Бывали хуже времена,
Но не было подлей.
Большая или так называемая Екатерининская зала московского окружного суда была буквально переполнена самой разнообразной публикой.
Все классы московского общества выслали сюда своих многочисленных представителей. Громадный контингент составляли пышно и нарядно одетые дамы. Специально для них даже перед решеткой, за которой находилась публика, были поставлены скамьи и кресла.
Шел знаменитый процесс Судно-Коммерческого банка. Кончался обеденный перерыв. Судебное следствие было объявлено законченным. Ожидали начала судебных прений — наступал, таким образом, самый интересный момент всякого процесса.
В публике господствовало оживление. Шли разговоры, высказывались суждения, старались заранее предрешить исход дела. В толпе сновали «защитники правды» — адвокаты, присяжные поверенные со значками в петлицах фраков и без этих украшений — частные поверенные и помощники присяжных поверенных.
Последних не трудно был отличать от вторых, по громадным новым, с иголочки, портфелям, неизменно находящимся под мышкой, высоко поднятым головам и дельному, серьезному выражению порой даже еще безусых лиц. Так и казалось, что эти юнцы, эти мальчики, только что сорвавшиеся со школьной скамьи, сразу заиграли в больших. Так ходят, с инстинктивным сознанием самой природой данного им назначения, вылупившиеся птенцы орлов-стервятников и коршунов.
Среди публики много сановных старичков, офицеров, а между последними мелькали даже, редкие в Москве, гвардейские мундиры приезжих из Петербурга.
Мировой институт, судебные власти и представители прокуратуры были почти в полном составе.
Все это волнами переливалось по громадной зале, говорило и жестикулировало.
Екатерининская зала представляет из себя совершенно круглое громадное помещение. Эта зала старого московского сената, здание которого, по введении судебной реформы, было передано новым судебным учреждениям. В два света, с высоким и широким окном, сажень около шести в вышину, она оканчивается наверху громадным куполом, который виден снаружи здания и увенчан витой колонной с короной и надписью со всех четырех сторон ее на особых дощечках: закон — девиз, принятый со дня введения судебных уставов министерством юстиции. Кругом залы идут обширные хоры, поддерживаемые массивными полуколоннами, оштукатуренными и окрашенными, как и стены, белою краскою. Потолок украшен барельефами.
В залу ведут пять дверей — средняя, прямо против главной входной двери, ведущей с лестницы и парадного подъезда, и по две боковых, крайние из которых выходят в идущий кругом по всему зданию коридор, а дальние, — одна, направо, соединяет с залой заседаний окружного суда по гражданским делам, а налево — с маленькой уголовной залой.
Прямо против средней двери, на устроенной возвышенной эстраде, стоял громадный судейский стол, покрытый зеленым с золотой бахромой сукном. Слева отдельный, также покрытый, столик для двух секретарей, а справа стол и трибуна для двух же представителей обвинительной власти. Ниже последних, но тоже на возвышении, шли места для присяжных заседателей, а против них, за деревянной решеткой, окрашенной в желтую краску, помещались подсудимые, имея перед собой своих защитников, для которых были поставлены стулья и пюпитры.
Радом с присяжными заседателями находились места для гражданских истцов и их поверенных, числом более ста человек. Вся остальная глубина залы, огороженная также деревянной решеткой, была отведена для публики и в это пространство вход был только из средних дверей.
Пол залы, из прекрасной каменной мозаики, и эстрады были обиты серым сукном.
Заседания в этой зале редки, и она каждый раз особо приспособляется для них. В обыкновенное время зала эта служит приемной судебных учреждений и в ней нет иной мебели, как стоящих кругом низеньких мягких скамеек, крытых малиновым трипом.
Справа от входа, в простенке, между двумя колоннами, висит громадный портрет Екатерины Великой, а под ним стоит ее сенаторское кресло старинной формы, обитое малиновым бархатом и украшенное сверху спинки золоченой короной и другими императорскими регалиями.
Кресло это имеет свою историю. Оно было найдено в числе старой сенаторской мебели на чердаке и реставрировано в первый год открытия новых судов в Москве.
Кругом всей залы между колоннами по карнизам находятся золоченые надписи выдержки из знаменитого наказа Екатерины II-ой. Отсюда и название залы: Екатерининская.
Места, отведенные для подсудимых и присяжных заседателей, были пусты, так как и те, и другие были отведены судебными приставами в их помещения. Судьи удалились в кабинет.
Защитники и поверенные гражданских истцов тоже покинули свои места и смешались с публикою. В числе первых были все московские и даже некоторые петербургские корифеи адвокатуры. Тут же находился и известный всей России, как неподражаемый оратор, московский адвокат, известный под именем московского Демосфена. С сутуловатой фигурой, лицом монгольского типа, умными и проницательными, узко разрезанными глазами, длинными плоскими черными волосами и реденькой бородкой, он был на первый взгляд далеко не красив, но печать гения, лежащая на его лице, быстро уничтожала первое впечатление. Когда же он говорил свои вдохновенные речи, это лицо становилось положительно красивым.
Он стоял за судейскими креслами, с завернутым, по обыкновению, бортом фрака, где был пристегнут значок, в своей обычной ленивой позе, опершись левой рукой на один из столиков, поставленных в амбразурах окон для корреспондентов русских и заграничных газет, и разговаривал с редактором одного в то время сильно распространенного органа мелкой петербургской прессы.
Последний был видный мужчина, с длинною темнорусою бородою, умными, вечно смеющимися глазами, небрежно одетый в мешковато сидевший на нем черный сюртук.
Их окружало несколько человек присяжных поверенных и корреспондентов.
Разговор здесь, как и в публике, шел о возможном исходе процесса.
— Я не берусь угадывать, — заметил редактор, — какая участь ожидает подсудимых по этому делу, но твердо уверен, что гражданские истцы останутся не при чем и таким образом дорого поплатятся за увлечение обстановкой, зеркальными окнами и массивными железными шкафами этого безрассудного, а может быть, и бессудного банка. Само расположение этой всей залы судебных заседаний невольно утверждает меня в этом мнении.
Московский Демосфен вопросительно посмотрел на него.
— Посмотрите, как расположились эти золоченые надписи на карнизах.
Все начали осматривать залу, с недоумением посматривая на редактора.
— Здесь, где мы стоим, над местами судей, — продолжал тот, — красуется совершенно логичная надпись: «достойным — достойное» — этот лучшей девиз суда. Не менее соответственна и надпись, которую мы видим над местами присяжных заседателей: «желание России». Разве суд присяжных не есть на самом деле удовлетворение этого желания? Далее уже идут надписи юмористические. Над местами, занятыми подсудимыми, написано: «плоды побед», над публикой: «и вы подобно подвизайтеся», а над несчастными гражданскими истцами и их представителями пришлась зловещая надпись: «до вечности». Эта-то надпись наводит меня на горькие думы, в ней-то и вижу я нечто пророческое.
С присутствующими, при этом разговоре, случилось то, что обыкновенно бывает с рассматривающими загадочные картинки. Стоит только указать, в чем заключается секрет, как он так и бросается в глаза. Через несколько минут, уже вся зала говорила об этом курьезном открытии. К вечеру вся Москва.
— Неужели, — спросил, между тем, редактор у Московского Демосфена, — все поверенные гражданских истцов будут говорить речи, ведь таким образом и процесс не окончится до вечности?
— Нет, — улыбнулся адвокат, — говорить будут лишь несколько поверенных потерпевших на крупные суммы, и в том числе присяжный поверенный Гиршфельд, как поверенный княгини и княжны Шестовых, потерявших в этом банке чуть не полмиллиона, и многих других.
— А Шестовы потеряли на вкладах?
— Нет, на акциях.
— Кто же надоумил этих барынь вложить такую уйму денег в этот банк?
— Да, кажется, их же поверенный.
— Дорого же обойдется карманам его доверительниц фигурирование его в настоящем процессе.
— Он, говорят, для них обеих более чем поверенный, так свои люди — сочтутся! — вставил в разговор один из присутствовавших присяжных поверенных.
— Ну, это, батенька, — заметил ему поморщившись московский Демосфен, — относится к области московских сплетен, — я ими не занимаюсь и им не удивляюсь — они иногда доходят до колосальности.
— Все таки вопрос о том, что по Москве ходит упорный слух, что он находится у них обеих на содержании, возбуждался недавно в совете, при принятии его в присяжные поверенные.
— И это ничего не доказывает, мало-ли нелепых вопросов возбуждается у нас в совете.
В залу в этот момент вошли с одной стороны присяжные заседатели, а с другой подсудимые, сопровождаемые судебными приставами. Когда те и другие уселись, резкий голос третьего судебного пристава, прокричал: суд идет.
Все поспешили к своим местам.
Наш старый знакомый Николай Леопольдович Гиршфельд до конца обеденного перерыва находился среди публики и вместе со своим бывшим патроном и другом присяжным поверенным Левицким беседовал с княгиней Зинаидой Павловной и княжной Маргаритой Дмитриевной Шестовыми, приехавшими послушать судебные прения.
Николай Леопольдович за истекшие пять лет, прошедшие с того дня, когда мы оставили его сопровождающим княгиню с племянницами Москву, пополнел и возмужал. Окладистая каштановая бородка придала ему более солидный, деловой вид. Изящный фрак с новым с иголочки значком присяжного поверенного (он был принят в эту корпорацию всего недели две тому назад) красиво облегал его стройную фигуру, дышавшую молодостью, здоровьем и довольством.
В княгине эти пять лет не произвели особой перемены, так как она сохранила своих прежних поставщиков туалета, парфюмерии и косметик.
Одна княжна Маргарита отдала должную дань времени. Она похудела. Черты ее типичного лица как-то обострились и было даже заметно, что в косметических магазинах Москвы одной покупательницей стало более. Хороша она была, впрочем, по прежнему. Восторженный шепот мужчин сопровождал ее всюду, как и прежде. В чем изменилась она совершенно, так это в туалете. Прежний скромный наряд заменился роскошными парижскими новостями.
С четвертым собеседником этой оживленно разговаривающей группы мы знакомы только по имени.
Александр Васильевич Левицкий был толстый, лысый старик низенького роста, с солидным брюшком и коротенькими ножками. Круглое, бритое лицо с маленькими усиками было бульдогообразно. Одет он был в мешковато сидевшую на нем фрачную пару, и тусклый почерневший от времени серебряный значок присяжного поверенного указывал, что он носит это звание давно. Говорил он хриплым фальцетом и трудно было поверить, чтобы человек обладающий таким несимпатичным органом голоса, мог быть замечательным оратором. Он брал живым, неисчерпаемым остроумием и необычайней силою оригинальной логики.
Перед тем, как в залу вступили судьи, он рассказывал княгине и княжне об одной своей доверительнице, которая была страшно недоверчива.
— Говорит мне все, — хрипел Александр Васильевич, — не верю, да не верю.
— Я ей и то, и се.
— Не верю.
— Рассердило это меня наконец, я ей и говорю: у меня, сударыня, есть бык, он тоже ничему не верит.
Дамы и Гиршфельд расхохотались.
В Александре Васильевиче Николай Леопольдович нашел себе достойного руководителя на адвокатском поприще, Левицкий же в Гиршфельде — неуклонно шествующего по стопам своего учителя ученика.
Беззастенчивость и нахальство Левицкого вошли в пословицу.
Чтобы судить об успехах Гиршфельда в этом направлении, под влиянием Александра Васильевича, достаточно сказать, что о Николае Леопольдовиче один почтенный товарищ председателя московского окружного суда выразился так:
— У этого Гиршфельда нахальства на десять Левицких хватит.
И он не преувеличил.
Первый урок этой судебной беззастенчивости получил Николай Леопольдович от Левицкого в первый год своего у него помощничества. Они отправились вместе на защиту в один из провинциальных городов, лежащих недалеко от Москвы.
Предано было суду целое конкурсное управление, Левицкий защищал председателя, а Гиршфельд и другой помощник Александра Васильевича — двух кураторов.
Провинциальный суд оказался благоговеющим перед знаменитым московским адвокатом и ученым. Все требования его беспрекословно исполнялись. После постановки вопросов о виновности подсудимых, Левицкий внес в редакцию их некоторое изменение.
Несмотря на протест товарища прокурора, суд постановил принять измененную редакцию. Когда это определение суда было объявлено, Александр Васильевич, садясь на стул, громко в лицо суда проговорил:
— Ну, теперь есть противоречие!
Даже Николай Леопольдович, сконфузившись, опустил голову.
В поставленных по редакции Левицкого вопросах не оказалось состава преступления, что потом и признал сенат по жалобе того же Левицкого. Дальше этого идти было некуда.
Общественное мнение о себе Левицкий игнорировал совершенно: дай на ручку денег кучку — всю-то правду расскажу было его любимой поговоркой.
Однажды он возвратился в Москву из одного провинциального города, куда ездил за большую сумму в качестве гражданского истца и частного обвинителя со стороны очень и очень скомпрометированного в деле лица. Подсудимая была торжественно оправдана, и газеты рассказывали, что Левицкий, не дождавшись вердикта присяжных заседателей, скрылся из залы судебных заседаний.
— Правда, Аександр Васильевич, что вы обратились в позорное бегство? — спросили его шутя в суде товарищи.
— Ничуть не обратился в бегство, — захрипел в ответ Левицкий, — я поехал в гостиницу закусить и послать лакея узнать, чем кончилось дело. Когда же он возвратился и сказал мне, что подсудимую оправдали, я дал ему рубль на водку, чтобы он не подумал, что я этим недоволен.
Таков был патрон Николая Леопольдовича.
Прибыв в Москву вместе со своими первыми доверительницами, княгиней и княжнами Шестовыми, Гиршфельд нанял себе на одной из лучших улиц города холостую квартирку, обставил ее всевозможной роскошью и той необходимою, показною, солидностью делового человека.
Роскошная приемная и громадный кабинет, уставленный шкафами с законами и юридической библиотекой и столом, заваленным книгами и бумагами, должны были производить подавляющее впечатление на клиентов.
Николай Леопольдович в этом не ошибся. Успев сделаться протеже Левицкого, он в скором времени приобрел весьма солидную практику. Это зависело отчасти от его полной обеспеченности в финансовом отношении, дававшей ему возможность брать первое время дела по выбору, с обеспеченным успехом.
Капитал Маргариты Дмитриевны, жалованье, получаемое от княгини, и бесконтрольное пока распоряжение шестовскими капиталами сослужили ему свою службу.
Гиршфельд не ограничился одной своей квартирой и нанял другое помещение на бойкой торговой улице, где завел контору и принимал в известные часы. Обстановка конторы также была роскошна. Кроме того, как повествовали некоторые московские всезнайки. Николай Леопольдович был настоящим владельцем скромного Кабинета справок и совещаний, существовавшего в Москве под фирмою отставного полковника Андрея Матвеевича Вурцеля, большого пройдохи, служившего когда-то в штате московской полиции.
Так расставил этот новый московский паук свою паутину, и доверчивые мухи всех сортов лезли в нее.
Жил он широко, что называется, на показ, и умел экономить там, где эта экономия не бросалась в глаза, другими словами, он сеял деньги лишь там, где надеялся сторицею собрать жатву. Имея в руках солидные средства, он стал гнаться за известностью, за рекламой и дорого платил, чтобы его имя появлялось на страницах московских газет. Даже знакомство его разделялось на показное и келейное, и в числе представителей последнего находился один известный московский репортер, Николай Ильич Петухов, вращавшийся среди московских редакций и купечества и служивший Николаю Леопольдовичу не только одним из проводников его славы, но и комиссионером его кабинета Справок и совещаний и конторы на торговой улице, доставлявшим ему иногда солидные купеческие дела для его практики, как присяжного стряпчего.
В кругу своих товарищей Гиршфельд держался важно и гордо, стараясь уверить их, что он следит за юридической наукой и литературой, и что ни одно мало-мальски выдающееся сочинение на русском и иностранных языках не ускользает от его любезности. Товарищи не любили его и в шутку прозвали московским Жюль Фавром.
Московский Демосфен, любитель открытия новых талантов, принял было сначала и его под свое покровительство, но вскоре разочаровался.
— Нет, это не то, я думал, что это будет новая звезда, а это гнилушка, светящаяся в потемках! — определил он Гиршфельда на своем образном языке.
Однажды этот, уже разочарованный в Николае Леопольдовиче, знаменитый адвокат зло подшутил над ним. Он стоял в коридоре окружного суда и о чем-то горячо беседовал с группой собравшихся товарищей.
— О чем это вы ораторствуете? — подошел к нему Гиршфельд.
— Э, батенька, о чем мы говорим, вы еще не читали.
Окружающие в недоумении смолкли, так как разговор шел далеко не о чем-нибудь прочитанном.
— Что, что не читал, я все читаю! — запротестовал Николай Леопольдович.
— А вот и не все. Читали вы последнее сочинение известного немецкого ученого юриста Карпенсгалле: О разграничении гражданской и уголовной подсудности?
— Не успел, не успел, но у меня на столе лежит неразрезанное, на днях получил.
Московский Демосфен расхохотался.
— Ну, батюшка, я должен вам сознаться, что такого сочинения нет, а фамилию этого нового немецкого ученого я составил из двух сапожников в Газетном переулке — Карп и Галле.
Окружающие разразились неудержимым хохотом.
Взбешенный Гиршфельд быстро отошел.
Через несколько дней большая компания адвокатов, с Московским Демосфеном во главе, приехала поужинать в загородный ресторан Стрельну. Проходя в отдельный кабинет мимо зимнего сада, компания заметила Гиршфельда, сидящего тоже с компанией за столом под громадной развесистой пальмой. Вспомнили сыгранную с ним шутку и, позвав лакея, показали ему Гиршфельда и приказали подойти к нему и спросить — не он ли господин Карпенсгалле. Лакей побежал исполнять приказание и через несколько времени с растерянным видом вернулся в кабинет.
— Ну, что? — спросили его.
— Помилуйте, они очень рассердились, вскочили и закричали: «Я тебя изобью, а их убью».
Встревоженного успокоили данной на чай рублевкой. В таких отношениях находился Николай Леопольдович к лучшей части своих товарищей. Впрочем, эта лучшая часть была незначительна, остальные преклонялись перед ним и, в особенности, перед его патроном, и были далеки от мысли шутить с ним шутки.
Княгиня Зинаида Павловна уже пять лет, как безвыездно жила в Москве на Пречистенке, а летом — в законтактированной на несколько лет роскошной даче в Петровском парке.
В городе она наняла по приезде на названной нами улице дом особняк, разделенный на две половины; в одной из них поместилась сама, а другую отдала в распоряжение своих племянниц.
Предупредительный Гиршфельд, нашедший это помещение, быстро омеблировал его с соответствующими общественному положению его обитательниц роскошью и вкусом.
Салоны княгини Зинаиды Павловны и княжны Маргариты Дмитриевны были убраны почти одинаково.
Скоро они наполнились самым разнообразным московским обществом.
Москвичи страдают провинциальною слабостью к новым знакомствам, и дома людей, в особенности богатых и тароватых, долго не пустуют.
Прием у старшей и младшей представительниц славного рода князей Шестовых был назначен в разные дни. В разные же дни недели назначены были на обеих половинах и, так называемые, журфиксы, когда гости съезжались по вечерам. Эти приемы и вечера были весьма различны. К княгине собрался весь московский большой свет, крупные литературные силы, знаменитости адвокатуры; в салон же княжны стекалось более разношерстное общество: курсистки, — студенты, начинающие адвокаты, артисты, художники, мелкие литераторы и сотрудники московских газет, в числе которых был даже и протеже Николая Леопольдовича — Николай Ильич Петухов.
Это разделение дней давало возможность княгине и княжне вращаться во всех слоях московского общества, так как они неизменно обе присутствовали на приемах и вечерах в обеих половинах.
Постоянными гостями были, конечно, Гиршфельд и Шатов, бывавшие, впрочем, и в другие дни запросто.
В обоих салонах, вскоре по приезде Шестовых в Москву, стал появляться и наш старый знакомый, Иван Павлович Карнеев. Встреча с ним неприятно поразила Гиршфельда.
— Этот как сюда попал? — спросил княжну Маргариту Николай Леопольдович.
— Он представлен Антоном Михайловичем, как его друг и товарищ, — отвечала княжна.
— A! — поморщился Гиршфельд и замолчал.
Остальные дни недели были отданы ответным визитам, вечерам, балам, концертам, публичным лекциям, защитам диссертаций и тому подобным исполнениям обязанностей светской жизни. В вихре меняющихся впечатлений быстро летело время. Это была показная жизнь дома Шестовых.
За ней незаметно шла другая, внутренняя жизнь этой семьи, велась, начатая еще в Шестове, подпольная интрига, развертывалась во всю ширь страшная жизненная драма. Новой жертвой этой интриги, новым страдательным лицом этой драмы была намечена княжна Лидия Дмитриевна.
После нескольких месяцев жизни в Москве, горькое впечатление утраты любимого отца и дяди уменьшилось, и здоровье младшей княжны Шестовой значительно поправилось, хотя она оставалась по прежнему тем хрупким, нежным созданием, которое требовало тщательного ухода и для которого было необходимо отсутствие всяких житейских волнений.
В первый год, вследствие траура, жизнь в доме Шестовых была сравнительно тиха и однообразна, хотя приемы и вечера без музыки начались чуть ли не через месяц по приезде. Княжна Лида, впрочем, редко показывалась на них, занималась вышиванием и даже пристрастилась к чтению, при чем не пренебрегала и русскими авторами, из которых Тургенев стал ее любимцем а из его героинь она симпатизировала более всего Лизе из «Дворянского гнезда». Заняться хозяйством ее не допускали, так как оно было всецело отдано метрдотелю и экономике, имевших в своем распоряжении многочисленную прислугу обоего пола.
Любовь к Шатову по-прежнему жила в сердце молодой девушки и перспектива брака с ним по истечение года траура была светлой точкой на горизонте ее не особенно веселой жизни. Расходясь во вкусах с сестрой и теткой, она жила среди них одинокой. Отводила она душу лишь в беседе с Антоном Михайловичем, бывшим, по праву жениха, ежедневно, и с его другом Карнеевым, часто навещавшим половину княжен.
Шатов, спустя несколько времени по приезде Шестовых, сильно изменился. Княжна Лида приписывала это сначала усталости от перенесенных трудов после блестяще сданного им докторского экзамена и защиты диссертации, на которой она присутствовала вместе с теткой и сестрой, и с детской радостью упивалась аплодисментами публики, выпавшими на долю молодого диссертанта — ее милого Тони.
Кроме того, у него было много занятий по клинике и громадная практика. Не мог же он с ней терять время, драгоценное для его больных. Он недавно ей сказал эту жестокую фразу. Она нашла ее справедливой.
«А что если он за это время разлюбит меня?» — мелькало порой в ее хорошенькой головке.
«Я пойду тогда в монастырь!» — мысленно отвечала она себе вспоминая судьбу Лизы.
Такое настроение, впрочем, продолжалось недолго. Являлся Шатов. Одно его нежное слово — и печальных мыслей как не бывало.
Антон Михайлович на самом деле изменился в отношении своей невесты, но из чувства долга старался скрыть это, хотя и выдерживал страшную борьбу с самим собою по вопросу — честно ли это?
Цель княжны Маргариты Дмитриевны — расстроить во что бы то ни стало свадьбу сестры, достигалась.
Вскоре по приезде в Москву она начала, с согласия Николая Леопольдовича, правильную атаку жениха сестры. Все тайны женского кокетства были пущены в ход. Предупредительность и любезность ее к Шатову были необыкновенны.
Неопытная Лида была очень довольна, приписывая изменение в отношениях ее дорогой Марго к ее Тоне переменою мнения первой о последнем.
— Я говорила тебе, что ты ошибаешься, что Тоня прекрасный человек, что есть за что ее полюбить так сильно, как люблю его я… — говорила она сестре.
— Да, я действительно ошиблась в нем… — соглашалась Маргарита Дмитриевна, припоминая, что все ее приступы не ведут ни к чему, и Антон Михайлович относится к ее ухаживаниям совершенно равнодушно.
Княжна Лида была в восторге, что сестра ее с ней соглашалась.
Равнодушие Шатрова, так беспокоившее княжну Маргариту Дмитриевну, было, между тем, напускное. Он, как мы сказали, выдерживал жестокую борьбу с самим собою. Только полнейшее отсутствие надежды на взаимность предмета своей первой страстной любви отодвинуло эту любовь в глубину его сердца и дало место произрасти в этом сердце тихой привязанности к княжне Лиде. Вдруг эта надежда, вследствие более чем странного для него поведения его первого кумира, получала несомненную возможность осуществления: княжна Маргарита видимо была готова полюбить его. Как быть? О, если б он ошибался! Как сильно хотел он прежде быть в этом вполне уверенным, так теперь он хотел в этом ошибаться. Иначе положение его было бы более трагическое. На разбитом счастье, быть может, на разбитой юной жизни, или даже, страшно вымолвить, на трупе любящей прелестной девушки он должен будет построить свое счастье. Никогда! Никогда!
Если бы даже он не ошибался. Он прежде всего честный человек. О, дай Бог, чтобы не ошибался.
Проницательная княжна Маргарита Дмитриевна, руководимая не менее проницательным Гиршфельдом, как бы заглянула в смущенную его душу и решилась сделать последний шаг, долженствующий рассеять все сомнения влюбленного доктора. Случай скоро представился.
Выдался день, когда княжну Маргариту Дмитриевну задержала портниха, и княжна Лида уехала кататься перед обедом одна. Вскоре после ее отъезда и ухода портнихи, в передней раздался звонок.
Приехал Шатов ранее обыкновенного. Его встретила в гостиной княжна Маргарита. Завязался разговор, начавшийся с разного рода злоб дня и городских происшествий.
Княжна была как-то особенно оживлена.
— Я хочу обратиться к вам, как к доктору, — начала она, после одной из пауз.
— Что такое, вы больны? — встревоженно спросил Антон Михайлович.
— Может быть и больна! — загадочно ответила княжна.
— Что же вы чувствуете?
— Очень много, — улыбнулась она. — Я хотела сиросить вас, существует ли физиологическое объяснение того французского правила, которое гласит: on revient toujours a ses première amours.
— Что вы этим хотите сказать? — вспыхнул Шатов.
— Ничего, я только предложила вам научный вопрос, — деланно удивленным взглядом окинула его княжна.
Антон Михайлович сдержал свое волнение и спокойно отвечал:
— В физиологии, как в науке о теле, о материи, едва ли можно искать подтверждения этого явления чисто нравственного мира. Вообще же можно сказать лишь одно, что первые впечатления юности всегда сильнее и продолжительнее в последующие годы.
— Значит вы убеждены, что правило это верно, что отделаться от впечатлений юности трудно, едва ли возможно, что они, нет, нет да и всплывают из глубины души или сердца, как хотите, и дают себя знать, не смотря на то, что на смену им явились другие впечатления, быть может, кажущиеся более сильными? — с расстановкой спросила княжна.
— Пожалуй вы правы! — задумчиво, как бы про себя, заметил Шатов.
— Тогда я спрошу вас, уже как сестра вашей невесты, которую вы, конечно, любите, любили вы кого-нибудь ранее?
Шатов смутился и покраснел под пристальным, вызывающим взглядом Маргариты Дмитриевны.
— Не отвечайте, я по вашему смущению знаю ваш ответ, если вы только пожелаете быть правдивым. Конечно, любили? — продолжала пытать его княжна.
Антон Михайлович молча наклонил голову.
— И вы не боитесь, если предмет вашей первой любви жив, что вы вернетесь к этой любви?
— Я прежде всего, княжна, честный человек! — не поднимая головы, отвечал Шатов. — Это во-первых, а во вторых, мое чувство к Лидии Дмитриевне, моя к ней привязанность спокойны и рассудочны. Это не вспышка влюбленного человека и не роковая страсть охватившего его первого чувства.
— А разве это первое не сильнее? — в упор спросила его княжна.
— Но оно прошло.
— Но может вернуться.
— К чему этот разговор, я не понимаю?
— К чему? Я просто хотела узнать от другого человека, может ли с ним совершиться тоже, что совершается теперь со мной.
— С вами?
— Да, со мной. Я возвращаюсь к первому увлечению моей юности… — выразительно посмотрела княжна на Шатова.
Антон Михайлович побледнел.
— Вы… и я… — задыхаясь проговорил он и схватил руку Маргариты Дмитриевны.
Та не отняла ее.
В этих двух местоимениях сказано было все.
В передней раздался звонок. Это вернулась с прогулки княжна Лида.
Княжна Маргарита быстро вырвала свою руку из руки Шатова и отодвинулась от него на другой конец дивана.
Наряду с нравственной пыткой, которую за последнее время переносил Шатов, пыткой, дошедшей до своего апогея после описанной нами последней беседы с глазу на глаз с княжной Маргаритой Дмитриевной, другой близкий Антону Михайловичу человек также страдал и страданиям его также не виделось исхода. Этот человек был Иван Павлович Карнеев.
Он сошелся с Шатовым при поступлении в университет, и они вскоре стали закадычными друзьями, как на университетской скамье, так и по окончании курса.
Отношения их были чисто братские — они жили, что называется, душа в душу, и временная, более чем трехлетняя разлука, когда Антон Михайлович переселился в Т., не расхолодила искренней теплоты их отношений, поддерживаемых частой перепиской.
Первое лицо, которое встретил Шатов на Рязанском вокзале в Москве, был Карнеев, извещенный о его приезде телеграммой. Друзья бросились друг другу в объятия.
Не пожелав допускать и мысли, чтобы Антон Михайлович остановился первое время в гостинице, Карнеев повез его к себе. Иван Павлович занимал в помещении реального училища три больших комнаты наверху: первая из них служила ему приемной, вторая кабинетом, а третья спальней.
На время пребывания своего друга он отдал в его полное распоряжение кабинет, находящийся в стороне.
Быстро проехали они незначительное расстояние от вокзала до дома, где помещалось училище.
Поезд прибывал утром.
За чаем началась между друзьями задушевная беседа о пережитом, передуманном и перечувствованном в долгие годы разлуки. Рассказ Карнеева, прожившего эти три года прежней однообразной жизнью труженика науки, вдали от общества, от мира, полного соблазнов, не представлял из себя ничего выдающегося, не заключал в себе ни одного из тех романических эпизодов, которые яркими алмазами украшают воспоминания юности.
Послушав сухой перечень бывших и предстоящих работ по вверенному ему заведению, надежды на получение в близком будущем профессуры, Антон Михайлович не удержался.
— Неужели, — воскликнул он, — ты до сих пор не встретил женщины или девушки, которая бы отвлекла тебя хотя на время от твоей зачерствляющей сердце специальности!
— Нет, дружище, не встретил! — серьезно отвечал Карнеев.
— Ты, может быть, уже слишком разборчив?
— Не думаю, мои требования довольно умеренны по идее: я ищу женщину не куклу и не самку, а женщину-друга, но оказывается, что на практике такие требования чрезмерны. В наше время таких нет.
— То есть не нет, а ты не нашел, это разница! — возразил Антон Михайлович.
— Ну, пожалуй, если хочешь, не нашел, значит — для меня нет.
— А, может быть, проглядел?
— Пожалуй и проглядел; некогда, брат, посвящать себя всецело, быть может и приятной специальности — искать. Много и без того работы… — улыбнулся Иван Павлович.
— Нет, я счастливее тебя, — задумчиво начал Шатов.
Восторженно описал он своему другу свою невесту, княжну Лидию Дмитриевну Шестову, тепло и задушевно рассказал он историю их любви, неожиданность взаимного признания, печальную обстановку их обручения у одра умирающего отца.
— А та, другая? — спросил с дрожью в голосе Карнеев, знавший роман своего друга, но не знавший фамилию девушки, увлекшей молодого идеалиста.
— Та, это ее сестра, старшая… — смутился Шатов.
— Сестра? — удивился Иван Павлович.
— Да, но там все кончено, мы расстались на полуслове, на полупризнании, между нами не осталось даже ни малейшей нравственной связи. Я, видимо, герой не ее романа! — с горечью ответил Антон Михайлович.
— Она живет с сестрой?
— Да, с ней будет жить теперь в Москве.
— И ты не боишься, что будешь между двух огней?
— Нет, повторяю тебе, там все кончено! — раздражительно произнес Шатов.
Как-то невыносимо больно сжалось его сердце. Он сознавал, что не сказал своему другу всю правду.
Он, впрочем, и сам себе боялся признаться, что образ княжны Маргариты, нет, нет да и восставал перед его влюбленными глазами.
— Эти Шестовы не родственники ли княгини Шестовой, сын которой учится у нас? — переменил, видимо нарочно, разговор Иван Павлович.
— Княгиня их тетка, а Володя их двоюродный брат.
— А!
Антон Михайлович в коротких словах рассказал о загадочной смерти отца князя Владимира, князя Александра Павловича Шестова, о том, что в настоящее время княгиня с княжнами находится в Т., а по окончании дела о наследствах, которое ведет Николай Леопольдович Гиршфельд, они переедут на жительство в Москву.
— Я тогда познакомлю тебя с моей Лидой… — закончил Шатов.
— А если я влюблюсь и отобью? — пошутил Карнеев.
— Нет, брат, это шалишь, такое сокровище я отдам только с моей жизнью.
— Так Гиршфельд там орудует всеми делами?
— Да, а разве ты его знаешь?
— Немного, мы были в одной гимназии, а потом встречались здесь у Константина Николаевича, который имеет честь считать его в числе своих учеников и любимцев. Впрочем, за последнее время он в нем разочаровался.
— Почему?
Карнеев рассказал Шатову, при каких обстоятельствах Гиршфельд попал в учителя к князю Владимиру.
— Благодарственное письмо князя Александра Павловича за рекомендацию Гиршфельда, которого Константин Николаевич и не думал рекомендовать, раскрыло перед ним весь непривлекательный кунсштюк этого жидка. Он страшно рассердился и написал князю резкий ответ, где высказал всю правду, но судя по времени, письмо не застало князя уже в живых.
— Вот каков этот господин, — заметил Шагов, — то-то я с первого раза, несмотря на его изысканную любезность, почувствовал к нему какую-то страшную антипатию. Я сначала объяснил это тем, что мне казалось, что он приносит несчастие семейству Шестовых, и я всеми силами старался отделаться от этой нелепой мысли, но безуспешно.
— Константин Николаевич просит пожаловать вас завтракать вместе с вашим гостем! — доложил вошедший лакей, обращаясь к Ивану Павловичу.
— Пойдем, познакомишься, отличный человек, — обратился Карнеев к Шатову.
Последний согласился, и друзья спустились вниз и прошли в знакомую уже нам столовую.
После обычных представлений, все трое уселись за стол. Во время завтрака Карнеев рассказал Константину Николаевичу похождения Гиршфельда и то, что он теперь уже поверенный княгини и княжен Шестовых.
— Вот так молодец! — закончил свой рассказ Иван Павлович.
— Дай Бог, чтобы таких молодцов было поменьше, — заметил нахмурившись, Вознесенский.
Более двух недель прожил Антон Михайлович у Карнеева, успел за это время сблизиться с Константином Николаевичем, и последний предложил ему место годового врача при его заведении.
Шатов согласился.
Наконец Антон Михайлович нашел маленький флигель-особнячок в одном из переулков, примыкающих к Мясницкой, наискось дома, где помещалось реальное училище, устроился в своем уголке и принялся за работу. Это, однако, не помешало друзьям видеться часто и проводить в беседе долгие осенние вечера. Разговор Шатова вертелся всегда около ожидаемой со дня на день его невесты, княжны Лиды. Восторженные рассказы о ней Шатова в конец заинтересовали даже хладнокровного Ивана Павловича и он стал с нетерпением ожидать приезда невесты своего друга, радуясь заранее предстоящему ему семейному счастью.
Наконец, желанный день настал. С телеграммой в руке, полученной ночью, не вошел, а вбежал рано утром Шатов в спальню Ивана Павловича.
— Приезжает сегодня, сейчас еду встречать! — сообщил он ему свою радость.
— Ну, вот и отлично, что дождался, а то уж и совсем стал отчаиваться. О здоровье не телеграфирует?
— Нет, о здоровье ни слова… — затуманился Антон Михайлович.
Здоровьем его, при встрече невеста не порадовала.
Знакомство Ивана Павловича с Шестовыми состоялось вскоре после того, как последние совершенно устроились в Москве.
Княгиня была очень довольна этим знакомством и закидала Карнеева просьбами о покровительстве ее Вовочке, как Зинаида Павловна называла своего сына.
Иван Павлович любезно обещал свое заступничество, и княгиня осталась от него в положительном восторге.
— Я не могу простить Константину Николаевичу, что он летом отказал мне наотрез рекомендовать учителя для сына, — заметила она в разговоре, — передайте ему от меня, что я этого ему никогда не забуду.
— Но ведь вы нашли и, кажется, удачно! — чуть заметно улыбнулся Карнеев.
— Это случай, счастливый случай; не представься он, что бы я тогда делала? — отвечала княгиня.
Княжна Маргарита была очень сдержанна, так как не знала еще, как взглянет на это знакомство Гиршфельд, а она уже приучила себя смотреть на все его глазами и выслушивать даже относительно мелочей его мнение.
Это произошло совершенно помимо ее воли.
С естественным, бесцельным и безыскусственным радушием встретила Ивана Павловича одна княжна Лидия Дмитриевна.
— Друг моего жениха будет и моим другом, я там много слышала от него о вас, что заранее вас полюбила! — с чувством пожала молодая девушка руку представленного ей Карнеева.
Искренность тона княжны нашла себе полное отзвучие в сердце Ивана Павловича, и оно откликнулось на этот наивный призыв к дружбе. Он сразу почувствовал, что не только готов сделаться, но уже сделался другом этой очаровательной девушки.
Сближение их произошло очень быстро.
— Я, пожалуй, так и на самом деле приревную тебя! — пошутил раз с Карнеевым Шатов.
Иван Павлович сделался необычайно серьезен.
— Эта шутка совершенно неуместна, как неуместно и странно твое поведение относительно твоей невесты.
— Что ты хочешь этим сказать? — вопросительно посмотрел на него Антон Михайлович, преодолев невольное смущение.
— А то, что сказал. Ты думаешь, что все слепцы и не видят, что ты, считаясь женихом младшей сестры, без памяти влюблен в старшую и не можешь даже этого скрыть. Княжна Лидия Дмитриевна в невинности своей чистой души безусловно верит тебе. Берегись, чтобы у нее не открылись глаза. Она слишком сильно тебя любит — это открытие может убить ее.
— Какой ты вздор мелешь! — заметил сквозь зубы Шатов.
— Дай Бог, чтобы вздор… — ответил Карнеев.
Шатов переменил разговор, но эта беседа поселила между друзьями некоторое охлаждение.
Антон Михайлович не мог простить Карнееву, чтоон разгадал страшную тайну его сердца.
Иван Павлович волновался вследствие других причин.
Бывая более двух месяцев весьма часто у княжен, он успел оценить по достоинству светлую личность княжны Лидии Дмитриевны. Она оказалась даже неизмеримо выше восторженных описаний ее жениха. Он до сих пор не встречал ей подобных, и эта встреча оказалась для него роковой.
Какой-то, неведомый ему досель, луч тепла и света внесла она в его однообразную, труженическую жизнь. Он с ужасом должен был сознавать, что любит ее, что чувство дружбы, что искренность ее отношений к нему начинают не удовлетворять его, что чувство зависти к счастью его друга, — за которое он тотчас же жестоко осудил себя, — змеей против воли вползало в его душу. Он страдал невыносимо. Впрочем, силою воли, которую он воспитывал в себе долгие годы, он сумел дать этому, позорящему его, как друга, чувству другое направление. Он заставил себя полюбить ее иною, высшею, нежели обыкновенная, любовью; выбросил из нее всякое присущее ей плотское чувство и в ее счастье стал находить свое, переживал за нее и вместе с нею сладость любви ее к его другу Шатову, за нее переносил муки ревности, о которых она, наивная и чистая, пока не имела ни малейшего понятия. Охлаждение его к Шатову после вышеприведенного разговора нашло свою причину именно в этом, переработанном им в себе чувстве к княжне Лидии Дмитриевне.
Самое счастливое неведение безумно любимой им девушки, ее безусловная вера в окружающих ее людей, ее полное довольство судьбою для него, видевшего вокруг нее ложь и обман даже со стороны человека, которого она горячо и сильно любила и в которого слепо верила, усугубили лишь его страдания при виде творящихся вокруг этого чистого существа мерзостей. Он видел, что он бессилен в борьбе с существующим, тем более, что раскрытие глаз наивной и невинной княжны Лидии на окружающую ее грязь было бы равносильно убийству этой чудной девушки. Она неминуемо задохнется в струе этого зараженного воздуха, проникнувшей в ее светлый мирок.
Иван Павлович пробовал было серьезно говорить с Шатовым, но к ужасу своему увидал, что он, все более и более отуманенный не по дням, а по часам растущей в нем страстью к княжне Маргарите, не видит бездны, в которую падает и с трусостью человека, чующего за собою какую-то вину, боится, не хочет или даже не может прямо и честно взглянуть на вещи.
Карнеев понял, что его друг сам не сознает всей глубины своего падения, всего ужаса им самим созидаемого своего несчастья и, вместо грозного осуждения его поступков, в нем явилось к нему чувство безграничного сострадания.
Удержать его над этой пропастью он не мог.
В княжне Маргарите Дмитриевне он встретил слишком сильного, слишком хорошо вооруженного противника.
Не понимая цели этой гнусной интриги против родной сестры, Иван Павлович инстинктивно чувствовал, что тайным, но главным руководителем ее является Гиршфельд и не знал, какими средствами бороться с этим человеком, не пренебрегающим никакими средствами для достижения своих целей.
Страдая от своего бессилия, Карнеев решил быть на стороже, решил охранять всеми силами средствами и способами блаженное неведение княжны Лиды.
«Антон слишком честен, чтобы решиться на окончательный разрыв со своей невестой! — размышлял он сам с собою. — Через несколько месяцев состоится их свадьба. Я постараюсь подготовить его и ее к мысли, что после свадьбы им хорошо бы прокатиться за границу. Новые места, новые люди, разлука с предметом его несчастной страсти, нежные ласки молодой, прелестной, любящей жены отрезвят его, и счастье их обеспечено».
«Только бы она не догадалась», — решил он.
С этой целью Иван Павлович начал еще чаще бывать на половине княжен Шестовых.
Почти одновременно с Карнеевым княжна Маргарита Дмитриевна трудилась над совершенно противоположной задачей: как сделать, чтобы сестра, наконец, догадалась?
«Тогда, несомненно, нежное чувство любви в этой пошлой девчонке к изменившему ей на ее глазах человеку заменится презрением и даже ненавистью, и о свадьбе не будет и речи».
Так думала старшая сестра.
Чтобы быть справедливыми, надо заметить, что мысль о том, что подобное открытие может убить ее младшую сестру, не приходила в голову княжне Маргарите. Быть может, она и не решилась бы на такую страшную игру, или же со стороны Николая Леопольдовича потребовалось бы более усилий склонить ее на такое преступление.
Сам Гиршфельд очень хорошо понимал, на что она бьет, и смерть княжны Лиды была для него лишь удачным средством сделать княжну Маргариту наследницей двухсоттысячного капитала, то есть иными словами, получить этот лакомый куш в свое уже совершенно безотчетное распоряжение.
Княжна Лидия Дмитриевна, несмотря на бросающееся в глаза предпочтение, оказываемое пред ней Шатовым ее старшей сестре, несмотря на раболепное его ей подчинение, казалось считала это за нечто должное необходимое и была весела и покойна, довольная изредка выпадающей на ее долю нежностью ее милого Тони. Огорчало ее лишь то, что все еще более полугода оставалось до дня их свадьбы. Это-то и выводило княжну Маргариту Дмитриевну из себя. Затеянная ею так искусно игра не достигала цели. Что делать? Навести самой сестру на мысль об измене Шатова княжне Маргарите казалось неловким.
Она боялась, чтобы сестра, об уме которой хотя она и была весьма невысокого мнения, не догадалась бы об ее интриге, не заподозрила бы ее в кокетстве с Антоном Михайловичем и в том, что она умышленно завлекала его.
Говорить же снова дурно о Шатове княжне Маргарите было нельзя, так как она стала, как мы уже видели, держаться с сестрой по этому вопросу другой системы.
Это свое недоумение, свое беспокойство она высказала Николаю Леопольдовичу, с серьезным видом выслушавшему свою сообщницу.
— Я положительно не знаю, как тут быть! — заключила княжна Маргарита свое сообщение.
— Необходимо, чтобы она догадалась. Положись на меня. Я ей открою глаза! — ответил Гиршфельд.
В один из вечеров на половине княжен гостей было не особенно много, да и они сгруппировались около княгини Зинаиды Павловны, так что молодым хозяйкам не приходилось занимать их.
Карнеев с княжной Маргаритой (он обыкновенно старался не отходить от нее, оттирая Шатова) и Антон Михайлович со своей невестой сидели друг против друга в уголке гостиной и о чем-то мирно беседовали.
Николай Леопольдович стоял, по своему обыкновению, спиной к горячему камину и грелся, лениво посматривая на собравшееся общество.
Так прошло несколько времени.
Группы переместились. Княжна Маргарита с Карнеевым встали и перешли на другой конец гостиной. Антон Михайлович тоже оставил княжну Лиду одну. Его заменил около нее Гиршфельд.
— Когда вы здесь сидели с Антоном Михайловичем и разговаривали с сестрой, около которой находился господин Карнеев, знаете ли, княжна, какая мысль пришла мне в голову? — наклонился Николай Леопольдович к задумавшейся Лиде.
— Какая? — поглядела та на него вопросительно.
— Мне ужасно хотелось крикнуть, как это бывает в кадрили: changez vos dames.
— Это почему?
— А потому, что я этим доставил бы величайшее удовольствие обоим кавалерам.
— Я вас не понимаю.
— Ах, я и позабыл, что вы у нас святая простота! — улыбнулся Гиршфельд.
Княжна продолжала глядеть на него с недоумением.
— Я давно замечаю, — почти шепотом продолжал Николай Леопольдович, — что Антон Михайлович глядит на Маргариту Дмитриевну далеко не глазами жениха ее сестры, а этот его друг поглядывает на вас совсем не так, как подобало бы глядеть другу жениха.
— Что вы хотите этим сказать? — вздрогнула княжна Лида.
— А то, что если бы княжна Маргарита Дмитриевна захотела, — а она, кажется, этого совсем не прочь, — то господин Шатов охотно бы уступил вас своему другу, не из чувства дружбы к нему, а из чувства любви к вашей сестре. Если же бы, к довершению всего, вы на это согласились, то счастливее человека, чем господин Карнеев, трудно было бы и сыскать.
— Как вы злы! — улыбнулась княжна какой-то деланной улыбкой.
— Вот вам и людская благодарность! — развел руками Гиршфельд. — Я единственно из доброго к вам расположения указал вам на сделанное мною открытие, в верности которого не сомневаюсь, и несмотря на совершенно незаслуженное обвинение вами меня в злости, советую вам, как друг, принять это мое сообщение к сведению.
С этими словами Николай Леопольдович встал и присоединился к гостям, окружавшим княгиню.
Та рассказала им о смерти своего мужа, о том горе, которое эта смерть причинила ей.
Княжна Лида осталась одна. Разговор с Гиршфельдом тяжелым камнем лег на ее сердце. Она задумалась.
Гости разъехались. Уже было поздно. Она прошла в свою комнату, разделась, легла в постель, но заснуть не могла. Неотвязная мысль не покидала ее головки…
«Неужели он сказал правду?»
В справедливости одной части высказанных им наблюдений она не сомневалась. Она инстинктивно догадывалась, что Иван Павлович горячо, безгранично любит ее, что не стой между ей и им любимый ею человек и друг, он многое отдал бы за возможность заслужить взаимность. Ни одним лишним словом не обмолвился он в этом своем чувстве, но она угадала его сердцем. Она сама ценила в нем хорошего человека, была довольна дружбой с ним, но еще более цены заслуживал в ее глазах этот человек с его затаенным, честным, горячим чувством. Он, может быть, сам давно заметил то, что высказал ей сегодня этот злой человек, но ни одним словом, ни одним жестом не дал понять это, не унизил в ее глазах своего счастливого соперника, потому только, что он его друг. Это настоящая дружба! Дружбой с таким человеком можно гордиться. Не потому ли он так неустанно бывает около ее сестры, чтобы не оставлять ее жениха около нее одного, а она, княжна Лида, думала за последнее время, что Иван Павлович начинает увлекаться Марго, что и последняя оценит его, и что они повенчаются тоже и будут счастливы.
Лучшей партии она не желала бы своей любимой сестре. Как бы весело было им ехать за границу, после двух свадеб, вчетвером.
Эту поездку проектировал для нее с Шатовым Иван Павлович. И вдруг такое ужасное открытие.
«Неужели ов сказал правду?»
Княжна Лида стала припоминать в отношениях своей сестры и своего жениха все оставленное ею за последнее время без внимания.
Чем дальше шла она мыслью в этом направлении, тем более с ужасом начинала убеждаться, что Гиршфельд, пожалуй, прав. Она гнала от себя страшную мысль, но червь сомнения уже впился в ее бедное сердце.
«Надо будет проследить за ними. Я, быть может, ошибаюсь!» — старалась разуверить себя княжна.
«Неужели он сказал правду?»
Княжна Лида всю ночь не сомкнула глаз.
Долго не спала в своей комнате и княжна Маргарита Дмитриевна. Гиршфельд в этот же вечер успел шепнуть ей, что дело им сделано, что впечатление произведено.
Надо было придумать дальнейшую программу действий.
«А если она пропустила его слова мимо ушей, если по-прежнему она будет на все глядеть теми же невинными глазами?» — со злобой думала княжна.
«Тогда надо будет приняться за дело самой».
С этой мыслью Маргарита Дмитриевна заснула.
Великолепная пара серых в яблоках рысаков, запряженных в роскошные американские сани, с медвежьей полостью, еще стояла у подъезда дома, где жили Шестовы. Зазябшие лошади нетерпеливо били копытами мерзлый снег мостовой. Видный кучер, сидя на козлах, зорко следил за ними, крепко держа в руках вожжи. Это были лошади Гиршфельда.
Он еще не уехал и был на половине княгини Зинаиды Павловны. Развалившись на одной из кушеток ее будуара, ов вел с ней, сидевшей на софе, деловой разговор.
— Я должен тебе заметить, что при такой жизни, которую ведешь ты с твоими племянницами, процентов ни с твоего капитала, ни с капиталов княжны Лиды, не говоря уже о грошах, принадлежащих княжие Маргарите, не хватит. Придется проживать твой и княжны Лиды капитал, что было бы нежелательно, а относительно капитала, завещанного последней, даже неудобно — в нем может через несколько месяцев потребовать от тебя отчета Шатов.
— Неужели мы так много проживаем? — беспокойным тоном спросила княгиня.
— И теперь не мало, а по истечении траура будет еще больше, а к тому времени двести тысяч перейдут в семейство Шатовых, — отвечал Гиршфельд.
— Но я не вижу в чем же сокращать расходы; я трачу только на необходимое, не жить же мне по-мещански; у нас такой большой круг знакомства, который со дня на день увеличивается.
— Я и не говорю об ограничении расходов, я желал бы даже, чтобы ты себе не отказывала в безумных прихотях. Я готов отказаться от моего жалованья.
— Ты готов даже стеснять себя для меня, мой милый! — нежно вставила княгиня.
— Разве ты имеешь данные в этом сомневаться? — спросил Николай Леопольдович.
Княгиня, вместо ответа, с легкостью молоденькой девушки, соскочила с софы, подбежала к Гиршфельду и зажала ему рот крепким поцелуем.
— Не шали, садись и слушай! — тоном нежного упрека начал снова Николай Леопольдович, освободившись от ее порывистых объятий.
Зинаида Павловна возвратилась на место с наивным видом провинившейся школьницы.
— Я слушаю! — покорно сказала она.
— Необходимо, по моему мнению, увеличить твои доходы.
— Как же это сделать?
— Очень просто. Надо обойти нелепый пункт завещания твоего безумного мужа, по которому миллионный капитал, завещанный твоему сыну, все доходы как с него, так и с имений, кроме Шестова, должны храниться в государственных бумагах, приносящих обыкновенно ничтожные проценты. Я полагаю, что князь Владимир, достигнув совершеннолетия, ничуть не будет s претензии, если даже узнает, получив свои капиталы и доходы в целости, что ты употребила на себя лишние проценты, полученные от умелого помещения этого громадного капитала в другие гарантированные правительством бумаги. Моя обязанность будет следить за состоянием биржи, и я буду тогда вполне заслуженно получать мое жалованье.
— Но ты говорил о каких-то отчетах дворянской опеке, будет ли это удобно?
— Пустяки, я еще не будучи в Т. все устроил. Весь капитал в наших руках, доходы, обращенные в государственные бумаги, тоже будет оставаться у нас; все подписанные тобою отчеты будут утверждаться. Это, конечно, будет стоить денег, но сравнительно очень ничтожных.
— Так зачем же стало дело?
— За твоим согласием, моя дорогая.
Княгиня снова перепорхнула к Гиршфельду на кушетку.
— И ты в нем сомневался, когда я сама вся твоя! — обняла она его.
— Ты — да, но я не хочу считать моими твои деньги — это испортило бы всю иллюзию нашей любви. В денежных, всегда щекотливых, вопросах я очень щепетилен. Ты знаешь русскую пословицу: «дружба дружбой, а деньгам счет». Вот почему я беру с тебя всегда расписки в получении от меня сумм — аккуратность прежде всего… — поцеловал ее в свою очередь Николай Леопольдович.
— Милый, хороший, честный! — разнежилась княгиня.
— Однако, мне пора, завтра рано вставать… — взглянул на часы Гиршфельд.
— Зачем?
— Казенная защита, переданная патроном… — поморщился тот и встал.
— До завтра! — обняла его Зинаида Павловна.
— Так я начну действовать, — заметил он.
— Действуй, конечно, — простилась она с ним.
Гиршфельд укатил домой.
Прошел месяц.
Княжна Лидия Дмитриевна стала неузнаваема. Она страшно похудела и осунулась, цвет лица приобрел снова восковую прозрачность, впалые щеки и глаза горели: одни зловещим румянцем, а другие каким-то странным, неестественным блеском.
Наблюдения, на которые она решилась в ночь после разговора с Гиршфельдом, почти открыли ей глаза. Она увидела, что ее милый, ее ненаглядный Тоня старается лишь быть с ней нежным, но что он не любит ее, а любит ее сестру. Она не могла сказать, чтобы она заметила между ними что либо такое, что могло бы окончательно убедить ее в справедливости этого страшного вывода, но те мелкие подробности их отношений, которые теперь не только не ускользали от ее внимания, но даже восстали перед ней в более резких, выпуклых чертах, доводили ее почти до полного уразумения горькой действительности. Эта все-таки некоторая неопределенность в разрешении так, или иначе рокового для нее вопроса, желание, страстное желание ошибаться действовали на нее угнетающим образом. Она продолжала свои наблюдения, ждала и боялась подтверждающих факторов.
Иван Павлович следил за ней тревожным взглядом. Он один из окружающих ее понимал страшную опасность, в которой она находится, видел быстрое развитие ее внутренних, нравственных страданий, в таких резких формах отражающихся на ее и без того слабом организме. Он чуял приближающуюся беду и оставался бессильным, немым зрителем угасающей юной, дорогой для него жизни.
Княжна Маргарита торжествовала, не подозревая величины опасности, и старалась отвлечь внимание Шатова от поразившей его перемены в княжне Лиде.
Последняя усердно, сама не зная того, помогала сестре в достижении намеченной ею цели и на все расспросы Антона Михайловича отвечала, что чувствует себя прекрасно.
— Что такое с Лидой? — спросил княжну Маргариту Дмитриевну Шатов. — Она несомненно больна, а между тем уверяет, что чувствует себя совершенно здоровой, избегает разговоров со мной о ее болезни, рано стала ложиться, видимо слабеет день ото дня, а между тем упрямо молчит на все расспросы.
— Просто капризничает, а может быть простудилась, катаясь; посидит несколько дней дома — поправится, соскучится — перестанет капризничать! — небрежно кинула ему в ответ княжна.
В тот же день она объявила Лиде, что ей несколько дней следует посидеть дома, так как она хотя и скрывает, но Антон Михайлович решил, что она больна от простуды.
— От простуды! — горько улыбнулась Лидия Дмитриевна, но беспрекословно согласилась исполнить волю старшей сестры.
Иван Павлович решился переговорить с Антоном Михайловичем.
— Послушай, дружище, неужели ты ничего не замечаешь? — приятельским тоном начал он.
— Что такое?
— Ведь твоя невеста на твоих глазах сгорает, как свеча — она видимо догадалась.
— О чем догадалась?
— Да о том, что ты играешь с ней недостойную комедию… — резким тоном произнес взбешенный Карнеев.
— Знаете ли вы, Иван Павлович, — вспыхнул Шатов, — даже дружба имеет свои границы, и кто их переходит, того следует порой и останавливать. Я попросил бы вас не вмешиваться в мои дела с моей объявленной и обрученной невестой и избавить меня от ваших нравоучений, которые мне, признаться, очень надоели.
Озадаченный Карнеев замолчал и поглядел на Антона Михайловича своими добрыми глазами. Гнев его прошел. Его взгляд был полон сострадания.
— Девчонка схватила легкую простуду, капризничает, не хочет лечиться, а влюбленные друзья ее, — подчеркнул Шатов, — сваливают ее вину на других.
Иван Павлович не ответил ни слова.
Он понял, что счастье Лиды погибло. Ему осталось позаботиться спасти ей хоть жизнь.
«Надо показать ей жизнь в истинном свете, надо постепенно спустить ее с облаков, тогда удар падения не будет так силен!» — думал Карнеев.
Он не знал, что Гиршфельд уже ранее его грубо столкнул ее с ее неба.
«Что если она оправится и, свободная от прежних обязательств, подарит его чем-нибудь более дружбы?» — мелькнуло в его уме.
Он отогнал от себя эту эгоистическую мысль. Не для себя, а для нее, для нее одной он хотел, чтобы она жила. С таким решением он вечером поехал к Шестовым.
На половине княжны он застал одного Шатова, который вскоре, впрочем, уехал, объяснив, что спешит к нескольким труднобольным. Княжна Лидия Дмитриевна проводила его долгим печальным взглядом.
По отъезде Шатова Маргарита Дмитриевна, недолюбливавшая Ивана Павловича, удалилась в свою комнату.
— Вы меня извините, — обратилась она к нему, — мне надо кое-чем позаняться. Развлеките Лиду, ей эти дни что-то не по себе.
Карнеев церемонно раскланялся. Они остались вдвоем с княжной Лидой.
— Вы себя не бережете, разве можно рисковать так своим здоровьем; простудиться легко, поправляться долго! — с нежным укором начал он.
— И вы верите в эту пресловутую простуду? — горько усмехнулась она и посмотрела на Ивана Павловича своими воспаленными глазами.
— Но что же с вами делается? Доверьтесь мне, как другу… — опустил он под взглядом княжны глаза.
— Я сама не знаю, что со мною делается: я как будто проснулась от хорошего, хорошего сна и почувствовала, что это был только сон.
— Надо свыкнуться с действительностью и постараться забыть о грезах.
— А если этот сон, эти грезы, как вы говорите, составляли всю мою жизнь?
— Надо перенести. Вы еще не испытали жизни, для вас она еще вся впереди… — заметил Иван Павлович.
— Вы думаете? — печально спросила княжна.
— Тут нечего думать — это ясно. Если вы в ком-нибудь обманулись, надо благодарить лишь Бога, что не поздно.
— Почему вы знаете, что я обманулась? — вдруг порывисто заговорила она и даже пододвинулась на диване к сидевшему в кресле Карнееву.
— Я ничего не знаю, пока вы мне не скажете, я выразил лишь предположение! — смутился Иван Павлович.
— Нет, вы знаете, знаете! — с лихорадочной дрожью в голосе продолжала княжна.
— Уверяю вас, что я ничего не знаю, успокойтесь, ради Бога! — взял ее за руку Карнеев.
— Не знаете? — чуть слышно произнесла княжна, видимо ослабевшая после минутной ажиотации.
— Положительно ничего не знаю! — уверял он.
— Скажите мне, Иван Павлович, неужели есть люди, которые в состоянии делать и говорить одно, а думать и чувствовать другое? — начала она после некоторой паузы.
Карнеев с отеческой нежностью посмотрел на нее.
— Хорошее, доброе дитя, вы бы спросили лучше: существуют ли люди, которые этого не делают.
— Неужели все такие нехорошие, злые?
— Все — этого сказать нельзя, но хорошие люди очень редки.
— Ну, например, вы, вы этого не стали бы делать? — в упор спросила она.
— Я… я… — смешался Иван Павлович, — не знаю.
— А я знаю!.. знаю! — снова взволнованно заторопилась княжна. — Вы хороший, честный, за это я и люблю вас.
Крупные слезы покатились по ее впалым, разгоревшимся щекам.
Карнеев положительно растерялся. Слово «люблю», хотя и сказанное в наивном детском смысле, сразу перевернуло все его мысли. Кровь бросилась к нему в голову. Он был на волосок от признания, но опомнился и сдержался.
— Успокойтесь, ради Бога, о чем же вы плачете, все перемелется мука будет! — бессвязно заговорил он.
В передней раздался звонок. Княжна Лида быстро вытерла слезы. Приехала княгиня с Гиршфельдом.
Княжна Маргарита вышла в гостиную. Иван Павлович, просидев еще около часа, начал прощаться, сославшись на вечерние занятия. Княжна Лида, нервно крепко пожала ему руку. Он почувствовал, что ее рука горит, как в огне. У него потемнело в глазах, и он опомнился лишь прокатившись по морозному воздуху, подъезжая к дому.
Прошло несколько дней. Побеседовать за это время с княжной Лидой Ивану Павловичу не пришлось, тем более, что, занятый какой-то срочной работой, он был у Шестовых всего два раза.
Выдался вечер, когда в гостях у княжен был один Шатов.
Княжне Лиде с утра сильно нездоровилось, и она, сославшись на головную боль, рано ушла к себе в комнату. Княжна Маргарита и Антон Михайлович остались вдвоем в гостиной.
Последний был мрачно настроен.
— Что вы сегодня глядите таким рыцарем печального образа? — улыбнулась Маргарита Дмитриевна.
— Грех вам шутить, мне так положительно не до шуток.
— Грех… мне… я вас не понимаю! Причем тут я? — с расстановкой, медленно спросила она.
— Кому же как не вам… как причем вы?!. - удивленно поглядел он на нее.
Она продолжала вопросительно глядеть на него и молчала.
— Ведь вы знаете, что мое положение ужасно, — продолжал он с отчаянием в голосе, — что я, безумно любя вас, связан навеки с любящей меня девушкой, зародившееся было чувство к которой поглощено всецело вспыхнувшей вновь к вам любовью.
— Но вы знаете также, что я не в лучшем, чем вы, положении! — деланно-грустным тоном перебила его княжна.
— Это лишь усугубляет наше несчастье, а вы спрашиваете еще, отчего я мрачен.
— Надо найти исход. Говорят, нет положений безвыходных.
— Какой? Скажите, что делать? Я сделаю все!
— Я знаю в этом случае меньше вас. Надо вам освободиться от обязательств.
— О, я знаю это сам, но как? Ведь разрыв с вашей сестрою, начатый мною, убьет ее. Она так горячо любит меня.
— Авось и не убьет. Вы уж чересчур преувеличиваете ее чувство! — углом рта улыбнулась Маргарита Дмитриевна.
— Нет, убьет, убьет, для меня теперь это ясно. Разве вы не замечаете, что с ней сделалось; я поверил вам, что это каприз, а теперь, увы, оказывается, что Карнеев прав: она просто исстрадалась и тает как свеча. Что мне делать, что мне делать?.. Какой я низкий человек, какой я подлец перед ней!
Шатов схватился обеими руками за голову.
— Так пойдите и посоветуйтесь с вашим Карнеевым! — резко заметила княжна.
Антон Михайлович не слыхал последней фразы, он сидел с поникнутой головой, углубленный в свои думы.
В это время до чуткого уха Маргариты Дмитриевны донеслись тихие шаги ее сестры, подходившей к двери гостиной.
— Иди от меня, жалкий человек, к твоей невесте, коли ты не в силах, несмотря на твою хваленую любовь, добыть меня! — вскочила с дивана и почти крикнула княжна.
Это в первый раз произнесенное безумно любимой им девушкой «ты» подействовало на него подобно электрическому току.
Он вскочил и машинально протянул к ней руки.
В дверях гостиной появилась бледная княжна Лида.
Шатов стоял спиною к этим дверям.
Маргарита Дмитриевна сделала вид, что не заметила ее и, быстро обвив руками голову Антона Михайловича, ввилась в его губы долгим поцелуем.
Лида как бы застыла в дверях.
По странной тайне человеческого организма, слабая девушка вдруг окрепла. Твердой походкой прошла она в переднюю, накинула на голову первый попавшийся ей платок и стала спускаться по лестнице.
«Она видела!» — вдруг отняла княжна Маргарита от Шатова руки и снова опустилась на диван.
Антон Михайлович глядел на нее безумными глазами и, казалось, не понимал ничего.
В это время хлопнула парадная дверь. Это вышла княжна Лида.
Она бросилась в сани первого попавшегося ей извозчика и приказала ехать на Мясницкую.
Услыхав стук парадной двери, Маргарита Дмитриевна позвала лакея и узнала от него, что ее сиятельство княжна Лидия Дмитриевна в одном платье изволили сейчас выйти по парадному крыльцу.
— Как же вы ее не остановили! — накинулась она на лакея.
— Не посмел-с, да и не успел-с, очень быстро уж это случилось! — оправдывался лакей.
Посланный на улицу, он вернулся, не догнав ее.
— Она покончит с собой! — твердил растерявшийся Шатов.
Неожидавшая такой выходки, княжна была смущена и молчала.
Лидия Дмитриевна, между тем, доехала, не чувствуя холода, несмотря на то, что на дворе стоял сильный мороз, до дома, где помешалось реальное училище.
— Иван Павлович дома? — с лихорадочным волнением обратилась она к швейцару.
— Дома-с! — ответил тот, с недоумением осматривая странную посетительницу.
— Доложите, что княжна Шестова! — слабым голосом произнесла она.
Недоумение швейцара увеличилось. Он дал сильный звонок.
Княжна Лида вдруг зашаталась, и, не поддержи ее швейцар, рухнула бы на пол.
Он бережно усадил ее на стул в швейцарской, и приказал выбежавшему на звонок лакею поскорее доложить Ивану Павловичу о приезде к нему княжны Шестовой.
Сбежавший вниз Карнеев застал княжну Лиду в глубоком обмороке. Бережно взял он на руки эту драгоценную для него ношу и быстро, мимо удивленных швейцара и лакея, понес ее к себе наверх. Она не приходила в себя. Иван Павлович уложил ее на диван. Одного из слуг послал за нашатырным спиртом в ученическую аптеку, а другого за бутылкой лучшего вина, всегда имевшегося в запасе в буфете столовой Константина Николаевича.
Весть о странной гостье инспектора достигла до Вознесенского, занимавшегося в кабинете. Он поднялся наверх и осторожно постучался в двери помещения Карнеева.
Иван Павлович, между тем, дал княжне понюхать спирта, натер ей виски и влил сквозь стиснутые зубы несчастной Лиды ложку вина. Лихорадочная дрожь пробежала по всему ее телу. Она очнулась.
— Это вы, вы! Я к вам! — чуть слышно обратилась она к Карнееву.
— Что случилось? — тревожно спросил он.
— Что случилось? — с болезненной улыбкой повторила княжна. — Он любит не меня, а ее, теперь я в этом окончательно убедилась; да и я больше не люблю его, не люблю, нет, нет, уверяю вас.
Она, казалось, разговаривала сама с собой и старалась убедить себя самое в этой мысли. Иван Павлович в ужасе прислушивался к этому полубреду и стоял наклонившись над больной.
— Тоня, Тоня, — шептала княжна, — как я горячо, как беззаветно любила тебя, а ты? Ты нет, никогда, и прежде, ни теперь; я поняла, поняла все: ты всегда любил ее, ее. Ты не виноват, она лучше меня. Но зачем же ты убил меня, убил ложью, сладкой ложью. И она не виновата, она не хотела моей гибели, она не знала, что делала. Поскорей бы умереть, умереть!
Княжна Лида заметалась.
— Успокойтесь, дорогая моя, побольше мужества; отбросьте печальные мысли, разве можно почти в детстве думать о смерти; забудьте о нем, он не достоин вас, забудьте.
Больная широко открыла свои светло-голубые, ясные глаза.
В них сияло какое-то странное, неземное спокойствие. Она устремила их на Ивана Павловича.
— Вы должны жить, жить для себя, для друзей! — продолжал он.
— Для каких? — прошептала княжна. — У меня один только друг, и я, я пришла к нему — это вы.
Она порывистым движением приподнялась на диване и обвила горячими руками его шею.
— В последний раз! — прохрипела она и обожгла губы Карнеева огненным поцелуем.
Он невольно отшатнулся. Лида упала на диван и заплакала. Белая пена, окрашенная алою кровью, смочила ее пересохшие губы. Обморок повторился.
Иван Павлович совершенно растерялся и бросился к двери. На ее пороге он столкнулся с входящим Константином Николаевичем, стука которого в дверь не слыхал.
Встреча его не удивила.
— Она умирает, умирает! — произнесон.
— Кто она? — вопросительно поглядел на него Вознесенский.
— Княжна Лидия Дмитриевна Шестова! — взволнованно продолжал Карнеев, указывая вошедшему Константину Николаевичу на лежащую в обмороке белую как полотно, с кровавою пеною у рта, княжну.
— Надо послать за доктором, за Шатовым! — заметил Вознесенский, окинув тревожным взглядом молодую девушку.
— Только не за ним, не за ним, она его невеста! — почти крикнул Карнеев.
— Тем более поводов послать именно за ним! — вставил было Константин Николаевич, но оборвал свою фразу, взглянув на Ивана Павловича.
Последний был положительно страшен. Бледный как полотно, с дикой тревогой в горящих глазах он дрожал, как в лихорадке.
— Нет, нет, не за ним, ни за что, ни за что, я вам объясню все! — порывисто умолял он.
— Ну, хорошо, пошлем за другим, успокойтесь! — сказал Вознесенский и отдал приказание позванному лакею.
По распоряжению Константина Николаевича, в комнаты Карнеева явилась кастелянша реального училища, немолодая девушка с добродушным лицом, и горничная.
Они расстегнули платье больной, отерли ей рот и устроили более покойное ложе.
Спиртом и ложкой вина они снова привели ее в чувство.
Княжна Лида очнулась, но молчала, как-то тупо, бессмысленно глядя своими прекрасными остановившимися глазами в одну точку.
Приступы кашля повторились несколько раз, и каждый раз белая пена у рта приобретала все более и более алый оттенок.
Тем временем Иван Павлович в своем кабинете передавал наскоро в коротких словах Вознесенскому грустную повесть княжны Лиды, его чувство к ней, не скрыл и последнего, предсмертного, как он назвал, ее поцелуя.
— Это одна из жертв Гиршфельда, — заключил свой рассказ Карнеев, — я не могу этого доказать, но я чувствую. Ему понадобилась не она, а ее деньги, которые должны перейти к ее сестре, а та в его руках. Он погубит и другую, погубит и Антона, я старался раскрыть ему глаза, но безуспешно; я достиг лишь того, что потерял в нем друга, теперь теряю существо, которое для меня более чем друг. Я один, совсем один. Знаете ли вы, что значит быть одному? Я чужд миру и мир чужд мне.
В голосе его было что-то пророческое, он звучал нотами такой безысходной грусти, что Константин Николаевич не только не нашелся, но даже был не в силах сказать этому несчастному страдальцу слово утешения.
Явившийся доктор, почтенный старичок, констатировал в княжне Лиде начало скоротечной чахотки.
— Дни ее сочтены, она в чахотке уже несколько месяцев, какое-то сильное потрясение ускорило неимоверно ход болезни! — спокойно произнес врач не чувствуя, что режет как ножом сердце выслушавшего этот страшный приговор Ивана Павловича.
Весь бледный, дрожащий, он еле стоял на ногах, но вскоре пересилил себя. Наружное спокойствие сменило расстроенный вид, но чего стоила Карнееву эта перемена. Она во сто крат увеличила его внутренние, силой характера скрытые страдания.
— Можно ее перевезти домой? — деловым тоном спросил он доктора. — Она здесь не живет, а живет на Пречистенке.
— Далеконько; но, конечно, если надо, то можно, закутав хорошенько, в карете.
— Вы не будете ли так добры вместе со мной сопровождать ее?
— Извольте, я свободен.
— Но только, надеюсь, что этот ваш визит к нам и эта поездка останутся между нами! — просительно продолжал Карнеев.
— Будьте покойны, я не выдаю тайн, доверенных мне по профессии, и слишком стар, чтобы быть сплетником! — серьезным тоном ответил доктор.
Иван Павлович схватил его за руку и крепко с благодарностью пожал ее.
Закутанная в шубу той же кастелянши, княжна Лида была бережно уложена в приведенную четырехместную карету. Вместе с нею поместились доктор и Карнеев. Карета тихо двинулась в путь.
На половине княжен Шестовых вся прислуга была на ногах и на разные лады истолковывала бегство барышни.
В гостиной, пораженная поступком Лиды, сидела смущенная Маргарита Дмитриевна и то нервно вздрагивала, то, выпрямившись всем телом, устремляла свой странный, загадочный взгляд в пространство.
Бледный Шатов, вне себя, неровными шагами ходил по гостиной и громко по временам произносил:
— Боже мой, Боже мой, что мы наделали!
Дали знать княгине, только что вернувшейся из гостей, а та послала за Николаем Леопольдовичем, о каковом распоряжении уведомила через посланного княжну и Шатова, добавив от себя, что до приезда Гиршфельда советует ничего не предпринимать.
В передней раздался звонок.
— Это он! — вышла из своей задумчивости княжна и бросилась в переднюю.
Шатов машинально последовал за нею.
Лакей распахнул обе половинки парадных дверей, и в них появились Карнеев и доктор, а у них на руках лежала бесчувственная Лида.
— Умерла! — вскрикнула княжна Маргарита и упала в обморок.
Собравшаяся прислуга подхватила ее и унесла ее в комнату. Шатов зашатался.
— Еще не умерла, но умирает! — резко в упор бросил ему Карнеев и прямо взглянул в глаза Антона Михайловича.
Тот не вынес этого осуждающего взгляда своего друга и поник головой.
Больную принесли в ее комнату, раздели и уложили в постель. Доктор привел ее в чувство и, прописав рецепты, послал за лекарствами и остался ждать, чтобы дать самому первую дозу.
— Единственно что можно — это успокоить страдания, надежды нет! — шепнул он Карнееву.
Тот грустно наклонил голову и лишь благодарным взглядом ответил врачу. Больная узнала Ивана Павловича и протянула к нему свою руку. Карнеев подал ей свою, она крепко ухватилась за нее и видимо не хотела выпускать. Доктор подвинул ему стул. Иван Павлович сел, не отнимая у Лиды своей руки.
В это время в спальню вошли: оправившаяся от обморока княжна Маргарита Дмитриевна, Шатов и княгиня с прибывшим Гиршфельдом.
— Не надо, не надо, уйдите, уйдите! — заволновалась больная в необычайном экстазе.
Старичок доктор попросил прибывших удалиться, так как малейшее волнение гибельно для труднобольной. Он распорядился послать в больницу за сиделкой, как за новым лицом, не могущим возбудить в больной никаких воспоминаний. Шатов, с опущенной долу головой, последний вышел из комнаты своей умирающей невесты и, не простившись ни с кем, уехал домой.
Совершенно расстроенная, княгиня удалилась к себе, попросив Гиршфельда, оставшегося сделать кое-какие распоряжения, зайти к ней проститься.
Николай Леопольдович и Маргарита остались одни.
— Она умрет, ведь она умрет! — схватилась за голову княжна.
— Ну, да, конечно, умрет! — спокойно подтвердил Гиршфельд.
— И мы, мы ее убийцы! — не своим голосом воскликнула она.
— Не совсем так, — заметил Николай Леопольдович, — и я не вижу причин для трагических возгласов. Она всегда была болезненной девушкой, смерть отца и дяди уже надломили ее, и чахотка начала развиваться: рано или поздно она должна была свести ее в преждевременную могилу, так не лучше ли, что это случится теперь, а не тогда, когда она была бы госпожою Шатовой, и двести тысяч, которых вы теперь единственная наследница, были бы в чужих руках.
— Опять деньги, это ужасно!
— Ничего я не вижу ужасного. Если мы с тобой выше предрассудков считать позорным для достижения богатства и блеска решиться на убийство мешающих нам людей, то ускорить естественную смерть и подавно должно для нас быть по меньшей мере безразличным.
— Но она мне сестра! — попробовала оправдаться княжна в своей слабости перед своим ужасным ментором.
— У нас с тобой нет ни отцов, ни матерей, ни сестер, ни родных, ни близких, мы с тобой одни: ты да я — пора бы давно понять это! — отчетливо произнес Гиршфельд, наклонившись к уху княжны Маргариты.
Та умолкла.
Почти до рассвета пробыли Карнеев и доктор у постели больной, и лишь когда она забылась дремотой, уехали в ожидавшей их карете, оставив княжну Лиду на попечении прибывшей сестры милосердия.
Через семь дней княжны Лиды не стало.
Она угасла тихо, не выпуская из своих охладевающих рук руки Карнеева, почти бессменно дежурившего у постели умирающей. Она не подпускала к себе никого кроме него, приглашенных докторов, всех московских знаменитостей и сестры милосердия.
— Все кончено! — вышел Иван Павлович в гостиную, где сидела княжна и Шатов.
Та посмотрела на него помутившимся взглядом. Антон Михайлович даже не взглянул на него. Он как бы окаменел.
Карнеев молча прошел в переднюю, надел шубу и вышел на улицу. Он был ошеломлен обрушившимся над ним несчастием и шел сам не зная куда. На дворе была метель. Резкий ветер дул ему прямо в лицо, глаза залепляло снегом, а он все шел без цели, без размышления. Вдруг он очутился у ворот, над которыми висела икона и перед ней горела лампада. Он поднял глаза. Перед им были высокие каменные стены, из-за которых возвышались куполы храма.
Он стоял перед Зачатьевским монастырем.
Вид тихой обители внес в его измученную душу какое-то успокоение. Иван Павлович набожно, истово перекрестился. Лицо его просияло. Еще несколько минут простоял он в тихой, теплой молитве перед иконою и уже твердой походкой отправился назад. Сев в сани первого попавшегося ему извозчика, он велел ему ехать на Мясницкую.
Антон Михайлович и княжна Маргарита, ошеломленные вынесенным Иваном Павловичем из комнаты Лиды известием, пришли в себя уже по его уходе. Молча направились они к комнате умершей и вошли.
Комната была пуста. Усопшая казалось тихо спала, утопая в мягких складках постели. Худенькое тельце не обрисовывалось под голубым атласным одеялом. Головка наклонилась немного набок, острые линии лица, налагаемые смертью, не придавали ему страдальческого выражения, оно было, напротив, совершенно спокойно. Глаза были закрыты. Золотисто-льняные волосы сбились на бледный лобик, как бы выточенный из слоновой кости.
— Она спит! — как-то растерянно, хриплым шепотом произнес Шатов и опустился на колени у постели покойницы.
Выбившаяся из-под одеяла маленькая ручка покоилась на краю постели. На одном из исхудавших пальцев ее блестело обручальное кольцо.
Антон Михайлович прильнул губами к этой руке.
Мертвенный холод этой, отданной ему несколько месяцев тому назад руки мгновенно представил его уму страшную, непоправимую действительность.
Он дико вскрикнул и скатился на пол у постели покойницы.
Княжна Маргарита стояла поодаль на коленях в молитвенной позе, но холодный взгляд ее глаз, ее спокойное лицо, на котором со времени входа в комнату сестры не дрогнул ни один мускул, красноречиво говорили, что она заглушила в себе пробудившееся было раскаяние, что она примирилась с совершившимся фактом. При крике упавшего Шатова она встала с колен и холодным, деловым тоном стала отдавать приказания сбежавшейся прислуге.
Антон Михайлович вскоре пришел в себя, поднялся с полу и помутившимися, горячечными глазами оглядел комнату и присутствующих. Дольше других его бессмысленный взгляд остановился на покойнице. Вдруг он стремглав выбежал в переднюю и остановился, не зная что делать.
Лакей надел на него шубу, нахлобучил шапку, вывел из подъезда и усадил в сани.
Подъехав к парадному подъезду его квартиры, кучер остановился. Шатов не вылезал из саней. Кучер обернулся к нему. Антон Михайлович глядел на него во все глаза и бормотал какие-то несвязные речи. Он бредил.
Выбежавший на звонок дворника лакей внес с помощью первого своего барина в квартиру и бросился за доктором. Явившийся врач застал Шатова в сильнейшей нервной горячке.
Карнеев вернулся домой совершенно успокоенным и ревностно принялся за свои запущенные болезнью княжны Лиды занятия, прерывая их лишь для посещения панихид в доме Шестовых. Он проявил за эти дни какую-то лихорадочную деятельность. Казалось, он спешил окончить свои дела, к чему-то приготовляясь. Константин Николаевич был очень доволен такой переменой в искренно любимом им человеке.
Узнав о болезни Шатова, Иван Павлович несколько раз посещал его, но тот метался в бреду и никого не узнавал. В одно из первых посещений им больного Антона Михайловича ему бросился в глаза висевший на стене кабинета большой фотографический портрет княжны Лиды. Он ранее видел этот портрет, но ему почему-то показалось, что он видит его здесь первый раз. Две крупные слезы скатились из его глаз, но он стряхнул их энергичным движением головы и вышел от своего друга по-прежнему спокойным, со светлым выражением добрых глаз.
Похороны княжны Лидии Шестовой произошли с надлежащею помпою. Белый глазетовый гроб был буквально засыпан живыми цветами в венках и букетах. Вереница экипажей тянулась за роскошным катафалком. Княжну похоронили на кладбище Донского монастыря, невдалеке от церкви.
Спокойный, светлый, почти радостный присутствовал Карнеев на ее похоронах и проводил ее до могилы.
Когда последняя была засыпана, и все провожавшие удалились от места вечного успокоения безвременно погибшей страдалицы, на кладбище у могильного холмика, усыпанного цветами, остался один Иван Павлович.
Долго стоял на коленях в тихой молитве, и слезы градом сыпались из его глаз, но это были не горькие слезы отчаяния, а теплые, облегчающие душу, вносящие в нее мир. Он совершенно забылся и, быть может, еще дольше простоял бы коленопреклоненный перед дорогой ему могилой. Ему казалось, что весь мир сосредоточился для него в этом маленьком клочке земли, закрывшем прах единственного горячо любимого им существа, что здесь вместе с ним похоронена вся прежняя его жизнь и над этим холмиком, подобно одной из лежащих на нем распускающихся роз, распускается для него более отрадная, светлая жизнь. Для обрезанной едва распустившейся розы почвы нет. К утру она завянет. Для распускавшейся для него новой жизни есть почва: эта почва — дорогая могила.
Вдруг кто-то тихо дотронулся до его плеча.
Он поднял голову.
Перед ним стоял монах с длинною седою, как лунь, бородой — это был игумен Донского монастыря, совершавший свою обычную послеобеденную прогулку. Он прежде, чем подойти к Ивану Павловичу, долго наблюдал за ним, как бы боясь нарушить его горячую молитву.
— О чем плачете, сын мой? — начал старик задушевным голосом. — О мертвых не плачут, надо радоваться, что милосердный Господь призывает к себе человека из этого грешного мира.
— Отец мой, — отвечал Карнеев, — не о смерти ее плачу я, плачу о своем возрождении — это слезы радости.
Игумен посмотрел на него долгим испытующим взглядом.
— Пойдемте, сын мой, ко мне, побеседуем, — прервал монах наступившее молчание.
Карнеев послушно отправился за ним.
В небольшой келье, где пахло кипарисом, где тихий свет лампад смешивался со светом потухающего дня, проникающего в узкие окна, в полумраке, возбуждающем благоговение, исповедал Иван Павлович перед настоятелем монастыря свою душу и высказал ему твердое, еще перед воротами Зачатьевского монастыря появившееся в нем намерение уйти из мира.
— Отец мой, — закончил он свою исповедь, — до зрелого возраста я не знал любви, мою юность я отдал труду наук. Образ женщины не смущал моего воображения, хотя я был не прочь в будущем обзавестись семьей, освященной браком, найти себе подругу жизни по сердцу и прожить предназначенные мне Господом годы с доброй женой и честной, умной матерью моих детей. Встреча с лежащей теперь в могиле девушкой показала мне, что идеал такой образцовой женщины существует, но по воле Всевышнего она промелькнула для меня метеоритом. Невозможность сперва открыть ей мое сердце и, наконец, смерть ее на моих руках показали мне, что это счастье не для меня, что оно не суждено мне Богом. Силы для другой такой же любви, какую я питал к покойной, я не думал найти в своем сердце. Я дошел до отчаяния, до этого смертного греха, но Господь привел меня к тихой обители и ум мой просветлел. Я понял, что есть другая, высшая любовь — любовь к Богу, который есть Сам любовь, как говорит Апостол, и эта любовь, если не вытеснила из моего сердца ту, все-таки греховную любовь, — я говорю откровенно, — то очистила ее от всего земного и я чувствую, что эта новая, высшая, переполнившая мое сердце любовь способна поглотить первую и в ней одной я найду успокоение моей измученной душе. Это я и назвал там, на ее могиле, моим возрождением. За него со слезами радости я благодарил моего Господа. Я твердо решил уйти из мира и отдаться Богу, который отныне есть моя единственная любовь.
Эта серьезная, задушевная речь, твердая, непоколебимая решимость, звучавшая в тон голоса говорившего, таинственная обстановка, при которой зародилась в нем это твердое желание, произвели на выслушавшего его внимательно монаха сильное впечатление.
Он не счел даже нужным указывать будущему своему брату по схиме тяжесть обязанностей, принимаемых им на себя, силу искушений молодости и оставленного мира, трудность послушничества. Игумен понял, что этот решившийся бесповоротно человек знает все лучше его. Сила воли, звучавшая в каждом слове этого приходящего к Богу по воле Бога человека, ручалась, что он все перенесет, все преодолеет. Игумен презрел в нем будущего подвижника. Молча благословил он его на подвиг и отпустил с миром, обещав взять его под свое начало.
Уж с совершенно облегченным сердцем вышел Карнеев из кельи настоятеля, прошел снова на могилу княжны и, сделав три земные поклона, направился к монастырским воротам.
Подойдя к ним, он обернулся и с любовью посмотрел на утопающее в зимних сумерках кладбище, на ряд огоньков, светящихся в разнообразных там и сям монашеских кельях, вообще на это место, куда он жаждал поскорей возвратиться навсегда.
Проведя эту ночь в беспрерывной молитве, Иван Павлович на другой день утром сообщил о своем решении Константину Николаевичу.
Вознесенский задумался.
— Я вас знаю за слишком серьезного человека, чтобы думать, что вы решились на такой шаг, не обдумав его всесторонне, а потому у меня не поворачивается даже язык вас отговаривать, хотя я теряю в вас лучшего помощника, а мир — лучшего человека.
Он заключил Ивана Павловича в свои объятия и крепко поцеловал.
— Не забывайте нас в своих молитвах! — серьезно произнес он.
Через несколько времени магистр математических наук Иван Павлович Карнеев обратился в послушника Донского монастыря. Верный друг княжны Лиды остался около нее и после ее смерти.
Болезнь Шатова была упорна и продолжительна. Только через полтора месяца он стал понемногу поправляться, хотя еще не вставал с постели.
Причиной такой продолжительной своей болезни он был сам. Едва он начал приходить в сознание, как настойчивыми мыслями о прошлом ухудшал свое положение. Он приказал перевесить портрет княжны Лиды из кабинета в свою спальню и по целым дням лежал, вперив в него свои воспаленные глаза. К вечеру происходил пароксизм и начинался бред.
Несколько докторов положительно не знали, что делать. Они приказывали выносить портрет, но волнение больного при исполнении этого приказания еще более увеличивалось — он доходил до бешенства.
Никакие успокоительные средства не действовали. В бреду больной путал лица — имена Маргариты и Лидии не покидали его уст. Врачи боялись за неизлечимое психическое расстройство. Внимательное лечение все-таки достигало цели — пароксизмы стали реже, больной спокойнее. Заставить отдать расстраивающий его портрет сделалось целью лечивших его докторов. Придумать для этого средства они не могли.
Больной сам вдруг решил расстаться с губительным для него сокровищем.
Карнеев, уже сделавшись послушником, несколько раз заходил к Антону Михайловичу, но все попадал, что называется, не в час — то больной спал, то был в пароксизме. Спустя месяц после похорон Лиды, Иван Павлович зашел к Шатову и застал его в сознании.
При входе в его спальню лицо озарилось радостной улыбкой и он приветливо протянул своему другу исхудалую руку. Монашеский костюм Карнеева не произвел, видимо, на него ни малейшего впечатления — он как бы ожидал этого.
Разговор шел о здоровье Шатова, о перенесенной им болезни. Ни тот, ни другой не коснулись ни единым словом столь недавнего, страшного для них обоих, прошлого. Только при прощании больной крепко, на сколько хватило силы, пожимая правой рукой руку своего друга, левой указал ему на висевший над постелью портрет.
— Возьми себе, я не стою, это теперь твое! — слабым голосом произнес он.
Две слезы скатились из его глаз. Он отвернулся к стене, чтобы скрыть их от Ивана Павловича.
Последний снял со стены подаренный ему портрет и молча вышел.
Проходя через кабинет, он вспомнил, что, идя к больному, он невольно взглянул на то место, где висел портрет Лиды, который он теперь держал в своих руках, и удивился, что место было пусто — портрета не было — он не знал, что Шатов велел перенести его к себе в спальню.
Доктора с радостью узнали о исчезновении портрета, тормозившего все их усилия, направленные к излечению больного.
Последний, отдав портрет, как бы на самом деле успокоился, и выздоровление пошло более правильным путем.
К скромному убранству послушнической кельи Карнеева прибавился висевший на стене, затянутый густым черным флером, портрет покойной княжны Лидии Дмитриевны Шестовой.
Кажется, только эти двое людей и хранили еще память об этой несчастной, так безвременно погибшей девушке. Остальные позабыли, увлеченные жизненным вихрем.
Княжна Маргарита Дмитриевна повела свой обычный образ жизни и вскоре казалось, что сестры Лиды у нее как бы не было никогда.
Она аккуратно ежедневно посылала справляться о здоровье Антона Михайловича и даже несколько раз заезжала сама.
Это внимание, а в особенности эти посещения вливали какую-то необычайную энергию в возрождающиеся силы больного. Ему были приятны, приятны до боли эти свидания.
Княжна Маргарита, достигнув цели, видимо не желала круто оборвать свои отношения к этому разбитому ею человеку. Хотела ли она поставить вновь его на ноги, поддерживая в нем надежду, или она преследовала другие цели? Об этом знала она одна.
Даже Гиршфельд недоумевал.
— Охота тебе с ним возиться, он больше не нужен! — сказал он ей со своей обычной резкостью.
— Это мое дело, я считаю, что так надо! — отрезала ему она.
Гиршфельд удивленно посмотрел на нее, но не сказал ни слова, предоставив ей полную свободу действовать по ее усмотрению. Ссориться из-за таких мелочей он находил излишним.
Нежные, ласковые, полные любви речи княжны Маргариты Дмитриевны подобно чудодейственному бальзаму действовали на Шатова.
Она рисовала ему картины их будущего семейного счастья, одна другой заманчивее. Образ погибшей Лиды отходил от него все дальше и дальше и, наконец скрылся совершенно. Княжна, впрочем, для достижения этого счастья предписывала свои условия, требовала продолжительную отсрочку.
— Ты хорошо понимаешь сам, что я, несмотря на всю любовь к тебе, не выйду замуж за дюжинного доктора. Ты должен сделаться знаменитостью. Ты — моя гордость. Я не хочу, связав тебя собой, помешать твоей славе, отнять у науки ее лучшего работника, ее будущее украшение.
— Приказывай, моя царица, я достигну всего, всего! — восторженно восклицал он и в голове его звучала сила, на самом деле способная завоевать мир.
— Выздоровеешь, отдохнешь, займешься практикой, а так годика через два поедешь за границу — работать. Вернувшись оттуда, займешь кафедру. Имя будет сделано, карьера упрочена и я твоя. Согласен?
— Согласен, согласен, дорогая моя! — покрывал он поцелуями ее руки.
Она надевала перчатки и ехала прямо от него к Гиршфельду.
У последнего в одном из переулков, прилегающих к Пречистенке, была особая, маленькая, убранная как игрушечка, квартирка специально для приемов княжны. В этом же домике жил знакомый нам репортер Петухов, и его жена наблюдала за порядком в обыкновенно запертой квартире Гиршфельда и хранила ключ. Другой ключ был у княжны Маргариты Дмитриевны. Здесь устраивались их свидания. Гиршфельд доверял Петухову и тот всеми силами старался оправдать это доверие, хотя делал это далеко недаром.
По прошествии шести недель со дня смерти княжны Лиды, Николай Леопольдович начал хлопотать об утверждении Маргариты Дмитриевны в правах наследства после сестры.
— Когда же мы получил эти деньги? — спросила княжна у Гиршфельда в одно из их свиданий на квартирке.
— По миновании законных сроков, — отвечал тот, — но почему тебя это так интересует, разве ты в чем-нибудь отказываешь теперь?
— Нет, благодарю тебя, я занимаю теперь в обществе то место, которого желала достигнуть и которое вполне соответствует как моему рождению, так и образованию, но я думала, что мне на эти деньги можно будет съездить за границу. Ты знаешь, что путешествие — моя давняя мечта.
— Поезжай хоть завтра, денег хватит, — заметил он, — но будет ли благоразумно? Тебе придется ехать одной.
— Как одной? Я хотела бы ехать с тобою; конечно, не вместе, но чтобы там встретиться.
— Ну, этому мешает многое, и первое, что наши дела еще не совсем устроены. Шестовские капиталы хотя и находятся в нашем распоряжении, но, по капризу ее сиятельства, княгиня Зинаида Павловна в большей части их может потребовать каждую минуту от меня отчета. Положим, я ее запутал вместе со мною, но все же главная ответственность ляжет на меня.
— Когда же это наконец кончится? — нетерпеливо перебила она его.
— Надо переждать годика три, четыре, мне, быть может, удастся вытеребить от нее удостоверение о полной сдаче дел и сумм, как ее личных, так и опекунских. После этого она, быть может, догадается умереть, и тогда мы свободны, как воздух, и богаты, как крезы.
— Как это скучно! Ведь она умереть может и не догадаться? — злобно усмехнулась Маргарита Дмитриевна.
— Тогда мы придумаем средство помочь ей совершить это далекое путешествие! — с наглым цинизмом ответил Гиршфельд. — Теперь же мой совет потерпеть. Заграница тот нас не уйдет.
Княжна надулась.
— О, с каким наслаждением увидела бы я эту женщину мертвой! — с нескрываемым раздражением почти крикнула она после некоторой паузы.
— И увидишь, — холодно подтвердил он, — от наших рук не уйдет и она, но, говорю, надо подождать.
— Подождать, так подождать! — согласилась его собеседница.
Княгиня Зинаида Павловна и не представляла себе возможности такого разговора о ней между ее милым «Кока» как она называла Гиршфельда, и ее племянницей, влюбленной без ума, как ее уверил Николая Леопольдович, в Шатова. Он и княжна умели так тонко вести дело, что княгиня и не подозревала их близости. Смерть княжны Лиды не произвела сильного впечатления на Зинаиду Павловну. Стареющая красавица была всецело поглощена своей страстью к Гиршфельду, увеличивающейся с каждым днем, и с утра до вечера занята своей наружностью и туалетом. Все, что не относилось к ее личному я и к нему, казалось ей не стоящим ее внимания.
Таинственность, которая по воле Николая Леопольдовича царила в их отношениях, еще более раздражала ее, придавая им, как о и предсказывал, особую прелесть и пикантность.
Вращаясь и занимая почетное место среди высшего московского общества, спускаясь до благоговеющего перед ней, по крайней мере по ее мнению, среднего, Зинаида Павловна поняла, что более открытые ее отношения к ее поверенному шокировали бы ее, не увеличивая наслаждения, и оценила вполне данный в этом смысле Гиршфельдом еще в Т. совет. Он сделался для нее не только любимым человеком, но и властелином-оракулом. Без его совета, без его согласия она, как мы видели не предпринимала ничего. Так сумел опутать ее этот хитрый человек.
Время шло своим чередом. Прошел год, не внесший в жизнь наших героев особенных изменений, если не считать смерти отца и матери Гиршфельда, отошедших в вечность друг за другом через небольшой промежуток времени. Смерть эта не произвела на Николая Леопольдовича ни малейшего впечатления. Всегда смотря на своих родителей лишь как на источник дохода, оказывавшийся весьма скудным, но необходимым во дни ранней юности, он, ворочающий теперь десятками тысяч, понятно, не мог жалеть о его прекращении, тем более, что давно бросил им пользоваться. Чувства же сыновней любви он не питал, да и не признавал в принципе.
— Любовь и уважение не могут быть родовыми, а только благоприобретенными! — щеголял он дешевым парадоксом.
Старушка-мать Гиршфельда только на три месяца пережила своего мужа и, потрясенная смертью этого нежно любимого ею человека, сошла в свою очередь в могилу. Последние дни стариков были радостны. Они горячо благодарили Бога, допустившего их на старости лет видеть своего единственного сына на блестящей дороге и вполне обеспеченным. Они, к счастью своему, смежили очи, не догадавшись, какой ценой покупает их сын этот блеск и это обеспечение. Одно открытие этого убило бы их, отравив последние минуты этих «отжившись свой век идеалистов», как с иронией называл их единственный их сын. Это были люди старого закала, называвшие вещи их собственными именами. В их лексиконе слово «преступление» не было еще заменено выражением: «выгодная афера», а слово «мошенник» — словом «делец». В блаженном неведении сошли эти «идеалисты» в могилу и скоро были позабыты сыном-реалистом новой формации. Он устроил для них обоих вполне приличные похороны и успокоился сознанием исполненного сыновьего долга.
Со дня смерти княжны Лиды прошел год. Ко дню годовщины прибыл заказанный в Италии роскошный памятник — великолепно высеченный из белого мрамора молящийся ангел на черном мраморном же постаменте, с надлежащею надписью.
Памятник был поставлен и освящен.
Почасту и подолгу рядом с этой молящейся белой фигурой виднелась около могилы другая черная фигура молящегося монаха. Это молился послушник Карнеев.
В доме Шестовых произошло за это время еще одно незначительное, впрочем, событие. Однажды, окончив утренний туалет своей барыни, знакомая нам горничная княгини Зинаиды Павловны Стеша, сообщила ей, что принуждена оставить свое место, почему и считает долгом предупредить заранее для подыскивания другой горничной.
— Что это значит? Ты чем-нибудь недовольна! — уставилась на нее привыкшая к ней княгиня.
— Помилуйте-с, ваше сиятельство, как недовольна, я много довольна вашим сиятельством. Жила у вас как у Христа за пазухой. Лучшего места по всей, кажись, России не найдешь! — бросилась Стеша целовать у нее руки.
— Так почему же ты уходишь, я не понимаю?
— Я, ваше сиятельство, выхожу замуж, своим хозяйством пожить хочется. Щей горшок, да сам большой.
— Вот как, — улыбнулась княгиня, — это другое дело, поздравляю. Кого же это ты подцепила?
— Ивана Флегонтовича.
Княгиня вопросительно посмотрела на нее: это имя не говорило ей ничего.
— Писарем он служит в здешнем квартале, к нашему дворецкому хаживал — у них мы и познакомились.
— И много получает он жалованья?
— Жалованье небольшое — двадцать рублей, ну, да доходишки, на нас двоих хватит.
— А пойдут дети?
— Бог и на них пошлет.
Стеша врала. Почти за пятилетнюю службу у княгини она сумела скопить себе небольшой капиталец и была не бесприданница, что, независимо от того, что Иван Флегонтович Сироткин (такова была фамилия жениха Стеши) был влюблен, послужило одним из мотивов сделанного им предложения.
— Молодой? — спросила княгиня.
— Двадцать два года.
— Моложе тебя!
Стеша потупилась.
— Он из благородных! — переменила она щекотливую тему разговора. — У него отец в Сибири в чиновниках служит.
— Ну, что же, дай Бог, я тебя не оставлю, награжу, я твоей службой довольна.
Стеша бросилась целовать ее руки.
В роскошной главной квартире помощника присяжного поверенного Николая Леопольдовича Гиршфельда только что окончился прием. Сам хозяин переменил сюртук на фрак и собирался ехать в суд.
— К вам там пришла горничная от княгини Шестовой, — доложил вошедший лакей.
— Ко мне? — удивился Гиршфельд, так как горничная в княжеском доме не служила для посылок.
— Точно так-с. Она в передней дожидается.
— Как зовут?
— Степанндой.
Он поморщился, однако сам вышел в переднюю.
— Здравствуй, Стеша.
— Здравствуйте, Николай Леопольдович. Я к вам-с.
— От княгини? Что случилось?
— Нет я от себя.
— Ты уже давно ко мне от себя не ходила! — пошутил Николай Леопольдович.
Стеша потупилась.
— Дельце есть! — произнесла она.
— Секрет?
— Секрет.
— Пойдем в кабинет. Никого не принимать, — обратился он к лакею, — я сейчас еду.
— Слушаю-с.
Затворив плотно за собою тяжелые двери кабинета, Николай Леопольдович усадил Стешу в кресло.
— Ну, говори в чем дело, цыпочка! — хотел было взять он ее за подбородок.
Она быстро отстранилась. Он так и остался с протянутой рукой.
— Я выхожу замуж, — ответила она.
— Вот как! То-то ты с некоторых пор стала такая недотрога. Ну, что ж, с Богом, благословляю и разрешаю. За кого?
Стеша объяснила.
— Что же, в посаженные, или в шафера пришла приглашать? — улыбнулся он.
— Никак нет-с, только объявить пришла, потому что слишком два года вам верой и правдой служила…
— А, контрибуция, понимаю! — перебил ее Гиршфельд и вынув из кармана связку ключей, подошел к вделанному в стене кабинета железному шкафу и отпер его.
Вынув из него толстую пачку радужных, он отсчитал пять штук. Стеша быстро исподлобья сочла количество отсчитанных бумажек. По ее лицу мелькнула презрительная усмешка.
— Вот тебе на приданое. Больше не могу. Чем богат, тем и рад! — подал он ей деньги.
— Очень вам благодарна, — ответила та и сунула деньги в карман и вышла.
Следом за ней вышел в переднюю Гиршфельд, оделся и уехал.
— Жид пархатый! — ворчала, между тем, спускаясь по черной лестнице, Стеша. — Княгиню может не на одну сотню тысяч обобрал, а мне всего пятьсот рублей отсчитал. Расщедрился, нечего сказать. Попомню я тебе это, жидюга проклятый.
Роман Стеши продолжался уже около года. Более полугода, как настоящий жених ее сделал ей предложение, но объявление о свадьбе отложено до получения согласия его родителей из далекой Сибири. Наконец согласие это было получено, и Стеша, как мы видели, сообщила о своем предстоящем браке княгине и Гиршфельду. Свадьба была назначена через месяц. Княгиня наградила Стешу истинно по-княжески. Она подарила ей три тысячи рублей, заказала полное роскошное приданое и, кроме того, выдала пятьсот рублей на свадьбу, которая была блестящим образом сыграна в княжеском доме, за счет княгини. Последняя и один сановный московский старичок были у Стеши посажеными матерью и отцом. На свадьбе присутствовали княжна Маргарита Дмитриевна, Шагов и Гиршфельд. Николай Леопольдович подарил невесте серьги и брошку, осыпанную бриллиантами, хотя, надо сказать правду, не дорогими, но этот подарок не примирил ее с ним, и она продолжала внутренне негодовать на него за слишком малую, по ее мнению, оценку ее услуг. Молодые переехали на особую квартиру. У княгини, после нескольких, быстро сменившихся горничных, появилась востроносенькая, вертлявая блондинка Лиза. Зинаида Павловна сравнительно была ею довольна.
Двухлетний срок, назначенный княжной Маргаритой Дмитриевной Шатову для отдыха после болезни, истекал. Практика его шла превосходно. Имя его стали упоминать в числе московских медицинских знаменитостей. Он был любимым ассистентом знаменитого московского врача-оригинала, «лучшего диагноста в мире», как называли этого профессора университета его поклонники.
Об этом патроне Шатова ходили по Москве невероятные рассказы. В одном доме он приказал разобрать капитальную стену для доставления больному надлежащего количества воздуха. В другом он приказывал зимой выставлять рамы. Следующий случай из медицинской практики этого московского светила очень характерен и рисует его гениальную сообразительность. Жена одного очень богатого представителя серого московского купечества, начала страдать странными головными болями. Она по утрам была почти не в силах подняться с постели и лишь к вечеру боли немного стихали, чтобы утром повториться с еще большею силою. Все средства, как домашние, так еще и по сие время практикующих в Замоскворечьи знахарей и знахарок, были испробованы, но ничто не помогало. Обратились к докторам. Больную осмотрели чуть ли не все московские знаменитые и не знаменитые врачи. Прописаны и приняты были всевозможные лекарства, но безуспешно. Доктора положительно отказались определить болезнь. Муж больной созвал наконец большой консилиум, на который был приглашен и знаменитый диагност. Посланный пригласить его врач рассказал ему историю и симптомы болезни и тот обещал быть. Консилиум был назначен вечером. Врачи собрались и стали ждать. Прошло несколько часов, а знаменитый врач не приезжал. Подождали еще несколько времени и решили начать консилиум без него. Осмотрели больную, начали толковать и разъехались почти около полуночи. В купеческом доме все заснули крепким сном. Вдруг, в четыре часа ночи, в передней раздался сильный властный звонок. Оказалось, что приехала знаменитость и приказала разбудить хозяина. Заспанный «сам» вышел в наскоро освещенную залу.
— Где больная? — резко спросил доктор.
— В спальне, спит! — с недоумением смотря на «шального», по его мнению, дохтура, отвечал купец.
— Ведите меня к ней! — приказал прибывший.
Его привели в спальню. Больная сладко спала на пуховиках. Знаменитость мельком посмотрела на нее и внимательным взглядом окинула спальню. Это была большая комната, в углу которой стоял огромный киот, уставленный образами в драгоценных окладах. Перед ним горело семь лампад.
— Уберите лампадки из спальни навсегда! — обратился врач к стоявшему сзади него мужу больной.
Тот смотрел на него во все глаза.
— Слышите! — крикнул он.
— Слышу-с! — отвечал перепуганный купец.
Врач вышел из спальни, получил за визит и уехал. Купец передал на другой день бывшим на консилиуме докторам странное приказание. Те посоветовали исполнить. Больная выздоровела.
За визит этот московский чудодей не брал меньше ста рублей, о чем он всегда объявлял заранее.
С товарищами-врачами он обращался деспотически. Только, кажется, одного Шатова он любил насколько мог искренно и ценил к нем знание, трудолюбие и способности.
Отъезд Антона Михайловича был назначен. Он стал делать прощальные визиты и заехал в Донской монастырь к Карнееву. Он за последнее время редко бывал у него. Несмотря на то, что при их свиданиях как и при посещениях Карнеевым Шатова во время болезни, разговор ни одним словом не касался грустного прошлого, похороненного в могиле княжны Лиды и близкой от нее кельи послушника Ивана, Антону Михайловичу тяжелы были свидания с ушедшим из мира другом. Живым упреком совести восставала перед ним его мрачная фигура в монашеском костюме. Воззрения и взгляды этих людей разошлись в диаметрально противоположные стороны: один похоронил все в этой жизни, другой ожидал от нее еще многого. Один любил и был счастлив в прошедшем, другой любил в настоящем и надеялся быть счастливым в близком будущем. Шатов застал Ивана Павловича за какими-то математическими выкладками. Он и в монастыре не покидал, по благословению отца-игумена, своих научных занятий.
Встреча двух друзей после большого перерыва была сдержана. Шатов объявил, что приехал проститься.
— Куда едешь? — спросил Иван Павлович.
— За границу, брат, доучиваться.
— Доброе дело, доброе дело! Надолго?
— Года на два, на три, не больше.
Оба замолчали. Беседа видимо не клеилась. Шатов стал прощаться. Иван Павлович обнял его и отвернулся, чтобы скрыть выступившие на глазах слезы.
По уходе Антона Михайловича, Карнеев опустился на колени перед образами в теплой молитве о своем друге. Он молился о том, да избавит его Он, Всемогущий, от тлетворного влияния губящей его женщины. Да исторгнет из сердца его роковую страсть. Да просветит Он его ум там, вдали, в разлуке с нею. Он не знал, что самая поездка Шатова за границу — дело тлетворного влияния этой женщины, то есть княжны Маргариты Дмитриевны, что лишь подчиняясь всецело ее сильной воле, уезжал из России Антон Михайлович.
С Константином Николаевичем Вознесенским Шатов простился задушевно по-дружески. Вознесенский знал, по рассказам Карнеева, полный злоключений роман Антона Михайловича и относился с состраданием к этому бесхарактерному, слабому, но все-таки прекрасному человеку.
— До свидания, желаю вам всего, всего хорошего, а главное здоровья и успеха в ваших научных занятиях! — крепко пожал он на прощанье руку Шатова.
Последний вечер в Москве перед отъездом провел Антон Михайлович с Маргаритой Дмитриевной. Они сидели вдвоем в гостиной.
— Счастливец, через несколько дней ты будешь за границей! — сказала она.
Он горько улыбнулся.
— Ты, кажется, недоволен?
— Чем же мне быть довольным? Разлукой с тобой — это было бы странным.
— А видеть новые страны, новых людей, лицом к лицу встретиться с учеными двигателями науки, слушать их и поучаться у них самих, черпать, так сказать, премудрость из первых источников. Этого разве мало?! Значит ты не любишь твоей науки! — с пафосом заговорила она.
— Кажется в этом-то меня упрекнуть нельзя. Я доказал эту мою любовь. Слишком, даже чересчур много жертв принес я и приношу во имя этой науки… — ответил он.
Лицо его омрачилось. Она замолчала.
Странные отношения установились между этими двумя людьми. С того памятного вечера, когда княжна Маргарита умышленно, в присутствии покойной сестры, сказала Шатову «ты» — это «ты» так и осталось при их беседах с глазу на глаз. Это было не «ты» двух друзей, не «ты» двух любовников, так как таковыми, в узком смысле этого слова, они не были. Это было обычное, а с ее стороны даже вынужденное «ты». Антон Михайлович дорожил им, видя в нем залог их будущей близости, для Маргариты же Дмитриевны оно было сначала странным, потом она к нему привыкла, но ей оно не говорило ничего. Нельзя было бы сказать, что она не любила Шатова, но это была какая-то любовь прошлого — жила же она страстью настоящего. Она не хотела пока совсем отказаться от него, но не хотела и совсем брать его. Быть может, впрочем, что, подчиняясь во всем Гиршфельду, она находила наслаждение в подчинении себе другого.
— Допустим, что разлука со мной тяжела тебе, но ведь мы растаемся не навеки: три года промелькнут быстро. Ты, наконец, едешь туда для меня, даже для нас! — первая прервала она молчание.
Он просиял и взял ее за руку.
— Да, да, ты права, моя дорогая, это с моей стороны одно малодушие. Я просто не в силах совладать с собой. Прости меня, не сердись.
— Я и не сержусь.
— Ты будешь писать ко мне, часто?
— Конечно. Может даже соскучусь, да и прикачу к тебе туда, как снег на голову.
Он положительно захлебнулся от восторга и покрыл ее руку горячими поцелуями. Она не отнимала руки и глядела на него своими загадочными глазами. Они были бесстрастны, они не говорили ничего, они не отражали состояния души их не менее загадочной владелицы. Часы на камине гостиной пробили час. Шатов простился, крепко пожав и поцеловав руку княжны и уехал.
На другой день он отправился в путь. К отходу поезда на вокзал приехала его проводить Маргарита Дмитриевна. Это внимание совершенно успокоило все еще расстроенного Антона Михайловича.
Раздался второй звонок. Он, простившись с княжной, уселся в вагон с радужными мечтами о будущем. Яркими, веселыми красками рисовало оно ему возвращение в Россию, обладание любимой женщиной, тихую, беспечальную, счастливую жизнь.
Прямо с вокзала Маргарита Дмитриевна отправилась в известный нам переулок на Пречистенке, в квартиру, где ждал ее Гиршфельд.
— Проводила своего соколика? — с нескрываемой иронией встретил он ее.
Она пристально поглядела на него, но не ответила ни слова. Он заметил произведенное его шуткой впечатление и переменил тон.
— Однако, довольно о пустяках, поговорим о деле.
— Это будет лучше!
Они уселись.
— Двести тысяч, оставшиеся после смерти сестры твоей, мною получены. Они заключаются в билетах государственного банка.
— Это хорошо, мне надо, я и позабыла сказать тебе, сделать перевод в Париж Ворту шести тысяч рублей.
— Хорошо, это можно! — поморщился он. Она этого не заметила.
— Я хотела переговорить с тобой о том, что держать эти деньги в казенных бумагах, по моему мнению, крайне невыгодно. При настоящем настроении биржи, при настоящем развитии молодого в России частного банкового дела, акции этих банков, а также железных дорог представляют из себя лучшие бумаги, особенно для помещения небольших капиталов. Хранить в наше время деньги в малопроцентных государственных бумагах — абсурд.
— То же, разменяй и помести, как найдешь лучше. Я в этом ничего не понимаю. Тебе знать лучше.
— Я не считаю себя вправе действовать без твоего согласия. Я попрошу даже тебя выразить его письменно.
— Это еще зачем?
— А затем, что я, как помощник присяжного поверенного, нахожусь под контролем. Я обязан ежегодно представлять в совет ответ, к которому должен прилагать и оправдательные документы. Вот почему я и все выдачи тебе делаю под расписки — они мне нужны для отчетности.
— Хорошо, я тебе выдам письменное согласие. Какой может быть тут вопрос. Мы с тобой слишком близки, составляем, по твоим словам, одно лицо. Какие же тут отчеты?
— Близость близостью, а дело делом. Для всех других и для нашей корпорации — я только твой адвокат, обязанный тебе аккуратной отчетностью.
— Понимаю, понимаю! — нетерпеливо сказала она.
— Значит, я распоряжусь по своему усмотрению. Квитанцию перевода в Париж привезу тебе завтра. Теперь же бросим дела, они мне и так надоели, дай мне отдохнуть около тебя душой.
Он привлек ее к себе.
Месяца через два после отъезда за границу Шатова, с которым княжна Маргарита Дмитриевна была в частой переписке, по Москве разнеслась роковая весть о крахе Ссудно-коммерческого банка, помещавшегося на Никольской улице. Всюду слышались рассказы о ловком гешефте железнодорожного короля, еврея Беттеля Струсберга, сумевшего выудить из злополучного банка семь миллионов, перемешанные с оханьем и аханьем несчастных вкладчиков и акционеров. Банк прекратил платежи. Его акции перестали котироваться на бирже, упав до стоимости веса бумаги. Между так или иначе причастными к этому легкомысленному учреждению наступила паника. Зеркальные двери банка, все еще осаждаемые тщетно надеющиеся получить обратно свои, часто трудовые, гроши толпой, были запечатаны. Дела банка перешли в ведение судебного следователя и прокурорского надзора или, по выражению защитника одного из подсудимых по этому делу и из директоров банка еврея Ландау — присяжного поверенного Куперника, «кончилось дело банка, началось банковое дело».
Одни адвокаты потирали руки, в предвкушении лакомых кусков — гонорара, имеющего быть полученным с «излюбленных граждан» Москвы, долженствующих скоро волею судеб переместиться с различных мягких кресел почетных должностей на жестокую скамью подсудимых. Кому придется урвать кусочек от этого роскошного пирога? Вот вопрос!
Каждый из «прелюбодеев мысли» рассчитывал и надеялся.
«Авось и я поживлюсь!» — думал всякий из них порознь, потирая руки.
Думал и Николай Леопольдович, но не попав еще в выдающиеся знаменитости, как человек рассудительный, не рассчитывал быть избранным в число защитников.
«Удовольствуемся ролью поверенного нескольких гражданских истцов. Все-таки громкий процесс. Можно выдвинуться, конечно, с помощью печати. Надо взять за бока Петухова — пусть трубит», — соображал он с довольной улыбкой, сидя у камина в своем кабинете.
Дело было под вечер.
Вдруг он ударил себя ладонью по лбу.
— Это мысль! — произнес он вслух и сильно дернул сонетку.
— Лошадей и одеваться скорей! — отдал он приказание выбежавшему лакею.
Не прошло и четверти часа, как он уже мчался по направлению к Пречистенке и сидя в санях сильно жестикулировал и все что-то бормотал. Удивленный кучер даже несколько раз обернулся и подозрительно посмотрел на разговаривающего с самим собою барина. Он видел его в таком состоянии в первый раз. Выскочив из саней у подъезда дома, где жили Шестовы, он сильно дернул за звонок в половину княгини. — Дома? — спросил он отворившего ему лакея.
— Сейчас только откушать изволили, в гостиной.
— Одна?
— Одна-с, — с удивлением посмотрел лакей на встревоженного Гиршфельда.
Быстро направился Николай Леопольдович в гостиную и буквально вбежал в нее.
— Ты! — радостно поднялась с дивана ему навстречу, княгиня, но, заметив его расстроенный вид, остановилась.
— Что с тобой?
— Я погиб! — не сказал, а простонал он и, поцеловав крепко ее руку, тяжело опустился в кресло.
— Что случилось, говори, не мучь! — ветревоженно начала она.
— Говорю тебе — я погиб! — снова простонал он и закрыл лицо рукам.
— Да что такое? Объясни толком, ради Бога! — умоляла она, силясь отнять руки от лица рыдающего Гиршфельда.
— Я тебя разорил! — прошептал он.
— Меня? — побледнела она даже под румянами.
— Тебя, моя дорогая, ненаглядная, тебя, за которую я готов отдать всю жизнь, у ног которой я готов умереть, и я умру, умру, мне ничего больше не остается делать.
Быстрым движением вынул он из кармана револьвер и приставил его к виску.
— Несчастный, что ты делаешь? — вскрикнула она, бросилась к нему и с силою выхватила из его рук револьвер.
— Дай мне умереть здесь, около тебя, не гони!.. — продолжал Николай Леопольдович, казавшийся совершенно обессиленным.
Слезы градом лились из его глаз.
— Кто тебя гонит?! Ты сошел с ума! Успокойся, говори толком. Твоя жизнь дороже мне всех моих денег. Неужели ты этого не знаешь, безумный!
Он схватил ее руки и покрыл их поцелуями, орошая слезами. Она стала перед ним на колени и обвив его голову руками, начала целовать его в заплаканные глаза.
— Милая, дорогая, хорошая! — шептал он.
— Успокойся же, мой милый, и расскажи в чем дело! — нежно сказала она, встала и налила ему стакан аршаду — напиток, который она пила постоянно вместо воды.
Николай Леопольдович выпил и отер слезы.
— У меня было куплено на триста две тысячи твоих денег акций этого проклятого Ссудного банка, который вдруг рухнул.
— Боже мой! Какое несчастье!
— Несчастье! — горько улыбнулся он. — Хуже — позор! Позор для меня, не предусмотревшего этот крах. До последнего дня они шли на бирже на повышение и вдруг…
Гиршфельд снова зарыдал.
— Значит нельзя было и предусмотреть, это просто несчастье и никакого нет позора! — мягко начала она, увидав, как принял он к сердцу вырвавшееся у нее восклицание.
— Нет, нет, позор, я не перенесу того, что заставил безумно любимую мною женщину потерять такую сумму.
— Не убивайся, дорогой, а лучше скажи, что делать? — уже совсем нежно прервала его она.
— Что делать? Ничего. Умереть!
— Опять за свое.
Она заставила выпить его еще стакан аршаду.
— И неужели мы ничего по ним не получим?
— Ничего, я уже собрал эти дни справки; впрочем, может быть, это дело суда, но питать какие-либо надежды не следует.
— А деньги княжны? — вдруг спросила княгиня. Нельзя ли перевести на ее имя мои акции, хоть тысяч сто.
— Нельзя! — покачал головой Николай Леопольдович.
— Почему?
— Она потеряла на этих же акциях все свои двести тысяч.
Губы Зинаиды Павловны сложились в нечто, похожее на улыбку.
— А деньги сына? — с дрожью в голосе продолжала она.
— Целы, слава Богу, все до копейки. Есть даже лишних, тысяч сто, или около этого.
— Сколько же теперь осталось у меня денег?
— Немного более полутораста тысяч, ведь ты знаешь, что ты брала из капитала.
— Но ведь это нищета, мне нечем будет жить, придется уехать в деревню! — с отчаянием сказала она.
Он вздрогнул.
— Нет, не придется, не придется даже ни в чем стеснять себя.
Она вопросительно посмотрела на него.
— За кого же ты меня принимаешь? Неужели ты думаешь, что я когда-нибудь позабуду, что ты спасла мне жизнь? Я твой раб и работник до гроба. Я отказываюсь, во-первых, от моего жалованья, а во-вторых — я много зарабатываю и теперь, я надеюсь на большее — я буду выплачивать тебе проценты на потерянные по моей оплошности деньги и понемногу погашать капитал. Значит, ты, если бы я не сказал тебе все откровенно, и не догадалась бы о потере. Все должно идти по-прежнему. Если ты не согласишься, я покончу с собой, если не здесь, так в другом месте.
— Милый, хороший, — обняла она его, — согласна! Мне ведь и деньги-то нужны для того, что быть с тобой, нравиться тебе. Конечно, я привыкла к роскоши, привыкла мотать, но что же делать, это вторая натура.
— И тебе не надо будет ее насиловать.
— После моей смерти ведь все же твое. Сын достаточно богат, что я о нем заботилась. Я хотела даже переговорить с тобой о завещании в твою пользу.
— Не надо, не надо, не смей и думать об этом! — заволновался Николай Леопольдович.
— Почему? — удивилась она.
— А потому, что после твой смерти мне никаких денег не нужно: я тебя не переживу. Я живу и дышу только тобой! — привлек он ее к себе.
— О чем же было убиваться? На наш век хватит, а после нас… Apres nous le déluge! — улыбнулась разнежившаяся княгиня.
— Я попрошу тебя только об одном, — спокойным голосом начал он, — не говори ничего княжне, что она потеряла все свое состояние.
— А разве ты ей не скажешь! Положим, теперь ее нет дома, она собиралась куда-то выехать после обеда, но завтра…
Николай Леопольдович, как бы невзначай, вынул часы: приближался час назначенного с княжной свидания.
— Нет, я постараюсь возвратить ей эти деньги. У меня есть несколько дел с крупным гонораром в будущем. Еще неизвестно, как взглянет на все это она и ее доктор, с которым она переписывается чуть не каждый день. Могут поднять историю и скомпрометировать меня. Ты, конечно, этого не захочешь?
— Хорошо, — согласилась она, — я не скажу ей ни слова.
Ей было это очень неприятно. Разделение общего горя с близким человеком умеряет его тяжесть. Сознание, что другой близкий человек также несчастлив, составляет почему-то сладкое утешение в несчастьи. Недаром говорит пословица; на людях и смерть красна.
Успокоившийся мало-по-малу Николай Леопольдович просидел еще около получаса с княгиней, рассыпаясь перед ней в благодарности и признаниях в вечной страстной любви и, наконец, уехал, совершено обворожив ее своим рыцарским благородством и чувствами.
Револьвер она ему не отдала.
— Я сохраню его на память об этом, сказали бы многие, несчастном, а для меня счастливейшем дне моей жизни, когда я вполне узнала и оценила тебя… — сказала она, обнимая его в последний раз.
«Хороший револьвер! Двадцать два рубля стоит», — думал Гиршфельд, усаживаясь в сани.
Княжна уже более получаса ожидала Николая Леопольдовича.
Входя на лестницу квартирки, в переулке, прилегающем к Пречистенке, он придал себе снова расстроенный вид.
— Я думала, что ты уже совсем не приедешь… — встретила его Маргарита Дмитриевна.
— Дела задержали, нас постигло большое несчастье.
— Какое? — побледнела она.
— Мы потеряли в акциях этого проклятого банка двести тысяч рублей. Я после разговора с тобой о деньгах, оставшихся после сестры, поместил их в эти бумаги, увлекшись их быстрым повышением на бирже. Они стояли твердо до последнего дня, когда вдруг банк лопнул и ворох накануне ценных бумаг превратился в ничего нестоящую макулатуру. Я сначала этому не верил, но сегодня получил точные справки.
— Значит, я потеряла все мои деньги! — с отчаянием в голосе крикнула княжна и буквально упала в одно из кресел.
На губах Николая Леопольдовича появилась злая усмешка.
— Ничуть, — начал он, отчеканивая каждое слово, — я потерял мои деньги, если ты не хочешь принять первую мою редакцию: «наши». Твои деньги я могу возвратить тебе хоть завтра все до копейки.
— Виновата, я обмолвилась! — смешалась она.
— Я бы просил тебя так на будущее время не обмолвливаться, если ты хочешь продолжать вести со мной наше дело! — тем же резким тоном заметил он.
— А княгиня, она, конечно, ничего не потеряла! — переменила она разговор, подчеркнув слово «конечно».
Николай Леопольдович понял шпильку и улыбнулся.
— Конечно, ничего, но это не помешало мне быть сейчас у нее и уверить ее, что она потеряла на акциях этого банка триста две тысячи рублей. Таким образом, мы нажили на этом деле сто две тысячи. Надеюсь, что в этом случае ты ничего не будешь иметь против этого «мы»? — в свою очередь уколол он ее.
— Какой ты злой! — улыбнулась она, совершенно успокоенная.
— Как же приняла это известие княгиня? — спросила она, когда Гиршфельд сел в кресло.
В коротких словах передал он проделанную им у княгини сцену с револьвером.
Княжна смеялась от души.
— Можно было проделать тоже самое и с частью денег князя Владимира, — сообразила она вслух.
— Нет, моя дорогая, нельзя, да и не зачем. Поспешишь — людей насмешишь, совершенно справедливо говорит русский народ. Княгиня очень боится опекунской ответственности. Деньги князя от нас не уйдут, но надо их заполучить в собственность с умом и осторожно. Подумаем — надумаемся.
Князь Владимир, громадный капитал которого служил предметом страстных вожделений и упорных помышлений этих двух современных бандитов, уже несколько лет как вышел из реального училища Вознесенского. Провалившись на экзамене после двухлетнего пребывания в одном и том классе, он, по правилам училища, должен был оставить его. Княгиня отдала его в другой московский пансион, где он стал готовиться для поступления в Александровское военное училище. Из тщедушного черномазенького мальчика он превратился в высокого, не по летам худого долговязого юношу. Ему шел семнадцатый год. У матери он бывал лишь по праздникам и то не на долго, проводя свое время с товарищами в далеко не детских удовольствиях. Ранние кутежи и попойки наложили на его лицо свой роковой отпечаток. Цвет его лица был зеленовато-бледный, глаза горели каким-то лихорадочным огнем. Учился молодой князь очень плохо, но в том пансионе, где он находился, мало обращали внимания на успехи в науках сынков хорошо платящим богатых родителей и несмотря на это, все питомцы этого заведения, пробившие в нем несколько лет баклуши, всегда попадали каким-то чудом в те специальные заведения, куда готовились. В самом пансионе юношам была предоставлена полная свобода действий. Уходили они из заведения и возвращались в него не спрашиваясь ни у кого. Великовозрастным ученикам такие порядки были на руку, и это оригинальное учебно-воспитательное заведение сделалось убежищем всех изгнанных из других училищ маменькиных сынков. Князь Владимир был кумиром своих кутящих товарищей. Хотя княгиня давала ему очень небольшие карманные деньги, но его главным тароватым казначеем был Гиршфельд, а потому юный князь всегда имел в своем распоряжении, сравнительно с другими своими товарищами, довольно крупные суммы, которые и тратил с княжескою щедростью. Николай Леопольдович поставил себя с молодым князем на дружескую ногу, выслушивал с интересом его похождения, пикантные анекдоты, заводил сам разговор на те или другие игривые темы, извращая еще более уже и так испорченное воображение юноши, не сдерживая его, но, напротив, толкая вперед по скользкому пути кутежа и разврата, иногда даже и сам принимая в этих княжеских кутежах благосклонное участие. Они были даже на ты. Молодой князь был без ума от своего друга и руководителя элегантного адвоката, и мечтал о том времени, когда, достигнув совершеннолетия, он, в гвардейском мундире, будет кутить вместе с Гиршфельдом в Петербурге, куда он стремился всей душой. Зинаида Павловна была в восторге от такой близости ее сына к ее любовнику. Николай Леопольдовича смотрел на юношу как на будущего своего выгодного клиента, который возвратит ему сторицею те сравнительно небольшие суммы, которыми он покупал восторженную любовь молодого князя.
Беседа Гиршфельда с княжной Маргаритой продолжалась уже в более миролюбивом духе. Николай Леопольдович сказал ей, чтобы она ни единым словом не проговорилась княгине о том, что она знает о потере всего своего состояния, передав ей свой разговор с Зинаидой Павловной по этому поводу.
— Я надеюсь получить от нее на твою долю хоть малую толику! — заметил он.
Наконец княжна уехала, во всем согласившись со своим сообщником. Николай Леопольдович завернул на минуту в квартиру Петухова.
— Самого, конечно нет? — спросил он, не снимая шубу, у вышедшей в переднюю жены Николая Ильича.
Вездесущего репортера дома не оказалось.
— Попросите его зайти ко мне завтра утром на квартиру! — сказал он ей.
— Хорошо-с, хорошо-с, непременно передам, — торопливо ответила Матрена Семеновна (так звали жену Петухова).
Это была безличная, худенькая, бледная женщина. Николай Леопольдович простился с ней, быстро сбежал с лестницы, бросился в сани и крикнул кучеру.
— Домой!
Лошади понеслись.
Он вздохнул полною грудью.
— Уф, даже устал, — прошептал Гиршфельд, — но и хороший за то выдался мне сегодня денек.
День в самом деле был для Николая Леопольдовича выгодный — он нажил ни более, ни менее как полмиллиона и превратил княжну Маргариту Дмитриевну Шестову в свою содержанку, приковав ее к себе самою, по его мнению, надежною цепью — денежной.
Московский Демосфен таким образом был прав, сказав, что княгиня и княжна Шестовы потеряли на акциях Ссудно-коммерческого банка полмиллиона. Надо, впрочем, заметить, что у Николая Леопольдовича, создавшего из своих легковерных доверительниц таких крупных потерпевших по грандиозному делу, не было в его несгораемом сундуке ни одного экземпляра акций лопнувшего банка. По счастливой случайности, он в нем даже не держал никогда и вкладов. Надо было добыть нужные бумаги на громадную, заявленную княгине и княжне, сумму. Для того-то Николай Леопольдович и вызвал к себе Николая Ильича Петухова. Последний утром следующего дня не заставил себя ждать. Как только Гиршфельд проснулся, ему доложили, что в приемной дожидается Петухов. До начала адвокатского приема оставался еще слишком час, и Николай Леопольдович, приказав подать себе и явившемуся гостю чаю, велел позвать ее в спальню, а сам продолжал лениво потягиваться в своей роскошной постеле, Через несколько минут в дверях спальни появилась робко ступавшая по мягкому ковру своей бархатной походкой фигура Николая Ильича.
Это был невысокий, плотный мужчина с сильно поседевшими когда-то черными волосами, которые обрамляли на голове довольно густой бахромой громадную, почти во весь череп лысину, а над губами и на подбородке образовали усы и французскую бородку. Щеки были не особенно тщательно выбриты. Цвет лица и громадной лысины был сплошь темно-красноватый, что смягчало резкость этого же цвета на носу, указывавшем на нередкое поклонение его владельца богу Бахусу. Одет он был в черный, сильно потертый сюртук, из-под которого виднелись брюки с лоснящимися коленками и сильно обитыми низками, лежавшими на порыжевших сапогах. В красных, грубых руках с короткими пальцами он держал мягкую войлочную шляпу.
Таков был репортер Петухов.
На всех встречавшихся с ним первый раз Николай Ильич своей фигурой, своим внешним обликом производил впечатление человека, прошедшего, как принято говорить, огонь и воду и медные трубы. Это первое впечатление и не было ошибочным. До того времени, когда он сам пристегнул себя к русской журналистике, сначала в качестве газетного отметчика полицейских происшествий, а затем кропателя сценок, рассказов и даже фельетониста, Петухов прошел массу разнообразных специальностей, перепробовал много разнородных занятий. Начал он свою карьеру сидельцем питейного заведения во времена канувшего в вечность откупа, содержал потом, сколотив на этой скромной должности небольшой капиталец, свой маленький трактир, но прогорел вскоре на этом предприятии. От юности своей любил Николай Ильич водить компанию с ученою молодежью и эта-то ученая молодежь; — студенты, сообщившие некоторый лоск и даже некоторую долю знаний любознательному сыну народа, помогли ему выпустить в трубу его скромное заведение, где им был открыт широкий кредит, который они, само собою разумеется, не оправдали. В Москве было много лиц судебного персонала и присяжных поверенных, которые во времена своего студенчества водили с Петуховым компанию и были виновниками быстрого закрытия его трактирчика. Около года провел Николай Ильич в страшной борьбе с наступившей нищетой. К этому времени относится и эпизод из его жизни, о котором он не любил вспоминать. Он, под гнетом безвыходного положения, решился изображать в одном из балаганов под Новинским на маслянице дикого человека, причем загримированный индейцем, на глазах публики глотал живую рыбу, терзал и делал вид, что ест живых голубей. Какая-то пьяная купеческая компания случайно разоблачила обман, сильно избила доморощенного индейца, а затем накачала его водкой на мировую, и с тех пор среди купечества за ним осталась кличка «живоглот», за которую он очень сердился. К концу этого злополучного года, он решился сделаться литератором. Он начал писать мелкие заметки из московской жизни и в особенности из нравов знакомого ему, по прежней деятельности, серого московского купечества. Написал и издал даже томик своих «питейных» стихотворений. Он обладал природной наблюдательностью, писал языком понятным для массы и имел среди выходящих из нее невзыскательных читателей сравнительный успех. Это был своего рода самородок и самородок не без таланта.
Одним из препятствий на избранном им литературном поприще служила его полуграмотность. Остряки рассказывали, что он в слове «еще» ухитрялся делать четыре ошибки и писал «есче». Ненавистную ему букву «е» он на самом деле совал всюду, и даже слово «пес» писал через нее, что послужило поводом для одного московского юмористического журнала ответить ему в почтовом ящике: «собаку через „е“ пишете, а в литературу лезете». Николай Ильич, однако, не унывал, а лез и влез. Много терний пришлось ему встретить и на этом новом пути. Обличенные им купцы не оставались в долгу и не раз бивали они «литератора», мазали ему лысину горчицей и проделывали с ним всевозможные штуки, подсказанные пьяною фантазией расходившихся самодуров. Николай Ильич стоически переносил эти «неприятности писателя» и шел неуклонным путем обличений.
Купцы присмирели, стали даже его побаиваться и охотно платили ему контрибуцию под угрозой магического слова: «пропечатаю». Юная, едва окрепшая гласность была тогда еще для многих страшным пугалом. Это было темное прошедшее Николая Ильича.
В то время, к которому относится наш рассказ, Петухов был уже фельетонистом, хотя и не покидал выгодной репортерской деятельности. Он издал книжку своих рассказов и имел довольно громкое имя в газетном мире, сделался заправским литератором, что, впрочем, не мешало ему собирать дань с купечества, но сравнительно более крупную. На Нижегородской ярмарке, которую он посещал ежегодно, с ним случались, как носились слухи, подчас прежние «неприятности» и дружеские столкновения между ним и обличаемыми, но они кончались выгодным для «литератора» примирением и не предавались гласности. Купцы любили Николая Ильича. Он подходил к их пьяным вкусам, умел позабавить компанию. Вся Москва была ему знакома. Со всем купечеством, со всей полицией он был на дружеской ноге.
Светлою чертою в личности Николая Ильича была его любовь к семье, состоящей из знакомой нам жены и двух детей, сына и дочери, из которых первый учился в гимназии. У него же жила свояченица, сестра жены, старая дева, заведывающая его маленьким хозяйством, так как его жена была болезненной женщиной, постоянно лечившейся.
Николай Ильич нес все свои доходы в дом, отказывая себе, во всем, даже в приличном костюме. Доходы эти были не из крупных, а потому Петухов не брезговал заработать лишний рубль и на других, до литературы отношения неимеющих, делах.
Заветною его мечтою было сделаться когда-нибудь «ледахтором», как своеобразно произносил он это слово.
— Будущему редактору! — приветствовал Николая Ильича Гиршфельд, протягивая руку из-под одеяла.
Он знал его слабую струнку.
Тот сложил губы в почтительную улыбку и благоговейно дотронулся до руки адвоката.
— Николаю Леопольдовичу, как ваше драгоценное?
— Ничего, живем хорошо, ожидаем лучше.
— Подавай вам, Господи. По делу-с изволили требовать?
— Да, по делу, по большому делу.
— Все, что в силах, сделаем. Для вас, вы знаете, в огонь и в воду.
— Знаю, знаю, и кажется, меня нельзя упрекать в неблагодарности и на будущее время я плательщик хороший.
— Истинное слово сказали. Отсохни у меня язык, если я осмелюсь противоречить.
— Проведете это дело хорошо и вам будет хорошо.
— В чем же дело-то-с? — навострил уши Петухов.
— Мне надо добыть акций Ссудно-коммерческого банка иа пятьсот две тысячи рублей.
Николай Ильич вытаращил глаза.
— Это вам зачем же-с? Ведь они теперь медного гроша не стоят.
— Надо. Если говорю, значит надо.
Петухов задумался.
— Купить хотите? — вопросительно поглядел он.
— Ну, да, конечно, купить, но только купля купле рознь. Если я объявлю, что намерен купить акций на полмиллиона, то дела рухнувшего банка могут поправиться и ничего не стоящие сегодня бумаги, завтра пойдут в гору.
— Пожалуй, что так! — согласился Николай Ильич.
— Конечно, так, но этого мне не надо. Мне желательно приобрести их по возможно сходной цене. Смотря по цене, вы получите с каждой штуки комиссионные — я уж не обижу. В счет могу дать вперед сотняжку.
Петухов просиял было, но вдруг лицо его омрачилось.
— Задача не легкая, — покачал он головой, — как приступить к делу и не придумаешь.
— С умом, батенька, приступить надо, под строгим секретом. Прежде всего протрубить в газетах, что акции эти ничего не стоять, что по ним не будет ничего получено, а потом понемногу начинать скупать, направляя желающих продать к Вурцелю. Он в своем кабинете эти дела и обделает. Знакомство у вас есть. Каждого продавца надо припугнуть, чтобы он держал эту продажу в тайне, а то-де собьют цену. Теперь благо еще паника не прошла. Поняли?
— Понял-с, понял-с, и золотая у вас голова-с! — улыбался во весь рот Николай Ильич.
— Значит, по рукам.
— По рукам-с! — протянул он ему свою красную руку. Тот ударил по ней своею.
Лакей внес чай и удалился.
Петухов сидел на кончике стула и пил с блюдечка, по-купечески. Он, видимо, погружен был в обдумывание порученного ему дела.
Николай Леопольдович, наскоро выпив свой стакан, вскочил с постели, надел шитые золотом туфли, накинул бархатный темно-синий халат, вынул из под подушки связку ключей и прошел в кабинет.
От задумавшегося Николая Ильича не ускользнул звук отпираемого железного шкафа и шелест ассигнаций. По его лицу разлилась довольная улыбка. Замок шкапа щелкнул и в спальне снова появился Гиршфельд.
— Вот вам и авансик! — подал он Петухову радужную.
— Очень вам благодарен! — вскочил тот на ноги и даже присел от удовольствия.
Быстро спрятал он бумажку в боковой карман сюртука.
— Так действуйте осторожно, но возможно скорей… — заметил Гиршфельд тоном, дающим знать, что аудиенция кончена.
— Рад стараться, — осклабился Николай Ильич и стал прощаться.
После его ухода Николай Леопольдович оделся. Начался прием, а по его окончании он поехал в «Кабинет совещаний и справок», помещавшийся в одной из отдаленных улиц Москвы. Приказав своим лошадям проехать за ним прямо в окружный суд, он нанял извозчика. Подъехав к неказистому деревянному домику он не вошел в подъезд, над которым красовалась вывеска «кабинета», а проскользнул в калитку, ведущую во двор.
Поднявшись на лестницу черного хода, он постучал в обитую зеленой клеенкой с оборванным по краям войлоком дверь.
На его стук дверь отпер сам Андрей Матвеевич Вурцель, уже пожилой человек, с седыми щетинистыми усами и небритым несколько дней подбородком, одетый в засаленный военный сюртук без погон.
Посещение Николая Леопольдовича с заднего крыльца, видимо обычное и нередкое, ничуть не удивило Вурцеля.
Он почтительно принял блестящего адвоката и проводил его в комнату, служившую ему кабинетом и спальней, плотно притворив дверь, ведущую в переднюю половину квартиры, где помещалась контора.
Гиршфельд, сбросив свою дорогую шубу на постель Андрея Матвеевича, в коротких словах объяснил ему цель своего посещения и предстоящую ему деятельность по скупке акций лопнувшего банка.
Вурцель серьезно выслушал Николая Леопольдовича. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Он не выразил ни малейшего удивления странной фантазии своего патрона.
— Хорошо, это нужно будет аккуратно оборудовать! — ответил он деловым тоном.
— Пожалуйста, уж постарайтесь! — пожал ему на прощанье руку Гиршфельд и, накинув шубу, вышел тем же путем.
В числе экипажей, стоявших на круглом дворе здания судебных установлений, стояли уже и его американские сани. В суде он старался и сам распространять известие, что по акциям лопнувшего банка получить будет ничего нельзя. Он с удовольствием узнал, что почти все разделяют это мнение. Разговор коснулся потерпевших лиц, имевших капитал именно в акциях. Он назвал своих доверительниц и крупную сумму их потери. Это произвело сенсацию между адвокатами. Они с завистью посматривали на поверенного таких крупных потерпевших. В числе потерпевших назвали, между прочим, директора реального училища Константина Николаевича Вознесенского, потерявшего на акциях около двадцати тысяч.
— Это потеря части нажитых упорным и усидчивым трудом денег, — заметил рассказчик.
Гиршфельд посмотрел на часы. Был второй час в начале. В голове его мелькнула мысль. У него явилось страстное желатине купить потерянное расположение этого человека. Он не допускал и мысли, чтобы что-нибудь на свете было не покупное. Сознание, что этот, когда-то протежировавший ему, его бывший учитель брезгливо отвернулся от него и при встрече обдаст его как бы ледяною водою холодной сдержанностью, до боли уязвляло его самолюбие. Он понимал, что этот человек имеет на то свои уважительные причины, зная мутный источник его настоящего благосостояния, его жизненного успеха, и это усугубляло горечь этого сознания. Хотя ему не пришлось ничем убедиться, что Константин Николаевич каким-нибудь лишним словом выдал известную ему тайну успеха его карьеры, но все-таки эта тайна в руках недружелюбно относившегося к нему уважаемого в Москве лица пугала его.
«Я предложу ему половину номинальной цены за эти ничего не стоящие бумаги. Не будет же он так глуп, что откажется!» — размышлял он, выходя из суда и садясь в сани.
Он приказал кучеру ехать на Мясницкую.
«Раз он согласится и продаст мне акции, он поймет, что я сделал это единственно из расположения к нему, из бескорыстного желания деликатно принять на себя половину потери им трудовых денег, из благодарности за прошлое. Он оценит это, и этот великодушный поступок с моей стороны не позволит ему говорить обо мне дурно, если бы даже у него явилось это желание. Он будет куплен сделанным ему благодеянием».
В этих размышлениях он и не заметил, как пара его рысаков повернула на двор реального училища.
Входя в подъезд училища, у Николая Леопольдовича мелькнула мысль о той разнице, которая была в его настоящем визите и визите к тому же Вознесенскому четыре года тому назад. Тогда он шел за благодеянием, теперь он сам являлся благодетельствовать. Самодовольная улыбка мелькнула на его губах. Он небрежно кинул тому же швейцару училища:
— Константин Николаевич дома?
Вознесенский оказался дома. Тот же, как и тогда, так по крайней мере ему показалось, лакей, выбежав на звонок швейцара, проводил его в знакомую уже нам приемную и попросив подождать, побежал доложить о посетителе. Николай Леопольдович остался ждать.
Он сел в тоже кресло, на котором четыре года назад гадал на пальцах о том, даст ли ему взаймы Константин Николаевич шестьсот рублей. Он вспомнил об этом обстоятельстве и улыбнулся.
«Теперь я приехал подарить ему чуть не десять тысяч. Загадать разве, возьмет, или не возьмет?»
Он загадал. Пальцы, как и тогда, не сошлись.
— Какое ребячество! — сказал он вслух.
В голосе его, однако, послышалось смущенье. Константин Николаевич не проявлялся. Он стал пристально смотреть на опущенную портьеру двери кабинета. Из этой самой двери, четыре года тому назад, впервые он увидел выходящею княгиню Зинаиду Павловну Шестову. Ему так живо представилась эта сцена, что он машинально вскочил с кресла и отошел в амбразуру окна, как это сделал тогда. Константина Николаевича все не было.
Гиршфельд стал нервно расхаживать взад и вперед по приемной, то садился в кресло, то снова вставал.
Наконец, портьера зашевелилась, поднялась и на пороге двери кабинета появился Вознесенский. С любезной, но холодной улыбкой на губах он сделал несколько шагов к Гиршфельду, смотря на него вопросительно-недоумевающим взглядом своих выразительных глаз и подал ему руку.
Тот крепко пожал ее, но не ощутил ответного пожатия.
— Чем могу служить? — указал он ему рукой на кресло. Прошу садиться.
Николай Леопольдович положительно опешил от такого приема и смущенный опустился в кресло. Вознесенский сел на другое и молчал, продолжая вопросительно глядеть на посетителя. Произошла томительная для Николая Леопольдовича пауза.
— До меня дошли сведения, — начал он с заметною дрожью в голосе, — что вас постигло несчастье.
— Какое? — удивленно уставился на него Вознесенский.
— Вы, как я слышал, потеряли на акциях Ссудно-коммерческого банка довольно крупную сумму денег?
— Ах, вы об этом. Действительно, я потерял около восемнадцати тысяч.
— Для вас это должно быть чувствительно?
— Не скажу, что нет, так как это почти половина отложенных на черный день моих денег, нажитых честным трудом.
Последнюю половину фразы Вознесенский подчеркнул. Гиршфельд было смутился, но овладел собою.
— Я приехал предложить вам продать мне эти акции.
— Продать… вам?.. — медленно произнес Вознесенский.
— Да, мне!
— Но ведь они в настоящее время ничего не стоять, и будут ли стоить, покажет будущее. Многие утверждают, что по ним ничего нельзя будет получить и по суду. Вклады, вот дело другое.
Николай Леопольдович хотел было подтвердить это мнение, но во время сдержался.
— Я бы мог выдать вам за них наличными половину их номинальной стоимости.
Вознесенский пристально посмотрел на него.
— Я вас немножко не понимаю, — начал он, и в голосе его зазвучали металлические ноты, что служило признаком величайшего раздражения. — Если вы скупаете эти акции для барыша и уверены, что получите по ним после суда более предлагаемой вами продавцам цены и правы, то это для меня не выгодно. Если же вы разделяете мнение многих опытных юристов, что эти акции не стоят ничего, то, значит, вы предлагаете мне подарок. Я не допускаю последнего предположения, так как это было бы с вашей стороны слишком смело, чтобы не сказать более. Во всяком случае, я от такой сделки отказываюсь.
Константин Николаевич встал и посмотрел на часы, давая этим понять, что ему нет времени для продолжения беседы.
Николай Леопольдович совершенно растерялся от такого оборота дела.
— Извините… я полагал… что в память прошлого… вы примете… услугу… — бессвязно забормотал он.
— В ваш прозаический, реальный век денежных услуг в память прошлого не оказывают. Это, я полагаю, ваше мнение, как блестящего представителя нашего века… — отрезал Вознесенский.
В голове его звучала явная насмешка.
— В таком случае, до свиданья! — проговорил уничтоженный Гиршфельд.
— Прощайте! — ледяным тоном произнес Константин Николаевич, сделал кивок головой и, не подав Николаю Леопольдовичу руки, скрылся за портьерой.
Гиршфельд остался в приемной один.
— Дурак… — прошипел он вслед Вознесенскому.
Бессильная злоба душила его. Не помня себя, прошел он коридор, спустился по лестнице и бросился в сани.
— Домой! — злобно крикнул он кучеру.
Морозный воздух освежил его.
— Дурак, гордец! — продолжал он ругаться сквозь зубы.
«Была бы честь предложена, а от убытка Бог избавил!» — вспомнилась ему поговорка.
На этой мысли он успокоился. Вдруг лицо его снова омрачилось.
«А что как и другие продавцы акций зададутся мыслью, что их скупают из-за барыша и поднимут цену?»
Эта мысль страшно встревожила его.
«Нет, Вурцель и Петухов сумеют обделать это дельце аккуратно, не возбудя подозрений…» — гнал он ее от себя.
Он не ошибся в своих верных помощниках! Через месяц, согласно продиктованному Гиршфельдом Петухову плану, нужное количество акций было скуплено за ничтожную цену, поштучно. Вурцель и Петухов получили хороший куртаж. Гиршфельд прекратил покупку акций и стал принимать их лишь по доверенностям. Получил он также несколько клиентов, потерявших крупные суммы на вкладах. Во всеоружии, со значком присяжного поверенного, полученным за неделю до второго заседания по делу банка (на первом слушание дела было отложено), явился Николай Леопольдович Гиршфельд в залу судебных заседаний, где мы застали его в начале второй части нашего правдивого повествования.
Прошло около года. Дело Ссудно-коммерческого банка, доходившее до сената, окончилось давно. Обвинены были только трое: Полянский, Ландау и Струсберг, из которых лишь первый понес существенное наказание и пошел в Сибирь; Ландау бежал, как говорили, в Америку, а железнодорожный король Беттель Струсберг по приговору суда был выслан заграницу. «Русский суд осудил меня на свиданье с тобою», писал он своей жене в Берлин. Претензии гражданских истцов, как пророчил петербургский редактор, остались неудовлетворенными «до вечности». По акциям, как и предсказывали, не получили ничего, по вкладам — тридцать копеек с рубля, или что-то в роде этого.
Княгиню Зинаиду Павловну такой исход этого дела страшно поразил, так как она, несмотря на то, Гиршфельд, как мы видели, объявил ей прямо, что деньги потеряны безвозвратно, все-таки надеялась. Благодаря отчасти этой надежде, она подарила княжне Маргарите пятьдесят тысяч рублей и обещала после своей смерти отказать ей полтораста, когда та, узнав как бы случайно о потере ею всего ее состояния, подняла крик, что будет жаловаться на Гиршфельда и сотрет его с лица земли.
Николай Леопольдович, по наущению которого княжна и продела всю эту историю, бледный, убитый умолял княгиню спасти его, вступив с «шальной княжной», как он называл Маргариту Дмитриевну, в какой-нибудь компромисс. Княгиня, жалея своего любимца, согласилась. Эти деньги, конечно, перешли в безотчетное распоряжение Гиршфельда.
Когда исход банковского дела окончательно выяснился, она, надо сказать правду, раскаялась, но ничем не выдала этого перед ним.
— Хорошо еще, что я не сделала тогда завещания, а только обещала! — утешала она себя.
Потеряв таким образом большую часть своего состояния, княгиня, несмотря на то, что Николай Леопольдович, верный своему слову, продолжал выдавать ей крупные суммы по первому ее требованию, оплачивал баснословные счета всех ее поставщиков, не делая даже ни малейшего намека на желательное уменьшение ее бешеных трат, все-таки стала беспокоиться и внимательнее следить за действиями своего поверенного и с видимым колебанием, но пока еще без явного протеста подписывала опекунские отчеты. Такая перемена в его доверительнице, конечно, не ускользнула от зоркого Гиршфельда.
«Надо с ней покончить, а то доживешь до беды!» — стала мелькать мысль у него в голове.
«Да и младшая дорогонько обходится, так через несколько лет она все растранжирит и я сыграю в пустую. Надо бы и с ней развязаться!» — продолжал он варьировать свою мысль.
«Как?» — восставал в его уме вопрос.
Он стал обдумывать последний страшный план. Это было в конце февраля.
Незаметно прошел месяц. Были последние числа марта. Княгиня объявила Гиршфельду, что контракт на дачу в Петровском парке возобновлять не надо, так как она решила провести это лето в Шестове.
— Это будет и экономнее! — уколола она его.
Он сперва смутился этим ее решением, но затем успокоился и подумал:
«Тем лучше, можно с ней покончить там».
Составление рокового плана все еще не покидало его, но план как-то не укладывался в голове, хотя он уже сделал некоторые приготовления. Однажды он сидел в своем кабинете и ожидал приближения часа, назначенного для свидания с княжной Маргаритой. Ехать ему еще было рано. Оставалось более получаса. Он вспомнил, что ему надо отыскать какую-то нужную бумагу, отпер средний ящик письменного стола и вынул оттуда целый ворох документов. Вдруг что-то звякнуло. Перед ним на столе лежал ключ от первого номера гостиницы «Гранд Отель» в Т., украденный им более пяти лет тому назад.
— Эврика! — хлопнул он себя по лбу, сунул обратно в ящик вынутые бумаги, запер стол и взяв ключ, начал его рассматривать.
Он что-то обдумывал. Наконец, положив ключ в карман, он несколько раз прошелся по комнате и взглянул на часы.
— Пора! — сказал он вслух, подошел к железному шкапу, отпер его и, вынув из него маленький пузырек синего стекла с завернутым тщательно замшей горлышком, положил его в жилетный карман.
— Да, да, так будет хорошо! — говорил он сам себе, спускаясь с лестницы.
Маргарита Дмитриевна уже ждала его в их квартирке.
— Ну-с, надо с нею покончить! — объявил он ей после взаимных приветствий.
— Наконец-то! — со злобною радостью произнесла она. — Ты, конечно, обдумал, как это сделать, чтобы для нас было безопасно? — продолжала она уже несколько упавшим голосом.
— Ты отравишь ее.
— Я! — прошептала она.
В этом шепоте послышалась овладевшая ею вдруг робость. Она побледнела.
— Да, ты! Кто же может это сделать иной, не возбудив подозрений. В этом пузырьке заключается сильнейший яд, две, три капли его, влитые в стакан аршада, смертельны. В аршаде он незаметен на вкус, так как пахнет тоже миндалем.
Он подал ей маленький синий пузырек. Она взяла его. Руки ее тряслись. Она видимо боролась с волнением.
— Когда и где? — чуть слышно спросила она.
— В Т., в первом номере гостиницы «Гранд Отель». Я заставлю ее написать здесь расписку в принятии от меня всех, как ее личных, так и опекунских сумм и взять ее с собою в Т., под предлогом сдачи мною дел там. Она приедет туда с вечерним поездом, устанет и рано ляжет спать. Ты останешься около нее. Она вечером много пьет. Ты подашь ей стакан отравленного аршаду. Смерть наступит моментально. Тогда ты возьмешь из ее сумки бумагу, вынешь ключ из двери номера и положишь его ей под подушку, а затем осторожно и незаметно уйдешь.
Он говорил с лихорадочною поспешностью.
— А дверь останется открытой? — спросила она, уже с холодным вниманием слушая своего сообщника.
— Нет, ты запрешь ее вот этим ключом, — подал он ей, вынув из кармана, ключ. — Он от того же номера и случайно попал мне в руки, когда я был в Т., в день смерти твоего отца.
Она спокойно взяла ключ и опустила его в карман.
— Куда же я уйду? — задала она вопрос.
Он стал в тупик. Эта простая мысль не приходила ему в голову. Он почувствовал, что у него из под ног ускользает почва. Задуманный план рушился. Он глядел на ее с видом утопающего, которому не за что ухватиться. Она поняла его.
— Мне надо поехать в Т. ранее, тем более, что для этого есть прекрасный предлог. Баронесса Фальк, каждую зиму бывая в Москве, заезжала к нам и приглашала меня гостить к ней. Я могу теперь сделать ей это удовольствие.
Он схватил ее обе руки и покрыл их горячими поцелуями.
— Ты умнее всех женщин на свете! — восторженно повторял он. — Это гениальная мысль!
Она самодовольно улыбнулась.
— Значит, ты по телеграмме княгини встретишь ее на вокзале, сделаешь все то, что я говорил, и возвратишься в губернаторский дом.
— А ты? — перебила его она.
— Я выеду вслед за княгиней с тем поездом, который приходит в Т. утром, сойду на предпоследней станции и проеду на лошадях в пригородный монастырь. Ты велишь разбудить себя у Фальк пораньше и поедешь туда к обедне. Я буду тебя ждать в маленькой рощице на берегу озера. Там ты отдашь мне бумагу и ключ. Пузырек же оставишь на столе у постели княгини. Поняла?
— Поняла.
— Оттуда я возвращусь на станцию и прибуду в Т. с вечерним поездом, а ты вернешься после обедни к Фальк.
Она задумалась.
— Но ведь это страшно рискованно, можно попасться! — произнесла она.
В голосе ее было слышно колебание.
— Ничуть! В виду почти постоянного запустения в этой гостинице, попасться во время совершения самого дела нет ни малейшей вероятности. Когда же на другой день в запертом номере найдут княгиню отравившуюся в постеле, с ключом от номера под подушкой, то не может быть никакого сомнения, что все следователи мира признают самоубийство. Будет даже и причина — это растрата ею опекунских денег.
Она молчала.
— Едва ли кто-нибудь придумает умнее того, что придумали мы с тобой, — начал он снова. — Именно с тобой, так как главная часть плана, которая ускользнула от меня и без которой он весь мог рушиться, всецело принадлежит тебе. Что же ты молчишь, ты согласна?
— Да, согласна! — холодно и просто отвечала она.
— Потом мы укатим заграницу, — весело добавил он.
Таким образом третий и последний заговор между этими двумя людьми состоялся.
Через три недели первая часть плана, составленного Гиршфельдом и княжной, осуществилась. Маргарита Дмитриевна уехала в Т. Она сообщила об этом своем намерении княгине при Николае Леопольдовиче.
— Вот и отлично, — заметила она, — а то мы очень нелюбезны относительно баронессы. Я сама проездом в Шестово заверну в Т., сделаю ей визит и кстати захвачу тебя с собой в деревню. Ведь ты, надеюсь, не откажешься разделить нынешним летом мое затворничество?
— Напротив, мне очень хочется в деревню, подышать чистым воздухом, а то этот пыльный парк мне надоел.
— Вы собираетесь затворничать, княгиня? — усмехнулся Гиршфельд. — Мне очень жаль.
— Вам? — обратилась она к нему.
— Я собирался погостить у вас и думал повеселиться на ваших деревенских праздниках.
— Я всегда буду рада видеть своих добрых знакомых.
— О, в таком случае я покоен, таких добрых знакомых, как я, соберется целый дом и ваше затворничество превратится в ряд празднеств.
Княгиня улыбнулась.
Сборы княжны были недолги.
— Вы мне, конечно, телеграфируете о выезде, — обратилась она к тетке при прощаньи, — я приеду вас встретить на станцию.
— Непременно, непременно!
— Вы намерены остановиться тоже у Фальк?
— Нет, я остановлюсь в гостинице, к чему стеснять себя и их.
На губах Маргариты Дмитриевны появилась довольная улыбка, Гиршфельд ждал ее на Рязанском вокзале и напутствовал советами и указаниями. Проводив ее, он отправился к Зинаиде Павловне. Было около десяти часов вечера.
— Я свободен целый вечер и решил посвятить его тебе, если ты располагаешь остаться дома, — сказал он, войдя в ее будуар.
— Конечно, я располагаю и очень рада! — оживилась она. — Будешь пить чай?
— Пожалуй.
Княгиня позвонила и приказала подать чаю.
За чаем он старался превзойти даже ее в нежности.
Она сияла.
— У меня будет к тебе большая, большая просьба, — обратился он к ней.
— Какая?
В голосе ее послышались тревожные нотки.
Это не ускользнуло от его внимания, он улыбнулся.
— Освободи меня от твоих и личных, и опекунских дел, пусть я останусь для света твоим добрым знакомым, для тебя же по-прежнему боготворящим тебя человеком.
— Почему у тебя явилась такая мысль и что привело тебя к такому решению? — окинула она его пытливым взглядом.
— Безграничная любовь к тебе, моя дорогая!
Он, расхаживавший до тех пор по комнате, подсел к ней на кушетку.
Она глядела на него вопросительно.
— За последнее время я заметил, — прости меня, моя ненаглядная, — я буду говорить правду, что эти дела, эти денежные расчеты омрачают даже те светлые для меня, по крайней мере, минуты, когда мы бываем одни, что ты из-за них переменилась ко мне. Я боюсь, что они в конец погубят мое, я даже не смею сказать «наше», счастье.
— Ты ошибаешься! — вспыхнула она, но не выдержала его взгляда и потупилась.
Она должна была сознаться, что он прав.
— Пусть так, — продолжал он, — дай Бог, чтобы я ошибался, но в наших дорогих для меня отношениях я не желал бы и этого. Я не хочу, чтобы даже ошибочные мысли омрачали их.
— Значит, ты отказываешься быть моим поверенным?
— Да, но я не перестану быть для тебя тем, что я есть — другом, советником. Я хочу лишь устранить между нами всякие денежные расчеты.
— Но ты обещал, поправить… мои дела… — робко, чуть слышно проговорила она.
— Они поправлены. Неужели ты думаешь, что иначе я решился бы отказаться от их ведение? — смело и прямо поглядел он ей в глаза.
— Ты не шутишь? — с нескрываемою радостью спросила княгиня.
— Я никогда не шучу в делах. Разрешенная тобой спекуляция с капиталом твоего сына была очень счастлива, купленные мною на его деньги бумаги поднялись в цене; я, кроме того, за последнее время счастливо играл на бирже. Подведя сегодня утром итоги, я могу сообщить тебе, что не только весь капитал и доходы князя Владимира в целости, но я имею полную возможность возвратить тебе те триста две тысячи, которые ты потеряла по моей оплошности на акциях Ссудно-коммерческого банка и пятьдесят тысяч, заплаченные тобою за меня Маргарите Дмитриевне.
Княгиня смотрела на него нежным, благородным взглядом.
— Капитал и доходы князя, — говорил, между тем, он, — ты, обратив в государственные бумаги, сдашь от греха в дворянскую опеку. На проценты же с твоего капитала, помещенного мною в верных бумагах, будешь жить совершенно спокойно. Эти проценты составят ежегодный доход в тридцать тысяч. Я думаю довольно?
— Конечно, конечно, за глаза, я не трону капитала и на днях же совершу завещание в твою пользу! — радостно заявила она.
— Нет, ты этого не сделаешь.
— Почему?
— Чтобы не огорчать меня. Повторяю тебе, что я не хочу, чтобы у кого-нибудь из нас была даже мысль о деньгах, дела мои идут, слава Богу, хорошо, на мой век хватит, а тебя… тебя я не переживу.
Она заключила его в свои объятия и порывисто, страстно начала целовать.
— Милый, хороший, ненаглядный!
— Итак, этот вопрос решенный. Я попрошу тебя никогда и не возвращаться к разговору о завещании, у тебя, во-первых, есть законный наследник, а во-вторых, тебе еще очень и очень равно думать о смерти. Разговор этот для меня тяжел. Не правда ли, ты не вернешься к нему?
— Никогда, никогда, дорогой мой, даю тебе слово!
— Вместо этого я попрошу тебя исполнить две мои просьбы.
— Хоть десять, говори, нет, верней, приказывай, я раба твоя! — прижалась к нему она.
— Во-первых, я попрошу тебя, чтобы моя полная сдача тебе дел и денег осталась тайной между нами и в особенности от княжны Маргариты Дмитриевны, так как уплатить ей в настоящее время полтораста тысяч я не могу, а она, узнав, что я рассчитался в тобой, может снова затеять историю.
— Да, от нее это, пожалуй, станется, — задумчиво сказала она.
— И даже наверное. Значит, ты понимаешь насколько моя просьба основательна.
— Понимаю и, конечно, свято исполню ее.
— Вторая просьба может показаться тебе нелепой фантазией, но я заранее умоляю тебя именем нашей любви исполнить этот мой, если хочешь, даже каприз.
Он остановился, как бы в нерешительности.
— Говори, говори, для тебя я исполню все? — со страстью в голосе сказала она.
— Я сдам тебе все дела, расписки и деньги в Т.
— Мы поедем вместе! — перебила она.
— Нет, это будет неудобно, так как тебя там встретит княжна, да и вообще неловко. Я приеду на другой день, с утренним поездом, тебя же провожу с тем, который приходит в Т. вечером.
— Хорошо, в чем же твоя вторая просьба, твой каприз?
— Мне хотелось бы, — вкрадчиво начал он, — чтобы ты сегодня написала расписку о приеме от меня всех документов, денег и доверенности.
Она хотела снова перебить его, но он не дал ей этого и поспешно продолжал:
— Отдашь ты мне ее, конечно, в Т., по окончании приема от меня всего в целости, но мне хотелось бы, чтобы ты написала ее именно нынче, нынешним числом, с которого и начнется для меня новая эра моей, очищенной от грязи денежных расчетов, любви к тебе, мое божество — вот в чем мой каприз.
Он глядел на нее умоляющим взглядом.
— Какой ты еще ребенок, изволь, я напишу, — с необычайною нежностью согласилась она.
Зинаида Павловна подошла к письменному столу и написала под диктовку Гиршфельда расписку в получении от него обратно доверенности и всех документов и денег полностью и подписала ее.
— Теперь ты мною доволен? — обратилась она к нему, заперев расписку в бюро.
— Благодарю тебя, благодарю тебя! — бросился он перед нею на колени.
Она подняла его, усадила с собой рядом на кушетку и все твердила:
— Какой же ты ребенок, какой ребенок! Он не переставал целовать ее рук.
— Ты не бросишь меня, не обманешь? — вдруг встревоженно спросила она.
— Что за мысли, я останусь до гроба верным твоим рабом, преданным тебе душою и телом.
Он привлек ее к себе и покрыл поцелуями ее лицо и шею.
Через две недели княгиня Зинаида Павловна выехала в Т., уведомив об этом с вокзала княжну Маргариту. Еще за неделю до своего отъезда она, по совету Гиршфельда, дала телеграмму в контору гостиницы «Гранд Отель», чтобы ей был приготовлен первый номер, и отправила в Шестово свою горничную с багажом, состоящим из нескольких сундуков с туалетами. С собой она взяла только одно платье для визита к баронессе.
— До после завтра! — были последние слова Николая Леопольдовича княгине, сидевшей у открытого окна вагона первого класса.
Поезд тронулся.
Оставшийся на платформе Гиршфельд проводил его злобной усмешкой.
Поезд, на котором прибыла княгиня Шестова в Т., приходит в одиннадцатом часу вечера. На платформе ее встретила Маргарита Дмитриевна, приехавшая на вокзал в губернаторской коляске. Через десять минут они уже были у подъезда гостиницы «Гранд Отель». Княжна велела кучеру ее дожидаться.
— Я зайду к вам, ma tante, выпить чашку чаю… — сказала она тетке.
Их провели в первый номер, приготовленный по телеграмме княгине, и тотчас же сервировали чай. Княгиня заказала себе графин аршаду. За чаем княжна начала рассказывать Зинаиде Павловне т-ские новости. Особенно заинтересовала последнюю начатая Маргаритой Дмитриевной история о недавнем романтическом бегстве жены кассира местного банка с юным адвокатом.
Явился лакей с аршадом.
— Уберите чай, — сказала ему Зинаида Павловна, — и пришлите горничную, я устала и разденусь, а ты, machere, расскажешь мне подробнее эту историю, когда я лягу в постель.
Лакей начал убирать чай.
— Разбудите меня завтра в девять часов! — отдала она ему последнее приказание.
— Слушаю, ваше сиятельство! — ответил тот и удалился. Через несколько минут явилась горничная.
Зинаида Павловна удалилась в спальню и стал раздеваться. Княжна осталась в приемной и стала нервно ходить взад и вперед. Ее начало охватывать волнение, она чувствовала внутреннюю дрожь. Горничная вскоре вышла из спальни и удалилась.
Был двенадцатый час ночи, в гостинице царила мертвая тишина.
— Я выпью у вас стакан аршаду! — крикнула княжна.
— Пожалуйста, а потом захвати его сюда, я легла, — откликнулась княгиня из спальни.
Маргарита Дмитриевна налила стакан и с жадностью выпила его.
Быстро вынула она из кармана пузырек, данный ей Гиршфельдом и чуть не половину вылила из него в графин с оставшимся аршадом.
Закупорив пузырек, она снова спрятала его в карман и, взяв графин и стакан, отправилась в спальню.
Княгиня лежала в постеле.
— Налей и мне! — обратилась она к племяннице.
Та вздрогнула и машинально поставила графин и стакан на столик перед кроватью.
— Что с тобою, ты не слышишь, налей мне аршаду! — повторила Зинаида Павловна.
Княжна, успевшая побороть волнение, налила стакан и подала ей. Руки ее все-таки дрожали. Княгиня взяла стакан и залпом выпила его. Вдруг она схватилась за грудь, конвульсивно приподнялась а кровати, как бы собираясь крикнуть. Стакан выпал у нее из рук и упал в складки одеяла.
Маргарита Дмитриевна инстинктивно зажала ей ладонью рот и с неестественной силой прижала ей голову к подушке.
Судороги с княгиней продолжались.
В коридоре раздались чьи-то шаги.
Княжна вся точно съежилась и, продолжая все с большею силою зажимать рот тетке, впилась глазами в ее глаза, готовые выскочить из орбит в предсмертном ужасе.
Шаги в коридоре приближались.
Маргарита Дмитриевна как бы окаменела, не переменяя позы. Волосы у нее поднялись дыбом. В тишине номера слышно было, как стучали ее зубы.
Шаги слышались уже у самой двери, затем стали удаляться и, наконец, смолкли совсем.
Прошло еще несколько томительных секунд. Княгиня перестала биться. Княжна почувствовала под своей рукой холод. Перед ней лежал труп. Глаза его пристально смотрели на нее.
Маргарита Дмитриевна бросилась к лежащей на стуле сумочки княгини. Она оказалась запертой. Это препятствие ошеломило ее. Она потеряла способность соображать.
Так прошло еще несколько минут. Она вспомнила привычки тетки и снова направилась к постели. Труп с потемневшим лицом глядел на нее во все глаза.
Она сунула руку под подушку и достала связку ключей. Второпях она не могла сперва найти ключ, а потом попасть в замок. Время казалось ей вечностью.
Она дрожала, как в лихорадке. Наконец сумочка была отперта. Она вынула бумагу, опустила ее в карман, заперла сумочку и положила, как ее, так и ключи, на прежние места. А труп все глядел.
Затем она подошла на цыпочках к выходной двери, вынула ключ, возвратилась в спальню, сунула его под подушку, поставила на стол пузырек с ядом и потушила свечу. Она бросила последний взгляд на постель и ей показалось, что она видит впотьмах, как глядит на нее труп.
Она вышла в приемную, надела ватерпрув, шляпу, потушила лампу и подошла к двери.
В коридоре было тихо. Она осторожно отворила дверь, вышла, заперла ее снаружи и положила ключ в карман платья, быстро прошла коридор и начала спускаться по лестнице. Дремавший сладко швейцар вскочил, распахнул ей дверь и подсадил в дожидавшуюся ее у подъезда губернаторскую коляску.
— Домой! — сказала она кучеру. Коляска помчалась.
Возвратившись в губернаторский дом, она приказала прислуживавшей ей горничной разбудить ее на другой день в семь часов и велеть к этому времени запрячь пролетку.
— Я поеду к обедне, в монастырь, я уже говорила об этом баронессе! — объявила она.
Горничная ушла. Маргарита Дмитриевна легла, но не могла заснуть. Она было потушила свечку, но в темноте ее преследовали широко раскрытые, полные предсмертной агонии, глаза ее тетки.
Она старалась думать о другом, завертывалась в одеяло с головой, но глаза все глядели на нее. Она зажгла свечу, надела туфли, накинула капот и стала ходить по комнате.
«Кажется, план исполнен хорошо, — думала она, — на меня не может пасть ни малейшего подозрения. Она после моего ухода заперлась в номере и отравилась — это ясно. Влила она яд прямо в графин, из боязни, что один стакан не подействует, — продолжала соображать она. — Наконец, он всецело мой, принадлежит мне одной! Я купила его рядом преступлений! — перенеслась ее мысль на Гиршфельда. — Через неделю, через две, мы поедем с ним заграницу, в Швейцарию, в Италию, в Париж».
Она вспомнила о Шатове, который теперь был именно в Париже.
— Что мне делать с ним? Теперь он мне уже мешает.
Она села в кресло и задумалась.
«Написать ему, что я полюбила другого, что я прошу его забыть меня навсегда? Нет, этот удар будет для него слишком силен. Он все-таки несчастный человек. Сколько жертв принес он из любви ко мне».
Она самодовольно улыбнулась.
«Я напишу ему, что я предпринимаю путешествие по России, прошу его еще год остаться за границей и, желая испытать его и мои чувства, требую, чтобы он в течении года не писал ко мне и не ждал моих писем. Так будет лучше. Год много времени. Не видя меня и не переписываясь со мной, быть может, и позабудет меня».
Она перешла к письменному столу и начала писать Шатову письмо.
Много раз рвала она начатые письма, прежде нежели осталась довольна написанным. Когда она запечатала письмо и надписала адрес, было уже совсем светло. Она потушила свечу и легла.
Не успела она заснуть, как ее разбудила горничная… Княжна приказала ей отправить письмо на почту и стала одеваться. Голова ее страшно была тяжела. В виски стучало. Она почувствовала себя лучше, лишь усевшись в экипаж.
Стояло чудное, свежее майское утро.
На другой день по прибытии княгини Шестовой в Т. рано утром в конторе гостиницы «Гранд Отель» была получена на ее имя телеграмма из Москвы, Лакей, призванный в контору для вручения ее по принадлежности, вспомнил, что ее сиятельство приказала ему накануне разбудить ее в девять часов, и несмотря на то, что был девятый час в начале, полагая, что приезжая ждала именно эту телеграмму, отправился стучаться в дверь первого номера.
На сперва осторожный стук его он не получил ответа. Он стал стучаться сильнее, но также без результата.
Он забарабанил что есть мочи — ни гласу, ни послушания. Лакей в недоумении побежал в контору и сообщил об этом казусе.
Вскоре у двери номера, занимаемого княгиней Шестовой, появился хозяин гостиницы и собралась почти вся прислуга. Хозяин был одним из местных купцов, сменивший прежнего обрусевшего немца, который прогорел и был одним из тех весьма немногих немцев, которые, не нажившись в гостеприимной России, отправились в свой фатерланд.
Постучав еще несколько времени в запертую дверь номера, в замке которой ключа с внутренней стороны не было, хозяин решил послать за полицией. Явившийся вскоре полицейский офицер, попробовав постучаться еще несколько раз, приказал сломать замок. Дверь была отворена и вошедшие нашли княгиню Зинаиду Павловну лежащею мертвой в постеле.
Удалив из комнат набежавших лишних людей, полицейский офицер, в присутствии ахавшего хозяина и двух понятых, приступил к составлению акта, дав знать о случившемся местному судебному следователю и прокурору.
Через полчаса, в гостиницу прибыли наши знакомые, которым было назначено судьбой принять участие как в первом, так и во втором акте жизненной драмы, разыгравшейся в семье князей Шестовых, судебный следователь Сергей Павлович Карамышев и исправляющий должность т-ского прокурора Леонид Иванович Новский.
Первый, после дела об отравлении князя Александра Павловича, был, по настоянию прокурорского надзора, переведен в городской участок. Главным мотивом для этого перевода было иметь его всегда перед глазами. Сергей Павлович сперва был очень этим недоволен, не имея более возможности устраивать себе летом воздушные канцелярии, но потом успокоился на мысли, что за то каждый вечер он может перекинуться в картишки в Коннозаводском собрании, что и исполнял неукоснительно.
Второй исправлял должность переведенного в другой город бывшего своего начальника и со дня на день ожидал утверждения.
Сергей Павлович был поражен случившимся и со вниманием слушал полицейского офицера, сообщавшего ему подробности осмотра. Последний рассказывал ему о найденных: ключ от номера под подушкой вместе с другими ключами, стакане, оказавшемся в складках одеяла, и пузырьке синего стекла на столе.
Карамышев взял пузырек, откупорил его и понюхал.
— Это синильная кислота — она отравились, или отравлена. Из вещей все цело?
— Кажется все. Я отпер найденную на стуле сумочку и в ней оказалось четыре тысячи шестьсот тридцать восемь рублей кредитными билетами, носовой платок и золотой портсигар с папиросами, — указал полицейский офицер на стол в приемной, где лежали раскрытая сумочка и поименованные им вещи и деньги.
На столе же лежала вскрытая телеграмма, полученная утром — она оказалась от Гиршфельда, который извещал княгиню, что приедет с вечерним поездом.
— За доктором послано?
— Уже давно.
— Он всегда опаздывает! — вставил Леонид Иванович. Все уселись в ожидании городового врача.
Сергей Павлович глубоко задумался. Ему живо припомнилась загадочная смерть мужа покойницы, князя Александра Павловича, случившаяся семь лет тому назад, и самоубийство несомненно невинного Якова Быстрова. Приезд доктора призвал его к настоящей действительности. Начался осмотр.
Доктор влил в рот принесенной по его приказанию в номер кошке столовую ложку аршада из графина.
Кошка быстро завертелась и через несколько минут околела.
— Княгиня отравилась, или отравлена синильной кислотой, в большом количестве примешенной к аршаду. Я полагаю даже, что вскрытие совершенно излишне. Наружный вид трупа красноречиво подтверждает несомненное отравление.
Новский и Карамышев согласились вполне с этим заключением. Начался допрос свидетелей. Когда прислуживавшие вечером княгине лакей и горничная показали, что оставили ее в номере с ее сиятельством княжной Маргаритой Дмитриевной, в уме Карамышева снова мелькнула мысль, что княжну также видели шедшей накануне по направлению к кабинету, в котором нашли на другой день мертвой ее дядю.
«Неужели я был тогда на настоящей дороге?» — задал он себе мысленно вопрос.
«Нет, не может быть!» — отогнал он от себя эту мысль.
Допрос продолжался.
Тем временем Маргарита Дмитриевна, не достояв обедни в монастырской церкви, вышла через заднюю калитку ограды и отправилась к месту назначенного ей Гиршфельдом свидания. По ее расчету, он должен был уже прибыть.
Был одиннадцатый час утра. Солнце ярко светило с безоблачного неба, отражавшегося в гладкой поверхности чудного озера, на берегу которого стоял монастырь. Свежая травка и листва деревьев блестели как-то особенно ярко. В маленькой ближайшей роще, по направлению к которой шла княжна, пели пташки.
Она вошла в рощу. Какой-то таинственный шелест приветствовал ее. Ей вдруг стало жутко. Перед ней мелькнули виденные ею вчера и грезившиеся ей всю ночь два глаза. Она прислонилась к одному из деревьев, чтобы не упасть. Тут она заметила фигуру спешившего к ней Николая Леопольдовича. Она оправилась. Она была не одна. Он был с ней.
— Наконец, ну, что? — подошел он.
Она молча подала ему бумагу и ключ. Он быстро развернул и посмотрел бумагу и сунул ее в карман.
— Золотая моя, неоцененная! — заключил он ее в свои объятия.
Она не сопротивлялась, но ей показалось, что от прикосновения этого человека веет таким же холодом, какой она ощутила вчера под рукой, державшей голову мертвой тетки. Она вздрогнула.
— Рассказывай как и что? — вызвал он ее к действительности.
Она передала ему все в подробности.
— Прекрасно, превосходно, лучше и не надо! — говорил он, потирая руки.
Она кончила рассказ.
— Теперь поезжай прямо туда. Если там еще ничего не знают, то прикажи передать княгине, когда она встанет, что ты была. Если же там уже началось следствие, то притворись убитой горем, упади в обморок.
Он посмотрел на часы. Было без четверти одиннадцать. Не упустив из ее рассказа, что княгиня приказала разбудить себя в девять часов, он был уверен, что следствие уже началось.
— Спеши же, спеши, моя дорогая! — обнял он ее в последний раз и незаметно опустил ключ, возвращенный ему ею, в карман ее ватерпрува.
Из церкви в это время выходил народ. Обедня кончилась. Княжна поспешила назад за ограду, вышла в главные ворота и, сев в пролетку, приказала кучеру ехать в «Гранд Отель». Подъезжая, она заметила около гостиницы толпу народа. Она поняла, что там уже все открыто и задрожала. Пролетка остановилась у подъезда гостиницы. Княжна вошла.
— Что случилось? — обратилась он к швейцару.
Голос ее дрогнул.
— Несчастье, ваше сиятельство! Княгиня, ваша тетушка, скончалась.
— Когда, где? — бросилась она по лестнице.
Опередивший ее швейцар расталкивал народ, толпившийся на лестнице ив коридоре и тщетно уговариваемый полицией разойтись.
Стоявший у дверей первого номера городовой не хотел было пускать княжну, но швейцар объяснил ему, что это племянница умершей, и она беспрепятственно вошла в номер.
— Умерла! Умерла! Где она? — бросилась она в приемную.
— Княжна! — успел выговорить Карамышев, поднявшись из за стола, где сидел вместе с Новским и доктором и допрашивал хозяина гостиницы.
Она на ходу порывисто вытащила из кармана ватерпрува носовой платок, чтобы приложить его к глазам.
Вдруг что-то упало на пол с металлическим звоном.
Все присутствующие подняли головы.
На полу приемной лежал ключ с жестяной пластинкой, на которой стояла цифра 1.
Княжна посмотрела тоже вслед за другими на лежавший на полу ключ и обвела присутствующих помутившимся взглядом.
— Это я, я виновата, я отравила ее! — дико вскрикнула она и как сноп повалилась на пол.
Ее привели в чувство, и Сергей Павлович со строгим выражением лица стал ее допрашивать. Она открыла было рот для ответов, но вдруг остановилась.
— Я не могу отвечать вам теперь, дайте мне успокоиться, дня через два, три я расскажу вам все, все! — сказала она.
Следователь записал ее короткое сознание. Она беспрекословно подписала его.
Он составил постановление об аресте, и княжна Маргарита была отправлена в т-скую тюрьму.
Весть об отравлении княгини и о сознании в совершении этого преступления княжны Маргариты Дмитриевны с быстротою молнии облетела весь город. Баронесса Ольга Петровна Фальк была страшно возмущена, что преступница жила у нее и даже ночь после совершения преступления это «исчадие ада», как она называла княжну, провела под ее кровлей.
В первом номере гостиницы «Гранд Отель» происходили панихиды, на которые собирался весь город. Всем распоряжался прибывший с вечерним поездом в день открытия преступления Гиршфельд.
Он казался убитым этим происшествием.
— Я любил покойную… как мать, — объяснял он всем причину своего горя.
— Я всегда считал ее способной на все, это гордое, злое существо, без сердца, без религии, без нравственных правил — костил он везде княжну.
Узнав по прибытии все подробности сознания и ареста своей сообщницы, он задумался.
«Мне надо ее увидать как можно скорее наедине!» — сказал он сам себе.
«Но как это устроить?»
«С деньгами можно пройти в ад и вернуться обратно!» — усмехнулся он.
Он не ошибся, если не относительно ада, то, по крайней мере, относительно т-ской тюрьмы.
Княжна была помещена в лучшую одиночную камеру. Эта «лучшая» камера была, впрочем, очень неказиста. Заплесневевшие толстые каменные стены были мокры и от них веяло холодом подвала. Половицы ходили ходуном, а в двойных рамах маленького единственного окошечка с железной решеткой стекла были до того грязны, что едва пропускали свет. Деревянный, некрашенный стол, такая же скамья и деревянная же кровать с жестким матрасом, покрытым одеялом из солдатского сукна, и с одной небольшой подушкой составляли всю меблировку этой камеры для привилегированных. Уже две ночи провела Маргарита Дмитриевна в этой камере, но до сих пор еще не могла совершенно прийти в себя. Одна мысль не давала ей покоя.
«Как мог попасть в ее карман этот ключ?»
Она ясно помнила, что отдала его вместе с бумагой Гиршфельду.
«Неужели она второпях только показала его ему и машинально опустила в карман».
Иначе она не могла объяснить себе его присутствие в ее кармане. Мысли ее переносились на Николая Леопольдовича.
Он должен прийти повидаться с ней.
В этом она не сомневалась. Эта мысль пришла ей в голову, когда она хотела начать свои показания следователю, она-то и остановила ее и княжна попросила отсрочку. Она должна видеться с ним прежде, нежели рассказать все. Он даст ей совет, он, быть может, ее выручит.
«Он должен прийти!»
Но кончался уже второй день заключения, а он не приходил.
«Неужели он не придет? Нет, не может этого быть! Он должен прийти».
Вдруг в коридоре раздались шаги видимо двух человек. Шаги приближались к ее камере и наконец остановились у двери. Кто-то шепотом разговаривал с часовым, однообразные шаги которого смолкли. Она слышала, как вложили ключ в замок ее двери. Замок щелкнул. В дверь буквально проскользнул Гиршфельд, плотно притворив ее за собой.
— Ты! — вскрикнула она и бросилась к нему.
— Я, моя дорогая, конечно я, кто же как не я! — страстным шепотом начал он, усаживая ее на постель и садясь рядом.
— Я уже думала, что тебе не удастся пробраться в эти страшные стены.
— Я проберусь всюду, у меня есть ключ, который отпирает все замки, этот ключ — деньги.
— Не говори о них, из за них я здесь.
— Нет, не из-за них, друг мой, не из-за них, а по своей собственной оплошности, ты забыла отдать мне ключ, но это еще ничего. Мало ли как можно было объяснить его присутствие. Зачем же было сознаваться?
— Но пойми, увидав его, я была поражена, уничтожена; ведь это перст Божий.
— Вы бредишь, мой дружочек, — нежно заметил он, — или заведомо говоришь вздор, не желая сознаться в своей опрометчивости.
— Пусть так, — согласилась она, — но что же ты теперь намерен делать?
Она поглядела на него вопросительно. Голос ее дрожал.
— Что делать? Подписанного сознания не воротишь! — деланно-грустно произнес он и опустил голову.
— Прости, прости меня, что я тебя погубила! — кинулась вдруг она к нему на шею и зарыдала.
Он вскочил весь бледный и грубо оттолкнул ее.
— Как меня? — прохрипел он.
Она стояла перед ним ошеломленная его толчком. Из ее глаз градом лились слезы. Наконец ноги у ней подкосились, она села на кровать.
— Конечно тебя! Ведь ты же сам сказал, что сознанья не воротишь, я должна сказать всю правду, все, все. Я так и думала здесь эти два дня, что только очистившись искренним раскаянием, мы можем с тобой примириться с Богом.
— Ты сумасшедшая! — прошипел он.
— Ничуть. Разве ты захочешь расстаться со мной? Значит — ты не любишь меня?
Он сдержал охватившее его волнение и присел к ней.
— Люблю, конечно люблю, доказательством этого служит то, что я здесь! — вкрадчивым, ласковым тоном заговорил он.
Она перебила его.
— А если любишь, то разделишь мою участь! — почти крикнула она. — Довольно преступлений, я решила, знай, я решила бесповоротно сознаться во всем до мельчайших подробностей. Это облегчит мою душу. Того же требую я и от тебя во имя любви ко мне, раскайся, явись сейчас же с повинною, а завтра я дам свое показание.
Она взяла его за руку. Он грубо вырвал ее и вскочил. Он был вне себя.
— Так ты думаешь, безумная, что я из любви к тебе пойду на каторгу? — начал он, отчеканивая каждое слово. — Ошибаешься! Я, как тебе небезызвестно, не признаю той любви до гроба, о которой пишут в романах, я люблю человека пропорционально сумме приносимых им мне пользы и наслаждения и готов платить ему тем же, но не более. С тобой до сих пор в этом отношении мы были квиты! На ласку яотвечал лаской, за помощь в делах я окружал тебя всевозможной роскошью, исполнял все твои требования, капризы — платил тебе. Ты попалась, оказавшись неспособной к выполнению всесторонне обдуманного замысла, разыграла из себя нервную барышню и хочешь, чтобы с тобою вместе погибал и другой, неповинный в твоей ошибке человек, повторяю тебе, ты ошибаешься, ты должна отвечать одна.
Он остановился перевести дух. Княжна все время смотрела на него в упор своими большими глазами, горевшими зеленым огнем, то приподнимаясь, то садясь на кровать, но не вымолвила ни слова. Плакать она перестала.
— Я понял бы, — заговорил он снова, — если бы ты потребовала от меня отчета в нашей добыче, я сам пришел сюда предложить тебе денег, чтобы улучшить твое положение здесь в тюрьме, чтобы заплатить какому-нибудь знаменитому адвокату. — Кто знает — тебя могут и оправдать! Наконец, чтобы обеспечить тебя на худой конец на каторге: деньги и там сила, способная превратить ее чуть ли не в земной рай, — я все это, повторяю, понял бы.
Он смолк и несколько времени глядел на нее вопросительно. Она сидела, не спуская с него глаз.
— Но вы, ваше сиятельство, идете далее, — продолжал он уже со злобной усмешкой, раздраженный ее молчанием, — вы хотите ни более, ни менее, как сделать из меня вашего попутчика в места отдаленные, вероятно, желая сохранить себе любовника. Не много ли будет, ваше сиятельство? Попытайтесь. Идите, доносите на меня. Я не откажусь от того, что был вашим любовником, — иметь любовницей красавицу княжну Шестову далеко не позорно, — но я постараюсь доказать, что вы отравили вашего дядю, желая уничтожить его завещание, уморили вашу сестру, чтобы завладеть ее наследством, и отравили тетку, приревновав ее ко мне, а теперь оговариваете меня из эгоистического желания, чтобы я разделил с вами вашу участь, едва ли после этого поверят вашему голословному оговору.
Он снова остановился. Княжна молчала, бледная как полотно. Глаза ее остановились.
— Так не лучше ли нам с тобой остаться друзьями? — вдруг переменил он тон. — Я постараюсь всеми силами облегчить твою участь, я окружу тебя и здесь, и там возможным довольством и покоем. Образумься, согласись, моя дорогая!
Он сделал к ней шаг. Вдруг она порывисто вскочила с кровати и выпрямилась во весь рост.
— Вон… подлец… — указала она ему рукой на дверь…
В голосе ее послышалась дикая ненависть. Она была положительно страшна и, казалось, готова была кинуться и растерзать его. Он весь как-то съежился и, не заставив повторять себе приказание, выскочил за дверь.
Она слышала, как щелкнул замок и по коридору раздались поспешно удаляющиеся шаги двух человек.
Он ушел. Она осталась одна. Бледная, изнеможденная, с горящими, как у кошки, глазами, с высохшими губами, она скорее упала, чем уселась на скамейку. Долго, очень долго она сидела без движения, без мыслей. Глаза ее мало-по-малу теряли свой блеск; руки опустились; головка ее медленно наклонялась все ниже и ниже.
Прошел час, другой. В коридоре медленно, размеренно однообразным шагом прогуливался взад и вперед часовой, изредка апатично, по привычке, заглядывая через маленькое круглое отверстие в камеру арестантки.
Княжна Маргарита все еще сидела в своей застывшей позе, с опущенною головою, безжизненная и бесстрастная, скорее напоминая мраморную статую, чем живое существо. Маленькая тюремная мышка, набравшись храбрости вследствие наступившей тишины, вышла из своей норки и начала играть у ног Маргариты Дмитриевны.
Ее маленькие, узкие, светящиеся глазки то и дело устремлялись на княжну. Мышка ждала обычной ласки и обычного корма. Ни того, ни другого не последовало. Тогда, выведенная из терпения, мышка решилась напомнить о себе княжне более чувствительным образом. Она запустила свой острый зубок в ботинку княжны. Маргарита Дмитриевна вздрогнула и начала озираться вокруг. Мало-по-малу она выпрямилась, поднялась со скамейки и прислонилась к стене. На лице ее заиграл чуть заметный румянец и стало видно, что к ней возвратилась способность думать.
Страшно было ее пробуждение от временной апатии.
— Так вот до чего я дошла! — чуть слышно произнесла она, и губы ее искривились зловещей улыбкой. — Я, княжна Маргарита, была игрушкой этого бандита… Словно ничтожная тварь, я, не задумываясь, шла от преступления к преступлению в угоду этому выродку из жидов!.. Где же были мой ум, моя воля?.. Как могла меня так отуманить страсть к этому каторжнику?.. Какой стыд, какой позор, какое унижение!..
Княжна припомнила весь разговор с Гиршфельдом. Его голос, сперва вкрадчивый, а потом нахальный, раздавался в ее ушах.
— И этого человека я любила!.. Любила!.. Ха-ха-ха…
Княжна залилась ядовитым, злым смехом.
— Да, любила, — продолжала она, успокоившись. — И как еще любила! Никогда ни одна женщина в мире не отличалась такою беззаветной преданностью к любимому человеку, как я. Я была его рабой, его вещью!.. И чем он отплатил мне?.. Здесь, на этом самом месте, он дерзко, нахально, нагло нанес мне рану за раной, надсмеялся надо мной и топтал меня своими ногами. Я служила ему материалом для достижения благ земных. Я была для него сообщницей в преступлениях, долженствовавших служить ему средством к наживе, к богатству. Он никогда меня не любил!.. И вот теперь, когда за его преступление я очутилась здесь — он осмеливается бросит мне прямо в лицо, что я была обманута, что он меня никогда не любил.
Она поникла головой.
— Постойте же, г. Гиршфельд! — заскрежетала она зубами. — Я вам докажу, как можно безнаказанно надсмехаться над чувством женщины!.. Вы были ко мне безжалостны; отняли у меня честь, доброе имя!.. Вы выжали весь сок костей моих… Вы выпили всю кровь мою и насыщались ею, а теперь вы бросаете меня, как ненужную тряпку, безжалостно топчете своими ногами!.. Постойте же!.. Настанет и мой час!.. Час страшной мести!.. Трепещите!.. И я буду беспощадна!.. Я раздавлю вас, как гадину!.. И когда я увижу вашу гибель, когда я буду свидетельницей ваших предсмертных корчей, я также нагло, нахально буду торжествовать, как торжествовали вы… здесь…
Княжна сделала шаг вперед.
— Да, я буду беспощадна, — продолжала она все более и более воодушевляясь. — Я жаждала жизни! Я жаждала любви! Я жаждала счастья!.. Ничего этого не досталось на мою долю… Теперь я от всего отказываюсь… Мне ничего не нужно… ничего… кроме мести… Кроме счастья видеть его раздавленным… видеть его, этого блестящего мужчину, рядом с собой, в уродливом арестантском халате шествующим с партией на каторгу!.. Я умела любить, но я сумею и ненавидеть!.. Я всею силою моей души стремилась дать человеку счастье, но я сумею толкнуть его и к погибели!.. Я, княжна Шестова, постою за себя!.. Уж коли быть палачом, так быть им до конца…
Она снова поникла головой, и слезы полились из ее глаз. Долгое время она плакала молча. Вдруг она с неимоверною силою ударила себя в грудь и громко, навзрыд зарыдала. Она всеми силами старалась удержать свои слезы, но этого ей не удавалось: накипевшее горе рвалось наружу и не в ее силах было скрыть его. Но вот она до боли прикусила нижнюю губу и овладела таки собой.
— Трепещи, губитель! — крикнула она вне себя. — Близок день расплаты! Близок час моего мщения!.. За каждую уроненную здесь слезу ты заплатишь мне своею кровью! Своею низкою, черною кровью.
Вспышка прошла. Маргарита Дмитриевна утомленная опустилась на жесткую кровать. Она закрыла глаза и старалась хладнокровнее обдумать свое положение. По мере того, как отвратительное прошлое со всеми своими подробностями воскресало в ее памяти, увеличивался ее ужас. Если раньше, в светлые минуты пробуждения, она оправдывала свои поступки и преступления овладевшею ее страстью, которая наполняла всю ее жизнь, и из-за которой он в состоянии была и на будущее время совершать новые преступления, но теперь, когда самая эта страсть получила в ее глазах такую чудовищно-преступную окраску, она затрепетала от ужаса и стыда и впервые почувствовала как неизмеримо глубоко ее падение.
— Невинная кровь вопиет и требует искупления! — крикнула она не своим голосом и затряслась всем туловищем.
Она вскочила с кровати и быстро зашагала взад и вперед по своей камере. Мысли ее приняли другое направление. Она уже больше не думала ни о Гиршфельде, ни о своей мести. Она вся углубилась в анализ своего собственного я.
Ее собственные поступки, ее личные грехи и совершенные преступления всецело завладели ее мыслями. Она с каким-то непонятным наслаждением углублялась в свое прошлое, мучилась, ужасалась и в тоже время упивалась, наслаждалась своим ужасом, своими мученьями. Перед ней предстал образ страдалицы Лиды в тот момент, когда бедная, обманутая в своей любви, чистая девушка спала могильным сном в своей кроватке.
— Прости… Прости мне, сестра, — нервно вздохнула она, и глубокое раскаяние осветило ее лицо.
Чем больше думала Маргарита, тем больше она постигала, как загрязнено ее прошедшее, а выхода из этого лабиринта мучений она не видела.
Вдруг глаза ее заблестели неземным блеском, и лицо ее озарилось почти счастливой улыбкой.
«Собственными страданиями я искуплю мои грехи, мои преступления! — продолжала она думать. — Я не буду стараться об облегчении своей участи… Я буду каяться перед моими судьями, и выставлю перед ними всю грязь моей души… И чем больше будет позора, чем больше будет стыда, чем больше это отзовется на мне, тем лучше: страшная преступница заслуживает страшного наказания! Я буду унижена, я буду опозорена, я погибну, но этим позором, этим унижением, этою гибелью я примирюсь сама с собой… Когда заслуженное наказание постигнет меня, мне легче будет жить, мне легче будет ужиться с моей проснувшейся совестью… Придите же судьи и произнесите ваш суровый приговор… Я готова его выслушать… Я жду его!.. Но кара ваша должна обрушиться не на меня одну, она должна постигнуть и другого преступника… Она должна уничтожить и другую гадину и сделать ее безвредною!.. Да, г. Гиршфельд, рука об руку мы творили наши преступления, за то и на каторгу мы пойдем с вами рука об руку… Ха-ха-ха… Славная мы с вами парочка, нечего сказать… Но нет! Княжна Шестова не нуждается в товарищах… Она даже на скамье подсудимых должна сохранить свое достоинство… Ей не нужны товарищи по страданию… Она хоть и преступная, но не должна очутиться более рядом с этим выродком человеческого рода, с этим жидовским отребьем! Заслуженная кара постигнет его без моего вмешательства. А я, княжна Шестова, не унижусь до сваливания своих преступлений на любовника-жида!.. Торжествуй же, Гиршфельд, ты пока спасен!.. Спасен до тех пор, пока кара Господня не сразит тебя по заслугам твоим без моего участия».
«Зачем самомнение, зачем злоба! — остановила она сама себя. — Без злобы, я просто не хочу, чтобы от моей руки, погубившей столько невинных, теперь погиб даже виновный. Я все приму на себя и все прощаю ему».
Крупные слезы продолжали катиться по ее осунувшимся щекам. Придя к такому решению и объяснив его таким образом, она успокоилась и снова села на кровать. Вдруг ей пришел на память Шатов. Она как-то совсем это время забыла о нем и о посланном к нему письме!
«Это все-таки хорошо, что я написала ему, — подумала она. — Когда он вернется, меня уже сошлют. Он позабудет меня. Дай Бог ему счастья. Только бы не видать его. Это живой укор моей совести, единственная живая жертва одного из моих страшных преступлений. Встречи с ним теперь я бы не вынесла. Что бы сказала я ему, ему, который так беззаветно любил меня, меня, недостойную, падшую, преступницу?»
Она снова зарыдала. Наконец, подняв голову, она обвела глазами камеру и в первый раз заметила в переднем углу ее деревянное распятие. Она долго, пристально глядела на него, затем встала и опустилась перед ним на колени, но… молиться она не могла.
Время шло с своею беспощадною быстротою. Княгиню Зинаиду Павловну Шестову похоронили с подобающею помпою и отвезли в Шестово, где и положили в фамильном склепе. Князь Владимир, приехавший из Москвы на похороны матери, не казался особенно огорченным. Он был неразлучен с Гиршфельдом. Последний, впрочем, прощаясь с княгиней, рыдал, как ребенок. Его принуждены были силою оттащить от гроба. Следствие по делу Маргариты Шестовой окончилось. В городе только и говорили, что о нем и с нетерпением дожидались дня, когда дело будет назначено к слушанию.
В провинции не существует тайны даже следственных дел, особенно таких, которые так или иначе интересуют общество. За ними следят шаг за шагом, знают малейшие их подробности. Тоже случилось и с этим делом. Обвиняемая, как стало известно, созналась не только в отравлении тетки, но и дяди, более семи лет тому назад. Она с ужасающими подробностями рассказала все обстоятельства совершенных ею страшных преступлений. Особенно поражены были в городе подробным рассказом обвиняемой об обстановке, при которой она совершила преступление в гостинице «Гранд Отель». Образ княжны, отравительницы своих родных, разросся в воображении обывателей до чего-то чудовищного. Матери стали пугать ее детей.
Из городской тюрьмы, где в одиночной камере все продолжала сидеть княжна, шли другие рассказы. Говорили, что арестантка изнуряет себя постом и молитвою, читает священные книги, не спит по ночам.
«Лицемерит!» — решили в городе.
Ум человеческий не мог допустить возможности чистосердечного раскаяния для такого «изверга человеческого рода», как называли княжну в Т. Не могли только разрешить вопроса — с какою целью совершила она эти преступления, какие мотивы руководили ею? Этого не мог добиться от обвиняемой и следователь. Она отказалась на отрез отвечать на подобный вопрос, объяснив, что эта цель, эти мотивы позорнее для рода князей Шестовых, нежели даже совершенные ею преступления. Этим ответом должны были удовольствоваться. Открытыми остались также вопросы: где достала она яд и как попал к ней ключ? На них она прямо упорно молчала. Сколько раз и как ни допрашивали ее — не могли переломить ее упрямства. Она молчала.
В городе нашлось даже много сторонников пущенной под сурдинкой Николаем Леопольдовичем мысли, что княжна отравила свою тетку с согласия последней, потому что они и в Москве так мотали вверенные княгине, как опекунше, деньги сына, что он, Гиршфельд, принужден был отказаться от чести быть их поверенным. Не желая попасть на скамью подсудимых за растрату, княгиня упросила княжну дать ей яду. Как ни нелепо было это предположение, но неудовлетворенное любопытство многих обывателей начало допускать и его.
Вызванный к следователю, Николай Леопольдович объяснил, что по делу об отравлении князя Александра Павловича он ничего не знает, так как, если припомнит и сам г. следователь, он был во время совершения княжной преступления в Т., где провел два дня, и прибыл в Шестово, когда князь уже лежал мертвый в кабинете. Относительно отравления княгини он также не может показать ничего, так как приехал из Москвы вечером, когда она уже лежала на столе.
Свидетель, говоря это, прослезился.
— Я состоял семь лет поверенным покойной, — продолжал он, — но роль моя была чисто пассивная, я исполняя лишь по ее указаниям и под ее наблюдением разного рода поручения и денежные обороты. Даже советам моим не следовали: так, я отговаривал княгиню поместить чуть не большую половину своего состояния в акции Ссудно-коммерческого банка, но она не только приобрела их на триста две тысячи, но даже уговорила княжну поместить в эти же бумаги все двести тысяч, доставшиеся ей после смерти сестры Лидии. Конечно, они обе потеряли все. В опекунские дела княгини я и не вмешивался, она вела их сама, и лишь по ее широкой жизни в Москве, по безумным тратам я стал догадываться, что дело с опекой не ладно, и поспешил отказаться от доверенности и сдать находившиеся у меня на руках суммы, в чем и имею собственноручную расписку княгини.
Николай Леопольдович предъявил следователю расписку.
— Вы были поверенным обвиняемой?
— Да, но по ее доверенности я утверждал лишь ее два раза в правах наследства, после ее отца и сестры, и был ее представителем, как гражданской истицы, в деле банка. Денежными же ее делами я не заведывал, кроме некоторых переводов в Париж ее поставщикам, которые я делал по ее поручению.
— Зачем вы прибыли в Т.? — спросил следователь.
— Несмотря на отказ мой быть поверенным княгини, — отвечал он, — мотивированный весьма благовидно моим неожиданным скорым отъездом из Москвы на неопределенное время по делам, мы остались с ней друзьями. Она созналась мне, что дела ее, как опекунши, страшно запутаны, и просила меня приехать в Т. помочь ей в них разобраться. Я обещал, но задержанный делами не мог приехать утром и дал ей телеграмму, что буду с вечерним поездом.
Следователь вполне удовлетворился этим объяснением. Наконец «судный день» для княжны настал. Маленькая зала Т-ского окружного суда не могла вместить всех желавших присутствовать на выдающемся процессе, хотя интерес его много уменьшился, когда узнали, что подсудимая отказалась иметь защитника. В залу впускали по билетам. Ее почти всю заняло избранное общество города Т. Масса публики, не добывшей билетов, толпилась на лестнице суда, в приемной и даже на улице, у т-ских присутственных мест. Судьи заняли свои места и дело началось. С опущенной долу головою, повязанною белым платком, в арестантском халате, медленно, в сопровождении двух солдат с ружьями, вошла в залу и заняла свое место на скамье подсудимых княжна Маргарита Дмитриевна Шестова. В публике произошло движение, все старались поближе рассмотреть ее. Знавших ее поразила ее страшная худоба. Начался выбор присяжных заседателей и они, избрав старшину, заняли свои места.
Тихо, едва слышно, ответила подсудимая на обычные вопросы председателя о звании, имени и отчестве, летах и роде занятий. Началось чтение коротенького обвинительного акта. Упавшим почти до шепота голосом, побудившим председателя, предлагавшего ей вопросы, просить ее несколько раз говорить громче, признала себя княжна виновною в обоих приписываемых ей преступлениях и повторила свое показание, данное у следователя.
— Что побудило вас к совершению таких страшных преступлений? — спросил председатель.
Публика как бы замерла в ожидании. Подсудимая молчала.
Председатель повторил свой вопрос, но снова не получил ответа.
— Садитесь, — сказал он ей.
Княжна скорее упала, чем села на скамью. В публике послышался шепот неудовольствия. С согласия представителя обвинительной власти, трибуну которого занимал Новский, суд нашел допрос свидетелей, в виде сознания подсудимой, излишним и постановил приступить к судебным прениям.
Новский в небольшой, но энергичной речи нарисовал перед присяжными заседателями картины двух совершенных обвиняемой преступлений, выразил глубокое убеждение, что они обвинят ее, так как она сама созналась в них и это сознание вполне соответствует обстоятельствам дела, но заметил при этом, что сознание подсудимой не может быть названо чистосердечным, за которое сам закон смягчает наказание преступнику.
— Оно не полно, подсудимая что-то скрывает, быть может, очень важное для правильного отправления над ней правосудия, быть может такие обстоятельства, на основании которых вы могли бы, с спокойною совестью, дать ей снисхождение, быть может даже своих сообщников, остающихся безнаказанными, она не хочет раскрыть всецело свою душу перед вами, своими судьями. Пусть пеняет на себя. Вы не дадите ей снисхождения.
Так кончил свою речь обвинитель.
— Подсудимая, что вы имеете сказать в свое оправдание, встаньте! — обратился к обвиняемой председатель.
Она тяжело поднялась со скамьи. Публика снова застыла в ожидании.
— Я виновата… — раздался чуть слышный шепот. Она села, видимо не будучи в силах устоять на ногах.
— Вы не имеете ничего прибавить? Подсудимая молча покачала головой.
Председатель сказал резюме и передал старшине присяжных заседателей вопросный лист. Присяжные удалились для совещания. Наступили самые томительные минуты всякого уголовного процесса. Не более как через четверть часа присяжные вышли и старшина громко прочел вопросы и ответы. Оба ответа были: да, виновна, но заслуживает снисхождения.
В публике раздались аплодисменты, Подсудимая набожно перекрестилась на образ. Председатель позвонил, и суд, выслушав заключение прокурора, удалился для постановления приговора. Через полчаса был он объявлен: княжна Маргарита Дмитриевна Шестова, по лишению всех прав состояния, была присуждена к каторжным работам на двенадцать лет. Подсудимую увезли обратно в тюрьму. Публика разошлась.
Прошло два месяца. Приговор о княжне Шестовой, посланный на Высочайшее утверждение, как состоявшийся над лицом дворянского звания, вернулся, объявлен в окончательной форме и вступил в законную силу. Княжна была отправлена этапным порядком в Москву в пересыльный замок.
В Т. несколько времени еще потолковали о деле княжны, а потом и позабыли о нем, тем более, что на смену ему явилось другое дело, заинтересовавшее общество: один выдающийся т-ский адвокат попал под суд, и от следствия ожидали пикантных разоблачений из адвокатской практики обвиняемого. Говорили о привлечении к делу многих лиц из общества. Дело о растрате покойною княгинею Шестовою опекунских сумм было замято Николаем Леопольдовичем, к обоюдному удовольствию его и т-ской дворянской опеки, с согласия князя Владимира Александровича Шестова, который избрал Гиршфельда своим попечителем.
Поезд Екатеринбурго-Тюменской железной дороги прибыл к конечному пункту своего движения — в Тюмень. Это было в последних числах июля 188* года, в семь часов утра по местному времени. День был воскресный.
Движение по этой «паровой черепахе», как местные остряки называют железную дорогу, нельзя назвать оживленным. Довольно красивое здание вокзала всегда представляет пустыню: нет обычного на железнодорожных станциях движения, не видно встречающих, сторожа, носильщики и лакеи при буфете апатично двигаются по платформе и вокзалу даже при приближении пассажирского поезда, прибывающего, впрочем, всего один раз в сутки, в ранний час утра. Они хорошо знают, что поезд привезет не сотни, а десятки лиц, из которых лишь некоторые потребуют их услуг. Перед вокзалом, впрочем, стоит несколько извозчиков, экипаж — тележка на дрожинах, костюм самый разнообразный, начиная с потертого сюртука с чужого плеча и кончая выслужившим свой срок арестантским халатом. Видимо и они собираются лишь «по обычаю», без особенной надежды на седоков, которыми не избаловала их железнодорожная станция. Так было и в описываемый нами день.
Раздался протяжный свисток, и поезд, состоящий из пяти, шести вагонов пыхтя, медленно, как бы ползком, притащился к платформе. Из вагонов вышло десятка полтора пассажиров, видимо местных, судя по тому, что ни один из них не заботился о багаже, весь имея его в руках, в форме узлов, чемоданов, корзин, и вскоре все они покинули гостеприимную кровлю вокзала, не полюбопытствовав даже взглянуть на буфетные залы. На этот раз только один путешественник явился добычей сторожей и заспанных лакеев. С недоумением оглянул он пустынную платформу.
Заметно было тотчас, что он приехал из России, как принято называть центральные русские губернии. Этот путешественник был Антон Михайлович Шатов.
Он исхудал до неузнаваемости. Темно-серая летняя пара и такое же пальто висели на нем как на вешалке, в усах и в бороде появилась сильная седина, тоже замечалась и в его когда-то черных, как смоль кудрях, выбивавшихся из-под дорожной фуражки. Когда-то блестящие глаза — потускнели и приняли мрачное выражение.
Выпив наскоро стакан кофе и получив от лакея сведение, что пароход отходит в Томск в три часа ночи, он приказал ему получить его багаж и нанять извозчика в ближайшую к пароходной пристани гостиницу.
— Трогай, желанная! — ударив лошадь вожжами, крикнул возница, когда Антон Михайлович уселся, и лошадь как-то боком поскакала по немощеной улице.
Впереди, тоже вскачь, ехал извозчик с багажом.
Ближайшая к пристани гостиница оказалась весьма далекой от вокзала, и Шатову, volens-nolens, пришлось осмотреть весь город. Нельзя сказать, чтобы он вынес из этого осмотра приятное впечатление. Немощеные улицы, деревянные мостки, вместо тротуаров, сделанные скорее для погибели, нежели для удобства пешеходов, так как на них весьма легко сломать себе ногу, и местные обыватели благоразумно обходят их, что наш путешественник мог заметить, по несколько встреченным им по пути прохожим, удивленно останавливавшимся и оглядывавшим его внимательным и любопытным взглядом. Вместо домов покосившиеся деревянные лачуги и лишь изредка нечто, похожее на городские постройки. Попадались, впрочем, и каменные дома, на них обязательно находились вывески: «Водочный завод» или что-нибудь в этом роде и красовались доски с еврейскими фамилиями владельцев. Одно лишь здание каменное, оштукатуренное, изящной архитектуры, привлекло внимание Шатова, мелькнув светлым пятном на темном фоне.
— Это что за здание? — обратился он к вознице.
— Александровское реальное училище! — отвечал тот.
Наконец, проехав несколько улиц, или правильнее, переулков, передний извозчик повернул в открытые ворота, над которыми находилась вывеска: «Гостиница», а на столбах и закрытой калитке были налеплены какие-то афиши. Следом за своим багажом въехал во двор и Антон Михайлович.
Его сундук уже втаскивал на плечах по лестнице какой-то бородач, а чемодан тащила туда же босоногая баба.
Расплатившись с извозчиками, Шатов последовал за ними. Гостиница помещалась в двухэтажном, довольно приличном доме.
Лучший номер, куда принесли вещи приезжего, находился на втором этаже. Там было всего три, четыре номера и двери двух из них выходили в обширную залу, занятую громадным обеденным столом, сервированным довольно опрятно и даже украшенным двумя фарфоровыми вазами с букетами искусственных цветов.
— Сюда пожалуйте! — визгливым голосом пригласила приезжего босоногая бабенка, распахнув первую дверь, выходящую в зал.
Антон Михайлович вошел в номер.
Помещение было очень опрятное и уютное: мебель заново обитая светлым ситцем, такая же перегородка, за которой виднелась пышная постель с несколькими подушками в белоснежных наволочках. Все это, освещенное солнцем, лучи которого проникали в открытые окна, придавало комнате веселый вид и производило приятное впечатление укромного уголка.
— Не прикажете ли чего? — осведомилась босоногая баба.
— Нет, пока ничего! — отвечал Шатов, с видимым наслаждением сбрасывая с себя дорожную сумку, револьвер в кобуре и снимая пальто.
Служанка удалилась, плотно приперев за собою дверь.
Антон Михайлович подошел к окну и в изнеможении опустился в стоявшее около него кресло.
Из этого окна, благодаря низким зданиям города, открывался обширный горизонт. Виднелся, как на ладони, почти весь немудрый городок.
Антон Михайлович задумался.
«Вот она, эта Сибирь! Непривлекательна, хотя это одни из ее первых аванпостов, но для меня все безнадежно потеряно. Здесь, по крайней мере, год тому назад была и она, да, почти год, в прошлом году в конце августа или в начале сентября она должна была отправиться с партиею. Мне сказал это смотритель московской пересыльной тюрьмы».
Он припомнил свое посещение этой тюрьмы, известное в Москве под именем Колымажного двора. Припомнил чистенькую, веселенькую квартирку смотрителя. Ему отперла миловидно одетая девушка лет восемнадцати и провела его в гостиную, куда вышел ее отец смотритель — добродушный старик, с открытым, честным лицом. Антон Михайлович представился и изложил свою просьбу о нужной ему справке.
— Ах, это ваша бедная княжна! — заметил смотритель. — Мы здесь все ее так полюбили, хотя она и пробыла недолго…
Смотритель посмотрел на дочь. Та вся вспыхнула и на ее глаза навернулись слезы. Через несколько минут она вышла из гостиной.
— Не может забыть, — заметил смотритель, кивнув в сторону ушедшей, — очень уж с ней сдружилась, навзрыд плакала о ней когда ее отправляли.
Он передал Антону Михайловичу подробности пребывания княжны под его начальством.
— Болезненная она такая, все последнее время кашляла и так нехорошо кашляла, едва ли вынесет такой страшный путь! — сказал он, между прочим. Шатов почувствовал и теперь, как и тогда, как сжалось его сердце.
— Нынче у вас конец октября, — продолжал смотритель, — она должна уже быть теперь на месте, так как отправилась в конце навигации, т. е. в августе.
— Антон Михайлович поблагодарил за сообщение сведений и простился с радушным смотрителем. Тот сам запер за ним дверь.
Не успел Шатов сделать несколько шагов по широкому двору тюрьмы, как услыхал за собою голос.
— Постойте, господин, подождите!
Он обернулся. Перед ним стояла вся раскрасневшаяся дочка смотрителя, глаза ее видимо были заплаканы, в руках она держала довольно толстый запечатанный конверт.
— Вы меня звали? — обратился к ней Шатов.
— Вас! Вас ведь зовут Антон Михайлович Шатов, вы доктор?
— Да.
— Княжна думала, что вы будете ее разыскивать и поручила мне передать вам это.
Девушка подала ему конверт. На нем рукой княжны была сделана надпись: «Антону Михайловичу Шатову, в собственные руки». Антон Михайлович, как теперь помнит, приложил этот конверт к своим губам. Когда же он оправился от первого волнения и хотел поблагодарить подательницу, ее уже не было. Она скрылась.
Как сумасшедший бросился Шатов на извозчика и приказал ехать домой.
Приехав, он заперся в кабинете, бережно разрезал конверт и вынул объемистую рукопись, развернул ее. «Моя исповедь», прочел он заглавие и принялся за чтение.
Княжна Маргарита Дмитриевна подробно рассказывала в ней повесть своей жизни в течение семи лет со дня встречи ее с Гиршфельдом в Шестове, то нравственное состояние, в котором она находилась перед этой встречей. Она избегала называть его по имени, но Антон Михайлович знал, о ком она говорит. Шаг за шагом описывала она свое падение под влиянием этого человека, точно воспоминания об этих подробностях, видимо писанные с измученной душой, полной раскаяния, доставляли ей жгучее наслаждение самобичевания. Она оканчивала свою исповедь полным раскаянием во всем и мольбой о прощении у него и объясняла, почему она для него одного предназначала ее, тем, что он единственный человек, которого она могла бы любить, если бы смела, и она не хочет сойти в скорую могилу с какой-либо тайной от него.
Исповедь была написана по-французски. Страшное впечатление произвела на него эта рукопись, он перечел ее несколько раз с начала до конца, и образ преступной, но все еще любимой им девушки заменился образом страдалицы, жертвы темперамента, воспитания, среды — роковой встречи.
Он почувствовал, что после прочтения этой исповеди он полюбил уже не ее падшую, преступную, а какую-то другую, возродившуюся, раскаявшуюся, прекрасную и несчастную. До прочтения он хотел лишь увидать ее, проститься с ней, теперь он хотел быть около нее, всю жизнь, до гроба. Антон Михайлович и теперь машинально, но бережно вынул из бокового кармана конверт и развернув рукопись, стал читать ее.
Окончив чтение, он снова положил ее в конверт и спрятал в карман. Он перенесся мыслью в более отдаленное прошлое. Он в Париже. Получив последнее письмо княжны, обрекавшее его на годичный искус, он с болью в сердце подчинился этому жестокому решению. Единственное удовольствие — получать весточки от безумно любимой им девушки и в письмах к ней отводить душу, которое он позволял себе среди усиленных научных трудов, было у него отнято. Он еще более углубился в работу, в науку. В ней он хотел найти забвение и таким образом поскорее прожить этот роковой для него год. Он сделался совершенным затворником. Прежде еще он иногда посещал театры, кафе, некоторых знакомых из русских, теперь он перестал бывать всюду, кроме лекций и профессоров, под руководством которых он работал. Антон Михайлович отчетливо вспомнил даже теперь, почему это произошло: ему тяжело было видеть веселые лица, вид мужчины и женщины, идущих под руку, причинял ему невыносимые страдания. Он стал избегать даже без особенной надобности выходить на улицу.
Вдруг Антон Михайлович вздрогнул: ему живо припомнился самый страшный день в его жизни. Это было месяца через четыре после получения письма княжны. Он только что вернулся с лекции, как к нему явился незнакомый ему молодой человек.
Гость оказался только что приехавшим из Москвы, окончившим курс медиком, посланным на казенный счет за границу для усовершенствования в науках.
Он привез ему письмо от одного из знакомых Шатову профессоров медицинского факультета и книгу, завернутую в газетную бумагу. Профессор рекомендовал ему г. Зингирева (такова была фамилия гостя) и поручал вниманию Антона Михайловича свой недавно вышедший из печати труд по какому-то медицинскому вопросу. Гость вскоре откланялся.
По его уходе Шатов взял принесенную им книгу и вдруг он прочел, явственно прочел в одном из столбцов газеты, в которую она была завернута: княжна Маргарита Шестова. Он с силой разорвал бичевку, связывавшую книгу. Воспоминание об этом было так сильно, что Антон Михайлович теперь, почти через год, почувствовал, как и тогда, боль в указательном и среднем пальцах правой руки, обрезанных бичевкой. Газета оказалась номером «Московских Ведомостей» от 13 июня 187* года, а статья, где были напечатаны имя, отчество и фамилия любимой им девушки — корреспонденцией из Т., состоявшая из подробного отчета о судебном заседании по делу княжны Шестовой. Антон Михайлович ясно помнит, что он дочитал до конца эту корреспонденцию, но более он не помнит ничего. С ним случился нервный удар.
Оправившись от болезни, он тотчас же уехал в Россию, но увы, опоздал. Приехав в Т., он княжны уже там не застал, не застал ее в Москве, где получил о ней известие от смотрителя и ее «исповедь» от его дочери.
Антон Михайлович горько улыбнулся. Он припомнил, как отговаривали его в Москве его товарищи, профессора, знакомые, когда он решил, после прочтения исповеди княжны, ехать на службу в Восточную Сибирь. Они не могли понять, — ои не выдал им своей тайны, — что заставляет его менять большой город, прекрасную практику, кафедру старейшего русского университета, которую он не нынче — завтра должен был занять, на казенную службу в далекой Сибири. Он хотел быть около нее, облегчить насколько возможно ее участь, а они, они этого не знали.
Лицо его вновь приняло серьезное выражение. Он вспомнил день, когда он посетил Карнеева, рассказал ему все, а также и свое решение.
— Поезжай, любовь к падшим и раскаявшимся — высшая любовь! — сказал этот уже совершенно отрекшийся от мира человек.
Антон Михайлович принялся хлопотать и месяц тому назад получил место городового врача в Иркутске.
«А что если я не застану ее в живых?» — мелькнуло вдруг в уме Шатова, когда он припомнил все им пережитое.
При одной этой мысли две крупные слезы скатились с его глаз на усы. Яркое солнце, как в каплях росы, заиграло в них. Антон Михайлович встал и начал ходить по комнате.
— Обедать будете, или еще рано? — отворила дверь босоногая баба.
Он приказал подавать.
После обеда он пошел погулять по городу, а вернувшись, лег и стал читать. В десять часов вечера он поехал на пароход.
У пристани, помещающейся на окраине города, за слободой, застроенной полуразвалившимися деревянными лачугами и даже землянками, где ютится по большей части ссыльный элемент, стояло несколько ломовых и живейных извозчиков и толпилось довольно много народу, чего-то как бы ожидающего. В этой толпе было много баб торговок и разносчиков. Первые были увешаны калачами, витушками, а в корзинках, стоящих у их ног, была всякая снедь, яйца, огурцы, кедровые шишки, сера[2] и прочее; тут же стояли бутылки с молоком, сливками; мужчины предлагали колбасу, рыбу вяленую и свежую и бутылочный квас.
Расплатившись с извозчиками, Антон Михайлович сдал багаж, взял себе билет первого класса и вошел на пароход, где в общей мужской каюте застал только одного пассажира. Они разговорились. Попутчик оказался местным купцом Иннокентием Павловичем Китмановым, ехавшим по делам в Томск.
— Сколько, однако, народу с нами едет! — заметил в разговоре Антон Михайлович, вспомнив виденную им у пристани толпу.
— Откуда вы это знаете?
Тот объяснил.
— Вы ошибаетесь, это не пассажиры, это дожидаются партии.
— Какой партии?
— Арестантов.
— Разве с нами поедут арестанты? — невольно дрогнувшим голосом спросил Шатов.
— Да, от Тюмени до Томска пароходы одной компании Игнатова и Курбатова, которые возят почту и каждый рейс берет на буксир арестантскую баржу. Пойдемте на палубу и увидите; она уже прицеплена и готова принять своих даровых пассажиров.
Оба поднялись наверх.
Узкая Тура в плоских берегах несла около Тюмени свои мутные волны и на них качался большой пароход «Коссаговский», как гласила надпись на установленных рядком на палубе двенадцати ведрах. По одной линии с ним мирно покачивалась на буксире арестантская баржа — громадное судно с каютами, окруженными с двух сторон, параллельно бортам, железными решетками, придающими ей вид громадной клетки.
«И в такой-то позорной клетке, быть может даже в этой самой, менее года тому назад провезли и ее, мою несчастную Маргариту!» — подумал Антон Михайлович, и слезы затуманили его глаза.
Погуляв на палубе, они спустились вниз, вошли в рубку, куда и приказали дать себе чаю, Китманов оказался человеком побывавшим всюду, как в Западной, так и в Восточной Сибири, и рассказы его заинтересовали Шатова. Незаметно за беседою пронеслись часы. На пароход стали собираться пассажиры, хотя не особенно в большом количестве. Наступила ночь.
Вдруг с берега в рубку до наших новых знакомых донесся сначала какой-то неопределенный шум, затем топот множества ног, звон оружия и лязг цепей.
Антоя Михайлович посмотрел на часы — был первый час ночи.
— Вот и наши невольные попутчики и попутчицы прибыли! — заметил Иннокентий Павлович.
Шатов вопросительно посмотрел на него.
— Арестантская партия пришла… — объяснил тот.
Лицо Антона Михайловича снова подернулось дымкой грусти.
— Пойдемте, посмотрим с палубы, картина посадки ночью очень эффектна.
Им действительно представилась эффектная картина. Северная ночь вступила в свои права. Мириады звезд и луна как-то особенно ярко блестели на темно-синем безоблачном небосклоне и как бы бессильно боролись с тьмой, заволакивающей землю. Очертания неказистого города с убогою слободою на первом плане, кое-где выделяющимися крышами каменных зданий и куполами двух-трех церквей в отдалении, имели какой-то фантастический, даже красивый вид. На самом берегу, у пристани, мрак казался еще гуще, несмотря на то, что по бокам какой-то темной движущейся массы мелькали десятки фонарей, слабо освещая лишь отдельные фигуры. Происходило ли это оттого, что на самой пристани сравнительно светлее от двух фонарей у входа и освещенных окон пароходной «конторки» — так называется пристройка на пристани, где помещается пассажирская и багажная кассы — или же этому был виною туман, стелившийся над рекою и берегами? Вдруг зычный голос закричал: «стройся», а затем раздалась команда «проходи» и из темной массы отделилась темная же узкая лента и быстро потянулась на пристань, а затем по сходням на баржу. При сравнительном свете на пристани Шатов и Китманов могли различить бегущие фигуры арестантов в их однообразных костюмах — серых халатах и таких же шапках без козырька, иные с котомками за плечами, иные с узлами в руках и почти все с купленною на берегу незатейливою провизиею. Как в калейдоскоп проносились они перед глазами наших путников, звеня на ходу кандалами, и этот звон дополнял грустную картину не менее грустной мелодией.
— Десять, двенадцать, тридцать… — слышался с баржи резкий голос считавшего входящих, и гулкое эхо разносило этот счет на далекое пространство сибирской степи.
Но вот картина изменилась: вместо фигур в шапках появились фигуры в белых платках — это началась посадка женщин. Впрочем, можно было угадать это, закрыв глаза, так как кандальный звон прекратился и его заменили пискливые выкрикивания — это арестантки переругивались, или просто на ходу беседовали между собой. Антон Михайлович положительно впился глазами в эту процессию и казался еле стоящим на ногах, так судорожно сжимал он рукою железные перила палубы, на которые облокотился всем телом.
— И она… также… — вслух подумал он.
— Что? — отозвался Иннокентий Павлович, но не получил ответа.
Он взглянул на Шатова.
— Что с вами, вы бледны как смерть, вам дурно? — засуетился он.
— Нет, ничего, просто голова закружилась, долго смотрел вниз! — опомнился тот.
В это время шли уже последние арестантки, за ними потянулись нижние чины конвоя с фонарями, а сзади партионный офицер. Еще минута и все они скрылись на барже, откуда несся какой-то гул, перемешанный со звоном цепей, и давал знать, что баржа ожила, что партия посажена.
— Пойдемте теперь спать… — сказал Китманов.
— И то пора! — согласился Шатов и взглянул на часы. Было четверть второго пополуночи.
Берег у пристани мало-помалу опустел. Изредка лишь подъезжали и подходили запоздалые пассажиры, но на барже до того самого момента, когда пароход тронулся в путь, кипела жизнь. Никто из арестантов и арестанток не думал ложиться на жесткие нары. По мере входа арестантов на баржу их распределяли по камерам, которых было четверо, три мужских и одна женская, по две с каждой стороны. Середина занята проходом для часовых, а в конце этого прохода, на носу, помещается каюта этапного офицера. На корме пристроена арестантская кухня и помещение команды. Таково внутреннее расположение арестантской баржи.
Каторжные и беглые занимали отдельную камеру — это аристократы ссылки. В ней сравнительно господствует тишина. Они ведут себя степенно, чинно, почти величаво, как бы в сознании своего превосходства над остальными пассажирами баржи, превосходства, добытого важностью совершенных преступлений. Их полубритые головы придают и без того несимпатичным лицам выражение зверское, отталкивающее.
Две другие мужские камеры наполнены бродяжками, ссылаемыми на житье, на поселение. Они сравнительно бесцветны по типам их невольных пассажиров — обыкновенно забитые, испуганные русские крестьянские лица и хитрые птичьи физиономии «жидков», прорвавшихся в каком-нибудь гешефте, но в виду их врожденной мошеннической осторожности попавших большею частью «на житие», реже «на поселение». Они держатся в стороне и болтают без умолку на своем жаргоне, сильно, по обыкновению, жестикулируя. Несколько татар перебрасываются изредка на своем языке. Русский элемент молчалив и занят, кто едой купленной на берегу провизии, а окончившие насыщаться — позевывают, изредка переругиваясь между собой, без злобы, а как бы для времяпрепровождения.
В женской камере, согласно русской пословице: «где две бабы — базар, где три — ярмарка», стоял положительный гул от визгливых голосов беседующих друг с другом арестанток, перемешанный с громким пестаньем ребят и криком последних. Типы арестанток тоже были все из обыденных, и лишь одна, лежащая в дальнем уголке камеры на нарах, с сложенным арестантским халатом под головой, невольно привлекала к себе внимание.
Брюнетка с матовым цветом лица, от болезненной худобы сделавшимся восковым и почти прозрачным, с большими черными огневыми глазами, полузакрытыми отяжелевшими веками и густыми ресницами, которые она с трудом поднимала, изредка окидывая грустным взглядом окружающую обстановку. Все черты ее еще молодого лица дышали энергией, надломленной жизнью, или скорее приближающейся смертью, на близость которой красноречиво указывал ее яркий чахоточный румянец. Греческий красивый нос принял уже заостренную форму, и под неуклюжим арестантским платьем можно было угадать высокую, стройную и хорошо когда-то сложенную женщину, от которой остались теперь только, как говорится, кожа да кости.
Около нее, также как и она, не принимая участия в общем гомоне, царившем в камере, сидела старуха-арестантка с добрым, несколько слезливым выражением морщинистого лица. Такое выражение часто встречается у старух крестьянок.
— Что, болезная, отдохнула? — наклонилась она к молодой и в тоне ее голоса прозвучала нотка искренней жалости.
Молодая бросила на нее удивленно-благодарный взгляд, красноречиво свидетельствовавший, что она не привыкла встречать сострадание, и слабым голосом отвечала:
— Благодарю, бабушка, теперь как будто получше. Устала уж я очень, от острога-то ведь пешком не близко.
— Отдыхай, касаточка, отдыхай, ишь на тебе лица нет, краше в гроб кладут.
— Скоро может и уложат! — печально проговорила больная.
— И что ты, с моего старой дуры слова не станется, тьфу, тьфу! — отплюнулась старуха.
— А не хочется мне, бабушка, умирать еще, — сверкнула больная воспаленными глазами, — уж кажется, куда жизнь не красна, а впереди еще хуже страшная, неизвестная каторга, а все жить хочется, надежда все еще в сердце ютится и мысль, мысль, сама знаю нелепая: авось лучше будет, из головы не выходит…
Больная закашлялась.
— Никто как Бог, касаточка, — отвечала старуха, — может и в самом деле лучше будет. Каторга-то для нашей сестры не страшна, от бывалых слыхала я, бродяжка ведь я, в Сибирь-то эту второй раз иду. Работой не неволят, а коли больна, в тюремной больнице хоть всю жизнь лежи — свободно. Поправишься, Бог даст! Из себя ты такая чудесная, начальству приглянешься, первым человеком будешь — барыней. Конечно, коли перед начальством фордыбачить небудешь, покоришься.
Молодая горько улыбнулась.
— Нет, уж лучше смерть… — прошептала она.
— Э, мать, не нами начато это, не нами и кончится. Бабам везде одна планида! — заключила старуха, зевая и торопливо крестя открытый рот.
— Ишь неженка разлеглась, убери ножищи-то! — резким голосом крикнула на больную корявая, курносая баба, поместившаяся рядом. — Два места заняла, барыня каторжная.
Больная покорно подобрала ноги.
— Ты чего охальничаешь; благо отпору тебе настоящего не дадут, — накинулась на корявую старуха, — видишь, чай, буркалами-то своими, что она еле дышит.
— А по мне издыхай она вместе с тобой, старой хрычевкой! — отпарировала корявая.
Арестантки, что называется, сцепились.
Больная лежала с закрытыми глазами. Каким-то выражением всевыносящего терпения дышало это красивое, истомленное лица. Это была, читатель наверное уже догадался, княжна Маргарита Дмитриевна Шестова. Она заболела в прошлом году в Тюмени воспалением легких и пролежала почти целый год в тюремной больнице. Поправившись немного, но уже с неизлечимым недугом, выписанная из больницы, она отправлялась далее, согласно приговору Т-ского окружного суда.
Пароход и баржа шли без всяких приключений. Наступил восьмой день плавания. Причалили к последней перед Томском станции — Нарыму. Нарым — это маленький заштатный городишко Томской губернии. Он лежит в котловине, в полуверсте от берега реки Томи. С реки его трудно было бы и заметить, если бы колокольни двух церквей, да деревянная полицейская каланча не обличали его существования.
Не успел пароход остановиться, как с баржи прибежал старичок-фельдшер, находившийся при арестантах, и запыхавшись начал спрашивать, нет ли среди пассажиров доктора?
— Я врач, — ответил Шатов, услыхав его расспросы, — что случилось?
— С арестанткой дурно, а я положительно не знаю, что делать, все средства перепробовал.
— С арестанткой? — вздрогнул Антон Михайлович.
— Да, да, пожалуйста, пойдемте поскорей, каждая минута дорога, очень сильно мучается.
Шатов последовал за ним.
Он привел его в женскую камеру и, растолкав столпившихся у одной из нар арестанток, указал ему на лежавшую на нарах княжну Маргариту. Она лежала навзничь, с закрытыми глазами, приложив обе руки к груди, и стонала. Увидав ее, Антон Михайлович остолбенел и машинально взял за руку. Она открыла глаза и узнала его.
— Ант… — сделала она усилие выговорить его имя, судорожно сжав ему руку, но не смогла.
Точно от какого-нибудь сильного толчка, все тело ее вдруг дрогнуло и вытянулось…
— Она умерла! — не своим голосом произнес Шатов и, выдернув свою руку из рук покойной, быстрыми шагами пошел к выходу.
Лицо его было так страшно, что столпившиеся было снова, арестантки в ужасе перед ним расступились. Фельдшер стоял с поникнутой головой. Ему, видимо, было жаль умершую.
Вернувшись на пароход, Шатов в рубку потребовал себе лист бумаги, перо и чернильницу и стал писать. Написав несколько строк, он сложил бумагу и положил ее себе в карман, потом, вернувшись в каюту, вынул из кобуры револьвер и поднялся на палубу. Она, как и все каюты, была пуста. Пассажиры, обрадовавшись остановке, высыпали на берег.
Вдруг с парохода раздался выстрел. Все бросились туда и вбежали на палубу. Антон Михайлович был уже мертв и лежал навзничь. В правом виске зияла огнестрельная рана, весь пол около него был залит кровью, невдалеке валялся револьвер большого калибра. Дали знать в город.
Явился местный полицейский пристав — старик лет пятидесяти пяти. Началось составление акта. В кармане пиджака самоубийцы найдена была записка следующего содержания.
«В смерти моей прошу никого не винить. Я застрелился сам. Весь мой багаж, все ценные вещи и деньги я дарю тому полицейскому офицеру, который будет составлять акт о моем самоубийстве, с тем, чтобы он похлопотал исполнить мою последнюю просьбу — похоронить меня рядом с той арестанткой, которая только что сейчас умерла на барже.
После акта пристав составил опись найденным при покойном вещам и деньгам — их оказалось около двух тысяч рублей — а также переданному ему капитаном парохода багажа самоубийцы. В принятии последнего он выдал капитану особую расписку, на которой подписался: Полицейский пристав города Нарыма Флегонт Никитич Сироткин.
Во время исполнения этих формальностей пароход уже дал два свистка.
Тело Шатова вынесли на берег и положили на траву рядом с телом княжны Маргариты Дмитриевны Шестовой, вынесенным незадолго перед этим с баржи. Их в ожидании прибытия дрог, за которыми распорядился послать Флегонт Никитич, покрыли рогожей. Желание Антона Михайловича исполнилось: он нашел княжну и был около нее.
Пароход дал третий свисток и тронулся в путь. Ни кучке местных жителей, собравшихся к прибытию парохода, ни взволнованным происшествием пассажирам отошедших от пристани парохода и баржи не могло прийти и в голову, что им довелось быть свидетелями кровавого эпилога страшной жизненной драмы, начавшейся много лет тому назад в Москве и что эти два трупа, лежащие рядом под рогожей на печальном, неприютном берегу сибирской реки, дополнили лишь серию других трупов близких им людей, похороненных в России, по которым победоносно прошел один человек. Догадывались лишь по записке, оставленной самоубийцей, что в происшествии есть романическая подкладка. До большего додуматься не могли.
Сама жизнь подчас является автором таких сложных драм, до которых уму человеческому никогда и не додуматься.