В 1873 году, готовясь к поездке в Японию, Лев Мечников приступает к изучению японского языка, истории и географии дальневосточного соседа царской России. Всего за один год он доводит языковые навыки до свободного разговорного уровня и большинство из того, что говорят японцы, может воспринимать на слух. Понимая, какую ценность имеет его поездка, изучает фотодело, берёт уроки карандашной живописи, по крупицам собирает материалы о малоизученной стране; её обычаях и нравах.
В 1874 году Мечников на два года уезжает в Токио, где преподает в Токийской школе иностранных языков. Параллельно он изучает природу, историю и культуру Японии, японское общество, обрабатывает накопленный материал, заранее готовя большую книгу-исследование. В 1876 году, совершив кругосветное плавание, возвращается в Женеву.
За последующие пять лет Мечников издаёт множество статей географического и этнографического характера и в 1881 году, как итог почти десятилетних своих изысканий, выпускает труд «L'Empire Japonais» («Японская Империя» — почти 700-страничный трактат о Японии, дополненный собственноручно выполненными географическими картами, рисунками в японском стиле и фотографиями (на французском языке). В книге автор предложил и реализовал революционный для географии и этнографии принцип «страна — народ ——история».
Труды Л.И Мечникова переведены с французского языка впервые. Литературный дар автора неоспорим. Книга доставит удовольствие любому читателю. Её обязательно должны проработать студенты и преподаватели востоковедческих факультетов России. Перевод всей книги на русский язык и полный её же перевод на японский будут готовы, как планирует переводчик, к лету 2016 года.
Автор переводов с французского - Ивада (2015)
От переводчика
Предлагаемые ниже воспоминания о Японии начала 70-х годов XIX века принадлежат перу Льва Ильича Мечникова (1838-1888гг.). Это был человек необыкновенно яркой биографии. Начав свою деятельность как революционер, он закончил ее в качестве крупнейшего ученого, географа и социолога. С 1883 года он заведовал кафедрой сравнительной географии и статистики в Невшателъской академии (Швейцария). Здесь он снискал себе европейскую известность как представитель географической школы в социологии.
В 1874 году судьба забросила Л.И. Мечникова в Японию, где он в течение двух лет преподавал русский язык в школе иностранных языков в Токио. Судя по тому, что он оксиался в школе иностранных языков по рекомендации самого будущего маршала Ояма Ивао, победителя российской (маньчжурской) компании в русско-японской войне 1904 -1905гг., можно судить о том, что военное ведомство Японии имело свои виды на эту поездку русского специалиста-преподавателя.
Л.И. Мечников обладал феноменальными способностями в изучении иностранных языков. В короткий срок он настолько хорошо овладел японским языком, что смог написать ряд ценнейших научных трудов по истории Японии. Его главный труд «Японская империя» (более 600 стр.) издан на французском языке и до сих пор, к сожалению, не был переведен на русский язык.
Записки, которые публикуются в данном издании, носят оригинальный характер и во многих отношениях уникальны. Вряд ли не только в российском, но и в мировом японоведении найдется труд, в котором бы столь ярко описывалось бы японское общество переходного периода конца 18 века.
В своих воспоминаниях русский ученый дает ряд ярких и тонких характеристик политических деятелей Японии. Его заключительная фаза «Япония начинает за последние годы быстро германизироваться» заслуживает самого пристального внимания как основополагающая мысль для понимания особенностей общественного развития Японии непосредственно в период и после Мэйдзи-исин1.
Воспоминания Л.И.Мечникова были частично опубликованы в малоизвестном народническом журнале ещё до революции 1917 года и надолго забыты в отечественном японоведении. Но они представляют большую ценность как источник, без которого трудно в полной мере понять историю Японии в период становления буржуазного общества. Можно отметить и литературный дар автора вы читаете практически дословный перевод с французского языка.
В ЯПОНИЮ ПЕРИОДА РЕСТАВРАЦИИ МЭЙДЗИ
В начале семидесятых годов XIX века русскому скитальцу без определенных занятий жить в Европе становилось тяжело. На каждом шагу приходилось убеждаться, что надежды на исполнение заветных своих помыслов следует отложить в долгий ящик, а если некоторые из них и начинали сбываться порою, то с какою-то постороннею примесью, от которой веяло чем-то чужим, безотрадным, холодным. Являлась потребность освежиться, прогуляться куда-нибудь очень далеко, обогатить свой душевный запас совершенно новыми впечатлениями и наблюдениями. И как раз в то же самое время горизонт, нависший над Европою затяжным ненастьем, заблистал на далеком востоке неожиданно ярким светом. Страны, которые мы привыкли считать вековым оплотом непробудной косности и застоя -- Китай, Япония -- зашевелились, проснулись и с не предполагавшеюся у них живучестью сами пошли навстречу «белой цивилизации», несмотря на то, что она непрошено ломилась к ним с конвоем казаков графа Муравьева-Амурского 2, с пушками американского коммодора
Япония, рисовавшаяся нашему воображению страною загадочною, считавшаяся не стоящим внимания придатком Китая, с самых первых шагов на своём новом поприще выдвинулась очень решительно на первый план. Она удивила непрошенных посетителей не одною только красотою и роскошью своей природы, но еще более подвижным, восприимчивым нравом своих жителей, «французов крайнего востока»: своею вековою культурою, не возносившеюся, конечно, до тех высот, которых достигла общеевропейская цивилизация последних лет, но зато проникшая далеко вглубь самых низменных слоев ее земского и городского населения. События, известные из газет, служили достаточным ручательством за то, что начинавшееся здесь движение не было плодом легкомысленного увлечения или произвола всесильного деспота, вчера еще прозябавшего в состоянии чуть ли не людоедской дикости и наготы, а сегодня заимствующего отребья цивилизации и штаны с лампасами у европейских искателей приключений, случайно занесенных сюда судьбою.
Вид целого народа, пробуждающегося от оцепенения и смело идущего навстречу новой жизни, освежает лучше всяких поэтических и роскошно девственных трущоб и пустынь. И я уже не сомневался, что в тогдашней Японии и найду как раз это вдохновляющее и освежающее зрелище. Значительно более загадочным представлялся мне вопрос, как попасть в эту далекую страну, не имея ни гроша за душою, и как воспользоваться предполагаемою поездкой (если удастся, всё же, её устроить) для добросовестного изучения страны, о которой у меня имелись до тех пор самые скудные и сбивчивые предварительные сведения.
Лучшие из европейских библиотек по части изучения Японии не представляли на тот момент почти ничего, кроме классического сочинения Э.Кемпфера5, устаревшего уже лет на двести, и более нового труда от Зибольда6 и Гофмана, интересного главнейшим образом с естественнонаучной стороны, да и то незаконченного. Только что вышедшие «Japan» Диксона и «Le japon pittoresque» 7Гэмбера (Aime Humbert) подстрекали любопытство обывателя, совершеннейше не удовлетворяя его. И этим, приблизительно, и ограничивалось богатство европейских литератур по интересовавшему меня предмету8.
Голландия, в течение трех веков имевшая монополию торговых сношений с Японией 7, не сделала ничего для ознакомления с нею остальной Европы, если не считать литературною заслугою голландцев того, что они под своими флагами прокатили до Японии представителей Германии -- Кемпфера, Зибольда и Гофмана.
Мои предварительные скитания по многим столь и не столь отдаленным местам выработали во мне убеждение, что добросовестно изучать какую бы то ни было страну можно только зная тот язык, на котором говорят ее жители. К изучению же японского языка приступать нельзя, не пройдя через предварительный курс китайской грамоты. Но и затем дело это представляет еще очень существенные трудности. Кафедра японского языка существовала тогда только в Париже! Тамошний профессор господин Леон де Рони (Léon de Rosny) предупредил меня, что прослушав его четырехлетний курс, я едва буду в состоянии изъясняться по-японски с грехом на три четверти. Перспектива эта мне не показалась заманчивою, и он, будучи человеком слова, снабдил меня рекомендательным письмом к молодому японскому даймё (владетельному князю), проживавшему в Швейцарии с целью изучения французского языка и различных европейских наук и искусств, с патриотическою целью насаждать их потом у себя в отечестве.
Явившись по адресу, я узнал, что предполагаемый мой ментор уже успел, по примеру большей части проживающих в Европе юных своих соотечественников, запастись чахоткою и отправился в Ниццу. А так же то, что, впрочем, в его квартире поселился другой японец, отличающийся от прежнего лишь тем, что он ни слова вымолвить был не в состоянии по-французски.
Принял меня не первой молодости господин в необыкновенно франтовском сером пиджаке с радушною улыбкою, игравшей на его огромных губах, с минимумом орлиного носа на непомерно широком лице и с глазами, имевшими вид двух налитых лаком узких щелей. В глаза бросались чрезвычайная белизна его улыбки, изящество крошечных рук и ног (характерные признаки всего японского племени).
Не берусь решить, на каком языке произнес он фразу, из которой я явственно понял только то, что все мои попытки вести с ним дальнейший разговор не приведут ни к чему вовсе. И даже знакомые звуки, исходя из его уст, отзывались как-то странно и глухо в моих ушах, точно весь рот его был устлан внутри неким пушистым войлоком.
Но усердие, как говорится, превозмогает всё, и мне удалось-таки устроить с добродушным японским генералом, явившимся к самому Бисмарку в качестве военного агента, нечто вроде ланкастерского взаимного обучения, в результате которого у меня через полтора года уже получилось то элементарное знание разговорного и письменного японского языка, для приобретения которого академическим путем в Париже требовался четырехлетний срок. И когда, уже в 1873 году, в Швейцарию явилось японское посольство, объехавшее целый свет, то я решительно был в состоянии не только говорить и переписываться с ними на родном их языке, но и понимать даже их французских переводчиков, называвших словосочетанием «Фотэру дэ Бэругусу» тот известный Hotel de Bergues (в Женеве), где чрезвычайным представителям Микадо пришлось выдержать несколько месяцев заключения. И случилось сие потому, что тем временем обанкротился знаменитый американский банкирский дом «Bowls & С», куда они догадались поместить все свои деньги, предназначенные на кругосветное путешествие.
Во главе посольства стояли три лица, и разыгравшие в целом главнейшую роль в движении, результатом которого было коренное изменение государственного устройства Японии и окончательное выступление этой так долго замкнутой для целого света страны на путь международных сношений и прогресса. Захватив уже фактически всю верховную власть в свои руки, они командировали сами себя, равно как и друг друга, в кругосветное посольство для того, чтобы доподлинно ознакомиться с различными течениями политической жизни в Америке и в Европе, о которой имели до тех пор очень смутные сведения по китайским переводам европейских газет и книг, а так же по личным сношениям с дипломатами и негоциантами в Эдо и в Йокогаме. И выдавая себя при европейских дворах за подчиненных второстепенных 11 ра вительственных агентов, они с ловкостью истинно восточных П1()дс1! эксплуатировали свое инкогнито.
Официально роль главы посольства играл Ивакура, впоследствии вице-канцлер (удайдзин), пускавший, в случае надобности, пыль в глаза своим кровным родством с царствующей фамилией. В Европе немногие шили, что этого рода придворная аристократия (кугэ) с давних пор не имела уже никакого политического значения, что именитейшие её члены (в том числе и сам Ивакура до революции) снискивали себе скромное пропитание в качестве учителей этикета или метрдотелей в замках владетельных князей или же наследственного диктатора (сегуна9 ). Изящного вида небольшой старичок с вдумчивым взором, Ивакура отличался сановитою обходительностью. Он чувствовал себя неловко в европейских одеждах и пользовался каждым удобным случаем, чтобы обменять их на традиционную японскую кофту и халат. Он был восторженным поклонником Петра Великого и из своего путешествия вывез богатейшую коллекцию портретов преобразователя России, а так же, похоже, уверенность, что ему самому лично уже не суждено задавать руководящий тон внутренней политике представляемого им правительства. Верхом его возможностей было введение в Японии европейского законодательства (* Одним из энергичных инициаторов введения европейского государственного и гражданского права был крупный политический деятель Японии. Это Симпэй (1834- 1874гг.), имевший большое влияние на Ивакура Томоми.) для того, чтобы отнять у иностранных государств повод к сохранению так называемой внеземельности, в силу которой живущие в стране европейцы были неподвластны местным властям. С отменою этой внеземелъности Ивакура обещал европейским дворам полное открытие Японии иностранцам.
Тем практическим знанием, которого существенно недоставало I (накурс, обладали в высшей степени оба его товарища: министр внутренних дел Окубо, рослый мужчина, лет за тридцать, с густыми черными бакенбардами, с фигурой отставного военного и с чиновничьим складом чувств, и Кидо, министр народного просвещения, высокий, худощавый, с измятой физиономиею старой бабы и с педантической угловатостью манер. Оба они происходили из небогатых и нетитулованных дворян и оба с молодых лет состояли фактотумами10. Первый - при князе Сацумском, второй - при князе Нагато или Тёсю 11 , т.е. при двух самых могущественных и воинственных из японских владетельных князей. Власть, которую они успели приобрести над своими законными повелителями, простиралась до того, что они-то, собственно, и побудили этих князей подписать достопамятный адрес об отмене феодального строя - адрес12, который в новейшей японской истории соответствует знаменитому провозглашению во Франции «Des droits de I "homme». До своего появления в Швейцарии Кидо и Окубо13, действовавшие до тех пор вполне согласно, успели уже окраситься каждый своим особым политическим оттенком: Окубо прельстился французскою централизацией и с любовью занимался в Париже изучением сложного механизма сенекой префектуры и наполеоновских законов о печати, Кидо же мечтал о создании японского парламента и с замечательною прозорливостью скоро усмотрел, что Швейцария со своим вековым общинным строем представляется превосходною политическою школою для государственного деятеля такой страны, которая, как Япония, при территориальной ограниченности представляет, однако же, большое разнообразие областных и исторических особенностей...
Мое чисто случайное знакомство с японским посольством сгладило очсш. многие из затруднений, казавшихся непреодолимыми на первый взгляд. Раннею весною следующего года я уже был приглашен для устройства в японской столице вольной школы на деньги, которые были даны правительством самураям14 (т.е. офицерам и чиновникам Саццумского княжества в награду за участие в революции 1868 года, имевшей своим последствием уничтожение военной диктатуры и восстановление (хотя бы номинальное) единой и нераздельной императорской власти в стране в целом.
Школе этоой не суждено было осуществиться, и, не доехав еще до Японии, я оказался без собственного ведома зачисленным в коронную службу при министерстве Народного Просвещения. Результаты своего изучения Японии по личным наблюдениям, по японским книгам я уже изложил в объемистом сочинении15. На страницах же сиих трудов я хочу поделиться с читателем впечатлениями более субъективного свойства, которым не было места в специальном этнографическом и историческом труде.
Пятидесятидневное плавание наше близилось к концу. Обыкновенно путешествие от Марселя до Йокогамы занимает не более 45 дней, но нам решительно не везло: несмотря на благоприятное время, непогоды задержали нас и в Средиземном море, и в Индийском океане, между Аденом и Цейлоном, а при выходе из пролива Формозы к японским берегам нам пришлось выдержать четырехдневную бурю, обломавшую две лопасти у винта и значительно попортившую корабельный руль. Его пришлось заменить спущенными в воду пустыми бочками из-под анилиновой микстуры, задумавшей прогуляться в Японию под псевдонимом красного вина. Давно уже замечено, что в странах, обращающих свои взоры на путь европейской цивилизации, по первой всегда бывает ненасытный спрос на скорострельное оружие и спиртные напитки.
Четырехдневная буря, измучившая пассажиров и матросов, давно прошла, но на французском почтовом пароходе, почему-то окрещенном русским именем «Volga», царствовало напряженное уныние. Высокий, сутуловатый капитан, в форменной фуражке с давно почерневшими галунами и в каком-то истасканном кобеняке, вроде старушечьей ватной кофты, расхаживал ожесточенными шагами по мокрой палубе
так скоро, что можно было подумать, будто его громадные сапоги с раструбами, в которых до полбедра исчезали его сухопарые ноги, происходили по прямой линии от семимильных предков, пользующихся такою громкою известностью в детских россказнях целого света. Встречаясь с тем или другим из немногочисленных своих пассажиров, он бросал на него свирепый взгляд своих маленьких серых глаз, обросших со всех сторон щетинистыми седыми махрами бровей. Впрочем, большинство из путешественников попряталось по своим каютам и койкам, настойчиво стараясь отдохнуть после только что перенесенной передряги. Но усилия их, тем не менее, не увенчались вожделенным успехом!
Мы плывём в волнах Куросио, или (в переводе с японского) «Черного течения», согревающего японские берега своими теплыми водами, но, увы, негостеприимного и весьма капризного. Даже ничтожный противный боковой ветер поднимает в нем невыносимую зыбь, и почти тропическое солнце этих мест оказывается не в силах пронизать своими лучами вечно носящиеся над нами туманы и мглу. Французская «Волга», неуклюжий, непомерно широкий и глубокий пароход с престарелою машиною, еле продвигается вперед, жалобно треща и кряхтя, перекидываясь во все стороны как-то без толку, точно он совершенно деморализован только что выдержанною борьбою и утратил в ней всякое сознание собственного достоинства и выдержку. Его сильно наклоненная труба утомленно пыхтит и сопит, покрытая почти доверху, как болезненными наростами, грязноватыми кристаллами морской соли. На борту колыхается, как труп висельника, на высоком крючке остов разбитой волнами шлюпки. На календаре 30 мая. Термометр на стене кают-компании как будто застыл на черте, намеченной «temperature des verres a*soie»16, a анероидный барометр в ближайшем соседстве с ним тычет заржавевшею своею стрелкою в полинявшую надпись «Variable»17.
Все эти мелкие подробности замечаются мною с какою-то болезненною многозначительною машинальностью, а в душе такое настроение, как будто на свете вовсе не существует ни мая месяца, ни теплых дней. Как будто с незапамятного времени тянется все один и тот ホパ неприглядный Поприщинский день без числа, и конца ему в йудущсм нс предвидится вовсе. Местность кругом представляет собой подобие котла, наполненного густыми грязно-белесоватыми парами, на дне которого клокочет черная свинцовая масса. Глаз напрасно старается рц 1пичить что бы то ни было в этой мутной мгле, которая дышит на нас ри |дрпжаю1цим холодом... И негостеприимные японские берега так и in- ирос гупают, кажется, ни своим вечным волнением, ни полумраком.
Собственно, этой их негостеприимности маленькая Япония и обязана тем, что она среди своих вечных междоусобий и смут никогда не знавала иностранных завоеваний. Многочисленная флотилия, которую хан Хубилай 18 дважды посылал для приведения в субординацию сиих кичливых островитян, которые одни на всем крайнем Востоке осмеливались не подчиняться ему, потерпела печальную участь «армады» Филиппа II в компании против Англии. И эти неудачи грознейшего из азиатских завоевателей упрочили в Китае за японцами репутацию неукротимости и непобедимости, которою они пользуются там еще и до сих пор. Правда, с того времени они нередко обновляли и поддерживали ее своими смелыми нападениями на Корею.
В XVI столетии, когда Испания и Португалия деятельно заботились об утверждении своего господства в этой части Тихого океана — так называемого «Средиземного моря будущего», — им, однако, и в голову иг приходило захватить силою Японию, как были захвачены, к примеру, более доступные Филиппинские острова. Пришлось обратиться к ловкости иезуитов, которые, однако, в этом случае вовсе не оправдали своей макиавеллической репутации, а сами попались впросак и, обратив уже половину Японии в католичество19, должны были с позором бежать из нее, закрыв и другим европейцам доступ в неё на целых почти три столетия.
Даже в новейшее время плавание между Гонконгом и Йокогамой считается одним из труднейших и опаснейших в морской практике целого Света. Парусные суда разбиваются ежегодно в большом числе о скалы и рифы вдоль южного берега Японии, и французский почтовый пароход «Нил», вышедший из Гонконга за несколько дней перед нашей «Волгой», пошел ко дну в шести часах от вожделенного конца своего плавания, разбившись о скалы близ мыса Иро. Из двухсот человек пассажиров и матросов, бывших на нём, спаслось чудом только пятеро. Крушение это, драматические подробности которого мы только что узнали в Сингапуре, произвело очень неприятное впечатление на всю нашу пароходную публику и немало способствовало угрюмому настроению, господствовавшему в нашем маленьком обществе. Впрочем, положение и само по себе было незавидное. Мы сбились с дороги, не видели солнца уже целую неделю и совершенно не знали, под какими широтами находится наш пароход.
Внезапно ветер подул явно свежее и как-то сверху. Где-то за нами на горизонте блеснула полоска красноватого теплого света. И в то же самое время белесоватая дымка стала сгущаться перед самим кораблём, окрашиваться бархатистым сизым цветом, и неожиданно совсем близко, спереди и чуть левее, из волнистой воздушной массы выступили причудливые образы, в которых даже наши неопытные взоры легко могли угадать угловатые, капризные очертания прибрежных скал. Нашу «Волгу» притянуло поперечными течениями почти к самой оконечности полуострова Идзу, ограждающей с запада обширный залив новоиспечённого Эдо20.
На рубке произошло смятение. Штурманский офицер с полинялою и как-то заржавевшею физиономией парикмахерского помощника стремглав слетел с лестницы, на которую уже взбирались семимильные сапоги седого капитана, размахивавшего руками по направлению рулевым. Началось давно невиданное оживление - засуетились матросы, и воздух огласился отрывистыми восклицаниями на провансальском диалекте. Пассажиры вылезли из своих кают и бросились помогать матросам оттягивать и притягивать к борту пустые бочки, с помощью которых с грехом пополам приходилось управлять неповоротливым пароходом, так как руль еще не был исправлен. Из какого-то люка выглянула круглая, дурно выбритая физиономия в шелковой фуражке и с выражением объевшегося и невыспавшегося кота... Ею обладал голландский негоциант немецкого происхождения, наживший в Японии большое состояние на мелких маклерских операциях и теперь просаживавший его на грандиозных коммерческих предприятиях, ради которых он постоянно рыскал из Йокогамы то в Париж, то в Лондон, то в Нью-Йорк, то в Марсель. Бренча шпорами, зашагал по палубе усатый французский вахмистр, ехавший обучать возрождающуюся японскую армию тонкостям европейской тактики, но так полинявший от бурь этого плавания и так закутавшийся всякими шарфами и кацавейками, что вид его напоминал скорее старую курскую богомолку, нежели доблестного сына Марса.
Длинною вереницею выступили один за другим 17 юных японцев, толкавшихся года три по казенной надобности по университетам и академиям Франции, Англии и Германии, и теперь неожиданно вызванных своим правительством. Их всю дорогу томило недоумение: зачем они могли понадобиться ему? Наиболее живые и восприимчивые из них успели кое-как освоиться с практикою европейских жаргонов и биллиардной игры. Этих томила неизвестность судьбы, ожидавшей их в отечестве, и тоска по бульварам. Но большинство с фаталистическим равнодушием восточного человека выносило и эту неизвестность, и морскую болезнь, пользуясь несколькими часами отдыха для чрезвычайно сложной игры с товарищами в японские шашки и пожирая в невероятном количестве ананасы, мангустоны и бананы, закупленные предусмотрительно в тропических портах.
Один с отеческою заботливостью возился с огромною восковою куклою, купленною на выставке бульварного куафера. Другой вез, в нарочно для того заказанном ящике, какую-то трехтомную немецкую энциклопедию юридических наук издания 1827 года и сладостно жмурил и без того узкие блестящие свои глазки, говоря со мною о вожделенном мгновении, когда обстоятельства позволят ему наконец приняться за чтение этого совершенно неудобоваримого труда, к которому он относился с религиозным благоговением. Роль запевалы в этом интересном для меня кружке моих спутников играл бывший капитан армии князя Нагато. Имея лет 26 от роду, он по праву первородства играл роль старейшины среди чрезвычайно юных своих сотоварищей. К тому же он изрядно научился болтать по-французски и рассуждать на любые темы тоном, не допускающим никаких возражений. Он не вез с собою ровным счётом ничего, кроме шляпы от Gibus, разнообразной коллекции брелоков на щегольской цепочке и двух коленкоровых полосатых рубах. И даже самого его везли его же товарищи, купившие в складчину билет третьего класса, потому что он прокутил в Париже все выданные на возвратный путь деньги. Но сей факт нисколь не умолял его авторитета!
Вокруг меня егозил миниатюрный япончик чрезвычайно добродушного вида и необычайной на всем Востоке словоохотливости. Хотя, одетый, как и все, в европейское платье, он наружным видом своим и манерами очень резко отличался от остальных. То были все юноши из так называемого самурайского, т.е. служивого и шляхетного сословия, посланные своими феодальными князьями в Европу в видах приобретения там знаний и качеств, необходимых для будущих насадителей официального прогресса в своем отечестве. Тем временем сама феодальная система успела упраздниться в Японии и многочисленные эти стипендиаты оказались тяжелым бременем для министерства народного просвещения, которое и поспешило вызвать их из чисто экономических соображений поскорее домой. Гэндзиро, так назывался мой миниатюрный приятель, был представителем совершенно иного, только что начинавшего зарождаться в Японии типа. Владелец небольшой лавочки красного товара в Йокогаме, он с подвижностью прирожденного Фигаро стал собственным умом кроить и шить европейские сюртуки и пиджаки для стремящихся к просвещению своих соотечественников и для мелких сошек международной колонии в Йокогаме. Нажив на этом деле несколько сот долларов, он стал заниматься маклерством по торговле шелковичными червями, составляющими один из главных предметов японского вывоза. Торговля эта ведется, с одной стороны, японскими мужиками, никогда не видавшими в глаза ни иностранных своих покупателей, ни больших городов, с другой стороны — итальянскими и французскими коммивояжерами совершенно особой породы, известной под именем гренёров. В ней особенно выдающуюся роль играют почему-то бывшие гарибальдийские офицеры и declasses 21 самого разнообразного сорта: люди разбитные, предприимчивые и блистающие нередко очень разнообразными талантами, но постоянно полнейшим невежеством во всяких торговых и промышленных делах. Как ни прост был мой Гэндзиро, лет пять тому назад не знавший вовсе, что на свете существуют другие края, кроме богохранимой Японии и непобедимого Китая, векового источника порядка и цивилизации на весь свет, но и он скоро сообразил, что дело это ведется что-то неладно.
С патриотическою и маклерскою вместе с тем целью устроить торговлю шелковичными червями на более рациональных началах он на собственный страх отправился в Лион и в Париж, успел попасть там в кружок авантюристов, которые в несколько месяцев ощипали его догола. В таком виде он возвращался теперь в отечество, везя в своей маленькой, лоснящейся и маслянистой, как каменный уголь, голове какие-то новые грандиозные проекты, всегда неизменно добродушный, деятельный, веселый, перемешивавший свою неумолкаемую японскую скороговорку дюжиною искалеченных и некстати употребляемых европейских слов. Почему-то особенно полюбились ему слова арифметика и ревматизм, но и за пятидесятидневное наше плавание он так и не успел доподлинно узнать, которое из двух обозначает болезнь, а которое науку - о существовании и той и другой он впервые узнал во время своего эфемерного пребывания за границею.
При всем том Гэндзиро этот явился для меня драгоценнейшим собеседником и спутником. Едва ли существовал уголок в целой Японии, которого он не исходил пешком с котомкою за плечами, засунув вокруг пояса свой синий бумажный халат. От него я узнавал такие подробности и особенности японской жизни, которых невозможно было вычитать ни в каких книжках, и о которых едва ли имели понятие японские же самураи, странствовавшие по парижским аудиториям и бульварам, или их начальники, устраивавшие в далекой империи Восходящего Солнца прогресс и централизацию по наполеоновским образцам. Лучшими часами моего плавания были тропические ночи, когда я, лежа на каком-нибудь тюке и следя глазами за полетом летучих рыб, носившихся неслышно над самыми нашими головами и мелькавших странными тенями на глубоком фоне неба, светившегося мириадами ярких звезд, слушал неутомимые россказни этого оригинального спутника. А волны плескались о могучие бока нашего парохода, в воздухе от времени до времени проносилась свежая струя, ласкавшая какою-то живительною негою утомленную непривычною жарою голову. Гэндзиро, пользуясь ночною темнотою и послаблениями экипажа, обычными в далеких плаваниях, облекался для этих ночных бесед в коленкоровый белый китайский балахон и широчайшие штаны, надетые на его лоснящееся зеленоватое тело. С гибкостью обезьяны он устраивался в какой-нибудь невероятной позе и в первом попавшемся темном уголке и, неутомимо ковыряя руками что-нибудь, изливал свои несвязные, но всегда интересные для меня поучения.
Теперь он лоснился, словно смазанный свежим слоем знаменитого японского лака. «Такусан варуй Ниппон-но уми; нан токи дэмо варуй (ужасно скверно Японское море22; во всякое время скверно)», — егозил он вокруг меня, проникаясь при этих словах нарочитым чувством национальной гордости.
А между тем солнце выглянуло на западе из-за сгустившихся багровыми полосами тяжелых туч, и горизонт стал проясняться в других направлениях. Налево все яснее выступали причудливые утесы, изрытые волнами до значительной высоты и представлявшие самые фантастические сочетания цветов и форм при эффектном освещении заходящего среди туч южного солнца, а за ними разнообразною грядою тонули в синеющей мгле невысокие холмы, одетые густою, почти черною растительностью. Вправо обозначился явственно маленький вулкан Фрика (Vries) на острове Осима, верх которого тонул в черносизой облачной тени, а на отлогой подошве его косые солнечные лучи вырисовывали резкие огненные блики.
Мы прошли в широкие ворота, которые сторожит, как волшебный замок, выступающий над черною рябью моря Roch Island23, круто повернули к северо-востоку, чуть не задевая скалы, о которые разбился злополучный «Нил», потопивший с собою произведения японского искусства, возвращавшиеся с венской выставки. Скалы эти, то исчезали во влаге и в пене, плескавшей через них волны, то обнажались снова, сверкая гладкою и скользкою своею поверхностью. Ветер стал спадать, море приняло вид маслянистой сморщенной поверхности, на которой догоравшие солнечные лучи вырисовывали порою огненно-золотистые полосы.
Ill
Ни свет ни заря Гэндзиро уже хозяйничал на пароходной палубе, предпринимая энергические меры для отправки привезенных им из Европы товаров, наших чемоданов и меня самого. С самого подхода к японским берегам я как-то незаметно поступил в полное его распоряжение...
Красивые холмы, окаймляющие бухту Йокогамы, кутались в утренних облаках и производили приятное впечатление скромной красавицы в утреннем неглиже, неумытой и непричесанной, ищущей возможность укрыться от постороннего взгляда. Картина была привлекательная, но не имела в себе ничего достопримечательного, сосредоточивающего внимание: только хвойные деревья, прозванные Кемпфером (японскими криптомериями) - не то кедры, не то зонтикообразные сосны -- выделялись странными живописными группами на общем фоне, поражали непривычный взгляд смелыми, угловатыми изгибами своих искривленных стволов и ветвей и придавали целому пейзажу экзотический, непривычный оттенок. Криптомерии эти составляют характеристическую особенность японской природы и воспроизводятся местными художниками с замечательным чутьем красоты и правдоподобности на картинах, веерах, ящиках и подносах, короче, на всем том неисчислимом множестве предметов домашнего обихода, которые находят теперь громадный сбыт в Европе под собирательным именем bibelots24.
Йокогамский рейд громаден сам по себе. Но он в особенности велик он сравнительно с ограниченными размерами заметного в нем движения. Правда, бойкое торговое время - время отправки чая и шелковичных червей -- наступает только осенью, теперь же десяток или дюжина европейских судов, военных и почтовых, исчезали как чуть заметные пятна на его громадной светящейся поверхности, слегка колыхаемой течениями и утренним ветерком. Совсем подле нас пыхтел, начиная дымить, один какой-то ливерпульский большой пароход залихватского вида.
Ему странно противоречили японские кораблики с одною невысокою мачтою, с громадным своеобразным рулем, подымавшимся высоко над морскою поверхностью. Их крутые, сильно изогнутые бока посередине состоят из красивой деревянной решетки. На некоторых были подняты широкие паруса из циновок или из серо-рыжей ткани. Эти японские «фунэ»25, очевидно, не приспособленные к далеким плаваниям, были устроены, несомненно, по образцу китайских джонок, но они значительно отклонились от первоначального своего типа и представляют собой нечто в высшей степени оригинальное и архаическое, на взгляд несколько напоминающее галеры древнего Рима и Греции. Иностранца поражает, что все эти корабли не только построены по одному образцу, но еще и совершенно похожи один на другой, даже по размерам. Впоследствии я узнал, что это однообразие постройки судов было предписано законами великого японского преобразователя, родоначальника последней династии наследных диктаторов (сёгунов), Токугавы Иэясу26, по смерти причтенного к лику святых под именем Гонгэн-самы. Смущенный успехами европейцев на Тихом океане и еще более интригами миссионеров в собственном своем отечестве, Иэясу первый задумал отделить Японию непроницаемою стеною от целого света. План этот был приведен в исполнение ближайшими его преемниками, сообразившими, что для достижения этой цели недостаточно было не пускать иностранцев в свои края, а надо было еще отвадить самих японцев от привычки к далеким плаваниям и пиратским подвигам в китайских морях, сильно развивавшейся в них в эпоху феодальных смут XIV и XVI столетий. Для этой цели было, конечно, всего основательнее позволить им строить только такие суда, на которых далеко уплыть невозможно. Даже плавая вдоль берегов, японские рыболовы и шкипера вынуждены были останавливаться на ночь в одной из тех бесчисленных бухт, которыми так богаты японские острова и которые очень часто невозможно отличить вообще от озера. Вообще, приверженцам политики отчуждения и замкнутости следовало бы познакомиться с историею последней династии наследственных диктаторов Японии. Трудно вообразить себе что-нибудь более целостное и последовательное в этом отношении, чем тот законодательный кодекс, которым наградил богохранимую империю Восходящего Солнца сам Иэясу и его наследники. Европейская мысль органически неспособна придумать ту до невозможности сложную и запутанную сеть всевозможных хитросплетений и мелочных регламентации, в которую блюстители японского благонравия думали навеки упрятать свою страну и охранить ее от всякого чуждого влияния. По сравнению с этим консерватизмом далекого востока какой-нибудь наш европейский меттерниховский макиавеллизм представляется школьническим упражнением, институтской наивностью. А в итоге...
Впрочем, об итогах поговорим потом. А теперь громкие, размеренные крики — не то песня, не то стон, что-то очень схожее с пением волжских бурлаков -- доносятся до моего слуха. К нашему пароходу подплывала лодка. Два японца гребли стоя, на манер венецианских гондольеров или лодочников Фирвальдштетского озера. Фигуры гребцов поражали своею живописною оригинальностью. Спереди - статный парень, совершенно нагой, за исключением каких-то полотенец, свернутых жгутами и с грехом пополам прикрывавших живот кругом пояса. Над его скуластой головой красовалась громадная круглая плоская шляпа в форме блюда, державшаяся на месте при помощи двух пар толстых шнурков, из которых два связывались у самых его губ большим бантом в виде бабочки. На его медно-красном стройном теле выделялись причудливые узоры белой, синей и красной татуировки: женские головы, драконы, цветы, окаймленные фантастическими арабесками с тем отсутствием симметрии, которое составляет отличительную черту японского декоративного искусства. Другой гребец был, наподобие старой бабы, повязан бумажным платком, и темно-синие узкие штаны охватывали, как трико, его мускулистые ноги. Одет он был в короткую блузу или тунику из бумажной ткани, окрашенной в неизменный японский синий цвет с огромными белыми разводами. Одежда эта, составляющая как бы мундир японского плебея, напоминает общим своим покроем те фигуры, которыми мы любуемся на старых итальянских фресках. Здесь я имел случай сделать в первый раз замечание, которое подтвердилось потом всеми моими дальнейшими наблюдениями: японский чернорабочий люд живописностью одежды и красотою форм далеко превосходит средние и высшие классы народонаселения.
Из лодки вышли четыре пассажира в обыкновенных японских халатах, опоясанных внизу живота широким поясом. Отступление от традиционного национального убранства замечалось в них только в том, что волосы на их головах, остриженных коротко, были причесаны по-европейски, a la Titus (при первом же знакомстве с Европою вся молодая Япония отказалась почти как один человек от своей национальной мудреной и некрасивой прически).
Пассажиры эти оказались братьями и приказчиками Гэндзиро, явившись приветствовать его тотчас по возвращении из далекого путешествия. Они изгибались под прямым углом, приседая и приложив ладони к коленям. Несколько раз проделали эту гимнастику, втягивая ртом воздух с захлебыванием и потом выпуская его с шипением, похожим на угрозу рассвирепевшей гусыни. Затем каждый из них, оставаясь в согбенном положении, говорил гнусливою скороговоркою очень длинную речь, состоявшую, по-видимому, из заученных наизусть причитаний и пожеланий. Напрасно напрягал я внимание и слух, чтобы уловить что-нибудь из этого длинного приветствия, с трудом долетало до меня из него порою то тут, то там одно понятное выражение или отрывочное слово. Пришлось убедиться на опыте, что тот литературный язык, которому обучал меня в Женеве японский генерал и которым говорят в парадных случаях или на собраниях в высшем обществе, имеет мало общего с йокогамским говором, который приходилось теперь мне слышать вокруг себя.
Кстати замечу, что американские миссионеры и английские посольские переводчики, первые начавшие писать о Японии со времени революции, приобщившей ее к хору живых современных народов, почерпнули свои филологические познания через маклеров, мелких купцов, лакеев и тому подобного серого люда портовых городов, преимущественно Йокогамы и Эдо27. Вследствие этого в европейских литературах установился теперь такой способ записывания японских слов и собственных имен, который очень часто делает их решительно непонятными для среднего образованного японца. К счастью говор Йокогамы и Эдо не очень сильно уклоняется от среднего японского языка, но говоры западной части Японии гораздо труднее и требуют, даже от японцев, совершенно специального изучения. Лучшим японским наречием считается то, которым говорят в прежней императорской столице Киото или Сайко. Этим же наречием говорят во всей северо-восточной половине Японии, которая заселилась в сравнительно позднейшие времена выходцами из всех других областей и провинций. Под опасением вовсе не понимать друг друга эти японские колонисты по обе стороны Сангарского пролива должны были научиться говорить одним, средним, всем для них обобщённым языком.
Впрочем, в отношении языка, как и во всех других отношениях, Япония представляет такие усложнения и тонкости, о которых нелегко могут составить себе понятие люди, вращавшиеся в одной только индоевропейской или семитской среде. Китайская грамота недаром слывет по всему свету за образец чего-то донельзя головоломного, неудобоваримого, тяжеловесного. Япония в течение около полутора тысяч лет только и видела света, что в китайском окошке. В его демократическо-централистском строе она видела идеал всякого политического и общественного благоустройства, будучи самою природою устроена для того, чтобы быть по преимуществу страной маленьких автономных федераций. Отличаясь подвижным, восприимчивым умом, легким, остроумно-игривым нравом, японцы в течение долгих веков вгоняли себя в колодки академической китайской учености и пресной философии конфуцианцев. Этот прививной Китай на совершенно чуждом ему и глубоко самобытном стебле японской первобытной национальности разросся таким чудовищным цветком, подобия которому мы напрасно стали бы искать в культурной истории целого света. В настоящее время многие глубокомысленные европейские ученые и мудрецы позитивистского пошиба угрожают Японии всякими бедствиями за то будто бы легкомысленное увлечение, с которым она принялась прививать к себе европейские нравы, обычаи и порядки. Толковые же японцы -- а таких я встречал немало -- понимают ясно, что зло идет с несколько иной стороны: для того чтобы стать годною к жизни и к развитию при новых условиях, Японии прежде всего нужно было освободиться от китайщины, пронизавшей ее насквозь во всех отношениях, а для подобной внутренней переработки гребуются долгие годы.
Возвращаясь к тому замечанию о японском языке, которое, собе гиен но, и чавлекло меня в это долгое отступление, замечу, что японская, ;(ажс обыкновенная, речь вмещает в себе почти всю KirraiiiHHiiy, переваренную к тому же крайне оригинальным образом. Китайский язык в Японии вовсе не то, чем была кухонная латынь в средневековой Европе. Китайские слова, китайские метафоры, кига Некие понятия составляют живую и притом обыкновенно главнейшую часть живой японской речи всех классов населения! На коренным японском языке, т. е. на древнем ямато29,в отличие от китаизированного Ниппон 30 , говорят здесь только в особенно горжес гнем пых случаях: при императорском дворе, в синтоистских молитвенниках и храмах и по странному, на первый взгляд, но легко объяснимому (как окажется ниже) совпадению в многочисленной корпорации проституток. Во всех без изъятия других случаях в ход идет вышеупомянутая мешанина японского (ва)31 с китайским (кан)32, допускающая бесконечную градацию степеней и оттенков. Можно без преувеличения сказать, что японцы каждого сословия говорят своим особым языком, требующим, по крайней мере от иностранца, особого изучения. Независимо от местных особенностей самураи, т.е. шляхстиое, и Якунины3, т.е. служилое сословия, говорят здесь не так, как говорят купцы или работники. Язык же этих сословий в свою 2829 очередь отличается очень существенно от языка крестьян в каждом бывшем феодальном княжестве или даже в каждой области. Один и тот же японец говорит нескольких различных языках, обращаясь к лицам своего или чуждого ему сословия. И мужчины с женщинами разговаривают иначе, чем, к примеру, женщины говорят между собой. Нечто подобное сохранилось отчасти в бискайском языке, но только в значительно слабейшей степени.
На палубе французского парохода «Volga», прощаясь с ним, мне в первый раз пришлось слышать японских купцов, разговаривавших между собой. В отдельности, я без большого труда мог бы объясниться с каждым их них при помощи того среднего языка, которому я заблаговременно подучился в Европе, но здесь им было дело не до меня, и они, и сам Гэндзиро были совершенно поглощены вышеописанною встречею. Поражало в ней отсутствие не только всяких излияний, но и какой бы то ни было задушевности. Ритуал с шипением, захлебываниями и причитаниями длился добрых четверть часа. Несмотря на свой европейский костюм, Гэндзиро точно так же приседал, изгибался, придерживая колени ладонями, захлебывался, шипел, но не причитывал. Затем разговор их как-то сразу принял самый обыденный вид, как будто всего каких-нибудь полчаса тому назад они мирно обделывали свои маклерские и торговые дела в большой лавке на главной улице японского квартала Йокогамы.
Очень скоро два рысистых японца в синих нагрудниках и коротких голубеньких штанах, сшитых по образцу тех, в которых обыкновенно щеголяют калабрийские разбойники на балетных сценах, действительно, прикатили пас к воротам этой лавочки. Дзин-рикися (* человек-повозка, двухколесная повозка, в которую впрягался в качестве тягловой сипы человек, известна в Китае как «рикша»), т.е. тележки или, точнее, кресла на двух колесах, заменяющие извозчиков на японских улицах и больших дорогах, составляют одну из тех особенностей Японии, о которой всегда писали путешественники. Примечательно, что сами японцы считают, однако же, этих дзин-рикися одним из удобнейших подарков, сделанных им заморскою цивилизациею. Ни самые эти тележки, обтянутые обрезками европейской фланели и каемками от сукна, ни способ запрягать в них людей не имеют в себе решительно ничего японского. До прибытия сюда иностранцев громадное большинство японцев никогда не путешествовало иначе, как пешком. Ни экипажей, ни даже простейшего устройства телег здесь не существовало вовсе, а право ездить верхом составляло исключительную привилегию избранных лиц из военного сословия. Именитые люди иного звания заставляли себя носить в крайне неудобных ящиках с крошечными окошками, в так называемых нуримоно (* паланкин), отделанных с большою щеголеватостью и покоящихся на плечах целого взвода самураев при саблях и с обнаженными коленями. Для горных экскурсий существовали более легкие носилки в виде плетенки, привешенной на бамбуковом шесте, очень употребительные еще до сих пор под именем каго (* корзина, клеть).. С появлением европейцев какой-то спекулятор задумал устроить специально для них эти маленькие колясочки, сперва только в открытых портовых городах. Нововведение эго встретило необычайный успех, и в настоящее время такие дзин-рикися составляют самые распространенные средства передвижения по всей Японии. В числе двуногих рысаков, за 25 японских дзэни (* сэн - мелкая японская монета, 1/100 йены)(американских центов) в час впрягающихся в этот странный экипаж, в особенности в Эдо, мне указывали и на несколько сидзоков (* от японского "сидзоку" - клан, род), т.е. именитых дворян, лишенных революциею 1868 года даровых хлебов и не подготовленных воспитанием ни к какому более почетному и более призводителыюму занятию.
В это же утро мне пришлось быть свидетелем другой японской семейной встречи. Растянувшись на золотистых циновках, заменявших ковры и мебель, в салоне над лавочкою неизменного Гэндзиро, я с любопытством наблюдал, как мой юркий амфитрион постепенно вылезал из сложных доспехов европейской цивилизации, заменяя их традиционным длинным халатом, кушаком и кофтою из дорогой шелковой материи, причем наружность его принимала именно теперь более благообразный и почтенный вид. По крутой лестнице без перил раздались шлепающие шаги босых ног, раздвинулась бумажная стена, разрисованная летающими птицами и букетами, оказавшаяся подвижною перегородкою, и в комнату стремительно вбежала пожилая уже женщина, рябоватая, в набойчатом халате, одетом на голое тело и дважды опоясанном красным кушаком под грудями и тонкою лентою вокруг бедер.
Это оказалась сама хозяйка дома, мадам Гэндзиро. Она бухнулась на колени перед своим супругом, казавшимся моложе ее по крайней мере лет на десять, и, потирая открытыми ладонями свои бедра, принялась за поклоны с шипением и причитаниями. За спиною ее мальчик лет шести и девочка, четырех, с головами, обритыми как у католических монахов, но с чубами в виде кисточки на затылке, косились на меня, но скоро принялись за поклоны с коленопреклонениями, подражая матери. Гэндзиро, торопливо присев на корточки и кланяясь лбом до земли, с достоинством принимал эти семейные приветствия, длившиеся добрых четверть часа. Затем супруга вскочила быстро, исчезла снова за перегородкою, уведя с собою детей, через несколько минут вернулась с чаем, с двумя чашечками бульона из кусочков мяса акулы, с тарелкою розовых, зеленых и лиловых сладких пирожков, морского рака с японским вином и с лубочною коробочкою пастилы из тертого гороха с сахаром.
Йокогама интересовала меня очень мало. Единственной ее достопримечательностью, кроме красивого местоположения, считается храм Бэнтэн, китайско-японской богини моря и плодородия, в честь которой здесь справлялся прежде фаллико-гисторический культ, несколько лет тому назад запрещенный полициею. Но мне в эту минуту было не до достопримечательностей и даже не до культов...
Еще дорогою, в Сингапуре, из английских газет и из слухов я успел узнать, что попаду в Японии в очень затруднительное положение -плод отчасти моего собственного легкомыслия, отчасти же совершенно неожиданных политических случайностей и усложнений. Меня тянуло поскорее в Эдо, чтобы основательно узнать, насколько плохо моё положение и какая представляется возможность выпутаться из него. До сих пор мне было достоверно известно только то, что с возвращением кругосветного посольства в Японии вспыхнула революция.
На номинального главу посольства Ивакуру было совершено ночное нападение. Израненный несколькими ударами клинка, он успел однако же выскользнуть из своей кареты и скрыться во рву, у стены эдосского замка. Ползком, едва живой, добрался он до первой гауптвахты. Теперь он лежал при смерти, ни с кем не видясь и не вмешиваясь ни в какие дела *. Политические убийства в Японии с давних пор были возведены в систему, но обыкновенно нападающие в таких случаях или распарывают себе животы на месте покушения, оставив объяснительную записку, или же отдаются в руки властей. На этот раз не было сделано ничего подобного -- убийцы оставались неоткрытыми, и в публике, и в газетах ходили самые нелепые и невероятные слухи на этот счет.
*) 1873 год известен в Японии как год «перемены в политике». Он ознаменовался рядом политических осложнений, но называть эти осложнения «революцией» было бы неправильно.
Председателем государственного совета (садайзин)30 был назначен регент Сацумского княжества Симадзу Сабуро31, прославившийся на весь свет тем, что по его приказанию был убит молодой англичанин Ричардсон32, осмелившийся верхом, между Эдо и Йокогама, загородить дорогу грозному японскому магнату. Симадзу, смело приняв на себя вину, отказался, тем не менее, дать британскому посланнику и родственникам убитого какое бы то ни было удовлетворение и вел на свой счёт войну с Англией. Англичане захватили принадлежавшие сацумскому князю (т.е. ими же проданные ему) пароходы и разгромили его столицу город Кагосима. Симадзу был вынужден капитулировать, но и тут отказался наотрез выдать англичанам своих самураев, убивших Ричардсона. «Они исполняли мой приказ, а потому и не заслуживают наказания», - отвечал он английскому адмиралу. «Впрочем, я тогда же и приказал им бежать, и теперь не знаю сам, где они скрываются. Я мог бы вместо них выдать вам каких-нибудь негодяев из Кагосимской тюрьмы, но я не унижусь до такой лжи. Виноват во всем я один! Я же побежден, делайте со мною, что хотите!». Центральное правительство приняло на себя обязательство выплатить английскому правительству огромную контрибуцию,
которою было обложено Сацумское княжество. На все требования наказать Симадзу правительство отвечало, что оно не может сделать этого, так как по существующим в стране законам он был прав. Но в виде смягчения было прибавлено, что законы эти, очевидно не отвечающие духу нового времени, будут немедленно упразднены. И действительно, в 1873 году феодальные князья были окончательно медиатизированы33 и лишены всякой власти в своих владениях. Сами княжества их были поделены на департаменты по французскому образцу, и по всей империи были разосланы губернаторы (кэнрэй), подведомственные министерству внутренних дел и государственному совету. Теперь назначение этого самого Симадзу главою правительства имело, действительно, вид вопиющего бегства вспять с преобразовательного пути, или, по крайней мере, открытого вызова европейским правительствам. Симадзу славился как ненавистник Европы, христианства и новых порядков. Принимая должность садайдзина, он не только упорно отказывался наряжаться в новый мундир, ставший обязательным для чиновников и сановников, но он даже в зале государственного совета появлялся не иначе, как несомый в классическом норимоно, на плечах дюжины самураев с обнаженными коленями и с двумя мечами за поясом, и усаживался на циновках на полу, подле своего председательского кресла.
Во время нашего плавания в Сага, главном городе Хадзинского княжества, вспыхнуло вооруженное восстание, которое вскоре было подавлено войсками. Эдосское правительство проявило при этом случае крайнюю жестокость, не предвещавшую ничего хорошего и произведшую по всей стране очень невыгодное впечатление. Не только главные, но и некоторые из второстепенных вождей восстания, в том числе несколько юношей, только что возвратившихся из школ Америки и Европы, были казнены. Мертвые их головы были сфотографированы в большом формате и выставлены у позорных столбов во всех губернских городах.
Это неожиданное применение европейской светописи к старым монгольским нравам, давно уже отжившим свой век даже в Японии, возмущало всех. Виновниками этой кровавой расправы (не зная -- основательно или нет) считали Ивакуру и Окубо3435 . Последний, оставаясь министром внутренних дел, отстранился от прежних своих друзей и занимался устройством обязательной воинской повинности и стеснительных законов против только что зарождающейся японской прессы.
Я уже сказал, что был приглашен в Японию для устройства в новой имперской столице (Эдо, или Токио) школы для детей Сацумского княжества, выходцы из которого играли решительно первенствующую роль в революции 1868 года, имевшей результатом окончательное обращение этой страны на путь европеизма и политического прогресса. Большая часть видных правительственных деятелей были сацумцы. Они, вполне естественно, перетащили за собою в столицу неисчислимую рать своих друзей, родственников и соотечественников, успевших так или иначе приютиться на счет государственного бюджета. Признанным вождем и душой колонии сацумцев в Эдо был военный министр Сайго36, которого я лично не знал, но который в действительности должен был быть единственным моим начальником и патроном. Незадолго перед моим приездом в Йокогаму Сайго, недовольный тем оборотом, который приняла японская политика под руководством Ивакуры и Окубо, вышел в отставку и уехал в Кагосиму, на крайний юго-запад Японии. Здесь он и зажил мирным гражданином только что не в нищете, гордый тем, что, управляя судьбами империи почти самовластно в течение пяти лет, он вернулся к своим рисовым полям и камфарным плантациям, сейчас более бедным, чем во времена, когда он уезжал оттуда.
Сайго старший слыл за лучшего предводителя японского рыцарства в его позднейшем развитии и пользовался громадною популярностью по всей стране. Его отъезд сильно волновал умы в столице и в провинции. Довольно вероятно, что ночное покушение на Ивакуру было местью фанатических самураев за его разрыв с Сайго. Но можно допустить также и то, что убивали Ивакуру друзья казненных хидзэнских инсургентов. По крайней мере, правительство признало наиболее удобным для себя пустить в ход именно это толкование сенсационного события...
Все свои переговоры с японцами в Европе я вел исключительно на словах, без всякой официальной обстановки и без посторонних свидетелей. Провожая меня на марсельский пароход, мой женевский учитель и ученик, — близкий родственник военного министра, бывший тогда еще в полной силе. Он снабдил меня самой подробной инструкцией и толстым письмом на имя младшего брата Сайго37. Тот только что успел отстроить себе в одном из загородных кварталов Эдо дачу по европейскому образцу, в которой и предлагал мне очень радушно занять уголок, по крайней мере на время моего пребывания в Японии. Дом его был средоточием всего кружка, с которым мне приходилось иметь дело по обязанностям службы, а потому мне и нечего было заботиться о рекомендательных письмах и адресах.
Но еще в Гонконге я услыхал, что этот младший Сайго был назначен главнокомандующим экспедиции, которую японское правительство принуждено было послать на Формозу для укрощения тамошних горцев, которые незадолго перед тем убили японских рыбаков, задумавших искать у их берегов убежища от бурь, очень часто свирепствующих в этих водах38. В Йокогаме носился слух, будто экспедиция эта уже отплыла из Нагасаки, и я далеко не был уверен, что застану своего незнакомого, но разумного предполагаемого амфитриона в японской столице.
Всего томительнее в этом положении была полнейшая неизвестность, невозможность ориентироваться в происходящем. Я знал лишь отрывочные факты, не нёсшие в себе ничего успокоительного. Но более того, я осознавал и полнейшую свою неспособность связать эти разрозненные факты между собой, сделать из них хоть какое-нибудь подходящее к делу обобщение. Чем больше я читал, в Европе или дорогою, газетных статей и глубокомысленных соображений наших туристов, негоциантов и дипломатов о японских делах, тем менее я был способен понимать что бы то ни было в этих делах вообще и в японской революции 1868 года в частности. Мне было ясно, что та каша, которую мне теперь приходилось расхлебывать, была непосредственным продолжением этой революции, вытекала естественно и последовательно из неё самой. А между тем в моих представлениях о самой этой революции обнаруживалось какое-то вопиющее фундаментальное протйворечие.
По показаниям таких авторитетных свидетелей, как Линдау, Гюбнер, Бускэ и пр., оказывалось, будто вся революция вспыхнула из-за того, что наследственный диктатор, или сёгун, заключил торговые договоры с иностранцами и тем нарушил одно из основных законоположений мудрого Гонгэн-самы39. Противоевропейская партия победила40. Наказан был не виновный диктатор (который успел заблаговременно умереть) и не последний преемник его, князь Мито Хитоцубаэй41,а упразднено было самое учреждение наследственных диктатур, существовавшее в Японии с VI столетия30. Легко было понять, что реакционная партия, победившая внутреннего противника, не имела однако же силы разорвать договоры с иностранными державами, имевшими свои хорошо вооруженные флоты в японских водах. Но оставалось совершенно необъяснимым то, что победившие эти реакционеры с самого своего начала на политическом поприще затевают нечто такое, о чем их предшественники не смели или не хотели даже и мечтать, т.е. замышляют обратить в европейскую страну самую Японию. Европейские журналы, правда, распутывали этот гордиев узел а 1а42 Александр Македонский, приписывая либеральные преобразования империи Восходящего Солнца воле ее нового молодого императора Муцухито43, в котором они видели своего рода Петра Великого.
Но при самом поверхностном знакомстве с японскими делами принять подобное толкование было решительно невозможно. В этой загадочной стране уже спокон века и живший в Киото император, и даже в значительном большинстве случаев имевший свою столицу в Эдо военный диктатор (сёгун) не имели почти никакого политического значения, не обладали материальной возможностью располагать по своему усмотрению судьбами народа и государства. Одно было совершенно ясно для меня, а именно, что мы вообще были слишком склонны преувеличивать значение американского и европейского вмешательства в японские дела. В действительности же здешнее преобразовательное движение шестидесятых годов, до сих пор не установившееся и не успевшее еще улечься в окончательные формы, было, главнейшим образом, продуктом чисто местным -- эпилогом исторической драмы, которой предыдущие акты были нам известны слишком неполно и неточно из работ Кемпфера, Клапрота, Зибольда и Гофмана...
В Йокогаме мне решительно не к кому было обратиться за разъяснением этих волновавших меня вопросов. Семнадцать японских студентов, возвратившихся вместе со мною, сами были сбиты с толку и ходили как потерянные. Словоохотливый Гэндзиро, очевидно, избегал всяких политических разговоров и проникался лицемерным почтением и преданностью каждый раз, когда ему приходилось, хотя бы случайно, произносить имя какого-нибудь из власть имущих. Я было порешил вовсе не терять времени в Йокогаме, а отправиться в Эдо с первым из поездов, которые в течение целого дня ходят между новою столицей и этою ее гаванью каждый час. Но Гэндзиро так настойчиво не соглашался отпускать меня одного, что я поневоле должен был дать ему хоть двадцать четыре часа срока.
Я решил воспользоваться этим временем, чтобы повидать кое-кого из европейских коммерсантов, к которым у меня имелись рекомендательные письма и от которых я надеялся получить не лишние для меня указания и сведения, так как все они уже подолгу жили в этой для меня совершенно новой стране.
В Йокогаме существует целый европейский город с правильными, широкими улицами, с небольшими, но красивыми домами, имеющий, однако, непривлекательную и довольно безличную физиономию колониальных городов вообще. Но в этом европейском городе живут только мелкие сошки здешнего торгового мира. Каждый мало-мальски солидный -- или желающий слыть за такового -- негоциант считает первою своею обязанностью обзавестись виллою на красивом, поросшем густою растительностью холме над городом, представляющем действительно очень привлекательную резиденцию, известную под названием «Blufï>>. В городе помещаются только конторы, магазины и гостиницы. Очень часто на устройство дома на «Bluff», на заведение фаэтона с парою рысистых корейских пони и верховых лошадей, а также гарема из узкооких мусумэ45и целого сонма прислуги тратятся уже все деньги, так что торговлю, собственно, приходится начинать в кредит или на фуфу. В первое время, тем не менее, здесь очень быстро наживались довольно крупные состояния.
Одним из невинных источников скорого обогащения была здесь торговля серебром, которое ценилось японцами непропорционально дорого по сравнению с золотом. Но и это незамысловатое дело оказалось по плечу сравнительно немногим. Значительное большинство предпочитало спекулировать на японскую наивность и на обаяние, которое в первое время европейцы внушали этим впечатлительным и доверчивым сынам крайнего Востока. Некоторым счастливцам удалось получить от правительства заказы на пароходы, пушки или т.п. Золотым дном для искателей приключений стало существование в Японии неисчислимого множества маленьких удельных дворов и кровавых междоусобий, в которых находилась страна во время открытия ее иностранцами. Иной приказчик из обанкротившейся конторы в Сингапуре, в Калькутте или в Америке являлся в Йокогаму без гроша денег за душою, без связей, без сведений, без кредита. С первых же дней своего странствия по биллиардным и кофейням европейского города благосклонная судьба сводила его с агентом какого-нибудь провинциального князька, задумавшего вооружить свои войска по-европейски. Японец, сбитый с толку никогда не виданными им физиономиями, зданиями и порядками, при помощи какого-нибудь неудобопонятного переводчика обращался к первому встречному с просьбой удовлетворить желание своего князя. Европеец с покровительственным видом принимал заказ на баснословные количества ружей, пушек и амуниции. Деньги платились вперед четырехугольными золотыми кобанами46 без лигатуры. Наиболее добросовестные передавали заказ солидным торговым домам, ограничиваясь скромным барышом в двести или триста процентов. Находились, конечно, и такие, которые, получив деньги вперед сполна, забывали о князьях, о ружьях и, конечно же, о существовании самой Японии. В большинстве случаев, впрочем, сам владетельный князь либо бывал убит в сражении, либо распарывал себе живот или прогорал иным образом, прежде чем заказанные им доспехи успевали доплыть из Европы к его владениям...
С упразднением феодального строя такие источники внезапных обогащений иссякли внезапно и бесследно. Страна, не особенно богатая ресурсами в обыкновенное время, истощенная к тому же внутреннею неурядицею, решительно не представляла удобного поприща для грандиозных спекуляций. А между тем привычка загребать деньги лопатами, вести свои дела на основаниях бешеной, азартной игры успела укорениться у европейских просветителей Японии. Доверие к европейскому имени в Японии скоро исчезло совсем. В то же время и доверие к японскому шелковичному семени и к японским шелкам стало быстро подрываться на европейских рынках. Время сказочных обогащений прошло, наступило время ежедневных банкротств, умышленных поджогов застрахованных в высокой цене фиктивных грузов. Были, конечно, в Иокогаме и солидные торговые дома - почти исключительно отделения известных коммерческих фирм, имеющих главным полем действия порты Китая. Но японские рынки были уже наводнены европейскими товарами, распродаваемыми с аукциона по невероятно низким ценам и скупаемыми мелкими китайскими и японскими промышленниками. Целые полчища терпеливых желтолицых купцов, с несколькими грошами в кармане проводили целые дни в выискивании ликвидации, устраивали стачки между собой, благодаря корпоративному духу, так сильно развитому на всем китайском востоке, и нередко приобретали европейские товары по цене, не покрывавшей даже издержки перевозки...
В таком неавантажном виде застал я европейскую колонию в Йокогаме. Те немногие из ее представителей, которых мне привелось видеть, казались совершенно поглощенными приискиванием той балки или того крючка, на которых им всего удобнее было бы повеситься. Япония и все японское, кроме желчного озлобления, не возбуждали в них решительно ничего. Некоторые из них, правда, волновались экспедициею на Формозу47, смутно ожидая от нее хоть некоторого возрождения золотого века ружейных заказов. Но и тут ходили совершенно легендарные слухи в этой своеобразной среде, мало возбуждавшей во мне желания продлить свое кратковременное и поверхностное с нею знакомство.
Железная дорога между Йокогамой и столицей была еще в это время новостью, но движение по ней было уже действительно изумительное, что объясняется как чрезвычайно густой населенностью этой местности, так и необыкновенно подвижным характером японского населения, по крайней мере в этой центральной части империи. Едва ли где-нибудь в другой стране так наглядно обнаруживалась способность, присущая некоторым железным дорогам, создавать движение. Постройка этой первой японской линии не встретила ни одной из тех многочисленных трудностей, которыми железнодорожное дело обставлено еще и до сих пор в Китае: там единственная ветвь, построенная несколько лет спустя в одном из самых бойких мест, между гаванью Хоангпу (Wampoa) и Шанхаем, была тотчас же по окончании куплена правительством и разрушена с большими пожертвованиями, так как существование ее оказывалось почему-то несообразным с головоломными соображениями и требованиями того своеобразного кодекса правительственных и народных суеверий и предрассудков, который известен под общим именем Фэн-шуй (ветры и воды).
В Японии не приходилось принимать в расчет никаких подобных соображений и требований. Постройка железных дорог по инициативе правительства и на средства государственного бюджета встречала, правда, и здесь довольно многочисленных противников. Довольно вероятно, что некоторые из них руководились в своей оппозиции страхом перед нововведениями и заимствованиями у иностранцев, присущим консерваторам не на одном только крайнем Востоке. Тем не менее, они мотивировали свое недовольство не какими бы то ни было фэн-шуйскими соображениями, а доводами, может быть, и не основательными в конце концов, но, во всяком случае, заслуживавшими серьезного обсуждения. Так, например, с их стороны ставилось на вид, что Япония, при своей территориальной ограниченности, обладает уже дешевыми морскими путями сообщения и целыми системами судоходных каналов, существующих, по меньшей мере, более двух веков. Пути эти, конечно, не имеют удобства железнодорожных линий, но зато перевозка по ним обходится очень дешево, а это составляет немаловажное преимущество в стране, вообще небогатой продуктами ценными, нуждающимися в быстрой перевозке и способными окупать ее издержки. Ставилось на вид, что государственная казна уже и без того сильно истощена междоусобиями, преобразованием армии и флота, созданием многочисленных высших школ, контрибуциями, вроде Сацумской, о которой было уже говорено, и т.п. Постройка железных дорог по правительственной инициативе иностранными инженерами не могла не обойтись стране слишком дорого, тем более что весь материал, в том числе самые рельсы, приходилось получать из-за границы. А между тем привоз заграничных товаров в первые годы японского возрождения и без того уже превышал вывоз в ужасающих размерах, и курс японских бумажных денег быстро падал до двенадцати и даже до десяти процентов своей номинальной стоимости.
Надо было слишком хорошо знать местные японские условия для того, чтобы судить, насколько были основательны подобные возражения! Но легко было убедиться и с первого взгляда, что эти японские возражения против постройки железнодорожных линий между некоторыми главными пунктами, наперед намеченными правительством, не имели общего с тою суеверною косностью, которую мы вообще привыкли встречать в странах отсталых, неожиданно очутившихся лицом к лицу с чуждою и непонятною им цивилизациею. Правительство не стеснилось подобными возражениями, и фактический успех очень скоро оправдал его, по крайней мере на этот раз, перед общественным мнением, с которым ему приходится считаться гораздо более, чем думают те, которые судят о японских делах из европейского далека, на основании предвзятых мнений об отсталости страны и о деспотическом характере всех азиатских правительств огулом. Товарное движение по Эдо-Йокогамской железной дороге до сих пор еще не приняло действительно значимых размеров, благодаря главнейшим образом кризису, который тяготеет над всею торговлею крайнего Востока в течение последних восьми или десяти лет. Но количество путешественников здесь уже с самого начала стало громадным! У японцев, как и у всех южан вообще, сильно развита руместановская жилка пристрастия ко всему необыкновенному, новому, заслуживающему удивления и бросающемуся в глаза (у них даже существует непереводимое название для всяких подобного рода явлений - кэмбуцу *.
Едва только открылась здесь первая железнодорожная линия, толпы шли! Сперва, чтобы только поглазеть на невиданное доселе зрелище... Но мало-помалу являлось естественное желание прокатиться на этом странном механизме, движимом неведомою силою. Конечно, этого одного было еще очень и очень недостаточно, чтобы установилось сколько-нибудь солидное пассажирское движение, но не следует забывать, что местность эта населена гуще, чем самые многолюдные округи Бельгии или Ломбардии. Кроме того Эдо, с самого своего основания Гонгэн-самою в начале семнадцатого столетия, всегда был центром всевозможных производств и всякого бродячего народонаселения. С другой стороны, вся заграничная торговля Японии с каждым годом стала все больше и больше сосредоточиваться в Йокогаме, которая теперь уже окончательно затмила собою все другие открытые японские порты. Этому одинаково способствовало и её непосредственное соседство со столицею, и её сравнительная близость к главным производственным округам японской Империи.
*) Кэмбуцу - осмотр достопримечательностей (яп.).
Огромная низменность, окружающая залив близ столичного Эдо (прежде составлявшая провинции Мусаси и Симоса), одна лишь производит ежегодно почти столько же риса, сколько вся остальная Япония взятая вместе. Округи шелковичного производства лежат, правда, несколько дальше к северо-востоку, и для них более естественною гаванью предполагалась Ниигата. Но этот порт, лежащий вне большой торговой и почтовой кругосветной дороги, мало посещается иностранными судами. К тому же он слишком неудобен по причине мелководья. Те же неудобства представляет и Осака, географическое положение которого, однако, гораздо выгоднее: Холмы Киная48, производящие в изобилии лучший японский чай, серебряные рудники Икуно, медные копи и мраморные ломки Иосидо, стальные фабрики бывших областей Санъиндо 49и Санъёдо50, не считая других второстепенных производств, лежат в более или менее непосредственном её соседстве. А потому Осака, хоть и одна, но соперничает еще до известной степени с Иокогамой, особенно с тех пор, как железная дорога, соединившая ее с портом Хваю-Кобэ, продолжена до бывшей столицы Киото и даже немного дальше на восток, до большого центрального озера Бива. Что же касается до других открытых японских портов, то некоторые из них (Ниигата, Нагасаки) уже добровольно почти вовсе покинуты иностранцами. Международная торговля не потеряла бы ничего от их закрытия, так же как и от закрытия Хакодатэ. Но относительно этого последнего японское правительство само старается всеми мерами привлекать туда всякие местные и иностранные суда, в видах оживления почти пустынного северного острова Иэдзо, или Хоккайдо. Над заселением последних оно очень деятельно и, надо сознаться, очень умно работает в течение уже целого десятилетия, не щадя издержек на тщательное расследование его во всех направлениях иностранными учеными и инженерами.
Постройка Эдо-Йокогамской железной дороги обошлось дешевле, чем следовало ожидать, судя по тому, что дело это велось исключительно англичанами, и что со стороны японского правительства возможен был только номинальный контроль над работами. Правда, местные условия крайне благоприятны для такого рода предприятия. Вся линия идет почти по ровному морскому берегу, вдоль наилучше устроенной части главной японской большой дороги, известной под именем «Токайдо»51. Станции устроены на европейский лад, без всякой роскоши, но притом, к сожалению, и с безвкусием, отличающим все известные мне европейские постройки в Японии. Зато миниатюрные вагоны, почему-то устроенные в размерах значительно меньше тех, которые употребительны в Европе, приятно поражают чистотою и щегольскою отделкою. В этом строящие их англичане усвоили себе вполне удачно японскую национальную склонность к миниатюрности и изяществу.
Многолюдная толпа, теснившаяся на вокзале и в вагонах, представляла интересное и совершенно непознанное для меня зрелище.
Вамбери, большой знаток мусульманского Востока, замечает, что яркость красок и пестрота, поражающая европейский взгляд в Константинополе, в Бейруте или в Каире, исчезают по мере того, как мы подвигаемся вперед навстречу Восходящему Солнцу. В Японии мы достигаем крайнего предела в этом отношении: отсюда, плывя дальше на Восток, можно уже попасть только на крайний Запад, в Калифорнию. Зато я нигде не встречал такого бесцветного однообразия покроя и окраски одежд, как в Японии! Верх здешнего щегольства заключается в том, чтобы подобрать целую гамму из оттенков какого-то мучного, не то сероватого, не то рыжеватого цвета, напоминающего паутину. В толпе, которая теснилась в вокзале йокогамской железной дороги, таких щеголей практически не было. В ней преобладал решительно демократический, третьеклассный характер. Во всякой другой стране сие следовало бы назвать в полном смысле слова «серою толпою». Но здесь гораздо уместнее было бы назвать её «синею», так как вся она, от мала до велика, без различия пола, возраста и звания, была облачена в однообразные, как мундир, халаты, окрашенные всеми возможными мутными и другими оттенками цвета индиго (тёмносиний). На первый раз казалось, будто вся эта многолюдная толпа, мужчины и женщины, были одеты в один и тот же больничный халат с классическими широкими мешкообразными рукавами, заменяющими карманы. Здесь даже печатаются разные «рукавные» издания словарей и других общераспространенных книг, совершенно соответствующие нашим «карманным» изданиям. Впрочем, с тою существенною разницей, что здесь они действительно носятся в рукавах, тогда как удержать в руках какой-нибудь немецкий «Handlexicon» или «Handaflesr»5253 едва ли может тот, кого судьба не наделила кулачищами Держиморды. Всматриваясь повнимательнее, можно было разглядеть, что женские халаты шьются не совсем так, как мужские, что одна часть толпы, едва ли не более многочисленная, прячет низ своих халатов в широчайшие полосатые юбки или шаровары из полосатой бумажной ткани. Это были самураи, т.е. много раз уже помянутая японская шляхта, своею многочисленностью и кичливостью напоминающая польскую шляхту худших времен Речи Посполитой. Другая же часть толпы подолы своих халатов не прятала ни во что. Это были купцы или мещане, т.е. простые обыватели. Наконец, выделялась еще и третья часть, которая прятала подолы своих халатов за пояс, так, что на них, т.е. на плебеях по преимуществу, на крестьянах и городских работниках, традиционная длиннополая одежда восточных людей принимала вид короткой туники или курточки.
А так как японцы плебейского звания совершенно не носят панталон, то зрелище получалось для европейца самое неожиданное, и немногочисленным чопорным английским мистрис и мисс, заносимых волею судеб в эти края, чуть не на каждом шагу приходилось закрывать себе руками глаза и, краснея, восклицать: shocking!*
Пристрастие к наготе, которым японцы очень резко отличаются от восточных народов, бросилось мне в глаза в первый раз здесь, на йокогамском вокзале. Впоследствии оно много раз обращало на себя моё внимание и в связи с некоторыми другими признаками, естественно, наводило на мысль, что предки этой кишевшей передо мною толпы должны были происходить не с азиатского материка, где климат вовсе не способствует такой райской первобытности нравов, а с тропических островов, населенных еще и до сих пор разнообразными и малоисследованными помесями малайско-полинезийского племени.
*) Shocking! - Ужасно!
Теперь просвещающее правительство ведет упорную борьбу с этой японской наготою. Оно запрещает девицам в городах прогуливать перед публикою в несложном наряде нашей прародительницы Евы. Оно велит строго отделять в публичных банях мужскую половину от женской, посылает своих полисменов в мундирах гоняться за рысистыми нинзоками*, запряженными в дзин-рикися. которые в жаркое время года спешат освободиться решительно от всяких одежд, стесняющих их бронзовое тело, и оставляют на себе только минимумы белых полотенец или поясов вокруг чресл. Меры эти, несомненно навеянные эдосскому правительству чопорностью протестантских миссионеров и их жен, приводят не всегда к имевшимся в виду целям. Так, например, в публичных банях мужчинам и женщинам уже вместе нельзя, но никто не мешает любителям, даже с биноклями, пройти на женскую половину и вовсю глазеть на моющихся японских женщин.
Смешно было бы говорить о каком бы то ни было влиянии этих новейших полицейских мер на общественную нравственность в Японии. Едва ли существует в какой бы то ни было стране прямая связь между наготою и нравственностью. Не может быть никакого сомнения, что прилив иностранцев в некоторые японские города повлиял очень дурно на нравственность туземцев и всего более именно тех классов, которые состоят в наиболее тесном прикосновении со своими непрошеными гостями. Но влияние это довольно сложное, и мы постараемся очертить его различные проявления по частям везде, где к тому представится благоприятный случай, прежде чем делать какие бы то ни было обобщения. Замечу только, что, по моим наблюдениям, оказываются глубоко не правы те, которые видят в японской наготе доказательства первобытной чистоты их прежних нравов, — чистоты, будто бы исчезающей теперь под наплывом официально предписываемого им лицемерия. Как и все на свете уходящие культурные нации, японцы и до сближения с иностранцами не блистали девственною чистотою своих нравов в смысле половой воздержанности и супружеской верности!
Вход в женскую и мужскую половины бани раздельный. Но посещать друг друга на «чужой» территории -- дело обычное!
*) Ниндзоку -- народ (яп.)
Я полагаю, что правительство и всякие цивилизаторы могут одевать или раздевать японцев как им вздумается, но сущность дела от этого не изменится ни на йоту. Мы видим слишком много барынь самого низкого нравственного достоинства, щеголяющих во всевозможных нарядах. Было бы ребячеством отдавать их японским сверстницам пальму нравственного первенства только за то, что они не стесняются показываться без рубашки перед публикой.
Интересно, что уже до появления иностранцев в Японии в высших классах здешнего населения стало развиваться некоторое отвращение к наготе, а вместе с тем стал исчезать и общераспространенный обычай татуирования, которым, по свидетельству авторитетного китайского энциклопедиста Матуан-Линя, японцы, даже в древние времена, отличались от соседних с ними азиатских народов. Мне приходилось находить здесь людей, расписанных от колен до плеч драконами, женскими портретами, цветами и арабесками, только в тех корпорациях, которые, как например, рыбаки, бегуны или скороходы (бэттоо) и т.п., принуждены выступать нагишом перед публикою. Замечательно, что эти расписные люди, не имея на своем теле решительно ничего, кроме заветного полотенца вокруг чресл, вовсе не производят впечатления голизны. Татуировку совершенно справедливо можно бы назвать одеждою голого человека. Мне удалось сделать и еще одно наблюдение в этой области, а именно, что у японок в больших городах развивалась уже некоторая стыдливость перед иностранцами. Путешествуя в японском костюме и в японском обществе в окрестностях знаменитой Фудзиямы или Никко54, я часто встречал в гостиницах целые партии почтенных японцев и японок всякого звания, которые (и которая) спешили первым долгом раздеться до нитки, прежде чем усесться на циновках для завтрака. Они, не стесняясь, вступали со спутниками в оживленные разговоры, пока видели вокруг себя только отечественные халаты и черные головы. Достаточно было войти в общую комнату хотя бы одному белобрысому сыну Альбиона или даже европейским дамам, чтобы японские красавицы устыдились своей наготы и поспешили бы прикрыть ее или исчезнуть от взглядов за перегородками.
Благодаря наготе толпа, с которою я свел первое знакомство на вокзале Эдо-Йокогамской железной дороги, представляла такую пестроту и разнообразие тонов и цветов, которого решительно не допускает неживописная бесцветность японского костюма. В общем, в японском населении может быть и преобладает тот азиатский континентальный тип, который принято называть монгольскою или желтою расою и чистокровных представителей которого вы встречаете везде, начиная с калмыков наших донских степей и кончая якутами или манзами Уссурийского края. Но между тем, как этот плосколицый, широкоскулый тип поражает однообразием, по крайней мере в основных своих чертах, японская толпа, напротив, пестрит в глазах богатством своих разновидностей. Рядом с широким, почти четырехугольным лицом, с отвислыми ушами, приплюснутым носом и громадным ртом, приятно поражает глаза изящный утонченный овал многих, преимущественно женских, головок, напоминающий сухощавых ломбардских красавиц и мадонн Леонардо да Винчи. И тут же -- дородные крестьянки из лежащих на северо-востоке от Эдо сравнительно диких округов, представляющих роскошь и дебелость упругих, красивых форм, которым могла бы позавидовать любая римская натурщица. Бок о бок с городским обывателем вы видите невысокие, но статные фигуры плебеев, с впалою грудью, несколько выдающимся животом и сухими, искривленными короткими ножками, мощные которых члены кажутся отлитыми из бронзы, и молодцеватая осанка напоминает majas, т.е. «Щеголей» демократических кварталов Севильи.
Пока я стоял с Гэндзиро у открытых дверей вагона в ожидании последнего свистка, перед нами бесконечною вереницею проходили разнообразнейшие представители всевозможных оттенков человеческой кожи: от мертвенной, бледности, отличавшей лица dsiopo55, т.е. патентованных прелестниц из публичных домов, которых шея и щеки к тому же беспощадно набелены сероватым порошком свинцовой окиси, до темно-коричневого загара местных рыбаков. Лица горожан всего чаще зеленовато-серые, иногда, действительно, с желтоватым калмыцким оттенком, тогда как крестьянская кожа бросается в глаза своим кирпичным или медно-красным цветом, таким ярким, какого я не встречал даже между «краснокожими» Северной Америки. Очень многие из женщин краснощекие, с алыми мясистыми губами, были нисколько не «цветнее» и не смуглее заурядной итальянки или малороссиянки, тогда как некоторые старухи кофейным цветом отвислой морщинистой кожи могли сравниться с мулатами Панамы и Гаваны. При таком разнообразии японских физиономий нет ничего удивительного, что у европейских авторов на каждом шагу приходится читать самые противоречивые описания японского типа.
По моему впечатлению японский тип представляет гораздо более вариаций и колебаний, чем тип населения любой европейской страны, и одно лишь это обстоятельство может служить уже достаточным ручательством за то, что нынешняя японская нация сложилась из различных племенных элементов. Порою, среди молодежи обоего пола попадаются лица очень привлекательные по выражению, но в целом, японский тип, всё же, очень некрасив, резок, угловат и отличается замечательною склонностью доходить до решительной карикатуры ости. Трудно встретить женщину старше 30-ти лет, которая не была бы совсем уродливою старухою. Ранний выход замуж и привычка носить детей на особых помочах за спиною рано портят стан японки и ведут к частым искривлениям позвоночного хребта. Повсеместное употребление белил придает коже скорее мертвенный, грязноватый оттенок. Пожилые мужские физиономии имеют обыкновенно то клерикально-лукавый, то чиновничьи надутый оттенок, вовсе не соответствующий, впрочем, почти повсеместной здесь обходительности и бесцеремонной общительности. До семи или восьмилетнего возраста японские дети почти не отличаются от круглолицых и черноглазых европейских детей. Но с каждою дальнейшею станцией на жизненном поприще японцы все больше и больше, с чисто антропологической точки зрения, расходятся с европейцами. Причем уклонение оказывается далеко не в их пользу, и они гораздо раньше нас доходят до одряхления или истощения.
Поражает в Японии (впрочем, так же, как и в Америке) совершенное отсутствие толстяков. Замечательно, что самим японцам европейский тип, особливо в женщинах, нравится более своего местного. Те из них, которым удалось познакомиться с прекрасною половиною белого человечества, потом относятся уже с неизлечимым презрением к прелестям самых записных японских красавиц. И старик, вывезенный графом Путятиным в Петербург под именем Татибана Косай56 и вернувшийся двадцать лет спустя пенсиею от нашего министерства, неутешно вздыхает там до сих в возрожденное свое отечество с да ещё и с фамилией Яматов (!), пор по прелестницам Невского проспекта.
Всего в нескольких минутах от станции поезд останавливается снова у безвкусного казенного здания, как две капли воды похожего на то, от которого он только что отъехал. Здешние кондукторы, японцы в европейских мундирах и в белых панталонах на коротеньких, дугообразно изогнутых ножках, сильно смахивающие на хорошо дрессированных мартышек, проделывающих с умным видом перед публикою неожиданные от их звания штуки, не выкрикивают здесь названия станций, но красивая китайская надпись на белой стене оповещает нас, что это Канагава. В переводе с японского название это означает «Золотая река». Не следует, однако, предполагать, будто лужеобразный ручеек, протекающий здесь, оттененный встрепанною тропическою роскошною растительностью, катит в мутных волнах своих золотые самородки. Название «Золотая река» дано устью этого ручейка в предвидении богатств совсем иного рода, которые не могли преминуть сосредоточиться здесь вследствие исключительности и привилегированности самого местоположения...
Йокогама - творение чисто европейское! В японские времена портом Эдо служила Канагава. А так как морские сообщения в этой стране всегда играли главнейшую роль, то в Канагаву и стекались все те продукты, которые слала западная многолюднейшая и промышленная половина империи на удовлетворение прихотей и нужд полуторамиллионного населения богатой и разгульной столицы сёгунов. Здесь товары эти сгружались с судов и отправлялись на вьюках или на совершенно первобытных двухколесных ручных возах по большому тракту Токайдо. Но этого оказалось недостаточно! Для упрочения своей диктаторской власти внук великого Гонгэн-самы издал такой закон, по которому семейства всех владетельных князей были обязаны проживать, и проживать постоянно, в его столице. Сами же феодалы должны были проводить в ней по шести месяцев каждый год. Канагава была ещё и тою столицею, где князья двух больших островов, Кюсю и Сикоку, а также всех западных и юго-западных уделов, оставляли свои расписные, украшенные причудливыми флагами и знаменами галеры и направлялись отсюда уже посуху - со всеми своими многочисленными военными конвоями, шляхтою и челядью на поклон к грозному властителю, которого европейцы долгое время считали за «светского императора» Японии.
Для приема некоторых князей, например сацумского, сам диктатор по закону должен был являться в Каганаву, других встречали и провожали более или менее важные сановники. На возвратном пути все эти многолюбезные и торжественные шествия снова должны были проходить через Канагаву. Таким образом, город этот, основанный в конце XVI столетия на берегу, бывшем до тех пор пустынным и диким, разросся с такою быстротою, которая показалась бы значительною даже в Северной Америке. Число постоянных его жителей, правда, никогда не превышало пятидесяти тысяч душ, но своё значение и оживление он черпал из тех перемежающихся полчищ, которые не числились в списках его обывателей, но тем не менее ежедневно толпились на его длинных, широких улицах, в своих расшитых военных кафтанах с откидными отворотами, наподобие крыльев, с двумя мечами и кинжалами у тканых поясов, с копьями, литаврами и бубнами. То был город, совершенно своеобразный, разбитной, шумный и живописный не в пример всем прочим японским городам.
Как древний памятник этого отжившего величия города Каганавы, к станции подскакал верхом на буланом жеребце молодой самурай старого закала из тех, коих мне мало удавалось видеть потом за все моё двухлетнее пребывание в Японии. Голова его была повязана белым платком с неизменными индиговыми узорами, круглая блюдообразная бамбуковая шляпа огромных размеров висела за спиною на толстых шелковых шнурках. На нем был широкий балахон или безрукавка из торчащей, как парча, лиловой ткани с высоким белым воротником и широчайшими белыми же отворотами, расшитыми золотыми шнурками. Длиннейший меч был подвешен горизонтально на широкой перевязи. Он стоял, сильно согнув ноги, на коротких стременах, имевших вид громадных раковин из черного, ярко лакированного дерева с золотыми разводами и узорами. Всадник, нагнувшись над лукою, дергал обеими руками длиннейшие поводья, сплетенные из толстейших шелковых жгутов алого цвета. Жеребец его, изогнув назад широчайшую шею с гривою, остриженную коротко и торчащую щеткою, как на классических барельефах, танцевал, вздымая густым облаком пыль, в которой мелькали яркие кисти, украшавшие узду и седло, покрытое большим чепраком из черной лакированной ткани с золотыми разводами. Зрелище было в высшей степени колоссальное и неожиданное! Посмотрев на наш поезд угрюмым, диким взглядом своих узких черных глаз, он вдруг вскинул коня на дыбы, круто повернул его на задних ногах и быстро ускакал, возбуждая любопытство японской толпы не менее, чем и мое собственное.
Подобные зрелища с некоторых пор успели уже стать редкостью даже в самой Канагаве! Прибытие сюда европейцев было роковым ударом для города, который, однако, не умер вовсе, но перевоплотился в нечто по-своему тоже очень своеобразное и не имеющее ничего общего с первоначально обозначенной своею судьбой. По первым международным договорам, Канагава должен был занять видное место в числе тех немногих городов, в которых иностранцам дозволено было строить свои фактории. И с самого же начала было ясно, что окрестности Эдо, который сам еще тогда был местом в определённой степени запретным, представляют один из самых выгодных пунктов для европейской торговли, а потому в Канагаве очень скоро возникла сравнительно многочисленная колония сюртучников. Но тут-то и начались ежедневные столкновения между этими непрошеными посетителями и тем классом местного общества, который отчасти смотрел, чуть ли не как на кощунство, на самое появление идзинов57 в своей священной стране. Местное общество, отчасти же, относилось благосклонно к преобразованиям и к чужестранцам, но требовало от последних уважения к тому своему point d9 honneur58, которым японское шляхетство одним только и жило в течение едва ли не целого тысячелетия и ради которого оно всем своим воспитанием приучено было играть с изумительной легкостью и своею собственностью, и чужой жизнью. Разумеется, этого уважения они не могли найти у своих европейских посетителей, в числе которых встречались лишь единицы порядочных личностей, поскольку в массе своей идзины являлись в эту новую страну не имея за душою ничего, кроме помыслов о быстрейшей наживе и кроме величавого, хотя и неосновательного, презрения к ее нравам, обычаям и жителям.
Напрасно эдосское правительство усиливало власть своего губернатора в Канагаве и наводнило шумный город целыми полчищами своих военных и полицейских агентов. Кровавые расправы кичливых самураев над своими вольными и невольными оскорбителями не унимались, вызывая каждый раз дипломатические затруднения и угрозы военного вмешательства. Тогда японское правительство предложило иностранным державам перевести свои фактории на противоположный берег (Йокогама значит «Поперек берега») той же самой бухты, где в тени криптомерий красовалась ничтожная рыбачья деревушка, раскинувшаяся вокруг храма богини Бэнтэн, куда в известное время стекались, порою, немногочисленные партии японских богомольцев.
Дипломаты увидели в этом предложении подвох, а потому и запротестовали самым энергическим образом. Но деловое европейское население этих мест не чувствовало потребности без нужды подставлять свои глотки и свои животы под острые, как бритвы, мечи самураев. К тому же, на противоположном пустынном берегу они гораздо более могли ощутить себя хозяевами положения. Но в конце концов фактория была перенесена, и под сенью храма почтенной богини расцвел красивый европейский городок, а к нему с изумительной быстротой стал лепиться новый большой японский город с обширными лавками и магазинами, в которых по небывало высоким ценам сбывалась приезжим посетителям всевозможная японская дрянь.
Город с многочисленным населением всякого рода маклеров, агентов, перекупщиков и т.п., в особенности же батраков без всякого звания и без всяких определенных занятий, которые очень быстро приютились вокруг и около «европейского города» в качестве лодочников, носильщиков, ремесленников, лакеев и поваров. Хозяевами и в европейском, и в японском городе, впрочем, оказались китайцы, нахлынувшие сюда в несметном количестве из всех близлежащих портов и значительно превосходящие и японцев и европейцев стойкостью в борьбе за медный грош, который под этими отдаленными меридианами обладает чудовищной способностью разрастаться в мексиканские доллары, а затем и в билеты Oriental Bank59, если только вы не выпустили его из своих рук ради желания сыграть ва-банк. И я не знаю почти ни одного европейца, который очень скоро не нажился бы здесь на первых порах, но еще скорее не прожился бы потом, вследствие рокового для всех игроков неумения «забастовать вовремя».
А между тем власть диктаторов в Эдо рушилась и расползалась, «как гнилая рыба», не по дням, а по часам. Потеряв возможность заставить феодалов исполнять свою обязанность относительно периодического их появления в Эдо к нему на поклон, сёгун счел за лучшее избавить их от сей обременительной обязанности вовсе. Вслед за революциею 1868 года и сама диктатура, и феодальные княжества были упразднены. По закону 1872 года Канагава была преобразована в один из губернских городов (кэн). Таковым она числится и по сей день. И только губернатор города, обыкновенно выбираемый из лиц нового образа мыслей, совместимых с европейскими нравами и языком, давно уже предпочёл перебраться в Иокогаму, где живётся и удобнее, и веселее. Присутственные места, тоже, были перенесены туда же, поближе к консулам, в нарочно для того выстроенные, впрочем очень скромные и безвкусные, палаццо. Зато чайные и публичные залы, которыми Канагава славилась уже и в прежние времена, когда она служила станциею для кочующих полчищ склонного к разгулу шляхетного японского населения, расцвели новым, едва ли не еще более пышным цветом с тех пор, как неизменными посетителями явились всесветные моряки и приказчики торговых домов и контор Йокогамы. Sic ransit gloria mundi60.
Ничтожная деревушка богини «Поперек берега» (Йокогама Бэнтэн) взяла себе на содержание большой город, при котором она еще недавно числилась (официально же числится еще и до сих пор) ничтожным придатком. Столица шляхетного point d'honneur, феодальных парадов и торжественности преобразилась в столицу международного разгула и проституции. Но в своем нынешнем перерожденном виде Канагава едва ли менее прежнего заслуживает свое название «Золотой реки» или «Золотого дна» (в вольном переводе на наши нравы), так как денег здесь обращается ноне весьма много. Содержатели увеселительных заведений, все чистокровные японцы -- за европейцами тут признается только право гулять, но не селиться -- богатеют нещадно. И вместе с промышленным населением японских кварталов Йокогамы представляют чрезвычайно интересный тип населения, тщательно сохраняющего внешние формы старой японской жизни, но по духу уже преобразившегося в нечто очень сродное соответствующим им классам народонаселения западноевропейских городов. Город имеет вид довольства и расположен в красивой местности, но сам по себе не представляет ничего характерного и достопримечательного.
Путешественники, которым удалось посетить Японию в то время, когда в ней еще не существовало ни европейского прогресса, ни железных дорог все утверждают, будто «большая токайдская дорога между Йокогамой и Эдо идёт, как бы, по одному сплошному селению». Впоследствии, когда мне не раз приходилось прогуливаться по этой красивой местности, я убедился, что в этом уверении нет чрезвычайного преувеличения. Впрочем, железная дорога тотчас за Канагава начинает уклоняться от большого тракта, но живописность зрелища выигрывает от того только больше. Некрасивые, пошлые японские постройки исчезают, по крайней мере в непосредственном соседстве, и путешественник чувствует себя как бы в поле. Налево тянутся вереницей живописные холмы с весьма разнообразными очертаниями, покрытые густою и необычайно свежею на вид растительностью. Порою они значительно понижаются, уходят волнистою линиею вдаль, к самому подножию знаменитой Фудзиямы (правильно именовать -- Фудзи-сан), -- совершенно идеальный по своей форме конус, которой сияет на горизонте, фантастически окруженный волнистою пеленою облаков. С сей стороны характер пейзажа несколько напоминает Каталонию к северу от Барселоны: та же резкость очертаний, не лишенных, однако, своеобразной гармонии, криптомерии, напоминающие взору своими, как бы окровавленными стволами, каталонские пробковые дубы. Направо раскинулось иное зрелище -- рябая поверхность моря с бегающими вокруг береговых и подводных скал белыми бурунами, уходящая все дальше, к самому горизонту. Весь берег утонул в зелени чрезвычайно раскидистых плакучих ив, составлявших самые живописные группы вместе с криптомериями, соснами и елями самых разнообразных пород, многие из которых так и дышали своим происхождением от лесов крайнего севера. Рядом с ними каждая влажная ложбина являлась поросшею банановыми пальмами, правда, не дающими в Японии спелых плодов. Но это не мешает им вносить свою тропическую ноту в японский пейзаж, которому именно это-то смешение тропических и полярных пород и придает совершенно особую, ни с чем не сравнимую физиономию. Деревья, общие в Японии с Европою, поражают здесь своею раскидистостью, густотою и свежестью зелени. То тут, то там -- небольшие кущи маленьких пальм вздымают свои верхушки над этим морем зелени, повсюду стремится ввысь стройный бамбук, вырисовывающийся то золотистыми фестонами на темном фоне хвойных дерев, то легким темным кружевом на дымчатом небе...
Японскую растительность недаром упрекают в том, что она, как кокетливая женщина, «жертвует всем ради демонстрации самоей себя». Благодаря здешним жарким летним дождям вся природа развивается с почти невероятною для нас быстротою. Вчера еще совершенно сухой и обнаженный луг покрывается в несколько часов густым ковром свежей зелени, деревья в два-три десятка лет принимают вид вековых, плоды и овощи наливаются не по дням, а по часам и дивят наш взор громадностью и правильностью своих размеров. Но на вкус они напоминают смоченный пресною водою картон... Роскошные здешние луга дают немногочисленным стадам коров (коз и овец в Японии не водится вовсе!) скудную и нездоровую пищу. Дерево, употребляемое на постройки и на поделки, гниет чрезвычайно быстро, если только оно не покрыто непроницаемыми слоями знаменитого японского лака. Красивые японские цветы - все без запаха! ...
Удивительнее всего, что при всей своей обаятельной красоте пейзажи Японии, по крайней мере в проезжаемой нами местности, не имеют ничего дикого, ничего первобытного. Мы имеем дело с красотой хорошенькой горожанки - отлично знакомой со всеми ухищрениями вековой, всосавшейся в свою кровь и плоть культуры. Нигде ни пяди невозделанной земли! Но шахматная правильность крайне мелко наделенных участков укрывается очень удачно из вида в живописной тени дерев. Заборов, портящих вид самых живописных западноевропейских местностей, здесь не видно вовсе: они заменены живыми изгородями из чайных кустов, значительно усиливающих доходность ограждаемых ими полей, так как ароматный японский чай ценится, даже на месте, довольно дорого. И даже безобразные японские дома выглядят живописно, когда их видишь издалека, наполовину тонущими в роскошной зелени. Порою, под высокими горными криптомериями живописно мелькает белая крыша буддийского храма или молельни с целыми аллеями каменных или чугунных не то памятников, не то фонарей, имеющих вид колоссальных грибов. У каждой деревни -- небольшие, выкрашенные в ярко-красный цвет деревянные ворота с двойной перекладиною, или, как их здесь называют, тории, обозначают часовню бога риса Инари, которую без этого предзнаменования легко бы было принять за амбар или хлевушок. Часто возле таких красивых ворот красуются по два каменных изваяния лисиц.
Такое сочетание, то есть соседство, Инари (сельского бога) с животным, которое с точки зрения сельского хозяйства не отличается никакими доблестями, было мне объяснено нижеследующим и самым что ни на есть преинтересным образом!
Японцы давно заметили, что лисицы неизменно являются пожирать съестные припасы, которые выставляются крестьянами в часовнях в качестве жертвоприношения богу риса или богу земледелия вообще. Из этого они вывели своё заключение, что последние имеют такое полномочие от самого Инари-сана. С тех пор и пошло поверье, будто лиса, про которую здесь рассказываются самые чудесные истории, состоит в должности чиновницы особых поручений при самом популярном крестьянском боге. А плутовке это на руку -- не отличаясь особой деликатностью и пугливостью и в других странах, в Японии она эксплуатирует свое привилегированное положение с невыразимым нахальством и даже в городах таскает чуть не среди бела дня со двора всякую живность. Впрочем, японцы до самого последнего времени вовсе не ели мяса, кроме дичи, и не держали на дворах иной живности, кроме кур, предназначенных не столько для стола, сколько для воспитания и удовлетворения петухов, своими гладиаторскими боями потешающих старую и малую, знатную и плебейскую здешнюю публику.
Но вот уже море, которое почти вовсе отдалилось, было, от нас, приближается снова. Но теперь уже в несколько ином, спокойном и не столь чистом своём виде. Это мелководный, а потому и илистый залив Эдо. Влево мы огибаем высокий скалистый холм. За ним местность круто понижается, снова появляются сплошные ряды лишенных всякой живописности японских домов. Начинается Синагава -- полный трагических воспоминаний о столь недавних временах кровавой борьбы японского шляхетства с залившим его потоком чуждой всемирной буржуазной цивилизации... А затем поезд наш, снова, останавливается у казенного вида станции, одиноко торчащей среди громадного и унылого пустыря.
Гэндзиро принимает торжественно озабоченный вид и собирает ручной багаж. Приехали!
Это Токио -- новая «восточная столица» самой восточной на всём белом свете страны. Или, как мы вспоминаем её по-старому, -- Эдо.
Измышляя свой план организации европейского университета и школ в своем отечестве, японские преобразователи, очевидно, не имели ни малейшего представления о том фундаментальном различии, которое существует у нас между наработками в области филологии и языковым отображением реалий вообще. Да им и негде было взять представления о таком различии. В китайской культуре и, следовательно, в их собственной, оно не существует вовсе! Запас положительных знаний на всем китайском Востоке до сих пор еще очень скудный (по сравнению с современным европейским), он там целиком включается в классицизм. По-китайски невозможно написать какое-нибудь слово, не определивши и не классифицировавши известным образом понятие или явление, выражаемое этим самим словом. Для японцев было вполне естественно предполагать, что и в Европе происходит нечто подобное. Они были твердо убеждены, что японские юноши, научившись европейскому языку во французском, английском или немецком отделении гайкокуго гаккоо62 (училища иностранных языков), будут уже достаточно подготовлены к слушанию университетских лекций на этих языках по всем предметам и факультетам. Таким образом, они рассчитывали одним ударом убить двух зайцев: во-первых - воспитать известный контингент переводчиков по всем главным европейским языкам для дипломатических и иных казенных целей, а во-вторых - подготовить некоторое количество студентов, которые, освоившись в университете с европейскою мудростью, станут потом сами насадителями её же в японских школах.
Потребность в организации подобного рода программы была громадной! Чуть только была открыта школа иностранных языков в столице, ученики целыми полчищами стали являться туда со всех сторон. Частью это были дети 11-12 лет, но главнейшим образом - уже юноши или даже совсем взрослые самураи, имевшие своих собственных детей и успевшие уже насовершать более или менее геройских подвигов в недавнем междоусобии. Некоторые уже обладали кое-какими элементарными сведениями по французскому, в особенности английскому или даже и русскому языку, приобретя их в миссионерских школах или иным путём. Но большинству приходилось начинать с азбуки. Правительство значительно усилило этот наплыв желающих тем, что предлагало учащимся казенный стол и квартиру, да еще сверх того небольшое жалованье (по одному доллару в месяц) на карманные расходы. Подобный прием в Японии можно считать традиционным со времен еще императора Зюнзинтенно, но на этот раз была, однако же, и побочная мысль -- правительство рассчитывало отвратить таким образом японских юношей от посещения миссионерских училищ, которые тоже содержат учащихся на свой счёт.
Более других наполнялось, разумеется, английское отделение, так что его очень скоро должны были перевести в особое помещение и организовать как самостоятельное училище. Это было вполне понятно, поскольку англичане и американцы составляют значимо больше половины всего числа находящихся в Японии иностранцев и успели уже довольно скоро захватить в свои руки главнейшие отрасли официальной промышленной и торговой деятельности. Помню, мне даже приходилось читать в одной из довольно авторитетных европейских газет, будто японский микадо63 приказал всем своим подданным говорить по-английски. Известие это, разумеется, было чистейший вздор и показывало, как мало в Европе понимали истинный характер происходившего в Японии движения. Тем не менее, есть некоторое основание утверждать, что английский язык становится до некоторого предела официальным языком в империи Восходящего Солнца: он заменил прежний голландский в дипломатических сношениях. Адмиралтейство и Инженерное Ведомство, как морское, так и сухопутное, были с самого же начала в англо-американских руках, железные дороги строились англичанами, а главное - во всей Японии едва ли существует и до сих пор хоть одна серьезная торговля, которая была бы не английскою, если не американскою.
Впрочем, и по другим отделениям наплыв учеников был громадный. За исключением, пожалуй, отделения китайского, которое было поручено одному «мандарину» с павлиньим пером на никогда не снимаемой им шляпе, добытому дипломатическим путем из Китая, и которое никогда не насчитывало более пятидесяти учеников.
Стекался в европейскую школу в Токио преимущественно народ бедный, отчасти потому, что в Японии вообще настоящих богачей мало. Но легко было заметить, что жажда знания здесь сосредоточивалась в том шляхетном или самурайском сословии, которое до известной степени заменяет здесь буржуазию, и которое было вконец разорено недавним упразднением старых феодальных порядков. Но совсем вскоре министерство народного просвещения (момбусёо12) очутилось в крайне затруднительном положении. Содержать на казенный счет всю эту массу учащихся, которая необыкновенно быстро увеличивалась в размерах, само по себе было уже очень нелегко. А тут еще бюджет народного просвещения был внезапно и значительно сокращен вследствие финансовых затруднений, явившихся результатом усиленной деятельности по морскому и военному ведомству в ожидании войны с Китаем, который вздумал, по английскому внушению, обидеться на японцев за их экспедицию на Формозу! В один прекрасный день пришлось объявить, что только ученики старших классов будут впредь содержаться на казенный счет, остальным же, т.е. громадному большинству, предоставлено было «выпутываться по собственному усмотрению». В столице, таким образом, накопилось до тысячи молодых людей, главнейшим образом явившихся сюда из провинции, вкусивших соблазнительного плода западной науки настолько, что им уже было горько расставаться с ним, но не имевших никаких средств продолжать за собственный счёт начатый ими курс обучения.
При этом я имел случай убедиться, как сильно развит в Японии корпоративный или кантональный дух. Несмотря на то, что прежняя феодальная система была уже окончательно упразднена, что уничтожены были даже названия бывших удельных княжеств, выходцы из каждой области составляли, тем не менее, в столице товарищества, сплоченные, и весьма тесно, и поддерживающие живую связь между своими членами структуры. Эти товарищества приняли самое живое участие в юношах, которые внезапно увидели закрытую перед собой «гостеприимную» дверь столичного училища иностранных языков. Многим, но далеко не всем, была, таким образом, представлена возможность продолжать начатое учение. Другие иными путями добыли себе необходимые для того необходимые средства. Большинству, однако же, пришлось вовсе покинуть надежду на дальнейшее ознакомление с европейскими языками и науками. Некоторые же, наконец, стали усиленно стремиться к тому, чтобы окончить в одной из миссионерских школ курс, начатый ими когда-то за счёт правительственных дотаций.
Устройство самих школ по трём западноевропейским языкам (английскому, французскому и немецкому) не представляло никаких практических затруднений, поскольку готовой программы обучения не было выработано ровным счётом никакой! Существовавшие правила и распоряжения на этот счет менялись чуть ли не каждую неделю, так что в каждую данную минуту решительно никто не знал, какие именно порядки следует считать действительными. Учителей приходилось принимать по доверию, хотя и выбор был очень велик. В это время над европейскою торговлею в Японии уже разразился тяжелый кризис. В открытых портах, преимущественно в Йокогаме, находился в наличности чрезвычайно многочисленный контингент европейцев и американцев, болтавшихся безо всякого дела. И каждый из них был бы несказанно рад возможности попасть на государственную службу. Жалованье европейским учителям, которое первоначально было установлено средним числом в три тысячи долларов в год с прибавкою казенной квартиры, упало очень скоро до ста и даже до восьмидесяти долларов в месяц. Нередко в среде учителей попадались вполне компетентные и порядочные люди. Случалось, впрочем, и противоположное. Японцы, вообще, народ доверчивый и ко всему ученому питают к тому же глубокое уважение! Первоначально им и в голову не приходило обставлять свои договоры с иностранными учителями юридическими ухищрениями, крючкотворством или иными формальностями. Несколько горьких опытов заставили их, правда, очень скоро стать на иную дорогу, впрочем, выиграли они от этого не много...
Пересматривая свой собственный контракт, заключенный мною, уже по приезде в Токио, с министерством народного просвещения, я невольно улыбаюсь его наивной претензии предвидеть такие тонкости и случайности, которых, казалось бы, можно вовсе было не принимать во внимание. Так, например, в нем предусмотрено, как следует поступать с моими бренными останками, буде я в Японии помру, и какие претензии в этом случае моя вдова может предъявлять японскому правительству. Но тот же самый контракт предоставлял мне, к примеру, право не являться на службу до десяти дней кряду! Вычет из жалованья по расчету мог иметь место только при условии, если моё отсутствие на рабочем месте продлится дольше указанного выше времени. В контракте совершенно не упоминалось о том, как часто могу я повторять эти свои десятидневные отлучки! Так что, при недобросовестности, нетрудно бы было свести свой служебный год на одну шестую часть его настоящей продолжительности или и того меньше. И весь контракт в целом был составлен в таком же духе...
Само собою разумеется, что между служащими европейцами и американцами находились такие, которые пользовались этою неопределенностью своих контрактов в размерах почти невероятных. Для многих представлялось идеалом, законтрактовавшись на пять лет, довести с первого же года японское правительство до того, чтобы оно отказало им от службы. Тогда обиженный предъявлял иск, требуя единовременной уплаты жалованья за все обозначенное в его контракте время. Несмотря на вопиющее безобразие таких проделок и на грубость приемов, пускаемых в ход для достижения цели, цель обыкновенно достигалась, благодаря экстерриториальности и тому, что консулы, на решение которых повергаются такие дела, считают обыкновенно победою своего национального знамени выигрыш подобных дел не только против японского правительства, но даже и против японских компаний. Мне лично знакомы несколько таких прощелыг, которые, заграбастав таким образом сразу крупный куш, потом хвастались своим успехом во всех сборищах европейской концессии в Цукидзи и имели смелость снова предлагать японцам свои услуги по какому-нибудь новому ведомству.
Встречались такие артисты и между учителями европейских школ, но довольно редко. Во-первых, - места этого рода своею скромною обстановкою мало манили к себе авантюристов широкого пошиба. Во-вторых, -- само министерство, находя достаточно охотников на месте, в самом Токио или в соседней Йокогаме, не заключало долгосрочных контрактов, которые становились необходимыми только в том случае, если надо было платить путевые издержки далекого путешествия. Попадались, разумеется, и учителя, скоро оказавшиеся негодными. От них спешили отделаться, не щадя никаких денег. Таким образом, комплект по всем трем западноевропейским отделениям, комплект более или менее удовлетворительных просветителей пополнялся скоро и без труда. Совершенно иначе было обставлено в этом отношении русское отделение, которым, однако же, японцы, особливо в первое время, дорожили не более всех прочих.
Япония явно нуждается в некотором числе русскоязычных переводчиков по факту смежности своих владений с нашими, даже не говоря существовавшей тогда ещё чересполосности на полуострове Сахалин64. Однако ж для одной лишь этой цели едва ли стоило бы заводить особую школу в столице, особливо же с такими же хлопотами и затратами, с которыми дело это было сопряжено в целом. Я был немало удивлен по приезду в Японию тем, что изо всех японских переводчиков самых разных европейских языков, стоявших в большинстве случаев значительно ниже самого скромного уровня, именно русскоязычные отличались сравнительно лучшим знанием своего дела! К тому же они оказались многочисленнее, чем можно было ожидать. Некоторые из них в очень юных летах были отправлены в Россию, отчасти на казенный счет, отчасти же иждивением адмирала графа Путятина. Другие, никогда не покидавшие своей родины, научились, однако же, довольно удовлетворительно говорить по-русски в училище, устроенном нашими миссионерами в Хакодатэ под руководством архимандрита отца Анатолия. Впоследствии в самой столице было устроено в более широких размерах русское миссионерское училище, которым занимался с особою любовью архимандрит отец Николай Касаткин, великий знаток японской истории, синтоистской религии и языка, начальник православной миссии в Японии. Наши миссионеры своим личным характером и своим действительно образцовым исполнением трудных своих обязанностей успели внушить глубокое уважение к себе и к своему делу. Несмотря на то, что эти хитрые островитяне крайнего Востока решительно не хотят видеть в наших миссионерах только религиозных пропагандистов, преследующих исключительно духовные цели без политической задней мысли, они всё же охотно идут в русские миссионерские училища. И даже тогда, когда к религиозным вопросам относятся с равнодушием, довольно обычным в буддийских странах. Замечу кстати, что далёкое Хакодатэ для изучения русского языка оказалось почвою более благоприятною, чем столичный Эдо. Сие объясняется тем, что в Хакодатэ рано образовалась маленькая русская колония, поддерживавшая живые сношения с местным населением, и что там, прежде, довольно часто стаивали наши военные суда...
Около Нагасаки, где нет ни духовной миссии, ни русского училища, существует, однако, целая деревня, многие из жителей которой говорят довольно порядочно по-русски, благодаря частым стоянкам наших казенных судов. Повторяю, имея в виду только доставить Японии необходимый для нее контингент переводчиков, не было строгой надобности создавать особое отделение русского языка при училище иностранных языков в Токио. Но дело в том, что один из крупнейших японских тузов, вице-председатель государственного совета Ивакура, вывез из своего пребывания в Петербурге самое благоприятное впечатление и вернулся домой восторженным поклонником Петра Великого. Все русское пользовалось в целой его партии совершенно особым пристрастием, и Россия всегда представлялась японцам страною значительно ближе к их нравам и порядкам, чем западноевропейские государства или Соединенные Штаты!
Япония, без сомнения, сильно нуждалась в том, чтобы какое-нибудь из европейских государств послужило ей руководителем в трудном деле её - в натурализации страны на всемирном культурном поприще. Роль эту несколько позже взяла на себя Америка, благодаря едва ли не исключительным личным качествам своего посланника старика Бингама, сменившего калифорнийского авантюриста де Лонга, оставившего по себе на всем Крайнем Востоке весьма печальные воспоминания. Но тогда, по очень разнообразным соображениям, казалось всего естественнее вручить эту роль нашему Отечеству. Россия явилась, как бы, неизбежною союзницей Японии против Китая. И при этой общности политических интересов между японскою и русскою империями нельзя было даже и придумать на настоящий момент хоть какого-нибудь яблока раздора. Другие европейские государства имеют постоянными своими представителями в открытых японских портах целый легион коммерсантов, промышленников, авантюристов, имеющих в стране те денежные дела, из-за которых ежечасно возникают всякие мелочные столкновения и дрязги. Дипломатические агенты этих стран, даже и при желании блюсти правду и беспристрастие, неизбежно поддаются влиянию своих соотечественников, отстаивают их требования и споры о «выеденном яйце», раздувают ежечасно дипломатические и политические вопросы.
Относительно России не существует, пожалуй, вовсе сиих неблагоприятных условий. Представителей нашей национальности во всей империи Восходящего Солнца едва ли насчитывается десяток, да и те (с упразднением Курильской компании г.Филиппеуса) не имеют с туземцами решительно никаких торговых или промышленных дел. Мотивов же для дружеских отношений между двумя соседними государствами существует множество. При всей недавности своего вступления на поприще международных сношений маленькая Япония уже успела оказать нашей уссурийской окраине несколько ценных услуг. Иной раз она снабжала Владивосток хлебом, которого там решительно не знали где взять, так как финские суда, везшие его из Балтийского моря, частью разбивались вовсе, частью терпели частичные крушения. Наша военная сибирская эскадра в случае повреждения одного из ее пароходов принуждена была посылать его чиниться на японские верфи в Йокосуку, первоначально устроенные, правда, французами, но уже давно перешедшие в японские руки. С тех пор как японские порты очутились переполненными европейскими и американскими товарами, продававшимися там за бесценок, японские купцы неоднократно придумывали отправлять их во Владивосток, и этим немало способствовали приданию некоторой комфортабельности тамошней жизни. Операции подобного рода не разрослись до сколько-нибудь значимых размеров, поскольку потребительная стоимость Владивостока оказалась весьма ограниченной. Японцы, однако, очень скоро связали его правильными (исключительно в летнее время) пароходными сообщениями со своими открытыми портами, а следовательно, и с целым Светом в целом. Вообще, они рановато наметили Сахалин и Уссурийский край как поприще, на котором рано или поздно им суждено будет попытать свою предприимчивость. Все эти и многие другие соображения заставили, в итоге, японцев придать нарочитое значение русскому отделению школы иностранных языков в Токио. При сём я имею в виду не только правительство, не щадившее издержек и хлопот на сие дело, но также и самое общество.
С самого начала своего русская школа в японской столице насчитывала уже около полутораста учеников разного возраста, начиная с десятилетних мальчиков и завершая совершено взрослыми самураями. Не следует забывать, что изучение русского языка не открывало перед японскими студентами тех широких перспектив, которые имели в виду ученики английского или французского, отчасти даже и немецкого отделений. По-английски и по-французски в столице уже читались высшие университетские курсы. Немецкий язык открывал доступ, к примеру, в медицинские училища. По-русски же не предполагалось никакого высшего преподавания. В смысле карьеры или возможности зарабатывать для себя средства к существованию, изучение русского языка представлялось, тоже, весьма и весьма малозначительным. Японцы, владеющие каким-нибудь европейским языком, если даже им и не удаётся устроиться на государственной службе, могли найти себе место в одной из многочисленных торговых контор, магазинов, гостиниц и т.п. Для студентов же русского отделения не существовало ни одного из этих посторонних побуждений, ничего!
Устройство русского отделения с первых же шагов встретило такие затруднения, о которых не было и помина при устройстве всех других иностранных школ. О первом русском учителе в Токио до меня дошли уже только полулегендарные слухи. Знаю я лишь, что он сам называл себя просто Сидором, без всякого прибавления, и что о происхождении его решительно никто ничего толком и не знал. Лучшими моментами его педагогической деятельности были те, когда он, являясь в класс мертвецки пьяным и усевшись на кафедре, тотчас же засыпал непробудным сном. Иначе же он ругал своих слушателей самым неприличным образом, вступал с ними в рукопашный бой и, наконец, был выталкиваем ими же самими из училища.
На смену ему явился молодой, очень щеголеватого вида джентльмен, еврей с польскою фамилиею, уроженец Варшавы, воспитанный в Берлине. Он сразу обворожил и начальство, и учеников своею обходительностью, держал себя чрезвычайно прилично, говорил удовлетворительно на нескольких европейских языках, необыкновенно быстро выучился разговорному японскому языку и вдобавок ко всему артистически играл на фортепиано. Свою казенную квартиру в помещении министерства иностранных дел он скоро уставил превосходнейшими образцами японского искусства, которые приметно становятся редкостью даже в самой Японии, но которые он разыскивал каким-то никому непонятным чутьем.
Правда, он скоро повел очень шибкий и прибыльный торг этими самыми предметами. Но так как в упущениях по службе его упрекнуть ничем не могли, то все и были крайне довольны неожиданными его приобретениями.
Европейские и японские тузы в назначенные дни собирались к нему на обед и на вечера... Короче говоря, все шло к обоюдному удовольствию, когда директором школы иностранных языков был назначен только что вернувшийся из Москвы господин Итикава, проведший значительную часть своей жизни в России, успевший там жениться и овдоветь и русским языком владеющий в совершенстве. Новый директор, конечно, счёл одною из первейших своих обязанностей посетить класс русского учителя, о разнообразных достоинствах которого он уже был много наслышан и даже раньше своего возвращения в отечество. К немалому изумлению директора, тот язык, на котором заговорил с ним этот обворожительный молодой человек в золотых очках, может быть, и не был чистым польским языком, но на русский походил очень мало, так что господин Итикава и понимал-то его с большим затруднением... Характерность японских нравов та, что по обнаружении этого неприятного недоразумения учитель вовсе не был выгнан со службы, но только переведен в немецкое отделение, где оказался действительно на своем месте, так как, несмотря на еврейское свое происхождение, он говорил на этом языке превосходно.
Эти две неудачи убедили японское министерство, что собственными средствами добыть русского учителя не так-то легко, и заставили его обратиться к содействию нашего уполномоченного господина Бюцева. Через его обязательное посредничество им был рекомендован пожилой уже господин Тр.., тоже еврей по происхождению, числившийся «студентом» (т.е. кандидатом в переводчики) при русском консульстве в Хакодатэ. До своего вступления jia факультет восточных языков в Петербурге господин Тр... уже учительствовал в приходском училище в одной из наших западных губерний, а следовательно, мог считаться, даже по европейским меркам, отчасти компетентным для занятия предложенного ему места.
Обрадованное находкою и полагаясь на официальную рекомендацию, японское министерство назначило новому учителю небывалое жалованье - в шесть тысяч долларов в год (!), при казенной квартире и некоторых других удобствах. Удивленный такою щедростью господин Тр..., если не до конца своих дней, то, по крайней мере, до конца своей служебной деятельности в Токио, был терзаем одним угрызением - зачем он не потребовал двенадцать тысяч, так как японцы, без сомнения, заплатили бы и таковую сумму! Эту свою оплошность он твердо решил выместить как на японском начальстве, так и на своих учениках. Не проходило и дня без того, чтобы Тр... не предъявлял школьной дирекции или министерству какого-нибудь нового, крайне стеснительного для них требования... И хотя все его притязания отличались заведомо нелепым характером и неосновательностью, тем не менее все они были исполняемы. Происходило это отчасти благодаря японской уступчивости вообще, отчасти потому, что при малейшем противоречии господин Тр.., облачаясь в свой чиновничий мундир, неистово кричал, размахивал руками и угрожал злополучной японской империи всероссийскими войсками и флотами.
Нечего и прибавлять, что к школьным своим обязанностям он относился крайне небрежно, являясь в классы только тогда, когда не представлялось уже решительно никакой возможности провести время сколько-нибудь развлекательным для него образом, и весь курс своего преподавания систематически ограничивал книжкою басен Крылова.
Промаявшись с ним более двух лет, министерство сочло себя крайне счастливым, когда случилась, наконец, возможность отделаться от него, заплатив ему еще за два с половиною года жалованья вперед, с придачею еще какого-то куша в качестве прогонов в Петербург или отступных.
Дальнейшая судьба русского отделения школы иностранных языков в Токио мне неизвестна, так как и самому пришлось оставить Японию почти накануне отъезда господина Тр...
Излишне также было бы распространяться об устройстве европейского Университета в Токио, так как Университет этот, фактически существующий уже около пятнадцати лет, до сих пор всего менее всего может считаться обустроенным. Насчитывая в числе своих профессоров несколько европейских и американских ученых знаменитостей, университет страдал более всего от невозможности, так сказать, привести хоть сколько-нибудь уровень своего преподавания к всеобщему знаменателю. Знаменитости стоили страшных денег и к тому же не встречались на каждом шагу. А потому приходилось рядом с бывшим директором гамбургского Зоологического сада профессором Рильгендорфом, читавшим зоологию, встречать на кафедре физиологии какого-то полинявшего американского миссионера, поучавшего, заодно, и студентов филологического факультета политической экономии. А известный американский химик Аткинсон имел своим собратом француза, который сам себя выдавал за беглого артиллерийского сержанта и читал при том высшую математику.
Во всей своей преобразовательной деятельности японцы делали, да и продолжают и по сей день, по всей вероятности, делать на каждом шагу очень крупные промахи и ошибки. Но они очень легко научаются, не падают два раза в одну и ту же яму, уроки прошлого идут им впрок, и замеченная ошибка исправляется всегда очень радикально и скоро. Так еще до моего отъезда из Японии, было уже решено вовсе закрыть французское отделение университета в Токио и сосредоточить все средства на организации высшего преподавания только на одном европейском языке. Языком этим предполагалось избрать английский. Прекрасная организация медицинской школы, которая с самого же своего основания стала немецкою специальностью, навела, однако, на мысль, что и вообще дело высшего образования пойдет, пожалуй, успешнее, если его сосредоточить в немецких руках. Таким образом, Япония начинает за эти последние годы быстро германизироваться!
Но об этих ее последних преобразованиях я сам мог бы говорить только по газетным известиям и ещё лишь по немногим письмам, порою доходящим до меня из этой далекой страны.