его немедленно была удовлетворена. Странно? Ничуть, если предположить, что Екатерина Николаевна Журавлева была родной сестрой товарища Ощепкова по семинарии и тоже сахалинца Гавриила Николаевича Журавлева, а женитьба на ней понадобилась Василию для получения японских документов, необходимых для въезда в страну, которые он теперь, вступив в брак с местной жительницей, мог получить как островитянин. И харбинское епархиальное управление в 1923 году легко могло пойти навстречу кинопрокатчику, если он объяснил необходимость заключения фиктивного брака страхом перед большевиками и желанием уехать подальше от них — в Японию. Так это или нет, мы пока не знаем: до сих пор эта информация почему-то считается секретной.
Увы, девичья фамилия второй жены Ощепкова — тоже уроженки Сахалина Марии Григорьевны—такая же военная тайна. Мы знаем только, что ей в 1924 году было семнадцать лет и что она был прелесть как хороша — это видно по ее фотографиям.
Немедленно зарегистрировав брак с Марией, глава только что созданной кинопрокатной конторы «Slivy-Film» Ощепков отправляется через Шанхай в столицу уже «Русской Японии» — Кобэ, куца и прибывает 24 ноября. Место прибытия и начала жизни Ощепковых в Японии было выбрано если даже и неосознанно, то очень удачно. После Великого землетрясения Канто, разрушившего до основания Токио и Йокогаму 1 сентября 1923 года (сгорел и «Никорай-до»), Кобэ стал точкой сосредоточения большинства иностранных диаспор Японии. Крупнейший ввозной порт сумел растворить в себе и сделать востребованными довольно большое для Японии количество иностранцев — только русских, по оценке эксперта по изучению русской диаспоры в Японии профессора П.Э. Подалко, там проживало более 300 человек — необыкновенно много для такой закрытой страны, какой была Япония 1920-х годов. В Кобэ до сих пор сохранились остатки «русского квартала» в престижном районе Накаяматэ, где в доме номер 137 Ощепковы прожили около 7—8 месяцев — до середины лета 1925 года, когда они перебрались в Токио. За это время Василий Сергеевич сумел полностью легализоваться в этой стране, получить надежные документы и предложение стать официальным представителем там германской кинокомпании «Вести». Разведывательные возможности в Кобэ вряд ли могли удовлетворить Центр — ничего особенно ценного эмигранты сообщить не могли. Токио сулил новые перспективы, и, перебравшись туда, Ощепков постарался доказать, что ожидания могут быть оправданы.
Прежде чем вернуться в Восточную столицу (так переводится на русский язык слово ‘Токио”), Василий Ощепков составил план работы в японской столице:
«1) Прежде всего, установить, в каких учреждениях служат учившиеся со мной в японской школе японцы.
2) Найти подходящую квартиру вблизи расположения какого-либо полка.
3) Записаться членом спортивного клуба Дзю-дзюцу в районе расположения полка.
4) Завязать знакомства с теми студентами, в семье которых имеется кто-нибудь из военных.
5) Завязать знакомство с фотографом, выполняющим работу для полка.
6) В случае необходимости поручить жене открыть курсы русского языка.
7) Установить время и место регулярного свидания с сотрудником Чепчиным (японец К.).
8) Наладить связь с Плешаковым, который служил в Центросоюзе в Хакодате, через которого была единственная возможность сдавать материалы для отправки во Владивосток или Харбин.
9) Познакомиться с русским служащим в интересных для меня учреждениях.
10) Чаще встречаться с товарищем по школе Сазоновым, который являлся правой рукой атамана Семёнова, и через него познакомиться с лицами из политических и военных кругов Японии»[87].
Резидент Монах (новый оперативный псевдоним Ощепкова еще конкретнее указывал на прошлое своего обладателя) сумел выполнить почти всё намеченное, в том числе те пункты, в которых прослеживается его опыт службы в контрразведке — расселение вблизи воинских частей и дружба с фотографами были излюбленными методами работы японской разведки в России. Впрочем, топографические особенности работы Василия Ощепкова и других наших разведчиков в Токио — тема отдельного исследования.
Помимо «сотрудника Чепчина» — однокашника Ощепкова по семинарии, ставшего преподавателем одного из токийских военных училищ и давшего согласие работать на русских, Василий Сергеевич установил связь ещё с несколькими бывшими семинаристами, занявшими интересные для разведки посты. Владимир Плешаков оказал помощь старому другу, наладились отношения со Степаном Сазоновым, нашёлся и «русский служащий в интересном учреждении» — в компании «Мицубиси». Казалось, что советская тайная служба в Японии разворачивает сеть, которая принесёт в скором времени долгожданный богатый улов. Ведь прошло чуть больше года с начала работы. Этого едва ли достаточно нелегалу, чтобы устроиться на новом месте, освоиться, обжиться, особенно если это место — Япония. Вспомните —Рихард Зорге прожил в Японии восемь лет! Однако крупные «специалисты» рабоче-крестьянского шпионажа, руководившие Ощепковым, по-прежнему оставались недовольны работой своего сотрудника и требовали результата «здесь и сейчас». Результат был. По мнению экспертов, результат уровня значительно выше среднего для той ситуации, в которой оказался Василий Сергеевич, — почти все время находящийся под гласным и негласным полицейским наблюдением, да еще и почти лишенный финансирования своим преступным в необразованности и нежелании учиться командованием.
Два начальника—Бабичев и Заколодкин—быстро обвинили Василия Сергеевича в плохой работе, нецелевом расходовании бюджетных средств и предложили возвратиться в Советский Союз, чтобы вернуть деньги и... пройти разведывательную подготовку. Ощепков недоумевал: «Ведь должна быть груда ценных материалов, если они переведены на русский язык»[88](выделено мной. — А.К.), но военно-бюрократическая машина работала безотказно: 15 апреля 1926 года первый нелегальный резидент советской военной разведки в Японии был назначен переводчиком разведывательного отдела штаба Сибирского военного округа. Фактически Ощепков навсегда покинул Японию, чтобы переводить те секретные материалы, которые перед этим он сам же отправлял в Центр из Токио. По воле начальства покинул настолько спешно, что страдавшая от чахотки жена была оставлена в Токио и добиралась на родину сама.
В архиве японского министерства иностранных дел мне удалось обнаружить донесение агента секретной полиции Токко, обнаружившего внезапное исчезновение «подозрительного русского»: «... 16 апреля Ощепков отправился в деловую поездку в Кобэ, однако выяснилось, что на данный момент он находится во Владивостоке, к тому же он вызвал туда свою жену Марию, находившуюся тогда в Токио. Мария уехала из Токио 7 мая и отправилась во Владивосток через г. Цуруга. Внезапная поездка Ощепкова во Владивосток показалась неестественной, так как до этого он жаловался, что у него большие трудности с получением советского паспорта. Кроме того, близкие к нему люди, в том числе сотрудники “Фильма”, и его домашний персонал, полагали, что на данный момент он находится в Кобэ. Исходя из этой подозрительной ситуации мы провели разведывательные действия».
Мария [Ощепкова]:
«Поскольку японской публике не очень нравятся европейские (английские, французские и пр.) фильмы, которые абсолютно не конкурентоспособны перед американскими продукциями, мой муж в последнее время стал серьезно изучать русскую литературу с тем расчетом, что от показов русских кинофильмов в Японии можно ожидать больших успехов. И, так как цель его визита во Владивосток заключалась в деловых переговорах с советской кинокомпанией, вопреки ожиданиям ему сразу выдали паспорт, а также разрешение на выезд из пределов Японии. После этого в своем письме он приказал мне тоже отправиться во Владивосток.
В письме не было никаких подробностей, но я предполагаю, что там, во Владивостоке, рассчитывают, что мой муж мог бы принести пользу, поскольку он в совершенстве владеет японским языком».
Итиро Кобаяси и Хидэкити (Эйкити?) Кимура, сотрудники компании «Фильм»:
«Ощепков уехал туда без предупреждения, и мало того, он в своем последнем письме приказывает нам обсудить...вопрос о дальнейшем существовании компании, ссылаясь на то, что он не в состоянии вернуться в Японию в течение ближайшего времени. Мы глубоко смущены и подозреваем, что все это лишь оправдание: он до этого говорил, что готов устроиться в советскую кинокомпанию в зависимости от размера гонорара. Мы предполагаем, что, скорее всего, он уже устроился туда, и считаем его оправдания неуместными»[89].
Спустя всего полтора года новый, сменивший Заколодкина (тот через десять лет будет расстрелян по обвинению в попытке организовать бомбардировку Кремля), начальник разведки округа докладывал в Москву: «Я хочу выразить глубокое возмущение по поводу снятия с работы Ощепкова, этот факт не лезет ни в какие ворота... Я глубоко убежден, что если бы в своё время было дано надлежащее руководство, он во сто крат окупил бы затраты на него... Это тип, которого нам едва ли придётся иметь когда-либо... Я полагаю, что если бы вы дали нам Ощепкова сейчас, мы сделали бы из него работника такого, о котором может быть не позволяем себе и думать»[90].
Ощепкова в разведку больше не «дали», да это, как мы теперь знаем, было бы и бессмысленно — объяснить в Токио внезапное исчезновение подозрительного русского, долгое его присутствие в Советском Союзе и последовавшее за этим «чудесное возвращение» в Японии всё равно не удалось бы. В 1927 году Василий Сергеевич переехал в Новосибирск, где тогда был расквартирован штаб округа, и продолжил службу переводчиком. Как всегда, он немедленно приступил к пропаганде своего любимого дзюдо, но не среди любителей-спортсменов и милиционеров, как делал это в дореволюционном Владивостоке, а среди военных. В этом решении видны и опыт жизни в столь же милитаризованной Японии, и профессиональная принадлежность, и безысходность. Дело в том, что, если верить сообщению В.И. Лота, в Новосибирске для Ощепкова закрылись окончательно перспективы разведывательной и контрразведывательной работы. В том, что он такую возможность еще видел, свидетельствует письмо Василия Сергеевича Заколодкину: «Если я в настоящее время буду скрыт от официальной службы переводчика при штабе военного округа, то в перспективе можно рассчитывать на успех». Однако 24 апреля 1927 года в десятом часу вечера Ощепков и группа его учеников, в том числе сотрудники ОГЛУ и военные в форме, зашли после тренировки в ресторан Делового клуба Новосибирска. Там же оказались и трое японцев, в том числе сотрудник консульства этой страны. Он узнал Ощепкова, под руководством которого занимался дзюдо во Владивостоке, а Василий Сергеевич вспомнил его[91]. Оба сразу определили профессиональную принадлежность друг друга, и на этом карьера Василия Сергеевича Ощепкова как нелегала окончилась, и началась карьера основателя самбо.
В том же году в окружной газете появилась большая статья под заголовком “Джиу-Джицу” в Новосибирске»: «На собрании ячейки ОСО при штабе СибВО состоялся интересный доклад тов. Ощепкова о японской самозащите — “Джиу-Джицу” и был показан ряд её приемов...». Как японист, Василий Сергеевич давал в статье лингвистический комментарий: «Слово “Джиу-Джицу” или вернее, “Дзюу-Дзюцу” (в Японии говорят “Дзюу Доо”) в переводе на русский язык означает “искусство ловкости-гибкости”...» Ощепков настаивал на введении преподавания дзюдо в армии, мотивируя это тем, что «Джиу-Джицу» преподают уже в войсках Англии, Франции и Америки. Понятно, что в Новосибирске принятие настолько глобальных решений было невозможно, но интересно, что сразу после доклада Ощепкова в городе были созданы сразу две группы по изучению дзюдо — мужская и женская, а Василий Сергеевич даже устраивал PR-шоу: «В целях популяризации самозащиты японской системы “Джиу-Джицу”, тов. Ощепков предполагает выступать в местном цирке, где он продемонстрирует приемы “Джиу-Джицу” и устроит показательное соревнование, выпустив против себя 5—10 нападающих»[92]. Это был успех. О докладе Ощепкова написали и другие газеты, его цитировали и ждали новых выступлений, но... Василия Сергеевича это уже не радовало. В женскую группу не записалась его жена — чахотка доконала её в сибирском климате, и, похоронив супругу, Ощепков в отчаянии обращается к своим московским друзьям с просьбой помочь ему выбраться наконец из Сибири.
В октябре 1929 года мечта Василия Сергеевича сбылась—он в Москве. Более того, мастер востребован Инспекцией физической подготовки РККА и лично ее руководителем — Б.А. Каль-пусом для участия в разработке нового наставления по рукопашному бою как обязательной части физической подготовки красноармейцев (дочь Кальпуса со временем станет ученицей Ощепкова). Почти сразу Василий Сергеевич назначается на должность инструктора дзюдо в Центральный дом Красной армии (ЦЦКА) и преподавателя дзюдо в Государственный центральный институт физической культуры имени Сталина (ГЦИФК). Наконец, вскоре после переезда в Москву, он знакомится с молодой вдовой, вернувшейся после смерти мужа из Казани, — Анной Казем-Бек. Живший некоторое время в Харбине, Ощепков вполне мог слышать о ее родственнике — лучшем русском враче этого города В.А. Казем-Беке, и это могло стать темой для сближения только что потерявших своих супругов людей. Через некоторое время Василий и Анна начинают жить вместев комнате в коммуналке напротив Страстного монастыря и по соседству со старым другом — Трофимом Юркевичем.
Ощепковский стиль в пропаганде дзюдо к тому времени уже полностью сложился — молниеносный и осуществляемый из любого служебного положения в любой точке страны. Он только-только прибыл в столицу, а уже декабрьский номер «Физкультуры и спорта» пишет об открытии в ЦЦКА группы дзюдо: «В программу занятий войдут: 1) броски, рычаги, удары руками и ногами и удушения; 2) приёмы самозащиты невооруженного против вооруженного винтовкой, револьвером, саблей, ножом или другим холодным оружием ближнего боя; 3) приёмы схватки двух невооруженных. За основу будет принята японская система самозащиты “дзюудо”, как наиболее проработанная, а главное, представляющая собой уже готовый комплекс различных приёмов самозащиты... курсами будет руководить инструктор т. Ощепков, окончивший институт «Кодокан-дзюу-до» в Японии (в Токио)»[93]. Став штатным преподавателем ГЦИФКа, Василий Сергеевич «пробивает» дзюдо как обязательную дисциплину для всех студентов. Автору этих строк посчастливилось застать в живых некоторых из них, и они, уже почти столетние старики, с восхищением вспоминали, как восемьдесят лет назад бегали на занятия к Ощепкову и как «самый интеллигентный из всех преподавателей» легко «выдергивал их из борцовского ковра»[94]. В инфизкульте разрабатывают легендарный физкультурный комплекс «Готов к труду и обороне». Японист и настоящий, а не натужный патриот Ощепков, зная, что в Японии такой уже есть, добивается введения в ГТО приемов самозащиты и обезоруживания.
Ограниченный в изучении дзюдо, вынужденный вариться в собственном—советском—соку, лишенный возможности общения с иностранными инструкторами и спортсменами, Ощепков вносит в родное ему Кодокан-дзюдо одно изменение за другим. Подробнейший анализ этого долгого, практического и одновременно очень научного процесса выполнен А.М. Горбылевым, к работам которого я и отсылаю заинтересованного читателя[95]. Сам же скажу только о самом очевидном для неспециалистов в области борьбы. В СССР, конечно, не было и неоткуда было взять татами, и Ощепков заменил его привычным борцовским ковром. От этого сразу же меняется стойка борцов, она становится ниже, больше напоминая позицию цирковых борцов, стимулируя их уход туда, что увеличило приемов в партере. О ковер ломаются пальцы ног, и Ощепков вводит специальную обувь — борцовки, тем более что многих студентов — недавних крестьян лучше было обуть, чем разуть, — из чисто эстетических соображений. Не прижилась и японская форма — кэйкоги. Трудно сказать почему, но возможно, что белые — «исподние» — штаны слишком напоминали кальсоны, и ученики Ощепкова начинали бороться в спортивных трусах и в белой куртке. Со временем куртка становится приталенной, как одежда борцов Северного Китая, которую Василий Сергеевич мог видеть во время службы в Маньчжурии, а в поясную часть вшиваются специальные проймы — складывается внешний вид того, что после войны назовут словом «самбо». Пока же новое единоборство называют в учебном плане на 1934/35 год «борьбой вольного стиля (дзюу-до)». Кстати, тогда же, в 1934 году, Ощепков открывает первую спортивную секцию по дзюдо в Москве — в обществе «Крылья Советов», и через несколько месяцев её аналоги появляются в Ленинграде и Харькове. В марте следующего года проходят первенства Москвы и Ленинграда по борьбе вольного стиля (дзюдо), а в 1936 года Василий Сергеевич ещё успел создать и Всесоюзную федерацию этого вида единоборств, начал писать книгу, подготовил большую статью о необходимости преподавания дзюдо в армии, но упоминания о Японии в его статьях и выступлениях звучат всё реже по мере того, как меняется общая тональность политического имиджа этой страны в СССР[96].
Если в 1929 году журнал «Физкультура и спорт» писал о дзюдо с явным уважением, то в 1936-м его точка зрения изменилась до неузнаваемости: «Что такое дзюдо? Родина воинствующего фашизма, страна реакции, террора и интервенции — Япония имеет систему физического воспитания, предназначенную исполнять классовые заказы японских империалистов. Эта система носит название дзюдо»[97]. Всего двумя годами раньше Ощепков без опасения, хотя и придерживаясь советской стилистики, рассказывал о дзюдо и своей квалификации в нём: «Дзюдо — это система физического воспитания, сложившаяся в Японии более 50 лет тому назад, представляет собой как бы квинтэссенцию из весьма разнообразных и многочисленных систем самозащиты, каковыми были дзюу-дзюцу, тэнзинсиньорю, киторю и другие... Современную систему дзюудо я изучил в Японии в Центральном Институте Кодокан-дзюудо в Токио, который закончил в 1913 г. в звании мастера 2-й ступени, пробыв в названном институте около пяти лет... Японский империализм, стремясь к оснащению своей армии передовой техникой, придаёт огромное значение дзюудо, которая вооружает её личный состав приемами ловкости, гибкости, умения нападать и защищаться не только с оружием, но и без оружия. Для бойцов и командиров Рабоче-Крестьянской Красной Армии освоение приемов искусства дзюудо должно стать боевой задачей дня, ибо Красная Армия, защищающая границы единственного в мире государства трудящихся, не может отставать от возможных врагов своих ни в технической вооруженности, ни в физической подготовленности»[98]. Теперь — в условиях начинавшегося Большого террора — эти слова звучали обвинительным заключением их автору. В довершение всего центральные советские газеты ополчились на церковь, напрямую связывая ее воспитанников с иностранными разведками, в том числе японскими"[99].
Впрочем, вся жизнь Василия Ощепкова выглядела исполнением какого-то странного приговора. Родившийся и выживший на сахалинской каторге — там, куца отправляли умирать, он попал в Японию — под крыло святого Николая Японского, под сияющий над Токио крест «Никорай-до» на холме Суругадай, стал учеником самого основателя дзюдо Кано Дзигоро. Не раз рисковал жизнью в раздираемом Гражданской войной и бесконечными мятежами Приморье. Согласился стать разведчиком, и снова рисковал жизнью на Сахалине, и вновь вернулся в Японию, в очередной раз увеличивая степень этого смертельного риска. Что ждало бы его в Японии, проработай он там, как Зорге, 7—8 лет? Сегодня сложно об этом судить, но разве знали бы мы сегодня о том же Зорге, если бы его начальство вернуло его через год после начала командировки в Японии, как это произошло с Ощепковым? Но ведь и Зорге погиб. Точно известно только одно: вернувшись в Советский Союз и отдавая все силы изучению той части японской культуры, которая сейчас получила восторженное признание во всем мире, Василий Сергеевич Ощепков разделил судьбу большинства отечественных японистов.
20 сентября 1937 года народным комиссаром внутренних дел СССР Н. Ежовым был подписан приказ № 00593 — так называемый «приказ о харбинцах»: «Органами НКВД учтено до 25 000 человек, так называемых “харбинцев” (бывшие служащие Китайско-Восточной железной дороги и реэмигранты из Маньчжоу-Го), осевших на железнодорожном транспорте и в промышленности Союза. Учётные агентурно-оперативные материалы показывают, что выехавшие в СССР харбинцы, в подавляющем большинстве, состоят из бывших белых офицеров, полицейских, жандармов, участников различных эмигрантских шпионско-фашистских организаций и т.п. В подавляющем большинстве они являются агентурой японской разведки, которая на протяжении ряда лет направляла их в Советский Союз для террористической, диверсионной и шпионской деятельности»[100].
Ощепков был харбинцем — он прожил в этом городе около двух лет, не раз бывал там, и харбинский след в его биографии прослеживался вполне очевидно. Территориальные органы НКВД вели учет харбинцев, возвращавшихся в СССР, и брали на карандаш любого— будь он хоть трижды советский разведчик. Более того, в прошлом Ощепков был сотрудником царской контрразведки, в терминологии того времени — жандармом, он служил в японской армии, служил у Колчака и, наконец, долго жил в Японии, хотя и маскировал идеологически невыдержанную семинарию термином «японская школа». В довершение всего в его характеристике в личном деле Разведупра навсегда осталась запись: «По убеждению Ощепков — сменовеховец устряловского толка»[101]. Николай Устрялов — глава колчаковского «агитпропа», идеолог «национал-большевизма» и лояльный к советской власти служащий КВЖД, по представлениям 1937 года, да и последующих семи десятилетий, был лидером одной из «антисоветских политических партий», связанных к тому же, в силу своего географического нахождения в дальневосточном центре русской белоэмиграции — Харбине, со многими антисоветскими организациями. Одна из критических книг Устрялова стала источником вдохновения для главы Всероссийской фашистской партии К. Родзаевского. Устрялов был расстрелян 14 сентября 1937 года Так что «сменовеховец устряловского толка»—это не характеристика, это — приговор.
Ордер об аресте Ощепкова был подписан 29 сентября, а сам арест произошел в ночь с 1 на 2 октября 1937 года. Одновременно с Василием Сергеевичем были схвачены такие корифеи отечественного японоведения, как профессоры Д.М. Позднеев и Н.А. Невский, много других, менее известных японистов, но, судя по степени организованности «изъятий», давно находившихся в поле зрения НКВД как подлежащие аресту в соответствии с п. За приказа № 00593. Ощепков попал под молох, уничтоживший почти до основания отечественную школу японоведения, но в его следственном деле нет ни одного протокола допроса. Выдающийся спортсмен и тренер давно страдал от стенокардии и не расставался с нитроглицерином. В 46-й камере 7-го коридора Бутырской тюрьмы, куда его доставили после ареста, никаких таблеток, конечно, держать не разрешалось, и в 18 часов 50 минут 10 октября 1937 года Василий Сергеевич Ощепков скончался от приступа, как тогда говорили, «грудной жабы». На этот день Василию Сергеевичу и Анне Ивановне удалось достать билеты на «Дни Турбиных», шедшие на малой сцене МХАТа, — спектакль о таких же «золотопогонниках» и «сменовеховцах», каким был сам наш герой...
Судя по всему, тело Ощепкова сразу перенесли в тюремную больницу Бутырок, которая располагалась в бывшем тюремном храме Покрова Пресвятой Богородицы — он существует и сегодня. Там, скорее всего, был составлен акт о его смерти, и под этим крестом закончилась земная жизнь разведчика, японоведа и борца. Человек, начавший свой земной путь в недостроенной сахалинской церкви, получивший образование и прошедший школу жизни под крестом над Токио, окончил свой путь тоже под крестом. Он был верующим — жена вспоминала, что даже в страшных 30-х годах они ходили в один из немногочисленных московских храмов — Воскресения Словущего на Успенском Вражке...
Сегодня можно, как ни кощунственно это звучит, порадоваться тому, что Ощепкову удалось избежать пыток и издевательств, предварявших короткую дорогу к расстрельному рву—бывшего посла СССР во Франции Х.Г. Раковского под пытками заставили, например, признаться в том, что он «вернулся из Токио, имея в кармане мандат японского шпиона». Смерть дзюдоиста не только оборвала возможную ощепковскую нить следствия — в соответствии с п. 5 приказа № 00593 можно было не сомневаться, что такую нить лубянские следователи из Ощепкова вытянули бы, как вытягивали практически из всех, кто попадал в «ежовые рукавицы» НКВД, но и спасла его третью жену—Анну Ивановну Ощепкову. В декабре (точная дата не указана) 1937 года, то есть примерно через два месяца после смерти Василия Сергеевича, старший лейтенант госбезопасности Вольфсон и капитан госбезопасности Сорокин подписали «Постановление о прекращении уголовного дела № 2641 по обвинению Ощепкова В.С. в шпионской деятельности в пользу Японии», а сержант госбезопасности Воденко сдал его в архив. Прекращение дела означало, что он не попал в утвержденные списки репрессированных, а значит, в другие аналогичные списки не попала и его семья.
Как ни удивительно, но это постановление от 1937 года работает и сегодня. Несмотря на то что в 1957 году Василий Сергеевич Ощепков был полностью реабилитирован, его фамилия не попала в списки репрессированных в годы сталинского террора. Нет его пока и в списках жертв сталинских репрессий, хотя в архиве общества «Мемориал» хранятся переданные туда автором копии наиболее важных материалов его архивно-следственного дела. Ощепков не значится среди японоведов — ни как один из первых практиков и преподавателей японского языка, окончивших Токийскую семинарию, ни как жертва «чисток среди японоведов» (трое его соучеников — Г.Н. Журавлев, В.Д. Плешаков, Т.С. Юркевич в эти списки попали). Японист и разведчик — Василий Ощепков как будто бы исчез. Его помнят только спортсмены, хотя здесь речь может идти скорее о легендарном образе, своеобразном «православном ниндзя», чем о реальном человеке, — проводятся соревнования по дзюдо и самбо памяти Василия Ощепкова, в Подмосковье есть школа самбо его имени. На его родине, в Александровске, в 2013 году открылась памятная доска, посвященная знаменитому сахалинцу, годом раньше в одном из спорткомплексов Владивостока появился бюст первого дзюдоиста России, поставленный там на японские деньги, снимаются фильмы и ставятся спектакли о нем. Но... о нем ли? Для большинства людей Василий Сергеевич Ощепков пока так и остаётся легендой, человеком из ниоткуда, шагнувшим в никуда. Но крест на этом ставить рано.
...Я вижу край, где вновь и вновь Несется стон и льется кровь,
И не несут душе утех И эта песнь, и этот смех.
Трофим Степанович Юркевич — еще один воспитанник святителя Николая Японского, по неизвестным причинам не окончивший Токийскую православную семинарию, — сначала был одним из безвестных офицеров-восточников, а позже стал одним из первых признанных советских востоковедов-лингвистов. По сравнению с судьбами большинства его однокашников, о жизни Юркевича известно довольно много. В то же время почти все, что мы знаем о нем сегодня, — материалы лишь одного следственного дела...
В отличие от основной массы русских семинаристов, обучавшихся в Токио после Русско-японской войны, Трофим Юркевич не был сыном казака, присланным для подготовки в качестве военного переводчика за счет русской военной разведки. 17-летнего Трофима вместе с его младшим братом Федором в августе или сентябре 1906 года с Сахалина в Токио привез отец — Степан Юркевич, сам по себе персонаж, достойный отдельного упоминания.
Степан (или Стефан) Григорьевич Юркевич — бывший сахалинский каторжанин — известен нам еще по переписным карточкам А.П. Чехова, оформленным в 1890 году—тем самым, в которых не удалось найти никаких упоминаний о Марии Ощепковой и Сергее Плисаке. С Юркевичем же Чехов встречался и записал: «Степан Григорьев Юркевич. Хозяин (то есть владелец собственного крестьянского хозяйства. — А.К.). Тымовский округ, селение Рыковское, номер дома—63. Звание—поселенец. Возраст—30 лет. Вероисповедания православного. Из Екатери-нославской губернии (современная Днепропетровская область Украины. —А.К.). Год прибытия на Сахалин — 1880. Грамотен. Семейное состояние — на Сахалине (то есть женат только на острове, и на материке семьи не имеет. —А.К.).
Юркевичи — фамилия громкая, польская, дворянская. Историю, как попал на каторгу потомок польских шляхтичей, ставший после освобождения школьным учителем, сохранил для нас другой бывший сахалинский каторжанин — народоволец и отец известного когда-то писателя и поэта Даниила Хармса Иван Ювачев (И.П. Миролюбов) в своей книге «Восемь лет на Сахалине»: «Учителем этой школы с самого ея основания состоял предприимчивый энергичный малоросс, Ст. Гр. Юркевич. Шестнадцатилетним мальчиком он поступил в почтовую контору в одном из южных городов России. Вскоре за что-то почтмейстер рассердился на него и стал его публично ругать. Вспыльчивый, горячий юноша страшно разобиделся и в запальчивости схватил случившийся тут же револьвер почтальона и не прицеливаясь выстрелил в своего начальника. Пуля угодила прямо в сердце. Мальчик ошалел. Сознанье, что он убийца, пугало и мучило его больше, чем последующий суд, тюрьма и каторга. Юркевича приговорили в ссылку на очень короткое время, так что не успел он приехать на Сахалин, как срок каторги уже окончился. ...На первое время Юркевич оказался для ссыльных детей превосходным учителем. Без всякого принуждения... или инспекции со стороны, один без помощника, почти без всяких учебных пособий, за самое ничтожное вознаграждение он умело справлялся с громадной оравой неграмотных детей. Под его руководством они удивительно скоро усваивали грамоту по звуковому методу. Впоследствии я видел его учеников... телеграфными чиновниками, с благодарностью вспоминающих своего учителя. Вместе с мальчиками Юркевич обучал и девочек. На одной из своих учениц он женился, завел свой дом и полное крестьянское хозяйство. Летом он пахал, боронил, косил, жал и вообще сам лично справлял все крестьянские работы и считался примерным хозяином... С годами население Рыковского увеличилось, и вместе с тем увеличился и наплыв ребят в школу. Две комнаты... не могли вместить их всех, и Юркевич с болью в сердце вынужден быль отказывать наиболее молодым (а приводили даже шестнадцатилетних детей). Наконец, тюремное начальство решило построить специальное большое здание для школы, выписать из России дипломированного учителя, купить учебные пособия и вообще поставить обучение ребят насколько возможно лучше. Кроме постоянных казенных сумм и частных пожертвований из России для Рыковской школы (книги, письменные принадлежности, одежда, обувь и прочее), начальник округа со своей стороны нашел возможным отпускать ежедневно из тюремной экономии чай, хлеб и соленую рыбу на завтрак учащимся ребятам. И вот Степан Григорьевич принужден был уступить свое излюбленное место учителя другим. Хотя Бутаков назначил его тюремным надзирателем с высшим окладом жалованья, но его не удовлетворяла эта новая должность: с одной стороны, он должен быль бросить свое любимое занятие — сельское хозяйство; с другой, надо было подчиняться часто несправедливым требованиям смотрителей и возиться с арестантами. Однако, ради своей семьи, он потолкался при тюрьме еще года четыре, а затем уехал на материк, где и работал в качестве десятника при постройке Уссурийской железной дороги»[102]. В 1891 году автор этих записок крестил и родившегося в селе Рыковском на Северном Сахалине первенца Юркевичей — Трофима. Представитель своеобразной и очень энергичной сахалинской интеллигенции, Степан Юркевич желал дать детям лучшее образование. Токио и Владивосток были при этом ближайшими к Сахалину (судя по всему, Степан Юркевич к 1906 году вернулся на остров) и примерно одинаково досягаемыми крупными культурными и образовательными центрами. Так и очутились братья Юркевич в центре японской столицы, на холме Суруга в православной семинарии архиепископа Николая[103]. Впрочем, младший, Федор, вскоре был отчислен «по неспособности к обучению» и отправлен с отцом домой. О его судьбе больше ничего не известно[104].
Прибыв в Японию, братья неожиданно оказались в центре внимания японских средств массовой информации. Февральский, 1907 года, номер журнала «Сэйнэн» («Юношество») упоминал о них в статье о русских семинаристах, которых впервые в Японии училось так много (16 человек на тот момент): «...Трофим Юркевич и Федор Юркевич — братья. Они прибыли в Японию в прошлом году в сентябре...Из каких же сословий общества эти ученики? Братья Юркевич и Волков Александр из купеческого... все знают более или менее по-китайски Юркевич и Дзимбатов дошли до третьего класса гимназии[105]... Среди них Юркевич говорит по-китайски особенно хорошо...»[106].
Когда и где кто-то из Юркевичей овладел китайским языком — еще одна загадка, которая, скорее всего, имеет простую отгадку: японский журналист, готовя насыщенный великодержавным пафосом материал, просто спутал одного из братьев с кем-то из маньчжурских «казачат», возможно действительно говоривших по-китайски.
Трофим Юркевич проучился в семинарии четыре года и не был отмечен в дневниках святителя Николая никак — ни с хорошей стороны, ни с плохой. Зато он попал в статью высокопреосвященного как пример добросовестного овладевания японским языком: «В прошлом году, в одно воскресенье, маршал маркиз Ояма, главнокомандующий японских войск в минувшую войну, прислал в миссию пригласить одного из русских воспитанников в гости к своему сыну кадету; Т. Юркевич, хорошо говорящий по-японски, отпущен был и провел день в доме маркиза, в дружеском общении с его сыном»[107]. Трофим Юркевич оказался принят в доме человека, всего пару-тройку лет назад вызывавшего ужас в сердце рядового русского обывателя. Про японского героя одна наша газета во время войны писала так: «Среди мелкорослых японцев Ойяма также выделяется и ростом, и физическим сложением. Рассказывают, что Ойяма вовсе даже не японец, а попал в Японию в качестве “странствующего атлета” и японцы, обуреваемые шовинизмом, сразу предложили ему сделаться из акробата — японским полковником. Ойяма отличается еще больше жестокостью, чем пресловутый Того. По-японски Ойяма — значит людоед. Его жестокость вошла в Японии в поговорку: он, во время восстания в Сацуме, некоторым из главных инсургентов самолично, живым, отгрызал головы»[108]. Излишне сегодня пояснять, что Ояма по-японски вовсе не означает «людоед» и, хотя маршал князь Ояма Ивао действительно отличался крупной фигурой, одновременно он слыл и большим эстетом: говорил на нескольких европейских языках, построил дом на окраине Токио в немецком стиле и стал первым японцем, купившим чемодан от «Луи Витон». Однако таким его не знал почти никто из русских, и, возможно, именно юный Трофим Юркевич мог быть одним из немногих представителей бывшей вражеской страны, кто имел возможность наблюдать в быту легендарного победителя русской армии.
Итак, Трофим успешно учился или, во всяком случае, овладевал японским языком. Судя по приведенному примеру с дружбой с сыном маршала Ояма[109], он пользовался доверием архиепископа Николая. Если так, то совершенно непонятно, почему уже в 1910 году Юркевич резко изменил свою судьбу и покинул Токио, вернувшись на родину. Можно было бы объяснить этот поступок желанием уйти из семинарии просто потому, что это была именно семинария, а не светское училище, или, например, стремлением вернуться на родину, чтобы помочь отцу, начинавшему новое дело на материке. Но нет, вместо этого Трофим Юркевич поступил в Иркутскую духовную семинарию, которую успешно окончил в 1912 году[110]. Может быть, действительно хотел стать священником, но служить не в Японии, а дома, в России? Устал от Японии? Не подошел климат? Не уверен, что мы когда-нибудь узнаем ответы на эти вопросы.
Трофим Юркевич, учившийся за счет отца, мог, в отличие от большинства однокашников — «казачат», определять свою судьбу сам. Он и пытался это сделать, хотя ему не сразу удалось найти себя. Окончив Иркутскую семинарию[111], Трофим снова вернулся в Приморье, где поступил в Восточный институт, чтобы продолжить японоведческое образование[112]. Он учился у известных специалистов того времени — В.М. Мендрина (кадрового офицера, казачьего есаула и ветерана Русско-японской войны) и «звезды приморского японоведения» Е.Г. Спальвина. Теперь, казалось бы, Юркевич окончательно сделал выбор в пользу востоковедения, и, уж во всяком случае, его жизненный путь, в отличие от однокашников-«казачат», должен был стать сугубо мирным, но... началась война.
Окончив в 1916 году Восточный институт, Трофим Юркевич поступил в Оренбургское военное казачье училище, выпускником которого, кстати говоря, был еще один знаменитый дальневосточник и ровесник Трофима — будущий атаман Григорий Семенов. Сын сахалинского учителя с Украины, ученик Николая Японского, выпускник духовной семинарии стал одновременно японоведом и казачьим сотником и в таком странном профессиональном симбиозе встретил страшную русскую революцию.
Из протокола допроса Т.С. Юркевича от 11 апреля 1938 года:
«Вопрос: Где Вы находились во время Гражданской войны, т.е. с 1918 по 1922 год?
Ответ: Примерно с мая до октября 1918 г. я находился на родине (остров Сахалин), занимался в этот период вместе с родителями сельским хозяйством. В конце 1918 г. выехал в г. Владивосток, где добровольно поступил в белогвардейский отряд штаба приамурских войск армии Колчака и служил офицером в должности пом. ст. адъютанта приамурских войск по казачьим делам. В начале ноября 1918г. перешел в военную цензуру—военным цензором, где находился до марта 1919 г. В марте 1919 г. поступил в японский главный штаб экспедиционных войск в качестве переводчика, где проработал до августа 1922 г., т.е. до момента разгрома белой армии. После этого выехал обратно на родину на остров Сахалин (здесь и далее подчеркнуто в оригинале. — А.К).
Вопрос: Следствием установлено, что Вы в 1921 г. арестовывались колчаковской контрразведкой. Вы подтверждаете это?
Ответ: Да.
Вопрос: Расскажите об этом? (так! — А.К.)
Ответ: Будучи во Владивостоке в 1921 г. я был арестован колчаковской контрразведкой и допрашивался поручиком контрразведки (фамилия неразборчиво. —А.К.), который во время допроса предлагал мне заняться разведывательной деятельностью в пользу колчаковской армии.
Вопрос: Вы дали свое согласие?
Ответ: Нет, я сообщил, что нахожусь на службе в японском главном штабе и меня освободили»[113].
Удивительная на первый взгляд история: следователя НКГБ нисколько не заинтересовало, почему обвиняемый был арестован колчаковской, то есть вражеской, контрразведкой! Он не спросил Юркевича о причинах ареста, не поинтересовался, какие претензии возникли у спецслужб белогвардейского меркуловского правительства к бывшему казачьему сотнику. Во всяком случае, эти вопросы не нашли отражения в материалах следственного дела. Но внимательное изучение многих аналогичных дел 1937 года наглядно показывает, что палачей не интересовали подобные «детали». Они не запрашивали личных дел арестованных разведчиков, если на то не было особого указания сверху, не интересовались степенью реальной вины арестованных, не ставили сами перед собой задачу выяснения правды. Зачем? Люди арестовывались не для следствия, а для наказания. Их приговоры предусматривались изначально— до ареста, как мы видели это на примере того самого приказа НКВД № 00593 «О харбинцах», по которому был арестован и Юркевич. Он был харбинцем, должен был быть за это наказан смертью, а остальное было делом пыточной техники.
То, что следователь знал о самом факте ареста Юркевича во время службы во Владивостоке, неудивительно, и для этого от сотрудника НКВД не требовалось никаких усилий. В анкете последнего, заполненной, видимо, сразу после «взятия», записано: «В 1921 г. Приморским окружным судом приговорен к высылке из пределов Приморья. В 1934 г. арестовывался органами НКВД в обв. по ст. 58 п. 2,10 и II[114], после 4,5 месяца освобожден»[115]. Поэтому создается впечатление, что вопрос об аресте мерку-ловцами был задан только для того, чтобы уточнить, услышать от самого обвиняемого, что он служил у японцев. На эту мысль наводит и то обстоятельство, что следующий вопрос касался уже непосредственно обвинения в шпионаже. А между тем в той же анкете есть еще одна интересная запись — в графе «Служба в Красной армии» Юркевич сообщает: «В 1923 г. работал (неразборчиво) по линии Разведупра»[116].
«Разведупр» — это Разведывательное управление Красной армии, будущее IV управление Генерального штаба РККА, а затем ГРУ Генерального штаба Вооруженных сил СССР — та самая организация, к которой принадлежал и Василий Ощепков. Трофим Степанович Юркевич при заполнении анкеты честно и откровенно признался, что он был агентом советской военной разведки, но и это, похоже, не вызвало интереса следователей. Что ж, попробуем мы, хоть и с непростительным опозданием, разобраться, в чем тут дело.
М.Н. Лукашев, видевший во времена гласности в архиве ГРУ личные дела Василия Ощепкова, утверждает, что последний уже в 1919 году оказался связан с большевистским подпольем во Владивостоке именно через «своего старого, еще семинарского приятеля Трофима Юркевича, переводчика Главного штаба японских экспедиционных войск и нашего разведчика». Лукашев считает, что в дальнейшем Ощепков был завербован советской разведкой тоже «по рекомендации того же Юркевича, поручившегося за своего старого товарища»[117]. К сожалению, сегодня дело Ощепкова вновь недоступно для исследователей без погон, и мы можем для подтверждения или опровержения этой версии обратиться лишь к открытым материалам, но они, к счастью, есть. В частности, историк О.В. Шинин несколько раз упоминает нашего героя во вполне определенном контексте в своей работе «Большевистская “партийная” разведка в период существования в Приморской области буржуазных правительств (май 1921 г. — октябрь 1922 г.)”[118]. Автор статьи называет подпольщиков поименно (со ссылкой на архивы Дальнего Востока, УФСБ по Приморскому краю и по Омской области): “В число секретных сотрудников осведотдела[119] входили Надежда Семеновна Буторина (“Надя”), журналист Петр Сигизмундович Домбровский, машинистка Судебной палаты ВПП Алла Лукинична Слонова-Трубецкая (“Ж”), Дмитрий Васильевич Цой (“К”), Нина Андреевна Чукашева (“Нина”), Мечислав Карлович Шмидт (“Десятое”), сотрудник милицейско-инспекторского отдела (МИО) МВД ВПП И. Берг, служащий японской жандармерии Сергей Булановский (“Лидэ”), сотрудник штаба Дальневосточной армии подполковник Константин Павлович Новиков (“Орлов”), переводчик при главномштабе японских войск Трофим Степанович Юркевич (“Р”) и др. ...“Р” получал данные о настроениях в штабе японских войск и консульском корпусе, а также переводил статьи из японских газет»[120]. Возможно, к числу заслуг агента «Р» можно отнести вот это, например: «Наш агент, работающий в японштабе, сообщает, что японкомандование ищет предлога для ввода своих войск в Хабаровск, и поэтому предупреждает, что нужно быть осторожными в обращении с японмиссией, находящейся в Хабаровске...» или вот это (относительно позиции японцев на переговорах с ДВР в Дайрене в августе 1921 года): «Из имеющихся у нас документов, полученных из японских штабов, видно, что японцы считают правительство ДВР коммунистическим, а поэтому нежелательным для них, но все же намерены вести с ним переговоры, поддерживая одновременно антикоммунистические группировки. Если переговоры будут для них неблагоприятны, то они выдадут Приамурскому правительству оружие и дадут большую поддержку антикоммунистическим силам... Сообщите интересующие вас сведения, и мы будем их добывать». В августе 1921 года большевистская разведка в Приморье имела широкую сеть агентуры, благодаря которой в том числе «регулярно проводились выемки японских документов и их фотографирование... кроме того, были созданы условия для инспирирования необходимых сведений»[121]. Возможно...
Уверенное в успехе, в том числе основывающееся на данных своей разведки, красное подполье готовило восстание в октябре 1921 года против правительства Меркулова, но все оказалось не так-то просто. Не исключено, что среди самих подпольщиков находился глубоко законспирированный «крот» белогвардейцев. Заговор был раскрыт белой контрразведкой. В период с 10 по 20 октября по Владивостоку прокатилась волна арестов и казней подпольщиков. Всего в тюрьму попало более двухсот человек. Некоторые из них были утоплены или сожжены живьем в крематории — между прочим, первом в России и построенном японцами—первом японо-российском совместном предприятии. В числе прочих арестован был и Трофим Юркевич, следствие по делу которого шло с 17 октября по 22 ноября[122]. Приговор известен, и, возможно, его очевидная мягкость действительно объяснялась службой Юркевича в японском штабе, с которым меркуловское правительство не могло не считаться.
Куда отправился Трофим Степанович после приговора — неизвестно. Но, учитывая, что после разгрома подполья восстанавливать его деятельность было поручено тому самому Л.Я. Бурлакову, что примерно в это же время завербовал В.С. Ощепкова, похоже, что Приморский край Юркевич так и не покинул. Эту версию подтверждают и слова самого Юркевича из процитированного выше протокола допроса о том, что он находился на службе у японцев до августа 1922 года. Получается, что меркуловское правительство не торопилось преследовать переводчика из штаба японского экспедиционного корпуса, а он не спешил скрываться. В списке сотрудников партийной разведки, работавших в это время во Владивостоке, агент «Р» не значится, но из этого не следует, что Трофим Юркевич оставил подпольную деятельность. Как мы помним, например, у Ощеп-кова было несколько рабочих псевдонимов: Д.Д., Дядя, Монах, Японец. Сколько кличек было у Юркевича, мы не знаем. Известно только, что в августе 1922 года, с формированием в Приморье Земской рати и усилением белого террора, он все же предпочел отправиться домой, на Сахалин, полностью оккупированный в то время японскими войсками. Наконец, запись в следственном деле о работе на Разведупр в 1923 году — в то же самое время, когда у военной разведки Красной армии появился новый резидент Д.Д. на Сахалине — В.С. Ощепков, свидетельствует о том, что, начав преподавательскую работу в Восточном институте, Юркевич оставался связан с советскими спецслужбами.
Официальные источники указывают, что в институте Трофим Степанович уже с 1921 года преподавал японский язык и экономическую географию стран Дальнего Востока[123]. Исходя из хронологии событий можно предположить, что начал преподавание он еще служа у японцев и работая против них в качестве агента «Р», а потом на некоторое время прерывал его, отправляясь зачем-то на Сахалин.
Так или иначе, но именно в это время Трофим Юркевич написал несколько научных работ, в том числе «Пособие к изучению японского разговорного языка для начинающих» (1923), «Борьба за обладание Сахалином», «Современная Япония: Экономикогеографический обзор по новейшим японским источникам» (1925). Судя по датам выхода работ — с 1923 по 1929 год, Юркевич в этот период приступил к активной научной деятельности и к преподаванию японского языка во владивостокской альма-матер.
Однако в 1930 году Трофим Степанович оставляет Приморье и вслед за Ощепковым перебирается в столицу, в Московский институт востоковедения (МИВ) имени Нариманова — прообраз будущего Института востоковедения Академии наук СССР. Почему Юркевич снова решил круто поменять свою судьбу, доподлинно неизвестно. Возможно, что просто-напросто хотел сменить место жительства. В 1923 году он женился на Антонине Львовне Смирновой — «педагоге», как она названа в его следственном деле. Квартира, в которой арестовали Юркевича, принадлежала сестре его жены, которая, как персональная пенсионерка и член партии большевиков с 1919 года, имела право на жилплощадь в элитном доме Нирнзее, где, к слову сказать, в подъезде с персональным лифтом жил Генеральный прокурор СССР А.Я. Вышинский.
С 1931 года к работе Т.С. Юркевича в Московском институте востоковедения добавилось преподавание японского языка в Коммунистическом институте трудящихся Востока — весьма своеобразном учебном заведении Коминтерна, функционировавшем в Москве с 1921 по 1938 год и готовившем кадры для развития коммунистического движения в странах Азии. Казалось бы, Юркевич вышел на новый виток своей научной карьеры, но в 1933 году Трофим Степанович был уволен из Московского института востоковедения — «за непригодностью»[124]. Формулировка и загадочная, и понятная одновременно, если только представить себе общую обстановку на «лингвистическом фронте» в те времена. Преподавание любого языка — хоть русского, хоть японского — необходимо было вести с точки зрения «непримиримой классовой борьбы», и неудивительно, что выпускник японской школы, духовной семинарии, казачьего военного училища вызывал стойкое подозрение у тех студентов и преподавателей, кто обладал ярко выраженным «большевистским чутьем».
Как можно было с помощью иероглифики бороться с советской властью, сформулировал, конечно с помощью следователя, на допросе в НКВД 1 февраля 1938 года во Владивостоке старый знакомый, коллега и начальник Юркевича по Восточному институту Николай Овидиев: «Юркевич Трофим Степанович, бывший доцент ДВГУ, проводил подрывную работу на японоведческом фронте во Владивостокском университете, а также на Хабаровских курсах военных переводчиков и в Москве. Был связан с Зобниным в Хабаровске, Мацокиным и Крыловым в Москве. При чтении курса японского языка узко объяснял грамматические правила, недостаточно иллюстрировал их примерами. При смысловом анализе иероглифов давал неточные объяснения значений последних. На практических занятиях по референтской работе не давал студентам тем для составления работ. Проводил глубокую работу по воспитанию у студентов японофильских фашистских убеждений. Использовал при занятиях фашистскую японофильскую литературу. Дважды составляя учебные пособия по японскому разговорному языку, оба раза вводил в них тексты с идеологически невыдержанным содержанием»[125].
Уволившись из Института востоковедения, Юркевич в октябре 1933 года вернулся во Владивосток, где надеялся найти работу в Восточном институте, преобразованном в Государственный Дальневосточный университет. Сразу по возвращении он был арестован органами госбезопасности по обвинению в шпионаже. Это дело пока не найдено, и мы не можем рассказать, как и почему это произошло, равно как нам неизвестно, почему спустя четыре с половиной месяца Трофим Степанович все же вышел на свободу. Замечу только, что с 1931 по 1934 год тюремный срок отбывал (и вышел досрочно!) Николай Петрович Мацокин—еще один коллега Юркевича по Восточному институту, профессор, известный лингвист, японовед и синолог, о котором еще пойдет речь в этой книге. Связаны между собой эти аресты или нет? Ответ на этот вопрос еще ждет историков.
Выйдя на свободу, Трофим Степанович до 1937 года преподавал в Дальневосточном университете. В этот период он вновь оказался втянут в конфликт, связанный с классовым подходом к преподаванию японского языка и инициированный Мацокиным. Московские коллеги Юркевича, в том числе и по службе в Разведу-пре, П.А. Гущо[126] и Г.С. Горбпггейн[127] опубликовали учебник японского языка, на который с чудовищными нападками и фатальными для того времени обвинениями в отсутствии классового чутья набросился Мацокин. По свидетельству В. Донского, опирающегося на документы НКВД,«...японская кафедра восточного факультета ДВГУ... предложила выехавшему в Москву доценту Юркевич представительствовать на съезде японистов и солидаризироваться (поддержать) с профессором Мацокиным, который намечался на съезде в качестве одного из ответственных докладчиков, обязанных доказать правоту борьбы Владивостокской японоведческой школы. В случае успеха на съезде единомышленников Мацокина мыслилось, что последнему удастся возглавить кафедру японского языка в московском Институте востоковедения им. Нариманова. Подчинить в этом случае японское отделение института влиянию Владивостокской японоведческой школы, превратив... отделение института в школу для подготовки японских разведчиков. В данном случае руководство подрывной работой на японо-лингвистическом фронте должно перейти в центре в руки Мацокина»[128]®. Неизвестно, принял предложение кафедры Юркевич или нет, но в Москву он поехал.
Современный читатель должен со всей ясностью понимать, что, какую бы сторону ни занял кто-либо из японоведов, участь всех их была предрешена. В августе 1937 года в 16-м номере партийного журнала «Большевик» появилась статья некоего К. Винокурова «Некоторые методы вражеской работы в печати и наши задачи». Значительная часть ее была посвящена злосчастному учебнику, который автор статьи прямо назвал «орудием шпионажа»[129]. В начале сентября началось «обсуждение» статьи в японоведческих вузах, а 20 сентября был подписан уже хорошо знакомый нам приказ НКВД № 00593 «О харбинцах». Круг замкнулся.
Возможно, Трофим Юркевич в 1937 году приехал в Москву в тщетной надежде ускользнуть от травли японоведов, начавшейся во Владивостоке. Устроиться на работу он не успел. В его анкете в соответствующей графе стоит запись «около года без определенных занятий».
21 марта 1938 года замнаркома внутренних дел СССР Заковский санкционировал арест Юркевича, «полностью изобличенного в том, что, проживая в СССР, тот занимается шпионской деятельностью в пользу Японии»[130]. В справке на арест причины оного были раскрыты более подробно и в то же время противоречиво: «Юркевич учился примерно около 3-х лет в православной духовной миссии в Токио, затем учился в Иркутской духовной семинарии, в 1916 году учился в военном кавалерийском училище. Во время интервенции работал в Японском главном штабе во Владивостоке.
В Москве квартиру Юркевич посещает бывший Секретарь Японского посольства. Юркевич враждебно-настроен (так в документе. —А.К.) по отношению к Сов. власти, высказывает мысль о том, что убийство т. Кирова было совершено на почве ревности, так как жена убийцы работала секретарем Кирова.
Юркевич ведет подозрительный образ жизни, квартира его часто посещается неизвестными лицами. Юркевич подозревается в японском шпионаже.
На основании изложенного и приказа НКВД СССР за № 00593 от 20/09—37 г. Юркевич подлежит аресту»[131]. Подписали справку капитан госбезопасности Сорокин и старший лейтенант Вольфсон.
Снова складывается впечатление, что чекисты арестовывали не на основании каких-то доказательств, хотя во всех постановлениях писали стандартное «полностью изобличен», а руководствуясь совокупностью директив, подозрений, несоответствием обвиняемого общепринятым классовым показателям, доносами. Собственно, так оно и было: я проштудировал все следственное дело Трофима Юркевича от первого слова до последнего, но, кроме упоминания в «Справке об аресте», не нашел больше ни одного упоминания об убийстве Кирова. Скептические высказывания Юркевича по этому поводу стали известны явно от кого-то из его ближнего окружения, а биография получена из «учетных органов». Первый протокол допроса датирован 25 марта. К тому времени большинство «фигурантов» его дела: Василий Ощепков, Владимир Плешаков, Николай Мацокин, Петр Гущо, Григорий Горбпггейн, Николай Овидиев, Тэруко Бирич (возможно), Константин Феклин и Константин Харн-ский—были арестованы и почти все уже расстреляны. Причем об их судьбе Трофим Степанович знал довольно точно.
Из протокола допроса Т.С. Юркевича от 25 марта 1938 года:
«Вопрос: Вы арестованы за разведывательную деятельность на территории СССР в пользу Японии. Признаете ли себя в этом виновным?
Ответ: Да, признаю, что я до момента ареста занимался разведывательной деятельностью в пользу Японии (подпись).
Вопрос: Когда вы были завербованы для разведывательной деятельности?
Ответ: В 1929 (подпись).
Вопрос: Кем были завербованы?
Ответ: Ощепковым Василием Сергеевичем (подпись).
Вопрос: Кто такой Ощепков?
Ответ: Ощепков Василий Сергеевич, агент японской разведки, в 1937 арестован органами НКВД в Москве (подпись)[132]».
Всего через два дня Юркевич изменит свои показания и будет утверждать, что его завербовал японский инженер Суйяма, а в это время во Владивостоке бывший начальник Юркевича Н.П. Овидиев рассказывал следователю, что это он завербовал Юркевича и не в 1929, а в 1933 году. Но это потом. Пока же следователю Вершинину нужно было первое признание, и он добился его от обвиняемого — в буквальном смысле слова. На странице 7 следственного дела — обычные вопросы о биографии арестованного, ответы, заверенные подписью: «Юркевич». На обороте: процитированный выше отрывок и пять подписей обвиняемого, лишь одна из них отдаленно напоминает роспись на 7-й странице. Остальные — по мере заполнения протокола — все меньше и меньше походят на записи, сделанные взрослым человеком. Сначала это уже шаткое, обрывистое, но еще понятное «Юркеви...», потом дрожащее, расплывающееся «Юрке...», затем краткое «Ю...» и, наконец, еле видное, нацарапанное дрожащей рукой, все состоящее из отдельных тонких палочек и расползающееся на две строки «Юрк...». Что было там, в камере для допросов, что произошло с этим взрослым, но, вероятно, сломленным еще в прошлый арест человеком, бывшим кавалерийским офицером и больным туберкулезом доцентом-лингвистом, мы можем только гадать, зная, по другим источникам, способы проведения допросов в НКВД. А. Хисамутдинов опубликовал рассказ одного из обвиняемых по делу «вредителей в Дальневосточном университете»: «Я лежал в тюремной больнице с арестованным Романюком из Тернея, который рассказывал мне, что во время допросов у Хренова последний посадил его задним проходом на ножку стула, продавил его, и ножка прошла через задний проход и вышла в живот. Романюк и сейчас жив, но он калека, он просил отравы, чтобы скорее умереть. Мимо меня проходило много жертв Мочалова (начальник отделения) и их группы. Арестованные рассказывали, что Хренов допрашивал их в пьяном виде. Мочалов—это садист, он жаждал крови, он отрывал людям семенники. Серебряков говорил мне, что Мочалов вставлял ему в задний проход штепсель и говорил при этом, что не вытащит штепсель до тех пор, пока не закипит у него»[133].
Следующий допрос состоялся 27 марта. Довольно длинный протокол наполнен зачеркиваниями, подчеркиваниями, исправлениями уже записанных показаний: видно, что следователь Вершинин старался подогнать полученные сведения под уже известную ему «линию». Ощепков в ней упоминается уже только единожды, да и то мимоходом. Теперь основной канвой обвинения становится «вредительская деятельность» Т.С. Юркевича и других японоведов во Владивостоке. Из еще живых обвиняемый называет двоих: уже арестованных Романа Ким и Мариам Цын. Почему — мы этого никогда не узнаем. Но сам протокол является теперь историческим свидетельством против преступлений сталинизма и доказательством сознательного уничтожения япо-новедения в СССР[134].
Последний допрос Юркевича состоялся 18 апреля 1938 года. В него следователи собрали сведения из первых двух протоколов: по новой версии, Юркевича снова вербовал Ощепков, но уже при участии японца Юхаси. Агентами Ощепкова также названы японоведы Плешаков и Крылов — оба уже расстрелянные к тому времени, и японец «Тонегава». Версию о вредительстве на преподавательском фронте объединили с борьбой бывших колчаковцев против советской власти, добавили японского шпионажа, и 2 июня 1938 года сын сахалинского каторжника и учителя, крестник народовольца Ювачева, бывший агент большевистской разведки «Р» и один из первых высоких профессионалов советского японоведения, доцент Трофим Степанович Юркевич был приговорен к высшей мере наказания. 10 июля 1938 года он был расстрелян на Бутовском полигоне. Его реабилитацией занималась сестра жены, умершей в 1951 году, — та самая «член партии с 1919 года», и ей это удалось. Специальная комиссия провела дополнительное расследование и не нашла никаких свидетельств причастности Юркевича Т.С. к деятельности иностранных разведок, после чего в августе 1958 года он был реабилитирован.
За рекой Ляохэ загорались огни,
Грозно пушки в ночи грохотали,
Сотни храбрых орлов
Из казачьих полков
На Инкоу в набег поскакали.
Соученик Василия Ощепкова и Трофима Юркевича, семинарист первого «военного» набора Владимир Плешаков — еще один из тех, о ком мы знаем достаточно много, чтобы сказать, что знаем слишком мало. Как и в случае с Юркевичем, почти все, что известно об этом человеке, почерпнуто из его следственного дела, заведенного при аресте в 1937 году. Между тем, впрочем, как и большинство других героев этой книги, он мог бы рассказать очень много интересного, ибо всю свою жизнь связал с двумя странами — Россией и Японией, полностью посвятив ее службе в разведке — царской, белогвардейской, советской.
Владимир Дмитриевич Плешаков был арестован органами УГБ НКВД в период между 7 и 17 сентября 1937 года. Точная дата нам до сих пор неизвестна. Следственное дело заполнено небрежно, с пропусками и помарками. Постановление об аресте Плешакова подписано 7 сентября, «объявлено» арестованному 20 или 29 сентября (неразборчиво), но притом первый в следственном деле протокол допроса датирован 17 сентября[135]. Получается, что допросили Владимира Дмитриевича в первый раз еще до предъявления обвинения? Есть и другие нестыковки. Например, в том же постановлении об аресте адрес Плешакова записан так: «Ст. Пушкино, 2-я Домбровская ул. (дом 10 или 9)». В анкете же арестованного указан адрес фактический: дом номер 2, 2-я Домбровская улица в довоенном дачном городке Пушкино к северу от Москвы — тихая улочка с садами вокруг небольших частных домиков и длинных казенных деревянных бараков. Дом номер 2 — один из таких бараков. Учитывая неправильно записанный адрес, получается, что чекистам пришлось перебудить чуть ли не половину улицы, чтобы найти квартиру Плешакова. Попробуйте представить себе картину «взятия»: врывающихся среди ночи в один дом за другим сотрудников НКВД с дворниками в качестве понятых, ищущих «члена контрреволюционной шпионской террористической группы» (так в НКГБ сформулировали вину Плешакова) и, наконец, к облегчению одних местных жителей и к ужасу других, останавливающих свой выбор на доме № 2. И еще: арестовывали этого человека как «переводчика японского языка при НКИД», и лишь потом, в ходе оформления документов в Бутырской тюрьме, было названо его настоящее место службы: 9-й (шифровальный) отдел ГУГБ НКВД СССР. Как обычно — не знали, кого брали? Или он был настолько засекречен? Попробуем разобраться.
Как следует из показаний самого Владимира Плешакова, он родился в 1892 году в семье крестьянина-середняка, но, скорее всего, в семье казака в г. Баку. Почему именно казака? На это соображение наводит тот факт, что как раз казаков, а не русских крестьян в конце XIX века в нефтяной столице Закавказья было более чем предостаточно. Профессиональных военных казна и богатые промышленники привлекали тогда для охраны нефтяных месторождений и многочисленной русской колонии в Закавказье. Как ни удивительно, но и сегодня в Баку живут люди с фамилией Плешаков — возможно, дальние родственники нашего героя и, во всяком случае, потомки того же большого казаьчего рода. Наконец, именно выходцев из казачьих семей рекомендовало на обучение в Токио военное командование Заамурского округа пограничной стражи. Отец же Плешакова — Дмитрий Яковлевич — отправился на строительство и охрану КВЖД в 1900 году, осел в Харбине, через два года перевезя туда семью. Владимир в 1904 году окончил там начальную школу и успел два года проработать в железнодорожных мастерских, прежде чем был отобран военным командованием для обучения на переводчика с японского языка в Токио. Получается, что в семинарию он попал одним из самых опытных подростков, успевшим и поучиться, и поработать, хотя и остальных «казачат» и сахалинцев белоручками назвать было никак нельзя.
О жизни Владимира Плешакова в семинарии нам ничего не известно, за исключением двух упоминаний о нем в разных источниках. Первый: известная статья в журнале «Сэйнэн» («Юношество») за 1907 год. Возможно, что упомянутый там «Персяков Владимир — сын музыканта» с учетом японского произношения и транслитерации и есть Владимир Плешаков. Что же касается разницы в социальном происхождении, то здесь тоже возможна путаница. Например, соученик Плешакова Исидор Незнайко был сыном ротного трубача, то есть одновременно и сыном казака, и сыном музыканта. Спутал японский корреспондент их или нет, или, может быть, отец Плешакова тоже был каким-нибудь «ротным трубачом» — неизвестно, но, во всяком случае, семинарист Персяков больше не фигурирует больше нигде. Второе упоминание о Плешакове — в дневнике святителя Николая Японского — тоже выглядит несколько странно и даже загадочно: «Был на экзамене в Семинарии в младшем классе, где 24 учащихся, по Священной Истории Ветхого Завета. Отвечали хорошо. Из русских младшие 5 учились с ними; отвечали плоховато, кроме младшего Плешакова»[136]. Исходя из текста, логично предположить, что Плешаковых было как минимум двое: старший и младший. Но так ли это на самом деле? В следственном деле Владимира значится его старший брат Иван, но тому в 1910 году, когда была сделана запись в дневнике, стукнуло уже 27 лет, и обучаться в семинарии он никак не мог. Был ли еще один Плешаков? Пока это неизвестно, но вряд ли. Может быть, стареющий автор дневниковой записи просто повторился, имея в виду младшую группу семинаристов? Не знаю.
Известно, что в 1912 году «наш» Плешаков окончил семинарию и следующие два года прослужил переводчиком штаба Заамурского округа пограничной стражи. С началом мировой войны молодой переводчик окончил школу прапорщиков (видимо, до этого времени имел чин унтер-офицера, как и Ощепков) и был отправлен на фронт, где в 1916 году стал подпоручиком. Документов о его службе там пока не обнаружено.
С окончанием войны, в 1918 году, Владимир Дмитриевич отправился домой, в Харбин, но доехал только до Омска, где в ноябре того же года адмирал Колчак сформировал свое правительство. Профессиональный военный Владимир Плешаков поступил на службу к Колчаку в качестве офицера-восточника[137]разведывательного отдела. Эта специальность появилась в России в начале XX века. Офицеры-восточники, которых до революции успели подготовить около 500 человек, были включены в штаты приграничных воинский частей, соединений и войсковых объединений до округа включительно. Эти люди были едва ли не исключительными носителями языка пограничных с Россией стран, специалистами по их вооруженным силам, политике, экономике, географии, лингвистике, археологии, этнографии...
Офицером-восточником был, к примеру, знаменитый путешественник Н.М. Пржевальский. Они внесли грандиозный вклад в сугубо мирное изучение Востока, оставили потрясающее научное наследие, исчисляющееся в тысячах томов исследований по всем возможным областям жизни азиатских стран. Но готовили их все-таки не к гуманитарным исследованиям, а потому основная часть деятельности и наследия по-прежнему засекречена. Относится это и к службе восточников во времена Гражданской войны.
Само по себе понятие «белогвардейская разведка» у нас, чье представление о мире в общем и целом формировалось в годы советские и постсоветские, не вызывает практически никаких ассоциаций — настолько, что кажется, будто этой разведки вовсе никогда не существовало. Между тем это не так. Что касается армии Колчака, то разведывательная служба в ней была сформирована даже еще до того, как сам адмирал возглавил Верховное главнокомандование в Омске, когда шло только формирование войск одного из контрреволюционных региональных правительств — Уфимской директории. Структурно военное министерство Колчака контролировало три восстановленных после революционного распада округа: Омский, Иркутский и Приамурский. В каждом из них были свои разведывательные органы — военно-статистические отделения, нити руководства которых сходились в Омске — в руках начальника колчаковской разведки генерала П.Ф. Рябикова и подполковника Н.И. Масяги-на. Оба, по признанию историков разведки, — блестящие профессионалы и интеллектуалы. Именно в подчинении Масягина и оказался подпоручик, а затем поручик В.Д. Плешаков. Заняться ему было чем: Приамурский военный округ считал одним из главных направлений своей разведывательной деятельности Японию, для чего были даже организованы «командировки офицеров за границу с секретными заданиями... велась глубокая разведка в Советской России, Монголии, Китае, США и Японии — собирали сведения о военном потенциале, экономическом и политическом положении...»[138] военно-статистическим отделением Приамурского округа руководил подполковник Александр Ильич Цепушелов — профессиональный разведчик-японист, участник войны с Японией, выпускник Восточного института, сам не раз работавший в секретных командировках в Японии. Неизвестно, бывал ли в таких командировках до революции делопроизводитель разведывательного отделения осведомительного отдела Главного штаба войск Колчака офицер-восточник Плешаков, но Владимир Дмитриевич точно не был новичком в разведке и хорошо знал, чем занимается.
Результаты этого знания оказались во многом судьбоносны для России. Известно, что Колчак не доверял японцам так же, как и они не доверяли ему, и, в конце концов, потерял их поддержку. Оснований для такого недоверия у адмирала было много, но, думается, одним из основных являлись рапорты его собственной разведслужбы о том, что «...недостатки в стране (в Японии. — А.К.) ископаемых и сырья, необходимых для промышленности, и стремление к приобретению прочных рынков направляют внешнюю политику Японии к территориальным захватам в странах, богатых сырьем и со слабо развитой промышленностью (Китай, российский Дальний Восток и др.). Согласившись принять участие в борьбе с большевиками, Япония ввела войска и устремилась к захвату Сибири, интенсивно скупая крупные земельные участки, дома, копи, промышленные предприятия и открывая отделения банков для субсидирования своих предприятий. В целях беспрепятственного захвата нашего Дальнего Востока Япония стала поддерживать сепаратистские настроения казачьих атаманов... Борьба с большевиками является удобным предлогом для пребывания японских войск на чужой территории, а поддержка атаманов позволяет Японии эксплуатировать сырьевые ресурсы. Одним из способов приобретения главенствующего положения Японии являлось ведение паназиатской пропаганды... и стремление к расчленению России для создания в будущем азиатского союза под японским флагом»[139]. Обратите внимание: это цитата не из пропагандистской статьи в «Правде», не из секретного отчета белогвардейской разведки, которую трудно упрекнуть в «классовом неприятии милитаристской Японии»! Именно знание такого положения дел на Дальнем Востоке, понимание планов Японии и осознание этой страны как вражеской на тот момент по отношению к интересам России не позволили Колчаку опираться на стену ее штыков. И наоборот: принятие атаманом Г.М. Семеновым условий игры, предложенных японцами, отрезало армию Колчака от людских и материальных ресурсов Дальнего Востока. Во многом именно это и привело в результате Сибирское правительство и его Верховного правителя к гибели, а значит, изменило судьбу нашей страны, всего мира.
Какое в точности отношение к получению информации о планах японской стороны имел Владимир Плешаков? Думаю, что мы об этом никогда не узнаем, а все то же, известное нам, следственное дело ситуацию не столько проясняет, сколько запутывает. Это касается и событий, произошедших после краха Сибирского правительства. Например, на допросе в НКГБ Плешаков дал показания о том, что еще в 1919 году перешел на службу к японцам, но произошло это якобы «после ареста Колчака». Однако Колчак был арестован лишь в конце января следующего, 1920 года. По каким причинам и каким образом состоялось перемещение поручика колчаковской разведки к японцам, совершенно непонятно, но новым местом службы офицера-восточника стала должность переводчика командира 11-го пехотного полка японской армии полковника Хондзё Сигэру — будущего командующего Квантунской армией, адъютанта императора, барона и члена Тайного совета. После того как японские войска весной 1920 года оставили Забайкалье, Плешаков, все еще находясь на службе у японцев, оказался в хорошо знакомом ему Харбине, откуда скоро переехал во Владивосток, где его и застал приход советской власти. Удивительно, но колчаковский разведчик не эмигрировал, не бежал в Шанхай, а просто начал при красных новую жизнь. Какую?
Следователей НКГБ ответ на этот вопрос совершенно не интересовал. Жизнь их подследственного в период с 1922 по 1935 год, несмотря на то что вся она прошла за границей, в том числе в Японии, где, кстати говоря, некоторое время находился и его бывший шеф по службе в разведке генерал Рябиков, ставший официальным представителем атамана Семенова в Токио, не стала темой допросов на Лубянке, хотя неизбежно должна была бы. Сам же Плешаков на допросе ограничился краткой и ничего не объясняющей формулировкой: «...перешел работать в советские органы в качестве переводчика японского языка». Что это были за «органы» и почему он в них именно «перешел» после службы в японской армии — еще одна загадка офицера-восточника. Во всяком случае, в 1922—1923 годах Владимир Дмитриевич совершил вояжи в Харбин и Мукден, после чего вернулся во Владивосток и внезапно убыл оттуда в Хакодатэ в качестве переводчика местного отделения Центросоюза.
Центросоюз — крупнейшая в Советском Союзе организация потребительской кооперации. Чем она занималась в Японии, в Хакодатэ? Формально — проблемами рыбозаготовок с участием японских и советских рыболовецких хозяйств. Но... Не так давно французская исследовательница творчества советского писателя Б. Пильника Дани Савелии передала мне копию документа, попавшего к ней из архива МИД Японии в связи с делом другого русского семинариста — С. Сазонова. В докладной записке губернатора префектуры Фукуи (один из крупнейших портов страны — Цуруга—находился как раз на ее территории) от 18 марта 1926 года на имя министров иностранных и внутренних дел сообщается о въезде в Японию «опасного русского — Михаила Александровича Яхонтова» (написано азбукой катакана и продублировано по-русски). «Опасный человек» въехал в Японию, чтобы возглавить представительство Совторгфлота в Хакодатэ и... одновременно вести там дела Центросоюза. Вторым «опасным русским» назван его переводчик, фамилия которого, к сожалению, не читается. Но в том же архиве хранятся еще полтора десятка донесений агентов тайной полиции за В.Д. Плешаковым, в которых он предстает явно подозрительным, но не уличенным в шпионаже «советским русским»[140].
А вот что пишет историк военной разведки Михаил Алексеев, рассказывая о Василии Ощепкове: «В первых числа марта 1926 г. состоялась встреча Монаха с одним из работников разведки — Бабичевым», и делает примечание: «Бабичев Михаил Агапович (Яхонтов) в Японии работал с 1925 г. под “крышей” Совторгфлота. Японского языка не знал, опыта зарубежной работы не имел, нуждался в постоянном руководстве»[141]. Неудивительно, что в этой же статье мы находим и упоминание о Плешакове: «С Владимиром Дмитриевичем Плешаковым, окончившим семинарию первым учеником, Ощепкова связывала близкая и искренняя дружба. С мая 1923 года Плешаков был привлечен к сотрудничеству с разведкой и работал переводчиком в Центросоюзе в Хакодатэ, о чем знал Ощепков. Именно Плешакова Ощепков предлагал для связи с Центром»[142]. Интересно, что в подтверждение своих слов автор статьи, имеющий доступ к архиву, который ныне не рекомендовано даже упоминать, приводит уже знакомый нам план работы Ощепкова в Японии, где под пунктом 8 значится: «Наладить связь с Плешаковым, который служил в Центросоюзе в Хакодате, через которого была единственная возможность сдавать материалы во Владивосток или Харбин»[143]. М.Н. Лукашев, успевший увидеть дело Ощепкова до того, как его снова засекретили в начале 2000-х, цитирует одно из донесений Ощепкова в Центр с описанием опасного инцидента: «По поводу последней передачи я хотел бы высказаться отрицательно, так как, если бы не Митрич, случайно оказавшийся в Токио, я провалился бы с головой. В дальнейшем ни под каким видом не телеграфируйте мне... Связь—лишь через Митрича. Он — хоккайдскому консулу, а тот — своей связью»[144]. Нетрудно догадаться, кто этот случайно оказавшийся в Токио «Митрич», имеющий прямую связь с советским консулом на Хоккайдо, а значит, где-то в недрах архива советской военной разведки хранится дело и на «Митрича» — Плешакова. Конечно, вряд ли мы это дело когда-нибудь увидим, но право на гипотезу пока никто не отнимал.
Сразу скажу: никаких доказательств этой гипотезы у автора нет и, учитывая национальные особенности наших архивов, скорее всего, не будет. Но то, что известно по открытым источникам о попытке вывоза атамана Семенова в СССР в 1920-х годах, укладывается в общую картину работы советских спецслужб, как разрозненные поначалу пазлы укладываются в большое панно. Судите сами...
Самая известная — благодаря советскому кино — попытка дезинформации лидеров белогвардейского движения для вывода их на советскую территорию — знаменитая чекистская операция «Трест», осуществленная в 1921—1926 годах. Итог — поимка в Москве, арест и казнь в 1925-м британского шпиона и «ярого врага советской власти» Сиднея Рейли. Составная часть «Треста» — операция «Синдикаг-2», посредством которой чекисты выманили из Парижа не менее серьезную фигуру — эсера-террориста Бориса Савинкова. Среди итогов промежуточных значатся уничтожение ячеек реальных контрреволюционных организаций, дискредитация самой идеи белогвардейского подполья в Советской России и сдерживание на некоторое время активности генерала Александра Кутепова, главы Русского Общевоинского Союза (РОВС). Впрочем, уже в 1927 году Кутепов отозвался на грандиозные провалы терактом в Ленинграде, но вскоре сам был похищен прямо из Парижа и убит чекистами по дороге в Москву. Его преемник в РОВС генерал Евгений Миллер тоже был вывезен из Парижа, но уже в 1937 году, а в 1939-м — расстрелян в Москве. Бесследно пропал в Париже в 1926-м помощник Кутепова генерал Николай Монкевиц.
Менее известны восточные варианты этой чекистской игры: в 1921 году после неудачной попытки выманить его из Китая в СССР застрелен атаман Александр Дутов. В 1924—1926 годах из Маньчжурии выкрали атаманов Ширяева и Анненкова. В 1932-м похищен в Китае атаман Топхаев. В 1935-м в результате однотипной с «Трестом» операции «Мечтатели» через дальневосточную границу в Советский Союз был выведен и расстрелян один из руководителей дальневосточного РОВС Иннокентий Кобылкин. Но признайтесь: кто сегодня помнит эти фамилии? А ведь был на Дальнем Востоке другой, куда более масштабный, интересный и известный кандидат в «вожди антибольшевистского движения» — генерал-лейтенант Григорий Михайлович Семенов. Неужели его — яркого, непримиримого, да к тому же возможного обладателя части «колчаковского золота» — ни разу не пытались переместить через границу сотрудники Генриха Ягоды? Накопленные в последние годы материалы, как мне кажется, дают основания полагать, что пытались. И хотя, повторюсь, свидетельства эти косвенные, давайте попытаемся разложить их по порядку.
Атаман Семенов приехал в Японию из Китая в 1922 году и первое время жил в Нагасаки, после чего перебрался в Токио, тяготясь, по его собственному выражению, «праздностью жизни». В это же самое время на островах оказался бывший глава тайной службы адмирала Колчака и легенда русской разведки генерал Павел Рябиков. В Японии Рябиков рекомендовался как «представитель атамана Семенова». В это же время и там же оказывается и бывший подчиненный Рябикова офицер-восточник поручик Владимир Плешаков. В Токио с ним оказался связан еще один выпускник Токийской семинарии — первый нелегальный резидент Разведупра РККА в Японии Василий Ощепков. В плане работы Ощепкова в Токио, помимо Плешакова упоминается еще один «товарищ по школе», то есть по семинарии, Степан Сазонов.
Об этом человеке очень мало что известно. По сообщению Ощепкова, Сазонов был личным секретарем, «правой рукой атамана Семёнова», и через него просматривалась возможность «познакомиться с лицами из политических и военных кругов Японии». Из Книги памяти Хабаровского края и ответа на мое обращение в Управление ФСБ РФ по Хабаровскому краю следует, что он родился 26 июля 1896 года в казачьей станице Иловлин-ской—нынешнем посёлке Иловля Волгоградской области. Окончил Токийскую духовную семинарию — вероятно, был одним из последних ее выпускников в 1917 году. К 1945 году проживал в Китае и числился переводчиком японского языка. 13 сентября 1945 года он был арестован в Харбине контрразведкой Смерш базы Краснознаменной Амурской флотилии по подозрению в проведении антисоветской деятельности, обвинен в «контактах с иностранным государством в контрреволюционных целях» и «активной борьбе против революционного движения, проявленной на ответственной или секретной (агентура) должности при царском строе или контрреволюционных правительств в период Гражданской войны». 20 ноября 1945 года Сазонов С.П. был приговорен судом военного трибунала к высшей мере наказания и расстрелян в Хабаровске 24 января 1946 года. 20 марта 1992-го Степан Сазонов был реабилитирован по заключению прокуратуры Хабаровского края по Закону РСФСР от 18 октября1991 года[145]. Его дело должно стать доступным исследователям в 2020 году...
О Сазонове вскользь упоминает французская исследовательница творчества советского писателя Бориса Пильняка, все в том же 1926 году путешествовавшего по Японии[146], да в архиве МИД Японии сохранился один полицейский отчет по наблюдению за Сазоновым[147]. Есть непроверенная информация о том, что в 1930-х годах в Маньчжурии С.П. Сазонов был редактором журнала «Друг полиции», издававшегося Союзом чинов полиции марионеточного государства Маньчжоу-Ди-Го[148]. Если это так, неудивительно, что Смерш не испытывал никаких иллюзий по поводу действительных занятий бывшего семинариста.
В 1926 году Сазоновым интересовался и Разведупр РККА, и Иностранный отдел ГПУ. Мог ли при этом военный разведчик Ощепков сотрудничать с разведкой политической, в чьей компетенции находилась борьба с белогвардейскими организация за рубежом? Мог. Заметим, что, по данным М.Н. Лукашева, перед выездом в Японию Ощепков встретился в Китае с сотрудником ОГПУ «товарищем Егором», который фактически вынудил его дать согласие работать на обе советские разведки — военную и политическую.
В том же 1924 году на передний край борьбы с «дальневосточной белогвардейщиной и японским милитаризмом» — в харбинскую резидентуру ОГПУ был направлен один из активных участников операции по захвату Рейли и Савинкова, специалист по выводу на советскую территорию белых лидеров Василий Пудин. Пудина атаман Семенов не мог не интересовать. О такой добыче чекисты могли только мечтать, и неслучайно для организованного десятилетие спустя его преемниками дела было выбрано символичное название: «Мечтатели», имея «в видуте сипы за рубежом и в стране, которые страстно и... совершенно тщетно мечтали восстановить в России прежний социально-экономический строй»[149]. Генерал-лейтенант Григорий Семенов был самым ярким олицетворением такой силы на Дальнем Востоке. К тому же Семенов мог либо знать, ще находится вывезенное из России «золото Колчака», либо, если оно действительно хранилось в японских банках, у него были некоторые шансы это золото получить. Во всяком случае, в этом был уверен сам Семенов, а возможность получения «бриллиантов дня диктатуры пролетариата» для ОГЛУ была очень серьезным стимулом к решительным действиям против атамана, особенно когда вокруг него вертелась под видом секретарей и адъютантов целая «карусель» из бывших и действующих шпионов.
Бежавший позже на Запад Григорий Беседовский в 1926 году был поверенным в делах СССР в Японии. Он вспоминал: «Свер-чевский (глава легальной резидентуры ОГПУ в Токио. — А.К.) заявил мне, что ему удалось вступить в контакт с атаманом Семеновым через одного из его адъютантов. Этот адъютант явился к Сверчевскому и заявил, что атаман Семенов склонен начать вести тайные переговоры с советским правительством о возвращении в СССР. Но он, Семенов, не хочет возвратиться как амнистированный преступник. Он желает возвратиться как герой... Сверчевский с восторгом рассказывал мне об этих переговорах. Он считал, что делает мировое дело, перетягивая Семенова на советскую сторону»[150]. Но Беседовского план Сверчевского не вдохновил: «...из японских кругов до меня стали доходить сведения, что семеновское окружение пускает слухи, что... вскоре предстоит сближение Семенова с Советским правительством и что Семенов сможет тогда... выхлопотать богатейшие концессии для японских предпринимателей на советской территории. Пока же под эти концессии семеновские адъютанты получают авансы у легковерных японцев... Я предложил Сверчевскому немедленно прекратить “переговоры” с семеновским адъютантом».
Можно верить или не верить Беседовскому, но, как мне представляется, на пустом месте историю с попыткой контакта семе-новцев с представителями СССР он придумать был не в силах, да и незачем. В свою очередь, адъютанты Семенова никогда не пошли бы на контакт без санкции атамана, а того никак нельзя было заподозрить в симпатиях к советской власти. Возвратиться в СССР, да еще с надеждой на какое-то мифическое влияние на большевиков? Это даже не риск, это самоубийство. Другое дело, если бы ему, испытывавшему в то время серьезные проблемы, кто-то подсказал бы такой вариант их решения: вернуться в Советскую Россию, приведя с собой японские инвестиции (а может, и привезя наличные), получив прощение, остаться на плаву, вернуться к военному командованию, остаться, в конце концов, настоящим генералом — с войсками, а не с судебными тяжбами. Японцев в таком случае можно и обмануть — не страшно. И этот кто-то должен был быть настолько убедительным источником информации для бывшего атамана, что тот согласился рискнуть. Но от кого могла исходить эта идея? И если из советских спецслужб, то почему о ней не знал резидент ОГПУ Владимир Сверчевский?
Во всех случаях развития событий по модели операции «Трест» легальные резидентуры ОГПУ либо не принимали в них участия, либо это участие сводили к минимуму. Выводом нужного лица на советскую территорию занимались агенты-нелегалы, к которым, по всей вероятности, относились и некоторые из круживших вокруг Семенова адъютантов. Курировать их мог человек с полномочиями из Москвы: например, все тот же участник вывода Савинкова Василий Пудин, находившийся в соседней с Японией Маньчжурии, или кто-то из его шефов. Однако Токио — не Париж, не Варшава и даже не Харбин. И сообщение с СССР здесь не такое интенсивное, и японская полиция работает совсем не так расслабленно, как французская или китайская, да к тому же видно любого иностранца буквально за версту. Да, помощь резидента Сверчевского могла пригодиться, но вот только зачем он рассказал о «переговорах» Беседовскому? Загадка. Так или иначе, тайная операция стала достоянием гласности и была немедленно прекращена. Причем даже не очень понятно кем—ведь не Беседовский же мог запретить ОГПУ нелегальные контакты с представителями белой эмиграции! Тем не менее «трест» лопнул, и Семенов уже никогда не поверил бы большевикам. И вот что интересно: Василий Ощепков в нарушение всех правил конспирации был отозван в СССР еще до инцидента со Сверчевским, который тоже вскоре покинул Токио. Из Харбина немедленно вернулся в Москву Василий Пудин. Одновременно уволился из Центросоюза Владимир Плешаков и отбыл в неизвестном направлении. А вскоре Японию покинули и сам атаман Григорий Семенов вместе со своим секретарем Степаном Сазоновым.
Так была или нет попытка вывода на советскую территорию Григория Семенова? Уверен, что да, была. Она вычисляется примерно так же, как невидимые в телескоп звезды вычисляются математическим путем. Ответ, подкрепленный материалами, находится в каком-то из наших архивов. Пока что единственный из них, работающий с исследователями, — ЦА ФСБ — сообщил мне, что «сведениями о попытках вывода в 1926 г. на советскую территорию из Японии атамана Семенова Г.М. (в том числе о причастности к этому японистов-переводчиков Ощепкова В.С., Плешакова В.Д. и Сазонова С.П.) не располагает»...
Десятилетие спустя арестованный В.Д. Плешаков или ничего не сказал о своей работе в советской военной разведке, или, что скорее всего, это не было зафиксировано протоколом. Подследственный только констатировал, что проработал в Хакодатэ до 1928 года, после чего через Харбин выехал во Владивосток. Мы не знаем пока, чем он там занимался, но через два года он снова вернулся в Харбин, где на этот раз оставался, работая на железной дороге, до 1935 года, то есть до передачи КВЖД японцам, после чего, почему-то зарегистрировавшись сначала в Горьковской области и получив там паспорт, оказался в Москве.
То, что говорил Владимир Плешаков своему следователю дальше, представляло большой интерес для последнего, но, увы, не несет никакой полезной информации для нас: обычный самооговор и рассказы о «вредительской деятельности» в составе «контрреволюционной троцкистской террористической организации». Интересны, пожалуй, только списки японцев, которых Плешаков называет «работниками полиции»; некоторые из них — его однокашники по семинарии.
Владимир Дмитриевич Плешаков признал себя виновным в «вооруженной борьбе с Сов. властью являясь офицером в чине подпоручика в штабе Колчака» и в том, что был завербован японской разведкой в 1935 году, хотя так и не подтвердил, что как-либо на эту разведку работал. «Кроме того, изобличается показаниями руководителя шпионско-террористической организации в СССР полковником Крыловым в том, что являлся членом шпионско-террористической организации и вел контрреволюционную троцкистскую пропаганду». Чекисты арестовали Плешакова, действительно не зная, что он их коллега, и не интересуясь его реальными возможностями в разведке. Снова мы приходим к выводу, что надо было набрать нужное количество людей, хоть как-то связанных с Японией, чтобы отчитаться о «широком троцкистском заговоре» с участием японских спецслужб — нагнетание враждебного отношения к Японии особенно усилилось летом 1937 года. А но времени ареста подоспел и приказ № 00593. Необходимость в придумывании троцкистского заговора отпала, и японоведов начали быстро и неуклонно уничтожать по стандартному обвинению в шпионаже в пользу Японии.
Владимир Дмитриевич Плешаков был расстрелян на Бутовском полигоне под Москвой 14 октября 1937 года. Реабилитирован В.Д. Плешаков был 2 июля 1957 года. Но мы по-прежнему знаем об этом загадочном персонаже очень мало.
Уплывают назад верстовые столбы
Вторят пары колесные струнам
Долог путь. Как уже далеко от Москвы,
Как еще далеко до Квантуна...
В начале XVIII века в Японии произошла история, которую знает сегодня весь мир. 47 самураев, оставшихся без хозяина, — ронинов совершили акт мести, отрубив голову обидчику их повелителя, из-за которого тот вынужден был расстаться с жизнью. Сами ронины тоже оказались приговорены к смерти и погибли, но... События эти известны нам в подробностях во многом благодаря тому, что одному из них удалось выжить и в конце жизни написать воспоминания. История о чудом спасшемся ронине всегда напоминает мне о деле Исидора Незнайко — единственного известного мне на сегодняшний день выпускника Токийской семинарии, окончившего свои дни не на расстрельном полигоне и не в тюремной камере, а дома — среди родных и близких ему людей. Благодаря этому, а также усилиями его внука Виктора Викторовича Незнайко в нашем распоряжении сегодня оказался целый ряд уникальных материалов, позволяющих в значительной мере восстановить жизненный путь еще одного воспитанника Николая Японского.
Внуку Исидора Незнайко, в дополнение к сохранившимся в семье личным документам деда, его фотографиям, вырезкам из газет, удалось получить некоторые материалы из архива БРЭМа — Главного бюро по делам российских эмигрантов в Маньчжоу-Ди-Го — японской организации, созданной в Маньчжурии в конце 1934 года для контроля над русскими эмигрантами. После прекращения деятельности БРЭМа в 1945 году его архив был вывезен в Советский Союз, сейчас является российской собственностью и хранится в Хабаровске. В нем сохранились десятки тысяч дел на русских, живших в Маньчжурии, главным образом вдоль КВЖД, том числе и на нашего героя.
Теперь благодаря документам, составленным советской военной контрразведкой Смерш при задержании И.Я. Незнайко в 1945 году в Китае, мы можем документально подтвердить[151], что Исидор Незнайко родился в кубанской станице Ахтырской 27 мая 1893 года. Когда мальчику было три года, далеко от Кубани, в Петербурге, принято решение о строительстве Китайско-Восточной железной дороги, а уже в 1898 году в Харбин, для охраны и обороны столицы Русской Маньчжурии от китайских разбойников — хунхузов, прибыл первый отряд кубанских казаков, в котором находился отец мальчика штаб-трубач (старшина) вахмистр Яков Федорович Незнайко. Семейство Незнайко в полном составе (мать, дочь и сын Исидор) переселилось в Харбин через год, но уже в 1902 году мальчика пришлось отправить на родину — в Харбине еще не хватало школ. Однако вскоре после Русско-японской войны Исидор вернулся в Маньчжурию и стал участником важных событий. В своей автобиографии Исидор Незнайко вспоминал об этом так:«...был командирован в Японию, город Токио, как стипендиат Штаба округа, специально для изучения японского языка, и был для этой цели определен, вместе с другими семью человеками, в Духовную семинарию при Российской духовной миссии в Токио, где изучал японский язык под руководством начальника миссии [ныне] покойного Архиепископа Николая до 1912 года. В июне 1912 года закончил образование и изучение японского языка вместе с другими двумя товарищами»[152].
О недовольстве архиепископа Николая уровнем способностей присланных «казачат» мы помним из первой главы. В семье Незнайко сохранились предания о том, как их дед, будучи молодым семинаристом, оказывал помощь в переводах произведений Чехова и Пушкина супруге ректора семинарии Елене Сэнума, получившей широкую известность как поэтесса и переводчик русских классиков Сэнума Каё, и у нас нет причин сомневаться в правдивости этих рассказов (не об этом ли писал Е.Г. Спальвин?). Это означает, что уже в молодости Исидор Незнайко не относился к числу бесперспективных учеников, а был выбран в качестве помощника переводчика, способного сверять японский и русский тексты. Известно, правда, и о личных симпатиях жены ректора к некоторым русским студентам, и в семье Незнайко помнят, что их предок не был в этом смысле исключением.
Помним мы и о непростых отношениях между русскими и японскими учениками семинарии, о скандале, ставшем известным благодаря мадемуазель Горячковской, о словах Василия Ощепкова: «Я истинный русский патриот, воспитанный хотя и в японской школе. Но эта школа научила меня любить прежде всего свой народ и Россию...»[153] Сегодня все это можно списать на необходимость, на революционный пафос, на условия жестокого времени, когда они произносились: либо так, либо — конец. Но вот свидетельства человека, которого, по счастью, не коснулись ужасы большевизма, которого нельзя заподозрить в японофобии (иначе он не прожил и не прослужил бы в этой стране более полувека), но который признан как выдающийся японовед,—Николая Японского. Его дневники, особенно к концу жизни, когда опыт давал себя знать, пестрят записями подобного характера: «Но какая же дрянь этот народ—японцы!...Настоящие Иуды! Дай не 30, а 3 сребреника — Христа продадут!... Все — грош! И самим им всем цена—медный грош!» (1.01.1890); «По проповеди: все помешано на деньгах, все только просят денег. Кроме о. Павла Ниицума, не знаю ни единого христианина и служащего Церкви! Боже, с какой бы радостию бросил все и уехал, чтоб и ввек не слыхать об Японии» (1893 г., без точной даты); «Япония — золотая середина. Трудно японцу воспарить вверх, пробив толстую кору самомнения» (1.10.1894). И вот новое свидетельство. В семье Незнайко бережно хранится аудиозапись, сделанная 27 мая 1959 года[154]. На ней Исидор Яковлевич Незнайко рассказывает сыновьям и внукам о своей судьбе, по меркам сегодняшнего дня довольно выспренне призывает любить родину, поет казачью песню. И только один раз голос старого казака срывается на рыдания — когда он вспоминает учебу в Токийской семинарии: «Тут тоже было для меня нелегко... И даже скажу — очень и очень тяжело! Оторванному от родины и от родителей. ..Ноя... крепился и пережил все трудности». Ни разу за весь рассказ—ни до, ни после—не слышно в голосе старого казака таких эмоций, такой боли, которыми наполнены короткие фразы об учебе в семинарии: «...очень и очень тяжело». Не тут ли разгадка вопроса о том, почему они, имевшие возможность выбирать, выбирали Россию, а не Японию?
Окончивший семинарию с отличным аттестатом и специальной карточкой «за очень хорошие успехи в учении и примерное поведение», Исидор Незнайко воспоминал: «По окончанию изучения японского языка я, как стипендиат Штаба Заамурского округа, обязан был служить только в Штабе округа и находиться в его распоряжении 6 лет. После возвращения в Харбин штаб округа откомандировал меня в качестве переводчика японского языка в распоряжение генерал-майора Добронравова, высочайше командированного в Маньчжурию для сооружения памятников русским воинам, павшим в Русско-японскую войну 1904—05 гг. Штаб-квартира генерала Добронравова находилась в городе Мукдене, но я больше всего находился в Дайрене и Порт-Артуре, где производились работы по сооружению памятников и приведению в порядок русских кладбищ и перевозке из разных отдаленных районов прахов русских воинов.
Зимой 1912 года по окончании работ возвратился в Харбин в Штаб округа и был назначен на должность переводчика при Штабе округа одновременно совмещая обязанности преподавателя японского языка в Школе местных языков при Штабе округа.
В июле 1914 года был призван на военную службу и назначен в 1-й Заамурский конный полк, а затем был переведен в Штаб округа для исполнения обязанностей переводчика.
В 1915 году, в мае, был назначен переводчиком Гарнизона на станции Куаньченцзы (рядом с Чаньчунем). В 1916 году был откомандирован в Российское Генеральное Консульство в городе Мукдене (при Генконсуле Колоколове) и исполнял обязанности драгомана и делопроизводителя Консульства».
В архиве Незнайко сохранились документы о назначении молодого переводчика в 9-й конный казачий полк и удостоверение российского консула С. Колоколова о том, что «Исидор Яковлевич Незнайко, состоя на службе, отличался прекрасным усердием к исполнению своих обязанностей, знанием дела и отличным поведением». С другого места службы—из 563-й пешей Саратовской дружины — было получено похожее удостоверение в том, что И.Я. Незнайко исполнял «возлагаемыя на него поручения с отличающей его старательностью, точностью и добросовестностью, проявляя во всех случаях (по отзывам японцев) прекрасное знание японского языка. Знает он так же хорошо и китайский язык. Ввиду его исполнительности, безукоризненного поведения, умения изъясняться на двух языках, а также ввиду его воспитанности и умения держать себя, он, Незнайко, является очень ценным и полезным служащим».
Незаурядные способности к языкам и «умение держать себя» всегда обращали внимание окружающих на И. Незнайко. Хорошо знавший семинаристов еще по Токио, не раз принимавший у них экзамены профессор Д.М. Позднеев, выполнявший в 1926 году в Маньчжурии поручения уже советской военной разведки, писал о коллеге: «В отношении японского языка дело поставлено еще слабее. На всю КВЖД имеется один работник Незнайко, который в постоянном разгоне и теперь давно уже отсутствует из переводческой комнаты, так как связан все время с Мукденскими конференциями»[155].
Сам Исидор Яковлевич в своей автобиографии относит начало работы в разведке к советскому периоду: «В 1918 году перед закрытием Консульства возвратился в Куаньченцзы и был назначен на должность Старшего переводчика Охранной Стражи КВЖД при гарнизоне в Куаньченцзы. Одновременно работал некоторое время в паспортном пропускном пункте по назначению К.Г.[156] от Иркутского военного округа (правительства Колчака —А.К.), а затем постарался проникнуть в Комендантское управление (при коменданте станции). Занимался тайной информацией о японцах и их передвижению в Сибирь, работа была довольно опасная, приходилось необходимые записи условно делать на спичечных коробках. А затем расшифровывать и делать дома сводки донесений». Не исключено также, что, составляя свою автобиографию на допросе в Смерше, Незнайко сознательно скрыл факт своей работы на царскую разведку, догадываясь, что его друзья-соученики по семинарии поплатились за это жизнью.
Наоборот, Исидор Незнайко старательно выделяет в автобиографии тему свой преданности родине, упоминая при этом весьма любопытные исторические факты. Например: «В 1919 году... принимал участие в протесте и задержании служащими станции двух товарных вагонов (японского командования), погруженных белобандитом Семеновым в Чите русским золотом и увозимых японцами под видом урн (прахов) японских воинов. Однако все мы, не имея реальной силы, не могли осуществить нашего справедливого протеста, против нас были выставлены пулеметы, вместо сбежавшего нашего машиниста паровоза японцы посадили своего, и вагоны с русским золотом на наших глазах полным ходом были увезены в Чаньчунь для перегрузки в японские вагоны. Мы не могли ничего сделать, как только составить акт об увозе золота, что и было сделано в то время начальником ст. Куаньченцзы тов. Суббота в присутствии коменданта станции подполковника Толстокулакова и др.».
То, что судьба товарищей была ему известна, подтверждается полным отсутствием упоминаний о них в известных нам документах. Мы помним, что разведчик В. Ощепков в 1924 году жил у И. Незнайко в его доме в Харбине на Стрелковой улице. А Владимир Плешаков на предсмертном допросе в НКВД в октябре 1937 году называет Незнайко «сотрудником японской полиции» в Харбине и упоминает о своей связи с ним[157]. К сожалению, такой предрасстрельный оговор был обычной практикой в те страшные годы, но, с другой стороны, во всех виденных мною документах, протоколах допросов бывшие семинаристы всегда «валили» на того, кто был вне досягаемости палачей из НКВД: Трофим Юр-кевич — на друга детства Василия Ощепкова, уже погибшего к тому времени в Бутырской тюрьме, а Владимир Плешаков на Исидора Незнайко, находившегося на территории Китая.
В сопроводительных материалах к документам БРЭМ на Незнайко особо отмечено, что ряд их, «в том числе касающиеся работы И.Я. Незнайко в Маньчжурии в 1945—1954 гг., содержат агентурные сведения, донесения, ФИО офицеров контрразведки министерства государственной безопасности» и «выдаче не подлежат». А всего «заявителю не может быть отправлено больше 10% от дела». Так что о второй, тайной жизни воспитанника Николая Японского в Маньчжурии мы тоже знаем далеко не все и узнаем еще очень не скоро.
К счастью, нам уже довольно много известно о жизни Исидора Незнайко явной, но не менее, чем его секретная деятельность, достойной уважения и изучения. С 1920 и до 1935 года, то есть до передачи Китайско-Восточной железной дороги японской администрации, Незнайко служил старшим переводчиком японского языка при управлении КВЖД. И при белых, и при красных он был попросту незаменим, снова и снова совмещая функции переводчика и разведчика. «За время службы исполнял переводы на всех конференциях, всегда сопровождал Управляющих и представителей Правления при их поездках на юг и в Японию. Принимал участие при переговорах Генконсула СССР в Харбине М.М. Славуцкого с японскими военными и гражданскими представителями. За свою работу заслужил внимание и уважение.
До и после прибытия в Харбин представителей Советского Союза состоял секретным связистом по информации о японцах, в большинстве случаев без получения вознаграждения за свою работу, считая себя, как и на этот раз (выделено мною. —А.К.), обязанным перед Родиной. После передачи дороги японцам остался без службы с апреля 1935 года и тяжело заболел».
К. времени оккупации Маньчжурии японцами подданный СССР Исидор Незнайко был известным на КВЖД человеком, главой большой семьи, но вряд ли, как он сам пишет, «вынужден был, с тяжестью на душе, остаться в Харбине, не выехав в Советский Союз». Причины того, что он остался, нам понятны и лежат на поверхности. Наслышавшись о том, что происходит в Советском Союзе, Незнайко предпочел сохранить жизнь и себе, и своей семье и поступил мудро. В Харбине, в отличие от родины, его сопровождали не только «неоднократные обыски и придирки со стороны японской полиции и агентов жандармерии», но и уважение многочисленной русской колонии. Сохранившийся обрывок безвестной эмигрантской газеты донес до нас дух того времени: «Исидор Яковлевич Незнайко — сплошное “неизве-цио”. Его японская речь немедленно вызывает в представлении присутствующих пышные хризантемы и миндалевидные глазки прелестных гейш. Недаром, даже японцы, знакомясь с И.Я. на улице, в заключение беседы просят его снять шляпу, чтобы убедиться по цвету волос, что он не их соотечественник»[158].
Поэтому без службы И.Я. Незнайко оставался недолго, заняв должность переводчика японского языка в Городском управлении и пробыв в ней до марта 1941 года. Еще раз дадим слово нашему герою: «Служба была, конечно, с японцами нелегкая, приходилось терпеть и стремиться всячески защищать соотечественников и русские дела. Ясно, я с самого начала и до конца симпатиями со стороны японцев не пользовался и повышения по службе не имел, да и не стремился искать их, так как знал, что от японцев это можно заслужить лишь в том случае, когда будешь служить японцам. Быть их агентом, продавать и предавать русских подобно Грибановскому[159] (последние два слова вписаны в протокол другими чернилами. —А.К.)».
Кривил ли душой Исидор Незнайко перед следователями Смерша в 1945 году, рассказывая о своих сложных отношениях с японцами? Уверен, что нет. Достаточно вспомнить историю его обучения в Токийской семинарии, службу по перевозке прахов русских солдат, павших в войне с японцами, — все это вряд ли способствовало развитию в душе востоковеда столь модной ныне среди россиян беззаветной японофилии. Сейчас мало кто знает и вспоминает об отношениях русских и японцев в Маньчжурии после продажи КВЖД, но вот лишь несколько строк из большой статьи «Японская палка бьет так же больно, как и Сталинская»[160]. Автор — поэтесса и публицист, сторонник фашистской партии Марианна Колосова[161], которую даже самые злые языки не могли бы обвинить в симпатиях к Советской России. «Вспомним, прежде всего, те распростертые объятия, которыми встретила русская эмиграция, проживающая в Маньчжурии, пришедших туда завоевателей — японцев. О, как верило тогда большинство эмигрантов, что японцы идут бороться против — “мирового зла” — коммунизма, что следующий поход японцев на территорию России, для освобождения ее от власти коммунистов, закончится торжеством мировой справедливости». А скептиков среди русских эмигрантов, которые сомневались в бескорыстном благородстве японцев в отношении России и коммунизма, сами же эмигранты объявляли болыпевизанами и «советскими патриотами».
В 1935 году декорации изменились. Вместо «распростертых объятий» русской эмиграции в адрес японцев показались конвульсивно сжатые кулаки, вместо приветственных криков «банзай» все чаще стали слышаться заглушенные проклятия.
Люди не меняют своих симпатий на антипатии ни с того ни с чего, для таких перемен, всегда имеются серьезные причины. А причины были серьезные. Унижение и оплевывание русского национального достоинства, ставка японцев на центробежные силы эмиграции, насильственное подчинение всей патриотической русской эмиграции органу, выполняющему функции жандармерии, — Бюро по делам русских эмигрантов, насильственное навязывание в «вожди» эмиграции, ненавидимого и презираемого всей эмиграцией никчемного человека и продажного политика—атамана Семенова, насильственная мобилизационная запись всех эмигрантов, способных носить оружие, в «союз дальневосточных военных», который должен в недалеком будущем вести в поход на Россию «русских людей под желтым соусом а-ля борьба с коммунизмом».
Все события, описанные Колосовой, происходили не просто на глазах старшего переводчика управления КВЖД, но и при его участии, и, конечно, все это продолжало формировать в нем объективное понимание роли Японии тех лет на Дальнем Востоке, его позицию по отношению к своей второй родине.
Сохранилось немало вырезок из эмигрантских газет, подтверждающих совсем другие, не похожие на чувства к японцам отношения нашего героя с эмигрантской общиной: «Со стороны же русских и русских кругов я пользовался уважением, кроме бюро эмигрантов. Знаком уважения ко мне может служить теплая отзывчивость граждан и общественности при исполнении 25-лет. юбилея моей работы, в то время широко и тепло отмеченного в русской прессе.
В марте месяце 1941 года я решил уволиться со службы в Городском Управлении. Стремясь переехать в Шанхай, куца в 1940 годуя отправил двух сыновей с тем, чтобы они не попали под мобилизацию, проводимую японцами в то время для военной подготовки.
Причину моего увольнения я мотивировал тяжелой болезнью и необходимостью перемены климата и курортного лечения в Циндао. После увольнения полиция дала мне разрешение на выезд в Циндао сроком на 4 месяца.
Постарался быстро ликвидировать свое имущество, выехал, для отвода глаз, сначала в Циндао, а затем переехал в Шанхай в надежде, что там, наконец, моя душа и сердце, утомленные от японского гнета, отдохнут. Но мои мечты не оправдались, так как их властительство и там появилось после объявления войны с Америкой.
В Шанхае, по-прежнему страдая недугом моей болезни, перенес тяжелую и сложную операцию, и после того как немного окреп, издал мой учебник японского языка. Решил пробраться обратно в Харбин, где, как считал, мне будет легче прожить, чем в Шанхае. Списался и получил вызов-приглашение не на государственную службу, а в акционерное общество газовых предприятий.
В октябре 1942 года возвратился в Харбин».
И еще. Было бы удивительно, если бы такой знаток японского языка и профессионал-практик, как Исидор Незнайко, не написал учебник. Пожалуй, это одно из самых экзотических по дате и месту выхода пособий по изучению японского языка: Шанхай. 1942 год. На светло-коричневой от времени обложке — фамилия автора, должность на японском языке и название: «Переводчик ниппонского языка. Учебник практического изучения ниппонского разговорного языка. С приложением практических разговоров и словарей».
В довольно длинном авторском предисловии несколько любопытных пассажей: «Настоящий скромный труд, предлагаемый в пособие жалающим (так в оригинале. —А.К.) изучать ниппонский язык, выпускается автором в свет в данный момент именно для указанной выше цели. Приурочив его выпуск в память исполняющегося в июне месяце сего года славного Тридцатилетнего Юбилея автора по случаю окончания им Духовной семинарии в Ниппон гор. Токио в 1921 году и безпрерывной работы его на ниве взаимного понимания и сближения двух народов... При составлении настоящего учебника были использованы частично руководства по ниппонскому языку, выпущенные моим учителем и ректором Духовной Семинарии в Токио Иваном Акимовичем СЭНУМА, по которым я сам начал изучение ниппонского языка, за что считаю долгом выразить дорогому Ивану Акимовичу свою искреннюю благодарность и пользуясь этим случаем лишний раз свидетельствую ему свое уважение и благодарность за полученное воспитание и образование в Духовной Семинарии в Токио».
К сожалению, неизвестен тираж этого учебника, но, так или иначе, японские власти, по словам Незнайко, запретили ему продажу книги, равно как и ведение языковых курсов.
В 1943 году в Харбине был создан Комитет по переселению русских эмигрантов в Тогэнский район Маньчжурии, пригодный для земледелия и других видов сельского хозяйства, занятий подсобными промыслами, пчеловодством. Это было вызвано тем, что в начале 1940-х годов многие российские эмигранты, жившие в Харбине и его окрестностях, столкнулись с продовольственными проблемами, безработицей. С целью оказания помощи этим людям, а заодно и отселения их из «столицы Русской Атлантиды», как они сами называли Харбин, в дикие, пустынные районы
Северного Китая комитет должен был регистрировать желавших переселиться в Тогэнский район, распределять переселенцев по поселкам и хуторам, оказывать неимущим и малоимущим переселенцам материальную помощь — под контролем... японской военной миссии. Деятельностью комитета руководил М.Н. Гордеев — заместитель начальника БРЭМа. Комитет прекратил свою деятельность в конце июля 1945 года. Исидор Незнайко был принят на работу в комитет в марте 1944-го, но уже в августе уволен — «за грубое отношение к японцам», после чего снова вернулся к частной переводческой практике.
Вступление в Маньчжурию Красной армии застало Исидора Яковлевича на посту «секретаря по русскому сектору правления Союза водочных и винодельческих предприятий». Одному из самых осведомленных людей в Русской Маньчжурии было что рассказать следователям из Смерша, и он, как мог, составлял свою автобиографию, вспоминая нужные эпизоды и забывая о лишнем, вворачивая созвучные времени обороты: «Как уже известно, ввиду того, что я являлся стипендиатом и воспитанником нашей Славной Армии, я всегда считал своим долгом в знак благодарности за полученное образование служить до конца своей жизни нашей дорогой Родине, а теперь тем более, нашей могучей Родине и ее народу, непоколебимо стоявшему на страже под высоким и мудрым водительством нашего великого и неутомимого Генералиссимуса Тов. Сталина, наших боевых Маршалов, Генералов и славных бойцов, идущих за правое дело во имя справедливости, свободы и процветания народов».
Отчетливо понимая, что он полностью в руках Смерша и чем это ему грозит, но все же надеясь выжить, Незнайко отважно заявляет, что его переводческая служба у виноделов закончена, он «свободен» и «теперь, наконец, наступил для меня момент свободной и плодотворной работы для нашей Родины. Имея 33-летний стаж по своей специальности, я владею в совершенстве разговорной речью японского языка, могу читать и писать, кроме того, за время долголетней жизни в Маньчжурии я овладел разговорным китайским языком в пределах повседневной жизни».
Удивительно, но Исидор Незнайко действительно выжил. Как один из 47 японских ронинов, он сумел избежать, казалось, неизбежного. Он не вернулся в телячьем вагоне в Советский Союз в 1945-м, как многие его знакомые по КВЖД, не умер по пути в пересыльной тюрьме и не загнулся от лагерного пайка где-нибудь в Норильске. Почему—эту тайну хранят неизвестные нам 90 процентов его дела. Сын Виктор переехал из Шанхая в СССР в 1947 году, и никогда не подвергался репрессиям. Сам Исидор Яковлевич прожил в Маньчжурии до 1954 года, все это время работая старшим переводчиком Китайской-Чанчуньской железной дороги, и лишь после смерти Сталина вернулся в Советский Союз. Правда, не на Кубань, а сначала в землянку на целине, откуда через два года переехал в Караганду. Исидор Яковлевич Незнайко скончался в 1968 году, по словам его потомков, совершенно счастливый от того, что в конце жизни все-таки оказался на родине, и призывая сыновей и внуков любить ее так же, как это делал он. Прослужив десятилетия «секретным связистом» между Россией и Японией, он продолжает оставаться им и сегодня, оставляя нам возможность с помощью собранного им архива открыть глаза на историю собственной страны.