Часть третья В тенетах

Подождите! Прогресс подвигается,

И движенью не видим конца:

Что сегодня постыдным считается,

Удостоится завтра венца…

Н. Некрасов

I Семейная тайна

В громадном, роскошном доме князей Гариных, на набережной реки Фонтанки, царила какая-то тягостная атмосфера. Несмотря на то, что это был разгар сезона 187* года, солидному швейцару, видимо из заслуженных гвардейцев, с достоинством носившему княжескую ливрею и треуголку, привычно и величественно опиравшемуся на булаву, с блестевшим, как золото, медным шаром, — было отдано строгое приказание: никого не принимать. Было воскресенье, четвертый час дня — визитные часы петербургского большого света.

Элегантные экипажи разных форм и наименований то и дело останавливались у шикарного подъезда, и ливрейные лакеи, соскочив с козел или запяток, буквально ныряли в подъезд и, возвращаясь к экипажам, обратно несли швейцару визитные карточки посетителей. На серебряном подносе, стоявшем на одном из столиков обширной швейцарской, по счету швейцара их уже кончалась вторая сотня. При появлении каждой посторонней ливреи, бравый швейцар вставал со своего кресла, произносил лаконичное: «не принимают», и с достоинством брал из рук возвратившегося к нему лакея визитную карточку. На губах его, впрочем, каждый раз при этом появлялась сардоническая улыбка.

Уже более десяти лет нес он швейцарскую службу при княжеских палатах и хорошо знал этот, так называемый «большой свет», который лучше и скорее познается в передних и швейцарских, нежели в залах и гостиных. Он понимал, что не выражение искренней дружбы и участия, не желание свидания, а одно праздное любопытство служило причиной такого необычайного наплыва визитеров в приемные часы в княжеском доме. С некоторыми из лакеев он был в близком знакомстве и видел по их вопросительным физиономиям, что они не прочь были бы расспросить его кой о чем, рискуя даже заставить дожидаться своих господ, полагая, и, вероятно, не без основания, вознаградить их за это ответами швейцара. Последний старался держать себя с таковыми еще более надменно, и своею холодною недоступностью заставлял их прикусывать языки с вертевшимися на них вопросами. После их сконфуженного ухода, он как-то еще с большею важностью выпрямлялся, на лице его появлялось выражение исполненного долга и гордого сознания, что он состоит охранителем княжеской семейной тайны.

Такая семейная тайна на самом деле существовала.

Уже с неделю, как в петербургских великосветских гостиных стал циркулировать упорный слух о каком-то домашнем романе двадцатилетнего князя Виктора Гарина, готовившегося к поступлению юнкером в один из фешенебельных гвардейских полков, с камеристкой его матери. Лица, видевшие за последние дни старую княгиню и двух молодых княжен, нашли подтверждение этого слуха в расстроенном виде первой и в сконфуженных личиках вторых. Лишь в лице старого князя с вечной фирменной, если можно так выразиться, приветливой улыбкой на устах, не могли прочесть ничего. Он был непроницаем, как не только вполне светский человек, но и как опытный придворный.

Накануне того дня, с которого начинается наш рассказ, молодой князь Виктор Гарин внезапно выехал за границу в сопровождении своего воспитателя-француза. Слух об этом несвоевременном отъезде молодого князя, единственного наследника титула и богатств, с быстротою молнии облетел петербургский большой свет и еще более подтвердил правдивость великосветской романической сплетни. Всем хотелось узнать подробности пикантной истории, но увы — добыть их было затруднительно. Княгиня с дочерьми, спохватившись, что она не в силах притворяться равнодушной к поразившему ее инциденту в семье, скрылась на время от взоров света в тесном семейном кругу.

Ее всегда гостеприимные гостиные вдруг закрылись для всех, и вследствие этого стали вдруг же обладать особой притягательной силой. Весь петербургский beau-monde стремительно понесся на набережную Фонтанки. Этим объясняется такая быстрая смена экипажей у подъезда дома Гариных.

До второго часа дня чугунные золоченые ворота княжеского дома были отворены настежь, и лишь когда изящная карета английской работы с опущенным с обоих сторон шторами, запряженная парой серых в яблоках, кровных рысаков, въехала в замощенный гранитом двор, ворота медленно затворились. Это приехала старая княгиня Зоя Александровна от обедни, которую она слушала в соборе Смольного монастыря, где не рисковала встретиться со своими, — как она называла лиц, принадлежащих к ее кругу.

Она вошла в дом с бокового подъезда. Два лакея в ливрейных фраках бросились навстречу ее сиятельству в маленькой передней, бережно сняли с нее крытую малиновым бархатом ротонду из голубых песцов, и теплые ботинки, опушенные мехом шиншиллы.

— Позвать ко мне Александру в угловую! — кинула она приказ третьему лакею, встретившемуся с ней и вытянувшемуся в струнку в коридоре, ведшем, минуя парадные комнаты, в угловую гостиную, смежную с кабинетом старой княгини.

Она вошла в кабинет и в изнеможении опустилась в одно из стоявших в нем кресел, обитых синим трипом. Перед ней, как из земли выросла горничная. Княгиня остановила на ней удивленный взгляд. Видимо, появление перед ней этой служанки было для ее глаз делом непривычным.

Вдруг она сделала движение головой, как бы что-то припомнив и быстро стала стягивать перчатки, развязала ленты шляпки и то и другое молча отдала камеристке.

Та неслышными шагами вышла из кабинета.

Зоя Александровна встала, подошла к письменному столу с дорогим письменным прибором, бюваром и всевозможными артистически сделанными безделушками, оперлась правою рукою на край стола, левую поднесла ко лбу и как бы застыла в этой задумчивой позе.

Княгиня Зоя Александровна Гарина принадлежала в былые годы к выдающимся петербургским красавицам большого света. Висевший на стене ее кабинета большой портрет, писанный масляными красками, изображавший молодую женщину в русском придворном костюме, снятый с нее лет тридцать-сорок тому назад, красноречиво подтверждал это обстоятельство. Несмотря на протекшие десятки лет, при первом взгляде на эту величественную старуху, роста немного выше среднего и приличной, не переходящей границ, полноты, с седыми буклями на висках и с правильными чертами до сих пор еще свежего, лишь в мелких морщинках лица, со светлыми, добрыми, покровительственно ласкающими глазами, с повелительным складом красивых полных губ, всякий нашел бы в ней поразительное сходство с изображенной на портрете, сияющей молодостью и красотою, фрейлиной царствования Императора Николая. Зое Александровне было далеко за пятьдесят.

В описываемый нами день всегда спокойное, безмятежное лицо княгини носило отпечаток пережитого волнения, беспокойства, удивленной грусти. Именно удивленной, иначе нельзя определить это выражение. Видно было, что вся жизнь этой женщины протекла по заранее намеченному, ровному руслу, не выступая из берегов, не встречая на пути своем ни малейших препятствий, без бурь и шквалов, — иначе бы легкая зыбь, появившаяся на ее поверхности, устраненная быстро и даже, вероятно, бесследно, не могла бы произвести на нее такого сильного впечатления. Совершившееся же было именно легкой зыбью, хотя для непривычного к ограничениям воображения княгини оно представлялось каким-то подавляюще-страшным, еще далеко не устраненным несчастием. Предстоящее объяснение с «Александрой» — виновницей инцидента в княжеской семье, еще более усугубляло такое настроение Зои Александровны. Несмотря на то, что прошло уже более недели со дня катастрофы, княгиня все продолжала переживать ее малейшие подробности и испытывала жгучие боли от растравляемой ею самою раны оскорбленного самолюбия. Проводив накануне сына за границу, удалив его от опасности, оградив от неизбежного, по ее мнению, падения и позора, словом — исполнив долг матери, княгиня поехала к обедне, дабы сосредоточиться в молитве и достигнуть забвения происшедшего и найти силы для хладнокровного, беспристрастного осуждения виновной; но в благоговейной обстановке храма ее не покидало воспоминание ряда безобразных картин пережитого. И теперь, после выслушанной литургии, они продолжали настойчиво проноситься перед ее духовным взором.

II Мать и сын

Она помнит, твердо помнит, что это было в четверг на прошлой неделе. После завтрака, она с дочерьми Sophie и Annette сидела за рукоделием, в угловой гостиной; туда же пришел и Victor, ее cher Victor.

С нежной любовью вспоминает она образ своего любимца, находящегося от нее теперь на расстоянии курьерского поезда. Высокий стройный юноша, одетый в элегантную домашнюю бархатную визитку цвета prune, великолепно оттенявшую матовую белизну его строго-правильного лица, с выразительными карими глазами и темным, нежным пушком на верхней губе; волнистые светло-каштановые волосы своевольными завитками ниспадали на как бы выточенный из слоновой кости широкий лоб. О, как любила княгиня играть этими шелковистыми завитками, когда он, по обыкновению, садился на скамеечку у ее ног и склонял голову на ее колени! Увы, теперь он уже был далеко!

Княгиня снова перешла к воспоминаниям.

Ои вошел, и княгиня машинально подвинула ноги на скамейке, чтобы дать ему место; но он, против обыкновения, не занял его, а стал молча, быстрыми шагами ходить по гостиной, изредка беспокойным взглядом окидывая то свою мать, то дверь, ведущую в коридор.

— Что с тобой, Victor? — прервала молчание княгиня.

— Мне нужно, maman, переговорить с вами серьезно! — начал он глухим голосом.

— Серьезно? — ласково улыбнулась она. — Так говори! Здесь все свои. Садись! — указала она ему на скамейку у ее ног.

Он, казалось, не слыхал этого приглашения и продолжал на ходу:

— Повторяю, серьезно, так как дело идет о моей чести.

— О чести? Это громко! — улыбаясь, сказала она.

— Не громко, а страшно! — сказал он, остановившись перед ней.

Она побледнела, увидав его искаженное волнением лицо и горящие тревожным блеском глаза.

— Я готовлюсь через несколько месяцев надеть гвардейский мундир, но при данных обстоятельствах это является делом невозможным.

— Почему?

— А потому, что я опозорю его, потому что я… подлец!..

Молодой князь с трудом выговорил последнее слово.

— Ты сумасшедший! Ты сам не понимаешь, что говоришь! — отвечала княгиня, стараясь казаться хладнокровной.

— Нет, понимаю! К сожалению, даже слишком понимаю! — продолжал князь Виктор с дрожью в голосе, все продолжая, не переменяя позы, стоять перед матерью.

— Так объяснись! Я, по крайней мере, не понимаю ничего.

— Сейчас, надеюсь, поймете. Как, по вашему, называется мужчина, который нагло обманул доверие девушки?..

— Sortez! — произнесла княгиня по адресу дочерей.

Те покорно вышли из гостиной. Княгиня с сыном остались одни.

— Ты бредишь, безумный! — сказала княгиня, вскочив с кресла, и взяв сына за плечи, насильно усадила его на диван.

— Что такое, объясни толком…

— Я люблю, maman, и любим! — шепотом произнес князь.

— Кого, mon cher, и что же в этом ужасного? — ласково спросила княгиня, видимо немного успокоенная такой развязкой.

— Александру Яковлевну.

— Александру?.. Мою горничную?! — уставилась на него мать.

Она помнит и теперь, что волосы у нее поднялись дыбом при этом известии.

— Да, вашу горничную, — с горечью подчеркнул молодой князьэту фразу. — И только благодаря моей подлой скрытности, невеста моя до сих пор занимала в нашем доме такое неподходящее для нее положение.

— Твоя невеста?.. — с ужасом прошептала она.

— Да, невеста, более чем невеста — жена, хотя еще не венчанная!.. И я хочу, чтобы с ней обращались, как с таковой до тех пор, пока я, произведенный в офицеры, не поведу ее торжественно к алтарю, не искуплю этим свой грех перед нею, не отблагодарю ее, посвятив ей всю мою жизнь за ее любовь и доверие ко мне.

В голосе его слышались слезы. Княгиня ушам не верила. Вдруг князь Виктор стремительно вскочил с дивана и бросился в коридор, откуда возвратился через мгновение, ведя за руку молодую девушку лет восемнадцати. Одетая в простенькое, темное шерстяное платье, красиво облегавшее ее грациозные формы, ростом выше среднего, с плавными движениями, с хитрым, кошачьим выражением миловидного личика, красоту которого французы весьма метко определяют словами beauté du Diable, с роскошной косой пепельного цвета, скромно завернутой на затылке, она казалась, сравнительно с взволнованным молодым князем, совершенно спокойной, и своими большими, смеющимися хитрыми глазами смело встретилась с вопросительным взглядом княгини. Такова была камеристка княгини Гариной — Александра Яковлевна, или как называла ее княгиня — Александрита.

— Мы вместе пришли умолять вас об этом. Благословите нас и тем возвратите мне имя честного человека! — упав перед матерью на колени и увлекая за собой Александру, сказал молодой князь и тут же зарыдал.

Последняя, видимо, не очень охотно исполнила это.

Княгиня несколько времени молча и тупо смотрела на стоящих перед нею на коленях плачущего сына и потупившуюся, полусмущенную камеристку, и вдруг откинулась на глубокую спинку дивана в сильнейшем истерическом припадке.

На рыданье матери вбежали обе княжны, сидевшие в соседней гостиной. Александрита машинально побежала в будуар княгини и принесла одеколон и соли. Общими усилиями три девушки стали приводить в чувство Зою Александровну. Князь Виктор стоял поодаль у окна, и кусая губы, сдерживал невольно набегавшие на глаза слезы пережитого волнения. Княгиня очнулась и увидев наклонившуюся над ней Александру, продолжавшую примачивать ей виски одеколоном, вдруг выпрямилась.

— Пошла вон мерз…

Она не успела докончить фразы, как Александрина, в свою очередь, выпрямилась во весь рост и бесстрашно, скорее нагло, — именно нагло, думала и теперь княгиня, — смотря ей в глаза, перебила ее, возвысив голос:

— Ни слова более! Не забывайте, что в моих жилах течет такая же княжеская кровь, как и в жилах ваших детей. Вы и я хорошо знаем это.

Пораженная княгиня испуганно начала озираться, и тут только заметила присутствие дочерей, переводивших свои вопросительные взгляды с матери на Александрину, стоявшую с гордо поднятой головой. Зоя Александровна опустила голову.

«Они слышали!..» — эта единственная мысль прессом давила ей голову.

Она и теперь вздрогнула от этой мысли.

Александрина, окинув еще раз смущенную княгиню вызывающим взглядом, неторопливой, полной достоинства, походкой вышла из комнаты. Ошеломленный князь Виктор проводил ее удивленным, но вместе с тем восторженным взглядом.

Он, как и его сестры, не понимал ничего.

III Детство Александрины

В то время, как княгиня Зоя Александровна мучила себя воспоминаниями недавно ею пережитого, Александра Яковлевна Гаринова, так значилась она по мещанскому паспорту, тоже перебирала в своем уме одна за другой картины прошлого. Она сидела в своей маленькой, но уютной комнате, невдалеке от будуара княгини, на постели, покрытой белоснежным пеньковым одеялом, с целой горой подушек в тонких наволочках идеальной белизны. У ног ее лежал только что затянутый ею ремнями и запертый на ключ чемодан; сундук и другой чемодан, уже совершенно готовые, стояли у стены. Одета была она в то же платье, в котором являлась последний раз к княгине, но лицо ее, хотя и сохранявшее прежнее спокойствие, несколько осунулось, и в смеющихся, глазах не переставал гореть злобный огонек. Она много пережила за эти полторы недели. Вечером, в памятный для нее четверг, — день объяснения с княгиней, — к ней явился камердинер старого князя и вежливо передал ей непременную волю его сиятельства, выражавшую запрещение выходить из комнаты впредь до особого распоряжения.

Таким образом она оказалась под домашним арестом.

Сначала она не хотела подчиниться этому распоряжению, но после первых минут негодования сообразила, что в ее настоящем положении борьба с княжеским семейством более чем бесполезна, и может лишь вредно отразиться на составленном ею многосторонне обдуманном плане, — на ее будущем, в которое она продолжала смотреть без боязни. Она надеялась притом на любовь князя Виктора, на найденную ею в нем слабую струну княжеской чести, на которой она за последнее время так искусно играла, на его характер, забывая или не зная, что у юношей, после сильного напряжения воли, быстро наступает реакция, и что в этом состоянии с ними можно сделать все, что угодно. То же случилось и с молодым князем. После бурного объяснения с отцом, он всецело подчинился его сильной воли и, проведя тоже под домашним арестом и под присмотром своего гувернера более недели, почти довольный и веселый, под впечатлением рассказов своего ментора о чужих краях, отправился за границу. Образ героини его домашнего романа лишь изредка мелькал в его красивой голове.

— Не обижайте ее! — сказал он, прощаясь с матерью на вокзале и потупляя глаза.

— Oh, que tu es genereux! — воскликнула вместо ответа Зоя Александровна, заключая его в последний раз в свои материнские объятия.

Весть об отъезде молодого князя, не подававшего ей признаков жизни, несмотря на ее настойчивые ожидания, подняла бурю злобы в душе Александры Яковлевны.

— Я тебя заставлю ползать у ног моих, бесхарактерный, низкий мальчишка! — повторяла она себе несколько раз, скрежеща зубами.

Оставаться в доме Гариных после отъезда Виктора, бросившего ее на произвол судьбы, ей было незачем. Она решила объясниться с княгиней и оставить этот дом до радостного дня мщения. Она начала укладываться.

«Куда идти?» — мелькало в ее голове.

О, место камеристки она найдет всегда! Особенно теперь, в виду ее романического разрыва с домом Гариных, любая светская приятельница княгини примет ее с большим удовольствием, из одного благочестивого желания насолить Зое Александровне. Она ядовито улыбнулась и стала пересчитывать деньги, скопленные ею из жалованья и подарков княгини. Их оказалось двести семьдесят пять рублей.

«Немного!..» — подумала она, сделав кислую гримасу.

Наконец последний чемодан был затянут. Александра Яковлевна решилась и успокоилась: настоящее ее определилось, а будущее, по ее мнению, было в ее руках. Она задумалась о прошедшем. Перед ней воскресали воспоминания раннего детства. Она помнит себя пяти-шестилетней девочкой в роскошном имении, живописно раскинувшемся на берегу Волги и принадлежавшем жившему безвыездно в нем богачу, бездетному вдовцу, князю Ивану Васильевичу Гарину, родному брату князя Василия — отца Виктора. Она постоянно находилась при князе, — высоком, бодром старике, ходившем на костыле, — он был сильно контужен в правую ногу во время Севастопольской кампании; он сам учил ее читать и писать, сперва по-русски, а потом по-французски, арифметике, истории, географии, законом же Божьим занимался с ней сельский священник, добродушный, маленький, седенький старичок — отец Петр.

Она и обедала с Иваном Васильевичем, которого она называла «дядей», причем за стулом князя неизменно стоял его камердинер, отец — Яков Никандрович. Мать ее, полная и далеко не старая женщина, была русской красавицей в полном смысле этого слова, она служила экономкой в доме князя и была полновластной распорядительницей над княжеским домом, имением и даже, прибавляли провинциальные сплетники, над самим «его сиятельством».

Шура, как звал ее князь, росла и училась; способности у нее были прекрасные — она была развита не по летам. Детский ум ее стал рано работать над выяснением ее положения в княжеском доме и своих отношений к родителям. Ничто не ускользало от наблюдательности ребенка. Ни нескромные толки прислуги, ни неосторожные слова ее отца по адресу матери в минуты ссоры, и изо всего этого девочка уразумела, что она для «дяди» более чем простая воспитанница. В этом убеждали ее, кроме того, нежность матери и холодность отца, смотревшего на нее подчас с нескрываемой ненавистью.

Яков Никандрович был болезненный, чахоточный, раздражительный человек, и скоро умер, не принеся своею смертью большого огорчения ни жене, ни дочери.

У князя появился новый камердинер. Мать Шуры, Марья Астафьевна, осталась по-прежнему экономкой и распорядительницей, или, как исподтишка называла ее завистливая дворня, «барской барыней». Шуре минуло восемь лет. Прошел еще год и Щуру посетило первое жизненное горе — смерть матери.

Дело было зимой. Марья Астафьевна, после поездки в город, во время которой ее сильно продуло, вернулась домой и слегла. Несмотря на лечение двух городских врачей, приглашенных князем на помощь жившему в имении княжескому доктору, больная не перенесла пятнистого тифа и отдала Богу душу, не благословив даже дочь и не открыв ей тайны ее рождения, так как в виду заразительности болезни Марьи Астафьевны, Шуру, по распоряжению князя, перевели на его половину и не пускали к больной. Она не присутствовала даже на похоронах, с которых князь вернулся мрачнее тучи и прямо прошел в свой кабинет, откуда не выходил десять дней, и лишь после отслуженной на девятый день в зале, в его присутствии, панихиды, с нежностью приласкал одетую в траурное платьице сироту. Жизнь, казалось, вошла в обычную колею. Снова начались ее ежедневные занятия с князем и воскресные — с отцом Петром.

Время шло. Шуре уже минуло одиннадцать лет. Она перечитала без разбору всю деревенскую библиотеку старого князя. На дворе стоял июль месяц. В доме князя было большое оживление, так как с неделю уже гостили: брат Ивана Васильевича — князь Василий, его жена — Зоя Александровна, тринадцатилетний сын Виктор и две дочери, — старшая Соня, ровесница Шуре, и десятилетняя Анюта. Шурочка быстро сошлась с гостившими детьми, обе княжны сделались ее задушевными приятельницами, а Виктор даже почувствовал к ней какое-то обожание.

— Я, мама, влюблен в Шурочку! — по секрету сообщил он боготворившей его матери.

Та засмеялась и прижала его к своей груди.

Оба князя после рассказа княгини об этом эпизоде, да и сама она, много смеялись над этой первой любовью Виктора, и трунили над ним, порой высказывая даже негодование в сердце мальчика за профанацию, как ему казалось, его святого, вечного чувства. Вдруг, однажды вечером, после чая, с князем Иваном сделался апоплексический удар. Через несколько дней, несмотря на старания лечивших его врачей, он повторился. Князь лежал без сознания, и лишь перед третьим ударом он на несколько часов пришел в себя и пожелал видеть брата и невестку.

Они тихо вошли в кабинет и приблизились к постели умирающего. Шурочка, постоянно тайком пробиравшаяся в кабинет больного «дяди», была там, но при их входе незаметно скрылась за ширмы, окружавшие постель.

Князь Иван тихим, прерывающимся голосом передал им свою последнюю волю.

— Все, как и следует по закону, оставляю твоему сыну; а сто тысяч в бумагах, в левом ящике бюро, в конверте, ей…

Князь не договорил — он смолк от видимого утомления. — Побереги ее, Зоя! Она мне… дочь!.. — продолжал князь.

Вдруг лицо его исказилось. С ним сделался третий удар. К утру — его не стало.

Шурочку нашли лежащею у ширм, в бессознательном состоянии, и перенесли в ее комнату. Княгиня, после похорон, вместе со своими детьми, увезла и ее в Петербург.

Князь Василий остался в имении, чтобы привести в порядок дела.

IV Камеристка

С переездом в Петербург жизнь Шурочки круто изменилась, как изменилось и ее имя: ее стали звать Александрой, к чему она долго не могла привыкнуть. Из полновластной хозяйки она сделалась только терпимой сиротой, что живо чувствовалось самолюбивой девочкой. Ей не стеснялись, впрочем, давать это чувствовать даже в мелочах. Хотя она, как и прежде, играла с детьми князя Василия, но ей внушали, чтобы она с ними не обращалась фамильярно и звала их «сиятельствами». Когда собирались их сверстницы, дочери и сыновья сановников аристократов, Александрину удаляли в ее комнату. Училась она по-прежнему хорошо, и в особенности по русской словесности, которую преподавал студент — некто Виссарион Иванович Беляев, восторженный юноша, с открытым, выразительным, хотя и очень некрасивым лицом и длинными черными как смоль, жесткими, прямыми волосами. Александрине шел уже шестнадцатый год; она обожала этого учителя и старалась не проронить ни одного его слова. Последний тоже отличал ее от князька и княжен, во-первых из пренебрежения к их аристократическому происхождению, которое молодой энтузиаст считал почему-то непременно соединяющимся с врожденным скудоумием, и даже при них очень любил распространяться о вредном влиянии каст на умственное развитие представителей, а во-вторых и потому, что Александрина была несомненно красивее обеих княжен, из которых Софи была совершенно бесцветная блондинка, и лишь Анюта обещала быть пикантной, темной шатенкой, что блистательно и исполнила, когда ей пошел шестнадцатый год. Во время же преподавания Беляева, она была неуклюжим тринадцатилетним подростком. А Виссарион Иванович был прежде всего, как он выражался, эстетом, да и способности молодого князя и княжен были несравненно ниже способностей его хорошенькой ученицы. Для нее он являлся часто безвозмездно в неположенные дни, и много повлиял на ее дальнейшее развитие. Княгиня, так как дело касалось не ее дочерей, не обращала ни малейшего внимания на занятия принятой из милости в дом сироты, как она называла Александрину некоторым знавшим о ее существовании знакомым, тем более, что и занятия эти, согласно намерениям княгини, должны были вскоре прекратиться. Зоя Александровна, по мере того, как вырастали ее дочери, стала постепенно удалять от них Александрину, приучать ее к новой должности быть камеристкой при своей особе, в чем и успела совершенно за два последних года. Александрина, конечно, не употреблялась на черную работу, но заведовала туалетом княгини, помогала ей одеваться и входя в гостиные лишь по зову ее сиятельства. Свободное время она проводила в своей комнате, за книгами, которыми в изобилии продолжал снабжать ее Беляев, хотя и прекративший с ней, как и другие учителя, свои занятия.

«C'est même trop pour une cameriste! — сказала сама себе Зоя Александровна. — Иначе наживешь беду! — прибавила она уже по-русски, услыхав случайно в разговоре с дочерьми несколько резких мнений Александрины, повторенных последними. — Elle me gâtera mes onfants!..» — мысленно закончила она снова по-французски.

Таким образом Александра Яковлевна вступила в новую роль, но нельзя сказать, чтобы она свыклась с нею. Ее самолюбие в течение нескольких лет было слишком сильно уязвлено мелкими уколами, чтобы изменение ее положения причинило ей жгучую боль, которая побудила бы ее решиться на открытый протест, но оно внушило ей мысль бороться против своих уничижителей подпольными средствами. В голове ее созрел план возврата себе князя Виктора, все продолжавшего, как и в детстве, смотреть на нее влюбленными глазами, — и тем отомстить ненавистной княгине. Увлечь при таком положении дела князя Виктора было нетрудно, но Александрина не рассчитала, что может увлечься и сама, зайти дальше чем следует, и таким образом попасть впросак, что, как мы видели, и случилось. План рухнул. Приходилось созидать новый: план мщения.

К чести Александры Яковлевны надо заметить, что вместе с окончанием укладки последнего чемодана, этот новый план, в общих чертах, уже уложился в ее хорошенькой головке.

— Надо объясниться с княгиней и уйти поскорее из этого проклятого дома! — мысленно заметила она.

Как бы в ответ на эту мысль, дверь отворилась и в комнату вошла девочка лет пятнадцати — Настя, дочь знакомого нам бравого швейцара, назначенная княгиней прислуживать камеристке.

— Княгиня просит вас в угловую гостиную! — произнесла она с испуганно-застенчивым видом.

Этот вид совершенно не был в характере веселой и болтливой Насти, а появился лишь в отношении ее любимицы, Александры Яковлевны, со времени опалы последней — вероятно под влиянием ее отца и остальной прислуги.

Бедная девочка, видимо, не знала как держать себя с бывшей барышней, как прозвали Александрину за последнее время в людской, передней и швейцарской.

— Хорошо, сейчас! — отвечала, очнувшись от своих дум, Александра Яковлевна.

Настя быстро исчезла за дверью.

— Наконец-то! — прошептала Александрита, и бросив на себя беглый взгляд в овальное зеркало, стоявшее на камоде, поправила прическу и твердою походкой вышла из комнаты.

Гостиная была пуста. Александрита остановилась у той самой двери, в которую полторы недели тому назад вошла вместе с князем Виктором. При одном воспоминании об этом вея кровь бросилась ей в голову и на глазах выступили злобные слезы. Она сбросила их энергичным движением век и устремила полный непримиримой ненависти взгляд на портьеру, закрывавшую дверь в комнате княгини. Прошло около получка. Наконец портьера зашевелилась, поднялась, и в гостиной, шурша шелковым платьем, появилась Зоя Александровна.

Обе женщины стояли несколько минут молча друг против друга, как бы испытывая взаимно силу своих взглядов. Обе все время не сморгнули.

Наконец, княгиня начала первая ледяным тоном, избегая местоимении.

— Надеюсь, совершенно понятно, что после всего случившегося дальнейшее пребывание в доме немыслимо…

Зоя Александровна остановилась.

— С этим я более нежели согласна, и уже решила в этом же смысле ранее, чем принуждена выслушивать совершенно ненужное для меня мнение других!.. — надменно вставила Александра Яковлевна.

— И не только в доме, — продолжала княгиня, как бы не слыхав возражения, — но и в Петербурге! Такова непременная воля не только моя, но и князя Василия.

Александрина вспыхнула: молния гнева мелькнула в ее глазах. Она открыла было рот для резкого ответа о праве распоряжаться собой по собственному усмотрению, но вдруг остановилась.

«Ты пока безоружна; с сильными не борись!» — мелькнуло у нее в голове.

— Мне самой давно ненавистен этот город родовитых и чиновных тунеядцев! — скорее прошипела, чем сказала она.

На лице Зои Александровны не дрогнул ни один мускул.

— В назначенный день и час, — начала она снова ровным голосом, — и на назначенный вокзал будет доставлено и передано тысячу сто рублей; сто на дорогу…

Углы рта Александры Яковлевны снова дрогнули. Она хотела крикнуть, что ей не нужно подачек из ее собственных денег, но до боли закусила губу и смолчала.

— Князь Василий желал бы иметь честное слово по вопросу о непременном выезде из Петербурга… — закончила княгиня.

— Я могу дать только княжеское честное слово, которое едва ли удовлетворит князя и княгиню Гариных, если они будут судить по себе, а потому я ограничиваюсь тем, что просто изъявляю согласие.

Она бросила на княгиню дерзкий, вызывающий взгляд, и, медленно повернувшись, вышла из гостиной.

Зоя Александровна выдержала спокойно этот взгляд, но лишь только Александрина исчезла за дверью, княгиня покачнулась и ухватилась обеими руками за спинку кресла. На побелевшем, как полотно, лице выразились неимоверное страдание и бессильная злоба. В таком положении она пробыла несколько минут. Наконец, собравшись с силами, неверной, слабой походкой она удалилась в свой кабинет.

V Покровительница

Необходимое условие, — уехать из Петербурга, на которое Александра Яковлевна, как мы знаем, согласилась, — внесло некоторое осложнение в ее планы. В Петербурге у нее еще было некоторое знакомство, она могла рассчитывать получить хоть место камеристки, и исподволь выглядывать человека, могущего доставить ей такое положение (в непременной встрече с таким человеком она не сомневалась, зная цену своей наружности и решившись не быть особенно разборчивой в средствах), при котором мщенье семейству Гариных — отныне единственная цель ее жизни — не останется только искренним, сердечным, сильным желанием, а перейдет в дело и доставит ее затоптанному в грязь самолюбию полное торжество.

«Теперь все равно: мне терять нечего!» — решилась она.

Вне Петербурга Александрина не знала никого. Возникал вопрос: куда ехать?

Над ним-то и задумалась Александра Яковлевна, вернувшись в свою комнату. Наконец довольная улыбка осветила ее лицо: она видимо решила вопрос. На самом дела она вспомнила, что дальняя родственница княгини Гариной — наша старая знакомая, баронесса Ольга Петровна Фальк — во время своих ежегодных приездов в Петербург всегда была с ней очень ласкова, называла не иначе как «светлой головой» и «красавицей», а потому Александрина решила ехать в Т., рассчитывая, что баронесса не откажет ей в устройстве ее судьбы или же оставит у себя. Александра Яковлевна знала также, что хотя Ольга Петровна казалась очень расположенной ко всему княжескому семейству — от князя Василия зависела служебная карьера барона, губернатора Т-ской губернии, — во в душе изрядно-таки недолюбливала своих высокомерных аристократических родственников, свысока и покровительственно принимавших провинциальную баронессу. Александрина поняла это из нескольких бесед с Ольгой Петровной в своей комнате, когда та забегала в ней поправить туалет или спросить ее мнение о купленной шляпке или наколке. Баронесса таким образом была единственным вне Петербурга лицом, к которому она могла обратиться в ее настоящем положении, и притом лицом очень подходящим.

— Не надо только, чтобы об этом знала княгиня Зоя! — вслух заключила Александра Яковлевна свое решение ехать в Т.

В этот же вечер она довела до сведения княгини, что завтра с почтовым поездом выезжает в Москву. На другой день на Николаевском вокзале дворецким князя Василия был вручен ей пакет, в котором она нашла одиннадцать радужных бумажек. Посланный, видимо действуя по приказанию, выждал, пока она взяла билет и села в вагон, и удалился с платформы лишь тогда, когда поезд тронулся.

Приехав в Москву, Александра Яковлевна, не полюбопытствовав даже осмотреть первопрестольную столицу, в которой была в первый раз, переехала только площадь, разделяющую Николаевский вокзал от Рязанского, и с первым отходящим из Москвы поездом укатила в Т., куда и прибыла рано утром. Остановившись в ближайшей к вокзалу гостинице, по фамилии ее владельца носящей название «Булгаковской» и помещающейся на Дворянской улице, она быстро переоделась и на том же извозчике, который привез ее с вокзала, отправилась в губернаторский дом.

Ольга Петровна хотя и проснулась, но еще лежала в постели.

— Кто такая? — спросила она горничную, доложившую ей, что ее желает видеть какая-то приезжая барышня. — Так рано?! — сделав гримасу сказала она и зевнула.

— Александра Яковлевна, из Петербурга, от князей Гариных.

— Александрита! — воскликнула баронесса. — Что это значит? Веди ее скорее сюда…

Горничная вышла и через несколько минут вернулась с приезжей.

— Какими судьбами? — встретила ее Ольга Петровна.

— Приехала под защиту вашего превосходительства! — полупочтительно и полунасмешливо отвечала Александрита.

— А княгиня?

— Я покинула их дом навсегда…

— Так это правда? Мне писали! C'est interessant, расскажи, садись… Ты мне пока не нужна, — обратилась баронесса к горничной.

Та вышла.

Александра Яковлевна пододвинула к кровати табурет, села и начала свой рассказ. Она откровенно передала баронессе свой роман с князем Виктором, умолчав, конечно, о том, что она сама увлекла его, а напротив, изобразив себя жертвой хитросплетенного молодым князем соблазна. Рассказала известные нам сцены с княгиней. Не скрыла и тайны своего происхождения и сцены у постели умирающего князя Ивана и, наконец, последние слова его о пакете ео стотысячным наследством, скрытым и присвоенным князем Василием.

Баронесса с жадностью слушала этот обвинительный акт против своих родственников, и улыбка торжества от предвкушения возможности держать гордую княгиню в руках, не сходила с ее губ.

— Мое положение теперь безвыходно, — грустным тоном закончила свой рассказ Александра Яковлевна: — жить в Петербурге мне запрещено, а вне его только вы, баронесса, знаете меня и, быть может, не откажетесь принять во мне участие…

— Без сомнения, дорогая моя! Я похлопочу, сделаю, все возможное…

— Не возьмете ли вы меня к себе в… камеристки?.. — с трудом выговорила Александрина последнее слово.

— Ни за что… И не говори!.. Прости, — перебила сама себя Ольга Петровна, — что я говорю тебе ты…

— Помилуйте, баронесса! Почему же вы не хотите?..

— Ты с ума сошла, моя дорогая, чтобы я, зная твое происхождение, зная, наконец, твое воспитание и образование, которым, к слову сказать, могла бы позавидовать любая из княжен Гариных, чтобы я, повторяю, сделала бы тебя своей прислугой, почти горничной. Да я всю жизнь не простила бы себе этого! Я ведь не княгиня Зоя — эта бессердечная, ходячая статуя!..

— Как же мне быть? — растерянно проговорила Александра Яковлевна, не ожидавшая отказа.

— Погости у меня недельку, другую, а там я, может быть, пристрою тебя к кому-нибудь из наших; но скорее в компаньонки, нежели в камеристки…

Александрина схватила руку баронессы и хотела поднести ее к своим губам, но Ольга Петровна притянула ее к себе и поцеловала в губы.

— Успокойся, не плачь! Бог даст все устроится, — сказала она, заметив слезы на глазах молодой девушки.

— Я не знаю как благодарить вас! Вы мне вторая мать…

Баронесса позвонила. Вошедшей горничной было отдано приказание приготовить комнату для приезжей и послать лакея в гостиницу за вещами.

Прошло несколько дней. Раз, вечером, Ольга Петровна пригласила к себе в кабинет Александрину.

— У меня есть для тебя приятная новость, — встретила она ее. — Я получила сегодня письмо из Москвы от моей близкой приятельницы, княгини Шестовой. Она мне пишет, между прочим, что, после выхода замуж ее камеристки Стеши, она ужасно бьется, не находя себе новой, переменила уже нескольких, и хотя теперь последней относительно довольна, но все-таки она ей далеко не заменяет старой. Да я это и понимаю. Та жила у нее много лет и была ее другом. Если хочешь, я напишу Зине, и она, конечно, с радостью примет тебя, — особенно по моей рекомендации. К Зине я спокойно отпущу тебя, даже в камеристки: я знаю ее давно, — это женщина чудной души, неспособная обидеть никого. Ты вскоре сделаешься для нее не служанкой, а другом.

— Я постараюсь заслужить ее расположение и оправдать вашу рекомендацию, баронесса!

— Я напишу завтра же… — заметила Ольга Петровна, отпуская ее.

Александра Яковлевна была очень довольна хотя только надеждой получить место, да еще в большом городе, в столице. Ей, несмотря на кратковременное пребывание, порядком надоел скучный, маленький Т., где ей, видимо, не могло представиться случая выйти на более широкую дорогу, чем дорога камеристки. А между тем, в ее настоящем положении, эта последняя дорога была для нее единственной. Ее воспитание не приучило ее к усидчивой работе, ее образование было чисто литературно-салонное, а мещанский паспорт клал непреодолимую грань между ней и тем обществом, в атмосфере которого она выросла, которым дышала, и отнимал у нее всякую возможность вступать в него на равной ноге, хотя бы даже компаньонкой, как сулила ей баронесса. Оставалась еще одна дорога, — дорога актрисы, но Александра Яковлевна была слишком благоразумна, чтобы решиться вступить на шатене театральные подмостки одинокой, беспомощной, беззащитной, и была слишком самолюбива, чтобы обречь себя при подобных условиях на театральное «небытие» или, что тоже, на жизнь третьестепенной артистки, — хотя следует сознаться, что поступление на сцену играло большую роль в составленном ею плане.

Через три дня получен был ответ княгини Зинаиды Павловны, совершенно согласный с предсказанным баронессой. Княгиня писала, что с удовольствием возьмет к себе рекомендуемую Ольгой Петровной особу, что будет обращаться с ней соответственно ее несчастному положению (баронесса не утерпела и, в общих чертах, не называя, конечно, фамилий, рассказала в письме Шестовой роман детства и юности Александрины), и что хотя она относительно довольна своей камеристкой Лизой и прогнать ее не имела бы ни духу, ни причивы, но, к счастью, Марго недовольна своей горничной, а потому Лиза переходит к ней.

Таким образом поступление Александры Яковлевны в камеристки к княгине Зинаиде Павловне Шестовой было решено, и она, распростившись с Ольгой Петровной и рассыпавшись перед ней в благодарностях, укатила из Т. в Москву с рекомендательным письмом баронессы.

— Пишите мне все, что там делается: я очень интересуюсь жизнью Зины и Марго! Я так люблю их! — были последние слова Ольги Петровны при прощании с Александриной.

Та обещала.

Это было в конце ноября 187*, за несколько месяцев до того, как состоялся последний заговор между княжной Маргаритой Дмитриевной Шестовой и Николаем Леопольдовичем Гиршфельдом, решивший участь княгини Зинаиды Павловны. Обласканная княгиней, Александра Яковлевна вступила в отправление своих обязанностей, и так угодила Зинаиде Павловне, что та вскоре стала с ней почти на дружескую ногу. Всмотревшись в домашнюю жизнь княгини и княжны Шестовых, наблюдательной девушке не трудно было вскоре догадаться, какую двойную роль играл, относительно их обеих, их присяжный поверенный, Николай Леопольдович Гиршфельд, и вместе с тем оценить по достоинству ум, тактичность и находчивость этого дельца, подобного которому Александрина еще не встречала; и она, как в былое время княжна Маргарита, инстинктивно почувствовала в нем современную силу, и преклонилась перед ней. Это навело ее на мысль неотступно наблюдать за его действиями.

Пикантное личико вновь появившейся у княгини камеристки — нельзя сказать, чтобы не пробудило грешных мыслей в уме падкого на счет клубнички Гиршфельда, но занятый в это время обдумыванием более серьезных планов, он отложил до времени их осуществление. Грубые же заигрывания его с Александриной наедине встретили с ее стороны такой энергичный, полный собственного достоинства отпор, что заставили Николая Леопольдовича призадуматься и более не повторять их.

«Ого, это, однако, высоко метящая и дорого ценящая себя штучка!» — сказал он сам себе, исходя на своего обычного практического взгляда на людей, и стал внимательно всматриваться в хорошенькое, пикантное личико, в плавные, грациозные, напоминающие балованную кошечку манеры новой княжеской камеристки.

«А хороша! Бесенок, совсем бесенок! Только бы покончить со старыми!.. А эту добыть будет легче», — решил Николай Леопольдович.

Прошло несколько месяцев. Княгиня стала собираться в свое имение, Шестово, отстоящее в семидесяти верстах от губернского города Т… и написав об этом ранее в деревенскую контору, отправила туда с туалетами новую горничную. Этой новой горничной была Александра Яковлевна Гаринова.

VI По следам зверя

В Шестовском господском доме в течение почти семи лет заколоченном наглухо, начала пробуждаться жизнь. Ставни были открыты, несколько вновь нанятых лакеев расставляли в комнатах выколоченную на дворе мебель и стлали роскошные ковры, несколько деревенских баб мыли окна, полы, чистили медные приборы у дверей. Вновь приглашенный садовник приводил в порядок парк, цветник и оранжереи. Словом, шла усиленная деятельность, под наблюдением главного конторщика, остававшегося в роли управляющего имением Митрофана Сакердоновича, сына знакомого нам повара Сакердона Николаевича, сильно одряхлевшего за последние годы.

Митрофан Сакердонович был плотный, широкоплечий мужчина лет сорока пяти, с умным, плутоватым лицом, опушенным русою бородою, такого же цвета волосами на голове, обстриженными по-русски, в скобку; одевался он в длиннополый купеческий сюртук, носил цветные жилеты с рубашкой на выпуск, и немилосердно наваксенные сапоги бураками. Он был взят в Шестовскую контору еще мальчиком, после окончания курса двуклассного т-ского городского начального училища, князем Александром Павловичем, до женитьбы его на Зинаиде Павловне, и в силу способностей к письмоводству и знания дела, достиг места главного конторщика. Ему то при отъезде и было поручено княгиней Шестовой управление имением. Он был холост, ненавидел женщин, и время своего довольно обширного досуга посвящал исключительно чтению книг духовного содержания, которые читал вслух своему отцу. За последние дни, впрочем, он не брал в руки книги. С утра до вечера он был на ногах, наблюдал за приготовлениями к приезду ее сиятельства, княгини Зинаиды Павловны. Своего отца он откомандировал в кухню, и тот, оживленный перспективой возобновления своей привычной и любимой деятельности, ревностно приводил в порядок орудия кулинарного ремесла. Княгиню ждали еще только недели через две, но коляска с переменными лошадьми уже третий день ездила на станцию, для встречи ехавшей ранее княгини «камер-фрейлины» Александры Яковлевны, — как княгиня в письме в контору наименовала свою новую любимицу.

Это иностранное слово «камер-гофрейлина» возбудило долгие дебаты между Митрофаном Сакердоновичем и его отцом.

— Как по вашему, батюшка, это будет: прислуга али барыня? — глубокомысленно вопрошал сын.

Отец вместо ответа только с недоумением разводил руками.

— Я к тому, как оную особу принять! — вслух соображал Митрофан. — Если прислуга, то можно послать пару в тележке, если же барыня, то коляску тройкой; если прислуга — поместить внизу, если же барыня — то наверху, в апартаментах ее сиятельства.

— Нда, задача! — произносил Сакердон, не разрешая вопроса.

Решили, впрочем, принять за барыню.

— Потому, коли ее сиятельство в письме по имени и отчеству величают.

Эту мысль высказал сын.

— Кашу маслом не испортишь, — пословицей выразил отец согласие с этим мнением.

Наконец, эта «неопределенного звания особа» прибыла. Александру Яковлевну провели в апартаменты княгини, но она скромно выбрала себе комнату рядом с будуаром княгини, где когда-то помещалась Стеша. Этот выбор навел было на Митрофана сомнение, не прислуга ли? Но внешний вид прибывшей, ее костюмы, манеры — утверждали противное и успокаивали его.

— Барыня, форменная барыня! — сообщал он отцу результаты своих наблюдений.

— Видимо, компанейка… — соображал Сакердон, коверкая на свой лад слово «компаньонка».

Дальнейшие приготовления к приему княгини уже стали производить под наблюдением Александры Яковлевны. Дом ожил совершенно; на кухне, в привычных, хотя и слабых руках Сакердона закипела работа. Александра Яковлевна, выйдя на станции Ломовис к ожидавшей ее коляске, оглядев экипаж и ответив на почтительный поклон кучера, тотчас сообразила, что ее принимают далеко не за то, что она на самом деле, но быстро освоилась со своей ролью и приехала в имение с видом возвратившейся владелицы. Ее повелительный голос стал раздаваться вскоре по всему дому, все более убеждая Митрофана, что он имеет дело с «форменной» барыней.

Все свое свободное время Александрина посвящала чтению книг из княжеской библиотеки и размышлениям над встреченными ею на жизненной дороге новыми людьми. Среди этих «новых» людей видное место занимал Николай Леопольдович Гиршфельд. Наблюдения, предпринятые ею за последнее время над его отношениями к княгине и княжне, привели ее к таким неожиданным для нее результатам, навели ее на такие мысли, на которых она боялась даже останавливаться.

— Посмотрим, что будет… — порой произносила она вслух. — О, если это так, то он в моих руках! — доканчивала она течение своих мыслей.

Прошло более двух недель, когда вдруг в Шестово было получено известие о драме, разыгравшейся в гостинице «Гранд-Отель», о смерти княгини и об аресте княжны.

Александра Яковлевна была поражена. Ее самую испугала ее проницательность. Совершившееся превзошло, к тому же, все ее предположения. Это ее ошеломило.

Несколько дней она не могла прийти в себя.

«Мне необходимо быть в курсе этого дела! — наконец решила она, возвратив себе способность размышлять. — Надо поехать в Т., к баронессе».

Это было накануне того дня, когда гроб с останками княгини Зинаиды Павловны привезли в Шестово для погребения. В числе многочисленных провожатых печальной процессии, прибыл туда и Гиршфельд с князем Владимиром. Поминального обеда не было, и гости, после легкого завтрака, отправились назад в город. Николай Леопольдович с молодым князем тоже уехали с ними. Александра Яковлевна едва улучила минуту переговорить с ним.

— Не могу ли я узнать от вас, как мне поступать далее и кому сдать привезенные мною вещи покойной княгини? — обратилась она к нему.

Гиршфельд пристально посмотрел на нее, как бы что-то соображая.

— Я бы попросил вас остаться здесь до поры до времени; по окончании всего этого печального дела я сделаю надлежащее распоряжение, жалованье ваше будет идти вам по-прежнему, может быть вам нужны деньги?

Николай Леопольдович быстро опустил руку в боковой карман сюртука.

— Нет, денег мне не нужно, и дело не в жалованьи, но мне необходимо позаботиться о моем будущем.

— Повторяю, как только явится возможность, я приеду сюда один! — подчеркнул последнее слово Гиршфельд, — и тогда мы потолкуем.

— Хорошо, потолкуем! — загадочным тоном согласилась Александрина.

Николай Леопольдович не обратил на ее слова внимания и убежал к гостям.

Спустя неделю после их отъезда Александра Яковлевна, согласно своему решению, прикатила в Т. к баронессе. Та засыпала ее вопросами о жизни княгини последнее время в Москве, об отношениях ее к племяннице и Гиршфельду. Александрина отделалась от нее общими фразами, не высказывая своих соображений. От Ольги же Петровны она узнала все ее интересующее, все подробности, всюду разглашенного предварительного следствия по делу об отравлении княгини ее племянницей, до показания Николая Леопольдовича у судебного следователя включительно.

— Нашли же при княгине какие-нибудь вещи, бумаги? — задала она вопрос баронессе, когда та окончила свой обстоятельный рассказ.

Баронесса передала ей подробности о найденных деньгах, портсигаре и носовом платке в сумочке.

— И больше ничего?

— Ничего!

На этом разговор прекратился.

Переночевав в губернаторском доме, Александрина на другой день рано утром уехала обратно в Шестово. Уезжая, она знала, что унесла из номера, отравив свою тетку, княжна Маргарита. Первым делом Александры Яковлевны, по приезде в имение, было занять будуар и спальню покойной княгини, поместив в соседней комнате состоявшую при ней горничную, из молодых шестовских крестьянок. Затем, согласно просьбе Гиршфельда, она стала терпеливо ожидать его приезда.

VII Томительные дни

Николай Леопольдович, между тем, вместе с князем Владимиром продолжал жить в Т., улаживая дело с дворянской опекой. Состояние его духа нельзя было назвать покойным. После его последнего свидания с княжной Маргаритой в стенах т-скон тюрьмы, им овладел почти панический страх. Хотя он и высказал княжне, что не боится ее показания о соучастии, но это была только угрожающая фраза, в душе же он хороша понимал, что малейшее неосторожное слово о нем при допросе поведет к привлечению его к следствию, при котором всякая мелочь может вырасти в грозную улику, да и самое показание о нем княжны, при ее чистосердечном сознании, при отношениях его к семье Шестовых, явилось бы сильным доказательством против него. Константин Николаевич Вознесенский и суровый монах Карнеев то и дело представлялись его подавленному уму грозными свидетелями обвинения. Если бы даже, чем черт не шутит? — его оправдали присяжные, то карьера его навсегда разрушена, и он выйдет из суда с вечным несмываемым клеймом позора, — думал он, и холодный пот выступал у него на лбу и висках; на последних, за эти дни, появились даже серебряные нити. На самом деле, странная судьба постигла у нас в России суд присяжных: редко общество, которого они считаются избранниками, вместе с ними произносит над выходящим из суда оправданным подсудимым — «нет, не виновен»! Чаще всего это общество, подобно эху, упорно повторяет лишь последнее слово вердикта.

Ломка себя в течении дня в личине наружного спокойствия, почти без сна проводимые ночи, полный подавляющих грез, тревожный, редкий сон, от которого Николай Леопольдович пробуждался в холодном поту — все это положило резкий отпечаток на его наружность: он страшно осунулся и постарел. Замечающим это он объяснял горем потери друга — княгини. Это угнетенное состояние духа продолжалось с ним во все время предварительного следствия над княжной, которое, казалось ему, тянется бесконечно. Хотя он знал из городских слухов, что она упорно молчит о причинах, побудивших ее к преступлениям, и не упоминает даже его имени, но страх, страх безотчетный, вернее ужас, что завтра она может дать другое показание, что каждую ночь она может одуматься и на утро стать его карающей Немезидой леденил его кровь, останавливал биение его сердца. Наконец, следствие было окончено для него благополучно. Дело поступило в суд и он уже получил повестку о вызове в заседание в качестве свидетеля. Это его не успокоило. Опасность, казалось ему, еще далеко не миновала. Он умышленно припоминал случаи из уголовной практики русских и иностранных судов, случаи чистосердечного сознания на суде не сознавшихся на предварительном следствии обвиняемых, факты превращения свидетелей в обвиняемых при обращении дел к доследованию — и, оставаясь наедине с самим собою, предавался дикому, злобному отчаянию, проклинал самого себя за свою слабость, тряпичность, но играть ту роль перед собою, которую играл перед другими, был не в силах. Он как-то весь съежился, его охватывала нервная дрожь при одной мысли, что близок тот день, когда он будет обязан выносить, быть может, несколько часов ее присутствие, смотреть ей в глаза, и лгать под презрительным, уничтожающим взглядом страшных глаз. Он сознавал, презирая себя за это основание, что для подобной пытки у него может даже не хватить силы присущего ему нахальства. Что тогда? Он сам выдаст себя, станет своим собственным обвинителем. Он бы и не ошибся, если бы его не спасла та же княжна Маргарита.

День суда настал. Судебный пристав, вместе с другими свидетелями, повел и его в свидетельскую комнату. В узком коридоре, ведущем в эту комнату, его ожидала роковая встреча. Свидетели столкнулись с двумя солдатами, сопровождающими привезенную из тюрьмы княжну Маргариту, и принуждены были приостановиться и дать дорогу. Княжна окинула их быстрым, но внимательным взглядом, и ему показалось, что дольше других этот взгляд остановился на нем. Он задрожал, пошатнулся и упал бы, если бы близ стоящие свидетели не подхватили его под руки. Его втащили в свидетельскую комнату и усадили на скамью. Он обводил всех безумным, блуждающим взглядом, грудь его конвульсивно поднималась. Пристав поднес к его губам стакан с водою, он сделал несколько глотков и пришел в себя.

«Конечно! Погиб!» — сказал он сам себе, уловив выражение подозрительного недоумения на лицах окружающих. Неимоверное усилие сделал он над собой.

— Я не могу видеть ее убийцу, — простонал он и глухо зарыдал.

Он достиг цели: подозрительность сменилась сожалением.

«Как он сильно любил покойную!» — решили присутствующие.

Пристав удалился в заседание. Прошел томительный час.

— Вы свободны, можете идти домой! Допрашивать вас не будут, — сказал пристав, войдя в свидетельскую комнату. — Подсудимая созналась.

Свидетели радостно схватились за шапки. Гиршфельд видимо не совсем понял и продолжал сидеть на скамье. Пристав подошел к нему и повторил сказанное.

— Я рад за вас; вы больше ее не увидите и не растравите вторично вашу сердечную рану, — прибавил он, с чувством пожимая его руку.

«Неужели я спасен? — мелькнуло в голове Николая Леопольдовича. — Ну, а вдруг она проговорится?»

Прежний ужас сжал его сердце. Он не поехал домой, а смешавшись с толпою, окружавшей здание присутственных мест, с жадностью ловил исходившие из зала суда слухи о положении дела. Наконец стал известен вердикт присяжных и приговор суда.

Он вздохнул свободно, сел на первого попавшегося извозчика и поехал в «Гранд-отель» где для него было устроено отделение из двух соединенных номеров. Приехав, он в изнеможении упал на диван и проспал до утра, не раздеваясь.

Проснулся он прежним Гиршфельдом.

Оставаться ему в Т. теперь было незачем. Дела с опекой были устроены, находящийся под его попечительством князь Владимир Александрович Шестов был введен им в права наследства после матери и уже с месяц как уехал в Москву. Николай Леопольдович решил, на другой же день, тоже оставить ненавистный Т., где он пережил столько томительных дней и ночей.

«Сегодня же сделаю прощальные визиты», — решил он.

Всюду темою разговора был только что окончившийся процесс княжны-отравительницы.

— Теперь я спокоен, — ораторствовал Гиршфельд:- земное правосудие совершилось — преступница достойно наказана, и кровь праведницы, вопиявшая к нему, отомщена. Княжна примирилась с законом, но не с Богом. Преступницы нет, — есть осужденная, но грешница осталась!.. Ее ждет еще кара там!.. Я глубоко убежден в этом…

Николай Леопольдович поднимал глаза к небу.

Баронесса Фальк, к которой он приехал к одной из первых, в особенности умилилась этой фразой и задержала его довольно долго, пустившись в воспоминания о ее покойном дорогом друге — Зиночке.

— Именно праведница была, c'est le mot, и умерла мученицей, — прослезилась Ольга Петровна.

Гиршфельд счел долгом сделать вид, что тоже глотает невольные слезы.

— A propos, — заметила баронесса, — могу я просить вас оказать мне небольшую услугу?

— Сочту за особенное для себя счастье.

— Я хочу попросить вас о моей protégée, последней камеристке покойной, Alexandrine. Быть может вы ее заметили: une jolie fille très distinguée.

— Я видел ее мельком в Москве, потом в Шестове, она и теперь там, — небрежно ответил Николай Леопольдович, но пикантный образ Александры Яковлевны с этого момента ярко восстал в его памяти.

— У вас в Москве, конечно, масса знакомых, не можете ли вы порекомендовать ее кому-нибудь в компаньонки, в лектрисы или в случае крайности в камеристки. Она очна хорошо воспитанная и образованная девушка.

Ольга Петровна в коротких словах передала Гиршфельду романические приключения молодой девушки. Тот внимательно слушал и вспоминал, что нечто подобное слышал от княгини, но пропустил мимо ушей, занятый осуществлением своих серьезных планов.

«Так вот она какая птица! — проносилось в его голове. — С ней надо держаться другой тактики. Но все равно, на золотой крючок попадется, воспитание развило аппетиты, а средств к удовлетворению нет. Из камеристок попасть даже в не особенно дорогие и взыскательные содержанки уже большой успех. Она, кажется, настолько умна, чтобы понять и согласиться. Не надо только много обещать, чтобы не возмечтала и не задорожилась, не надо заискивать: надо, чтобы она знала свое место и чувствовала, что она для меня все-таки только камеристка».

Этим он закончил свои соображения.

— С удовольствием! — ответил он баронессе, когда она кончила. — Я еду в Шестово завтра, переговорю с ней и сделаю для нее все возможное.

Он встал прощаться.

— Благодарю вас заранее за себя и за нее, — крепко пожав ему руку, сказала Ольга Петровна.

— Прощайте.

— Не прощайте, а до свидания. Будете, конечно, не раз в вашем городе — для меня и для мужа вы всегда желанный гость, друг моей несчастной Зины — мой друг.

— Я польщен, баронесса! Скажу более, я тронут до глубины души вашим сочувствием… — томно произнес Гиршфельд, целуя ее руку.

Весь остальной день и всю дорогу в Шестово сластолюбивые мечты об Александрине не покидали головы Николая Леопольдовича.

VIII В когтях пантеры

Александра Яковлевна Гаринова сидела с книгой в руках на задней террасе шестовского дома, когда до нее донесся шум подъехавшего к крыльцу экипажа, а через несколько минут вошедший на террасу лакей доложил ей о прибытии Николая Леопольдовича Гиршфельда, за которым была послана на станцию, по его телеграмме, коляска.

— Скажи, что я здесь!.. — небрежно скомандовала она, не отрываясь от книги.

Лакей вышел.

Николай Леопольдович завтракал тем временем в столовой. На столе был накрыт один прибор, — Александра Яковлевна уже позавтракала, — и Гиршфельд с аппетитом отдавал дань кулинарному искусству Сакердона Николаевича, изредка задавая прислуживавшему лакею вопросы о их житье-бытье в Шестово.

— А где же Александрина? — спросил он между прочим.

— Кто-с? — удивленно ответил вопросом лакей.

— Александрина — княгинина камеристка! — разъяснил Гиршфельд.

— Такой у нас нет-с.

— Александра Яковлевна…

— Барышня-с? — понял наконец лакей. — Она дома-с, Иван докладывал им о вашем приезде, они-с приказали доложить вам, что они на задней террасе.

Очередь удивляться настала для Николая Леопольдовича.

— Барышня… — проговорил он сквозь зубы, допивая последний глоток бургунского и отирая рот салфеткой. — Пойдем представляться барышне, — добавил он с улыбкой и встал.

Он вышел на террасу в открытую настежь дверь.

Александра Яковлевна, углубившись в чтение, не заметила его появления.

Он остановился в дверях.

Она сидела, грациозно склонившись над книгой. Ее прекрасно сложенную фигуру облегало платье из легкой светло-голубой летней материи, миниатюрные ножки выглядывали из-под него, полуопущенные глаза оттенялись длинными темными ресницами. Серьезное выражение прелестного личика дышало наивностью и свежестью.

Гиршфельд невольно остановился в дверях и залюбовался на нее.

«Ну, конечно ж барышня! — мелькнуло у него в уме. — Да притом и преаппетитная…» — На губах его снова прозмеилась насмешливая улыбка. Он кашлянул.

Она опустила книгу на колени и повернула к нему голову. В этом движении было столько неподдельного достоинства, что выражение насмешки быстро исчезло с его лица и он почтительно проговорил:

— Здравствуйте!..

— А, здравствуйте!..

Она движением глаз указала ему на стоящее против нее, у металлического столика, чугунное кресло.

Он машинально последовал ее приглашению.

«Однако, она обращается со мной, точно владетельная принцесса, а я как мальчишка позволяю ей это!» — пронеслось у него в голове.

Он обозлился сам на себя и, развалившись в кресле, видимо старался принять невозможно дерзко-нахальную позу. Закурив сигару, он начал пускать кольцами дым чуть не в лицо Александры Яковлевны. От нее не ускользнуло все проделанное им, но она только по временам улыбалась уголком рта. Оба некоторое время молчали…

— Баронесса Фальк, при прощании со мной, — лениво начал он, потягиваясь в кресле, — просила меня принять в вас участие и рекомендовать кому-нибудь в Москве на такую же должность камеристки, какую вы занимали при покойной княгине…

Он умышленно подчеркнул последнюю фразу и остановился.

— Я очень благодарна Ольге Петровне за память и заботу обо мне, — небрежно, в тон своего собеседника, заметила Александра Яковлевна.

— Я, конечно, должен слышать и от вас желание поручить мне заняться вашей судьбой в этом смысле, — снова начал он, растягивая слова.

— Благодарю вас. Но в настоящее время я не могу еще высказать этого желания… У меня другие виды.

Она пристально посмотрела на него своими смеющимися глазами. Он невольно принял более красивую позу.

«Неужели, — подумал он, — в этих видах фигурирую я и мы таким образом сходимся в мыслях? Это сильно бы облегчило шаг к первому сближению, а там она в моих руках… Как она чертовски хороша!» — закончил он свою мысль.

— Я, признаться, с первого взгляда на вас, еще в доме покойной княгини, — продолжал он уже вслух, — немало удивился, что вы, при вашей красоте, избрали себе такой узкий путь в жизни.

— Вас это удивило? — спросила она, окинув его быстрым взглядом.

— Да, повторяю, удивило, а вкратце узнав от баронессы вашу историю, услышав о вашем воспитании, о вашем образовании, о которых я догадывался ранее по вашим манерам, мое удивление возросло еще более, и я вполне понимаю, что это было только временное положение, что у вас должны быть виды на более широкую деятельность.

— Вы думаете?

— Вполне уверен, да иначе и быть не может, в должности камеристки, почти горничной, вы не на месте.

— Какой же широкий и более подходящий для меня путь я бы могла избрать, по-вашему мнению?

— Какой какой?! Какой угодно. Женщина с такой обаятельной внешностью имеет полное право всестороннего выбора! — восторженно заговорил он, пожирая ее глазами и забывая даже о том, что этим может набить ей цену.

Под ее разжигающе-вызывающими взглядами проснулась его животная натура. Желание обладать ею, и как можно скорее, было единственною его мыслью. Он даже подвинулся на край кресла и перегнулся к ней через стол.

— Это комплимент и фраза, а мне нужен ответ. Какой же путь? — настойчиво спросила она.

— Боже мой! Неужели найдется хотя бы один человек в мире, который за обладание вами не положил бы к вашим ногам себя самого, свои средства, свое богатство, не окружил бы вас комфортом, не сделал бы вашу жизнь — жизнью полновластной царицы?

Он пытливо поглядел на нее.

— Себя самого, свои средства, свое богатство, — задумчиво повторила она. — Вы не упомянули об имени!.. Но хорошо: я понимаю и переведу вашу поэтическую шараду на прозаический язык: вы советуете мне идти в содержанки?..

— Пошлое слово…

— Но все-таки слово… — перебила она. — Да не в этом дело! Допустим, что я с вами согласна, но где найти такого человека?

— Он перед вами!.. — захлебываясь, проговорил Гиршфельд, вскочив с кресла.

— Вы?..

— Да, я!.. Я богат, я устрою вашу жизнь, как вы пожелаете, я не остановлюсь перед безумными тратами.

Он стремительно бросился к ней. Она отстранила его рукой и встала.

— Не спешите, я еще не выбрала вас своим содержателем, — со смехом сказала она.

Он почувствовал, что этот смех леденит его кровь.

— Согласитесь! Я люблю вас, страстно, безумно!.. — задыхающимся голосом говорил Гиршфельд.

Он, весь дрожа, приближался к ней. Она отступала, и, дойдя задом до баллюстрады террасы оперлась на нее обеими руками.

— Люблю! — с иронией ответила она. — Не так же ли, как вы любили княгиню и княжну?..

— Княжну?.. — почти прошептал он, побледнев.

— Да, княжну… Но хорошо… Я согласна неограниченно пользоваться вашим богатством… Вот вам моя рука.

Он оправился и прильнул к этой руке долгим, страстным поцелуем.

— Это задаток…

— Нет, это прибавка к полученной уже вами за меня плате.

Он поглядел на нее испуганно вопросительным взглядом.

— Я вас… не… понимаю…

— Вам заплатила за меня княжна Маргарита распиской княгини, — в упор сказала она.

Он, как пораженный ударом молнии, упал на асфальтовый пол террасы.

Александра Яковлевна медленно прошла в комнаты и позвонила.

— Господину Гиршфельду дурно, — сказала она явившемуся на звонок лакею.

Тот бросился на террасу. Она прошла к себе наверх.

IX Первая петля

Николай Леопольдович очнулся в бывшем кабинете Александра Павловича на той самой отоманке, на которой умер старый князь. На его голове лежали холодные компрессы. Кругом суетилась сбежавшаяся прислуга. Помутившимся, полубессознательным взглядом обвел он окружающую его обстановку и вдруг стремительно вскочил с дивана. Он припомнил все: и прошлое, и настоящее. Схватившись за голову, еще мокрую от упавшего при его быстром движении компресса, он зашагал по кабинету. Прислуга в недоумении столпилась в дверях.

— Мне лучше!.. Уйдите!.. Я позову, когда надо, — отрывисто сказал он, заметив наконец посторонних.

Все вышли, оставив его одного, и плотно притворили двери. Он остановился среди кабинета, продолжая внимательно оглядывать его. В нем почти ничего не изменилось за истекшие восемь лет. Все вещи стояли, висели и лежали на прежних местах, только на письменном столе с этажерками не было ни пузырьков, ни бумаг, а лишь в образцовом порядке были расставлены письменные принадлежности. Живо представился Николаю Леопольдовичу момент его первого приезда в Шестово в качестве учителя молодого князя Владимира, и встреча с покойным мужем ныне тоже покойной Зинаиды Павловны, так быстро и неожиданно ставшей в Москве его любовницей. Тогда он, Гиршфельд, был юноша, только что намеревавшийся вступить на адвокатское поприще, полный сил и надежд, стремился он к одной жизненной цели: богатству, и… и достиг ее… Но как? Перед ним пронеслись картины постепенного достижения этой цели. Он припомнил в мельчайших подробностях свою двойную игру с покойной княгиней и ее племянницей, княжной Маргаритой Дмитриевной Шестовой, — игру, доведшую последнюю до преступлений, первою жертвою которых был князь Александр Павлович Шестов.

«На этой самой отоманке, — подумал он, — видел я его восемь лет тому назад мертвым, отравленным, по моему наущению, княжной. Это было началом ее преступной деятельности, за которую она так недавно расплатилась двенадцатилетней каторгой. Бедная Лида, — хрупкое, нежное создание! И ты была раздавлена колесницей современных искателей золотого руна! — припомнил он симпатичный образ сестры княжны Маргариты — Лидии, припомнил лежащею ее в гробу с неземной улыбкой спокойствия на устах, того спокойствия, которое было отнято у нее в последние дни ее жизни, отнято при посредством гнусной интриги».

Он был страшен под гнетом воспоминаний; глубокие морщины избороздили его лоб, остановившиеся глаза готовы были выскочить из орбит. Крупные капли пота, выступив на висках, медленно текли по щекам… Он все продолжал стоять, как вкопанный. Искаженное предсмертной агонией лицо княгини Зинаиды Павловны восстало в его воображении… Он припомнил, по рассказу княжны Маргариты, подробности ее отравления в гостинице «Гранд-Отель» в Т. Волосы у него поднялись дыбом… он задрожал… Вот и камера, т-ской тюрьмы, княжна Маргарита в арестантском платье, с глазами, пылающими гневом, с выражением презрения и непримиримой ненависти на лице.

— Вон, подлец! — прозвучали в его ушах последние слова княжны арестантки.

Он захохотал. То был адский хохот безграничной злобы, хохот безграничного отчаяния. Чего достиг он? Положения? Богатства? Да! Но разве все это не здание, построенное на песке? Одно дуновение ветерка, и все, все разрушено, ни от чего не останется и камня на камне. Позор, позор, позор!.. Он снова заходил по комнате, и наконец скорее упал, нежели сел в кресло, закрыв лицо руками. Несчастный, он думал, что с окончанием суда над княжной прекратятся его мучения, что вердикт присяжных над его сообщницей спасет его от возмездия, оградит его от прошлого непроницаемой стеной: что если он сам и не забудет его, то никто не осмелится ему о нем напомнить, что все концы его преступлений похоронены в могиле княгини и так же немом как могила сердце каторжницы-княгини, а между тем…

«Она, эта девушка, почти горничная, — с ужасом вспомнил он последнюю сцену с Александриной, — бросила ему в лицо слова, доказывающие, что она знает многое… что одно ее показание об этом многом может погубить его… Что делать? Как быть?..»

Он бессильно опускал голову.

«Устранить… — мелькнуло в его голове — Но как? Через кого? Он сам не в состоянии совершить преступление, он может лишь составить план и вдохновить других, близких; а где они? Единственная его верная исполнительница — в тюрьме, осуждена на каторгу, да и та отшатнулась от него…»

«Вон, подлец!..» — снова припомнились ему роковые слова, и снова заставили его задрожать.

Он, кроме того, любит ее, эту неожиданную мстительницу, одним словом повергнувшую его к своим ногам; любить так, как только может он, Гиршфельд, любить женщину, соблазнительную по внешности и вдруг ставшую для него недосягаемой. Эта недосягаемость сразу превратила в нем желание обладать ею в дикую, безумную, нечеловеческую страсть. Он ясно сознавал невозможность заглушить в себе это роковое чувство.

— Она должна быть моей! — страстно прошептал ьн, поднимая голову, но вдруг остановился, как бы испугавшись этой мысли…

«Нет, никогда… — ответил он сам себе. — Да и из чего ей? Из-за денег? Она и так будет брать их у меня, сколько захочет. Из-за меня лично? Она видимо достаточно знает меня, чтобы не вдаться в обман».

Он припомнил ее иронический хохот при слове: «люблю».

— Жениться?

Он сейчас же бросил эту мысль. Брак с бывшей камеристкой княгини, после все-таки оставшейся загадочною смерти последней, может бросить на него сильную тень, возбудить толки, навести на мысли, на подозрения…

«Нет, нет, не надо ей даже намекать на это, а то кто знает, она может этого потребовать, а я… я в ее власти», — скрежеща зубами подумал он и встал.

«Пусть так, — решил он, — я поделюсь с ней состоянием, окружу ее роскошью, она увидит, почувствует ту страсть, которая клокочет к ней в моем сердце, и быть может откликнется на нее. Говорят — страсть заразительна».

Он нервно тряхнул головой и выпрямился.

«Хватит на обоих!.. Состояние молодого князя еще в моих руках…» — думалось Гиршфельду.

— Войдите, — уже почти спокойным голосом ответил он на почтительный стук в дверь кабинета.

— Пожалуйте кушать! — распахнув дверь, доложил лакей.

Гиршфельд поправил перед зеркалом свой туалет твердой походкой отправился в столовую.

Александра Яковлевна приветливо протянула ему руку.

— Как вы себя чувствуете? С вами это и раньше случалось? — наивным тоном спросила она, лукаво улыбаясь.

— Нет! Но вы хоть кого заставите упасть к вашим ножкам! — с насильственной усмешкой ответил он и сел к столу.

Разговор во время обеда, в присутствии прислуги, вертелся на пустяках. После обеда он попросил ее уделить ему несколько минут для серьезного разговора.

— Пойдемте ко мне! — просто ответила она.

Они вдвоем поднялись в будуар покойной княгини.

В нем тоже не произошло никаких изменений, и лишь обивка мебели и стен несколько поблекла.

— Поговорим! — сказала Александра Яковлевна, опускаясь на chaise-longne и указывая ему место на маленьком кресле около себя.

Он сел, но начал не сразу, как бы обдумывая то, что ему предстояло передать ей, и стараясь не глядеть на нее. Она же спокойно и молча смотрела на него.

— Из нескольких брошенных мне в лицо на террасе слов, — медленно, с трудом заговорил он, не подымая на нее глаз, — я понял, что вам известно многое из того, что я считал окруженным непроницаемой тайной, известной лишь мне, да еще одной, оставшейся в живых, особе…

— Томящейся теперь в стенах т-ской тюрьмы, — пояснила она, отчеканивая каждое слово.

Он еще ниже наклонил голову в знак согласия.

— А потому я в вашей власти! Но мне хотелось бы узнать, — если вы, конечно, пожелаете мне открыть это, — каким образом вы могли проникнуть в эту тайну?

Он бросил на нее мимолетный взгляд.

— Княгиня, за последнее время, сделалась со мной откровеннее; мы были почти друзьями и, кроме того, дверь ее будуара, задрапированная портьерой, не всегда была плотно притворена. Понимаете?

— Понимаю… — глухо ответил он, посылая в душе тысячу проклятий по адресу неосторожной покойницы.

— Но мои отношения к княжне?.. — с усилием продолжал он.

— Я была наблюдательнее покойницы… — прервала она, взглянув на него своими смеющимися глазами.

Он весь похолодел под этим взглядом, но вскоре оправился.

— Итак, повторяю, я и моя будущность в вашей власти. Надеюсь, однако, что вы не намерены меня погубить. В этом порука поданная вами мне на террасе рука…

— Вы не ошиблись: мне нет дела до человеческого правосудия, я сама изыскиваю средства совершить суд над другими за себя… И теперь я нашла эти средства…

— Над кем? — прошептал он.

— Это вас не касается, с этой стороны вы можете быть покойны: я нуждаюсь в помощниках, а не в сообщниках…

— Молчу… Но какую же роль вы предназначаете мне?

— Я сделаюсь вашей содержанкой…

— Вы? Моей?..

Он сделал движение к ней.

— Без всяких, с вашей стороны, прав на эту содержанку… Вы их еще ничем не заслужили, — остановила она его повелительным жестом.

Он остался на месте.

— Но я заслужу!.. Оставьте мне хоть надежду, — прошептал он.

Он схватил ее руку и прильнул к ней губами.

— Довольно, г. Гиршфельд. Поговорим о деле! — сухо отрезала она, отнимая руку.

Он сделал над собой неимоверное усилие.

— Приказывайте… — скорее прохрипел, нежели сказал он.

Деловым тоном объяснила она ему, что желает переехать на жительство в Москву, куда он должен отправиться раньше и приготовить для нее помещение со всей обстановкой, прислугой и экипажами.

— Надеюсь, что я останусь довольна! — заметила она.

— Я сделаю все возможное и даже невозможное, лишь бы приблизиться хоть немного к осуществлению моих надежд…

— Посмотрим, — с улыбкой ответила она.

— О, увидите! Я создам для вас маленький рай…

— Телеграфируйте мне сюда, когда этот рай будет готов, и я надеюсь, что это случится скоро: здесь я, признаться, порядком соскучилась; а теперь я вас более не задерживаю…

Александра Яковлевна встала. Он простился с ней и с опущенной головой вышел из будуара.

Через два дня, приняв от Митрофана Сакердоновича отчеты по имению и денежные суммы, и передав из них тысячу рублей Александре Яковлевне, Николай Леопольдович выехал из Шестова в качестве покорного устроителя судьбы Александры Яковлевна Гариновой.

X Репортер

Всеведующий и вездесущий московский репортер, главный сотрудник и фельетонист некой московской газетки, выписываемой, как уверяла злые языки, исключительно русскими просвирнями, — Николай Ильич Петухов только что вернулся домой после трудового дня. Бережно сняв свою единственную пару, он облачился в сильно засаленный, когда-то серый, а теперь ставший неопределенного цвета драповый халат, протертый насквозь в том месте, которое красноречиво показывало, что почтенный «литератор» усердно высиживает свои произведения, затем вышел из своего маленького кабинета в приемную, служившую и столовой, где семейство ожидало его за чайным столом.

Это семейство состояло из жена Николая Ильича — Матрены Семеновны, худенькой, болезненной женщины со страдальческим выражением лица, сестры ее, Марьи Семеновны — старой девы, заведывавшей незатейливым хозяйством Петухова сына и дочери. Сыну его, Вадиму, шел семнадцатый год; он покончил с гимназическою премудростью на третьем классе, и никакие дисциплинарные меры не пробудили в нем дальнейшего стремления к наукам. Лавры отца не давали ему спать, и он слонялся по Москве в погоне за происшествиями, составляя о них заметки и отдавая их через отца в редакцию.

Николай Ильич, — зная по собственному опыту, что для «литератора», как он именовал себя, не только не нужна наука, но даже и грамота, — хотя и неохотно, скрепя сердцем, так как мечтал видеть сына «в студентах», к которым он с юности своей питал горячие симпатии, согласился пустить юношу по «литературной части».

— Кровь, батюшка! Ничего не поделаешь!.. — объяснял он знакомым неудачную карьеру сына. Весь в меня… Против крови, как против рода, нечего прати…

Николай Ильич был искренно убежден, что «литераторство» у него в крови.

Двенадцатилетняя дочка Петухова, Марфушка, была прехорошенькая девочка и успешно училась в гимназии: «литературная» кровь, видимо, в ней не говорила.

Жил Николай Ильич в одном из переулков, прилегающих к Пречистенке, занимая в двухэтажном деревянном доме небольшую квартирку в пять комнат, как эти каморочки с дощатыми перегородками, иногда не доходящими даже до потолка, громко называл домохозяин.

В семье Петухов был неразговорчив и даже появлялся только по вечерам, обедал в трактирах, содержатели которых считали за честь покормить его обедом, не заикаясь о плате, зная за собою грешки по кухне и по другим отраслям деятельности.

Молча взял Николай Ильич из рук своей свояченицы стакан чая, налил себе на блюдечко и, держа его пятью пальцами «по-купечески», аппетитно стал прихлебывать, изредка отправляя к рот мелко наколотые кусочки сахара, стоявшего перед ним в глиняной вазочке.

— Тебя там Никита на кухне часа с два дожидается! — тихим грудным голосом нарушила молчание Матрена Семеновна.

— Никита?.. Зови его сюда, да водочки нам с закусочкой, какой есть… — ответил Петухов.

Никита был один из многочисленных приятелей Николая Ильича, крестьянин Т-ской губернии, завзятый рыболов. Надо заметить, что Петухов уже десятки лет со страстью предавался уженью рыбы и ему были известны не только все рыболовы-крестьяне подмосковных деревень, но круг его знакомств с ними расширялся вплоть до Поволжья, и он по временам, летом, пропадал из Москвы по неделям, корреспондируя из посещаемых им городов и деревень, и предаваясь своей страсти к удочке. Обильная рыбой река, на которой стоит губернский город Т., конечно, не ускользнула от его внимания, как не ускользнуло и славящееся своими карасями озеро, на берегу которого раскинулся ближайший в Т. мужской монастырь.

Никита, полной кличкой Никита Лаврентьев, по прозвищу Ерш, был крестьянин деревни, расположенной на другом берегу этого озера. Прозвище Ерша он получил вследствие всегда всколоченной фигуры, страсти к рыбной ловле и вспыльчивого характера.

Услыхав приказание мужа, Матрена Семеновна тотчас встала и вышла из комнаты. За нею разбрелись по углам и остальные домочадцы, окончившие чаепитие.

Петухов поближе пересел к самовару.

— Николаю Ильичу! Чай да сахар!.. — раздалось приветствие; в дверях, с поклоном, показалась неуклюжая фигура Никиты.

— Другу! Садись, чайком побалуешься!

Никита уселся.

— Признаться, касательно чая — былое дело. Да и ничего, пополоскаюсь — чай на чай не палка на палку… Как можешь? Все ли с добром?.. — сказал Никита, принимая из руки Николая Ильича стакан чая.

— Благодарствуй… Каким тебя ветром в Белокаменную занесло и давно ли?

— Вечером приехал, а завтра восвояси; нашему рыболовному генералу снасти привозил: летом разов пять наезжал, у меня хоронил, ну, а теперь, вестимо, октябрь на дворе, — отписал привезти.

В это время Марья Семеновна внесла на подносе графин с водкой и две рюмки, холодную вареную говядину, нарезанную мелкими кусочками, на одной тарелке, черный хлеб на другой, и все это поставила на стол перед собеседниками.

— Ну, как ловля нынешним летом? — спросил Николай Ильич, наполнив рюмки и чокаясь с Никитой.

Оба выпили.

— Нечего Бога гневить, ловили изрядно!.. — отвечал Никита, дожевывая закуску.

— Не привелось мне побывать в наших местах.

— Ой ли, разве не был? — подозрительно посмотрев на него, спросил Никита.

— Нет!.. А что?

— Погрешил я, значит, летом на тебя…

— Аль двойник привиделся?..

— Двойник, не двойник, а только было это, как бы те не соврать, в апреле; иду это я утречком от обедни, — глядь из рощи, что у озера, барин выходит, твой благоприятель…

— Кто такой?

— Да вот прошлым летом ты с ним приезжал… еще у него удочку карась утащил…

— Николай Леопольдович?

— Он и есть! Николай, а по отчеству язык сломаешь.

Петухов при этом неожиданном известии навострил уши.

— Ну и что же? Говорил ты с ним?

— Какой! Я ему закричал «барин»!.. А он, куда тебя, оглянулся и ну улепетывать.

— Не ошибся?

— Не слепой! Я и погрешил на тебя: И Николай, думаю, Ильич здесь поблизости, да может чем изобиделся, и от моих ворот поворот.

— Нет, чем изобидиться, я тобой доволен, — заметил тот, снова наполняя рюмки. — Я не был.

— Теперь верю; говорю — погрешил.

— Да когда же это было?

— Говорю, в апреле! Тут вскорости еще, да почитай в тот же день, в городе, в гостинице, племянница тетку отравила. Княжна какая-то, сказывали.

— Шестова?

— Кажись так! Она, баяли, в монастыре за обедней в тот день была.

— А!!! — только мог сказать пораженный этой новостью Николай Ильич.

Беседа затем пошла своим чередом; слышались только рыболовные термины, шли рассказы об удачном и неудачном уженьи.

Графинчик был окончен, и Николай Ильич, оставив своего гостя ночевать на кухне, удалился в свой кабинет.

Несмотря на усталость от проведенного в беготне по городу дня и на выпитую в изрядном количестве водку, Петухов не мог заснуть. Сообщение Никиты Лаврентьева о встрече им Гиршфельда у монастырской рощи близ Т. после обедни, в день обнаружения преступления княжны Маргариты Шестовой, положительно жгло ему мозг. Он репортерским чутьем догадывался, что в этом обстоятельстве есть нечто очень важное.

Сбросив халат и юркнув под ватное, сшитое из ситцевых лоскуток одеяло, он потушил свечку и начал соображать. Он внимательно следил за газетными известиями о деле княжны Маргариты, так как знал отношение к ней своего благоприятеля — Николая Леопольдовича, для которого обделывал разные делишки среди купечества, и чуял его косвенное участие в этом деле, но ухватиться за малейшее доказательство не мог.

— Чисто сделано! — не раз со злобным восторгом повторял он, внимательно читая корреспонденции из Т. — Иголочки не подточить!

Вдруг, теперь, совершенно случайно, являлось доказательство, в день по его совершения у обедни в монастырской церкви, — припомнил Николай Ильич.

Он знал это из печатного обвинительного акта.

Но из того же обвинительного акта, а именно из приведенного в нем показания Гиршфельда, он помнил что последний, по его собственным словам, был задержан делами в Москве, и прибыл в Т. только с вечерним поездом, когда уже княжна со-зналсь и была арестована.

Несомненно, что он лгал в этом показании, а виделся с княжной утром около монастыря, но счел необходимым скрыть это свидание, что исполнил очень искусно, поручив кому-нибудь отправить из Москвы в Т. княгине Зинаиде Павловне телеграмму, полученную утром в гостинице «Гранд-Отель», уже после своего отъезда из Белокаменной. Значит он знал, что совершится преступление и был, следовательно, его соучастником. Иного вывода сделать было нельзя. Показание Никиты Ерша, вместе с показаниями его, Петухова, об отношениях Гиршфельда с осужденной молчаливой княжной, может не только запутать Николая Леопольдовича в неприятное для него дело, но даже привести его на скамью подсудимых и, смотря по ведению следствия, совершенно погубить. Внимательно, как уже мы сказали, следя за известиями о деле об отравлении княгини Шестовой ее племянницей, Николай Ильич, преследовал одну мысль, найти в нем хотя бы малейший намек на участие Гиршфельда и, опираясь на знание его отношений к подсудимой, сорвать с последнего денежный куш и начать на него издание собственной газеты, что было уже несколько лет заветною мечтою Петухова. Увы, такого намека в деле он, как мы видели, до беседы с Никитой, не находил. Теперь — дело другое.

— Приготовьтесь г. Гиршфельд раскошелиться… — радостно несколько раз повторил он, обсудив всесторонне важность принесенного Никитой известия, и заснул сном счастливого человека, твердо верующего в свою звезду.

Всю ночь снился ему милый его сердцу газетный лист, под которым красовалась подпись: Редактор-издатель Н. И. Петухов.

XI Второй свидетель

На другой день в девять часов утра Николай Ильич подходил своей плавной походкой к роскошному небольшому домику-особняку, изящной архитектуры, с лепными художественными украшениями по фасаду, зеркальными окнами в одно стекло и шикарным подъездом. Дом этот находился на одной из улиц, выходящих на Арбатскую площадь, и принадлежал присяжному поверенному Николаю Леопольдовичу Гиршфельду. Смело нажал Петухов пуговку электрического звонка, и по лицу его разлилсь даже довольная улыбка от этой смелости.

«Знай наших!» — как бы говорила вся его непрезентабельная внешность.

— Дома? — спросил он отворившего ему лакея.

— Еще почивают-с.

— Я подожду, очень нужное дело.

Лакей, знавший Николая Ильича, впустил его.

Вскоре Николай Леопольдович проснулся и узнав, что его дожидается Петухов по важному делу, приказал позвать его в спальню.

— Что скажешь? — встретил он его, протягивая руку из-под одеяла. — Садись.

Петухов, пожав руку Гиршфельду, пододвинул стул к кровати и сел. Необычайная резвость Николая Ильича не ускользнула от внимания Николай Леопольдовича.

«Что с ним? Вид у него совсем торжествующей свиньи. Что-нибудь и тут неладно!» — промелькнуло в его уме.

«Что за вздор! И откуда у меня явилась такая подозрительность?» — остановил он сам себя.

— Дельце есть личное, так сказать, — почти шепотом начал, между тем, Петухов.

— Личное?

— Да-с, личное, заветное, можно сказать: давно я эту мечту лелею.

— На счет редакторства? — усмехнулся Гиршфельд, зная давно стремление к нему Петухова.

— Именно-с… — вздохнул тот.

— Зачем же дело стало? Если нужно похлопотать о разрешении, у меня есть рука, — устрою.

— Не одно-с это: в этом-то, я знаю, памятуя мою вам службу, вы не откажете. Хотелось бы газетку без предварительной цензуры сварганить, отголоском Москвы ее сделать, серой Москвы — массы, а то сами знаете, какие у нас теперь газеты мелкой-то прессы: одна вопросами о духовенстве всем оскомину набила, другая — приставодержательством беглых профессоров занимается и в большую играет, а третья, смех и грех, совсем либеральная шипучка, благо ее редактор заведение шипучих вод имеет; об остальных и говорить нечего — все можно забить и дело сделать ахтительное.

Николай Ильич даже захлебнулся от восторга. Николай Леопольдович улыбнулся, — подозрения его рассеялись.

— Так чего же не достает, чтобы сделать это «ахтительное» дело?

— Денег.

— И много на это надо?

— Да тысяч двадцать пять на первое время, — пять тысяч залогу за издание без предварительной цензуры, ну, да на первоначальные расходы, типография, бумага, сотрудникам, публикации…

— А у тебя много денег? — остановил этот перечень Гиршфельд.

— Какие у меня деньги? — с хлеба на квас перебиваюсь…

— Так чего же ты без толку толкуешь, а я слушаю.

— Да, думал, Николай Леопольдович, что вы…

— Дам тебе двадцать пять тысяч? — даже привскочил он на локоть.

— Думал, что дадите, и теперь думаю, — невозмутимо продолжал Петухов.

На его губах мелькнула плотоядная улыбка. Николай Леопольдович не заметил ее.

— Да если бы это было и на самом деле выгодное дело, в чем я сильно сомневаюсь, то откуда я их возьму? В делах теперь застой, денег у меня самому не хватает, с домом этим тут еще связался — уйму денег съел, сам еле перебиваюсь…

Петухов смотрел на него и недоверчиво улыбался.

— Ты чего зубы-то скалишь? — рассердился Гиршфельд. — Обокрал я, что ли, кого, что деньгам счета не знаю?

«С чего-нибудь он да пристал! Что-нибудь тут да не ладно!» — мелькало в его уме и еще более раздражало его.

— Зачем обокрасть, — спокойно отвечал Николай Ильич, — умные люди не крадут, дураки крадут, Николай Леопольдович, крадут и попадаются; а умные люди не попадаются, значит не крадут.

Он с выразительною наглостью взглянул на него.

Николай Леопольдович молчал, до крови закусив нижнюю губу. Подозрения, что Петухов затевает против него что-то недоброе, разрасталось в его душе. С тех лор, как он попал в первую петлю им самим сплетенных тенет и был всецело в руках Александры Яковлевны Гариновой, он с какой-то болезненной боязливостью стал относиться ко всем, кто знал его близко при жизни Зинаиды Павловны.

— Так не дадите? — начал Николай Ильич после некоторой паузы.

— Конечно не дам! — крикнул хриплым голосом Гиршфельд. — И по очень простой причине — у меня нет! — добавил он тише и мягче.

— На нет и суда нет, — с прежней скверной улыбкой развел руками Петухов.

Оба собеседника замолчали.

— Совсем из ума вон, — прервал молчание Петухов, — вам поклон есть — от Никиты Ерша.

— От кого?

— Позабыли разве? В прошлом году из Т. мы с вами на монастырское озеро ловить рыбу ездили, в деревне останавливались у рыбака, с ним и охотились…

— А, помню!.. — слабым голосом ответил Николай Леопольдович.

Вся кровь бросилась ему в голову при упоминании Петуховым Т.

— Обиделся на вас он очень.

— Тогда? За что?

— Нет, не тогда, нынешним годом он вас в апреле, идя от обедни, у монастырской рощи встретил, окликнул даже вас, а вы от него, как он говорит, точно от чумы убежали…

Николай Ильича остановился, пытливо смотря на Гиршфельда.

Последний мгновенно побледнел. Он вспомнил, что какой-то мужик на самом деле окликнул его два раза, когда он выходил из рощи после свидания с княжной Маргаритой.

— Это было в тот самый день, когда княгиню Зинаиду Павловну, царство ей небесное, — истово перекрестился Петухов, — нашли отравленной, а княжна Маргарита Дмитриевна, по словам обвинительного акта, была у обедни в монастырской церкви. Вас, кажется, в этот день в Т. не было?

Гиршфельд не отвечал. Он был уничтожен этим странным совпадением обстоятельств. По-прежнему полулежал он на кровати, приподнявшись на локте и обводил вокруг себя испуганно-безумным взглядом, как бы стараясь найти точку опоры над зияющею под ним пропастью. Николай Ильич хорошо видел состояние своего благодетеля, но ни один мускул не дрогнул на его лице и он по-прежнему медленно продолжал:

— Я и сам было усомнился, да Никита под присягу идет, что хорошо узнал вас. Тут я и подумал, что если бы об этой вашей таинственной прогулке сведал т-ский прокурорский надзор, дело-то молчаливой княжны, пожалуй, повернулось бы иначе…

Петухов захихикал.

— Идите… подождите… меня в кабинете… Я сейчас выйду… — задыхающимся, хриплым голосом только мог произнести Николай Леопольдович, быстро приподнявшись на кровати и указывая Николаю Ильичу на дверь.

— Подождем! Отчего не подождать? — самодовольно ухмыльнулся тот и выскользнул из спальни своею бархатной походкой.

Не успел он выйти, как Гиршфельд упал в подушки и зарыдал.

Это были слезы злобы и ожесточения.

— Поддел, поддел, подлец! — скрежеща зубами, повторял он несколько успокоившись и обмывая заплаканное лицо у роскошного мраморного умывальника.

— Надо заткнуть этому псу глотку просимым им куском, — решил он, надевая халат.

Тем временем, Николай Ильич сидел в обширном шикарно убранном кабинете Николая Леопольдовича, нежась в покойном кресле и предаваясь мечтам. Двадцать пять тысяч он считал в своем кармане и прикидывал в уме расчеты по изданию, способы быстрого успеха и будущие барыши. Он уже воображал себя в недалеком будущем капиталистом и, небрежно потягиваясь в кресле, как бы заранее приучал себя к окружающей его роскоши. Появившийся в дверях кабинета, наружно совершенно спокойный Николай Леопольдович заставил его, по привычке, вскочить с кресла.

— Садитесь, — жестом указал ему Гиршфельд на покинутое им кресло и сам сел к письменному столу.

Петухов опустился в кресло и молчал.

— Вы говорили, — начал Николай Леопольдович, — что для издания газеты вам нужно двадцать пять тысяч рублей.

Голос его слегка дрогнул.

— Да, никак не меньше, — отвечал Николай Ильич и лицо его засветилось радостной улыбкой.

— В каких бумагах желаете вы получить эту сумму?

— Предпочтительнее в кредитных билетах или сериях.

— Завтрашний день в этот же час вы получите ее полностью здесь.

Николай Ильич просиял совершенно.

— Благодарю вас! — начал было он, но вовремя спохватился.

— Никаких благодарностей, — перебил его, кроме того, Гиршфельд: — я плачу вам за молчание и надеюсь, что после этого у вас не явится мысли доводить обо мне какие-либо сведения до прокурорского надзора.

— Всеконечно не явится, — заспешил Петухов. — Проверьте, что все узнанное мною за последнее время, как известны мне ваши отношения к княжне Шестовой — будут отныне тайной, схороненной во мне, как в могиле.

— Я принужден вам верить!.. Итак, до завтра. Николай Леопольдович встал и протянул Петухову руку. Тот крепко пожал ее.

— Будьте покойны!.. Могила!.. — повторил он.

— Кстати, — заметил Гиршфельд, когда Николай Ильич уже был у двери, — новая газета, при нужде, не откажется, конечно, служить моим интересам?..

— Без всякого сомнения: я никогда не отказывался и не отказываюсь служить вам, — ответил тот и исчез за дверью.

— Молодец, Николка! Важнецкое дельце обделал! — похвалил он сам себя, выйдя из подъезда дома Гиршфельда и вздохнул в себя полной грудью свежий сентябрьский воздух.

На другой день он получил обещанные деньги.

XII Московский «censor morum»

Прошло несколько месяцев. Николай Ильич Петухов был утвержден редактором-издателем ежедневной газеты без предварительной цензуры. Ему не пришлось даже просить о разрешении в Москве новой газеты, — он просто купил одну прекратившуюся, за неимением подписчиков, газетку, не потерявшую еще права издания. Владелец этой газетки был мелкий аферистик, которых столичная жизнь плодит как грибы в дождливое лето, пускавшийся, конечно без денег на фуфу, во всевозможные предприятия, от делания цинковых кастрюль до издания газет включительно, и прогоравший во всем так же быстро, как и изобретенные им кастрюли. Хлопоты по утверждению Петухова редактором не обошлись без помощи Николая Леопольдовича Гиршфельда, которого Николай Ильич, несмотря на еще неостывшую хотя уже значительно успокоившуюся, злобу успел сильно заинтересовать в этом деле. Первый видел, что второй совершенно переродился и с такой несокрушимой энергией принялся за дело, что Гиршфельд перестал даже сожалеть об отданных деньгах. От успеха этого дела зависела, кроме того, большая или меньшая вероятность, что Пастухов снова не обратится к нему за субсидией, чего чрезвычайно боялся Николай Леопольдович, тративший и без того безумные деньги на Александру Яковлевну.

— У всякого кошеля есть дно… — со страхом повторял он сам себе.

Еще за месяц до выхода первого номера новой газеты, на нее подписалось почти все московское серое купечество, среди которого вращался Николай Ильич, сумевший искусно рекламировать свое нарождающееся детище и всучать на него подписные билетики. Купцы, кроме того, надеялись, что «живоглот» — под этим прозвищем был известен среди них Николай Ильич, — пощадит в своей газете подписчиков, в чем, впрочем, жестоко ошиблись, и несмотря на то, что увидали свою ошибку с первых ее номеров, нарасхват читали ее не давая зарока и на будущее время вносить за нее деньги. Их подкупало скандальное направление: все московские сплетни находили место на ее страницах. Каждый лавочник, пропечатанный в ней вчера, с жадностью развертывал ее завтра, надеясь встретить пропечатанным своего соседа, кума, приятеля. Все это сделало то, что числе подписчиков, по выходе первых номеров, стало увеличиваться прогрессивно. Розничная продажа тоже шла на славу. Николай Ильич, пропуская мимо ушей возгласы негодования, подчас довольно справедливого, по адресу их нового собрата на страницах других московских периодических изданий — торжествовал.

— Брань на вороту не виснет, — утешал он себя русской пословицей.

— Брань — та же реклама! — изрекал ему в утешение Николай Леопольдович, деятельность которого, как выдающегося адвоката, чуть ли не ежедневно восхвалялась на разные лады на страницах новой газеты.

— Я их, этих ругателей, этих проповедников принципов, этих оградителей неприкосновенности семейного очага, всех куплю! — заговорил уже через полгода по выходе газеты Петухов и не ошибся.

Те, которые, казалось, собственною кровью писали против его газеты ожесточенные статьи, стали ее постоянными сотрудниками. Щедро и аккуратно уплачиваемый гонорар произвел эту метаморфозу. Выдача авансов сломила самых непреклонных.

Репортерская часть в газете, благодаря знакомству Николая Ильича со всею московской полицией, была доведена до совершенства. С властями вообще, а с московскими в особенности, консервативный по инстинкту Петухов был в идеальном ладу. Московские либералы — существуют и такие — говорили даже о нем, перефразируя стих Пушкина:

Старик Катков его заметил

И, в гроб сходя, благословил.

Спустя месяц-два по выходу в свет новой газеты, Николай Ильич был вызван для объяснений по поводу помещенной в ней заметки, к одному власть имущему московскому сановнику. С душевным трепетом прибыл он, трусливый по природе, в назначенный час в дом особы. Продрожав несколько времени в приемной, он был приглашен в кабинет.

Сановник принял его стоя, в присутствии чиновника.

— Вы редактор новой газеты?

— Точно так-с! Не губите, ваше-ство! — скороговоркой произнес Николай Ильич, со слезами на глазах, и не успел сановник опомниться, как Петухов схватил его руку и запечатлел за ней поцелуй, обливая ее слезами.

Это происшествие так поразило старика-сановника, что он усадил Николая Ильича в кресло, приказал принести воды, просил успокоиться и отпустил обласканным, обещав всевозможное покровительство его изданию.

Московские Титы Титычи и купеческие «саврасы без узды» как огня боялись «петуховской газеты», страшась быть в ней ежедневно пропечатанными за их безобразные ночные оргии по загородным ресторанам, скандалы и мордобития; сложились даже разделения скандалов на «скандалы просто с полицейским протоколом» и «скандалы с протоколом и петуховской газетой». Во избежание последних, они, несли обильные дани Николаю Ильичу, и он таким образом сделался для Москвы своеобразным «censor morum», как древние римляне именовали блюстителя нравов. Особенно рьяные охотники до сильных ощущений, избравшие себе всецело жизненным девизом: «нраву моему не препятствуй», платили контрибуции в форме ежемесячных взносов, сумма которых определялась как по состоянию плательщика так и по степени развития его мускульной силы.

Но и эти обложенные регулярной податью не всегда избегали заслуженной кары, в форме пропечатанья в новой газете за свои выдающиеся из ряда вон подвиги, если не озабочивались добыть каждый раз после грандиозного скандала амнистию от строгого редактора.

Следующий случай, имевший место на второй год издания новой газеты, красноречиво доказывает это.

Один из прожигавших наследственные тятенькины капиталы — юный купеческий саврасик, устраивавший гомерические кутежи, с битьем зеркал, посуды и неприглянувпшхся физиономий в колоссальном количестве, покорно вносил ежемесячно редактору нового обличительного органа его пятьдесят рублей за молчание о своих «пассажах».

Новая газета долго оставляла его веселиться по своему, как вдруг, в один прекрасный день, на ее страницах была напечатана обширная заметка об одном из его подвигов. Фамилия героя была, впрочем, обозначена одними инициалами. Подвиг, навлекший на него такую беду, был следующий. У него была некая «пассия» — женщина замужняя. Вдруг муж ее, сильно мешавший любящим сердцам, заболел какою-то простудною болезнью и отдал Богу душу. Жена опечалилась мало, саврасик был в восторге и устроил за свой счет роскошные похороны, за которыми следовал обильный яствами и питиями поминальный обед в гостинице на Ваганьковом кладбище. На обеде присутствовали все прихлебатели савраса. Напившись до зеленого змия, последний потребовал шампанского, затем вскочил на стол и начал плясать трепака. Посуда со звоном полетела со стола, прихлебатели плясали вокруг. Духовенство поспешило удалиться; на его место явилась полиция.

Скандал вышел грандиозный.

О нем-то и пропечатали в новой газете.

Прочитав утром роковую заметку, вносивший исправно свою ежемесячную дань саврас ошалел до того, что вчерашнего хмеля как не бывало, и он, совершенно трезвый, помчался для объяснения в редакцию, помещавшуюся в то время на набережной Москвы-реки. В трезвом виде он, надо заметить, был смирнее ягненка.

— Ты это что же?.. Это не того… не ладно! — воззрился на него саврас.

— Что такое? Что не ладно? — недоумевающим тоном спросил Петухов.

— Деньги берешь, а мораль пущаешь, — это не модель!

— А ты про это? Так ты, баранья голова, думал, что я тебе за сто пятьдесят рублей на поминальных столах плясать дозволю? Шалишь. Три тысячи, или завтра же полную фамилию и подробности помещу. Слышишь? — крикнул Николай Ильич.

— Слышу… — робко произнес уничтоженный этим аргументом «саврас».

Через полчаса требуемая сумма была доставлена.

Так обделывались дела в редакции новой газеты.

В домашней жизни Петухов не изменил своих привычек. Слегка подновив обстановку своей квартиры и сделав себе необходимое платье, он ни на копейку не увеличил своих расходов, терпеливо ожидая, когда средства позволят ему зажить на совсем широкую ногу. Его семья почти не чувствовала финансового изменения в средствах ее главы. Она по-прежнему довольствовалась малым, и только сын Вадим перехватывал иногда у отца малую толику и кутил с сотрудниками, чувствуя себя на седьмом небе в их литературном обществе.

XIII Казначей поневоле

Николай Леопольдович сдержал слово и создал для Александры Яковлевны Гариновой на самом деле «маленький рай». Уже более года жила она в Москве на средства Гиршфельда, — широко, без счета, пользуясь ими. Квартирка ее находилась в бельэтаже одного из двух громадных домов, построенных по петербургскому типу (тогда еще весьма немногих в первопрестольной столице), образующих целый переулок между Петровкой и Неглинным проездом, носящий название Петровских линий. Нижние этажи чуть ли не шестиэтажных громад были заняты роскошными магазинами, из огромных зеркальных окон которых лились по вечерам ослепительные потоки света: мостовая и тротуары в проезде между домами были сделаны из тогда только что входившего в моду асфальта, и, кроме газовых фонарей, в проезде поставлены были электрические фонари по системе Яблочкова. В этом появившемся лишь года за два до описываемого нами времени центре старушки-Москвы уголке Петербурга господствовало день и ночь необычайное для Белокаменной оживление, благодаря открытому в тех же Петровских линиях фешенебельному Татарскому ресторану, также по петербургскому образцу. Нечего и говорить, что дома эти были снабжены всеми удобствами, подъемными машинами, электрическими звонками, проведенными водою и газом, освещавшим десятки шикарных подъездов.

Пять больших комнат, составлявших квартиру Александры Яковлевны, казались небольшими и уютными, так как величина их скрадывалась массою разнообразной мебели, тяжелых портретов, драпировок, картин в роскошных рамах, ламп и бра; ее будуар и спальня были отделаны так же, как у покойной княгини Зинаиды Павловны в Шестове, с тою лишь разницею, что пунцовый цвет будуара заменен был голубым. В зале, уставленной золоченою мебелью, стоял великолепный деми-рояль из грушевого дерева, с бронзовыми, блестевшими как золото, украшениями. Александра Яковлевна за последнее время стала заниматься музыкой. Ее далеко нельзя было назвать музыкантшей. В доме Гариных она училась музыке вместе с княжнами, умела играть легкие пьески и танцы, и обладая, кроме того, музыкальным слухом, она искусно воспроизводила слышанные ею мелодии. В пении она обладала тоже не особенно выдающимися качествами — у нее был приятный, но очень маленький и совершенно необработанный голосок, так что она часто прибегала к так называемому «говорку», но зато умела петь с шиком и особенною, чисто цыганскою, фразировкою. Таковы были музыкальные таланты Александры Яковлевны.

Это, впрочем, не мешало окружавшим ее вскоре после ее появления в Москве поклонникам провозгласить ее чуть ли не выдающейся артисткой, или уж, по меньшей мере, женщиной с задатками гениальности. Сонм этих поклонников состоял из начинающих карьеру адвокатов, литераторов, студентов, маленьких артистов и артистов-любителей. Последних, в описываемое нами время, было более, нежели комаров в июне.

Среди этой многочисленной свиты нарождающейся на горизонте Белокаменной артистической звезды, выдавались, по своему общественному положению только двое: Николай Егорович Эдельштейн и Иван Васильевич Марин.

Первый был недюжинный артист-музыкант, московская знаменитость, хотя много лучей славы, окружающей его имя, было позаимствовано от выдающегося артистического успеха его брата — общеевропейской известности здравствующего и первенствующего среди русского музыкального мира до сего дня. Николай Егорович стоял во главе одного из московских музыкально-драматических учебных заведений. Это был человек лет сорока с небольшим, среднего роста, с лицом еврейского типа, замаскированного отчасти отсутствием бороды, с длинными курчавыми волосами. Он был большой руки bonvivant, лихой собутыльник и страстный любитель женщин. Учреждение, во главе которого он находился, готовило артисток и давало ему в последнем смысле обильную жатву. По Москве ходили упорные слухи, что расположение г. директора, в известном смысле, являлось условием sine qua non успешного окончания артистического образования в этом учреждении. О Николае Эдельштейне и многих ученицах рассказывалось много скандальных историй. Некоторые из них не сходили благополучно с рук ловеласа-начальника: являлись защитники девушек, и раз даже арапник справедливо разгневанного брата прогулялся по спине (по другой же редакции, по лицу) Николая Егоровича, вздумавшего довольно исключительно заняться артистическим образованием сестры воинственного братца, но встретившего от нее энергичный отпор.

Другой, Иван Васильевич Марин, был актер казенной сцены и преподаватель драматического искусства в находящемся под начальством Николая Егоровича учреждении. Он не уступал последнему в наклонностях ловеласа, но в виду преклонности лет, ухаживания его были чисто эстетического характера.

Николай Леопольдович Гиршфельд был хорошо знаком с обоими и когда Гаринова выразила ему желание серьезно заняться своим музыкальным образованием, то он на другой день прислал ей письмо, с которым она и отправилась к Эдельштейну.

Николай Егорович рассыпался перед ней в любезностях и обещаниях упрочить ее артистическую карьеру, и она вышла от него уже в качестве ученицы московского музыкально-драматического учреждения. Надо, впрочем, отдать справедливость директору, что несмотря на то, что он на первых же порах отличил от других новую ученицу и стал явно и настойчиво за нею ухаживать, это не помешало ему убедиться в ее музыкальной неподготовленности и маленьком голоске, и сдать ее в класс драматического искусства, на руки Марина — своего безопасного соперника в ферлакурстве, уверив Александру Яковлевну, что лишаясь ее как ученицы, он приносит жертву на алтарь искусства, так как у нее, по его мнению, разделенному с Мариным — авторитетом в этом деле, — несомненные задатки драматической актрисы, и на его совести лежал бы грех лишения отечественной сцены ее лучшего будущего украшения. Гаринова охотно приняла все это за правду и, как кажется, не осталась в долгу у Николая Егоровича за его попечения о ее артистической судьбе, так как последний, за все время ее пребывания среди слушательниц драматических курсов и даже по выходе, что случилось через год, не отнимал у нее своего расположения и часто посещал ее один и с Мариным.

Такой поворот в артистической карьере «несравненной и божественной» Александры Яковлевны, как называли ее поклонники, привел в неописанный восторг ту часть их, которая состояла из артистов-любителей. Они стали наперерыв добиваться ее участия в устраиваемых ими спектаклей в трех, предназначенных исключительно для любителей, московских театриках: Немчинова на Поварской, Секретарева на Кисловке и Шумова в благословенной Таганке. Такое участие приносило, кроме удовольствия видеть свой кумир на сцене, и известную выгоду устроителям, так как билеты на спектакли любителей, или как их прозвали «губителей», в описываемое время, при существовании монополий казенных театров, считались бесплатными и должны были продаваться под сурдинку, среди знакомых, причем всучивались имевшим неосторожность познакомиться хотя мимоходом с «любителем», что называется, наступая на горло, Гаринова же обыкновенно распродавала их массу, много отдавала даром, платя из своего кармана и, кроме того, никогда не отказывала в деньгах для устройства спектакля.

При таких условиях понятно, что она была желательней исполнительницей и играла постоянно первые роли, печатаясь в афишах красной строкой.

Ее профессор, как громко именовал себя Марин, не запрещал ей лицедейство даже ставил большинство спектаклей с ее участием, — конечно, не безвозмездно.

Он далеко не верил в великую артистическую будущность своей хорошенькой ученицы, хотя вместе с Эдельштейном пылко уверял ее в противном. Марин рассчитывал, что она, со своей пикантной сценической внешностью, может иметь успех на сцене, исполняя роль кокеток и ingénue comique, оставаясь во всех ролях той же «божественной» Александрой Яковлевной, а потому не только не препятствовал ей играть в премьерши среди любителей, но даже подал ей мысль выйти с курсов и брать у него частные уроки, что та и исполнила.

Этим, влюбленный в свою ученицу, хитрый старик убил, как говорится, двух зайцев: устранил ученицу, мешавшую общему ходу учебного дела, с которой он не мог поступать с обычною ему строгостью, и доставил себе, кроме хорошо оплачиваемого частного урока, удовольствие приятных tete-a-tete'ов. В такой-то любительской горячке прошло первое время пребывания Гариновой в Москве. В отношениях ее к Гиршфельду не изменилось ничего: она продолжала держать его в почтительном отдалении, считая совершенно достаточным ту честь, которую она оказывает ему, позволяя разыгрывать относительно нее роль тароватого содержателя. На самом же деле он был лишь ее казначеем поневоле. На его обязанности лежало заботиться, чтобы на текущем счету Александру Яковлевны Гариновой в банкирской конторе Волков с сыновьями значилась всегда солидная цифра; об экстренных же суммах, необходимых ей, она сообщала ему лично, вызывая его к себе коротенькою запискою. Каждое слово таких записок, буквально ценилось ею на вес золота.

Первое время Николай Леопольдович таил в своем сердце, кое-какие надежды на благосклонность «божественной», но надежды эти день за днем становились все более призрачными, хотя в описываемое время он еще не потерял их совершенно, продолжал бывать на ее вторниках и следить за ней ревниво-влюбленным взглядом. Она делала вид, что не замечает этого, а между тем в сердце Гиршфельда не переставала клокотать целая буря неудовлетворенной страсти, оскорбленного самолюбия, бессильной злобы и бесправной ревности. Для последней в особенности представлялось обширное поле, так как, в виду двусмысленного положения в обществе Александры Яковлевны, в ее салонах собирались, кроме нескольких заправских артисток, артистки-любительницы, все сплошь близко граничащие с кокотками; большинство же были мужчины, мало стеснявшиеся с этим артистическим цветником, и почти не выделяя из него и хозяйку. Скарбезные шутки, пикантные анекдоты сыпались со всех сторон не только из уст мужчин, но и женщин.

Этот господствовавший в салоне Гариновой тон коробил даже циничного Гиршфельда, ставшего, кстати сказать, в силу своей платонической любви, почти пуританином. Окружающие часто открыто выражали ему свою зависть, как обладателю «божественной», и тем заставляли его, прикрываясь деланной улыбкой, переносить жестокие сердечные страдания. Не раз с сожалением и раскаянием вспоминал он не только княжну Маргариту, но даже княгиню Зинаиду Павловну.

XIV Хочу быть актрисой

Был второй час дня.

Александра Яковлевна только что встала, и в утреннем негляже казалась утопающей в волнах тончайшего батиста и дорогих кружев, сквозь которые в подобающих местах просвечивало ее выхоленное, атласное, розовое тельце. С тех пор как мы покинули ее в Шестово, она пополнела и посвежела, красивое личико приобрело выражение большей самоуверенности и даже игривого нахальства. Она сидела, грациозно откинувшись на спинку chaise-longue и капризно играла миниатюрными ножками, обутыми в шитые золотом китайские туфельки.

Перед ней, на маленьком, низеньком столике, стоял серебряный кофейник, такая же сахарница и недопитая чашка севрского фарфора на серебряном подносе. Она по временам пила из нее маленькими глотками, при чем движение ее руки, в откинутом рукаве утреннего капота, давало возможность видеть эту полненькую ручку, покрытую легким пушком, почти всю до плеча.

Николай Леопольдович сидел на кресле поодаль и пожирал хозяйку плотоядным взглядом. Он переносил все адские муки Тантала, и это продолжалось уже более двух лет. Намеренно ли, или нет? — об этом знала только она одна, но Гаринова принимала его с деловыми визитами почти всегда в соблазнительном негляже.

И теперь Гиршфельд привез ей, по ее требованию, весьма значительную сумму. Объемистая пачка радужных бумажек лежала небрежно брошенной на серебряном подносе рядом с кофейником. Исполнив свою обязанность, он хотел было удалиться, но Александра Яковлевна, нетерпеливым движением всего корпуса, остановила его:

— Сейчас и бежать! Посидите! Хотите кофе?

Он отказался, чувствуя, что в ее присутствии, при подобной обстановке, он не будет в состоянии сделать глотка, и пробормотал что-то о неотложных делах.

— Пустое; у меня тоже есть до вас дело…

Он посмотрел на нее вопросительно и опустился в кресло.

— Вы удивлены; вы думаете, что я и дело — несовместимы; а вот и ошибаетесь! И я часто серьезно думаю, и теперь надумалась: мне надоела эта возня с любителями, эта жизнь содержанки…

Она остановилась.

В его голове мелькнула мысль, что она решилась изменить свое положение и выйти за него замуж. Он давно порешил согласиться на этот брак, если один этот путь мог доставить ему так страстно желаемое обладание.

«А если это будет лишь фиктивный брак?»

От этой мысли он весь похолодел.

— Я хочу поступить на настоящую сцену, с окладом жалованья и с хорошим окладом! — закончила она.

Этот конец был для него неожиданностью. Сладкие грезы были разрушены.

«Значит, все-таки она сознает, что нехорошо так беспощадно обирать меня, — подумал он. — У нее проснулось ко мне чувство жалости!..»

Это его отчасти успокоило.

— На казенную сцену, на первые роли трудно, да и жалованье там мизерное, — деловым тоном ответил он.

— Да я и не хочу на казенную; с чего вы это взяли? Я хочу поступить на частную, в тот театральный кружок, который уже с год как существует в Москве, под управлением Львенко. Вы ее, конечно, знаете? Вы всех знаете…

— Я знаю Анну Аркадьевну, и даже хорош с ней и с ее мужем.

— Он, кажется, тоже адвокат? — кинула она.

— Да!

— Ну, вот видите… Она, как слышно, платит баснословные оклады, но берет со строгим выбором… Я просила к Эдельштейна, и Марина представить меня ей, они обещала, но потом как-то сконфужено уклонились; видимо она не хочет знакомиться с содержанкой! — с злобной горечью произнесла Гаринова.

— Не думаю; это что-нибудь да не так! Анна Аркадьевна женщина без предрассудков и всецело преданная искусству, — поспешил успокоить ее Гиршфельд.

— Думаете ли вы, или не думаете — это меня не касается, но это так… Понимаете? Так!.. Никто, а вы меньше всех, в этом меня разуверите!.. — капризно крикнула Александра Яковлевна.

Гиршфельд не отвечал.

— Видите, видите: и вы молчите, — продолжила она, — а потому я хочу, чтобы она не только приняла меня к себе на сцену на первые роли и на хорошее жалованье, но сама приехала со мной познакомиться и пригласить меня…

— Но это так не делается, — заикнулся было Николай Леопольдович, но Гаринова не дала ему договорить.

— Мне нет дела, делается ли это у них или у вас, но я хочу этого! Слышите? Я хочу!.. — крикнула она; вся раскрасневшись, быстро вскочила с места, несколько раз прошлась по комнате и снова села.

От быстрого движения у нее расстегнулась верхняя пуговица капота и обнажилась белоснежная шейка.

Николай Леопольдович молчал, задыхаясь от страсти.

— Слышите? Я хочу! — повторила она и топнула ножкой.

— Слышу… я сделаю… Но какая же за это награда?.. — хрипло, с трудом ответил он.

— Пока, вот: целуйте! — с улыбкой протянула она ему свою руку.

Он мгновенно сорвался с места, схватил эту руку и крепко прильнул к ней губами выше локтя.

— Довольно… — сказала она, пробуя отстранить его от себя; но он как клешами сжал ее руку и не отрывался, — Мне больно!.. Слышите?..

Он не слыхал, весь дрожа от охватившей его страсти. Лицо его побагровело, жилы на лбу налились кровью. Остановившиеся глаза почти выкатились из орбит. Он был страшен. Продолжая левою рукою держать ее за руку, правою он сделал движение, чтобы обхватить ее за талию и наклонился к ней уже совсем близко.

Она почувствовала опасность.

«Крикнуть!.. Это скандал!» — пронеслось к нее в голове. Она вдруг захохотала.

Этот хохот отрезвил его. Он бессильно выпустил ее руку, обвел ее помутившимся взглядом, схватился за голову обеими руками и несколько минут простоял в оцепенении.

— Извините… — прошептал он наконец, взял шляпу и шатаясь вышел из комнаты.

— Не забудьте о Львенко! — весело крикнула она ему вдогонку.

После его ухода, Александра Яковлевна подошла к зеркалу. Ей вспомнилось лицо Гиршфельда, за минуту так ее напугавшее; но теперь, при этом воспоминании, на ее губах появилась самодовольная улыбка.

«Кажется, я и без тайны в руках могу крепко держать в них этих царей природы, как высокопарно называют себя мужчины. Этот умный, но сладострастный жид готов положить к моим ногам все золото, собранное им ценою преступлений, готов решиться на массу других, лишь бы добыть меня. Но сила красивой женщины прежде всего в ее недостижимости, а если она и сойдется с кем-нибудь, то в неуверенности мужчины в прочность это связи. Нами дорожат лишь тогда, когда рискуют ежеминутно потерять… Я знаю это, и это-то знание — моя сила! С ним и со средствами Гиршфельда, я достигну своей цели…»

Так думала она, любуясь собой.

Николай Леопольдович, между тем, не помня себя, выскочил из двери квартиры Гариновой, а затем из подъезда, и бросился в свою коляску. Только свежий сентябрьский воздух заставил его опомниться. Он с омерзением к самому себе припомнил только что пережитую сцену.

«И не иметь возможности отомстить, быть бессильным свидетелем своего собственного унижения!»

Он заскрежетал зубами.

«Что если бы, — блеснула у него мысль, — он послушался тогда княжны Маргариты, явился бы с повинной и был теперь на каторге со все-таки любимой и любящей девушкой?»

Он не знал о постигшей ее судьбе.

«Что тогда? Не лучше ли ему было, чем теперь, в когтях Гариновой и Петухова? В постоянном страхе?» — настойчиво восставали в его уме вопросы.

«Гораздо лучше!» — подсказывал ему в ответ какой-то внутренний голос.

XV Директриса

На другой день, рано утром, Николай Леопольдович покорно поехал со щекотливым поручением Гариновой к Анне Аркадьевне Львенко. Ни по одной черте его лица нельзя было догадаться о перенесенных им страданиях вчерашнего дня. Оно, как и вся его упитанная, выхоленная фигура, дышало наружным спокойствием, самоуверенностью и самодовольством.

Анна Аркадьевна жила в тех же Петровских линиях, занимая громадную угловую квартиру в третьем этаже, окна которой выходили частью на Петровку, а частью в проезд между домами. По наружности, это была полненькая, невысокого роста, довольно пикантная шатенка, с большими, сумасшедше-восторженными глазами, которыми она артистично управляла, придавая им, сообразно обстоятельствам, то или другое выражение. Подвижная, непоседливая, она принадлежала к народившемуся лишь в семидесятых годах нынешнего столетия типу женщин «чреватых идеями», как выразился о них Н. Соловьев. Этими идеями была полна ее миловидная головка, — они били в ней, что называется, через край. Анна Аркадьевна жаждала самостоятельной деятельности, но в силу ее воспитания и образования, такая деятельность могла открыться для нее только в области искусства. Она и бросилась в него. По происхождению — столбовая дворянка, она провела детство и юность безвыездно в одной из ближайших к Москве губерний, в уездном городе, где ее отец занимал выборные должности, а мать наблюдала за воспитанием и образованием как ее, так и младшей дочери — Лизы. Последнее было поручаемо выписываемым из Москвы гувернанткам, а первое состояло в классических домашних мерах исправления, ряд которых увенчивался грозным отцовским чубуком. На умную и способную от природы девочку это «воспитание и образование» не положили резкого отпечатка и не обратили ее в шаблонную, недалекую, застенчивую «уездную барышню». Напротив, они выработали в ней характер, наклонность к протесту, и с летами — желание во что бы то ни стало вырваться из-под родительского крова, настойчивость и упрямство в достижении цели — главные свойства характера Анны Аркадьевны. Уйти от мер домашней строгости вообще и от отцовского чубука в особенности, вскоре представился случай, и Анна Аркадьевна не преминула им воспользоваться.

К ней присватался жених — Яков Осипович Левенберг.

Молодой человек, окончивший всего года за два перед тем университетский курс, он был назначен исправляющим должность судебного следователя в тот город, где текла довольно неприглядная в родительском доме жизнь Анны Аркадьевны. Юный жрец тогда только что обновленной русской Фемиды был принят с распростертыми объятиями в семейных домах уездного города, а в том числе и в доме родителей Анны Аркадьевны. Яков Осипович оказался весьма приличным молодым человеком и, кроме того, очень хорошим музыкантом. За роялем начался и кончился скороспелый роман молодой девушки. Она с детства усердно занималась музыкой и считалась чуть не первой музыкантшей в уезде, к радости и гордости своей матери, которая с восторгом передавала отзыв одной столичной гостьи о том, что в пальчиках ее Анюты просто какое-то волшебство.

Несмотря на это «волшебство», Левенберг оказался перед ней выдающимся артистом, чем и покорил юное, да еще жаждавшее простора и свободы сердце. Свеженькая, хорошенькая, а для уезда очень начитанная и развитая девушка (она сама старалась дополнить пробелы своего образования) и, кроме того, музыкантша и артистка в душе Анна Аркадьевна не могла не произвести впечатления на молодого следователя-пианиста, а кругленькое приданое, о котором ходили слухи, довершило увлечение молодого человека. Игра в четыре руки завершилась в один прекрасный день предложением руки и сердца со стороны Якова Осиповича.

Анна Аркадьевна сконфузилась.

Отцовский чубук в последний раз мелькнул в ее воображении.

Она согласилась.

После ряда домашних сцен, ею было добыто и согласие родителей, которые вначале отказали было претенденту. Этот отказ еще более подзадорил своенравную девушку. Одним из мотивов его было то, что жених — еврей, но это препятствие было вскоре устранено, В маленьком городке узнали, что следователя Левенберга в ближайшее воскресенье будут крестить в местном соборе. На небывалую в уездном городе церемонию собралась толпа народа, и крещение было совершено с помпою. Яков Осипович, таким образом, положил к ногам Анны Аркадьевны веру своих отцов.

Вскоре после этого состоялась их свадьба. Жизнь молодых потекла вначале довольно ровно. Свободное от служебных занятий время молодой муж посвящал, совместно с женою, музыке или же чтению выписанных из столицы книг и журналов. Вскоре, впрочем, у молодого супруга, получившего за женой довольно крупную сумму денег, открылась страсть к картам, и он стал просиживать напролет целые ночи, проигрывая весьма крупные куши. Тут-то и сказался выработанный в родительском доме характер Анны Аркадьевны. Она, для спасения мужа из водоворота пагубной страсти, не прибегала к рутинным сценам, но в один прекрасный день, укатив с его согласия, на несколько дней в Москву, прислала ему оттуда категорическое письмо о том, что она более не намерена вернуться, но что он, если пожелает, может выйти в отставку и переехать в Москву, где она встретит его верной женой.

«Это — мое бесповоротное решение; причин объяснять не желаю!» — закончила она энергичное послание.

Никакие вмешательства родителей, никакие письменные, даже личные просьбы супруга, не подействовали на упрямую головку Анны Аркадьевны: она твердо стояла на своем и заявляла, что приготовилась ко всякому скандалу, ко всякой огласке. Супруг nolens-volens должен был уступить, и зачислился в московские присяжные поверенные.

Адвокату «по неволе» сразу повезло счастье, и кроме очутившегося у него в руках крупного родственного процесса, доставившего ему громадный гонорар, дела его, вообще, на первых порах пошли весьма ходко. Как артист в душе, Яков Осипович собрал вокруг себя музыкальный кружок и делил свое время между письменным столом и роялем.

Анна же Аркадьевна, напротив, охладела к музыке. Это произошло от того, что после игры слышанных ею виртуозов, к числу которых принадлежал Николай Эдельштейн и особенно его брат — Антон, и даже после игры ее мужа, ее не удовлетворяла собственная ее игра: она сознавала, что в этой области она не достигнет выдающегося успеха, т. н. первенства, а этот успех, это первенство гвоздем сидели в ее упрямой головке. В ней сидели бесы самолюбия, самомнения и тщеславия, и не давали ей ни минуты покоя; препятствия к достижению цели только раздражали ее, а если эти препятствия становились чересчур серьезны, она бросалась с такой же, если не большей энергией в другой дело. Так было и теперь. Выступив несколько раз с успехом на любительских спектаклях в Москве, обладая хотя небольшим, но довольно симпатичным и хорошо поставленным голоском, она решила посвятить себя драматическому искусству, энергично засела пополнять в этом направлении свое литературное образование, и наконец добилась принятия на казенную сцену.

На театральных подмостках она появилась под фамилией Львенко.

Вскоре, впрочем, она увидела, что казенная сцена не может удовлетворить ее самолюбию, ее жажде выдающегося успеха: она попала в театральную толпу, ей давали изредка маленькие роли в водевилях с пением, — что было далеко не то, о чем она мечтала. Горькое разочарование действительности не только не отняло, не уменьшило, но даже увеличило ее энергию. Она решила устроить свой театр и послужить искусству, став во главе этого артистического предприятия, дабы через него составить себе имя.

— Я добьюсь того, что имя Львенко не умрет в истории русского театра! — говорила она сама себе и близким ей людям.

Анна Аркадьевна горячо принялась осуществлять задуманное дело на широких, свойственных ее русской натуре началах. Деньги у нее были, кредит также, и с этими двумя силами можно сделать все, и дело двинулось на всех парусах.

Ко времени нашего рассказа, театральный кружок под управление Анны Аркадьевны Львенко второй год существовал в Москве, и театр кружка успешно конкурировал с казенной сценой, оставляя последнюю за флагом. Директрисой театра кружка, как именовала себя Львенко и как значилось на ее визитных карточках, были собраны в Москву все выдающиеся провинциальные артистические силы, и таким образом составилась лучшая труппа в России. Всей душою преданная идее проведения в жизнь чистого искусства, Анна Аркадьевна бережно охраняла свой вертоград — ее собственное выражение — от тех дневных и ночных бабочек, которые званием артистки прикрывали другие, к искусству прямого отношения не имеющие профессии. Таких кандидаток в артистки в Москве было немало. Вот почему она уклонялась от знакомства с Александрой Яковлевной Гариновой.

Кроме того, Эдельштейн и Марин выбрали весьма неудачное время для ходатайства за свою протеже перед Анной Аркадьевной. Последняя была занята в то время всецело делом освобождения частных сцен от тяготевшей над ними монополии казенных театров и путем всевозможных и подчас даже невозможных ходатайств довела его до благополучного конца. Театр кружка Львенко явился первым в России свободным частным театром.

— Я своим бабьим хвостом сделала то, чего не могли сделать до меня сотни мужчин! — говорила торжествующая Анна Аркадьевна.

Это была правда; но увы, владелица чудодейственного «бабьего хвоста» обладала одним недостатком: она не знала арифметики. Несмотря на ежедневные полные сборы, расходы были так велики, состав труппы так громаден, оклады такие баснословные, что не только нельзя было думать о барышах, — не для них и начала она дело, — но надо было постоянно принимать средства, как свести концы с концами. Денег не было, и Львенко нуждалась постоянно. Об этом знал Гиршфельд, и на это рассчитывал.

XVI В конторе театра

Деятельной директрисы театра, несмотря на довольно ранний час утра, Николай Леопольдович уже не застал дома.

— Барыня с полчаса как уехала в театр на репетицию! — объяснил ему отворивший дверь лакей в изящном фраке и белоснежной жилетке.

Не желая откладывать исполнение поручения Гариновой, Гиршфельд приказал кучеру ехать на Тверскую. На этой улице, в доме жида-подрядчика Моисея Соломоновича Шмуль, разбогатевшего исключительно на поставке для армии подошв, — тех исторических подошв, которые никак не могли долго удержаться на сапогах русского солдата и принудили нашу победоносную армию сделать русско-турецкую компанию почти босиком, — помещался театр кружка под управлением Анны Аркадьевны Львенко. Театр этот с год как был устроен специально для кружка, на общие средства Шмуль и Львенко. Злые языки даже уверяли, что Моисей Соломонович решился на передачу части своего громадного дома под театр pour les yeux de madame. Была ли в этом доля правды — неизвестно, но Моисей Соломонович до прекрасного пола, к большому горю его жены, Ревеки Самуиловны, был на самом деле очень падок.

Дежурный капельдинер попросил Николая Леопольдовича подождать в фойе и побежал с его визитной карточкой к директрисе.

Гиршфельд стал прогуливаться по зале, украшенной по стенам портретами и бюстами знаменитых русских и иностранных писателей. Его внимание в особенности привлек великолепный, исполненный масляными красками поясной портрет М. Ю. Лермонтова, в роскошной золоченой раме. До слуха Николая Леопольдовича доносился со сцены смешанный гул голосов, прерываемый резким хохотом и визгливыми звуками скрипки. Репетиция была в полном разгаре.

Он ждал и рассчитывал в уме, какую сумму придется ему выложить сегодня для исполнения каприза Александры Яковлевны.

Анна Аркадьевна, между тем, сидела в уютной, роскошно отделанной конторе театра, и вела деловой разговор с главными воротилами дела — актерами Матвеем Ивановичем Писателевым и Андреем Николаевичем Васильевым-Рыбаком.

Первый был драматический резонер, громадного роста, видный мужчина, говоривший глубоким басом. Он начал свою артистическую карьеру еще студентом московского университета, участвуя на любительских спектаклях в доме известной московской артистки Г. Н. Федотовой. Последняя открыла в нем задатки актерското таланта, и молодой человек, увлекшись сценой, бросил университет, не окончив курса. Началось скитание по провинциям, но оно не сгубило, как многих других, Матвея Ивановича, несмотря на то, что он с самого начала обладал только «глоткой» и очень небольшим дарованием, у него был другой талант, и талант громадный: уметь жить с людьми и пользоваться ими. Он вскоре женился на некрасивой, но талантливейшей провинциальной актрисе Полине Андреевне Стрешневой, и за жениным хвостом всеми правдами и неправдами вылез в премьеры. Лучше других удавались ему так называемые «рубашечные» роли в русских бытовых пьесах, а также роли героев в старинных трагедиях, где его внушительная глотка была как раз на месте. Безусловно хорош он был в роли Несчастливцева в комедии А. Н. Островского «Лес», где он играл самого себя. На его театральной судьбе, впрочем, не оправдалось замечание другого героя этой пьесы, Аркадия Счастливцева: «Нынче оралы-то не в моде»!.. Писателев имел успех и был в моде.

Васильев-Рыбак был актер другого типа. Его амплуа были комические и характерные роли. Сложилось мнение, что комики вообще народ добродушный. Он был то, что русский народ метко называет «рубаха-парень». Некрасивый лицом и фигурой, но замечательно талантливый, он был готов отдать последнее не только нуждающемуся товарищу, но даже первому встречному, и несмотря на громадность получаемого жалованья, всегда был без копейки и вечно забирал вперед у антрепренеров. Пристрастие к богу Бахусу — характерная черта русских гениев — было развито в нем довольно сильно. Любимым напитком, который он буквально тянул с утра до вечера, был лимонад с коньяком. Чуждый какой-либо интриги, он за последнее лишь время поддался влиянию Писателева, считая его своим искренним другом. Эта дружба вполне оправдывала французское правило, что крайности сходятся.

Таковы были главные воротилы дела театра кружка и помощники директрисы, Анны Аркадьевны Левенберг, по театру Львенко.

С ними-то, в момент приезда Николая Леопольдовича, и вела она серьезную беседу на тему ожидавшегося, обычного впрочем, за последнее время, финансового кризиса. Говорил, впрочем, только один Писателев; Васильев-Рыбак молча прихлебывал из стакана лимонад с коньяком.

— Так, Анна Аркадьевна, нельзя! Так может все дело рухнуть, а если нет, то наверно выскользнуть из наших рук; на него в Москве многие зубы точат. Надо прежде всего достать денег, а затем сократить труппу для уменьшения расходов, — басил Матвей Иванович.

— Как! Сократить труппу?! — воззрилась на него Анна Аркадьевна.

— Так, на треть! У нас набрана чертова пропасть совершенно ненужных людей.

— Не могу же я им отказать от места среди сезона и пустить по миру! У них, наконец, контракты!..

— У большинства давно нарушены ими самими. Они своевольничают, а их не только не выгоняют, но даже не штрафуют. Так нельзя!

— О штрафах я уже распорядилась, но сокращать, выгонять…

Анны Аркадьевна задумалась.

— Это не честно, — добавила она.

— Такая фраза неуместна при коммерческом предприятии; тут нужно думать о своей собственной шкуре, — язвительно заметил Писателев.

— Я не торговка, — отпарировала Львенко.

— А надо быть ею, чтобы вести такое дело! С одной идеей о служении чистому искусству — далеко не уедешь.

— Тогда лучше пусть гибнет дело…

— Без денег оно и так погибнет, а между тем деньги вам предлагали на днях — хорошие: десять тысяч вносила эта барыня (вы сами рассказывали) за одно лишь право поступить на сцену кружка, а вы…

— Но ведь она кокотка… — вспыхнула Львенко.

— Так что же? Все они кокотки… — хладнокровно решил Матвей Иванович.

В это время вошел капельдинер с карточкой Гиршфельда.

— Вот, — воскликнула Львенко, — может быть сам Бог его посылает, чтобы спасти меня. Через него и даже у него можно достать деньги.

— Да, если вы ему нужны… — ставил Писатслев.

— Значит нужна, коли приехал!.. Проси!.. — кинула она капельдинеру.

Тот вышел.

— Меня всегда оправдывала надежда на Провидение: в последнюю минуту, но помощь явится…

— На Бога надейся, да сам не плошай, так-то, барынька, — фамильярно потрепал ее по плечу Андрей Николаевич, допив свой стакан и удаляясь из конторы вместе с Писателевым.

На пороге они столкнулись и поздоровались с входившим Николаем Леопольдовичем.

— Каким вас ветром занесло, дорогой мой? — встретила его Анны Аркадьевна. — Я вас не видела ни у себя, ни в театре, кажется, целую вечность.

— Напротив, я усердный посетитель этого храма искусства, но отнимать у его главной жрицы драгоценное для нее и для общества время было бы, с моей стороны, преступлением, — заметил он, садясь в кресло.

— Знаю я вас: всегда вывернется! Нет, кроме шуток: по субботам я дома, муж будет тоже рад вас видеть.

— Не премину воспользоваться, если позволят дела… Все дела, да дела! — вздохнул Гиршфельд. — Я и сейчас к вам по делу…

Анна Аркадьевна молчала, вопросительно глядя на него.

— Начну без обиняков. Я слышал, что дело-то у вас, несмотря на успех, очень и очень швах…

Она открыла было рот для возражения.

— Главное, скажите откровенно! От этого зависит дальнейшая наша беседа и, может быть, крупная поддержка дела…

— Если предложение компании, то я на это не пойду, начала одна и погибну одна.

— Погибну… Значит швах!.. Успокойтесь: не компании… Отвечайте же, — очень швах?

Она наклонила голову в знак согласия.

— Сколько надо?

«Сказать больше, — мелькнуло в ее голове, — лучше будет».

— Тысяч двадцать, — произнесла она вслух.

— Двадцать? Не много ли?

— Minimum, minimum! — заторопилась Анна Аркадьевна.

— Двадцать, — повторил Гиршфельд, — а обеспечение?

— Вексель и закладная на театральное имущество, декорации…

— Оно таких денег не стоит, — ну, да все равно.

— Как не стоит? Оно стоит в пять раз больше! — вспыхнула Львенко.

— Стоило, дорогая; но товар не ходкий: куда с ним денешься, если продавать?..

— Я до этого не допущу…

Гиршфельд усмехнулся.

— Это все ищущие денег говорили, говорят и будут говорить. Ну, да я сказал — все равно… Двадцать тысяч будут у вас хоть сегодня, но…

Он остановился.

— Что же но? — уставилась на него она.

— С условием…

— С каким?

В коротких словах передал Николай Леопольдович желание Александры Яковлевны Гариновой.

— Это невозможно! — категорически заявила Анны Аркадьевна, внимательно выслушав Гиршфельда.

— В таком случае, прощайте! — вставая, сказал он.

«Без денег оно и так погибнет, — пронеслась в ее уме фраза Писателева, — а двадцать тысяч спасут все дело. Надо решиться».

— Подождите, — остановила она его. — Ну, хорошо, я приму ее, положу ей триста рублей месячного жалованья. Я слышала от Марина, что она хорошая актриса на молодые роли; но зачем же я поеду сама просить ее? Это унижение! Этого не делается…

— Я не могу изменить ни на йоту этого каприза взбалмошной женщины: я только передаю вам условия. За исполнение их я доставляю вам двадцать тысяч. Поверьте, что в другом месте вы под залог вашего театрального имущества не достанете и пяти. Решайте!

В уме Львенко происходила борьба.

— Хорошо, я согласна, я пойду! — нервно хрустнула она суставами пальцев.

— В день подписания с нею контракта мы пишем вексель, совершаем закладную, и вы получите деньги. Значит, по рукам?..

— По рукам! — подала ему руку Анны Аркадьевна. — Я поеду завтра…

— Чем скорее, тем лучше. Деньги готовы. Только, конечно, это условие умрет между нами. Александра Яковлевна менее всех должна об этом догадаться.

— Понимаю!

Николай Леопольдович простился и уехал. В тот же день он сообщил Гариновой о предстоящем визите к ней г-жи Львенко.

XVII Каприз исполнен

«Все-таки она, по отзывам всех, талантливая женщина; быть может и на самом деле из нее выработается выдающаяся артистка и этим она будет обязана мне: я, так сказать, подарю ее отечественной сцене. Содержанка!.. Ну, да что ж? Содержанка — не кокотка; это почти что гражданский брак… Наконец, я приношу эту жертву для дела…»

Так, или почти так успокаивала себя Анна Аркадьевна, поднимаясь на другой день по лестнице подъезда в квартиру Гариновой.

«Одно я знаю достоверно, я видела ее несколько раз, она обворожительно хороша. С такою внешностью нельзя не иметь успеха на сцене. Красота артистки, в наше время, является суррогатом таланта», — окончательно успокоила себя Львенко и позвонила.

Предуведомленная Александра Яковлевна ожидала ее, но не показала ей этого, а напротив, заставила ее несколько минут дожидаться в гостиной.

Анна Аркадьевна залюбовалась на роскошную обстановку: она сама любила комфорт, и ее квартира была отделана как игрушка, но Гаринова ее перещеголяла.

«C'est un petit palais!» — мысленно решила она, сидя в покойном маленьком кресле.

Наконец портьера поднялась, и хозяйка этого petit palas появилась в гостиной с любезной, но вопросительной улыбкой на губах.

— Заочно мы с вами давно знакомы; я, по крайней мере, вас знаю: мы встречались в театрах, в клубах… Вероятно и меня вы знаете: я — Львенко, — встала и первая заговорила Анна Аркадьевна.

— О, конечно! Вас знает не только вся Москва, — вся Россия!.. Мне очень приятно. Садитесь! — ответила Александра Яковлевна, опускаясь в другое кресло.

Гостья тоже села.

— Чем я обязана честью и удовольствием вашего посещения? — начала Гаринова.

— Я приехала пригласить вас принять участие в спектаклях кружка. Нам нужна артистка на роли ingénues dramatiques и кокеток. Идущий у меня репертуар дает ей обширное поле для развития сценических способностей. Вы, как я слышала, уже давно подвизаетесь с успехом на частных сценах; ваш профессор Марин отзывается о вас с восторженной похвалою, а Марин в этом деле авторитет и считается, в добавок, строгим и беспристрастным критиком. Наконец, сама ваша внешность ручается за успех.

Александра Яковлевна, под градом похвал, скромно потупила глазки.

— Благодарю за честь… Я должна вам призваться, что поступление на сцену кружка сделалось моею заветною мечтою… Я просила об этом уже давно Эдельштейна и Марина, но…

— Я помню, они говорили мне, — перебила ее Львенко, но в то время мне было не до новых ангажементов.

Она попала на свой конек и пустилась в длинный рассказ о своих хлопотах по делу освобождения частных театров и о своем «чудодейственном бабьем хвосте».

— Недавно только я добилась своего и могла приняться за дополнение и освежение труппы.

— Какие же ваши условия? — спросила ее Гарииова, утомленная длинным повествованием.

— На первое время я могу предложить вам триста рублей в месяц. В остальном вы должны будете подчиняться общему для всех контракту. Приезжайте нынче вечером в театр и мы его подпишем.

Гостья поднялась.

— Значит, я могу считать это дело поконченным?.. — спросила она.

— Триста рублей… Хоть это и немного, но — хорошо: я согласна, — подавая ей руку, отвечала Александра Яковлевна.

Директриса и новая артистка расцеловались.

«Какова! Триста рублей в месяц ей немного… Она далеко пойдет… Живет как сказочная царевна, да и хороша почти также», — рассуждала сама с собой Анны Аркадьевна, усаживаясь в карету.

В этот вечер, до начала спектакля, Александра Яковлевна Гаринова подписала контракт и вступила на сцену театра кружка под псевдонимом Пальм-Швейцарская.

Весть о принятии новой артистки с быстротой молнии распространилась не только за кулисами, но и в собравшейся в громадном числе на спектакль публике. Александра Яковлевна перезнакомилась со всеми бывшими на лицо своими будущими товарищами по сцене. Со многими из них, и в том числе с Писателевым и Васильевым-Рыбаком, ома была знакома ранее. Первый был даже в числе ее поклонников.

Habitues театра — несколько московских молодых коммерсантов-богачей, с Николаем Егоровичем Эдельштейном во главе, явились в директорскую ложу, где в этот вечер, вместе с Анной Аркадьевной, сидела и вновь ангажированная артистка, и представились последней. Из этой же ложи положительно не выходил в конец растаявший перед Александров Яковлевной Моисей Соломонович Шмуль. Его плотоядное, типичное лицо даже как-то особенно лоснилось от восторга одного созерцания «божественной».

У Николая Егоровича явилась мысль, поддержанная Моисеем Соломоновичем и другими, отпраздновать день заключения контракта с новой артисткой роскошным ужином в одной из обеденных зал ресторана «Эрмитаж». Он тотчас послал заказывать его, и после спектакля на него были приглашены, кроме Александры Яковлевны, все премьеры в премьерши. Сама директриса приняла в нем благосклонное участие.

Много было выпито за этим ужином, много было предложено тостов: за процветание искусства, за успех новой артистки и за другие приличные случаи оказии, как и всегда доказывающие не искренность пожеланий, а лишь живучесть древнего изречения святого князя Владимира: «Руси есть веселие пити». По окончании ужина, дамы удалились, но попойка продолжалась до утра. Сам отличавшийся воздержанностью, Шмуль напился до положения риз и наелся ветчины и трефного мяса, совершенно забыв о Моисеевом законе.

— Она восхитительна, божественна… — заплетающимся языком продолжал восхищаться он уже давно уехавшей Гариновой.

— Она должна иметь успех! Надо поддержать ее! — решили все.

Только один из присутствующих не выражал громко своего восторга по адресу виновницы торжества, но это не значило, чтобы она не произвела на него впечатления. Напротив, он уже давно, но безуспешно ухаживал за ней. Это был присяжный поверенный, Адам Федорович Корн, державший негласно вешалку при театре кружка. Такое занятие, заключающееся в снимании с других верхнего платья, он находил, вероятно, вполне совместимым с занятием адвоката, часто снимающего с клиента последнюю рубашку. Он недавно женился на некрасивой и сюсюкающей дочери богатого московского купца и получил за женой крупное состояние. Теперь он рассчитывал, нельзя ли покорить сердце «божественной» женщины деньгами.

Сладкие мечты Адама Федоровича были прерваны предложением подписного листа на венки и букеты для Александры Яковлевны. Дебют ее был назначен через несколько дней, и ее поклонники заботились заранее об устройстве овации. Адам Федорович подписал довольно крупную сумму.

При таких благоприятных обстоятельствах началась артистическая карьера Александры Яковлевны Пальм-Швейцарской, как мы отныне и будем называть ее.

Наконец, наступил вечер спектакля, в котором она должна была появиться в первый раз на сцене кружка. Она выступила в «Дикарке». Театр был набит битком. При появлении ее на сцене, раздался довольно бестактный гром рукоплесканий. Это ее отчасти смутило, но она вскоре овладела собой и провела не раз уже игранную ее роль более, чем гладко. В некоторых сценах она подкупала зрителей-мужчин реальностью исполнения.

После первого акта начались бесчисленные цветочные подношения, но при поднятии занавеса во втором акте, присутствовавшая в театре публика была поражена тем, что первый ряд кресел, занятый известными московскими богачами, виверами, вдруг опустел, и в нем, на своем кресле «владельца театра», одиноко восседал Моисей Соломонович Шмуль. Лицо его было красно и носило следы пережитого волнения. Вскоре публике стали известны причины подобного экстраординарного явления.

Оказалось, что Мойша Шмуль разыграл в своем театре жидовского Отелло. Его пламенная страсть к «божественной» Александре Яковлевне, за несколько дней знакомства, возросла до своего апогея, и он стал, без всякого права на то, ревновать ее ко всем. Эдельштейн, в промежутке между первым и вторым актом, повел в ее уборную познакомить с ней одного не бывшего на ужине московского денежного туза. Моисей Соломонович, считая последнего, в финансовом смысле, опасным для себя конкурентом в сердце красавицы-артистки — он только и признавал над женщинами силу денег — воспылал гневом и наскочил в буфете на Николая Егоровича.

— Что же это такое? Как вы шмели хадить на сцену? За што вы считаете мой театр? Это — благородное учреждение, а не то, што ви думаете!..

Дело чуть было не окончилось дракой, но Николая Егоровича удержали и увезли из театра. Уехали и все его приятели, которые занимали весь первый ряд.

Несмотря, впрочем, на глупую историю, отчасти омрачившую дебют, спектакль прошел с помпою. Подношения, заранее переданные в оркестр, продолжались, хотя подносители и исчезли из театра.

Пальм-Швейцарская положительно рассвирипела, узнав о выходке Шмуля.

— Я не пущу к себе на глаза этого пархатого жида! Как он смел? Какое он имеет право? Я была с ним любезна, а он зазнался!.. — кричала на весь театр Александра Яковлевна.

Вскоре, впрочем, она смягчилась и даже устроила у себя примирение Эдельштейна и его приятелей с Моисеем Соломоновичем, выговорив себе безусловную свободу уборной.

— Царство разделившееся — погибнет, а вы — мое царство! — провозгласила она, подняв бокал шампанского, чтобы запить мировую.

— За расширение царства! — поддержали присутствующие.

— Аминь! — заключила Пальм-Швейцарская.

Николай Леопольдович, на другой же день после подписания контракта Александрой Яковлевной, совершив с Анной Аркадьевной необходимые документы, выдал ей обещанные им двадцать тысяч рублей.

Писателев, заметив появление денег, понял в чем суть, но даже не выразил вслух одобрения поступку директрисы. Он был положительно очарован Александрой Яковлевной, и не желал, чтобы другие артисты знали, что она принята за деньги. Он надеялся теперь при почти ежедневных свиданиях с «божественной», добиться успеха, если бы даже для этого ему пришлось бросить порядком надоевшую, талантливую, выведшую его в люди, супругу, служившую вместе с ним на сцене кружка, и маленького сына, а поэтому был очень доволен, ждал и надеялся…

Васильев-Рыбак тоже догадался о причинах принятия в труппу Пальм-Швейцарской, и очень обиделся, так как Анны Аркадьевна, за несколько времени перед тем, наотрез отказала ему в принятии на сцену одной его пасии, пользовавшейся не особенно скромной репутацией, объяснив этот отказ ее служением идеи чистого искусства. Теперь эта идея была ею же самой профанирована. С появлением Пальм-Швейцарской кулисы оживились, между ними и публикой стало больше общения. Из ее уборной то и дело доносились звуки откупоривания бутылок. Добродушный Андрей Николаевич и не подумал, впрочем, интриговать против новой артистки, несмотря на образ ее действий, далеко не гармонировавший с новым ее званием, во-первых потому, что интрига не была в его характере, а во-вторых он знал, что его друг Писателев — без ума влюблен в нее. Даже гнев на Анну Аркадьевну выразился лишь тем, что он стал называть ее, под пьяную руку, «хозяйкой заведения», — на что последняя очень обижалась.

XVIII Еще палач

Состояние духа Николая Леопольдовича Гиршфельда было, как мы уже отчасти знаем, далеко не из веселых. Он находился в постоянном страхе, что вот-вот явится еще кто-нибудь и напомнит ему о прошлом, напомнит ему о его виновности; и кто знает, удастся ли ему купить молчание этого грядущего неизвестного лица, и какою ценою? С покупкой молчания своих настоящих «палачей», этих «ненасытных акул», как он мысленно называл Гаринову и Петухова, он уже почти примирился, хотя с невыносимою болью еврейского сердца делился с ними своими деньгами, добытыми рядом страшных преступлений. Дела шли плохо, капиталы княгини и княжны Шестовых таяли как воск в плавильной печи; выручало еще до сих пор бесконтрольное распоряжение имениями и капиталами князя Владимира Александровича Шестова, но и этому, как всему в мире, предвиделся конец; и при этом еще ежеминутное ожидание появления новых и новых свидетелей прошедшего, концы которого далеко, как оказывалось, не канули в воду. Было от чего находиться в постоянном страхе. Каждый звонок, раздававшийся в роскошном доме Гиршфельда в приемные и не приемные часы, бросал в жар и холод несчастного владельца этого роскошного палаццо. Испуганным, тревожным взглядом окидывал он каждое новое лицо, появлявшееся в его адвокатском кабинете, и неимоверными усилиями воли преодолевал свое внутреннее волнение, стараясь казаться спокойным. Лихорадочно дрожащими руками распечатывал он получаемые им официальные бумаги и со страхом прочитывал их: строки прыгали перед его глазами и он должен был несколько раз перечитывать… Ему все казалось, что княжна Маргарита, которую он считал в живых, там, в далекой каторге, вдруг одумается, и наученная окружающими ее новыми, опытными людьми, донесет на него, раскроет все, что так упорно скрывала на суде, и его, по этому доносу, позовут к ответу.

В один прекрасный день, если только у Николая Леопольдовича были прекрасные дни, когда он вернулся домой к обеду, лакей подал ему визитную карточку, на которой было напечатано: Стефания Павловна Сироткина.

— Они просили вас принять их непременно сегодня, в шесть часов вечера, по очень важному делу.

— Когда она была? — спросил Гиршфельд, с недоумением рассматривая карточку.

У него внутри зашевелилось предчувствие чего-то недоброго.

— Не прошло и пяти минут, как вы уехали, а они позвонились…

— Какова она из себя?

— Невысокого роста, брюнетка; лица не рассмотрел, так как они были под вуалью; одеты хорошо, приехали на извозчике.

— Одна?

— Одни-с.

— Отчего же ты ей не сказал моих приемных часов.

— Я докладывал, но они сказали, что они знают; да у них до вас особенное дело, личное, а потом добавили: я буду в шесть часов, попроси барина подождать меня; иначе он завтра же раскается, если не примет меня. Он меня знает хорошо.

Николай Леопольдович похолодел и все продолжал рассматривать визитную карточку.

— Хорошо! Прими ее и проводи в кабинет… Для других меня нет дома, — приказал он лакею после небольшой паузы.

Он взглянул на часы: было без десяти минут пять. Страдавший и так за последнее время отсутствием аппетита, Николай Леопольдович в этот день почти совсем не дотронулся до обеда. Мысль о таинственной посетительнице не давала ему покоя.

«Кто бы это мог быть?»

Время, как всегда в ожидании, тянулось черепашьим шагом. Он перешел в кабинет, где уже, в виду зимних сумерек, были зажжены свечи и лампы, все нет, нет да поглядывал на брошенную им на письменный стол карточку ожидаемой им барыни, и в волнении ходил по комнате.

«Кто бы это мог быть?» — гвоздем сидел у него в голове неотвязный вопрос, в передней раздался сильный, властный звонок. Он вздрогнул и остановился среди кабинета, уставившись на дверь, ведущую из приемной. Он слышал, как отперли парадную дверь, ждал. Ручка двери кабинета зашевелилась, дверь отворилась и на пороге появилась стройная барыня, вся в черном, с густой вуалью на лице. Она вошла, тщательно затворила за собою дверь, и оглянув с головы до ног Гиршфельда и всю комнату, откинула вуаль. Перед ним стояла Стеша, бывшая камеристка княгини Зинаиды Павловны Шестовой.

Он в одно мгновение ясно припомнил ее. Он вспомнил, что эта когда-то близкая ему девушка и, вместе с тем, наперсница покойной княгини Зинаиды Павловны, знавшая хорошо его отношения к ней, покинула место у княгини, так как вышла замуж за квартального писаря Сироткина. Он сам дал ей пятьсот рублей на свадьбу, подарил ей бриллиантовые брошку и серьги, был на этой свадьбе, но уже более четырех лет как потерял ее из виду, забыл даже о ее существовании. Зачем же она у него? Что привело ее к нему? Тяжелые предчувствия его сбывались. Все это мигом промелькнуло у него в голове.

— Стеша, ты?.. — мог только вымолвить он, уставившись на нее тревожным взглядом.

— Да, это я, но меня зовут Стефания Павловна, а «ты» мне говорят только мой муж и его отец — отвечала она ровным, спокойным голосом. Гиршфельду показалось, что таким же независимым, нахальным тоном говорил с ним Петухов.

«Еще палач!» — решил он, окончательно падая духом.

— Извините… я обмолвился!.. Садитесь! — пробормотал он упавшим голосом.

Стеша не могла не заметить произведенного ее появлением впечатления, и довольная улыбка появилась на ее красивых губах. Она мало изменилась за это время, только слегка пополнела, что шло к ней и не портило ни ее грациозной фигурки, ни пикантного личика. Надетый на ней костюм указывал на относительное довольство.

Она небрежно опустилась в кресло у письменного стола и в упор поглядела на Николая Леопольдовича, тоже усевшегося за стол.

На несколько минут наступило молчание.

— Чем могу служить? — нарушил его Гиршфельд.

— Я, напротив, сама пришла сослужить вам службу, — улыбнувшись углом рта, сказала Стеша.

Он вопросительно поглядел на нее.

— Я принесла вам пакет с копиями рукописей; посмотрите их, почитайте на досуге, а завтра в это же время ответьте мне, желаете ли вы, чтобы подлинник этих бумаг остался у меня, схороненным от любопытных глаз, или же вы предоставляете мне право поступить с ними по моему усмотрению? Завтра я заеду за ответом.

С этими словами Стеша подала Николаю Леопольдовичу объемистый конверт, на котором четким писарским почерком было написано: «Его Высокоблагородию Антону Михайловичу Шатову. В собственные руки».

Он взял его и взглянул на подпись.

— Но это адресовано не ко мне…

— Ничего! Во-первых, я говорю вам, что это копия, а во-вторых, адресат уже давно лежит в могиле.

— Как? Разве Шатов умер?

— А вы не знали?

Стеша в коротких словах передала Николаю Леопольдовичу подробности о смерти от чахотки княжны Маргариты Дмитриевны на арестантской барже во время следования в Сибирь, и о самоубийстве доктора Шатова на пароходе, который вел на буксире эту баржу и на котором он ехал на службу в Сибирь, в качестве иркутского городового врача.

— Я слышал только, что он уехал, но все остальное в вашем рассказе для меня совершенная новость, — произнес ошеломленный Гиршфельд.

Внутри его шевельнулось радостное чувство, что двух врагов уже не существует.

— Но это что за бумаги? — указал он глазами на конверт, который продолжал держать в руках.

— Посмотрите и поймете! — загадочно отвечала она. Конверт не был запечатан.

Он дрожащими руками вынул из него две рукописи: одна была написана по-французски, женским почерком, другая по-русски, тем же писарским почерком, каким была написана надпись на конверте.

Он продолжал с недоумением смотреть на лежавшие перед им на столе бумаги.

— Подлинник написан по-французски; это — копия, а другая — перевод… — объяснила Стеша.

Не владея свободно французским языком, Николай Леопольдович обратился к русскому переводу.

— Моя исповедь! — прочел он вслух и начал было читать далее.

— Вы прочтете без меня. Теперь посмотрите только на подпись; мне некогда, — сказала Стеша, вставая.

Он покорно стал быстро перелистывать рукопись.

— «Маргарита Шестова», — прочел он в конце ее и остолбенел. Крупные капли пота показались на его лбу. Он переводил почти бессмысленный взгляд с этой роковой подписи на спокойно стоявшую перед ним Стешу, и обратно.

— Так до завтра, в это же время! — сказала она и протянула ему руку.

Он, казалось, не понимал ничего.

— До свиданья, до завтра! Я приеду в шесть часов за ответом! — крикнула она.

— До свиданья… до завтра… — почти бессознательно повторил он, но руки не подал.

Стеша опустила вуаль и вышла из кабинета.

«Однако же и проняло его!» — мысленно сказала она себе, выходя из подъезда и садясь на дожидавшегося ее извозчика.

Гиршфельд продолжал неподвижно сидеть над этими ужасными загробными рукописями, и подпись. «Маргарита Шестова» кровавыми буквами прыгала в его глазах. Он даже не заметил, как ушла из кабинета Стефания Павловна Сироткина.

XIX Сибирский гость

Уже почти пять лет, как Стеша или, как она переименовала себя, Стефания Павловна Сироткина была замужем и жила своим хозяйством. Муж ее, Иван Флегонтович, нашел в ней не жену, а сущий клад, как он и любил выражаться о своей супруге. Это с его стороны и не было преувеличением. Прослужив несколько лет у такой барыни, как княгиня Зинаида Павловна Шестова, Стеша привыкла к довольству, приобрела известного рода лоск в обращении и была барыней в полном смысле этого слова. Она и свое маленькое хозяйство поставила на приличную ногу. Небольшая квартира Сироткиных была убрана, хотя и не роскошно, но очень чисто и мило; несмотря на то, что Стеша была матерью двух детей, мальчика трех лет и девочки, которой кончался второй год, — дети, под присмотром деревенской девочки, исполнявшей обязанности няньки, находились в детской и не производили в квартире беспорядка, обычного у людей среднего состояния. Кроме няньки, Стеша обходилась одной прислугой, которая исполняла обязанности кухарки и горничной. Их квартирка помещалась в одном из переулков, прилегающих к Остоженке и идущих к Москве-реке, в районе того квартала, где служил Иван Флегонтович писарем, будучи женихом и в первый год супружества. Стеша была, однако, недовольна низкой должностью своего мужа, и сумела переместить его на более выгодную должность письмоводителя местного мирового судьи. В этом помог ей, как положительно обвороженный ею полицейский пристав, так и Николай Ильич Петухов, с семьей которого, да и с ним самим, Стеша сумела сойтись, познакомить и даже сдружить своего мужа. У мирового судьи он получал больше жалованья, да и доходы были не грошевые. Скопленный же за службу у княгини капиталец, с прибавлением подаренных последнею и Гиршфельдом во время ее свадьбы денег, образовал небольшое состояние, которое в руках умной, оборотистой и расчетливой Стеши было весьма и весьма солидным фондом для жизненного не только довольства, но и комфорта.

Кроме того, за полгода до дня нашего рассказа, отец Ивана Флегонтовича, Флегонт Никитич Сироткин, служивший полицейским приставом в гор. Нарыме, Томской губернии, вышел в отставку, выслужив пенсию, и приехав в Москву, поселился у своего женатого, единственного сына. Он потерял жену еще в Сибири, и уже около десяти лет был вдовцом. За свою сибирскую долголетнюю службу Иван Флегонтович скопил изрядный капитал, и хотя не любил говорить об этом, но сам предложил и аккуратно платил сыну и снохе тридцать рублей в месяц за стол и квартиру, — что было в хозяйстве большим подспорьем, тем более, что Стеша даже не переменила квартиры, устроив отцу мужа кабинет последнего, и перенеся письменный стол в довольно обширную спальню. Она сумела подольститься к старику, и он нередко раскошеливался и делал ей и ее мужу подарки, и даже несколько раз проговаривался об имевшихся у него деньгах.

— Живите, не унывайте, детей растите, еще плодите: хватит детишкам на молочишко! Не даром я по медвежьим углам почти всю жизнь прошлялся! — любил говорить он под веселую руку. — Умру — все ваше; с собой не унесу.

В таком относительно счастливом положении находилось семейство Сироткиных.

Одно немного беспокоило Стешу: муж ее за последнее время стал выпивать. С приездом же отца эти выпивки стали чаще, так как старик любил «царапнуть» по-сибирски, а сын был всегда его усердным компаньоном. По вечерам за рюмочкой начинал всегда Флегонт Никитич свои любопытные, нескончаемые рассказы о Сибири, о тамошней жизни и службе. Стеше, надо сознаться, надоели таки порядком эти рассказы старика за графинчиком, но раз до ее слуха долетела знакомая фамилия — Шатов, и она вся превратилась в слух.

Флегонт Никитич повествовал о том, как, года за два до своего отъезда из Сибири, он составлял на пароходе «Коссаговский», во время остановки его у Нарыма, акт о самоубийстве ехавшего на службу иркутского городового врача, Антона Михайловича Шатова, оставившего после себя записку, что он завещает все находившееся при нем имущество и деньги тому полицейскому офицеру, который будет составлять акт о его самоубийстве, причем просить его похлопотать, чтобы его похоронили рядом с той арестанткой, которая только что умерла на барже.

— Красивый такой, молодой еще, а сгиб! Ни за грош сгиб! А все, видимо, из-за бабы, из-за этой самой арестантки, прости Господи! — вставил Флегонт Никитич в рассказ свое соображение.

— А как звали арестантку? — задала вопрос Стеша, и даже сама налила рюмку мужу и свекру, что случалось с ней весьма редко.

— Положим и арестантка-то не простая: бывшая княжна, Маргарита Дмитриевна Шестова; в каторгу шла за отравление дяди и тетки.

Старик спокойно выпил рюмку водки.

— Шестова? — воскликнул сын, чуть было не подавившись куском мяса, положенным им в рот для закуски. — Это не наша ли? — обратился он к жене.

— Конечно, она! — отвечала Стеша. — Что же дальше? — спросила она Флегонта Никитича.

— Что же дальше? Велел похоронить на кладбище рядом, после вскрытия трупа самоубийцы и произведенного дознания, и все рапортом представил по начальству.

— А наследство-то вам отдали по записке этого несчастного? — спросил Иван Флегонтович.

— Отдать-то отдали, только уж перед самым отъездом. Новый окружной суд в Томске присудил, а при прежних порядках канителили, да и до сих пор бы все писали, а право на моей стороне было: умер он, как оказалось по вскрытию, не в душевном помрачении, по публикациям наследников не явилось, ну, в мою, значит пользу и порешили.

— И много денег?

— Около двух тысяч рублей, да вот часы эти с цепочкой. Старик вынул из кармана жилетки массивные золотые часы на такой же цепочке.

— Чемодана два, белье там, платье… Я на месте его распродал! Мне не в пору. Худой был покойник — царство ему небесное. Портсигар серебряный, спичечница. Вот эти самые.

Флегонт Никитич указал на лежавшие около него на столе вещи.

— Да еще, уж после акта и описи, когда пароход отчалил, на дроги стали покойников, его да арестантку-княжну, класть, — у него из бокового кармана сюртука пакет выпал с какой-то рукописью. Я его взял тогда, да так никуда не представлял. Написано по-французски. Один там из ссыльных на этом языке немного мараковал, при мне просматривал, говорит, описание жизни, и подписано Маргарита Шестова. Это, значит, она к нему перед смертью писала.

— Он у вас цел? — стремительно спросила Стеша.

— В целости, в бумагах хранится; я человек аккуратный: зря ни одной бумажки не выкину, а это все-таки память о добром человеке.

— Отдайте ее мне, голубчик, папочка! — стала она молить, бросившись к нему на шею.

— Это зачем?

Стеша рассказала, что долго служила у тетки княжны Маргариты княгини Зинаиды Павловны, любила ее и желала бы иметь память о ней, особенно записку, писанную ее рукою.

— У вас и так много вещей на память… Я и прошу у вас не ценную вещь, а ничего не стоящую бумагу!.. Не откажите же, папочка, в моей просьбе! — закончила она.

— Будь по твоему: возьми! — разнежился старик и поплелся в свою комнату отыскивать рукопись.

Стеша с мужем остались одни. Последний смотрел на нее с недоумением.

— В этой рукописи для нас, может быть, целое состояние! — шепнула она ему.

Недоумение его увеличилось.

— Это, то есть, как же? — спросил он.

— Расскажу все потом! Теперь молчи! — отвечала она.

Флегонт Никитич вернулся в комнату и подал Стеше сильно засаленный конверт, на котором рукой княжны была сделана надпись: «Его Высокоблагородию, Антону Михайловичу Шатову. В собственные руки».

— На! Бери, егоза, коли выпросила! — пошутил он.

Стеша от восторга несколько раз поцеловала его руку, и снова наполнила рюмки.

Таким путем исповедь княжны Маргариты, писанная ею в т-ском остроге и московском пересыльном замке, и переданная дочкой смотрителя последнего Антону Михайловичу Шатову, когда он разыскивал княжну, попала в руки бывшей камеристки покойной княгини Зинаиды Павловны — Стеше или Стефании Павловне Сироткиной.

Старик еще долго повествовал о своем сибирском житье-бытье, но Стеша не слушала. Она внимательно рассматривала подаренную ей рукопись, и хотя не понимала ни слова, но, казалось, всем существом своим хотела постигнуть смысл неведомых ей букв.

Покончив графинчик, старик удалился на покой и Стеша осталсь вдвоем со своим мужем. С быстротою кошки она очутилась около него с подаренным ей конвертом в руках.

— Если только в этой рукописи, написанной княжной Маргаритой, упоминается имя адвоката и любовника ее покойной тетки — Гиршфельда, то отец твой, сам того не зная, подарил нам неисчерпаемый источник дохода.

Иван Флегонтович не понял ничего, что и отразилось на его лице.

— Я давно была уверена, что этот Гиршфельд виновнее самой княжны в смерти Зинаиды Павловны, но, как ловкий и юркий жид, сумел избежать даже малейшего подозрения. Если только княжна написала доктору Шатову что-нибудь о своем деле, то, вероятно, она упоминала о нем. Это будет против него доказательство. Я ему продам бумаги, но за хорошую цену. Понял?

— Теперь понял! Я всегда говорил, что ты у меня сущий клад! — отвечал он, с нежностью обнимая ее за талию.

Стеша уклонилась от объятий.

Надо заметить, что, выходя замуж, она далеко не любила своего жениха; не полюбила она его и тогда, когда он стал ее мужем: она хотела лишь сделаться замужней женщиной, — барыней, хотя бы в миниатюре, чего и достигла. Хлопоча за мужа возвышая его, она думала лишь о себе, о своем собственном положении, но далеко не о нем. Он был для нее лишь средством, орудием ее собственного «я», а это «я» было целью ее жизни. И теперь, надеясь, что имеет в руках неисчерпаемый источник дохода, она поделилась этой мыслью с мужем не потому, что считала свои интересы общими с его, а лишь потому, что он был ей нужен для исполнения ее плана.

— Надо найти переводчицу и переписчицу, знающую французский язык. Перевод перепишешь ты сам. Мне нужно иметь точную копию, как с подлинника, так и с перевода, — заметила она.

— Я устрою это завтра же: в редакции у Николая Ильича есть такая барышня.

Иван Флегонтович, кроме службы у мирового судьи, работал, и у Петухова, давая отчеты о тех или других курьезных разбирательствах у мирового судьи.

На другой же день переводчица явилась, уговорилась в цене и принялась за работу: в неделю перевод был окончен, и даже с французского подлинника была снята копия.

Копию с перевода старательно переписал сам Иван Флегонтович, он же скопировал и надпись на конверте, в которой были вложены бумаги, представленные Стешей Гиршфельду.

Хотя княжна ни разу не назвала его в своей исповеди ни по имени, ни по фамилии, но человек, доведший ее до преступлений, был так ясно обрисован, что едва ли бы кто затруднился тотчас же узнать в нем Николая Леопольдовича. Стеша, по крайней мере, ни на минуту не усомнилась, что княжна говорит именно о нем, и осталась вполне довольна подарком свекра. Последний не знал даже о предпринятой над подаренной им рукописью работе, так как Стеша весьма ловко уговорила его съездить на богомолье в Троице-Сергиевскую лавру, где Флегонту Никитичу так понравилось, что он прожил там почти две недели. Спрятать подлинник с переводом в купленную по случаю несгораемую шкатулку, Стеша с копиями этих документов явилась, как мы видели, к Гирфельду.

XX Сделка

Долго, безмолвно, почти неподвижно просидел Николай Леопольдович в своем кабинете над принесенными Стешей бумагами, ошеломленный обрушившимся на него новым, страшным ударом. Известие о смерти княжны и Шатова, наполнившее в начале его сердце злобною радостью, представлялось ему теперь в ином свете. И это двойное убийство совершено было им, им одним! Он глубоко это сознавал, и это сознание тяжелым камнем легко на его сердце, пробудило угрызение даже его покладистой совести. Он испытывал жгучие, невыносимые страдания. Голова его, казалось, была наполнена кипящею лавою, глаза бессознательно устремились в пространство. Он начал галлюцинировать. Вот он видит, что от двери кабинета отделились две фигуры, и медленно, страшно медленно подвигаются к нему. Он узнает эти призраки. Залитый кровью Шатов, с бледным лицом и беспомощно мстительным взглядом ведет под руку до неузнаваемости изнеможенную княжну Маргариту; от неимоверной худобы лица с обострившимися чертами глаза ее, эти страшные глаза, стали еще больше, пристально смотрят на него и сверкают зеленым блеском непримиримой ненависти… Вот эти призраки ближе, ближе; вот они совсем около него…

Он вскрикнул, вскочил, но тотчас же опомнился.

— Боже мой, до чего я дошел! До потери рассудка!.. — прошептал он.

Кризис миновал; Николай Леопольдович почти успокоился. С этим человеком, жившим исключительно животною жизнью, случилось то, что наблюдается и в природе, где буря чем сильнее, тем непродолжительнее. Его душевная буря стихла. Чувство самосохранения взяло верх: он принялся за чтение исповеди княжны. Он прочитал ее до конца и начал снова. Таким образом он прочел ее несколько раз и почти выучил наизусть. Несомненно было одно, что он не имел дела с подлогом: исповедь была написана самой княжной Маргаритой, так как одна она могла знать все те мельчайшие подробности их отношений, на которые она указывает, как на причины своего падения, своих преступления.

«Но ведь она не называет меня ни разу! Имеет ли эта бумага силу судебного доказательства? Кто этот злой гений, о котором она пишет? Почему это несомненно я, а не другой? Не тревожусь ли я по пустякам? Не виной ли тому мои расшатанные нервы?»

Он схватился за эти вопросы, как утопающий за соломинку, но соломинка обломилась.

«Нет, я обрисован слишком ясно; при том она упоминает фамилии Воскресенского и Карнеева. Если рукопись попадет в руки прокурорского надзора — их несомненно вызовут. Они прямо укажут, что речь идет обо мне. Их не купишь!»

Гиршфельд горько улыбнулся.

«Они не пойдут доносить на меня сами, не придут продавать мне свое молчание, но если от них потребуют показаний, они скажут правду, а эта правда для меня страшнее всякой лжи. Для следствия нужна только нить, а бусы улик нанижутся сами. Узнают и о моих отношениях к Петухову и Гариновой; позовут и их; а кто знает, будут ли они молчать? Тому и другой я уже составил обеспеченное состояние. Нет, необходимо надо купить у Стешки эту бумагу».

Од поник головой.

«Тем более, — приободрился он при мелькнувшей в его голове мысли, — что это, вероятно, последнее доказательство прошлого, за которое мне приходится расплачиваться. И не только вероятно, но наверно. Если бы существовали другие, они явились бы раньше».

Это соображение его совсем успокоило.

«Но сколько она запросит? Чего потребует? Надо соглашаться на все, лишь бы уничтожить подлинник этой ужасной бумаги, этого последнего доказательства».

Придя к этому решению, он взял конверт и оба экземпляра рукописи, изорвал их на мелкие части, бросил в камин и зажег. Синеватое пламя охватило бумажные лоскутки, постепенно превращая их в пепел. Он стоял около камина, и пламя последнего освещало, все еще искаженное пережитым волнением, его красивое лицо. Свечи на письменном столе кабинета уже догорели и потухли, в окна брезжилось серенькое, ранее зимнее утро, и слабый свет его боролся со светом ламп. Николай Леопольдович сам потушил их и отправился в спальню.

Но заснуть он не мог.

Время на другой день, до назначенного Стешей часа, тянулось для него невыносимо долго. Он совершил обычный прием клиентов, поехал затем в суд и по другим делам, приказав приготовить к вечеру роскошный ужин и кофе с ликерами, сервировать его на две персоны в кабинете, а к семи часам туда же подать чай. Возвратившись домой, он снова почти не дотронулся до обеда, и стал ждать… Наконец, раздался звонок, и в кабинете появилась черная фигура Стеши. Она, как и вчера, плотно затворила за собой дверь, откинула вуаль, подала развязно руку Николаю Леопольдовичу и бросилась в кресло. Только нынче она была, видимо, весела и улыбалась.

— Устала, пешком пришла: погода соблазнила! Ну, что, прочли? Надумались? — вскользь добавила она, как бы нечто несущественное.

Гиршфельд, как и вчера, сидел против нее у письменного стола. Ее непринужденный веселый вид заразил его. Он, несмотря на переживаемые им тяжелые мгновения, не мог не залюбоваться ею. Разгоряченная ходьбой, с ярким румянцем на смуглых щеках, она была чрезвычайно пикантна.

Он даже залюбовался.

— Надумался, и весь в вашей власти! — ответил он.

— Ну, всего-то мне, пожалуй, теперь и не надо: было время, да прошло! — снова улыбнувшись, сказала она.

Сознавая по вчерашней сцене свою власть, она играла с ним как кошка с замученною мышью.

— Приказывайте!.. — покорно прошептал Николай Леопольдович.

— Так как же? Желаете ли вы, чтобы подлинник исповеди княжны остался в моих руках, или же вы предоставляете мне право представить его куда следует?

— Я хотела бы, напротив, чтобы он был при мне уничтожен совершенно.

— Ну, на это я не соглашусь…

— А как же иначе? — с беспокойной дрожью в голосе спросил он.

— Очень просто: вы мне заплатите пятьдесят тысяч; мой муж через ваше посредство сделается частным поверенным, — он законы знает и экзамен выдержит, а меня вы найдете способ лично или через кого-либо рекомендовать госпоже Львенко, с тем, чтобы она приняла меня на сцену своего театра, хотя бы на небольшие роли. Я участвовала на нескольких любительских спектаклях, и полюбила это дело.

Она остановилась.

«И эта на сцену!.. Ну, времена!» — мелькнуло в его уме. Он хотел возразить, но она перебила его.

— При исполнении этих условий, говорю вам серьезно и окончательно, вы можете спать спокойно и считать эту рукопись как бы несуществующей. Согласны? Или я ухожу!

Она сказала это бесповоротно-решительным тоном и встала.

— Хорошо, хорошо, согласен! Куда же вы? — встрепенулся Гиршфельд.

— Если согласны, то я останусь…

Она снова уселась.

— Но, скажите, зачем вам сохранять эту бумагу у себя? На что она вам нужна? — вкрадчиво начал он.

— А хотя бы для того, чтобы вы были весь в моей власти! — загадочно ответила она.

— Я вас не понимаю!

— Не в денежном смысле! Не беспокойтесь, кроме пятидесяти тысяч, я не возьму у вас ни копейки.

— Тогда зачем же я вам?..

— Так; каприз, желание власти…

Николай Леопольдович понял, что он пожинает плоды своего же влияния на нее в Шестове и, первое время, в Москве. С ней он репетировал свои проповеди княжне Маргарите. Стеша оказалась достойной ученицей современного философа.

— Но каким образом попала к вам в руки эта рукопись?

Стеша рассказала.

— Значит, о ней знает отец вашего мужа?

— Он считает ее совершенно ничтожной бумагой.

— А муж?

— Муж тоже ничего не знает, — соврала Стеша. — Я с мужем далеко не так откровенна, как вы думаете…

Она лукаво посмотрела на него и двусмысленно улыбнулась. Странный поворот мыслей произошел у нее в голове. Когда цель ее была достигнута, когда она уже считала себя обладательницей крупного состояния, она вдруг пожелала возобновить связь с этим человеком, который был ее любовником в то время, когда она была горничной княгини Шестовой, и третировал ее тогда, как горничную. Теперь у нее явилось непреодолимое желание, чтобы этот человек, за которым гнались, из-за которого погибли две женщины, составлявшие для него идеалы великосветских барынь — княгиня и княжна Шестовы, этот человек, видимо утопавший в роскоши и богатстве, не сморгнув согласившийся выдать ей полсотни тысяч, был у ног ее, был ее любовником, но любовником-рабом. Сам Гиршфельд — этот красивый, выхоленный мужчина — являлся для ее смолоду развращенного воображения желанным любовником. Она вспомнила часы любви, проведенные с ним, и кровь бросилась ей в голову. Она сравнила его со своим мужем и это сравнение решило судьбу Ивана Флегонтовича.

«Но пусть теперь он походит за мною. Он в моей власти, рукопись у меня!» — подумала она и грациозно потянулась в покойном кресле.

Это движение неги и соблазна не ускользнуло от Гиршфельда. Подобно электрической нскре, оно сообщилось его животным инстинктам. Они проснулись. Страстным, похотливым взглядом окинул он ее. Она заметила это и выдержала взгляд.

— Когда же я могу получить деньги? — ледяным тоном спросила она.

— Завтра утром я внесу их в купеческий банк, на текущий счет на ваше имя, а в два часа вы можете получить от меня чековую книжку, но при этом одно условие.

— Какое еще? — деланно-недоумевающим взглядом окинула она его, хотя по выражению его пожирающих глаз видала, какого сорта должно быть это условие.

— Я не перечил ни одному предложенному вами условию… Надеюсь, что и вы…

— Говорите! — не дала она ему докончить.

— Я попрошу вас отпраздновать со мной заключение вашей сделки, выпить сперва чаю, а потом поужинать. Для беседы, я думаю, у нас найдутся темы и кроме этого, навсегда поконченного дела.

Стеша сделала вид, что колеблется.

— Но я не могу, это будет долго!.. Что скажет мой муж…

— Ведь вы же с ним не всегда откровенны; отчего же не тряхнуть стариной со старыми друзьями?

Он взял ее за руки.

— Хорошо, я посижу, но не долго… — слабым голосом, как бы нехотя сдаваясь, отвечала она и снова опустилась в кресло.

— Снимите вашу шляпку…

Она медленно стала развязывать ленты.

Гиршфельд позвонил.

Дверь отворилась и лакей внес на серебряном подносе роскошно сервированный чай, поставил его на стол у турецкого дивана, недалеко у топившегося камина, и удалился, плотно притворив за собою дверь кабинета.

Гиршфельд и Стефания Павловна перешли на дивам. В оживленной беседе время незаметно пролетело до ужина. Гиршфельд превзошел себя в утонченной любезности. Он еще утром составил план возобновить свою связь со Стешей, ее пикантность произвела на него впечатление. Отказ отдать подлинную исповедь еще более утвердила его в мысли о необходимости привязать к себе эту, все-таки опасную для него женщину. Кроме того, он хотел найти в этой связи быть может исцеление от роковой страсти к Гариновой. Отуманенная его ласками и выпитым за ужином вином и ликерами, Стеша не устояла.

Во втором часу ночи они простились, и простились на «ты». Стефания Павловна уже не заметила ему, что «ты» говорят ей только муж и его отец.

На другой день Николай Леопольдович покончил с денежной стороной своей сделки со Стефанией Павловной Сироткиной и передал ей чековую книжку купеческого банка, а в течение месяца исполнял и другие предписанные ее условия. Иван Флегонтович Сироткин, с которым Стеша явилась через несколько дней к Гиршфельду для возобновления знакомства, получил свидетельство на право ходатайства по чужим делам в московской судебной палате, окружном суде и мировых съездах. Николай Леопольдович передал ему даже, для начала, несколько дел и обещал рекомендовать клиентов. Стефания-Павловна была принята на сцену театра г-жи Львенко на вторые роли, под фамилией Орфелиновой, придуманной ей Гиршфельдом.

Нередко с тех пор, по-прежнему закутанная густой вуалью, новая артистка и жена адвоката посещала Николая Леопольдовича и эти посещения, вероятнее всего, были не для бесед об исповеди покойной княжны Маргариты Дмитриевны Шестовой.

XXI Мраморная красавица

Бывший ученик Николая Леопольдовича Гиршфельда, не так давно вышедший из-под его попечительства и ставший одним из крупнейших его доверителей, сын покойной княгини Зинаиды Павловны, князь Владимир Александрович Шестов, во время рассказанных нами в предыдущих главах событий, жил, служил и жуировал в Петербурге.

Служба в одном из гвардейских гусарских полков не обременяла его, да он ею почти и не занимался, так что у начальства был на счету далеко не исправного офицера. Время свое он делил между посещениями большого петербургского света, куда был принят по праву имени и богатства, и безумными оргиями с товарищами, как офицерами и другими представителями «золотой» петербургской молодежи. В их мнении он стоял высоко, был их любимцем, почти кумиром, но это, конечно, далеко не говорило в его пользу. По внешности это был худой, но стройный молодой человек, с бледным, изнеможенным лицом, маленькими черненькими усиками и курчавыми черными волосами. Его глаза, горевшие воспаленным блеском, были окружены сильной синевой, печатью бессонных ночей и разгульной жизни, придававшей им то загадочное выражение много испытавшего человека, которое так нравится пожившим женщинам. Его нравственная физиономия чрезвычайно метко и точно определялась односложным термином: «хлыщ». Все внутреннее миросозерцание юного князька исчерпывалось его страстью к лошадям и женщинам, причем, как относительно первых, так и последних, он находил полное удовлетворение в хвастливом сознании себя покупателем дорого стоящего. Вращаясь постоянно среди женщин, стоящих на жизненном рынке наряду с рысаками и иноходцами, князь Владимир естественно не мог чувствовать ни к одной из них не только нравственной, но даже животной привязанности. Пресыщенность породила стремление единственно к новизне, и эта прелесть новизны стала прелестью жизни. Привычка создала вторую натуру: у него выработался взгляд на женщин по встреченным образцам, и этот взгляд, в силу умственного убожества князя Владимира, стал его взглядом на женщин вообще. Таков был молодой Шестов, достойный ученик такого ментора, как Николай Леопольдович Гиршфельд.

Несмотря, впрочем, на все эти отрицательные качества молодого гусара, он был, как мы уже говорили, принят с распростертыми объятиями во всех семьях великосветского Петербурга, где слова: «блестящая партия» заставляют биться даже скованные льдом этикета сердца отцов и матерей. Баснословный богач, или по крайней мере считаемый таковым, представитель древнего княжеского рода, чуть не потомок Рюрика, князь Шестов был завидным женихом в той среде, где богатством и происхождением исчерпывается весь человек. Одной из великосветских семей, не только охотно принимавших князя Владимира, но и охотно посещаемых этим последним была знакомая нас семья князей Гариных. Он не забывал приемных дней этого дома на Фонтанке, аккуратно являлся не только на балы, но даже на petites soirées intimes княжеской семьи.

Молодой князь Виктор Гарин, вернувшись из того невольного заграничного путешествия, о котором мы упоминали в первых главах этого правдивого повествования, вступил юнкером в один из гвардейских полков, и через два года был произведен в офицеры. Мягкий по природе, воспитанный дома, не испытавший на себе влияния товарищеской среды учебного заведения, созидающей характеры юношей, балованный сынок боготворившей его матери, князь Виктор Васильевич Гарин вступил в самостоятельную жизнь сперва юнкера, а потом офицера с смутными, неопределенными взглядами на жизнь, — без знания и конечно, без всякого умения распознавать окружающих его людей, и даже, странно сказать, без точного понятия о добре и зле. Он был тем воском, из которого первый встреченный на его пути, произведший на него впечатление человек, мог легко и спокойно лепить какие угодно фигуры, смотря по желанию, наклонностям и таланту скульптора. Таким он был в ранней юности, в чем мы успели убедиться из описанного нами романического эпизода с камеристкой его матери, Александрой Яковлевной Гариновой, — таким остался он и придя в сравнительно зрелый возраст, в настоящий момент нашего рассказа. На первых же порах его юнкерства, судьба и среда столкнула его с князем Шестовым, хотя они служили а разных полках. Слава о подвигах идеального для многих кутилы и бонвивана циркулировала среди петербургского офицерства в частности и среди «золотой молодежи» столицы, в которую вступил и князь Виктор Гарин, вообще. Рассказы об устраиваемых им гомерических попойках и кутежах, об его гениальной изобретательности в области прожигания жизни, не могли не произвести впечатления на молодого, неопытного юношу, почувствовавшего себя впервые самостоятельным человеком, членом известной корпорации, эмблемой которой являлся только что надетый им юнкерский мундир. Почти с благоговейным трепетом явился он первый раз приятелем и собутыльником главы и коновода блестящей плеяды молодых людей — князя Владимира Александровича, которого он знал и встречал раньше в родительском доме, но тот, к крайней обиде для последнего, на него, кандидата в воины, не обращал ни малейшего внимания. За первым же дебютом в небольшом, интимном, так сказать подготовительном кутеже, они сошлись; князь Шестов обласкал новобранца, выпил с ним на «ты», стал его другом и руководителем.

Князь Виктор чувствовал себя на седьмом небе.

Скульптор, такие образом, отыскался и начал свою работу над нравственной физиономией молодого Гарина. Но как ни тлетворно было влияние на юношу его нового друга, оно, к счастью князя Виктора, не могло быть глубоким, а могло лишь усыпить его хорошие инстинкты, — эти драгоценные перлы души, присущие ранней молодости, — но не вырвать их с корнем. Резец безнравственного, но далеко не умного скульптора не проникал глубоко. Несмотря на усвоенный молодым Гариным от своего друга и руководителя взгляд на женщин, образ соблазненной им девушки, подруги детских игр, из-за слабости характера оставленной им на произвол судьбы, окутанной даже для него полнейшей неизвестностью, словом — образ Александры Яковлевны нередко мелькал в его воображении и часто заставлял его среди разгара холостой пирушки, при звуках опереточных мотивов, под веселый говор продажных парижанок, поникать красивой головой, чтобы скрыть позорные, с точки зрения окружающих, светлые и чистые, невольно набегавшие на глаза слезы, — слезы угрызения совести. Князь Виктор стыдился этих порывов, упорно скрывая их от своего друга, и последний видел в нем только своего достойного ученика, благоговеющего пред учителем. Это щекотало мелкое самолюбьице петербургского пижона, и князь Шестов был почти неразлучен со своим Телемаком. Надо, впрочем, заметить, что не одна дружба к Виктору Гарину привлекала нового друга в дом его родителей, вместе с которыми, на отдельной половине, жил и сын. Князь Шестов, чуть не ежедневно видясь с Виктором или у себя, или у него, аккуратно, как мы видели, посещал и его семейство, в дни назначенные для приема, что мог бы и не делать если бы приманкой для этого служил только его молодой друг.

Была и другая приманка для князя Владимира.

Княжна Анна Васильевна Гарина, младшая сестра князя Виктора, еще в детстве обещавшая, если читатель помнит, быть пикантной, хорошенькой шатенкой, — к двадцатому году, именуемому «годом чертовой красоты», более чем сдержала эти обещания. Высокая, стройная, с правильными чертами надменного, величественного, унаследованного от матери, лица, она была красавицей в полном смысле этого слова, но красавицей мраморной, холодной, недоступной. Было ли это следствием холодности ее натуры вообще, или же семена развития их общего с Александрой Яковлевной учителя, студента Беляева, попали на благородную почву, и княжна Анны стала чужой в родной среде, относясь к ней с высокомерным презрением и им заменяя невозможный для нее, в силу ее воспитания и положения, более явный протест? Это была тайна души и ума скрытной и недоверчивой, даже по отношению к ее матери, молодой красавицы-княжны. Рой поклонников окружал ее, призванную царицей всех великосветских балов и звездой петербургского большого света. Множество претендентов на ее руку принуждены были отступить перед ледяною сдержанностью и холодным высокомерием разборчивой невесты. Один из них даже отомстил ей пущенной и долго циркулировавшей в великосветских гостиных остротою, что он, ухаживая за княжной Анной Гариной, получил ревматизм.

— Это почему? — спросили его.

— Очень просто: она так холодна, что я простудился.

Самою равною для нее партиею, по мнению и приговору высшего судилища петербургского большого света, разделяемому и родителями красавицы, был князь Владимир Александрович Шестов, но с ним-то княжна Анна и вела себя еще загадочнее, чем с другими: она прямо не обращала на него ни малейшего внимания, всецело и всюду игнорируя его присутствие, даже у себя дома. Избалованный не только женщинами полусвета, носившими его на руках, и светскими барынями, любящими мимолетные интрижки, но даже девушками, которые, по наущению родителей, были предупредительно-любезны и заискивающе кокетливы с «блестящей партией» (установившееся светское реномэ князя Владимира), он был уязвлен таким отношением к нему первой красавицы Петербурга, и заставить эту гордую девушку принадлежать ему — конечно, путем брака, который молодой князь считал чем-то не выше нотариальной сделки, — сделалось насущным вопросом его оскорбленного мелкого самолюбия. Он усиленно, настойчиво ухаживал за высокомерной княжной, хотя без всякого успеха, без малейшей надежды растопить окружавшую ее ледяную кору; но эти-то препятствия и раздражали князя Владимира, привыкшего к легким победам над женщинами. Княжна Анны и была той приманкой, заставлявшей его неукоснительно и аккуратно торчать в приемные дни в роскошных гостиных князей Гариных.

XXII В уборной

Князь Виктор Гарин был произведен в офицеры после лагерного сбора. Опрыскивание эполет ознаменовалось гомерическим трехдневным кутежом, устроенным по плану и под руководством князя Шестова, который, через несколько дней после его окончания, уехал в Москву, по вызову своего поверенного, Николая Леопольдовича Гиршфельда.

Прошло недели три. Виктор Гарин уже успел соскучиться о своем приятеле, который обещал вернуться дня через два, и услыхав в одно прекрасное, хотя довольно позднее утро, доклад своего лакея о приезде его сиятельства князя Владимира Александровича, бросился с распростертыми объятиями на встречу так долго пропадавшего друга. Они расцеловались.

— Где это ты запропастился? Я думал, что ты, по меньшей мере, умер. Откуда ты? Неужели все был в Москве? — засыпал его Гарин вопросами.

— В Москве, mon cher, в Москве! И, как видишь, не умер: жив, здоров, свеж и красив! — ответил Шестов, отстегнув саблю и забираясь с ногами на стоявший в кабинете князя Виктора громадный турецкий диван.

— Ужели все по делам? C'est très ennuyeux, я полагаю…

— По каким так делам! Дело было минутное, что-то я там у нотариуса несколько раз подписал, и кончено. Задержало меня нечто другое и более интересное.

— Женщины?.. — догадался Виктор. — Но в Москве, какие же там могут быть женщины? Купчихи, коровы… C'est interessant.

— Женщины… c'est interessant!.. — передразнил его Владимир. — Не женщины, а одна женщина, но такая, которая стоит всех, не только петербургских, но женщин всего мира.

— Сильно сказано! — пошутил Виктор. — Ну и что же? Конечно, успех, и не даром потрачено время?

— Никакого успеха! Да я и не добивался: я любовался ею, наслаждался ее обществом, был несколько раз у нее, устроил в честь ее два пикника и… только.

— Давно ли ты стал идеалистом? Или это влияние старушки-Москвы?

— Тут ни причем идеальничанье, — тут просто вопрос чести: она на содержании у моего старинного друга и поверенного Гиршфельда.

Князь Владимир пустился в восторженное описание личности, ума, таланта и умения жить своего бывшего учителя и попечителя, а теперь постоянного поверенного.

— Он старательно скрывает эту связь даже от меня, но я не дурак: догадался, и не желая огорчать его, ограничился обыкновенною любезностью с предметом его сердца. Но что за женщина, что за женщина. Уж сумел выбрать! Молодец!..

— Кто же она такая?

— Актриса, талант, грация, красота!.. Она играет первые роди в театре Львенко… Вся Москва сходит с ума, толпа поклонников, но она со всеми ровна: ни малейшего предпочтения, и все довольны. С моим другом Николаем Леопольдовичем она даже холоднее, чем с другими, — вот почему я и догадался о их близости. Я знаю женщин, mon cher. Газеты превозносят ее до небес… Да неужели ты не читал?

— А ты читал? — усмехнулся Виктор.

— В Москве!.. Даже с жадностью пробегал театральные рецензии.

— Ну, а ведь я не влюблен в эту актрису; как ее фамилия?

— Александра Яковлевна Пальм-Швейцарская.

— Александра Яковлевна… — прошептал смущенный Виктор.

Он ощутил сердцебиение и побледнел.

«Не может быть!.. Одно и тоже имя и отчество!..» — подумал он про себя.

— Что с тобой? Ты ее знаешь?

— Ровно ничего!.. Я о ней не имею ни малейшего понятия!

— За этот подвиг чести, вполне приличествующий мне, как «рыцарю без страха и упрека», меня, впрочем, утешила одна из ее товарок, драматическая актриса Соня Волина, толстейшая бабенка с миниатюрной, прехорошенькой головкой, — веселое, беззаботное созданье. Для меня она даже изменила — конечно, временно — своему постоянному обожателю, богачу-рыбнику из Охотного ряда…

Владимир захохотал.

— И от нее не пахло рыбой? — со смехом спросил Виктор.

— Один Chypre, чистейший Chypre! — отвечал с комическою важностью Шестов.

Разговор затем перешел на другие темы, и приятели, условившись как провести вечер, расстались.

Прошло около месяца, а Виктор Гарин почему-то никак не мог отделаться от так поразившего его рокового совпадения имени и отчества восхитившей его друга московской актрисы и предмета любви его ранней молодости. Нет, нет, да и приходило ему на память это совпадение. Кровь бросалась ему в голову.

«Неужели это она? Актриса и содержанка… Не может быть!» — гнал он от себя эту мысль.

Несколько раз, как бы вскользь, расспрашивал он о ней у Владимира, и описываемый последним портрет московской знаменитости оказывался схожим с покинутой Виктором девушкой. Ее прошлого не знал и Шестов. Он был всего один раз у матери, когда Гаринова служила у нее в камеристках, и не обратил на нее внимания; В Шестове, во время похорон княгини, он тоже почти не заметил ее. Гиршфельд ни словом не обмолвился о прошлом Александры Яковлевны, да и сам он знал это прошлое, как нам известно, лишь в общих чертах, по рассказу баронессы Фальк. Щемящий душу князя Виктора вопрос оставался, таким образом, открытым.

— Да чего ты ко мне пристал с ней? Если хочешь, поедем в Москву — познакомлю! — заметил Владимир раз своему другу, когда тот перевел разговор на Пальм-Швейцарскую.

Князь Шестов уже почти позабыл предмет своего московского восторга и был всецело занять в это время ни на шаг не подвигавшимся покорением сердца неприступной княжны Анны.

— Отлично, поедем! — ухватился за эту мысль Гарин. — Ведь я, относительно Гиршфельда, не нахожусь в твоем положении, и могу покойно постараться украсить его рогами. Не так ли?

— Конечно! — сквозь зубы процедил Владимир, которому надоели эти разговоры.

Хлопоты о кратковременном отпуске не заняли много времени, и через неделю оба друга уже катили с курьерским поездом в Белокаменную.

Стоял конец ноября. Театральный сезон был в полном разгаре. Познакомив своего друга Гарина с Гиршфельдом и, вспрыснув приезд в Москву и это знакомство шампанским за прекрасным обедом в ресторане «Эрмитаж», князь Владимир повез Виктора вечером на Тверскую улицу, в театр, распорядившись еще во время обеда послать за двумя креслами первого ряда. Театр был, по обыкновению, набит битком. Главной пьесой шла комедия «На хуторе», в котором Пальм-Швейцарская пленяла даже своих хулителей изяществом, грацией и пикантностью, особенно на сцене в саду, качаясь в гамаке.

При первом появлении ее на сцене, князь Виктор вздрогнул — по его телу как будто пробежала электрическая искра. Что-то знакомое мелькнуло ему во всей изящной фигуре красавицы-актрисы. Нельзя сказать, чтобы он совершенно не узнал в ней Александру Яковлевну Гаринову; время — более трех лет — и костюмы изменили ее почти до неузнаваемости: она пополнела, похорошела и даже как будто выросла, так что хотя Виктор, увидав ее, с первого разу мысленно воскликнул:

«Да ведь это она!» — но тотчас же прогнал снова от себя эту мысль:

«Нет! Не может быть!»

Несмотря на такое решение, он все-таки почувствовал какой-то боязливый сердечный трепет, когда в один из антрактов Владимир сказал ему:

— Ну, пойдем в уборную к «божественной»; я тебя представлю.

Виктор знал по рассказам Владимира об этом эпитете Пальм-Швейцарской.

С возрастающим ежеминутно волнением переступил он порог двери, ведущей за кулисы, на которой зачем-то имелась надпись крупными буквами: «Посторонним лицам вход воспрещается». В театре г-жи Львенко, слово «посторонний», видимо, имело весьма обширное толкование. Пройдя через сцену привычным шагом бывалого человека, раскланиваясь направо и налево со знакомыми актерами и актрисами, князь Шестов провел Виктора на половину, где помещались дамские уборные, и смело постучался в уборную № 1.

— Войдите! — раздался симпатичный голос. Он вошли.

Александра Яковлевна сидела спиной к двери, перед громадным овальным зеркалом, одетая в то же самое легкое летнее платье, в котором была на сцене, и поправляла гримировку. Шестов подошел и поздоровался с нею.

— Недолго просидишь в Петербурге, если увидишь вас, да еще познакомишься с вами! — заговорил он. — Вот я и снова около вас, да кроме того, привез вам еще смертного, моего закадычного друга, влюбленного в вас без ума по одним моим восторженным рассказам, в справедливости которых, впрочем, он сам уже успел убедиться, увидев вас сегодня на сцене. Позвольте представить: князь Виктор Васильевич Гарин.

При этом имени, Пальм-Швейцарская вздрогнула и выпрямилась.

Слушая до сих пор Владимира в полоборота, она вдруг обернулась лицом к гостям и окинула князя Виктора долгим взглядом. Этот взгляд решил все: Виктор узнал Александрину. Он потупил глаза и едва удержался на ногах от необычайного волнения.

Александра Яковлевна заметила произведенное ею впечатление и постаралась прекратить эту, тяжелую для них обоих, при постороннем лице, сцену.

— Очень рада, князь, познакомиться с вами! Надеюсь, что вы будете у меня; адрес мой сообщит вам ваш друг. Завтра от двух до четырех я буду одна! — сказала она, протянув ему руку, которую Виктор машинально пожал.

Владимир с недоумением слушал и ничего не понимал в этой сцене.

— Теперь же, по праву свободной артистки, я попрошу вас удалиться, господа! Мне надо переодеваться. Прощайте! — Она кивнула головой и начала снимать брошку.

Шестов, поцеловав ей руку, вышел; вслед за ним, шатаясь как пьяный, последовал и князь Гарин.

— Однако, ты счастливец! — заговорил Владимир. — Не успел явиться, как получил на завтра же приглашение на tete-a-tete. Это как тот, как бишь его, римский или греческий полководец, который говорил: пришел, увидел, победил.

Князя Шестова, видимо, нельзя было упрекнуть в знании истории.

Виктор не ответил ничего на эту шутку приятеля: он предчувствовал, какое это будет tete-a-tete, и знал, какая это победа.

— Да что с тобой? Тебе дурно? — взглянув на него, спросил Шестов.

— Ничего! Жарко… от газу… — соврал Гарин, преодолевая себя.

Они вышли в партер и направились в фойе.

Там было свежее. Виктор успел несколько успокоиться.

«Я искуплю теперь перед ней мою вину. Времени впереди много!» — мысленно решил он.

— Ты завтра поедешь? — спросил его Шестов, когда они после театра подъезжали к Лоскутной гостинице, где остановились.

— Отчего же не поехать? Конечно поеду! — деланно веселым тоном ответил он.

Несмотря на утомление после прошлой ночи, проведенной в дороге, Виктор не мог заснуть целую ночь: мысли, одна другой несообразнее, лезли ему в голову; лишь под утро он задремал, но поминутно просыпался от тяжелых грез: то он видел себя убитым рукою мстительной Александрины, то ее — убитую им и плавающую в крови. С тяжелой головой, с разбитыми нервами встал он с постели около полудня.

XXIII Tet-a-tet

Ровно в два часа того же дня князь Виктор робко нажал пуговку электрического звонка у подъезда квартиры Александры Яковлевны Пальм-Швейцарской.

— Князь Гарин? — осведомился отворивший ему дверь лакей.

— Да! — ответил Виктор.

— Пожалуйте! — Слуга бросился снимать с него шинель.

Его видно ждали и даже были приняты все предосторожности, чтобы назначенное tet-a-tet не было кем-либо нарушено. Князь прошел в гостиную. Она была пуста. Он сел в кресло и стал нетерпеливо ждать, поглядывая на опущенную портьеру. Александра Яковлевна, приехав домой по окончании спектакля, тоже почти всю ночь не сомкнула глаз. Цель всей ее жизни — месть князю Виктору Гарину и всей его семье — была близка к осуществлению. Он был здесь, и завтра будет у нее. Она распорядилась, чтобы это свидание было с глазу на глаз. Кроме злобной ненависти, она ничего не чувствовала к первому своему любовнику, но она должна играть драматическую роль. Не даром же она актриса! Она должна явиться перед ним во всеоружии своей обаятельности. С завтрашнего дня он должен пресмыкаться у ее ног, готовый на всякие жертвы, — от денежных до чести своего имени и чести своей семьи включительно.

— Чести! — злобно прошептала она. — Не большая жертва для Гариновского отродья.

«Надо высосать из него все, что возможно и даже невозможно — в возмездие!.. И потом бросить, как выжатый лимон», — решила она и заснула под утро с этою мыслью.

Встала она ранее обыкновенного и занялась обдумыванием своего туалета. Выбор ее остановился на кружевном утреннем капоте, который, как вероятно не забыл читатель, произвел такое ошеломляющее действие на Гиршфельда.

«Надо заставить его подождать, — подумала она, когда ей доложили о приезде князя Гарина. — Однако, он аккуратен… Это добрый знак», — ядовито улыбнувшись, подумала она, посмотрев на часы.

Было две минуты третьего. Виктор сидел и ждал. Время тянулось для него томительно долго. Наконец, портьера зашевелилась, откинулась и в гостиной показалась хозяйка.

— Александрина! — бросился он к ней навстречу.

— Без фамильярностей, князь! — отстранившись от него, сказала Александра Яковлевна, сделав величественный жест рукою и окидывая его с головы до ног презрительным взглядом.

Ошеломленный ее возгласом, он, казался, прирос к месту и покорно опустил голову, в ожидании новых ударов.

— Вы, ваше сиятельство, — начала она снова насмешливым тоном, — приехали в Москву полюбоваться, а может быть и поухаживать за новою актрисою, Пальм-Швейцарскою, и не ожидали, что встретите в ней дело ваших грязных рук, обманутую вами, когда-то любимую и любившую вас девушку… Вы вчера смутлись от неожиданности такой встречи… Я заметила ваше смущение и порадовалась за вас. Значит, у вас еще есть совесть, и она способна хотя временно просыпаться… Я от вас не ожидала и этого…

Виктор поднял на нее умоляющий взгляд, но во встреченном взоре разгневанной женщины он прочел столько непримиримой злобы, что снова опустил голову.

— Я сжалилась над вами и устроила это, быть может, последнее — это зависит от вас — свидание с вами. Я могла вчера еще сделать то, что вы уже нынче не могли бы надеть этого честного мундира, который вы клялись не надевать до тех пор, пока я не буду, с согласия ваших родителей, объявлена вашей нареченной невестой. «Подлец», говорили вы тогда, «не должен позорить мундира». А между тем, князь, вы в нем!..

Он вздрогнул и снова бросил на нее умоляющий взгляд. Она не унималась.

— Я вчера публично, при вашем друге, имела полное право плюнуть вам в глаза и рассказать ваше бесчестное, постыдное бегство от опозоренной вами девушки. Я пощадила вас и принесла жертву в честь вашего, вами самими опозоренного, мундира. А почему я это сделала? Потому что я искренне любила вас, потому что не разумом, а сердцем я до сих пор люблю вас…

Последнюю фразу она произнесла задыхающимся от волнения шепотом, и скорее упала, нежели села в кресло.

— Я люблю человека, меня погубившего!.. Я люблю… подлеца! — истерически захохотала она и умолкла.

Князь Виктор снова приблизился к ней и упал перед ней на колени.

— Простите, простите меня!.. — простонал он. — Я три года мучаюсь и не нахожу себе места от угрызений совести за это преступление моей юности. Три года ношу я в сердце образ и благословляю день нашей настоящей встречи, дающей мне возможность искупить перед вами мою вину, искупить какими угодно жертвами, ценою моей жизни.

— Не хотите ли вы предложить мне пойти к вам на содержание?.. — презрительно сказала она, вскинув на него глаза.

— Не будьте жестоки: я далек от этой мысли: я предлагаю вам руку и сердце, я предлагаю вам мое имя, несмотря на ваше настоящее положение, в котором, впрочем, виною опять только я один…

Он схватился руками за голову.

— Какое положение? — вскипела она, вскочив с места. Он продолжал стоять на коленях.

— Уж не верите ли и вы той сплетне, что я живу на содержании у Гиршфельда? Так знайте же, что я на самом деле богата, но это богатство куплено ценою моего ума, а не тела; в последнем смысле — я не продаюсь…

— Извините, вы меня не так поняли! Я говорил о положении актрисы… — растерянно прошептал он, поднимаясь с колен.

— А чем, позвольте спросить, ваше сиятельство, — наступая на него, перебила она, — положение актрисы бесчестнее и позорнее положения тех актрис в жизни, — светских дам и девушек, играющих в добродетель и прикрывающих искусной игрой свое полнейшее нравственное растление? Такую актрису, по мнению людей вашего круга, вы спокойно можете назвать перед церковным алтарем вашей женой, чтобы вашим же именем прикрывать дальнейшие похождения этой светской добродетельной развратницы. Труженица же искусства, получающая своей игрой толпу в этой великой народной школе, называемой театром, заклеймлена печатью отвержения, именем комедиантки, со стороны настоящих, подлых, низких, но чаще всего титулованных комедианток! Так знайте же, что честная актриса не принимает вашей жертвы, отказывается от чести быть княгиней Гариной. Женитесь на комедиантке вашего крута!

Она повернулась, сделав вид, что уходит.

— Но я люблю вас… — простонал Виктор.

Она снова обернулась к нему.

— Люблю?.. — с иронической улыбкой повторила она уже более мягким тоном. — Люблю?.. А где же вы были до сих пор? Почему вы не бросились на поиски любимой вами женщины, как только что вернулись из-за границы, узнав, что ваша матушка с позором выгнала за ворота вашу жену перед людьми и перед Богом, как вы называли меня когда-то?..

— Я этого не знал: мне сказали, что вы покинули дом по собственному желанию, что отец обеспечил ваше дальнейшее существование…

— И вы поверили этой лжи, вы утешились этой сказкой? Тысяча рублей, выкинутые мне из моих же денег вашим отцом, называется на языке этих людей обеспечением?

— Простите, повторяю, простите! Нет, даже не прощайте теперь, но дайте возможность заслужить это прощение… Я действовал под влиянием…

— Знаю даже под чьим: под влиянием княгини! — злобно сверкнув глазами, досказала она.

Он не ответил ничего и лишь покорно опустил голову.

— Хорошо! — продолжала она. — Я вполне понимаю ваше желание заслужить мое прощение. Ваша вина передо мной такова, что должна тяготить мало-мальски честного человека, а вы слишком молоды, чтобы испортиться вконец, несмотря на окружающую вас тлетворную среду. Знайте только, что заслужить это прощение вы должны будете громадными жертвами, и все же они не будут равносильны той жертве, которую я принесла вам, не искупят того оскорбления, которое вами нанесено мне. За мной всегда останется безусловное право прощения, и я воспользуюсь им, когда увижу, что вы достаточно искупили свою вину.

— Александрина, я готов на всякие жертвы.!.. Дайте мне только надежду, что вы когда-нибудь вернете мне свою любовь…

— Этой-то надежды я вам и не дам. За будущее не ручаюсь: может быть это и будет так, смотря по вашему поведению относительно меня, а до тех пор я для вас не Александрина, а Александра Яковлевна, а вы один из моих поклонников, как артистки, и то новичок, которого я до поры до времени могу держать в черном теле. Вот мои условия. Принимаете ли вы их? Если да, то поговорим о подробностях; если же нет — прощайте…

Она снова повернулась от него к портьере.

— Принимаю безусловно! Останьтесь, останьтесь! — задыхающимся голосом произнес Гарин.

— Тогда сведем прежде всего семейные денежные счеты!

В коротких словах передала она ему сцену, виденную ею в детстве у постели своего умирающего незаконного отца, князя Ивана Гарина.

Краска стыда за родителей покрыла лицо молодого человека.

— Это возмутительно! — прошептал он.

— Более чем возмутительно! — подтвердила она. — Признаете ли вы теперь за мной право получить от вашего семейства девяносто девять тысяч рублей, считая уплаченной ту тысячу рублей, которую я получила при моем изгнании из вашего дома?

— Конечно, признаю! — твердо ответил Виктор.

— От вас, как от единственного наследника богатств ваших родителей, я и требую возвращения этой, по праву принадлежащей мне и украденной у меня, суммы. Вы их доставите мне на этой неделе.

— Я?.. — пробормотал он, уставившись на нее. — Но откуда же я их возьму? Я еще не наследовал от моих родных: они, как вам вероятно известно, оба живы и здоровы.

— Мне нет до этого дела; вы достанете их пока под векселя, а расплатитесь потом: я не нуждаюсь в них, но действую из принципа. Возвращая мне их, вы успокоите прах моего отца, а вашего дяди, и примирите меня отчасти с собою, а там мы увидим. Согласны?

— Согласен на все; но кто поверит мне, в моем настоящем положении, такую сумму?..

— Я помогу вам и в этом… Обратитесь к Гиршфельду, я сегодня вечером поговорю с ним.

В глазах Гарина блеснул ревнивый огонек. Это не ускользнуло от Пальм-Швейцарской.

— Успокойтесь! Я вам уже говорила и могу дать честное слово, что не имею чести состоять его любовницей.

— Если так, то согласен… — прошептал Виктор.

— Чтобы в течение недели деньги были в моем столе. Приезжайте в театр, заходите ко мне в уборную, разрешаю даже поднести мне подарок. По вторникам собираются у меня. Больше, пока, мне сказать вам нечего. Прощайте.

Она протянула ему руку. Он страстно прижался к ней губами. Она вырвала ее и скрылась за портьерой. Он поехал домой.

— Ну что, как дела? — встретил его Шестов.

— Ничего! Был, пил кофе…

— Никого кроме тебя не было?

— Никого.

— Счастливец!.. Скромничает!.. Туда же!..

В тот же вечер Николай Леопольдович был вызван экстренно к Александре Яковлевне.

— Завтра князь Гарин обратится к вам с просьбою достать ему под вексель сто тысяч рублей. Устройте ему это дело поскорей, но только на самых тяжелых для него условиях.

— Сто тысяч! — воскликнул Гиршфельд, — Но где же я их возьму!

— Это до меня не касается. Вы слышите, что я сказала? Ваше дело исполнить. Сделайте скорее; слышите?

— Слышу! — ответил тот, посылая ей мысленно всевозможные проклятия.

— Не беспокойтесь: отец его миллионер и заплатит, если вы умно его запутаете и сделаете этот платеж вопросом чести. Впрочем, мне вас в этом не учить стать!.. — успокоила она его.

Николай Леопольдович быстро смекнул, что она говорит дело и уехал от нее в самом деле совершенно спокойно. Визит к нему на другой день князя Виктора с просьбой достать денег не был, таким образом, для него неожиданностью. Он обещался похлопотать, и через несколько дней заем этот был совершен через контору знакомого нам Андрея Матвеевича Вурцеля. Князь Гарин выдал векселей на сто пятьдесят тысяч, сроком на шесть месяцев, и подписался на них «по доверенности отца».

— Но ведь я никакой доверенности не имею? — пробовал возражать он.

— И не надо! Это одна пустая формальность. Через полгода мы их перепишем! — успокаивал юношу Вурцель. — Такова воля капиталиста; иначе нельзя достать денег.

Виктор подписал и, получив деньги, помчался к Пальм-Швейцарской, которой и вручил девяносто девять тысяч рублей.

— Для начала — я вами довольна! — улыбнувшись, сказала она и дала ему поцеловать руку.

Несколько дней спустя, в московских газетах было сообщено о поднесенном от публики артистке Пальм-Швейцарской богатом подарке, состоявшем из бриллиантового колье, вложенного в роскошный букет. Это колье было поднесено князем Виктором Гариным накануне отъезда его с Шестовым в Петербург, так как срок отпуска их кончился.

Последний, несмотря на то, что Виктор не говорил ему ни слова о своих отношениях к Александре Яковлевне, был вполне убежден, что у его друга Гиршфельда, со времени пребывания Гарина в Москве, выросли рожки. Это льстило самолюбию учителя: он радовался успехам своего ученика.

XXIV Светский брак

Через несколько дней по приезде из Москвы, князь Владимир Шестов сделал предложение Анне Васильевне Гариной. Он обратился не к ней лично, а передал княгине Зое Александровне свои чувства к ее дочери и умолял о ее ходатайстве в этом деле. Княгиня поблагодарила его за честь и обещала переговорить с дочерью.

— Я сделаю все возможное, дам ей материнский совет, и этот совет, князь, вы можете быть уверены, будет в вашу пользу! — сказала княгиня, ласково улыбаясь.

— Благодарю вас! — с чувством отвечал Владимир, целуя ее руку. — Я сумею составить счастье вашей дочери, мое же счастье теперь в ваших и ее руках.

— Повторяю, я и князь (могу вам ручаться за него) согласны; решающий голос — голос Annette, но не думаю, чтобы она подала его против вас…

— Я, увы, далеко не убежден в этом… — вздохнул князь. — Я не могу похвастаться особым вниманием княжны…

— Она девушка со странностями, но у нее прекрасное сердце; я говорю это не как мать, — я беспристрастна, — но она умеет различать людей, она оценит ваше к ней чувство, о котором, быть может, и не догадывается.

— Я старался показать его настойчивым и продолжительным ухаживанием! — возразил он.

— Она могла не видеть в нем серьезных намерений…

— Дай Бог! — прошептал он, придавая себе взволнованный вид и вставая, чтобы проститься.

— Я надеюсь вас скоро успокоить благополучным ответом, — сказала княгиня, подавая ему руку.

Он снова крепко поцеловал ее.

По его уходе она удалилась к себе в кабинет, села в кресло и задумалась.

Обнадеживая князя Владимира на благополучный ответ со стороны своей младшей дочери, княгиня говорила ему далеко не то, что думала. Она хороша знала ту нескрываемую княжной Анной антипатию, которую последняя питала к настоящему претенденту на ее руку, так что на добровольное согласие княжны на этот брак не могло быть ни малейшей надежды. Между тем, этот-то брак и был сладко-лелеянной мечтою княгини Зои и ее мужа. Более блестящей партии они не могли желать для своей дочери, репутация же князя Владимира, как кутилы, мота и развратника, не имела ровно никакого значения в их глазах. Они находили себе утешение, а князю — оправдание, в народных поговорках: «быль молодцу не укор», «бесится, бесится, да и перебесится» и «женится-переменится». Колоссальное богатство князя, доставшееся ему от отца, — они не знали, какие метаморфозы оно претерпело в руках искусного Гиршфельда, — одно могло заслонить недостатки жениха и придать ему даже небывалые достоинства в глазах сиятельных родителей невесты. Средства этих родителей были к тому же далеко не в блестящем положении. Еще во время поездки всего княжеского семейства в именье брата, князя Ивана, в то лето, когда он неожиданно умер ударом, дела князя Василия были крайне запутаны: на имениях лежали неоплатные долги, и главною целью посещения брата был расчет со стороны бившегося как рыба от лед князя Василия, находившегося накануне полного разорения, на родственную помощь. Смерть брата, таким образом, произошла совершенно кстати и даже ранее, нежели князь Василий передал ему о своем гнетущем положении. Опекунство над сыном, которому достались все имения дяди, скрытые князем капиталы, как принадлежащий Александрине, так даже и часть доставшегося родному сыну, поправили финансовое положение князя Василия, но, увы, не надолго. Не прошло и десяти лет, как от этих капиталов не осталось даже приятного воспоминания; снова явились долги, и в опекунские отчеты вошел не присущий им фантастический элемент. Совершеннолетие сына, принявшего наследственные имения и оставившего их в управлении отца, вторично спасло князя Василия от разорения и даже от позора, так как капитал сына значился только на бумаге, а имения были заложены и перезаложены.

Ничего не смысля в делах, Виктор имел весьма смутное понятие о том, что у него есть отдельное от отца состояние. Он, как и Владимир Шестов, «что-то» подписывал, но прочесть это «что-то» не давал себе труда, а быть может и самое чтение не привело бы ни к чему и дело от этого не стало бы для него яснее. Главною причиною растройства денежных дел семейства князей Гариных, кроме стоящей баснословно-дорого придворно-светской жизни, был сам князь Василий, ведший большую игру в карты и на бирже, первую несчастливо, а последнюю неумело, как неумело вел дела и по имениям, которые ему приносили чуть не убыток, а для управляющих были золотыми днами. Как бы то ни было, но положение было не из приятных, и о том, чтобы дать за дочерьми приданое, соответствующее их титулу и положению, нечего было и помышлять. Княгиня Зоя Александровна знала все это, и ясно понимала, что брак ее дочери Анны с богачом князем Шестовым является прямою помощью неба.

«Он не возбудит денежного вопроса: у него хватит на десятерых!» — мысленно решила она.

«Надо уломать Annette, но как?»

Зоя Александровна позвонила.

— Доложите князю Василию Васильевичу, если он дома, что я прошу его тотчас же пожаловать ко мне! — сказала она вошедшей камеристке.

Князь Василий в это время только что вернулся из какого-то заседания, а потому через несколько минут явился в кабинет супруги, блистая всеми регалиями. Это был высокий, красивый старик — князю было под шестьдесят — с громадной лысиной «государственного мужа» и длинными седыми баками — «одно из славных русских лиц».

Мягкою походкою подошел он к жене и с грациозной нежностью поцеловал ее руку.

— Me voici… вот и я! — перевел он по-русски, опускаясь на маленький диванчик и начиная рассматривать великолепные желтые ногти, что служило признаком, что князь приготовился слушать.

Княгиня в коротких словах передала князю о сватовстве князя Владимира Шестова и о замеченной ею антипатии ее дочери к претенденту.

— Quelles bêtises!.. Она должна согласиться. Отказываться от такой партии, при нашем положении, excusez du peu… — вспыхнул князь.

— Но, mon cher, ты знаешь характер Annette; я просто боюсь приступиться.

— C'est vrai, c'estune bete! — щелкнул длинным ногтем мизинца левой руки — признак раздражения — произнес князь.

— Que faire alors? — спросила княгиня.

— Ordonner! — лаконически ответил он.

— Я ее позову сюда, мы скажем ей вместе! — согласилась княгиня, протянув руку в сонетке.

— S!.. — процедил сквозь зубы князь.

Зоя Александровна позвонила и приказала позвать княжну Анну.

Княжна вошла и недоумевающе-вопросительным взглядом окинула торжественно-серьезные лица и фигуры отца и матери.

— Вы меня звали, maman? — ровным голосом обратилась она к княгине.

— Да, ma chère! Присядь; нам с отцом надо переговорить с тобой.

Недоумение, но уже беспокойное, появилось на как бы выточенном из мрамора, красивом лице княжны Анны.

Она села на стул.

— Князь Владимир Александрович Шестов сегодня просил у меня твоей руки… — торжественно произнесла княгиня.

Анна Васильевна сперва вспыхнула, потом побледнела.

— Он бы мог обратиться сперва ко мне! — с дрожью в голосе сказал она.

— Это по новому, — съязвила Зоя Александровна, — но это все равно… Истинная любовь робка, и он обратился ко мне, как к твоей матери с просьбой походатайствовать за него у тебя.

— И вы?

— Я ходатайствую… Князь и я согласны на этот брак, лучшей партии нельзя и желать. Надеюсь, что и ты не найдешь что возразить против этого и… согласишься! — быстро добавила княгиня.

Она спешила исполнить волю мужа и приказать, но в душе трусила.

— Но я… — прерывающимся голосом, еле владея собою, проговорила княжна, — не только не люблю его, но даже не уважаю.

— Sapristi! — щелкнув ногтем, вспылил князь. — Очень ему нужно твое уважение!.. Это совсем не входит в расчеты женихов.

Дочь метнула на отца едва заметный, почти презрительный взгляд.

— Ma chère, — начала снова княгиня: — я буду с тобой откровенна, ты не ребенок, ты поймешь меня. Наши дела очень плохи, а князь баснословно богат; выходя за него, ты не только устроишь свою судьбу, но… — Зоя Александровна запнулась.

— Но и… поправишь наши обстоятельства, — с трудом добавила она.

Князь продолжал щелкать ногтем.

— Не надо глядеть на брак идеально, по-мещански; в нашем кругу брак ни к чему не обязывает…

Княгиня остановилась, заметив устремленный на нее холодный взгляд дочери.

— Если я должна выйти не за князя Шестова, а за его состояние, то я… согласна! — ледяным тоном сказала княжна, с неимоверным усилием выговорив последнее слово, и встала.

Это быстрое согласие ошеломило Зою Александровну.

— Я больше не нужна?.. — произнесла дочь и, не дождавшись от матери ответа, вышла из кабинета.

Князь и княгиня остались одни и взглянули друг на друга. Выражение их лиц было таково, будто они получили по пощечине. Они впрочем, не могли не сознавать, что такое согласие дочери и было ничем иным, как пощечиной.

— Quelle imbécile… — проворчал князь.

— En tout cas… она согласилась! — вздохнула княгиня.

С прежней надменной холодностью повторила княжна Анна Васильевна Гарина свое согласие явившемуся на другой день, предупрежденному уже княгиней, счастливому своей победой, князю Владимиру. Драма, происходившая в душе молодой девушки, с неподвижным лицом выслушивавшей в продолжение двух месяцев до дня свадьбы вычурные любезности презираемого ею жениха, ее будущего мужа, осталась скрытой в глубине ее загадочной натуры. Через несколько времени она сделалась с ним даже почти любезна.

Наконец, наступил день свадьбы, которая и была отпразднована с надлежащим великолепием и пышностью. Весь петербургский большой свет принес свои поздравления «прелестным, созданным друг для друга» — как утверждали все — новобрачным. Княжна Анна Васильевна Гарина стала княгиней Шестовой.

XXV Приговор семейного совета

Менее полугода длилось совместное сожительство молодых супругов Шестовых. Женившись, как мы видели, единственно из чувства оскорбленного самолюбия, князь Владимир естественно не мог питать и не питал к своей молодой жене никакого чувства, кроме жажды чисто животного обладания красавицей. Княжна Анна, сделавший княгиней Шестовой, с своей стороны ни на йоту не изменила своих холодных, полупрезрительных отношений к Богом данному ей супругу, а эти отношения не могли, конечно, представить сколько нибудь благодарную почву для дальнейшего роста горячей, продолжительной страсти. Молодой супруг вскоре — к большому, надо заметить удовольствию молодой супруги — охладел к ней.

Она зажила светскою, совершенно отдельною от него жизнью, а он почувствовал себя, как это бывает в массе современных супружеств, более холостым, нежели до свадьбы. Он и повел холостую жизнь. Снова начались кутежи и попойки, снова возвратился он к компании своих временно покинутых собутыльников, в числе которых находился и брат жены, Виктор Гарин, оплакавший было своего потерянного коновода, пошедшего стезей семейного человека.

Виктор Гарин, вернувшись из Москвы, был неузнаваем: он видимо не находил себе места в родном Петербурге и был в каком-то чаду. С отпуском и без отпуска ездил он то и дело в Москву поклониться новому кумиру — Пальм-Швейцарской, терся в ее гостиных, в кругу ее многочисленных обожателей, видное место среди которых стал за последнее время занимать актер Матвей Иванович Писателев. Его отличала «божественная». Злые языки шли даже далее в точном определении их отношений и этого отличия.

Виктор выбивался из сил обратить на себя внимание когда-то любившей его и принадлежавшей ему девушки, а ее почти безразличное отношение к его ухаживанию еще более распаляло его страсть, доводя ее до апогея. Вместе с часу на час возрастающим чувством молодого князя возрастали и расходы, соединенные с ухаживанием за «знаменитостью».

В одну из таких отлучек князя Владимира над его ментором по части прожигания жизни и шурином князем Шестовым стряслась беда. Незадолго до своей свадьбы с княжной Гариной, князь Владимир во время одной из своих попоек встретился в загородном ресторане с неким весьма приличным на вид господином Николаем Александровичем Мечевым. Несколько метких замечаний и громких фраз последнего, брошенных в кратковременном разговоре, так понравились недалекому по уму отпрыску древнего рода князей Шестовых, что он, разгоряченный к тому же винными парами, начал умолять своего нового знакомца разделить с ними компанию, на что тот, поломавшись для вида и изрек несколько высокопарных демократических сентенций, согласился. Через час они уже пили на «ты» и были друзьями. Николай Мечев был, как принято называть такого рода людей за последнее время — умственный пролетарий. Недоучившись в университете, где рамки программы стесняли, по его словам, богатырский полет его духа, а рутина преподавания лишь тормозила его на пути приобретения знаний, нужных для человека и «гражданина» — он особенно любил это слово и всегда подчеркивал его — желающего служить своему родному народу, Мечев отдался самообразованию и действительно был ходячею энциклопедиею отрывочных и поверхностных, но за то самых разнообразных знаний. На какие средства он жил было его тайной, имений ни родовых, ни благоприобретенных за ним не числилось, определенных занятий, выражаясь языком полицейским, он не имел, а между тем был одет всегда более чем прилично и даже подчас не стеснялся довольно значительными тратами, что давало ему возможность втираться в среду молодежи высшего круга, среди которой он предпочитал военных. На недалекие, а чаще недозрелые умы молодежи, поток громких фраз Мечева производил действие, граничащее с действием гипнотизма, и многие представители этой молодежи благоговели перед ним, считая его чуть не пророком, не предвестником «новых веяний». С таким-то человеком свела судьба слабохарактерного князя Шестова. Восторженный по натуре, искавший от безделья новых впечатлений, инстинктивно стремящийся к какой-нибудь деятельности, князь Владимир стал ярым поклонником Николая Александровича, умело наигрывавшего на всех слабых струнках души своего нового «сиятельного» друга, как иронически называл «демократ» Мечев «аристократа» Шестова. Отвлеченный временно сватовством от кружка новых знакомств, сделанных через Мечева, князь Владимир, заживя вновь холостою жизнью, но уже женатого человека, сошелся вторично с Николаем Александровичем и его кружком, и вскоре, частью по неумелой ретивости свежеиспеченного деятеля, попался в грязную историю с политической подкладкой, принужден был выйти из полка и даже был арестован. Арест его, впрочем, был непродолжителен. Лица, производившие расследования этой глупой истории вообще, и участия в ней князя Шестова, за которого усиленно ходатайствовал тесть его князь Гарин, в особенности, убедившись, кроме того, и сами в безвредной глупости этого потомка Рюрика, одетого сильною постороннею рукою в тогу русского заговорщика, отпустили князя Владимира на свободу, учредя над ним полицейский надзор.

Мечев, увидя, что его «сиятельный друг» попался впросак, успел скрыться заграницу.

Вернувшись из места своего заключения в дом своей жены, князь застал у нее тестя и тещу. Семейный синклит изрек ему свое решение.

— Я мог, — сквозь зубы начал старый князь, холодно поздоровавшись, как и остальные члены семейного совета, с освобожденным узником, — спасти вас от тюрьмы, от заслуженного вами вполне наказания за глубоко возмущающее душу всякого верноподданного ваше преступление, но я бессилен возвратить вам то положение в обществе, которое вы занимали до сих пор, бессилен снять с вас то клеймо позора, которое наложено на вас, и — выскажу мое мнение — совершенно справедливо этим обществом. Двери домов, составляющих круг наш и нашей дочери — вашей жены, отныне заперты для вас навсегда…

Князь остановился и несколько раз щелкнул ногтем среди воцарившегося гробового молчания.

— Вы, конечно, понимаете, что при подобных условиях совместная жизнь ваша с вашею женою — моею дочерью — является немыслимой. Ей, ни в чем неповинной, или же вернее сказать, виновной лишь в роковой ошибке выхода за вас замуж, в чем одинаково, если не в большей степени, виновны и мы с княгиней, быть извергнутой из того общества, в котором она выросла и к которому по праву принадлежит, было бы, надеюсь, и вы согласитесь со мной, высшею несправедливостью. Это была бы с ее стороны безумная жертва, которую она приносит вам не желает и которой вы, даже по ее мнению, не стоите…

Князь снова остановился. Шестов почти умоляющим взглядом окинул княгиню Зою и свою жену, но в холодном, злобном выражении их глаз прочел полную солидарность их с князем Василием, прочел бесповоротный себе приговор и беспомощно поник головою. Испуганный процедурой ареста, допросов и заключения, и обрадованный освобождением, боясь возобновления все этой истории, что, он сознавал, было во власти освободившего его тестя, князь Владимир совершенно растерялся.

— Я принужден согласиться, — прошептал он.

— Sapristi, — щелкнул князь ногтем, — вас никто и не спрашивает о согласии, вам только предписывают…

Шестов снова опустил голову под уничтожающим взглядом тестя.

— Это еще не все, — продолжал последний; — кроме этого дома, купленного вами на имя вашей жены, из которого вы сегодня же выедете, вы должны дать ей известное, соответствующее ее положению в обществе, обеспеченное состояние…

Князь запнулся, увидав вопросительно-удивленный взгляд немного оправившегося князя Владимира.

— Сказав «ей», — поправился он, — я допустил неточность, моя дочь не нуждается в вашем состоянии, у нее есть свое — предназначенное ей в приданое, но она носит под сердцем вашего ребенка. Ограждая его-то интересы, я и возбудил этот для меня неприятный денежный вопрос.

Князь усиленно защелкал ногтем.

— В какой же сумме? — спросил князь Владимир.

— Я думаю, что не менее полмиллиона, — резко ответил Гарин, — и помните, что от исполнения этого условия зависит ваше дальнейшее относительное спокойствие. Я сумею заставить вас исполнить обязательства перед вашею женою, — скороговоркой добавил он сделав, угрожающий жест.

— Хорошо, я спишусь с моим поверенным, — произнес снова уничтоженный Шестов.

В этот же день он выехал из дома своей жены, распростившейся с ним как с посторонним человеком, в отделение Европейской гостиницы, а вечером написал и отправил письмо к Николаю Леопольдовичу Гиршфельду, в котором рассказал ему откровенно свое положение и требование тестя, просил его немедленно распорядиться переводом на имя княгини Анны Васильевны Шестовой пятисот тысяч рублей через Государственный банк, произведя для этого какие он заблагорассудит обороты с его имениями и капиталами. Гиршфельд, получив подобное письмо своего доверителя, сперва положительно ошалел и решил ехать в Петербург, чтобы отговорить князя передавать жене такую уйму денег, которые, естественно, переходя в семью Гариных, ускользали из его загребистых лап, как поверенного, но размыслив, он тотчас сообразил, что с тестем Владимира, князем Василием Гариным шутки плохи, и через дней, произведя несколько денежных комбинаций, устроил требуемый перевод, поживившись в этом деле и для себя весьма солидным кушем. О точном исполнении его поручения он не замедлил уведомить Владимира Шестова, присовокупив, что в виду скорой реализации такой крупной суммы, понесены весьма солидные убытки на процентах. Князь Владимир, ничего не понимавший в делах, не обратил на это ни малейшего внимания, обрадовавшись переводу, освобождавшему его от власти его тестя, самое воспоминание о котором тяготило его душу страшным кошмаром.

XXVI Соломенный вдовец

Прошло более двух недель, когда князь Владимир Александрович Шестов присмотрелся, если можно так выразиться, к своему новому положению. Предсказания князя Василий Гарина сбылись. В тех домах, где его принимали так недавно с распростертыми объятиями и куда он было толкнулся с визитом, он услышал суровые ответы швейцаров: «не принимают». Встреченные им в ресторанах и на улицах товарищи, бывшие приятели и собутыльники, сторонились от него, как от зачумленного. Один лишь Виктор Гарин не изменил ему, но и тот дал ему понять, что в виду его натянутых отношений с его домашними, визиты к нему были бы неудобны.

— Ты понимаешь, mon cher, что в доме моих дражайших родителей, где я к несчастью живу, не моя воля… К тебе я не премину заглядывать. Да не прокатишься ли в Москву? Я на днях еду туда.

Шестов ехать в Москву отказался.

Такая неизменность дружбы Виктора Гарина к отставному мужу его сестры имела причиной надежду перехватить у богача Шестова малую толику деньжонок, в которых князь Гарин очень нуждался. Он, тративший баснословные суммы на подарки Пальм-Швейцарской, платил громадные проценты растовщикам Петербурга и Москвы и, буквально, был в отчаянном положении. Страсть его к «божественной» Александре Яковлевне не уменьшалась, а, напротив, росла не по дням, а по часам. Та искусно поддерживала ее, идя к намеченной ею цели.

Виктор Гарин уехал. На князя Шестова напал почти ужас. Всеми забытый, чувствуя себя совершенно одиноким, через день после отъезда Виктора, он шел, опустив голову, по Невскому проспекту, как вдруг услыхал около себя симпатичный женский голос.

— Князь, князь, стыдно быть таким рассеянным и не узнавать знакомых.

Владимир поднял голову и увидал перед собой скромно, но изящно одетую миниатюрную барыньку, с миловидным, немного подкрашенным личиком фарфоровой куколки, обрамленным волосами пепельного цвета.

— Агнесса Михайловна! — воскликнул он и с радостью протянул ей обе руки.

— Что это вы глаз не кажете? Я слышала о вашем аресте, но узнала и о вашем освобождении, о вашем разрыве с женой. Я следила за вами… — заговорила она почти шепотом, подчеркнув последнюю фразу.

— Благодарю вас, — с чувством пожал князь все еще находившуюся в его руках ее руку.

— Чувство это не было поддельно.

Первое слово сочувствия, произнесенное этой женщиной, произвело на него, измученного за эти дни непрестанными уколами самолюбия, сильное впечатление.

— Нечего благодарить, хорош, нечего сказать, то ухаживал, я было совсем собралась отвечать, а он вдруг как в воду канул. Извольте явиться сегодня же вечером, мамаша, сестра, брат и, в особенности, я будем очень рады видеть нашего дорогого «политического мученика».

Последние слова Агнесса Михайловна добавила уже совершенно шепотом. Это новая, придуманная ею ему кличка, несказанно обрадовала Владимира. Он поднял голову, приосанился и повеселел.

— Непременно, непременно буду и начну ухаживать за вами с начала, а вы поскорей надумайтесь отвечать — для меня это теперь очень важно, я одинок совершенно, — весело начал он, но окончил эту фразу так серьезно, что Агнесса Михайловна окинула его вопросительно-проницательным взглядом.

— Ишь какой поспешный, — улыбнулась она, — ну, да там увидим. Так до вечера?

Они расстались. С почти облегченным сердцем отправился Владимир к себе в гостиницу, с аппетитом съел поданный ему обед и стал нетерпеливо поглядывать на часы, дожидаясь того времени, когда можно будет поехать к Боровиковым — такова была фамилия матери, брата и сестер Агнессы Михайловны Зыковой.

Последняя, намекнув Шестову на его ухаживания за ней, не сказала неправды. Он на самом деле ухаживал за ней довольно долго, познакомившись с их домом через Мечева, но она, как умная женщина, не отталкивая его, но и не подавая ему особых надежд, вела тонкую игру. Его арест прекратил временно посещения им ее семьи и даже почти вышиб из его памяти ее образ. Нынешняя встреча, слова сочувствия, услышанные им впервые от нее, лестное для него, по его мнению, прозвище «политического мученика», данное ему ею же — все это заставило его сердце вдруг забиться чувством гораздо более сильным, чем то, которое служило стимулом для ухаживанья за ней до ареста, до обрушившегося на него остракизма из общества, почти таким чувством, каким не билось ни для одной из встреченных им женщин. Он почувствовал себя положительно влюбленным. В его положении он считал это величайшим счастьем. Она несомненно ответит ему взаимностью. Она даже очень ясно намекнула ему на это. Князь стал припоминать короткий разговор с ней, каждое ее слово.

— Она полюбит меня! Я заставлю ее полюбить себя, — шептал он. — С ней я найду, наконец, свое счастье, мы устроим себе уютное гнездышко. Я окружу ее роскошью, я буду нежить, лелеять ее. Ей, этому хрупкому, миниатюрному созданию, не придется ходить пешком, не придется иметь даже никакого понятия о нужде…

Так мечтал князь Владимир, а время между тем тянулось довольно медленно.

Воспользуемся этим временем, чтоб познакомить поближе читателя как с самой Агнессой Михайловной Зыковой, так и с семейством Боровиковых, которые должны будут играть довольно видную роль в дальнейшем развитии нашего правдивого повествования.

Мать Агнессы Михайловны — Мария Викентьевна Боровикова была вдова когда-то очень богатого, но в конец разорившегося помещика, оставившего ей после себя лишь неоплатные долги и четырех детей — сына Константина и дочерей Агнессу, Зинаиду и Александру. С ними-то, на скопленные еще при жизни мужа небольшие деньжонки, переселилась она в Петербург, оставив хищных кредиторов покойного делиться оставшимися после его имениями и отказавшись за себя и за детей от убыточного наследства. Ко времени нашего рассказа, она уже жила безвыездно в Петербурге более пятнадцати лет и жила довольно прилично, не смотря на то, что никаких доходов ни откуда не получала и никаким делом не занималась.

Такая жизнь мыслима только в Петербурге — это жизнь на выклянчиваемые повсюду под тем или другим предлогом, а иногда даже без всякого предлога, пособия и займы без отдачи. Для последних Марья Викентьевна охотно знакомилась со всеми чуть не в вагонах конки и на улицах, приглашала к себе, радушно принимала, и на второй же визит нового знакомого огорашивала его просьбой дать ей взаймы ту или другую, часто даже весьма маленькую, сумму.

Знакомые, состоявшие большею частью из молодых людей, охотно ссужали время от времени радушную маменьку трех молоденьких дочек небольшими субсидиями, не желая терять знакомства в доме, где они проводили очень весело время. По наружности это была среднего роста весьма почтенная старушка, с претензиями на аристократические манеры и тонкость обращения. Дети не приносили ей много радостей.

Сын Константин, перебывавший во всевозможных учебных заведениях, нигде не окончил курса, и хотя ему уже давно минуло гражданское совершеннолетие, все еще продолжал сидеть на шее своей маменьки, в ожидании места, занимаясь кой-какими частными делами и мелким комиссионерством, с грошевым заработком, который, и то весьма редко, доносился им до дому, а обыкновенно оставлялся в тех или других злачных местах Петербурга. Долговязый, угреватый молодой человек, с редкой растительностью на бороде и усах, с лицом, носившим следы пристрастия к выпивке, он был, несмотря на это, все-таки любимцем своей матери, мечтавшей найти ему невесту с стотысячным приданым.

Старшая дочь Агнесса семнадцати лет вышла замуж за саперного офицера, но года через четыре разошлась с ним и снова приютилась с трехлетним сыном Володей под крылышко матери. В момент нашего рассказа ей шел двадцать шестой год и она уже года четыре как не жила с мужем. Кто из обоих супругов был виноват в размолвке решить, как это обыкновенно бывает, было весьма затруднительно: иные говорил, что она ушла от него, другие, что он ее бросил.

Две ее сестры, Зинаида и Александра, несмотря на тоже довольно зрелый возраст и бывавшую у них молодежь, все еще сидели в девушках, и Марья Викентьевна потеряла почти всякую надежду видеть их пристроенными, хотя бы даже не в законе, но за хорошим человеком.

— Что за радость брак-то нынче, одно стеснение, — говорила эта либеральная маменька, — вот у меня Агнессочка ни девушка, ни вдова, ни мужняя жена.

Хороший человек, однако, и на таких свободных условиях ве находился, хотя обе сестры, особенно Зиночка, были довольно миловидны.

Агнесса Михайловна, впрочем, сравнительно с ними, была красавица.

XXVII Под дулом револьвера

Скажем несколько слов о друзьях и данниках семейства Боровиковых. За Зинаидой Михайловной последнее время сильно приударял старый комиссионер и адвокат по бракоразводным делам Антон Максимович Милашевич, бросивший, как утверждали, из-за нее на произвол судьбы жену с тремя взрослыми дочерьми, переехавший на отдельную квартиру, все свое свободное время проводивший у Боровиковых и несший в их дом все свои заработки, но это было, кажется, лишь платоническое поклонение со стороны сластолюбивого старичка.

Милашевичу было далеко за пятьдесят и он был весьма странный, с разбитыми нервами, раздражительный человек. В семье Боровиковых и их интимном кружке он был известен под прозвищем «дедушка».

Агнесса Михайловна тоже не оставалась без «присяжного кавалера». В этом звании при ней состоял имевший в Петербурге ортопедическое и бандажное заведение Владимир Васильевич Охотников, подвижный, худощавый блондин, с коротко обстриженной головой и козлиной бородкой, в черепаховых очках. Веселый каламбурист, любитель петь романсы, хотя немилосердно и беззастенчиво фальшивя, он уже около двух лет был ежедневным гостем Марьи Викентьевны, платя за это знакомство обильную дань, как ей, так и Агнессе Михайловне. Его жена, красивая брюнетка Анна Александровна, давно махнула рукой на влюбчивого мужа и всецело посвятила себя своей пятилетней дочке Лидочке, сетуя лишь порой на недостаток в средствах к жизни, виною чего справедливо считала траты мужа на «мазаную», как Анна Александровна окрестила Агнессу Михайловну, намекая на пристрастие последней к косметическим притираньям. Мы видели из описания наружности Зыковой, что это не было совсем клеветою.

Одна Сашенька довольствовалась временными обожателями и сменяющими друг друга ухаживателями.

Почти тоже ежедневным гостем семейства Боровиковых и тоже вносивших свою лепту в хозяйственную сокровищницу Марьи Викентьевны, но неимевшим определенного назначения ни к одной из ее дочерей, был офицер запаса армии Александр Федорович Кашин — мужчина более чем средних лет, с довольно правильными чертами лица медно-красного цвета, с вьющимися каштановыми волосами и на две стороны расчесанной окладистой бородой. Его специальность и средства к жизни были из оригинальных: он был «вечный жених». Сватался он ко многим несколько раз в Петербурге, ездил для этого в Москву, забирался даже в отдаленные провинциальные города, везде умел сделаться женихом засидевшейся в девицах невесты, получить при этом непременно задаток в счет приданого, но почему-то всегда после этого к его и, вероятнее всего, к счастью и его нареченных, свадьбы расстраивались и невесты отказывались от жениха, поступаясь внесенным задатком. С тою же целью познакомился он несколько лет тому назад и с Боровиковыми; но у них с Марьей Викентьевной произошло то, что весьма метко определяется русской поговоркой: «нашла коса на камень», и он сделался постоянным гостем и другом ее семейства, платясь за это сам и откинув самую мысль о задатке.

Таков был за исключением массы бывавшей молодежи, интимный кружок семейства Боровиковых.

Они занимали небольшую, но довольно приличную квартирку четвертого этажа в пять комнат, в одном из переулков, прилегающих к Знаменской улице.

Туда-то в девятом часу вечера и прибыл, по приглашению Агнессы Михайловны, князь Владимир Александрович Шестов.

Все члены семьи и все друзья дома были в сборе. Князь был ранее знаком со всеми. Ему устроили, весьма польстивший его самолюбию, восторженный прием, не знали где усадить, восхищались его рыцарским поступком с женою, находили, что в штатском платье он стал еще красивее, если это только возможно. Последнее мнение подала сама Агнесса Михайловна. Князь совсем растаял и развеселился, и напившись чаю, попросил позволение устроить «на радостях возобновления знакомства и для его крепости» загородный пикник, получил общее согласие, приказал своему кучеру съездить за экипажами и повез всех в Аркадию, где заказал роскошный ужин с шампанским и фруктами. Веселье и попойка продолжались до утра. Владимир все время увивался около Агнессы Михайловны, жал ее руки и ощущал ответные пожатия.

Марья Викентьевна еще до катанья сумела под шумок занять у него на неделю сто рублей и устроила так, что Агнессочка укатила вперед вдвоем с князем на его собственных рысаках. С этого вечера князь почти ежедневно стал бывать у Боровиковых, усиленно ухаживая за Зыковой.

Агнесса Михайловна исполнила его просьбу при описанной нами встрече на Невском, и довольно скоро надумалась ему ответить, но, разгадав его натуру, обставляла их свидания всевозможными предосторожностями, измышляла всевозможные препятствия и опасности, то уверяя его в преследованиях ее мужа, который решил накрыть и убить их обоих, то выражая боязнь, что о их близости узнает ее мать, которую она боится будто бы как огня.

— Она выгонит меня из дома и не пустит к сестрам, а их я обожаю! — патетически восклицала она.

Отуманенный князь всеми силами и средствами старался ее успокоить и с восторгом и непреодолимым волнением ждал с ней свиданий наедине, которыми она его часто не баловала. Она достигла цели, его чувство к ней крепло, вследствие препятствий, ему нравилась таинственная обстановка их свиданий, соединенных с постоянной опасностью, в которую он, по глупости влюбленного, верил.

— Только теперь узнал я настоящую любовь — такую, как наша — любовь, под дулом револьвера! — восторженно восклицал он, заключая ее в свои объятия, во время этих редких свиданий.

Агнесса Михайловна незаметно улыбалась. Она хорошо понимала, что открытое беспрепятственное обладание ею вскоре бы приелось молодому князю. Она знала себе настоящую цену и увеличивала ее искусной игрой. Окружающие делали вид, что не замечают их отношений. Владимир Васильевич Охотников по прежнему пользовался расположением Агнессы Михайловны, которая уверила князя, что он необходим им для отвода глаз. Шестов верил и даже подружился с ним, и тот успел перехватить у него сотняжку другую, так как в деле займа без отдачи тоже был малый не промах…

Мелкие лепты, как его, так и других друзей дома, в сокровищницу Марьи Викентьевны, в виду появления в семье Боровиковых такого, выражаясь актерским языком, «жирного карася», как князь Владимир, за ненадобностью прекратились, что отразилось на хозяйственном бюджете Анны Александровны, и она была очень довольна.

С своей «первой серьезной любовью», как называл Шестов Агнессу Михайловну, он познакомил и своего единственного оставшегося ему верным старого друга, — князя Виктора Гарина. Тот изредка вместе с ним посещал семью Боровиковых и даже шутя ухаживал за Зиночкой, к великому неудовольствию Милашевича.

XXVIII Генерал-баба

Знакомая нам учредительница «театрального кружка» в Москве Анна Аркадьевна Львенко, одетая в роскошное утреннее платье, полулежала на диване в своей гостиной. Эта гостиная была убрана с артистическим беспорядком: на полу лежал великолепный персидский ковер, вокруг стола, покрытого бархатной салфеткой, на котором красовалась изящная фарфоровая лампа, бронзовая спичечница, пепельница и проч., была расположена разнохарактерная мягкая мебель, крытая зеленым трипом, диван, кресло, табуреты, chaises longues. По углам стояли этажерки с книгами и всевозможными objets d'arts. Стоявшее у стены дорогое пианино и висевшие по стенам картины — произведения знаменитых художников, довершали обстановку.

Красивая рука Анны Аркадьевны, украшенная дорогими кольцами, с потухшей папиросой бессильно откинулась на ручку дивана: видно было, что ее обладательница о чем-то задумалась, что-то соображает. Перед ней на столе лежал лист бумаги, сплошь исписанный цифрами. Изящные бронзовые часы, стоящие на камине, показывали половина первого. В передней послышался звонок.

— Иван Павлович Воскресенский! — доложил вошедший лакей.

— Проси, проси! — как бы очнувшись, произнесла Анна Аркадьевна и вновь закурила потухшую папиросу.

В комнату вошел довольно плотный, средних лет господин.

— Царице нашего искусства! — подошел он к ручке хозяйки, и затем, по ее приглашению, уселся в кресло.

— Ох, не говорите, Иван Павлович, — жалобно ответила она, — какая уж я царица, коли без царства осталась. Слышали?

— Как не слыхать, в городе только об этом и говорят, но как все это случилось — разно толкуют?

— Как, как? Интрига и зависть, зависть и интрига — вот начало и конец всего. Сами, чай, знаете, сколько мне стоило содержание театра: жалованье платила баснословное, десятки, какой, сотни тысяч переплатила, а тут перед катастрофой недостало трех, четырех тысяч, ну, я уплату и приостановила, актеры гвалт подняли, но с ними с одними я бы справилась, уломала бы. Вся беда, что пели-то они под чужую дудку: петербургский антрепренер, что сюда несколько месяцев тому назад приехал и все нюхал, и настрой их. Сошелся он, кроме того, с Корном — присяжным поверенным, вешалку у меня он держал, в компании теперь мою труппу держать, Корн последние свои деньги в дело отдал. У Корна-то этого на меня исполнительный лист был в восемь тысяч — ну, сейчас опись театрального имущества сделали. Скандал! Актеры кассу отобрали. Газеты крик подняли. Ох, уж эти мне газеты!

— Да, дело не хвали.

— Что тут хвалить: прекрасное дело в трубу вылетело! Ну, да ничего, может, Бог даст, что-нибудь и устроим. Нашелся тут у меня компаньон — маленький антрепренерчик — выручил из Корновских когтей. Одно мне больно, как женщине, актерик тут у меня был Валетов, по театру, может знаете, а настоящая-то его фамилия Птицын — из грязи вытащила, служил он, кроме театра, так по службе за него хлопотала, дозволение играть на сцене выхлопотала, жалованье ему хорошее положила — обыгрался с хорошими артистами и стал ничего себе — так и он туда же к петербурскому, да в газетах еще коллективные письма против меня подписывал. Вот она, людская-то благодарность!

— Да, теперь ее — благодарность-то, днем с огнем не найдешь! — задумчиво промолвил гость.

— Ну, да что о мне-то все толковать. Как вы поживаете, давно я вас у себя не видала. Спасибо, что вспомнили — навестили.

— Я-то живу по прежнему, наша служба однообразная — описи да продажи, продажи да описи, а нынче дело это стало самое трудное, потому что из десяти человек у девяти ничего не найдешь. Я и к вам по дельцу — по маленькому.

— Вот как? по какому же?

Гость при этом расстегнул сюртук, чтобы вынуть что-то из бокового кармана и обнаружил висевший у него на шее знак судебного пристава.

— Вот, — проговорил он, вынимая из кармана бумагу, — маленькое взысканьице с вас, по претензии купца Панкратова.

— А, знаю, знаю: сейчас, милейший Иван Павлович, я вернусь к вам и мы это дело уладим, — и хозяйка, быстро встав с дивана, исчезла за портьерой.

«Говорил я Панкратову, что в лучшем виде один все дело обделаю и деньги получу — так и вышло. Не такая женщина Анна Аркадьевна, чтобы на скандал идти: права она, что из зависти и интриги только чернят ее», — думал гость, поджидая хозяйку.

Время шло: часы на камине пробили половину второго, потом два. Со времени ухода Анны Аркадьевны прошло полтора часа. В передней раздался сильный звонок. Иван Павлович, уже давно нетерпеливо расхаживавший по гостиной, вышел в зал и добрался до передней.

Там на прилавке дремал лакей.

— Послушай, любезный, — обратился он к нему, — доложи Анне Аркадьевне, что я ее дожидаюсь.

— Да их дома нет-с, — флегматично отвечал тот.

— Как так, разве она недавно уехала?

— Не могу знать-с. Барин вот только что сейчас приехали.

— Ну, доложи обо мне хоть ему.

Лакей пошел в кабинет и выйдя через несколько минут, произнес лаконическое: просят.

Иван Павлович вступил в комфортабельный кабинет мужа Анны Аркадьевны — Якова Осиповича. После обычных приветствий, он молча подал ему повестку. Левенберг мельком взглянул на нее, повертел в руках и возвращая назад, произнес:

— Это относится не до меня, а до моей жены, а она в Петербурге.

— Помилуйте! — вскрикнул Иван Павлович. — Да я только сейчас имел удовольствие с ней беседовать.

— Уверяю вас, что она в Петербурге, — внушительно произнес супруг. — Вы вероятно ошиблись.

Иван Павлович остолбенел.

— Ну, генерал-баба! — ворчал он про себя, через несколько минут, надевая в передней пальто.

Хотя прозвище «генерал-бабы» совершенно подходило к Анне Аркадьевне, но, увы, за последнее время ей самой приходилось плохо. Сцены с судебными приставами, хотя и не подобные рассказанной нами, происходили чуть не ежедневно. Адам Федорович Корн вел уже с год против Львенко подпольную интригу. Он не только сам предложил ей те восемь тысяч, о которых она упомянула в разговоре с Воскресенским, но скупил и другие претензии на нее, в том числе и претензию Гиршфельда, по закладной на театральное имущество. Заручившись согласием главных персонажей труппы продолжать дело под его руководством, он вступил в открытую борьбу с запутавшейся в долгах Анной Аркадьевной и конечно вышел победителем.

«Маленький антрепренерчик», на которого, как мы видели, возлагала она надежды, не только ни мало не поправил ее дел, но, напротив, сам обобрал ее в конец и скрылся. Крах предприятия был, таким образом, полный, и Львенко осталась буквально без гроша, с дефицитом на десятки тысяч рублей.

Усердной помощницей Корна в этой борьбе за обладание «первым свободным театром в России» была Александра Яковлевна Пальм-Швейцарская. Она интриговала между артистами против Анны Аркадьевны, которой, несмотря на приятельские к ней отношения за последнее время, не могла забыть и простить первого отказа от знакомства Матвей Иванович Писателев, находившийся всецело под влиянием Пальм-Швейцарской, расставшийся даже незадолго перед этим из-за нее с своей женой и сыном, был, конечно, тоже за Корна, переманив на сторону последнего и Васильева-Рыбака. Главные воротилы всего дела отшатнулись от Анны Аркадьевны — этим одним был заранее подписан ее приговор. Жена Матвея Ивановича — Полина Андреевна Стрешнева, после целого ряда сцен ревности, в половине последнего сезона вышла из состава труппы кружка и уехала в Петербург, где была вскоре принята на казенную сцену Александра Яковлевна одерживала таким образом победу за победой.

Это была ее театральная деятельность. На ряду с ней она продолжала вести прежнюю игру с Гиршфельдом и Гариным. Первый уже почти свыкся со своею ролью ее «кассира по неволе» и даже перестал мечтать о получении от нее какой-либо благодарности. Не то было с Виктором Гариным. Он выбивался из сил заслужить обещанное возвращение ее прежнего чувства к нему. Раза по два в месяц являлся он в Москву, подносил подарки, устраивал пикники, тратя на все это безумные куши, Бог весть где и на каких условиях, добываемых им денег, и сам своими собственными руками рыл ту пропасть, в которую мстительная женщина готовилась хладнокровно столкнуть его. Даже по наружности он стал совершенно иной, страшно похудел, глаза приобрели какой-то горячечный блеск, — все это указывало на переносимую им страшную нравственную пытку. Он производил впечатление человека, живущего на вулкане и ежеминутно ожидающего взрыва.

Момент взрыва и на самом деле был близок.

XXIX Подлог

Вернувшись из последней своей поездки в Москву, князь Виктор заметил, что на половине его родителей творится что-то не ладное. Когда он, по обыкновению, хотел зайти поздороваться с матерью, его не допустили до нее.

Камеристка княгини коротко объяснила его камердинеру, что ее сиятельство в настоящее время не расположены принять молодого князя. Отца его не было в Петербурге — он накануне приезда сына быстро и неожиданно уехал в Москву.

Князь Виктор понял, что это начало конца, он вспомнил, что сроки уже вторично переписанных векселей на полтораста тысяч, подписанных им по доверенности отца, истекли. Приближались платежи и по другим выданным им обязательствам, а денег в его распоряжении было всего каких-нибудь тысячи две рублей, которыми нечего было думать даже уплатить проценты. Он хотел обратиться за деньгами к отцу, у которого не брал давно; с этою мыслью ехал из Москвы, и вдруг оказалось, что поздно, что все вероятно уже открыто и его ждет бурное объяснение с князем Василием, а может и нечто худшее. В этих размышлениях Виктор не обратил внимания на лежавшую на письменном столе корреспонденцию. Он заметил ее только после поданного ему на его половину завтрака, до которого, кстати сказать, и не дотронулся. В числе писем оказался большой казенный пакет. Князь распечатал его, взглянул и остолбенел. Это был приказ, по которому корнет князь Виктор Васильевич Гарин увольнялся в отставку по прошению, вследствие расстроенного здоровья. Такого прошения князь никогда не подавал.

По быстроте, с какой состоялся этот приказ, не трудно было угадать влиятельную руку князя Василия, вероятно спасшего сына от увольнения в отставку без прошения. Так понял и Виктор, и это смутило его еще более.

«Значит, — думал он, — произошла полная огласка его подвигов за последний год; если отец мог избрать только такой крайний путь для спасения его от позора, да и не его лично, а своего имени, значит пощады от отца ему ждать нечего — надо приготовиться ко всему».

Виктор большими шагами стал ходить по своему роскошному кабинету, затем подошел к письменному столу, отпер один из ящиков и, достав довольно объемистый футляр синего бархата, открыл его. В нем был прекрасно сделанный портрет Пальм-Швейцарской, в том самом костюме, в котором он увидал ее в первый раз на сцене в пьесе «На хуторе». Александра Яковлевна, в редкие минуты баловства ею молодого князя Гарина, снялась исключительно для него и подарила ему этот портрет.

Князь долго, пристально смотрел на него.

«Для тебя, божество мое, принес я все эти жертвы, принесу, если понадобится, еще большие, отдам самую жизнь. Найдешь ли ты, что теперь я хотя частью искупил свою вину перед тобой, подаришь ли хоть ласковым словом, когда я явлюсь к тебе, быть может, изгнанный из родной семьи, покинутый всеми, одинокий, бездомный!..»

Виктор глубоко вздохнул и почти набожно поцеловал портрет. Бережно запер он его снова в стол, тряхнул головой, как бы желая прогнать печальные мысли, и на самом деле почти успокоился, смело, с каким-то озлоблением отчаяния стал глядеть в свое непроглядное будущее.

«Я выскажу в глаза отцу всю горькую правду, она будет отомщена моей погибелью».

Эта мысль понравилась пылкому юноше.

«Долой, скорей долой этот мундир, надетый клятвопреступником, над ним тяготеет проклятие, он приносит мне одни несчастья!..»

Князь сбросил с себя форменную тужурку и позвонил. Явившемуся камердинеру он приказал подать себе халат, разделся и облекся в него.

— Все форменное платье, все офицерские вещи, дарю тебе, очисти моментально от них гардероб. Слышишь, моментально.

Камердинер вытаращил на князя глаза.

— Разве ваше сиятельство, изволили выйти в отставку?

— Да, — односложно ответил князь, но таким тоном, который не мог никому придать дальнейшей охоты расспрашивать его сиятельство.

— Слушаю-с, благодарю вас! — ответил слуга.

— Съезди, кроме того, сейчас же к Тедески и чтобы через полчаса у меня был его главный закройщик, я хочу заказать себе штатское платье.

Камердинер вышел. Виктор снова заходил по кабинету, рисуя себе предстоящее объяснение с отцом, придумывая положения, сцены, предугадывая вопросы и готовя ответы.

Приехавшему портному князь заказал платье, приказав изготовить самую необходимую часть его в наикратчайший срок. Прошло два дня. Платье было доставлено, но Виктор не выходил из дому и ждал призыва пред родительские очи. Князь Василий еще не возвращался. Княгиня Зоя Александровна не пускала к себе на глаза сына, следуя точному приказанию уехавшего мужа. Она давно замечала страшную перемену в своем любимце; знала его ухаживания за какой-то московской актрисой Пальм-Швейцарской, смотрела на это ухаживанье сквозь пальцы, считая это увлечение со стороны сына обычною данью молодости, не подозревая ничего серьезного и, конечно, не имея ни малейшего понятия о том, кто эта Пальм-Швейцарская. За последнее время князь и она даже задумали женить сына на дочери одного железнодорожного и банкового скороспело-сановного туза — некрасивой, уже немолодой девушке, разборчивой невесте, которая оказалась не прочь за миллион чистыми деньгами купить себе в мужья русского князя и княжеским титулом прикрыть свое происхождение из города Шклова. Княгиня исподволь в разговоре с сыном выражала свое желание видеть его женатым. Виктор, полусерьезно и полушутливо, уверял ее, что это и его пламенное желание и он скоро надеется представить ей будущую молодую княгиню Гарину.

Когда он зашел с ней проститься перед последней своей поездкой в Москву, княгиня, уже заранее посоветовавшись с мужем, решилась серьезно поговорить с Виктором о его браке с Раечкой, так звала она приготовляемую ему невесту с миллионным приданым — Раису Григорьевну Ляхову. Какими путями отец последней, бывший Гершка, а ныне Григорий, добыл себе такую совсем не еврейскую фамилию, оставалось тайной для всех.

— Опять туда! — укоризненно покачала головой княгиня, когда Виктор сообщил ей, что едет на недельку в Москву.

— Опять, maman, опять, там сильнейший магнит… — пошутил сын.

— Пора бы бросить этот магнит, ты уж не мальчик, пора подумать об устройстве своего собственного дома.

— Думаю, maman, думаю… — нетерпеливо взглянул он на часы.

До курьерского поезда оставалось только два часа, а ему надо было заехать еще в несколько мест, по поручениям Александры Яковлевны.

— Не в том ли выражается твоя дума, что ты связался в Москве с какой-то актрисой, presque avec une cocotte, j'ai entendu.

— Maman, — вспыхнул Виктор: — не продолжайте, ни одним словом не смейте касаться незапятнанной репутации этой несчастной девушки…

— Tu es fou, ты сумасшедший, незапятнанная репутация у актрисы c'est seulèvent drôle.

Княгиня засмеялась.

— На этот путь толкнул ее один негодяй, по приказанию своих родителей, не смеяться, а плакать должны были бы вы…

— Я?.. — недоумевающим тоном, спросила она, окидывая взволнованного Виктора беспокойным взглядом.

Он вскочил с кресла и нервно заходил по комнате.

— Да, вы! — остановился он через мгновенье перед матерью, — так как этот негодяй — я, а эти родители вы и мой отец.

— Так она?..

Княгиня остановилась.

— Она — Александра, Александра Яковлевна Гаринова! — твердо отчеканил князь.

Зоя Александровна остолбенела.

— Не ее ли ты собираешься представить мне в качестве дочери? — задыхающимся от злобы голосом проговорила она.

— О, это был бы счастливейший день в моей жизни, — с отчаянием воскликнул Виктор: — но она пока отказывается от этой чести…

— Она… отказывается… — медленно проговорила княгиня. — Поди вон! Ты мне не сын… — с трудом добавила она.

Виктор было подошел к ее руке, но она отняла ее.

Он вышел и спокойно уехал в Москву.

Гарин знал свою мать, он был уверен в ее любви к нему и не полагал, что эта размолвка могла стать серьезной, а потому отказ ее принять его после возвращения из Москвы поразил его, и он не мог иначе истолковать его, как влиянием отца, в чем и не ошибался.

Ошеломленная переданным ей сыном известием о его любви к той женщине, от которой она его, казалось, так искусно устранила, княгиня решила сообщить завтра же все мужу и вместе с ним придумать способ спасти своего любимца из рук этой злодейки. На другой день ее ожидал новый сюрприз. Князь Василий, которого она только что думала пригласить к себе для переговоров, бледный, расстроенный явился в ее кабинет.

— Вот ваше баловство, дождались! — заявил он, непривычно возвышая голос и потрясая сплошь исписанным листом почтовой бумаги.

— Что ты хочешь этим сказать? — уставилась на него княгиня.

Князь сообщил ей, что им сейчас получено из Москвы письмо, и показал ей его, в котором некто Андрей Матвеевич Вурцель уведомлял его, что у него в конторе имеются векселя его сына князя Виктора Гарина на сто пятьдесят тысяч рублей, подписанные им по доверенности отца и, кроме того, он, Вурцель, оберегая честь имени князей Гариных, скупил остальные обязательства князя Виктора у московских и петербургских ростовщиков, тоже на сумму более ста тысяч рублей. Сроки всем этим обязательствам истекают на днях и потому он приглашает князя уплатить по ним, грозя в противном случае предъявить их к протесту и взысканию, так как, сколько ему известно, доверенности у князя Виктора кредитоваться от имени отца никогда не бывало и дело это носит уголовный характер.

— Это она, это все она!.. — воскликнула Зоя Александровна, в изнеможении откидываясь на спинку кресла.

— Кто она? — вопросительно посмотрел на нее князь Василий.

— Александрина.

— Ты бредишь?

— Нет, далеко нет, не далее как вчера, он рассказал мне все.

Она передала мужу ее вчерашний разговор с сыном.

— Теперь я понимаю! — щелкнул князь ногтем. — Надо принять меры. Я соберу деньги и уплачу, хотя мне это будет очень трудно, но, или он женится на Ляховой, или я выгоню его из дома…

Зоя Александровна кинула на мужа умоляющий взгляд.

— Временно, но выгоню… — смягчился князь. — Если он явится в мое отсутствие, вы не должны принимать его, слышите?

— Слышу!

— Если вы не исполните, то будет хуже для него, — сделал он угрожающий жест.

Княгиня покорно опустила голову.

— Я должен сообщить вам еще худшее: его едва не выгнали из полка, я насилу спас, упросив командира уволить его по прошению, которого он не подавал, сказав ему, что я добуду на это согласие министра.

— За что? — простонала Зоя Александровна.

— Он подделал бланк своего товарища графа Потоцкого на вексель в десять тысяч рублей. Тот заплатил, но сообщил об этом командиру и офицерам. Полковник был сейчас у меня. Я отдал ему для передачи Потоцкому десять тысяч и умолял не доводить дело до офицерского суда. Сейчас поеду хлопотать у военного министра. Он, надеюсь, пожалеет мои седины, не допустить опозорить мое имя…

В голосе князя послышались слезы. Княгиня была бледна как полотно и еле сидела в кресле.

— Теперь, более чем когда либо, надо устроить скорее брак Софи с Путиловым, иначе, отдав почти триста тысяч, мы нищие, — сказал князь Василий, после некоторой паузы.

— Софи согласна, Путилов бывает часто. Я думаю, что это устроится. Время ли только теперь думать о свадьбе при таком несчастьи?

Зоя Александровна глубоко вздохнула.

— О делах, матушка, думать всегда время, — заметил князь Василий. — На княгиню Анну надежда плоха, она, кажется, не расположена помогать нам, с ней мы сыграли в пустую, а может быть мы устроим и сразу две свадьбы, Софи с Путиловым и Виктора и Ляховой.

XXX Ловля жениха

— Его сиятельство князь Василий Васильевич просит пожаловать ваше сиятельство к себе, — доложил камердинер старого князя, входя в кабинет Виктора.

— Сейчас! — встрепенулся последний и невольная робость овладела им.

Все предположенные на досуге вопросы и ответы вылетели из головы, наступивший момент объяснения, хотя и далеко не неожиданный, заставил сильно забиться его сердце. Нервною походкою отправился он на половину старого князя и как-то невольно замедлил шаги перед дверью отцовского кабинета. Он нажал ручку двери, она медленно отворилась, он вошел.

Князь Василий сидел у письменного стола и, казалось, не заметил появления сына. Тот остановился у дверей и тихо кашлянул. Князь Василий обернулся.

— Это вы? Добро пожаловать! — сказал он голосом, в котором слышались металлические ноты.

Виктор подошел ближе к отцу.

— Вам, надеюсь, знакомы эти документы? — подал тот ему пачку векселей. — Возьмите и просмотрите, все ли тут? Чего вы боитесь? Надо было бояться выдавать их, — продолжал он, видя, что сын, совершенно растерявшись, стоит опустя руки.

Виктор, услыхав упрек в трусости, встрепенулся, взял документы и стал их просматривать.

— Все! — сухим голосом сказал он через несколько минут.

— Я вас поправлю, есть еще один, который погубил вашу военную карьеру. По нему заплатил граф Потоцкий, а ему я, — подал князь Василий сыну вексель в десять тысяч рублей с подложным бланком графа. Виктор взял его, подержал почти бессознательно в руках и возвратил отцу.

— Что же вы, князь, на все это скажете? — уставился на него отец.

Виктор молчал.

— Я жду, хотя понимаю, что таким поступкам, марающим честь и доброе имя, нет оправдания.

Сын вспыхнул.

— Ошибаетесь, отец мой, у меня есть оправдание, но оно вместе с тем и ваше обвинение, я истратил все эти деньги на девушку, которую вы лишили состояния и крова, а я чести и доброго имени, сто тысяч рублей, завещанных словесно на одре смерти моим дядей, князем Иваном, его побочной дочери Александре Яковлевне Гариновой, она получила сполна. Остальное пошло также на нее и явилось лишь небольшим вознаграждением за то унижение, которое она терпела в доме ее ближайших родственников, в нашем доме.

Такой ответ не был, после разговора с княгиней, неожиданным для князя, и он только несколько раз во время монолога сына щелкнул ногтем.

— Хорошо-с, может быть все то, что рассказала вам эта госпожа, и правда, но считаете ли вы теперь ее удовлетворенной и ваши обязательства относительно нее конченными? — ровным голосом спросил князь Василий.

— Никогда! — воскликнул Виктор. — Мои обязательства относительно нее могут кончиться только с моей смертью.

— Вы говорите серьезно?

— Совершенно!

— Подумайте. Я предлагаю вам мое полное прощение, восстановление вашего положения в обществе, с непременным условием вашего брака с Раисой Григорьевной Ляховой.

— С жидовкой, — презрительной прошептал Виктор.

— С дочерью действительного статского советника, — поправил князь Василий.

— Никогда!

— Я дам вам время на размышление…

— Мне его не надо, знайте, что кроме Александры Яковлевны Гариновой, если только она наконец согласится, я никогда никого не поведу в алтарю. Даю в этом честное слово князя Гарина.

— В таком случае я попрошу вас выехать немедленно из моего дома, забыть, что у вас есть отец и мать… Я вас проклинаю!.. — хриплым голосом закричал князь Василий, вскакивая с кресла и указывая сыну на дверь:

— Подите вон!

Князь Виктор быстро вышел, еле сдерживая готовые хлынуть из глаз слезы, пережитого волнения. Часа через два он снова был потребован в кабинет отца.

— Вы не передумали? — обратился к нему последний.

— Нет! — твердо ответил он.

— В таком случае я призвал вас для того, чтобы сообщить вам, что за уплатой ваших долгов, никакого личного имущества у вас не осталось, но я с своей стороны сделал распоряжение в контору о выдаче вам ежемесячно двухсот рублей. В контору вы соблаговолите сообщить ваш будущий адрес.

Князь Василий остановился. Виктор молчал.

— Вы мне больше не нужны, — произнес князь Василий, после некоторой паузы, и отвернулся, занявшись какой-то бумагой.

Сын вышел. В этот же день, холодно простившись с матерью и сестрою, он уехал в Москву.

— Поверьте, князь, я умею ценить людей, приносящих для меня жертвы и идущих из-за меня на преступления, — подарила его Пальм-Швейцарская ласковой улыбкой, когда он рассказал ей все происшедшее с ним в родительском доме, и протянула ему руку.

Он припал к ней горячим поцелуем. Она долго не отнимала ее. В ее сердце закралась было жалость к этому гибнущему из-за нее юноше, но она переломила себя. Враждебное чувство к роду Гариных с новой силой проснулось в побочной дочери князя Ивана.

Николай Леопольдович Гиршфельд с распростертыми объятиями встретил Виктора и предложил ему помещение в своем доме.

— О плате и не заикайтесь, вы мой гость на неопределенный срок; если мне понадобится, вы не откажетесь оказать и мне какую-нибудь услугу.

Виктор принял это любезное приглашение. Гиршфельд действовал под влиянием Александры Яковлевны.

— Не упускайте его из виду, он мне еще нужен, — сказала она.

Николай Леопольдович, впрочем, и сам рассчитывал извлечь из этого современного «блудного сына» сановных родителей известную долю пользы. Он, как мы увидим далее, не ошибся: князь Виктор Гарин стал одним из его преданных клевретов.

Изгнание сына не внесло почти никакого изменения в строй жизни семейства Гариных. Княгиня Зоя Александровна, получив от мужа отчет о последней беседе его с сыном и о положительном отказе его вступить в желательный для них брак с миллионершей Ляховой, стала усиленно, по требованию князя, хлопотать о браке ее старшей дочери Софи с Сергеем Николаевичем Путиловым.

Сергей Николаевич был сын богатого купца, бывшего крестьянина Пензенской губернии, Николая Никандровича Путилова. Его отец вел обширную внутреннюю и заграничную торговлю хлебом, и был царьком петербургского хлебного берега. Умный старик не препятствовал желанию сына идти по ученой части, хотя сам обучался на медные деньги, и Сергей Николаевич кончил одним из первых кандидатов математический факультет петербургского университета. Богатый, образованный юноша естественно вырывался из своей среды и, случайно сойдясь с князем Виктором Гариным, попал в дом его родителей, а через них в другие дома великосветского Петербурга. За последнее время этот заколдованный круг значительно разомкнулся и доступ в него не только образованным, но даже просто шлифованным плутократам, стал сравнительно легок. Николай Никандрович и сам вращался среди сановников и аристократов, заседая с ними в многочисленных благотворительных учреждениях и комитетах. Считая своего единственного сына за человека серьезного и теперь даже дельного советника по торговым делам, он спокойно оставлял его баловаться по фешенебельным гостиным, вполне уверенный, что его миллионное дело перейдет после его смерти в надежные и не только опытные, но и образованные руки. Торговые поручения отца, блистательно исполненные Сергеем Николаевичем в Англии, Франции и Германии, твердо убедили его в этом мнении.

— А если и женится там на какой-нибудь голой княжне или графине, пусть. Нам за приданым не гнаться стать. Сами капитал десятками миллионов считаем, — говорил Николай Никандрович лицам, выражавшим опасение, что Сергей Николаевич срубит себе дерево не по плечу.

— Да, его тоже не проведешь, очень он у меня умен! — добавлял счастливый отец.

Мать Сергея Николаевича, Домна Семеновна, уже совсем простая, «не полированная», как называл ее муж, женщина, чуть не молилась на своего Сережу.

— Заморская, кажись, принцесса и та ему не под пару, — рассуждала она среди своих многочисленных приживалок.

Этого-то Путилова и наметили в мужья своей старшей дочери Софьи князь и княгиня Гарины.

Княжна Софья Васильевна была худенькая, болезненная, невзрачная блондинка, послушная, безответная, недалекая по уму, но с добрым сердцем. Бй шел уже двадцать пятый год — она, что называется засиделась. Надо, впрочем, сказать, что и ранее на ее руку являлось мало претендентов, а если и были таковые, то они метили на приданое, что далеко не входило в расчеты ее родителей — этих только кажущихся богачей.

— Софи, надо же, наконец, кончить с Путиловым, — сказала княгиня Зоя своей дочери через несколько дней после отъезда сына.

— То есть как кончить, maman, я не понимаю?

— Пора бы понимать, не маленькая…

Софи вспыхнула.

— Или он должен сделать предложение, или же прекратить свои посещения, он, наконец, тебя компрометирует…

Путилов, в самом деле, часто бывал у Гариных и по целым часам беседовал по душе с Софи, которая ему нравилась как терпеливая слушательница, высказывавшая по простоте своей души часто, сама не замечая того, весьма дельные мысли. Сергей Николаевич чувствовал к ней слабость говоруна — он был им, несмотря на свою серьезность. Никакого другого чувства он не испытывал к этой доброй, но некрасивой девушке.

— Что же мне делать, maman? — покорно спросила Софи.

— Что делать, что делать? Всему учить надо. Пококетничать, полюбезничать с ним, позволить поцеловать руку, себя…

— Себя? — вспыхнула Софи.

— Ну да, себя, не растаешь, а там мое дело… — рассердилась княгиня.

— Я попробую… — прошептала дочь.

Совершенно случайно намеченный Зоей Александровной план был выполнен со стороны Софи блистательно. Сергей Николаевич явился как-то после завтрака, au bon courage. Княгиня оставила их с Софи в гостиной. Последняя хотя и не умело, но стала с ним кокетничать. Путилов разнежился, стал целовать ее руки, взял за талию. Софи склонила ему голову на плечо. В дверях появилась княгиня Зоя. Сергей Николаевич быстро отскочил от княжны.

— Ничего, ничего, я давно уже вас люблю как сына, — обняла его Зоя Александровна.

Хмель выскочил из головы Путилова. Он понял, что участь его решена и что надо сделать предложение. Он его и сделал. Мать и дочь выразили согласие. Жениха оставили обедать. Возвратившийся домой князь Василий отечески заключил его в объятия и облобызал. За обедом было подано шампанское и выпито за здоровье жениха и невесты. В этот же вечер Сергей Николаевич сообщил своему отцу о сделанном им предложении и о полученном согласии, умолчав, конечно, об обстановке.

— Что же, с Богом, дело хорошее, фамилия известная, сам истинный вельможа, а какова она — тебе знать, не мне ведь жить с ней… — отвечал Николай Никандрович.

На другой день князь Василий Васильевич первый сделал визит будущему свекру своей дочери и пригласил на завтра к себе на обед, как его, так и его супругу.

— Телом-то жидка больно, Сереженька, да и неказиста! — выразила свое мнение, по возвращении с обеда, Домна Семеновна о своей будущей невестке, любовно глядя на сына.

Тот поморщился от этого замечания.

Через месяц была сыграна скромная, интимная свадьба.

Таково было желание князя Василия и жениха. Тотчас же после венца молодые уехали заграницу. Василий Васильевич успел занять у старика Путилова довольно круглую сумму.

XXXI Еще жертва

В то время, когда в Петербурге происходили описанные в предыдущих главах события, жизнь наших московских героев шла своим чередом. Дела Николая Леопольдовича Гиршфельда, как одного из московских светил адвокатского мира — так, по крайней мере, чуть не в каждом номере называла его «петуховская газета», были блистательны. По городу то и дело ходили слухи о получении им крупных кушей гонорара, возбуждая зависть начинающих, или же неудачных «софистов XIX века», были ли эти слухи хотя на половину правдивы, или же пускались клевретами и многочисленными агентами Николая Леопольдовича — это было покрыто мраком неизвестности. Смело можно было утверждать лишь одно, что там, где можно было сорвать куш, Гиршфельд не зевал и не давал промаха. С этим были согласны, как сторонники Николая Леопольдовича, так и его антагонисты. В пример приводили следующий бывший в его адвокатской практике факт: ямщики московской Ямской слободы обратились к нему с просьбой принять на себя хлопоты по сложению с них накопившейся за много лет недоимки, образовавшей очень солидную сумму. Николай Леопольдович очень ловко заключил с ними условие об уплате ему гонорара в десять тысяч рублей, «в случае если недоимка окажется сложенной», отправился в канцелярию городской думы, и там узнал, что недоимка эта уже сложена с них несколько месяцев тому назад, взял копию с постановления думы и, по смыслу условия, получил десять тысяч. Прибавляли, что Гиршфельд ранее заключения условия знал о положении дела о недоимке, состоя, как московский домовладелец, гласным думы. Несмотря, впрочем, на такое легкое срывание значительных кушей, положение его дел вообще и состояние его духа в описываемое нами время было из незавидных.

Понятие «о незавидном» положении дел, было, конечно, относительно. Другой, менее алчный, чем Николай Леопольдович, сохраненное им до сих пор, за выдачею Петухову, Сироткиной и за постоянными громадными тратами на Пальм-Швейцарскую, состояние считал бы богатством и благословлял бы свою судьбу, но Гиршфельд воображал себя обобранным и разоренным, прикидывая в уме, сколько бы было у его, если бы не явились в его кассу непрошенные загребистые лапы. Несмотря на то, что к чести Петухова и Сироткиной надо сказать, что они не беспокоили более Николая Леопольдовича денежными требованиями, он все же время от времени предавался сожалению об отданных им кушах. Ему хотелось, кроме того, чтобы все эти его подневольные траты пали на счет его доверителя, князя Владимира Шестова, и чтобы из его состояния осталась бы и ему львиная доля. Этого, после последовавшей выдачи полумиллиона княгине Анне, и при продолжающихся усиленных и прогрессивно увеличивающихся требованиях громадных сумм самим князем Владимиром, легко устроить не предвиделось, хотя молодой князь до сих пор беспрекословно подписывал не читая всевозможные акты и расписки по указанию Гиршфельда. Юридически последний мог бы, конечно, в неделю обставить дело так, что иголочки не подточишь, но князь при уменьшении, выдач мог поднять скандал и произошла бы огласка, чего пуще огня боялся Николай Леопольдович.

«Надо устроить все келейно, мирком да ладком!» — мечтал он в тиши своего кабинета.

«Как?» — восставал в его уме вопрос.

Обдумыванием его то и был занят за последнее время Гиршфельд.

План уже начал было слагаться в его изобретательной в этом смысле голове, когда одно обстоятельство заставило отложить не только приведение его в исполнение, но даже отделку деталей в долгий ящик. Флегонт Никитич Сироткин, как будто бы дожидался только видеть своего сына в возможном для него почетном положении, и недели через две после того, как Иван Флегонтович сделался адвокатом, а жена его артисткой лучшего театра в Москве, слег в постель и отдал Богу душу. Причиною его смерти была сильная простуда, схваченная им при поездке с Николаем Ильичем Петуховым на рыбную ловлю в прорубях. Старик, впрочем, до самой смерти своей не верил в свою простудную болезнь.

— Пустое, просто смерть пришла, и где тут у вас простудиться, ишь невидаль морозы, мы в тайге на снегу спали, а мороз бывало градусов под пятьдесят, а то и ровно, а тут что, тьфу, а не морозы!

После старика остался капитал в двадцать тысяч рублей, и завещание, по которому все он оставлял своим внучатам.

После похорон отца с Иваном Флегонтовичем случился первый запой, который и стал повторяться через весьма короткие промежутки. Прежде он любил выпить в компании, но был, по-русской пословице, «пьян да умен, два угодья в нем», теперь же он забросил адвокатуру и пил почти без просыпу. Несчастная Стеша натерпелась от него много горя. Вечно пьяный муж требовал постоянно водки или денег на нее, лез в драку в случае отказа, а иногда прямо колотил ее, без всякой видимой причины, а просто по пьяной фантазии. Она только и отдыхала у Николая Леопольдовича, к которому почти искренно привязалась, и он платил ей, на сколько это было в его натуре, взаимностью. Ему жаловалась она на зверское обращение с ней мужа, и он как мог старался ее утешить.

— Хоть бы он сгинул поскорей и меня освободил! — стала наконец зачастую восклицать выведенная из терпения Стефания Павловна.

— И сгинет, долго не протянет при таком пьянстве, — уверял ее Николай Леопольдович.

Вскоре, впрочем, ему пришлось вместе с нею искренно разделять это желание. Несмотря на принятые со стороны Гиршфельда предосторожности не пускать пьяного Сироткина в его дом, он однажды, по недосмотру прислуги, с заднего крыльца забрался в кабинет к Николаю Леопольдовичу.

К счастью, тот был один.

— Не пускать… меня не пускать… — заплетающимся языком начал кричать Иван Флегонтович, — адвокат, важная птица, подумаешь.

Он тыкал в Гиршфельда пальцем.

— А хочешь… я тебя сдуну, возьму и сдуну, от жены на тебя бумагу получу и сдуну… Пойдешь ты у меня соболей ловить… То-то, а ты… не пускать, меня не пускать!.. А травить людей умеешь?

Он погрозил ему пальцем, приняв возможно величественную в его положении позу.

Николай Леопольдович, услыхав этот страшный для него пьяный бред, побледнел, как мертвец, и еле удержался на ногах. Он призвал на помощь все свое самообладание, постарался всеми силами успокоить непрошенного гостя, сам вывел его от себя и, усадив его на извозчика, отправил домой.

— То-то, уважай! — повторил ему несколько раз Иван Флегонтович, когда он сводил его под руку с лестницы и усаживал на извозчика.

Вернувшись домой, Гиршфельд тотчас же распорядился послать за Стефанией Павловной, написав ей коротенькую записку. Она вскоре явилась. Он усадил ее на диван и дрожащим от волнения голосом передал ей только что устроенную ее мужем сцену.

— Зачем же ты, Стеша, солгала мне тогда, что он ничего не знает?

— Не хотела причинять тебе лишнего беспокойства, в трезвом виде, да бывало и выпив — он могила, кто же знал, что с ним стрясется такая беда.

— Как хочешь, Стеша, ангел мой, ты меня спаси! — со слезами на глазах упал перед не он на колени.

— Да как же я тебя спасу, милый мой? — с искренним сожалением воскликнула она. — Бумагу отдать, так ведь этим ему рот не завяжу…

Гиршфельд так растерялся, что даже не воспользовался предложением Стеши возвратить ему подлинную исповедь, и продолжал глядеть на нее умоляющим взглядом.

— О, хоть бы он сгинул! — прошептала Стеша.

— И пусть сгинет, пусть сгинет, — ухватился он за эту мысль, — дорогая, неоцененная моя, пусть сгинет.

— Да ведь без Божьей воли ничего не случится… — развела она руками.

— Можно, Стеша, я тебе дам, подлей… несколько капель… — хриплым, прерывающимся шепотом начал он.

— Не говори, не продолжай! — вскочила с дивана и как-то дико вскрикнула она. — Мне и так последние ночи все снится княжна Маргарита.

Он упал головой на подушки дивана и зарыдал. Успокоившись немного, она подошла, села снова на диван около его головы и молча дала ему выплакаться. Наконец, он вскочил на ноги, вытер глаза и несколько раз прошелся по кабинету.

— Хорошо! — остановился он перед ней. — Скажи мне откровенно, ты была бы довольна, если бы он умер?

— То есть как? — уставилась она боязливо на него.

— Ну, например, утонул что-ли…

— Сам?

— Сам не сам, но… как будто сам…

Стеша молчала.

— Пойми, Стеша, что тут нужно выбирать между мной и им, если он до послезавтрашнего утра будет жив, я пущу себе пулю в лоб…

Стеша вздрогнула. В его голосе звучала правда.

— Отвечай же?

— Делай, как знаешь! — махнула она рукой. — Но, а если ты попадешься? — добавила она шепотом.

— Я тут не причем. Это будет случайность… Только слушай! Где он теперь?

— Дома, спит… Я его уложила и поехала к тебе.

— Задержи его завтра до двенадцати часов, а к двенадцати за ним заедут.

— Кто?

— Князев и Гарин.

Стеша колебалась.

— Неужели нельзя обойтись без этого? — робко задала она вопрос.

— Нет, или он, или я… Помни, Стеша! Согласна?

— Хорошо! — чуть слышно отвечала она.

— Так поезжай же, моя прелесть! — обнял он ее и крепко поцеловал.

Стефания Павловна уехала.

Александр Алексеевич Князев, фамилию которого упомянул Гиршфельд при разговоре с Сироткиной, был один жз преданнейших клевретов Николая Леопольдовича. Это был высокий, полный, атлетически сложенный блондин, с редкими волосами на голове, но за то густыми, длинными усами. Он когда-то служил в военной службе, прокутил до нитки отцовское достояние, вышел в отставку и с тех пор не имел определенных занятий, питаясь перед встречей с Николаем Леопольдовичем писанием разного рода просьб темному люду, для чего и бродил около Иверских ворот и слонялся по коридору окружного суда, не брезгуя и прошением милостыни pour le panvre officier… Гиршфельд, умевший различать людей, с год уж как пригрел его, поставил на приличную ногу, отвел ему комнату в своем доме и даже платил жалованье, хотя не давал ему почти никакого занятия, кроме редкой переписки бумаг. Он берег его для экстренных случаев, не сомневаясь в его преданности ему. Князев буквально благоговел перед своим благодетелем, хотя, по требованию Николая Леопольдовича, при посторонних, держал себя совершенно независимо. Александр Алексеевич был человек способный на всякое как геройское дело, так и преступление, стоило ему посулить, или еще лучше дать денег на кутеж, и для него не было ни в чем слова; нельзя. Вино и водку он истреблял в огромном количестве, но почти никогда не пьянел.

После ухода Стефании Павловны, Гиршфельд приказал позвать к себе в кабинет Александра Алексеевича. Он оказался дома и не замедлил явиться, одетый во все черное. Гиршфельд спокойно объяснил ему, какого рода услугу он от него ожидает, заметив вскользь, что Сироткин мешает его любовной интриге с Стефанией Павловной.

— Вот вам радужная в задаток, послезавтра будет другая, если все обойдется благополучно, только чур, завтра сделать дело, а не пропадать из дому, — подал ему он кредитку.

Князев только укоризненно посмотрел на Николая Леопольдовича и сунул бумажку в карман.

— Вы пригласите с собой Гарина, но он не должен ничего знать. Немножко выкупается — это не беда. Понимаете?

— Понимаю, и в лучшем виде обделаю, будьте покойны, такого мозгляка, как Сироткин, я отшвырну сажени на две — теперь половодье, лодку опрокинем у берега, напоим мы его до положения риз — он и не почувствует, как у прапраотца Адама, не проспясь очутится, — цинично захохотал Князев.

Дня через два после этого разговора во всех московских газетах появилось известие о катастрофе, происшедшей на Москве-реке, у Воробьевых гор. Газеты передавали, что в ночь на 15 мая 188* года, князь Виктор Васильевич Гарин, отставной поручик Александр Алексеевич Князев и частный поверенный Иван Флегонтович Сироткин, возвращаясь с рыбной ловли и находясь в сильно нетрезвом виде, выехав на середину реки, по неосторожности опрокинули лодку и упали в воду. На их крики о помощи подоспели крестьяне деревни Потылихи, и двое из находившихся в лодке: князь Гарин и Князев были спасены, третий же Сироткин, утонул и труп его до сих пор не найден. Сильно разложившийся труп Ивана Флегонтовича, только около двух недель спустя, был усмотрен прибитым к берегу реки, верст за пять от Москвы.

Все эти дни Гиршфельд и Стефания Павловна провели в тревожном состоянии ожидания, что вот, вот Иван Флегонтович явится перед ними живой. К рассказу Князева Николай Леопольдович все таки относился с некоторым недоверием, хотя и уплатил ему обещанные деньги. Наконец, труп был найден, привезен в Москву и после формальностей вскрытия, передан Стефании Павловне. Она устроила мужу богатые похороны и, казалось, была потрясена этой утратой.

XXXII Свадьба

Прошло около трех месяцев. Николай Леопольдович провел их почти в постоянном беспокойстве. Это беспокойство происходило от более чем странного, загадочного поведения относительно его Стефании Павловны Сироткиной.

После похорон мужа она около месяца почти совершенно не бывала у Гиршфельда, а если и заезжала, то всегда на минуту, с каким-то растерянным видом, спеша к детям, к сиротам, как она с особым ударением называла их. Затем, хотя посещения ее участились, но она все-таки была совсем другая, нежели прежде, и Николай Леопольдович уловил несколько брошенных ею не него взглядов, сильно его обеспокоивших. Из них он заключил, что она на что-то решилась, но это «что-то» скрывает от него.

«Что с ней делается? — задавал он себе вопрос. — Или мне только кажется — это все моя проклятая подозрительность. Нет, не может быть, я слишком хорошо знаю людей, она что-то задумала».

Такие, или в таком роде, разговоры вел он сам с собою — почти ежедневно.

Ежедневно также ожидал он, что она наконец выскажется. Ожидания его не сбывались. Он решился наконец заговорить об этом первый.

— Скажи мне, моя дорогая, что с тобой, ты совсем переменилась ко мне и видимо не искренна со мной? — спросил он ее в одно из их свиданий наедине.

— Я! — смутилась она. — Кажется я все такая же.

— Нет, ты что-то скрываешь от меня, но очень неискусно, и это делает тебе честь. Между нами не должно быть тайн.

— Если так, изволь, я скажу тебе, — встрепенулась она; — мне кажется с некоторых пор, что ты меня совсем не любишь, что ты даже никогда не любил меня.

— Что за мысли, чем я тебе показал это, не тем ли, что почти три месяца мучаюсь и волнуюсь от твоей холодности…

— А разве у меня не может появляться мысль, что это твое беспокойство относится не лично ко мне, а к находящемуся у меня в руках документу?

Николай Леопольдович побледнел, что не ускользнуло от нее.

— Я почти уверена, что это так… — с горечью продолжала она.

— Уверяю тебя, что я даже забыл думать об этой бумаге! — деланно-небрежным тоном сказал спохватившийся Гиршфельд.

— Этому-то я не поверю, — ядовито улыбнулась она.

— Напрасно!

— Ничуть, и я докажу тебе сейчас твоими собственными поступками. Если бы ты любил лично меня, разве ты стал бы продолжать со мной эту преступную связь. Я понимала ее, когда я была не свободна, а теперь… — Она в упор поглядела на него. Он понял этот ясный намек и закусил губу.

— Ты знаешь хорошо мои взгляды на брак… я никогда не женюсь…

— Если так, если ты меня не любишь настолько, чтобы поступиться для меня этими взглядами, то нам надо расстаться…

— Расстаться!.. Ты с ума сошла!

— Непременно, я это решила давно, вот именно это-то я от тебя и скрывала. У меня дети; они подрастут, какой пример подам я им!?

Она остановилась.

— Какие пустяки, кто внушил тебе подобные мысли?

— Не ты? — бросила она ему.

— Уж конечно! — усмехнулся он.

— Я и решила, что лучше расстаться нам теперь, хотя я, и не отказываюсь, люблю тебя, искренно за это время привязалась к тебе, решилась даже для тебя на преступление.

Он вздрогнул при этом воспоминании.

— Но, видно, я твоей-то любви не заслужила, не стою… Прощай!

Она встала и подошла к столу за шляпкой.

— Куда же ты? — с тревогой в голосе спросил он.

— Куда? К детям, к сиротам…

— Когда же ты придешь?

— Никогда.

— Не мучь меня, скажи, что ты шутишь! — загородил он ей дорогу.

— Нет, не шучу, я говорю совершенно серьезно.

— Как же я?

— Как ты? Жил без меня и проживешь, Бог даст, — усмехнулась она.

Он с тревогой глядел на нее; видимо было, что он хотел что-то спросить у нее и не решался. Она угадала его мысли.

— Поверь мне, что я лично исполню свято мое слово об исповеди княжны; если же я выйду замуж, то тогда это будет дело моего мужа. От второго мужа у меня тайн не будет.

— Нет, нет, я не могу расстаться с тобой! — бросился он к ней. — Я буду этим твоим вторым мужем.

— Ты так долго медлил, что я бы вправе теперь отказаться, — улыбнулась она довольной улыбкой, — но я, так и быть, согласна. Моим свадебным подарком будем тебе исповедь княжны Маргариты.

— Не думаешь ли ты, что я из-за нее решаюсь жениться на тебе? — вспыхнул он.

— Я не хочу этого думать, — уклончиво отвечала она.

Через неделю, в присутствии только двух шаферов, Князева и князя Гарина, в церкви Св. Бориса и Глеба, что на Арбатской площади, совершилось бракосочетание присяжного поверенного Николая Леопольдовича Гиршфельда с вдовою канцелярского служителя Степанидой Павловной Сироткиной. Дети Стеши были заранее перевезены в дом Николая Леопольдовича. Туда же из церкви отправились и молодые. Приехавшие с ними шафера, выпив по бокалу шампанского, удалились по своим комнатам. Стеша с мужем остались одни.

— Велим подать себе чай и ужин в кабинет, как тогда, помнишь, первый раз… — прошептала она.

Он позвонил и распорядится.

Они прошли туда.

Она вынула из кармана подлинную исповедь княжны Маргариты Дмитриевны Шестовой, зажгла ее на свечке, бросила в камин и быстро потушила свечи и лампы.

— Что ты делаешь?

— Я хочу, чтобы наше первое законное уединение освещала именно эта рукопись — неисчерпаемый источник беспокойства для тебя за твое доброе имя, и для меня за искренность твоей любви.

Синеватое пламя, охватившее пожелтевшие листки, осветило страстный, искренний поцелуй новобрачных.

Не находя возможным появиться среди своих московских знакомых с своей женой, которую большинство из них знало, как камеристку покойной княгини Зинаиды Павловны Шестовой, Николай Леопольдович решил переехать в Петербург, что вполне сообразовалось с тем планом, который он не привел в осуществление вследствие выходки первого мужа его настоящей супруги. В течении месяца он ликвидировал все свои дела, продал дом и переехал на жительство со своей семьей в Северную Пальмиру, оставаясь присяжным поверенным московского округа. За ним последовал только один Александр Алексеевич Князев. Князь Виктор Гарин не решился покинуть Москвы — резиденции его кумира — Александры Яковлевны Пальм-Швейцарской.

Загрузка...