Назначение в каспийскую флотилию. — Прибытие в Баку и представление адмиралу Давыдову. — Встреча с Скобелевым. — Отплытие в Красноводск. — Армянин Хаджибадов. — Плавание на шхуне “Порсиянин”, порча машины, помощь туркмен и Кадыр-хан. — Посещение острова. — Туркменский аул и туркменки. — Всеобщее угощение. — Ужасное поручение Кадыр-хана. — Трагическая история туркменки Саалы. — Помощь из Красноводска.
В 1870 году после почти трехлетнего сидения на берегу, вследствие крайней малочисленности состава черноморского флота, я охотно принял предложение морского штаба: отправиться в каспийскую флотилию, в которой, по случаю прибытия отряда наших войск в 1869 году на юго-восточный берег Каспийского моря для рекогносцировки по Туркменской степи, потребовалось усиленное движение военных судов. В начале июня 1870 г. я отправился по назначению. Прибыв в Баку, я на другой же день явился к командиру порта, контр-адмиралу Давыдову. Порт со всеми сооружениями и зданием для каспийского экипажа находится на Баиловом мысе, почти в трех верстах от города; дорога проходит по берегу Семаго залива. Выслушав мою просьбу назначить меня на какое-нибудь судно, адмирал, приблизительно около 60-ти лет, небольшого роста, весьма подвижный, добродушный, с еще довольно свежим, озаренным радушной улыбкой лицом, обещал в [566] тот же день подписать приказ о назначении меня на шхуну “Персиянин”, стоявшую тогда на посту в Красноводске. Предложив мне сесть и полюбопытствовав узнать от меня кое-какие сведения об остатках черноморского флота, он подошел к окну и указал на строящуюся близ здания порта церковь, возникавшую по его инициативе и о благолепии которой он неустанно заботился в продолжение всего времени пребывания своего в Баку. Адмирал, продолжая улыбаться и заметно волнуясь, сказал мне: “Вот это мое детище, еще годок, и церковь готова, а уеду из Баку, может быть, меня кто-нибудь и вспомнит”. Церковь действительно в 1871 году была готова, и я был счастлив, что мог оказать услугу глубоко уважаемому адмиралу, послав в том же году во “Всемирную Иллюстрацию” фотографический снимок церкви, с подробным ее описанием. Как снимок, так и текст, были помещены в “Иллюстрации”, за что адмирал меня сердечно поблагодарил.
Возвратившись в город, я отправился пообедать в общественное собрание. В прилегающем к нему тенистом садике находился павильон, выстроенный в персидском вкусе; в нем я нашел небольшое незнакомое мне общество: одна читали, другие закусывали. Невольно мое внимание обратил на себя молодой ротмистр гродненского гусарского полка, сидевший за отдельным столом; поместившись от него в нескольких шагах, я не мог удержаться, чтобы при всяком удобном случае не взглянуть на его гибкую, стройную, полную очарования, фигуру; все, начиная с его тонкого с гордым выражением лица и благородной осанки, обнаруживало, что он принадлежал к высшему обществу. Он уже кончал свою трапезу, по временам поднося к своим красивым тонким губам, обрамленным шелковистыми русыми усами, бокал с шампанским. Что за притча? — думал я, — как попал в это захолустье блестящий гвардеец, и, уже склонялся к тому, чтобы подойти к нему и познакомиться, как вдруг, к большему моему удовольствию, ротмистр встал и сам подошел ко мне.
— Позвольте представиться, ротмистр Скобелев, — сказал он.
— Лейтенант Г., — отрекомендовался я.
— Вы, вероятно, недавно здесь? Разъезжая на военных судах, я уже познакомился со многими из моряков, но вас я не встречал.
Побеседовав о тол, о сём, он между прочим оказал, что я, вероятно, не буду сожалеть, что приехал в Каспию, так как мне в настоящее время предстоит увидеть много интересного.
— Вот побывайте на юго-восточном берегу, где находится наш отряд, мы готовимся идти на рекогносцировку. Я [567] заведываю в отряде конницей, которая состоит исключительно из казаков: что это за молодцы! и какое удовольствие доставляет мне управлять ими! — воодушевляясь и как-то радостно сверкая глазами, сказал Скобелев. — Я убежден, что они неподкупно рабски преданы мне и избегают подать мне какой либо повод к неудовольствию; они видят, что я близко к своему сердцу принимаю все, что касается их повседневных нужд; стараюсь предотвратить малейшее, что может отравить и без того их невеселую, слишком уже монотонную жизнь, этим же самым я облегчаю себе решение моей дисциплинарной задачи. Мои казаки ведут себя безукоризненно: за все время моего командования ими мне пришлось двоих из них только поставить не в очередь на часы. В одну из рекогносцировок, возле колодца Алатепе, уже поздно вечером, — уставив на меня глаза, как бы вызывая с моей стороны особенное внимание, продолжал Скобелев, — мы наткнулись на враждебный нам туркменский аул; кто только мог из его жителей, все скрылись в степи, остались из них одни немощные да дряхлые; для казаков было полное раздолье; при других обстоятельствах, имея на это возможность, они бы не задумались навьючить своих лошадей всяким оставшимся в саклях скарбом; но они этого не сделали, боясь оскорбить своего старшего есаула, как они меня называют. Мы расположились на биваках, возле опустевшего аула; на другой день рано утром к нам явились уполномоченные от туркмен, покинувших свой аул, с изъявлением покорности и с благодарностью за ненарушимость их пожитков. Наши солдатики, хотя и не подвергаются в лагере никаким лишениям в повседневной жизни, во сне и наяву видят Хиву, горят нетерпением выступить в поход, и действительно эта инертность в движении тяжело отзывается на их моральном состоянии.
Скобелев при этом как-то особенно оживился, глаза его сверкали, говорил он горячо и видимо был сам весь охвачен обаятельною мечтой: поскорее ворваться со своими, подвластными и души в нем не чаявшими, казаками в Хиву.
— Милости просим к нам, в Ташер-Ват-Кала, — продолжал он, — путь от Михайловского залива безопасен; к тому же, поедете с оказией, эскортированные нашими молодцами казаками. Вы будете у нас дорогим гостем; я вас там познакомлю с одной интересной личностью, с Атамурат-ханом, жаждущим попасть в Хиву. Скрывшись от преследования хивинского хана и узнав, что русские войска готовятся идти в Хиву, он прибыл в прошлом месяце, то есть в мае, в Красноводск, явился к начальнику отряда и предложил ему спои услуги, поклявшись Аллахом служить ему верно и прося лишь об одном: в случае, если русские возьмут Хиву, возвратить ему хоть часть [568] его конфискованного имущества. Ко мне Атамурат, по-видимому, чувствует особенную симпатию, — улыбаясь, прибавил Скобелев. — Впрочем отчасти я и сам тому причиной; как-то я сделал неосторожность: видя по выражению его лица охватившее его чувство тоски и тронувшись его безысходным горем, чтобы утешить его, я пообещал по взятии Хивы возвратить ему его имущество.
Скобелев спешил на пароход, отходящий в Красноводск в этот день в 3,5 часа. Наша беседа должна была прекратиться.
— До свидания, — сказал он, — надеюсь увидеться с вами; советую приехать в Ташер-Ват-Кала; пожалуйста, не стесняйтесь и остановитесь у меня в кибитке.
Скобелева я больше не встречал; по неизвестным мне причинам, он в самом скором времени оставил отряд, в котором, командуя кавалерией, вместе с тем состоял по особым поручениям при начальнике отряда.
После шестидневного пребывания в Баку, я отправился в Красноводск. От Баку до Красноводска около 200 миль. Пароход общества “Кавказ и Меркурий”, снявшись в 6-ть часов утра, прибыл в Красноводск на другой день к 3 часам по полудни. Войско, т. е. красноводский отряд, в это время уже был перевезен на судах, а часть его перешла сухим путем на юго-запад от Красноводска, к оконечности Михайловского залива (в 37 милях на юго-запад от Красноводска начинается залив, протяжение которого еще 40 миль). Для охраны Красноводска оставлен был один батальон. Трудно вообразить себе что-нибудь печальнее, безотраднее места, каким представился мне Красноводск. Обнаженный скалистый берег, a у подножия одной из скал несколько деревянных построек и землянок, две казармы, три лавчонки и небольшая деревянная церковь. При этом вечно угрюмые, точно озлобленные на удручающе действовавшее на них суровое однообразие жизни, лица офицеров и команды. При случае, каждый из них выражал нетерпеливое желание каким-нибудь способом избавиться от этого гнетущего его состояния. Единственным развлечением офицерства было собираться в бакалейной лавке армянина Хаджибалова, который, пользуясь этим, торговал на славу; при лавке он имел отдельную комнату, где уже с утра собирались любители выпить и поиграть в картишки. Совершенное же отсутствие женского элемента и отрезанность от родины, так как пароход из Баку приходил всего один раз в неделю и привозил кое-какие сведения о том, что творится во внешнем мире, еще более наводили тоску.
Шхуна “Персиянин” всецело была назначена для нужд отряда, [569] но по мелководью Михайловского залива груз уже по всему его протяжению перевозился на баржах, буксируемых военными паровыми барказами. Шхуна, прибуксировав баржи до острова Pay, у входа в Михайловский залив, должна была передавать баржи для буксировки по нем паровому барказу.
Однажды во время буксирования баржи с провиантом и другими необходимыми для отряда материалами, у шедшего с нами парового барказа, близ острова Pay, испортилась машина; положение было чрезвычайно затруднительное; отряд мог пострадать от недостатка провизии. Мы вынуждены были обратиться к помощи наших, находящихся к нам в мирных отношениях, соседей туркмен. В 9-ти милях от нас, к северу-востоку, находился остров “Челекень”, населенный туркменами. Так как шхуна не прекращала паров, то мы немедленно направились к этому острову и, подойдя к нему на довольно близкое расстояние, сделали несколько выстрелов из орудий. Через час и нам подошла туркменская лодка с 12-ю человеками туркмен, большая часть которых были старшины. Когда они поднялись на шхуну, между ними особенное внимание наше обратил на себя один старик, среднего роста, коренастый, с большими, серыми, приветливо глядевшими глазами: богатый костюм его резко выделялся от прочих. Он был одет в суконный халат голубого цвета, опоясанный дорогим поясом, щегольские сапоги и высокая конусообразная из черных смушек папаха дополняла его костюм. При появлении этой личности на палубе послышались радостные приветственные восклицания: “Кадыр-хан! Кадыр-хан!”; то и дело раздавались эти слова на шхуне. Капитан обнял его и поцеловался с ним. Кадыр-хан назвал по фамилии несколько офицеров и, казалось, был очень доволен неожиданной встречей со своими старыми знакомыми. Он довольно хорошо говорил по-русски. Семидесятилетний старец, еще с горящими в глубоких впадинах глазами, умный, храбрый и честный Кадыр-хан завоевал себе уважение туркмен и сделался настолько популярен, что из самых отдаленных аулов туркмены приезжали к нему на остров и безапелляционно отдавали себя на его суд. Он служил несколько лет тому назад ханом на Астрабадской морской станции. Обладая большец частью острова Челекеня, имея громадные стада овец и лошадей, богатый Кадыр-хан, только из одной дружбы к русским, приехал на станцию и сделался посредником между станцией и своими соотечественниками. Гордый старшина туркмен, скоро усвоив себе наш образ жизни и привычки, не пожелал себя стеснять ни в чем; он не щадил денег, роскошью обставил свою саклю и зажил на станции, как истый барин, угощая своих друзей русских; к нему привозились из России самые дорогие вина,[570] лучшие блюда в персидском вкусе можно было оценить только у Кадыр-хана. Но веселая и разгульная жизнь не мешала ему добросовестно заниматься своим делом, для которого он был призван на станцию. Имея верных лазутчиков, он знал, когда и в каком месте туркмены выходили на своих кулазах делать набеги, и сейчас же давал знать начальнику станции. Влиятельный Кадыр-хан всегда находил возможность наказать виновных и возвратить ими награбленное, а пленные персы возвращались иногда даже из Хивы и Бухары. За свою полезную службу на станции Кадыр-хан удостоился получить от государя императора Александра II в подарок богатый кинжал, усыпанный дорогими каменьями. Около 10 лет он был ханом на станции, но по расстроенному здоровью оставил свой пост и уехал доживать последние годы на Челекень.
На палубе у нас был приготовлен завтрак; мы просили Кадыр-хана и других старшин разделить нашу трапезу, в продолжение которой переговоры наши о деле окончились вполне удачно; нам обещали 20 туркменских лодок, годных для перевозки провианта. Более всех за столом говорил Кадыр-хан. Он с удовольствием вспоминал свою жизнь на станции и при этом попивал вино; проглотив его несколько рюмок, он сделался превеселым собеседником. Шхуна должна была ожидать обещанных лодок до следующего дня. Нам хотелось воспользоваться этим временем и побывать на Челекене. К общей нашей радости, Кадыр-хан просил нас посетить его жилище. Принявших его предложение оказалось несколько человек. Через 20 минут мы были уже на берегу. Там, в ожидании старшин, стояли несколько прекрасных туркменских лошадей. Старшины сели на лошадей своих вожатых, а нам предложили своих. Так как я более других занимался Кадыр-ханом, то он мне отдал свою лошадь; обделанная в серебро уздечка, подушка седла, покрытая малиновым бархатом, на богатом вышитом чепраке, разноцветные ленты, вплетенные в длинную гриву, — все это вполне шло к этому благородному и грациозному животному. Конь этот быстро понес меня по направлению к аулу, песчаные бугры мелькали передо мной, и я не успел опомниться, как он почти уткнулся в кибитку. Появление нос очень удивило туркмен, а вслед за мной прибыли и мои товарищи с сопровождавшими их старшинами.
Весть о нашем прибытии быстро разнеслась иго соседним аулам; толпа любопытных постоянно прибывала. Кадыр-хан пригласил нас в свою кибитку; внутри она была обтянута “паласами” (туркменский ковер), пол был устлан кошмами, а возле стен стояло [571] несколько тахт (род низенького диванчика без спинки), на которых лежали цилиндрические подушки. Мы с большим удовольствием разместились на этих удобных диванах и были очень довольны, что могли на время скрыться от утомительной жары. Войлок, прикрывающий нижнюю часть кибитки, был приподнят, и воздух свободно врывался внутрь. Пока Кадыр-хан хлопотал об угощении своих гостей, толпа туркмен со всех сторон осаждала кибитку, а старшины свободно входили в нее и, приветствуя нас, садились на пол. Через несколько минут принесли самовар. Некоторые из моих товарищей подтрунивали, что не мешало бы Кадыр-хану пригласить хорошенькую туркменку разливать чай; не успели остальные выразить одобреное такой прекрасной мысли, как в кибитку вошли две женщины: одна из них была жена Кадир-хана, другая — его племянница, очень миловидная девушка, лет 18-ти. Лица этих женщин были открыты, и они очень приветливо с нами раскланялись. Молодая девушка была в красивом, оригинальном костюме: в шелковой голубого цвета рубахе, о широкими складками на груди, в розовом шелковом бешмете (род гусарского доломана) и такого же цвета широких шароварах; ноги ее были обуты в кожаные туфли на высоких каблуках. Посредине кибитки они разостлали разноцветную скатерть, и молодая хозяйка очень искусно исполняла свою обязанность, разливая чай. Она собрала с тахт несколько подушек, положила их на пол и по туркменскому кодексу приличий пригласила нас занять места. Мы были убеждены, что женщины эти не понимают по-русски, а потому позволяли себе вслух восхвалять красоту молодой девушки; но мне показалось, что она поняла наш разговор, черные глаза ее быстро опустились вниз, а щеки покрылись ярким румянцем. Я спросил, как ее зовут. — Саала, — ответила она. С большим трудом мы могли объясняться с ней; хотя трудно, но можно было понять из ее разговора, что она девочкой жила с Кадыр-ханом на Астрабадской станции и выучилась там немного говорить по-русски. Вскоре явился и сам Кадыр-хан; за ним несколько туркмен несли в деревянных мисках плов, кибав, кислое молоко и несколько бутылок вина. Мы просили Кадыр-хана, чтобы он со своими домочадцами и старшинами также принял участие в общей трапезе. Как видно, Кадыр-хан в присутствии своих соотечественников не хотел совершенно изменить своих обычаев; видимо только ради нас появилась одна надломленная ложна, которая переходила по очереди в наши руки, туркмены же ели руками. Чтобы не обидеть хозяина, мы не должны были отказываться ни от одного из национальных блюд, которые, не имея при том [572] никакого аппетита, испробовали не без некоторой брезгливости, глядя на тщательное облизывание туркменами своих пальцев. К счастью, нас выручил неожиданный случай и дал нам возможность, не обижая хозяина, отказаться от тяжелого для нас туркменского хлебосольства.
На дворе, у самой кибитки, мы услыхали необыкновенный шум. Выйдя, я увидел какого-то туркмена без папахи, с расстроенным лицом, который видимо желал пробраться сквозь толпу в кибитку. Он обратился ко мне с умоляющим лицом и, делая отчаянные жесты, что-то говорил; оказалось, что лошадь задела копытом по голове его сына, и он просит доктора оказать ему помощь (туркмены знают, что на военном судне есть доктор). Мы, конечно, тотчас же распорядились послать шлюпку на шхуну за доктором, а сами отправились к месту происшествия. Подав раненому первоначальную помощь, мы велели перенести его в кибитку. Скоро приехал доктор и перевязал рану. Ребенок почувствовал облегчение и начал говорить. Нужно было видеть при этом радость его матери, которая со слезами на глазах бросилась к нам и целовала наши платья.
Присутствие наше в ауле видимо доставляло большое удовольствие туркменам, они не оставляли нас ни на минуту и следили за каждым нашим движением. Когда мы входили в некоторые кибитки, то находили там только женщин и детей; женщины смотрели на нас и посмеивались; очень немногие при появлении нашем закрывали слегка свои лица. Туркменские женщины очень трудолюбивы и оказывают большую помощь своим мужьям. Более всего они занимаются выделыванием паласов и кошм, которые в значительном количестве расходятся по Кавказу и отвозятся даже на ярмарку в Нижний Новгород. В одной кибитке мы застали за работой 10 девушек; это была в небольшом виде своего рода фабрика: 4 из них пряли шерсть, a остальные выделывали паласы; когда мы вошли, они с любопытством осматривали нас и, перешептываясь между собой, спокойно продолжали работать. Туркменские женщины пользуются гораздо большей свободой, чем женщины других восточных народов. Туркмены почти не придерживаются полигамии, редко кто из них имеет двух жен, и поэтому их женщины и в семье пользуются более солидным положением. Туркмену бросить свою жену и жениться на другой без серьезной причины вовсе не легко; но неверной жене, а также ее любовнику, большей частью угрожает смерть.
Кадыр-хан не желал нас скоро выпустить из своего аула, он просил нам опять зайти к нему, чтобы выпить кахетинского вина. Он пил за здоровье каждого из нас, и в конце концов так развеселился, что велел принести [573] трехведерный бурдюк вина и отдал его туркменам; при этом мы от души хохотали, смотря на происходившие перед нами довольно комические сцены: туркмены пили вино прямо из бурдюка и вырывали его друг у друга, и если кто-нибудь из них долго держал во рту трубочку, которая была вставлена в бурдюк, то его сейчас же со всех сторон толкали, начиналась драка, бурдюк переходил в следующие руки, и опять повторялась та же история.
Когда мы собирались уже отправиться на шхуну, Кадыр-хан подошел ко мне и просил переговорить с ним, для чего и повел меня в другую кибитку, стоявшую в нескольких шагах; стены ее увешаны были дорогими ружьями, шашками и кинжалами. Когда мы с ним заняли места, Кадыр-хан, прежде чем начать говорить, несколько секунд, мрачно насупив свои густые седые брови, пристально на меня смотрел и глубоко вздохнул; он прошептал несколько слов, упоминая Аллаха. Я весь превратился в слух, ожидая, что окажет мне Кадыр-хан после такого странного вступления.
— Когда я был у тебя на шхуне, — начал он, — ты сказал, что поедешь в Ташер-Ват-Кала.
— Да, — ответил, я, — и, вероятно, поеду очень скоро.
— У полковника Столетова, — продолжал Кадыр-хан, — служит хан Дундур (Дундур служил в отряде полковника Столетова и был посредником для переговоров с туркменами).
Я заметил, что, произнося имя Дундура, Кадыр-хан задрожал, и лицо его даже сделалось неприятно ох выражения гнева и злости.
— Это мой злейший враг; когда я его убью, тогда только Аллах простит мне, и я умру спокойно. Я убил бы сам Дундура, но полковник его любит и разорит мой аул; скажи своим солдатам, пусть они его убьют; я тебе дам за это много золота, — и как будто для того, чтобы сильнее подействовать на меня, он достал из сундука жестяную коробку, наполненную червонцами.
— Вот здесь, — оказал он, — 1.000 червонцев, я тебе их отдам, только привези мне голову Дундура.
Когда же я ему объяснил, что мне нельзя исполнить его просьбу, Кадыр-хан глубоко вздохнул, и слезы потекли по его выражавшему полное отчаяние лицу. Прощаясь с Кадыр-ханом, я поблагодарил его за радушный прием и пожелал ему иметь голову Дундура.
Войдя в кибитку, в которой оставил своих товарищей, я уже не застал их здесь. Саала сидела на тахте; в эту минуту [574] я очень пожалел, что не знал туркменского языка и не мог побеседовать с этой очень привлекательной девушкой.
— Ты уже едешь на Ашир (так называлась Астрабадская морская станция), — с трудом проговорила она, когда я, привстав, взял с тахты свою фуражку.
Как видно, Саала хорошо помнила Ашираде. Я, сколько мог, старался понимать ее разговор и удовлетворять ее любопытству. Она очень желала снова возвратиться на станцию и пожить между русскими.
— Русский хорош, — несколько раз повторяла она. Туркменки не славятся красотой, лица их напоминают татарок. Саала же своим миловидным, смуглым личиком похожа была скорее на цыганку. Когда я ей сказал, что Кадыр-хан опять поедет на станцию и возьмет ее с собою, черные глаза ее заблистали от удовольствия; вероятно, она поверила мне, потому что лицо ее засияло, и она захлопала руками. Оправив выбившуюся из-за уха прядь волос, она как будто для того, чтобы отблагодарить меня, сняла висевшую на гвозде стальную пластинку, на которой были натянуты несколько струн, и, ударяя по ним своими пальцами, извлекла из них тихие, мелодические, полные гармонии звуки.
— Ты хорошая, Саала, — сказал я.
— Для Саала туркмен не хорош, — ответила она.
Вошел Кадыр-хан и нежно поцеловал ее в лоб; при этом у меня невольно явилась мысль, не отца ли Саалы убил Дундур; я спросил об этом у Кадыр-чана, и предположение мое оправдалось. Кадыр-хан дышащим ненавистью и злобой голосом начал свой рассказ; он говорил медленно, с расстановкой, точно припоминая последовательно все минуты ужасного события. Оказалось, что Дундур хотел взять себе Саалу в жены, но она его не любила, и отец не хотел отдать ему свою дочь, хотя Дундур и предлагал большой калым (выкуп). Когда же Дундур потерял надежду на добровольное соглашение, то, воспользовавшись темною ночью, хотел украсть Саалу, ворвался в кибитку брата Кадыр-хана и убил его. Сааду отняли от похитителей на берегу, когда уже ее хотели бросить в лодку; схватили также одного из разбойников и накормили им собак, но сам Дундур ускользнул.
При имени Дундура Саала вздрогнула, уставив на меня свои большие черные глаза; заметный испуг выразился на ее прежде спокойном личике. Кадыр-хан сейчас же переменил разговор.
Когда мы садились на лошадей, я увидел стоявшую возле [575] кибитки стройную красивую фигуру Саалы. Ветер развевал грациозно наброшенный на ее плечи доломан и прихотливо играл распущенными волосами ее длинной косы. Подъехав к ней, я подал ей руку.
— Прощай, приезжай к нам, — сказала она.
Все, начиная с природы, было грубо, дико, ничто не гармонировало с этим изящным существом, в задумчивом взгляде которого как бы выражалось желание лучшей обстановки, лучшей жизни.
Уже поздно мы возвратились на шхуну. На другой день, с помощью туркменских лодок, отряд был избавлен от угрожавшей ему крайности. Когда мы возвратились через три дня из Красноводска с исправленным баркасом, то почти весь груз с баржи был перевезен в Михайловский залив.