- Ну?
- Видите ли... Один профессор, Аренландер, немец, предложил простой способ: треугольник, деревянный треугольник с зайчиком... Ставится в окне под солнце, и вот зайчик движется... Нужно отметить, когда он совпадает с самой короткой тенью, а потом... (Это и будет меридиан... солнце в зените...), а потом таблица поправок из "Морского журнала"... Но почему треугольник?.. Не лучше ли, если мы возьмем кольцо?.. Вот... сам я заказал, а градуировать (я хотел наклеить бумажку с делениями, но ведь на меди никаким клеем не приклеишь), а градуировать отдал граверу... Вот зайчик... на диафрагме.
- Так что у вас... Вам известен... меридиан... Извините меня, я ничего не поняла!
И Наталья Львовна густо покраснела вдруг именно оттого, что пыталась понять и не могла. От румянца глаза у нее стали очень ярки.
- У меня точнейшее время! - с оттенком сказал Алексей Иваныч. - Где бы я ни был, в какой бы точке земного шара я ни находился, у меня - точнейшее время! Всегда, везде.
- Зачем это вам? - удивилась она. - Ах, для работ.
- Н-нет... это - нет... Я просто люблю точное время... Зачем же тогда и часы, если они отстают на целых пять минут? Зачем?
- Ну, вот... У меня часы всегда отставали или бежали вперед.
- Прежде у меня часы также шли безалаберно, но теперь...
- Ах, это и у вас тоже недавно?
- С полгода... Да, месяцев семь...
- Но раньше-то вы обходились же без этого... сооружения...
- Да, раньше!..
- А это что? Собака? Тоже собака? - подняла Наталья Львовна маленький любительский снимок, выпавший из книжки. - Боже мой, ка-ка-я облезлая!
- Одоробло! - улыбнулся Алексей Иваныч. - У нас прислуга была хохлушка, - та ее сразу, как я привел, "одороблом" окрестила. Ну, несчастная же, - ну, верите ли, сердце ноет глядеть на нее... Стоит на улице, - равнодушнейший уж ко всему вид, - ветром качает... "Собачка, говорю, собачка, экая ты, брат, несчастная!" А тут булочная рядом - купил ей булку. При мне всю ее съела... Вот е-ла... Пошел я, - конечно же, она за мной, куда же ей больше? Пришли с ней домой, - жена в ужас! (Разумеется, за Митю боялась: все может случиться, конечно, - эхинококки, болезни...) "Гони ее вон!" Стоит собачка, очень умильно всем нам в глаза смотрит... И, кажется, думает: "К хорошим же это я людям попала, - почему же такой крик?.." Вильнет хвостом и оч-чень внимательно всматривается: понимает, что положение-то ее не совсем прочно... Гони ее вон!.. Легко сказать, конечно, а тут... Что же делать? Снял вот ее кодаком на память... И куда же она денется? Город... по утрам этакие с клетками, - поймают, убьют... А зве-ерски их убивают, ведь вы знаете?.. Отвратительно зверски... Ну что ж... Вышел я с ней. "Несчастная ты, брат, несчастная!" Усадил на извозчика, - в собачью лечебницу: умертвили безболезненно под хлороформом... Заплатил, поехал домой... Несколько дней все мерещилось... Одоробло!
И тут же вспомнил он о прокушенной руке Натальи Львовны и сделал вдруг свой хватающий жест:
- Простите!
- Что? - Наталья Львовна посмотрела на него удивленно и сказала вскользь: - Все-таки она не пожалела ее, ваша жена... А это что? Тоже реликвия? - и указала на полосатого паяца под стеклянным толстым колпаком.
Паяц лежал, раскинув руки и собрав ноги; одна половина - красная, полосками, другая - белая, мелким горошком; колпачок над глупым фарфоровым лицом немного набок; туфельки желтые с китайскими носками... Под паяцем коврик...
- Это?.. - Алексей Иваныч запнулся было немного, пригляделся к ней и заговорил, путаясь: - Это у нее перед смертью... у моей Вали... Она ведь без меня умерла, далеко от меня, у сестры, на Волыни - вот. Я писал сестре Анюте: "Что у нее было в руках перед смертью, - пришли мне, только честно"... Она честная... Я думал, - может быть, мне писала карандашом, ну, что-нибудь, ну, хоть два слова... Или платок ее... Мог ведь быть и платок... Или вообще... могло же быть в руках что-нибудь совместное наше, давнишнее... ну, вещица какая-нибудь, которую я давно знаю... И вдруг паяц... Откуда? Что это значит? Совсем новенький... Для новорожденного Анюта купила... Что это может значить?.. Не понимаю... Ребенка хотела нянчить?.. Но почему же не ребенка, а паяца?
- Как же умирающая могла бы нянчить ребенка? - и Наталья Львовна чуть улыбнулась краешками губ, отводя в сторону лицо.
- Да, конечно... Она могла бы мне написать что-нибудь, последнее... Ну, хоть два слова... А вот это... Не написала!.. А вот это - коллекция... Тут жуки здешние, только самые редкие... Это вас не займет, конечно? На что вам жуки?.. Да и мне на что? Так... И это не сам я собирал, не сам, не думайте! Это мне подарил сын здешнего врача, Юрия Григорьича, студент, - не знаю, зачем. А может быть, вам любопытно? Я вам подарю, - живо повернулся Алексей Иваныч.
- Нет, пожалуйста!.. Что вы!.. Радость какая, - жуки! Я их боюсь!
Подняла руки к самому лицу, как бы для защиты от жуков, и вскрикнула слабо: "Ой... А больно все-таки!", так что и Алексей Иваныч, сразу встревожась, взял ее зачем-то за укушенную руку тихо и сказал наставительно:
- Вот видите... И конечно же, будет больно... Вы осторожней... Ну, я подарю это Павлику... вот этому, - на костылях... видели?
- Я его знаю даже... Мы с ним познакомились...
- Ах, так!.. Как же это вы? Тем лучше.
- Почему "тем лучше"?
- Ну, просто так... Он какой-то хороший... и несчастный. И должно быть, мало уж ему осталось жить. Так жаль!..
- Пустое, - поправится... Однако хозяйка ваша уж беспокоится... опять прошла мимо двери: должно быть, самовар нужен... Ну, я пойду.
- Посидите... Поговорим еще.
- Нет, и вы ведь куда-то шли... на работы?.. Я вас задержала.
- Работы налажены... Это не важно, - работы... А вот... Я вам хотел что-нибудь подарить на память.
- Вы уезжаете?
- Куда? Нет... пока нет... На память... ну, просто о сегодняшнем дне на память.
- Ах, вот как!.. Что же вы мне подарите?
- Не знаю, право... Жуков вы не хотите...
- Жуков я окончательно не хочу... А вот что разве...
- Одоробло?
- Н-нет, эту прелесть я тоже не хочу... А вот (она подошла к стеклянному колпаку) паяц этот, он очень мил... Очень... очень. У меня вообще любовь к игрушкам.
Она посмотрела на туман в окнах, потом на Алексея Иваныча, который отвернулся вдруг к столу с бумагами, потом взяла свою теплую кофточку, лежавшую на стуле.
- Ну, с моей прокушенной рукой возня теперь... Помогите мне, пожалуйста, а то я... А подарить вы мне после успеете.
Но, помогая ей одеваться, Алексей Иваныч опять, незаметно для себя, отыскал глазами скромный, чуть сутуливший ей шею мослачок.
Когда же он вышел с нею, направляясь к калитке дачи, он увидел, что около калитки в густом тумане чернеют две конские головы, - извозчик, - и потом голоса какие-то, и застучала калитка, и во двор вошли трое: Гречулевич - тот самый, который упрямо хотел доказать, что треугольник равен кубу, Макухин - владелец каменоломен - и его брат, Макар.
Макухина Алексей Иваныч знал по клубу, а его брата видел впервые, хотя и слышал о нем кое-что от Гречулевича.
Было когда-то двое каменотесов Макухиных, - это и не очень давно, - лет десять назад, - Макар и Федька: Макар - работящий, а Федька - шалый, Макар скопил триста рублей, а Федька все прокучивал с бабами. Работали они на одной каменоломне, и с ними вместе было там еще человек двадцать - и русские, и турки, и греки, а хозяин - армянин - запутался в долгах и однажды скрылся куда-то, бросив и рабочих, и каменоломню. Артель должна бы была распасться, но деваться было некуда, время тугое - осень, а Федька как-то узнал в кофейне, что в скорости назначены торги в одном из ближних городов на поставку камня для мостовой и требуется всего-то 600 рублей, чтобы принять в них участие.
- Вот и возьмись! - сказали русские рабочие, смеясь, а турки оживленно говорили:
- Тот да руб, тот да два, тот да три... туды-суды, - собрал мелочь, хозай будешь!
Начали собирать, но собрали всего рублей четыреста.
Вот тут-то Федька и пристал к брату за остальными деньгами. Медлить было никак нельзя, а Макар медлил.
- Может, я и сам... - говорил Макар, щурясь.
- Берись сам, когда так...
- Как же "берись"? Это дело рисковое. Не с нашим затылком в новые ворота бить...
Но Федька был молодой и смелый, и терять ему все равно нечего было: уговорил все-таки Макара, дал ему вексель на пятьсот (под земельный участок в деревне), забрал триста его, четыреста артельных, уехал на торги, взял подряд и приехал назад (к удивлению земляков, решивших окончательно, что Федька как малый неглупый, с такими деньгами уехавши, назад вернуться не должен), но приехал уж не в синем картузе, а в приличной касторовой кепке.
Через месяц, нагрузив два судна камнем, отправил их сам, а вернувшись, рассчитался со всеми турками и греками и брату Макару отдал пятьсот, а арендный договор на каменоломню переписал на свое имя.
- Что ты так рисково дело повел? - удивился Макар.
А Федька, - перед тем он только что отбыл солдатчину, - был еще малый верткий, ловкий, - только покатывался: работа дураков любит.
Потом пошло что-то не совсем понятное: не только Макар - и другие-то мало понимали, в чем тут суть: в деле или в Федьке. Макар ушел из артели, завел в городке кузню да так и остался Макаром, а Федька к концу года уж выскочил в Федоры Петровичи, - сам не работал, конечно, а только ездил по берегу, по городам и имениям - не надо ли где камня, - брал подряды и для доставки фрахтовал баркасы.
Макар все пророчил ему, что он прогорит так же, как армянин, но когда Федор приобрел в другом месте еще каменоломню и собрал новую артель, а в городке купил дом над речкой и даже завел велосипед, - Макар увидел наконец, что дело Федькино прочно - велосипед его окончательно доконал.
Когда на новенькой, сверкающей спицами машине Федька прокатился мимо кузни, даже и ногами не работая, - на свободном колесе, как барин, - белый, раздобревший, в господском шершавом зеленом костюме, в подстегнутых брюках, и даже не поглядел на него, как будто нет на свете ни его и никакой кузни, Макар не выдержал и запил от зависти и досады.
Пьяный, он плакал навзрыд и, моргая распухшими веками, рассказывал всем, как брат его пошел с его же денег, а потом неправильно поступил: дом купил на свое имя, каменоломню - на свое... велосипед... и кто его знает, может, ему так повезет, что он и не прогорит и большими тысячами ворочать будет... Почему же это? Где же правда?
Кузню он проплакал; потом явился к брату, и тот дал ему комнатенку рядом с кухней, иногда заставлял его работать по хозяйству, но денег не доверял.
Макар был повыше и посуше Федьки и как-то особенно глядел тяжело и мрачно, а желваки на левой скуле были у него, как у лошади, и когда он начинал играть ими, в упор глядя на брата, - посторонние про себя покачивали головами; но Федор знал, видно, себя и брата лучше, чем посторонние.
Иногда Макару представлялось важным, даже необходимым, носить такую же кепку, как у брата, или костюм такой же, или ботинки по моде с круглыми носками, - и он, играя своими страшными желваками и тяжело глядя в упор, выпрашивал денег у Федора и покупал. Но все, что делало Федора почти приличным на вид, на нем сидело так неуклюже, так не приставало к нему, точно ограбил кого на большой дороге, очень быстро изнашивалось, и тогда он имел совсем нелепый вид. А Федор все богател и как будто даже не особенно хлопотал об этом: само лезло. Дом над речкой продал, взял втрое. Купил еще усадьбу за пятнадцать тысяч, а через год продал за тридцать пять. К последнему времени имел уже шесть каменоломен и везде по приморским городам брал подряды на мостовые.
И чем больше белел и добрел Федор, тем больше худел и чернел Макар. Несколько раз предлагал Федор брату помочь устроиться где-нибудь в другом городе, на каком-нибудь своем деле, но, играя желваками, сквозь зубы протискивал Макар: "Иш-шь! Хитер больно!" И никуда не шел. Иногда просто выгонял его Федор; Макар уходил на поденную, что получал - пропивал и жаловался: где же правда? А когда уезжал брат, - опять водворялся в комнатенке при кухне.
По дому он был, как это ни странно, честен: он ничего не тащил, не утаивал, напротив, даже берег все гораздо рачительней Федора и из-за какой-нибудь курицы готов был хоть целый день грызться с соседями: "Мы свово не намерены вам одаривать! И намеренья такого нашего нет - ишь, алахари!" И чуть только узнавал о какой-нибудь новой каменоломне брата, он неизменно под тем или иным предлогом добирался туда, ко всему прикидывался хозяйским взглядом, делал даже замечания рабочим, а приезжая, моргал пьяными глазами в рыбацком ресторанчике и говорил скорбно:
- Обзаведение наше опять еще уширилось больше... Еще все больше... Ну, хорошо!
Давил рюмку рукой и играл желваками.
Федор почитывал газеты и за эти десять лет приобрел уже привычку говорить с разными выше себя стоящими людьми, отнюдь не теряя достоинства, и уж довольно правильно говорил (разве что иногда ляпнет вместо "веранда" веренада, или что-нибудь в этом роде, и тем себя выдаст), суждения же всегда были здравы. Лицо у него было какое-то балованное даже, умеренно раздавшееся, с ленцой в глазах, а отпустив подусники, он достиг как будто чего-то барского, такого, чем щеголяли всю жизнь иные кавалеристы, становые пристава, владельцы мелких шляхетских фольварков и корчмари-латыши в Остзейском крае.
Еще издали сквозь туман было заметно, что оба они с Гречулевичем довольно оживлены, и только Макар, по обыкновению, мрачен. Когда же встретились на дорожке в аллее, то Алексей Иваныч остановился и остановил Наталью Львовну, а так как для него всегда было удовольствием знакомить людей, то он ни с того, ни с сего познакомил ее и с Гречулевичем, и с Федором, и даже с Макаром; только покосившись на грязную лапищу Макара, Наталья Львовна никому не подала руки, извинилась укусом; кстати, поговорили немного об укусе: и как это случилось, и о распущенности здешних хозяев, Терехова в особенности. Услышав эту фамилию, Гречулевич шумно возмутился:
- Терехов! Ну еще бы, - банный купец!.. В Москве на Самотеке баню держит, - как же ему без дворняги?!
- Хотя у вас тоже достаточно всяких псов, - скромно сказал Федор.
- У меня гончаки!.. Гончаки, брат, на людей не бросаются, это разница.
Когда перешли к делу, то дело оказалось самое пустое и вполне могло бы обойтись без Алексея Иваныча: хотели сегодня купить каменную ломку на земле Гречулевича (а земля эта была как раз на самой почти верхушке той невысокой круглой горы, которой любовался Павлик и которая так и называлась Таш-Бурун, т.е. "каменный подбородок").
Гречулевич заезжал на работы, чтобы просто взять Алексея Иваныча к нотариусу, как свидетеля, а потом пообедать вместе в клубе, но, когда не нашел его на работах, заехал сюда. Макар же, оказалось, согласился, наконец, служить у брата именно в этой новой каменоломне, поэтому и очутился тут с ним.
Так случилось, что в кипарисовой аллее капитанши Алимовой, в туманный день, по совершенно пустым причинам, столкнулись несколько человек, но, однако, это имело некоторые последствия для всех.
Наталью Львовну Алексей Иваныч вместе с остальными проводил на дачу Шмидта, и, уходя, она дружелюбно кивнула всем головой.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
БУКЕТЫ ХРИЗАНТЕМ
На другой день, прожженный насквозь солнцем и просоленный впрок морскими ветрами, цыган-комиссионер Тахтар Чебинцев, поджарый, точно полевой кузнечик, а усы, как у китайца на чайных коробках, подымался из городка на Перевал с большим букетом махровых хризантем: сам черный весь, цветы белые.
Он держал их вниз и от себя, попыхивал кривой трубочкой и имел довольно равнодушный вид. Он уж столько ходил по всем здесь дорогам и подымался и опускался, что теперь только смотрел в землю и думал.
Попрыскивал дождик, и от моря к горам поднялась пышная четырехцветная радуга, - мост между стихиями, которые суетно разделял теперь Алексей Иваныч, и в один конец радуги попал баркас с чем-то тяжелым, и до того засиял всеми парусами, что вот-вот улетит в небо, а в другой - купа высоких тополей, теперь ставших просто сказочными деревьями.
На Перевале Тахтар пришел к даче Шмидта. Все дачи тут строились при нем, а так как он вечно торчал на набережной, то знал даже и помнил, какой материал для них возили, на чьих лошадях, когда именно это было, какой подрядчик строил, сколько ему переплачено зря, во сколько заложена какая дача и какая не заложена еще совсем, - потому что хозяин или ни к чему богат или очень глуп, - какие дачники жили на такой-то даче и в таком-то году, и почему в следующем году перешли они на другую дачу, и много еще всякого; огромное количество этих знаний давно уже поселило в Тахтаре какое-то свое отношение ко всему кругом: была некоторая снисходительная любовь и иногда довольно живой интерес, но совершенно никакого уважения.
Наталья Львовна стояла на балконе, смотрела на конец радуги, погруженный в море, видела, как вошел во двор какой-то восточный человек с пучком хризантем, у калитки разговаривал с Иваном (который головой кивал на балкон, а ногами отшвыривал наседавшего Гектора), а потом направился прямо к ней, выпустив назад свою дубовую палку и виляя ею равномерно, как хвостом.
Был он в коротенькой дубленой горной куртке, с вытертым бараньим воротником и в старой шапчонке и, пока подходил, сильно выставляя вперед колени, усиленно докуривал трубку - немного уж оставалось, а бросить жалко.
"Вот прекрасные цветы какие! Непременно куплю", - подумала Наталья Львовна, но Тахтар, подойдя, кивнул ей головою, чуть сдвинув шапчонку, протянул букет, очень выразительно посмотрел на нее стеклянно-желтыми, древнейшими хитрыми глазами и коротко добавил ко всему этому:
- Тибе!
- Что это значит? - Цветы Наталья Львовна взяла и спросила: - Сколько хочешь за них?
- Не надо деньги... Тибе! - спокойно повторил Тахтар, еще выразительнее поглядев.
- Ах, это "букет"!.. Ну, значит, не мне - ты перепутал. Возьми-ка его.
- Тибе! - отступил на шаг Тахтар, колыхнув китайский ус улыбкой, все понимающей.
- Что ты выдумал еще! Конечно, не мне! Возьми назад!
- Зачем не тибе?.. Зачем назад?
Тахтар даже пожал узкими плечами, загнул еще круче черный нос и выпятил обе губы, а желтые глаза сделал такими загадочными, что Наталья Львовна спросила наконец:
- Да от кого же?
Тут проснулось в ней что-то: показалось, что букет этот от того, о ком она думала (потому что она действительно думала), от того, кого, не надеясь дождаться, ждала все-таки (потому что смутно и неуверенно она ждала), - и вот пришло, настало, - и, не в силах сдержать себя, она покраснела радостно, а Тахтар приблизил к ней черное, с проседью на небритом подбородке, узкое лицо и сказал таинственно, точно гадать собрался:
- Богат чиловек!
- Приезжий?.. Из гостиницы?
- Приезжай - как знаем: богат чиловек, бедна чиловек?
И опять бросил значительный косвенный взгляд.
- Здешний, значит?
- Ну да, здешня чиловек.
А в это время почти одновременно отворилась дверь из кухни и выглянуло любопытное безбровое, конопатое, красное и потное лицо Ундины Карловны, а из окна показалась голая и тоже красная голова отца, но не поэтому бросила Тахтару обратно букет Наталья Львовна: если б и одну ее встретил где-нибудь на прогулке Тахтар, - так же полетел бы в него букет.
Когда подымался сюда Тахтар, он соображал, что вот эта барышня, к которой его послали, даст ему на чай мелочь, но он потом постарается рассказать ей что-нибудь жалостное: "Зима... Приезжий - нет... На скрипке играем, когда свадьба... каждый день разве свадьба? Конце концам, куда пойдем? Дети много... Что будем кушай?.. Три маслинка - десят вилка..." еще что-нибудь такое скажет, и барышня, - все барышни добрые, потому что все глупые, - прибавит ему мелочь.
Но когда полетел в него букет, он растерялся.
Он поднял было его, посмотрел на него и на Наталью Львовну, сверкнув белками, ширнул в наседавшего Гектора палкой, еще хотел сказать что-то последнее, но, видя, что барышня ушла уже с балкона в комнаты, запустил в Гектора белыми хризантемами и, выходя с дачи, сильно хлопнул калиткой.
Вниз, в городок, пошел он совсем сердитый: и на въедливый дождик, и на скользкую дорогу, и на пышную радугу, и на белые цветы, и на глупую барышню, и больше всего на Федора Макухина, который его послал.
А час спустя, когда уж и дождик перестал, и солнце начало садиться прямо на распростертые сучья буков на верхушке Таш-Буруна, и над морем, над самым горизонтом зазолотели уж вечные (бесполезно даже и утверждать, что невечные), спокон веку отдыхающие там облака, - показался снизу еще какой-то, только уж не цыган, а русский, обстоятельный телом, с окладистой рыжей бородой, видимо, дворник или садовник с какой-нибудь дачи на берегу (не из города шел, а с берега, с этой стороны). Подпирался палкой и отдувался, потому что подъем отсюда был крут, и все поглядывал наверх, много ль еще осталось ходу.
Когда стал подходить ближе, с дачи Шмидта увидали, что направляется он к ним и что выражение лица и фигуры его чрезвычайно деловое. В левой руке держал что-то белое, но заключить уверенно, что это тоже букет, нельзя пока было, видно было только что-то, завернутое в белую, не газетную бумагу и легкое на вид.
Когда же вошел он в калитку, ища глазами, к кому бы обратиться с расспросами, а потом, увидя Ивана на перекопке персиков, подошел к нему, Наталья Львовна сказала отцу преувеличенно скорбно:
- Конечно, еще букет!.. И я уж теперь догадалась, от кого: вчера с какими-то тремя дураками познакомил меня Алексей Иваныч; это, наверно, от них.
Когда же человек с окладистой бородой (в лиловом пиджаке и в картузе, как у Мартына, с околышем из Манчестера) направился тоже к балкону, Наталья Львовна толкнула отца:
- Папа, гони его вон!.. Я к нему ни за что не выйду! Тот букет швырнула, - и очень рука болит, - а теперь еще...
- Ага!.. Хорошо! - угрожающе сказал полковник, надевая фуражку.
И, выйдя на балкон к рыжему, он спросил строгим рокотом:
- Кого надо, любезный?
Тот снял картуз и протянул букет:
- Вот прислали тут... барышне...
- То есть дочери моей... кто?
- Точно так... барин, - помещик Гречулевич.
- Гм... помещик?
Полковник покосился на окно, кашлянул и спустился с балкона, медленно размышляя.
- Дочь моя больна... поэтому...
Он совершенно не знал, как поступить с букетом помещика. Он прошел несколько шагов по дорожке, почесал переносье... Рыжий шел за ним.
- Гм... помещик... Что же, он здесь на постоянном жительстве?
- Да... Они... вот там ихняя дача... за косогорьем, отсюда незаметно... на берегу.
- Ага!.. Се-мей-ный? (Еще несколько шагов вперед.)
- Никак нет... Человек холостой.
- Так... служит где-нибудь? Не чиновник?
- Нет, так, по домашности... по хозяйству.
- Вот что, любезный... (Это уж, подходя к калитке.) Дочь моя больна, поэтому... - Он вынул кошелек, долго в нем рылся, нашел, наконец, двугривенный. - Вот!.. Что же касается букета и прочее... скажи, братец, что-о... передал! Только не самой барышне лично, так как больна... Понимаешь? Больна!.. Можешь даже тут его где-нибудь положить... Вот так... С богом теперь!
Ни из окон дома, ни с балкона не видно было, как беседовал полковник с рыжим садовником; когда же он вернулся, Наталья Львовна спросила с явным любопытством:
- Ну, от кого?
- Какой-то, видишь ли, Гречулевич, - по-ме-щик!
- Ну да, - я так и знала! Это из трех из этих... с хлыстом, в ботфортах... А какие цветы?
- Ну уж, не посмотрел... Хотя, если тебе угодно... Букет, конечно, тут брошен - пошли Ивана.
Иван принес букет, оказались тоже огромные хризантемы, только розовые.
- Какая прелесть! - восхитилась Наталья Львовна и поставила их в вазу на стол.
- Сейчас еще принесут, - вот увидите! Это они сговорились! - уверяла она Ундину Карловну.
Но суровый Макар Макухин не догадался прислать букета.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
"ДОГОНЮ, ВОРОЧУ СВОЮ МОЛОДОСТЬ!"
В начале декабря на Перевале часто слышны были короткие револьверные выстрелы: это Алексей Иваныч занимался стрельбою в цель. Он ставил вершковую доску-обрезок в два с половиной аршина то на двадцать пять шагов, то на тридцать и выпаливал в него пачки патронов. Обрезок он расчертил и разметил, завел было сложную ведомость, куда заносил тщательно каждую пулю: такая-то в голову, такая-то в грудь, в бедро, в живот, в ногу, - но ведомость эту скоро бросил. Собаки сначала встревоженно лаяли, потом привыкли (только прибегал на время стрельбы чей-то гончак с нижних дач, должно быть Гречулевича, и все скакал около). Потом увлекся этим старый полковник: он тоже укрепил рядом подобный же обрезок, становился перед ним по всем правилам стрелкового устава и палил.
- Человек должен всегда уметь защищать себя от оскорбления, - не так ли? - говорил Алексей Иваныч.
- Дорогой мой, это - сущая правда, - соглашался Добычин.
От старости у него сильно тряслись руки, но стрелял он все-таки лучше Алексея Иваныча и после особенно удачного выстрела говорил:
- По-нашему, по-армейски, - вот как... а как по-вашему?
- Кажется, есть особые какие-то дуэльные револьверы... есть? спрашивал его Алексей Иваныч.
- Конечно, непременно есть, мой дорогой: пистолеты... на один заряд.
- И как их... в каждом городе достать можно? Конечно, где есть магазин оружейный...
- Ну, само собою разумеется, наверное... Хоть две-три пары да есть: на любителей.
Потом, к случаю, он вспоминал, какие были стрелки в его батальоне:
- В этом отношении у меня знамя высоко держали - о-о!.. На офицерской стрельбе даже, - у кого пять пуль в мишени или четыре, - я всех обхожу по фронту. "Спасибо, капитан. Спасибо, поручик..." Но три пули - это уж нет, позор и стыд... У меня в третьей роте чудеса делали: из старых солдат без значка ни од-но-го!.. По шестидесяти пуль в колонну залпом на тысячу пятьсот...
- Да, это хорошо, - рассеянно поддерживал Алексей Иваныч.
Вскоре Алексей Иваныч исчез: и агент пароходства, и пристав, сам всегда провожавший на пароход лодки, озабоченный жуликами, и Павлик даже, и Добычин - знали, куда он поехал ночью. Но собрался он как-то неожиданно, еще за час до отъезда не думая, поедет сегодня или нет. Наскоро захватил маленький чемодан, бурку и вдруг пошел своим суетливым шагом через Перевал, когда уже сияли перед самой пристанью цветные огни: на мачте - зеленый, на левом борту - красный, на правом - голубой. Думал было уехать незаметно и не мог, конечно.
Ночь была тихая, спать не хотелось, да и очень беспорядочно было на душе. Бродил по палубе, по привычке во все вглядываясь: в бочки с маслом, в ящики с поздними фруктами, в рогожные тюки с размашистыми надписями и скверным запахом.
На палубе, в теплой близости трубы, спало несколько человек простонародья и грузин, и когда Алексей Иваныч остановился около них, всматриваясь и обдумывая каждого, поднялась какая-то лохматая старая голова и проговорила не спеша:
- Как благий, той ночью спить, того, как ночь, у сон клонить... а злодий, - вин встае и ходе.
- Что-что? - удивился Алексей Иваныч.
- Злодий, кажу, - злодий... вин ночью встае и ходе.
Алексей Иваныч даже пощупал рукой фуражку, - есть ли на ней инженерский значок и кокарда, и повернулся к фонарю так, чтобы старику их было отчетливо видно. Потом вздохнул и проговорил кротко:
- Спи, дурак.
Потом он подумал, что едет он только затем, чтобы отомстить Илье. Может быть, старик это самое и угадал (кто их знает, этих стариков, что у них за чутье?), угадал, потому и сказал о нем: злодий... Ночь была светлая, и берег прозрачно чернел, и дрожало над черно-серебряным морем такое множество звезд, что было страшно.
На грязном дворе палубы, на носу, стояли быки - при тусклых, закопченных фонарях что-то многорогое, безумно странное, а около камбуза широкий кок и узкий буфетчик спорили, один круглым голосом, с рокотком, другой колючим:
- Осип Адамыч, вы ведь этого не знаете, а говорите: быть не может. Я же больше вашего плавал, значит, я больше видал. Если говорю я, что в Бейруте есть русское училище, - значит, я это точно знаю, что говорю.
- Быть не может.
- Опять начинай сначала: быть не может... Вы говорите: быть не может, а я вам говорю, что даже учат там по-русскому, если хотите знать.
Оттого, что где-то в Бейруте действительно, может быть, есть русское училище, Алексею Иванычу стало так тоскливо: зачем? Даже плечами пожал и прикачнул головою.
Глядел на мачты возносящиеся, на шипучую воду, - могучий стук машины слушал, все было ненужное, чужое.
Таким же чужим и странным показалось все, когда проснулся на другой день в каюте: не сразу вспомнил, куда и зачем едет.
Когда же, умываясь, ощупал он свой револьвер, почему-то вспомнился стишок: "Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал..." Каждое слово тут было такое шипящее и звенящее, как косы на сенокосе. Так и звенел по-комариному, надоедливо, этот стишок весь день: вдруг возникнет откуда-то и зазвенит.
Все время отчетливо представлялся Илья: лицо выпуклое, бритое, волосы длинные, черные, пенсне, галстук пестрый, на часовой цепочке штук двенадцать брелоков (теперь, должно быть, еще больше), - большая уверенность в себе и во всем, что делает.
Это к нему теперь он. Стук парохода, почти бессонная ночь, потом еще такие же ночи, все дорожные дрязги, неудобства, гостиница - все для него. Хотелось долго, до устали ходить по палубе; пелось про себя и вполголоса: "Ползет на берег, точит свой кинжал!" Была какая-то неловкость в кисти правой руки, в плечах, в левой стороне шеи. И что-то похожее на Илью было в полном бритом лице актера, который ехал в одной с ним каюте.
С этим актером он обедал, пил чай, ему говорил о своем близком знакомом, лесничем, который убил любовника своей жены.
- Он всадил в него четыре пули: раз, два, три - таким образом - и сюда четвертую: в грудь, - две безусловно смертельные, в плечо - легкая рана, и в голову - навылет...
- Пус-стяк! - радушно отозвался актер.
- Предупредил его честно: все, что было раньше, - прощаю, но-о... если придешь еще раз, и я застану, то, любезный, - вот! Это всегда при мне, видишь - вот!
И Алексей Иваныч зачем-то с силой выхватил и показал актеру свой револьвер.
Тот взял его, повертел в руках, осторожно спросил: "Заряжен?" - и поспешно отдал его назад.
- Он предупредил его честно, - продолжал Алексей Иваныч, - и если тот вне всякого сомнения, негодяй - не подумал даже так же честно уйти, навсегда оставить в покое, то он полнейшее имел право так поступить, как поступил. И никаких разговоров. Иначе не мог и... иначе никак не мог... Да разве это не огромное мужество, скажите, предупредить спокойно?.. Это - огромнейшее мужество, вне всякого сомнения... И как от человека требовать больше? Кто смеет требовать большего? Даже и закон не смеет!.. И вот в результате четыре пули!
- Пус-стяк! - добродушно поддержал актер.
- Я понимаю, - взяв его за борт пиджака, продолжал горячо Алексей Иваныч, - что он не разглядел, он не догадался, не подумал даже, что посягнул на святое, на святыню - да еще на какую святыню, негодяй! Иззуй обувь с ног твоих, - вот на какую!.. Но раз ты посягнул, - закон возмездия, ты - труп.
- Пустяк! - весело улыбнулся актер; должно быть, это было его любимое слово.
Алексей Иваныч приехал днем. Обедал в пустом ресторане, где на стене висело чучело сороки, а под ним подпись: "Прошу снимать шляпы". Пес толстый и пестрый стоял около его стола и, как чучело, тоже совершенно спокойно, даже не виляя хвостом, избочив слюнявую морду, ждал подачки.
Три музыканта играли на маленькой эстраде: лысый флейтист-дирижер, с лихо закрученными желтыми усами, молодой лунноликий, цветущий скрипач, с платочком на левом плече, и барышня-пианистка, с такими темными, такими глубокими кругами около глаз, что у Алексея Иваныча сжимало сердце.
А за стойкой сидела неимоверной толщины старуха, жирно глядела, сложив обрубки-руки на пышном животе, сидела мирно, думала, что ли, о чем? О чем она могла думать? И вся прозрачная, горбатая носатенькая девочка костляво считала на счетах, звенела деньгами, хмурясь, вносила что-то в книгу, часто мокая перо в гулкую чернильницу, и вполголоса выговаривала что-то франтоватому половому, обиженно сердясь.
Пахло красным перцем. За окнами шел игольчатый льдистый мелкий снег, очень холодный на вид, потому что кутался от него зябко в башлык чугунный городовой на посту; споро дул ветер со взморья, и качалась, как маятник, скрипучая вывеска: "Номерую книги, лакирую картины".
Дом Ильи нашел Алексей Иваныч в тот же вечер: ведь затем и приехал. Дом был простой, устойчивый, двухэтажный, внизу лавка. Он сосчитал окна вверху: восемь, - три темные, в пяти свет. Несколько раз прошелся по другой стороне улицы, - не увидит ли его в окне; никого не увидел; складки белесых штор не поднялись ни разу.
Подымаясь по лестнице, был он осторожен и скуп в движениях. Подметил дешевую лампочку в маленькой нише на площадке, несложный узор перил крестиками, деревянный стук ступеней, затхлый запах снизу из лавки.
Вспомнил и представил, как вот по этой же самой лестнице подымалась она так же зимою, год назад здесь наступила ногою или здесь, ближе к перилам?.. За это место перил держалась рукой или за это?
Перед дверью его долго стоял, читая на вычищенной ярко дощечке так знакомое имя из кудрявых букв. (Она тоже стояла перед этой дощечкой и читала.) Потом решительно кашлянул и надавил два раза клавиш звонка (звонок был воздушный). Потом расслабленно часто застучало сердце... И пока за дверью слышались чьи-то неспешащие тяжелые шаги и густое откашливанье, все стучало с перебоями сердце, и ноги немели.
Первое, что сделал Алексей Иваныч, когда лицом к лицу столкнулся с Ильею, было то, чего он никак не мог себе ни объяснить, ни простить: он улыбнулся... Хотел удержаться и не мог. Криво, больше левой стороной лица, чем правой, но судорожно длинно улыбнулся.
После, когда он подъезжал уже к своей гостинице, он вспомнил на улице, что читал однажды о каких-то бразильских обезьянах-хохотунах: большие, ростом футов в шесть, шатались в лесах и, чуть завидев человека, подбегали к нему прыжками, а подбежав, хватали его мертвой хваткой за запястья рук и начинали хохотать сыто. Хохотали минуту, две, фыркая, давясь от хохота, брызжа слюною, потом, успокоившись, выламывали руки, ноги, - увечили и убивали наконец.
Но он не так улыбнулся: он как будто заискивал, извинялся, что потревожил, как будто рад был, что так долго хотел все увидеться, поговорить дружески и вот, наконец, увиделся, сейчас пожмет ему крепко руки, разговорится.
Илья смотрел на него недовольно и недоверчиво и, пока раздевался он, не сказал ни слова; неловкость была и с той и с другой стороны; и удивило еще Алексея Иваныча то, что это был уже не прежний Илья, которого он знал: этот новый Илья был коротко острижен, с небольшой бородкой и редкими вьющимися усами, плотен, спокоен, шире стал, и только за старое дымчатое пенсне ухватился глазами Алексей Иваныч, только здесь и был старый он, остальное все было незнакомое, и хоть бы цепочка часов на жилете, густо унизанная брелоками, - не было даже жилета, была просторная черная суконная тужурка со шнурами.
Чтобы невзначай не подать ему руки, Алексей Иваныч крепко взялся за спинку стула, - подвинул его, громко застучав, и, садясь, спросил тихо и учтиво:
- Вы позволите?
Комната, - кабинет Ильи, - была большая, мягко освещенная сверху лампой; темные степенные обои, яркая кафельная печь, шкафы с книгами. На столе бросилась в глаза фарфоровая статуэтка - слон с поднятым хоботом, и в хоботе свежая еще красная гвоздика.
Алексей Иваныч поспешно пощупал в боковом кармане свой револьвер, вытер пот на переносье, вынул портсигар и, так же учтиво, как прежде, спросил Илью:
- Вы позволите?
- Пожалуйста! - сказал громко Илья; это было первое его слово.
Алексей Иваныч ждал, что и голос будет другой, но голос остался тот же: крепкий, круглый, жирный немного, густой.
В комнате было тепло, даже пахло печью. Зажигая, Алексей Иваныч сломал две спички, третья, загоревшись было, потухла тут же, и он суеверно спрятал портсигар.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ИЛЬЯ
Когда входил к Илье Алексей Иваныч, он как-то не удивился совсем, что отворил ему дверь сам Илья, не какая-нибудь горничная в белом переднике, и не старушка в мягких туфлях и теплом платке, и не человек для услуг белобрысый какой-нибудь парень в кубовой рубашке из-под серого пиджака, - а сам Илья: было так даже необходимо как-то, чтобы именно он, а не кто-нибудь другой отворил дверь. Но случилось это совсем неожиданно для Ильи: прислуги как раз не было в это время дома, ушла за мелкими покупками, и Илья думал, что вернулась она, что отворяет он ей, - так разъяснилось это впоследствии.
Алексей Иваныч, усевшись на стул в кабинете Ильи, переживал чувство очень сложное и странное. С одной стороны, была успокоенность, как у пловца, переплывшего через очень широкую реку и ступившего уже на тот берег; с другой стороны, - вялое бессилие и стукотня в груди, как у того же пловца, с третьей, - и самое важное было это, - полная потеря ясности, связи с чем-нибудь несомненным, какая-то оторванность от всего, даже от этого вот человека, к которому ехал и который вдруг - неизвестно кто, неизвестно где и неизвестно зачем это - стоит у стола напротив, сбычив голову, раздавшуюся вширь у прижатых маленьких ушей, заложив руки в карманы так, что видны одни только большие пальцы с круглыми ногтями. Круглые ногти с яркими от лампы рубчиками, - это понятно, а потом что?
Это бывало с ним раньше, только когда он внезапно просыпался ночью и не сразу находил себя, но так терять себя днем, бодрствуя, как потерял себя вдруг он теперь, - он и не знал, что таилась в нем эта возможность. Как будто стоял какой-то неусыпный часовой на посту в душе, и от него была точность и цель, и вдруг пропал часовой, - и вот никакой связи ни с чем, никакого места в природе, ничего, не он даже, - не Алексей Иваныч, неизвестно, что, какая-то мыльная пена в тебе, и она тает, и это на том месте, где было так много! - тает, и ничего не остается, а тебя давно уже нет...
Это тянулось всего с полминуты, - больше бы и не могла выдержать душа, - и вот как-то внезапно все направилось и нашлось в Алексее Иваныче, когда он глянул не на Илью уже, а на дверь, плотно прикрытую за ним Ильей. Дверь была обыкновенная, раскрашенная под дуб и не очень давно раскрашенная - с год назад - и очень скверно раскрашенная, но, всмотревшись, он узнал ее, и тут же вслед за дверью всю комнату эту узнал, потому, конечно, узнал, что была здесь Валя, совсем недавно ведь - месяцев семь, - и дверь тогда была уже именно вот такою, скверно под дуб, и те же обои темненькие, та же кафельная печь... Только это было весною, в мае, и топкой не пахло, как теперь...
И так как лестница, по которой он только что поднялся (по следам Вали), ясно встала дальше за дверью, то Алексей Иваныч, положив ногу на ногу и обе руки закинув за голову, светло глядя на Илью, сказал отчетливо:
- Вне сомнения, дом этот вы получили по наследству?.. Советую вам заменить вашу лестницу каменной... или чугунной... Это удобнее в пожарном отношении, - верно, верно...
Сказавши это, Алексей Иваныч почувствовал, что окончательно вошел в себя, что теперь ясно ему, что он должен сказать дальше и скажет. Лицо у него все загорелось мелкими иголками, но сам он внутри стал спокоен.
Илья ничего не ответил. Рук из карманов тоже не вынул. И глядел на него неясно - как, потому что сквозь пенсне дымчатое, - только по нижней челюсти видно было, что очень внимательно.
- Вы, может быть, тоже сядете? - сказал Алексей Иваныч.
- А что?
- Потому что мне приходится смотреть на вас снизу вверх, а вам на меня сверху вниз.
- Ну так что?
- Нет-с, я этого не хочу! Тогда и я тоже встану!
Алексей Иваныч вскочил и прошелся вдоль по длинному кабинету обычным своим шагом, - мелким, частым, бодрым.
И вдруг, остановившись среди комнаты, сказал тихо:
- Моя жена... умерла, - это вы знаете?
- Д-да, к несчастью... Это мне известно.
Илья поправил шнурок пенсне и кашлянул глуховато.
- Ах, известно уж!.. Родами, родами умерла, - вам и это известно?
- Известно.
Алексей Иваныч раза два в сильном волнении прошелся еще, стуча каблуками, смотрел вниз и только на поворотах коротко взглядывал на Илью; оценивал рост, ширину плеч, уверенность, подобранность, прочность и ловкость тела, - только это.
Прежде, каким он видел его два раза, Илья был похож на сырого ленивого артиста, из тех, которые плохо учат роли, много пьют и говорят о нутре. Это тот, прежний Илья вошел в его дом, и вот - нет дома, нет жены, нет сына, тот Илья сделал его таким неприкрытым, обветренным, осенним, - а этого, нового Илью он даже и не узнал сразу.
И, подумав об этом, сказал быстро Алексей Иваныч:
- Вы себя изменили очень... Зачем это?
- Вам так не нравится? - медленно спросил Илья.
- Нет!.. И прежде, прежде тоже нет... Всегда нет!
Илья подобрал в кулак бородку, поднял ее, полузакрывши рот, и спросил:
- А ко мне вы зачем?
- О-о, "зачем"!.. Зачем! - живо подхватил Алексей Иваныч. Еще раз прошелся и еще раз сказал: - Зачем!
- Я понимаю, что вы хотите объясниться, и я не прочь, только...
- Что "только"?
- Не здесь, потому что я здесь не один... Здесь дядя мой, сестра. Ведь я в семействе.
- Ах, вы в семействе!.. То я был в семействе, а теперь вы в семействе!.. Значит, вы меня куда же, - в ресторан позовете?.. Это где сорока, - а-а, это где собака слюнявая, и потом горбатенькая такая за стойкой?.. И у таперши подглазни вот такие?.. Спасибо!.. Нет, я туда не пойду, - я уж здесь.
- M-м... да... Но-о... ко мне сейчас должен прийти клиент... Лучше мы сделаем так... (Илья вынул часы.)
- Ах, у вас уже и клиенты!.. По бракоразводным делам?.. Вообще мой визит вам, кажется, неприятен? Что делать! Мне это больше неприятно, чем вам, - да, больше... в тысячу раз, - верно, верно... И мы "как лучше" не сделаем, а сделаем "как хуже".
- Хорошо.
Илья пожал плечами, сел на стул, кивнул на кресло Алексею Иванычу, сказал густо, как говорил, вероятно, своим немногим клиентам:
- Присядьте! - и подвинул к нему спички и большую коробку папирос.
Когда много накопилось против кого-нибудь, трудно сразу вынуть из этого запаса то, что нужнее, главнее, - так не мог подойти сразу к своему главному и Алексей Иваныч. Он обшарил глазами весь обширный письменный стол Ильи, ища чего-нибудь ее, Валентины, своей жены, - ничего не нашел: обыкновенные чужие вещи, толстые, скучные книги, чернильница бронзовая, пресс-папье в виде копилки - все, как у всех, а от нее ничего. На стене, над столом, была карточка девочки-гимназистки с толстой косой и самого Ильи, теперешнего, больше никаких. От этого и на душе стало пустовато, тускло... даже неуверенно немного, холодно...
Но совершенно независимо ни от чего, что в нем было, чуть дотронулся Алексей Иваныч до подлокотников кресла, привстал и спросил тихо:
- Она тоже в этом кресле сидела?
- Кто?
Но уж почувствовав сразу, что именно в этом, и потому приподнявшись во весь рост, Алексей Иваныч впился белыми глазами в купеческое лицо Ильи:
- Это здесь, в этой вот комнате, вы дали ей двадцать пять рублей на дорогу?
- Кому?
- Ей, ей, а не "кому"!.. До кого-нибудь мне нет дела! Не "кому", а ей!
Об этом написала ему сестра Валентины и уж давно, тогда же, как Валентина приехала к ней, но тогда он не обратил на это внимания, тогда как-то много всего было, тогда не до того было, а теперь это неожиданно прежде всего вытолкнула память резко и крупно, и теперь он сам был оглушен обидой: ее кровной обидой, - это ей пришлось вынести от Ильи, именно это и вот именно здесь.
Он представил ярко, как Илья из этого вот стола доставал бумажку. Должно быть, в левой руке держал папиросу, вот такую, с длинным мундштуком, а правой выдвинул ящик стола, не спеша (он все не спеша делает) взял бумажку за угол двумя пальцами и, когда давал ей, экал густо... экал потому, что что же он мог говорить?
- И она, такая гордая, - она взяла?!. Двадцать пять рублей. Ей!.. Как нищей!.. Бедная моя!..
Он сам это чувствовал (и Илья это видел), - у него стали совсем прозрачные, как слезы, глаза. В первый раз теперь это тронуло его до глубины, - глубоко изумило, - так глубоко, что совершенно отчетливо он представил всего себя ею, - Валей, - и этих слез, которые набежали на глаза, не было даже стыдно: это ее слезы были, Вали, - и этого, чуть отшатнувшегося, укоряющего безмолвно, немужского совсем наклона тела тоже не было стыдно: это ее тогдашняя поза была, - Вали, - и так он стоял и смотрел на Илью долго, а Илья был как в белом тумане, почти и не было Ильи, - так что-то неясное, - и не было комнаты, ни слона с гвоздикой, и печью не пахло: было только одно это, найденное теперь, ощутимое, живое: оскорбили смертельно.
- И вот, жить ей стало нельзя... - проговорил, наконец, Алексей Иваныч, опускаясь на стул рядом с креслом, потому что обмякли ноги.
- Валентина... Михайловна?.. у меня была, - глуховато, но твердо сказал Илья, - это так...
- Здесь?.. В этой вот комнате?
- Здесь, и нигде больше... От поезда до поезда... Ехала она к сестре.
- А-а... а двадцать пять рублей? (Мелькнуло: может быть, и нет?.. Анюта, она - честная, но... может быть...)
- Да, у нее не хватало на дорогу, и я ей, конечно, дал.
- Дали!.. Больную... беременную... К вам она уехала от меня совсем, потому-то и денег у меня не взяла, что ехала к вам, совсем, - понимаете?.. А вы ее... не приняли! - изумился и опять вскочил со стула Алексей Иваныч.
- Нет, это не так, - сказал Илья, кашлянув.
- Как же?.. А как же?
- Ко мне она только заехала, а ехала к сестре.
- Больная? Перед тем как родить... Совсем ведь больная!.. Я ведь останавливал ее, предупреждал... Что вы мне говорите: к сестре!.. Зачем?
- По крайней мере мне лично она именно так сказала.
- Ах, вот как!.. Сестра на Волыни, а к вам она заехала по дороге! Хорошо "по дороге" - тысяча верст крюку!.. Правда, мне она не сказала даже, куда едет... Мне она сказала только: "Тебе нет до этого никакого дела!.." Но вам она так и сказала: к сестре?.. Она могла именно так и сказать - из гордости... чтобы вы сами уж догадались понять ее иначе... Вам же это было ни к чему; зачем догадываться, когда можно и не догадываться? Не так ли?.. Я разве не знал, что так именно и будет? О, как еще знал! Отлично знал! Но она - женщина ужасно большой веры в себя... Я ее не осуждаю... Она все время говорила о свободе, а искала рабства. Все женщины всю жизнь говорят о свободе, а ищут рабства... Мне она была только... ну, просто часть меня самого, и я над ней не имел власти... Разве я мог бы заставить ее взять какие-то двадцать пять рублей? Как это?.. Даже и представить не могу. А от вас она взяла, как подаяние... и... может быть, еще и руку по... пожала?
Он хотел сказать что-то другое и сам испугался вдруг: "Нет, другого она не могла все-таки сделать"... - так хотелось поверить в это, а глаза впились в руку Ильи, легшую тяжко на стол. "Что, если вдруг высокая, гордая, но ведь измученная, но ведь брошенная, - наклонилась и поцеловала?"
- За что же она вас настолько любила? - тихо сказал Алексей Иваныч и даже усмехнулся грустно. - Вы для нее ничего не сделали, ничем не поступились, а она... О, я понимаю, конечно, что каждый человек - свой мир, и я не судья ей, - нет, нет... Я даже и вам не судья... однако... Должно же было что-то быть в вас такое, если Валя... И вы поверите ли - я ведь до сих пор ничего не знаю, как это у вас вышло, когда, где вы познакомились даже, ничего она мне не сказала... Но до чего вы мне чужой!.. До чего вы мне ненавистны! И череп этот ваш... и пенсне, - все!..
- По-зволь-те!
- Нет уж, теперь вы позвольте!.. Вы пришли откуда-то, неизвестно откуда, и вот... Моего сына, Митю, вы помните? Вы его должны были видеть, не правда ли?.. Вот... Он умер - месяца три назад.
- Как?.. И Митя?
Илья посмотрел небезучастно, и Алексей Иваныч это заметил.
- Да, и Митя... Если бы был материнский, ее уход, он бы, может быть, и поправился, - не так ли?.. Вне всякого сомнения, если бы жива была она, и он был бы жив... Это, это ведь вне сомнений... Предупреждал ее, уговаривал: "К этому негодяю ты едешь, Валя? А если он не примет?.. У всякого своя правда: у тебя своя, у него своя... А если эти две правды, твоя и его, не совпадут?.. И какая же правда у него? У негодяев какая правда?"
Илья снял пенсне и посмотрел на него щуро.
- Это вы обо мне так?
- А?.. Да, - рассеянно сказал Алексей Иваныч. - Она ведь забыла даже проститься с Митей, когда уезжала, - так спешила к вам: боялась опоздать на поезд... Везла вам нового, вашего сына, а вы ей - двадцать пять руб-лей и помахали на прощанье шляпой... А может быть, вы даже и на вокзал не проводили ее?.. Я даже убежден, что нет!.. Она ушла, вы затворили за нею дверь... и выругались: все-таки двадцать пять рублей!.. Негодяй!
- Да вы... вы сознаете ли ясно, что вы говорите, или вы бредите?!
Илья поднялся. Алексей Иваныч только поднял голову.
- А-а!.. Я оскорбил все-таки вас?.. Это хорошо. Я думал, что у меня не выйдет. Издали это казалось легче, а здесь... Я ведь, главное, не знаю, как она... Ведь самое важное для меня это, а не вы... Вы - нуль. Даже то, что Митя... Этого я также не могу поставить вам в вину: может быть, это она так хотела и взяла... Что мы знаем в этом? Но я сам за себя, я лично вас, лично - ненавижу! Для меня лично вы всегда, ныне и присно - негодяй!.. И вовеки веков!.. Вы слышите?
- Сейчас же идите вон! - сказал Илья тихо.
- Ага! Хорошо, мы будем драться с вами... Вы думаете, вы сильней меня физически? Нет... И я красивее вас гораздо, замечу в скобках... Да и моложе-то вы меня на очень немного... Значит, то, что называлось - суд божий... Я готов. Вот! - и он сунул руку в боковой карман, чтобы выхватить револьвер, как в каюте, но нащупал рядом с ним какой-то плотный конверт и вспомнил, что это последнее письмо Анюты о маленьком Лепетюке, который носит зачем-то и будет носить фамилию Дивеев.
Он вынул письмо, посмотрел на него забывчиво, протянул Илье:
- У вашего сына режутся зубки... Если вам интересно, какие именно, то вот.
- Нет, мне это неинтересно, - повысил Илья голос, не взяв письма. Интереснее будет, если вы уйдете. Сейчас же!
- Не-ет уж, нет... Нет, это нет... Я не уйду! Не уйду, - нет!
Алексей Иваныч прошелся по комнате уже совершенно спокойный, а в это время зазвенел очень слышный отсюда дверной звонок, и Илья привычно сделал два шага к двери, чтобы открыть, но остановился:
- Самый удобный момент вам выйти... Это или клиент, или...
- Для меня безразлично, кто, - перебил Алексей Иваныч и продолжал мерять комнату своими стукотливыми шагами.
Звонок повторился, и Илья вышел, прихлопнув двери, и слышно стало потом два женских голоса и еще чей-то мужской - очень веселый, но старый.
"Не это ли дядя?" - подумал Алексей Иваныч.
"Нет, это все что-то не то у меня вышло... То или не то? - думал он дальше, никакого уже больше внимания не обращая на кабинет Ильи, шагая в нем, как в своих комнатах на даче Алимовой. - Нет, не то; я говорю все время сам, а он молчит... Узнать нужно мне, а не ему, а говорю все время я, а не он... Нет, я буду теперь спокоен... совершенно успокоюсь... - Остановился, сжал голову руками и опять: - То я делаю или не то?" (Это уж он ее спрашивал робко, Валю.)
Ильи что-то долго не было. Разделись в прихожей и прошли в другую комнату: это слышно было по топоту ног. Алексей Иваныч еще походил немного, остановился перед письменным столом, понюхал гвоздику, посмотрел на девочку с толстой косой и опять походил с минуту. Потом подумал, что Илья и не может скоро прийти, если это гости. "А я от него не уйду так, ни с чем... Все равно, и я буду сидеть с гостями"... И он, поправив галстук и пригладив волосы, двинулся уже было к двери, как вошел снова Илья.
- Ну что? Кто это? Клиенты? - спросил Алексей Иваныч очень участливо, увидя, что Илья переоделся.
- Н-нет... Это свои.
- Ну, и хорошо... Мы еще поговорим с вами.
Илья посмотрел на него искоса и густо вздохнул; Алексей же Иваныч заметил, что правый карман его пиджака сильно отдут, догадался, почему именно, и не сумел удержать беглой улыбки.
- Если вы можете говорить спокойно... - начал было Илья, но Алексей Иваныч его перебил:
- Совершенно спокойно!.. Я именно этого-то и хочу, спокойно! - и сел на стул, но оперся рукою о подлокотник кресла, которое было ему знакомо.
Илья тоже сел, но глядел на него подозрительно, - боком, хотя руки не держал в правом кармане.
- Только все это все-таки странно, чтобы не сказать больше, проговорил он.
- А как же? В жизни все странно! - живо подхватил Алексей Иваныч. - Или совсем нет ничего странного!.. А то, что было между нами тогда, - разве это не странно? И неужели вам так и не хотелось никогда узнать, почему же я так отнесся к этому тогда, тогда ничего не предпринял, не старался увидеться даже с вами?.. А вот только поэтому: я ошеломлен был... И ведь вы, конечно, тут главное, а она... Непостижимо!
- И об этом лучше не говорить, - сказал Илья, поморщась.
- Нет, нельзя "лучше"... И когда-нибудь с вами случится то же самое, что со мной, и вы будете так же... Вы от кого узнали о смерти... Валентины Михайловны? От Анюты, конечно, - это она вас известила... Нет, я не то хотел спросить... Вот что я хотел: она, Валентина Михайловна, писала ли вам, когда уехала от вас, отсюда вот?
- Ничего.
- А-а... Неужели?.. Ничего? А мне она написала, чтобы я... А вы тогда ждали письма? Только откровенно, ради бога!
- Ждал, и это вполне откровенно.
- Ничего? даже карандашом?..
Какая-то бодрость, если не веселость, заметно проступила на лице Алексея Иваныча, и он погладил пальцами подлокотник кресла, но вдруг вскочил:
- Что же у нее на душе тогда было? Какой ужас!
И опять заходил по комнате. А Илья как будто уж привыкал к нему и не так напряженно следил за ним, и Алексей Иваныч это заметил. "Это хорошо, думал он, - теперь он мне все расскажет"... И сам он не притворился (это не притворство, а что-то другое было), когда сел снова на стул и спросил просто, как у хорошего знакомого:
- У вас, конечно, герметические печи?
- Д-а... а что?
- Но уж давние... Теперь они, как простые: потрескались. Купите для них задвижки, - печник вставит... А так и тепла много пропадает и опасно, верно, верно... Ходы нужно выкладывать изнутри кровельным железом, а не так.
И потолок и окна он оглядел внимательно и только потом уже спросил внезапно и поспешно:
- Когда вы были у моей жены, а я шел с Митей из церкви, это первый раз вы у нас были?
Илья пожал плечами, вздохнул почему-то, но все-таки ответил:
- Да, и в последний... - Но тут же спросил сам: - Вы сюда по какому-нибудь делу?
- То есть? - очень удивился Алексей Иваныч.
- Сюда, то есть в наш город, по делу?
Алексей Иваныч ни минуты не думал:
- Конечно, я сюда совсем! Не только по делу, а совсем... А дело ближайшее: одно частное лицо строит здесь за городом лечебницу... это - врач один.
- Здешний? Как фамилия?
- Мм... Крылов... Не здешний, нет... Мы с ним в Харькове договорились.
- Вы прямо из Харькова?
- Да... Да, я сюда совсем... Ведь уж мне все равно, где... У меня уж нигде ничего не осталось... У вас хоть сын растет... на Волыни, а у меня?.. Вы ударили надо мною, как гром! Почему именно вы?
- Мог быть и другой, - сказал Илья вяло.
- Как вы смеете? Как другой?.. Всякий другой?.. Как вы смеете? вскочил Алексей Иваныч.
- Зачем же кричать?.. Дело прошлое: теперь мы никаким криком не поможем, - и Илья тоже встал.
- Но так говорить о моей покойной Вале я вам не позволю, - прекратите! - поднял голос Алексей Иваныч. - И прошу не обобщать! И прошу прекратить! Совсем!.. Ничего не надо больше, решительно ничего! Аминь!
- Конечно, аминь, - сказал Илья, а Алексей Иваныч вновь в сильнейшем волнении заходил по комнате, и, сделав несколько кругов в то время, как Илья спокойно курил, он заговорил снова:
- Я вижу теперь одно: это несчастие!.. Вы ударили, как гром, но громом вы не были, конечно, - ни громом, ни молнией... а просто это ошибка, несчастие... Например, когда синица залетит осенью в комнату и потом в стекло бьется... Она-то думает, что небо, а это стекло только, а небо дальше... Мы это видим и знаем, а она не может понять: хватит в стекло головой с разлета, - и на пол, и из носика кровь... Пошипит немного, - и конец... Так и Валя. Она не знала, но мы с вами - мы это видели и знали: и я видел и знал, и вы тоже... Вы еще больше, чем я... Я все-таки так же, как Валя, тогда думал, что-о... Вы говорили ей когда-нибудь, что на ней женитесь?
- Никогда, - спокойно сказал Илья.
- Никогда?.. Как же это?.. Нет, вы откровенно? - умоляюще поглядел Алексей Иваныч.
- Никогда, - так же повторил Илья.
- Вы были только несчастие наше... Вам даже и мстить нельзя: дико... Вы - как тиф, как дифтерит, вот от которого Митя умер!.. Верно... Это верно...
Илья побарабанил пальцами по столу и спросил скучно:
- Ну-с, значит, вам теперь ничего уж от меня не надо больше? - и поднял ожидающе круглое вялое сытое лицо.
Алексей Иваныч долго смотрел на него, пока не заговорил сбивчиво:
- Никогда, вы сказали... Что ж это было? Но она с вами все-таки была же когда-нибудь счастлива? Должно быть, была... Разумеется, была... И вот приехала к вам сюда вот, в эту комнату... (Алексей Иваныч положил руку на спинку кресла.) Что же она вам говорила здесь?.. Передайте мне что-нибудь, ведь вы помните?.. Больше ничего мне не нужно, - только это. Только одно это... Вот, вошла... так же, как я вошел... Вы были изумлены, конечно, неприятно... Я уверен, вы и не знали, что она приедет: она про себя решила это, и ей казалось, что это - все. Это могло быть... Вошла...
Алексей Иваныч попятился к двери и стал так же, как могла стать она, войдя, и опять ясно показалось ему, что и теперь это не он совсем, что это она пришла снова к Илье: ведь только в нем, в Алексее Иваныче, жила еще она на земле, - он ее принес сюда. Так же, как семь месяцев назад, вот вошла она опять к Илье, стала у порога и... и...
- Что же она вам сказала, кроме того, что едет к сестре?..
Илья побарабанил по столу, сбычив голову, поглядел на него пристально, дотянулся до папирос, закурил не спеша и спросил:
- Вы в какой гостинице остановились?
- То-то и есть... Вы не хотите этого сказать мне... Почему же?.. Конечно, я так и думал, что не скажете.
Ему казалось, что одна половина его самого - темная, ночная - знает, что тут произошло, а другая - дневная - никогда не узнает. Он так и сказал Илье:
- Стало быть, этого я не узнаю?.. Вы могли бы сочинить что-нибудь, и, может быть, я бы поверил, но вы и этого не хотите сделать?.. Не хотите?.. Нет?.. Нет?..
Он ударил кулаком по дужке кресла, а лицо его опять - точно кто исколол иголками; и Илья снял со стола правую руку и поднялся наполовину.
В это время отворилась смело дверь в кабинет, и девочка с толстой косой, лет пятнадцати, вся, и лицом и фигурой, похожая на Илью, остановилась в дверях и сказала по-домашнему:
- Сюда подать чаю, или... - и тщательно осмотрела Алексея Иваныча с головы до ног.
- Конечно, сюда, - сказал Илья недовольно. - Сто раз говорить!
- Нет, отчего же?.. Это ваша сестра? - Алексей Иваныч вдруг поклонился девочке и решил с той общительностью, которая его всегда отличала: - Мы придем сейчас оба... Через две минуты... Вы нас ждите.
Девочка улыбнулась одними глазами и ушла, оставив дверь полуоткрытой.
Илья смотрел на гостя немым рыбьим взглядом поверх пенсне, раздув ноздри и губы поджав.
- Что, - вы не хотите меня познакомить с вашим семейством? Почему это?.. Нет, непременно пойдемте к ним туда... Отчего же?.. Или у вас церемонно очень?
- Нет, не церемонно... Напротив, бесцеремонно... Но-о... разговор наш личный окончен, надеюсь?
- Ну, конечно, он не окончен еще, но там его не будет, - даю слово: это я умею.
И Алексей Иваныч опять поправил галстук и опять пригладил волосы, хотя они у него были небольшие и негустые и совсем не торчали вихрами: это просто осталась прежняя привычка к волосам упругим, сильным и весьма своенравным.
А сердце у него все-таки нехорошо билось, и рука дрожала.
- Вот-во-от!.. Итак, - мы сегодня с го-остем! То-то Марья не ножик даже, а цельный самовар уронила, хе-хе-хе-хе!.. Посмотрите же, любезный приезжий, на самовар этот: он уж сам припал на передние лапки, он уж молит (слышите, - поет жалостно как?), он уж со слезами просит (видите, - слезки из крана капают?): да выпейте же из меня чайку! Хе-хе-хе-хе-хе!..
Это дядя Ильи так угощал Алексея Иваныча с первого слова.
Он был совсем простой, этот дядя с большой-большой сереброкудрой головою, с широким добродушнейшим красным носом и с бородкой, как у Николы-угодника. Из тех стариков был этот дядя, на которых смотришь и думаешь: "Что ж, и стариком не так плохо все-таки быть... Да, даже очень недурно иногда стариком быть..." Так и Алексей Иваныч думал.
Самовар, действительно, несколько пострадал, бок у него был погнут, с краном тоже что-то случилось, и под передние ножки подложена была скомканная газета.
Кроме дяди, одетого в серую домашнюю просторную блузу, две девочки сидели за столом: сестра Ильи и, должно быть, подруга-однолетка, которая все не могла удержаться от смешков и все прятала личико (очень тонкое и нежное) в толстую косу сестры Ильи, Саши.
Хорошо, когда смеются весело подростки: подростки должны быть солнечны, веселы и бездумны, - и всегда любил это Алексей Иваныч. Столовая оказалась тоже какая-то располагающая к добродушию: два сытых архиерея из стареньких рам глядели со стены напротив; у большого посудного шкафа был отбит кусок фанеры, и одной точеной шишечки не хватало наверху на фронтоне; блюдечко, которое подала Алексею Иванычу Саша, было со щербинкой и желтой трещиной; большая висячая лампа над столом чуть коптила, и Алексей Иваныч сам поднялся и старательно прикрутил фитиль насколько было нужно.
В этой комнате не была Валя, - это чувствовал Алексей Иваныч, - поэтому здесь он был другой. Он рассказал, конечно, - вложил в ожидающие серые глаза дяди все, что придумал насчет лечебницы доктора Крылова, добавив при этом, что с местностью здесь он незнаком и не знает еще, где именно будет строить, но ждет самого доктора, который приедет не сегодня-завтра из Харькова.
- Наконец, - добавил он, - имеется возможность мне здесь поступить и на постоянную должность, но куда именно, пока сказать не могу: это тайна.
Тайны для веселого дяди, конечно, были священны, да он как будто и доволен был, что сам может теперь порассказать гостю о своем. Только это свое у него было... Таня, подружка Саши, все бесперечь хохотала, и когда останавливала ее Саша, что-то внушая шепотком, - она говорила с перерывами, как от рыданий, вздрагивая крупно узенькой рыбьей спинкой.
- Ну, когда я... не могу - так смешно!
Должно быть, в свежем зимнем воздухе, которым он досыта надышался недавно, развеяны были нарочно для него, для этого дяди, разные легкие зимние мысли (зимою ведь гораздо легче думается земле - и людям тоже), - и хоть сам он был на вид важный, с носом широким и губами толстыми и с шеей четыреугольноскладчатой, как у носорога, но, видимо, теперь он иначе не мог говорить, как только по-легкому.
Должно быть, перед тем, как прийти в столовую Алексею Иванычу с Ильей, здесь говорили об абиссинцах, потому что дядя вдруг вспомнил о них и, прихлебывая с блюдечка, сказал:
- Этих басурманов абиссин я очень хорошо знаю.
- Они, дядя, - христианской религии, - возразила Саша, а дядя притворно осерчал:
- Басурманы, говорю тебе! Какая там христианская?.. Танцуют в своих природных костюмах и все, - только ихней и религии, что танцуют до упаду, вроде шелапутов наших, и кто больше вытанцует, тот, конечно, считается у них главный угодник, - хе-хе-хе...
- Абиссинцы, - сказал Алексей Иваныч, - кажется, еретики какие-то... монофизиты, а? - посмотрел он вопросительно на Илью. (А в памяти мелькал ночной кок с парохода: "В Бейруте есть русское училище...")
Илья пожал плечами, степенно мешая ложечкой в чаю, а дядя повторил убежденно:
- Шелапуты, будьте уверены!.. Только в гимназии своей, чудесные девицы, этого не говорите, а то сочтут это вольнодумством. Многих вещей на свете люди стесняются, однако к чему это? Шелапуты и шелапуты, - что ж тут такого?.. Я вот одну попечительницу приюта знавал, старую княжну - до того была, можете представить, деликатно воспитана, что даже "куриное яйцо" стеснялась выговорить, а вот как называла: куриный фрюкт!.. Ей-богу-с!.. Чем же это лучше, любезный приезжий, "куриный фрюкт"?
Смешливая Таня упала головой на колени Саши, твердя, что она не может, а вслед за нею и сам дядя пустил затяжное - "хе-хе-хе-хе..."
Когда же несколько успокоился, то, весь еще красный и ражий, начал еще о чем-то:
- Уж из свиного уха никак не сделать шелкового кошелька... А я вот один раз в жизни был шафером и один раз ездил из Ростова в Таганрог... Мало, а? Очень это мне мало! Вот уж теперь меня в шафера никто не возьмет, шабаш! Только и утешения мне осталось, что из Ростова в Таганрог я еще раз могу всегда поехать, если захочу... Держу это утешение про запас, - тем и жив... А отчего же вы, любезный и милый приезжий, ничего не кушаете? Я ведь не говорю вам: нашего не тронь! - И, сделав глаза задумчиво-хитрыми, добавил: А что же именно наше-то? Наше только то и есть, - я так думаю, - что еще покамест не наше, а что наше кровное, то уж, пожалуй, и не наше - то уж другого хозяина ищет, а?
- Как-как? Что-то вы запутанное такое: наше - не наше? - очень заспешил Алексей Иваныч.
- Ага, запутал я вас? Вот как! (Старик был очень доволен.) А ржевской пастилы не хотите ли? Без этого понять меня мудрено и даже нельзя.
- Нет, я почти понял... Да, это так и есть, конечно! - и Алексей Иваныч не мог удержаться, чтобы долго не посмотреть на Илью.
Но Илья сидел скучный и чинный, как будто тоже в гостях.
- А бывает и так еще, - думая все о своем, добавил живо Алексей Иваныч: - что уже не наше, то опять стало наше.
- Это, любезный приезжий, так оно и должно быть, - согласился старик.
- Дядя, любезного приезжего зовут?.. - вопросительно поглядела на гостя Саша.
- Алексей Иваныч.
- Зовут Алексей Иваныч, дядя.
- Легчайшее имя!.. Счастливый вы человек... Алексей Иваныч!.. А вот я... Никак к своему имени привыкнуть не могу!.. Да-а!..
Дядя оглядел всех веселыми глазами, и Таня фыркнула, расплескав чай, Саша вобрала губы, чтобы не засмеяться вслух, и от этого заметней смеялась глазами и красными щеками; только Илья был по-прежнему скуп на улыбку.
- Видите ли, история эта давняя (я ведь уж очень старый хрен), и если б я акушер был, я бы вам бесплатно объяснил, почему у родительницы у нашей вот с их отцом (кивнул поочередно на Илью и на Сашу) не стояли дети, - человек пять подряд, а? Отчего это? Но, к горести моей, на акушера я не обучался: не стояли, и все: до году не доживали... А родители мои - ах, чадолюбивые были! Огорчение для них! А?.. (Отчего не пробуете, Алексей Иваныч, печенья миндального? Скушайте, вот это на вас смотрит...) И вот, как мне-то родиться (ох, давно это было - очень я старый хрен!), заходит к нам в купеческий дом монашек... Натурально, к нему за душевным советом родительница: ведь дом купеческий, а он - монашек... "Календарь, - ее спрашивает, - имеешь?" - "Как же календаря не иметь!" - "На той странице, где имена мужские, возьми и шарик хлебный кинь - как на "Соломона": где остановится, - то имя и дай... И непременно же лик того святого повесь ему в голова, а то - без значения..."
- А вдруг бы девочка! - фыркнула Таня и закатилась, ткнувшись в толстую Сашину косу и твердя: - Когда я не могу!..
- Ан, то-то и есть, что он, монашек, все и угадал! Родился я (как будто и мальчик, а? - где она там спряталась, смешливая?), и имя вышло мне... А-скле-пи-о-дот! Гм? Каково имечко-то, любезный приезжий... Алексей Иваныч? (Экая смешливая!..) Ну, это не все еще, это бы еще так и быть, - но ведь иконку святого моего - лик надо мне в голова: это уж монашек строго-настрого... И вот поехали мои отцы, по-е-хали вместе со мной зимою, на лошадках (железных-то дорог тогда ведь не было) по монастырям разным лик моего святого отыскивать... Полгода ездили, - а? - по обителям-то, - а? - и в морозы и в метели, и все со мной, главное: ведь вот не боялись же, что меня извести могут! Что значит вера-то: горами двигает!.. Однако... Алексей Иваныч, - куда ни придут - нет да нет, нет и нет: святой очень редкостный и лика не имеет. Не помню уж, как говорили, сколько страданий перенесли только в Почаевской лавре нашли наконец... Нашли лик! Тут, конечно, радость неописуемая и молебны... За иконку эту, так вершка в два иконочка, - она у меня и сейчас цела, - четыреста рублей взнесли!.. И вот, поди же ты, - вера ли это, или что еще, только я, как видите... а?.. А их отец тоже так, по хлебному шарику, - он Галактион, как вам известно, - гораздо проще... И тоже ничего: долго жив был... Ничего... Одним словом, - способ этот оказался очень хорош, хе-хе-хе-хе!.. И когда у вас заведутся дети (он оглядел поочередно всех веселыми глазами, разыскал и смешливую), то вы... не пренебрегите, хе-хе-хе-хе... Только вы уж даже и по железной дороге не ездите, не советую, а лучше по почте насчет лика, по почте, и даже могут прислать посылкой, хе-хе-хе-хе...
"В этом доме, с этим дядей как могла бы ужиться Валя? - думал между тем Алексей Иваныч. - Нет, не могла бы... Архиереи на стене, шкаф этот, измятый самовар и все такое, - неуютно как-то, нет, - не могла бы..." Поэтому он глядел бодро, - именно, как приятный гость. Незаметно для других он зачем-то все подмечал, что тут было кругом, и ни одной черточки ни в Саше, ни в дяде не пропустил, и все их примерял к Илье. Видел он, что Саша кропотливо, по-женски повторила Илью: такая же широкая лицом и белая, с цветущими щеками и невысоким лбом; вот так смотрит из-за самовара одним глазом, вот так матерински останавливает тоненькую Таню, вот так привычно слушает дядю Асклепиодота... Еще раньше, чем Илья, станет совсем теневой, вечерней.
Столовая как будто устроена была на очень большую семью: широкая, длинная, - и весь дом дальше представлялся таким же незаполненным, разве что старый Асклепиодот зайдет куда-нибудь один, что-нибудь вспомнит смешное и зарегочет. А Валя так любила вещи, и такая это была для нее радость: стильная мебель, статуэтки, красивые безделушки... И вдруг вот теперь остро так жаль стало всего этого своего, прежнего, всех этих милых, никчемных, бесполезных вещей, точно не сам даже, а Валя в нем по ним вздохнула (и по тому городу, и по той улице, на которой жила, и по всей земле), - вздохнула, и вот грустно стало ему: уничтожено, разбито, ничего не склеишь снова, не соберешь... Зачем это случилось?.. И, выбрав время, когда отвернулся к девочкам, шутя с ними, старик, наклонившись, тихо сказал Илье Алексей Иваныч:
- Помните гостиную розовую?.. Столовую нашу?.. Картины?.. Все раздарил и продал за "что дали"... Помните?
- Не представляю ясно, - ответил, подумав, Илья.
Тут вошла зачем-то Марья, которую дядя, указав на самовар и на гостя, назвал Марьей-пророчицей. Обличье у этой Марьи было грубое, - глаза узенькие, нос большой и рябой, руки толстые, красные... "И верно, пьет втихомолку, - подумал Алексей Иваныч. - Нет, не могла бы с ней Валя..." Все, что ни встретил здесь Алексей Иваныч, все, что ни слышал он здесь, - все было не по ней...
"А как же Илья?.." - И опять он всматривался в Илью.
Тем временем старик Асклепиодот сыпал и сыпал свое отчетливое и густое и все смешил Таню, хотя обращался к Алексею Иванычу, как к весьма приятному гостю.
И, видимо, старику он был действительно приятен, потому что вдруг тот как будто искренне сказал:
- Вот какой вечер сегодня удался: дал бог с хорошим человеком увидеться и поговорить!
А Илья сидел совсем далекий.
"Он всегда здесь с ними такой или только сейчас, при мне?" - старался разгадать Алексей Иваныч.
Только раза два за весь вечер обратился дядя прямо к Илье. В первый раз он сказал, хитровато покосившись:
- А Шамов-то!.. На мое же и вышло: теперь рачьим ходом ползет.
- Ну, что ему теперь: заработал, - вяло сказал Илья.
- Ух, за-ра-бо-тал!.. Заработал кошке на морковку, а кошка морквы и не ест, хе-хе-хе.
Во второй раз тоже так, - назвал какое-то имя и коротко бросил Илье, как о чем-то хорошо им обоим известном:
- Он мне: "Ваша миссия математически ясна..." и так дальше. А я ему сказал потихоньку: "Душевный мой паренек... Вы свою мате-матику знаете, но вы моего папаши не знали, да-с... Характер мой природный надо сначала узнать!.."
- Это уж ты, кажется, напрасно, - проронил Илья.
- Не-ет-с, он отлично понял: не напрасно вышло.
"Что это у них, общие торговые дела, что ли?.. И сюда приехала Валя!" подумал Алексей Иваныч. Он написал украдкой в своей записной книжке: "Пойдемте в ресторан" - и протянул Илье. Тот, прочитав, кивнул головой, и только что хотел встать Алексей Иваныч, как дядя, поглядев на часы (было девять без четверти), сказал, вставая:
- Ну-с, кончено... Кому говорить - говори, кому спать - спи, всяк своим делом занимайся.
Алексей Иваныч тоже поднялся, чтобы проститься с ним, но он защитно поднял руки:
- Нет, не прощаюсь! Совсем не имею привычки прощаться на сон грядущий... Завтра в добром здравии встанем, увидимся, - поздороваюсь с вами с большой радостью, а прощаться - считаю это за напрасную гордость! Точно до завтра мы с вами не доживем, а? Прощаться!.. Считаю, что это - грех!
И ушел, шмурыгая мягкими сапогами и блестя упрямым серебряным затылком, а вскоре вышли из дому и Алексей Иваныч с Ильей.
Когда Алексей Иваныч встречался с очень спокойными людьми, он всячески старался растревожить, растормошить их и, если не удавалось, - недоуменно смотрел, скучал и потом стремительно уходил. Спокойствие, даже и чужое, удручало его. К совершенно незнакомым людям он подходил так просто, доверчиво, весело, как будто и понятия такого - "незнакомый" совсем для него не существовало; и, глядя на него со стороны, довольно ясно представлял всякий, что люди как будто действительно - братья. Но вот теперь ехал он на одном извозчике с человеком, который разбил его жизнь и тем стал единственным для него, ни на кого не похожим. У человека этого был такой необычайно спокойный упругий локоть и все остальное, даже пальто и меховая шапка - необычайные, и куда он его везет, это знал он сам, а Алексей Иваныч ловил себя на мелком бабьем любопытстве: что "выйдет" дальше? Почему это случилось так, - он даже и не задумывался над этим: потому что здесь же, рядом с ними, как бы ехала она, Валя.
И во всю дорогу, пока ехали они (трое), ни Алексей Иваныч, ни Илья не сказали ни слова; да дорога и не была длинной.
Город был не из больших, уездный, только портовый, и везде бросалась в глаза эта умная людская расчетливость в постройках - вместительных, но лишенных всякой дорогой красоты, в тесноте и сжатости улиц, в чрезвычайно искалеченных тяжелыми подводами, но так и оставленных мостовых. Как будто все стремилось отсюда куда-то к отъезду и отплытию: со стороны вокзала свистали поезда, со стороны моря гудели пароходы, - с суши подвозили пшеницу и тут же грузили ее на суда... И суша и море тут были только для транзитной торговли.
- Неуютный у вас город, - сказал Алексей Иваныч, когда Илья остановил извозчика, а посмотрев на ресторан, добавил, удивляясь: - Да ведь это как раз, кажется, тот самый ресторан, в котором я обедал!
- Не знаю, тот или не тот... А вам разве не все равно?
- Нет, это, кажется, другой... Зайдемте...
Однако ресторан оказался действительно тот самый. Так же, как и давеча, сидела за стойкой толстая, сложив на животе свои обрубки, и так же горбатенькая щелкала на счетах, и сорока, чтобы снимать шляпы, и слюнявый пес, и та же самая таперша с кругами, и скрипач с платочком на левом плече, и флейтист-дирижер, лысенький, но с залихватскими усами.
- Нет, я не хочу сюда! - решил Алексей Иваныч, испугавшись, и остановился у входа в зал.
- Да уж разделись, - неопределенно сказал Илья, хотя разделся только он сам, а Алексей Иваныч все оглядывался в недоумении.
Тут человек с приросшей к локтю салфеткой, согнутый, как дверная скобка, вдруг подскочил, впрыгивая в душу глазами:
- Имеются свободные кабинеты... Угодно?.. Хотя и в вале не сказать, чтобы тесно... Пожалуйте.
В зале действительно не было тесно, но, конечно, взяли кабинет.
Теперь просто сидели друг против друга два человека, из которых один был обижен другим, как это случалось на земле миллионы раз, и к чему, несмотря на это, люди все-таки не могут привыкнуть, как не могут привыкнуть к смерти. Кажется, просто это для всех вообще, но почему же не просто для каждого? И почему Алексей Иваныч все всматривался белыми глазами своими в спокойного, - теперь уж совершенно спокойного, даже как будто веселого слегка Илью? Этой веселости Илья не выказывал ничем, - ни лицом, ни движением, ни голосом, - но Алексей Иваныч ее чуял, и его она несколько сбивала с толку: никак нельзя было напасть на правильный тон.
- Что же, возьмем ужин? - вопросительно говорил Илья, принимаясь разглядывать карточку, а Алексей Иваныч думал оскорбленно: "Как? Ужинать с ним? С негодяем этим? Ни за что!" - и, поспешно обернувшись к человеку-салфетке, сказал:
- Мне белого вина... простого... семильону... Мне ужина не надо.
Но тут же поймал себя: "А чай-то у него в столовой я все-таки пил? А ехал-то сюда на извозчике я не с ним ли рядом?" И так же быстро согласился с Ильей вдруг:
- Впрочем, можно и ужин.
И когда ушел человек, лихо тряхнув фалдами фрака, как будто неслыханно осчастливили его тем, что заказали два ужина, Алексей Иваныч оглядел дрянной кабинет, видавший всякие виды, поглядел на себя в зеркало, исцарапанное перстнями и с желтым большим каким-то тоже подлым пятном наверху, и сказал Илье:
- Ваш дядя, он - нечаянно мудрый человек... Похож он на тех, про которых поется, - знаете? - "И на главе его митра и в руцех его жезл"... Верно, верно... в нем что-то есть такое... Я мудрых стариков люблю... А вот вы не из мудрых, не-ет, - хоть он вам и дядя!
Илья в это время обкусывал ноготь, но, обкусив его, сколько надо было, спросил:
- Это вы почему знаете?
- Что вы - не из мудрых?
- Да.
- Вижу... Это видно.
- Кстати... О мудрости говорить не будем, а кстати: мой патрон, - он довольно известный в округе адвокат, - он именно на днях вот нуждался в вас.
- Как во мне?
- В архитекторе, то есть... называю вместо лица - профессию.
- Нет, я только лицо! Только лицо! - заспешил Алексей Иваныч. - Здесь, с вами, я только лицо... И всегда лицо... И, пожалуйста, не надо архитектора, пожалуйста! - Он привскочил было, но увидел, что ходить тут негде, и сел. - У меня была Валя, теперь ее нет, только об этом.
- Со временем и нас не будет... Что же еще об этом?.. Представьте, что я только место, по которому она от вас ушла.
- Тропинка?.. Торная тропинка?
- Пусть тропинка. Важно было то, что она от вас ушла, что вы не сумели ее удержать у себя...
- Не сумел?.. Не мог, да... вернее, не мог.
- А остальное должно быть для вас безразлично.
- Нет!.. Это - нет!.. Это уж нет... Мне не может быть безразлично.
- Но ведь она просто ушла от вас, навсегда ушла!
- Перед тем как умереть, она ушла навсегда, - это верно... но когда умерла, - пришла снова, - сказал медленно, но уверенно Алексей Иваныч, так же медленно и уверенно, как Илья говорил.
А в это время человек внес бутылку вина под мышкой и прибор на подносе. Он показал бутылку Алексею Иванычу: того ли вина он хотел, и Алексей Иваныч с одного взгляда увидел, что вино не то, но сказал: "Это самое". Илья его и без вина пьянил.
В кабинете тапершу из зала (и скрипача, и флейтиста) было слышно слабее, конечно, но все представлялись страшные круги около глаз и как-то связывались крепко с гнусным желтым тусклым пятном на зеркале вверху, и с этими выцарапанными надписями внизу, и с этим обшарпанным диваном, и с этой пыльной занавеской окна во двор, и с затхлой сыростью, идущей из углов, и с Ильей.
В сером франтоватом пиджаке Илья теперь казался моложе, чем раньше, у себя, когда был в черной венгерке, - но сколько ни искал Алексей Иваныч, что в нем могла полюбить Валя, не мог найти. Иногда он отводил от него глаза, старался забыть, что он сидит напротив, старался совсем забыть его и взглянуть на него внезапно, как на совершенно новое лицо... - нет, ничего, даже страшно: одни тупые углы.
За дымчатым пенсне не видно было только, каковы были глаза Ильи, может быть, он улыбался теперь одними глазами, как умела улыбаться Саша, его сестра? Только Саша улыбалась неопределенно или лукаво, по-девичьи, а он насмешливо...
Стряхивая пепел с папиросы, спросил, как будто между прочим, Илья:
- Вы не знаете, как... вот вы приехали с севера, а были у вас там метели, заносы... Поезда теперь правильно приходят? - И, видя удивленный взгляд Алексея Иваныча, добавил: - А то мне завтра ехать на север и как раз тоже в Харьков, и надо успеть вовремя.
- Завтра?.. Зачем?.. Нет, вы завтра... не поедете.
- Потому что сегодня умру? - вдруг рассмеялся Илья.
"Ага, вот оно!" - мелькнуло у Алексея Иваныча, и он непроизвольно поднялся, поглядев.
- Вы сядьте-ка, - сказал Илья весело. - Я говорю с вами не потому ведь, что боюсь вас, а только потому, что вы будете жить здесь бок о бок со мной, и все между нами должно быть ясно...
- Так что если бы я все выдумал насчет доктора Крылова?..
- Тогда незачем было бы нам здесь и сидеть... Все нужно делать целесообразно и планомерно.
- Почему?.. И что это значит, что вы сказали?
- Плано-мерно и целе-сообразно, - повторил сочно Илья. - Иначе это будет только потеря времени.
- Потеря времени?.. Значит, вы тоже ощущаете: вот идет мимо меня время... сквозь меня и потом дальше... И ни одного качанья маятника нельзя вернуть... Вы часто сознаете это?
- Что именно?
- Вот оно уходит, - и вернуть нельзя! (Алексей Иваныч сделал рукой свой хватающий жест.) И вы ощущаете это ясно: вот еще нет одной возможности, вот еще нет одной, еще...
Илья налил медленно ему вина и себе тоже, потом сказал:
- Нет, я не о том... Значит, вы придумали насчет Крылова? Я догадался.
- Однако... Я вам, кажется, не сказал, что придумал?
- И дальше: ведь вы не из Харькова сюда приехали?
- Это безразлично, откуда я приехал... Я приехал к вам!
- Но только не из Харькова... Ничего, что ж... Это, конечно, неважно, откуда... Это я между прочим.
"Я напрасно сказал ему: безразлично, откуда", - подумал Алексей Иваныч, но Илья уже улыбнулся опять, теперь откровенней и длиннее.
- Может быть, это вот, как вы улыбаетесь, понравилось Вале? присмотрелся к нему Алексей Иваныч. - Нет, так вы еще невыносимее, нет!
- Вижу, что больше вам от меня ничего не надо, - сказал Илья, опять улыбаясь.
- Вы действительно только место, по которому она ушла от меня.
- Это я вам сказал.
- Вас даже, - черт знает, - и убить нельзя!
- А вы собирались?.. Не стоит. И трудно ведь.
- Нельзя!.. Нет, нельзя совсем, потому что вы - земля, - вы понимаете? Земля, - поэтому бессмертны... - И, на момент остановясь, спросил неожиданно: - В каком платье была у вас Валентина Михайловна?
- Ну, не помню уж... Пейте же свое вино!
Заметив, что Илья как будто хочет чокнуться с ним, Алексей Иваныч поспешно отставил свой стаканчик.
А в это время как раз прекратилась музыка в зале (музыканты позволили себе отдых), и зачем-то поднялся Илья и позвонил.
Человек принес ужин, но, не дождавшись, пока он расставит его на столе как следует, Илья что-то сказал ему вполголоса, и он понимающе закивал заводной головою с тоненьким золотистым детским пушком на темени.
- Ну вот... как же можно было не заметить платья? - говорил между тем Алексей Иваныч.
- Должно быть, оно было то же самое, в котором... в котором она уехала от вас, - сказал, усаживаясь, Илья.
- Она не от меня уехала... То есть, я при этом, при ее отъезде не был.
- Зачем же вам платье?
- Видите ли, когда умерла она, - я это почувствовал раньше, чем получил письмо от Анюты, и... Я не знаю, как объяснить вам, что это такое было, но я ее увидел в тот же день и, главное, в совершенно незнакомом мне платье, на это-то я больше всего и обратил внимание, - непрочного такого цвета кремового... Не было при мне у нее такого платья... Знаете, светлокремового такого цвета, каким вот на чертежах дерево кроют... Да, и ничего больше, посмотрела издалека - и тут же ушла... Только мне очень больно и страшно стало. Письмо получил от Анюты, когда уже похоронили там ее. Спрашиваю телеграммой: в каком же платье хоронили? Получаю ответ: в кремовом.
И Алексей Иваныч еще смотрел на Илью совсем белыми, переживающими это прошлое глазами, когда отворилась дверь в кабинет и вошла та самая таперша, с жуткими подглазнями, невысокая, худенькая, а волосы густые, светлые, видимо, свои, - и еще за нею слюнявый пес думал было войти, но его отпихнул человек с пушком, и еще успел заметить Алексей Иваныч в просвет дверей на один момент показавшийся в узкой щели других дверей, ведущих в залу, беспокойный рыжий, туго закрученный ус лысенького флейтиста.
- Зачем? - спросил Илью Алексей Иваныч, изумясь безмерно, но Илья уже усаживал ее на диван рядом с собою, в то время как она улыбалась ему, как близко знакомому, и в сторону незнакомого мужчины кивнула прической.
- Зачем вы это сделали? - тихо спросил все еще изумленный Алексей Иваныч.
- А чтобы было не очень скучно, - так же тихо ответил Илья.
И таперша метнула в Алексея Иваныча обиженный взгляд, очень сложный по вкрапленным в него чувствам и догадкам, и спросила язвительно:
- Что, вы так боитесь женщин?
И, не дав ему ответить, добавила, обращаясь к нему же, а не к Илье:
- Я хочу немного вина... только хорошего: пиногри... или муската.
Положила на стол вылезшие из атласной белесой кофточки сухие чахоточные горячие, должно быть, руки, с некрасивыми, как у всех таперш, пальцами, и лихорадочными глазами глядела на него, а не на Илью, чуть кривя губы, тонкие и плоские, как будто расплющенные бесчисленными тошными, жалкими ночными поцелуями.
Алексей Иваныч встал и, хоть бы одно слово, - ничего не сказал больше. Теперь уж он определенно чувствовал, что это не он здесь, в этом кабинете, совсем не он, а Валя; что это она видит, изумленная: вот кто заместил ее! что это уж последнее для нее, - больше ей нечего тут делать, не о чем говорить, что нет уж и ненависти к Илье, - только брезгливость, из которой не может быть никуда выхода, кроме как в еще большую брезгливость, и когда выходил из кабинета, - не выходил, а выбегал стремительно, не простясь с Ильей, - Алексей Иваныч, он опять ясно чувствовал, что это она выбегает и что это она внизу одевается так поспешно.
Так он вынес это ощущение и на улицу, на которой моросило что-то, - не то крупа, не то снежок, не то дождь. И скользя по выбитому щербатому тротуару, Алексей Иваныч не шел, а почти бежал к той гостинице, в которой остановился, то есть бросил в номере свой саквояж. И думал отчетливо, а может быть, и бормотал вслух: "Вот оно!.. Теперь ясно?.. Говорил, предупреждал, доказывал... А теперь ясно?.."
Вот по этим же улицам ходила и она или, вернее, ездила на извозчиках. А так как он забыл уж, где именно его гостиница - помнил только название "Палермо", то пришлось взять извозчика, который ехал долго, колеся по плохо освещенным и очень гулким переулкам, и, наконец, выехал к тому самому ресторану, в котором сидел с Ильей Алексей Иваныч, миновал его и остановился у другого подъезда. Только теперь вспомнил Алексей Иваныч, что действительно и ресторан этот был "Палермо" и обедал он в нем, просто спустившись вниз из своего номера, - а потом это забылось в суете.
Из гостиницы он поехал прямо на вокзал (как Валя), но вокзал был пуст теперь, и даже зал первого класса был заперт, так как ближайший поезд отходил только утром, а Алексею Иванычу хотелось двигаться, переживать все снова, обдумывать, и, едва узнав, что пароход на восток отходит в три часа ночи, он поехал на пристань. Пароход же только еще грузился, и до трех часов было далеко, - поэтому опять пошел он по пустым полутемным улицам. Случайно наткнулся снова на дом Ильи. В окнах уж не было света. Илья, должно быть, тоже пришел уже и тоже спал. От фонаря на кривом столбе - обыкновенного среднеуездного фонаря - падали на стену между окон вдоль две слабых зеленоватых полосы кувшинчиком: какое-то дерево, может быть акация, колюче торчало из-за стены на дворе, ворота чугунные были в нише, и за ними никого: каменная тишь и купеческий сон. Серо, убого, плоско, уныло, скучно, - очень больно стало за Валю... Полюбопытствовал, какой же магазин помещается в нижнем этаже, и прочитал на вывеске: "Готовое платье Шкурина, Боброва и Ватника"... Сказал вслух: "Вот какие подобрались, - точно нарочно!.." Постоял еще немного, походил по тротуару... Вспомнилось - миловидное, пожалуй, по-уличному, но такое жалкое, но такое страшное, испитое лицо таперши, балагурящий попусту дядя, Сашина толстая коса, рыбья вздрагивающая спинка смешливой Тани, флейтист, щербатое блюдечко, гвоздика в фарфоровом хоботе, - все такое мелкое, случайное, но не Илья: почему-то все это как будто хранилось в Илье, как в футляре, - все это его было, и во всем этом он, поэтому-то сам он лично как-то стирался, точно не в нем лично было дело.
На пароходе не нашлось места в каютах, переполненных кавказцами, да оно и не нужно было, пожалуй, Алексею Иванычу: хотелось быть на воздухе, где просторней. А когда начало светать, то странно было, - точно в первый раз в жизни пришлось следить, как все меняется в небе, на море и кругом. Все следил и не мог уследить за этой сетью измен, и вот уж край солнца выглянул, и по рябому морю до парохода доплеснул первый луч. На Алексея Иваныча луч этот подействовал так: показалось, что ночью прошедшей сделано было что-то важное для него, трудное что-то, как какая-то сложная чертежная работа, но нужное, и сделано достаточно удачно, так что, если бы он вторично поехал бы туда же, он ничего больше не мог бы сделать.
От этого успокоенность появилась и захотелось спать, и тут же на палубе, на скамейке, завернувшись в бурку, заснул Алексей Иваныч.
А когда под вечер причалили к пристани городка, близ которого ревностно разделялись стихии, в душе Алексея Иваныча появилась ко всему, что он увидел, какая-то нежность, и только что успел он поздороваться с приставом, озабоченным жуликами, как поспешил на работы, а оттуда бодро поднялся на Перевал.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
ВРЕМЕНА И СРОКИ
За те два дня, которые Алексей Иваныч провел в отсутствии, здесь, на Перевале, ничего особенного не произошло. Проступила, впрочем, чуть-чуть, бледно-бледно и робко стародавняя царица с Таш-Буруна: Павлик о ней рассказывал Наталье Львовне.
День выдался очень задумчивый и даже, пожалуй, какой-то благословенный. Вообще в этом году здесь случилось то, что изредка посещает землю: вторая весна. Летом от сильных жаров в конце июня и в начале июля был листопад, и в августе деревья стояли совсем почти голенькие и имели неловкий, смущенный вид. Но в конце августа пошли ливни, столь глубоко поившие землю, что в сентябре цветочные почки вновь раскрылись, - забелели черешни, выбросили сережки орешник, ясень и клен, а что особенно странно было видеть, так это то, что на грушевых деревьях поздних сортов появились бойкие цветочные пучки рядом с созревшими плодами и уж тоже начали давать завязь, и видно было, что такая излишняя бойкость молодежи старичков обижала. И вообще эта несвоевременная весна внесла большую сумятицу в природу, и птицы, которым давно бы уж нужно было лететь отсюда куда-нибудь в Малую Азию или за Суэц, задержались здесь, приятно удивленные, чуть не на месяц. Но к ноябрю все улеглось, разобралось во времени и успокоилось, а на декабрь осталась только вот эта задумчивость, благословенность, ясность, широта и тишь.
Павлик и Наталья Львовна шли тихо от Перевала в сторону, все время ввиду красивой горы Таш-Буруна.
Над горой же в это время воткнулся в голубизну неба настоящий султан из белых перистых легких облаков, и облака эти долго держались так султаном, восхищая Наталью Львовну.
- Знаете, Павлик, - говорила она, - иногда другой человек нужен, очень нужен, просто необходим, и без него никак нельзя. Знаете, зачем? А чтоб было кому сказать вот это, например: как султан!.. Сказано: как султан!.. и довольно, и больше ничего не нужно, и потом опять можно молчать, даже очень долго.
А Павлик посмотрел на нее пытливо и вставил несмело, но значительно:
- А ведь там три монастыря было: святого Прокла, святого Фомы и еще один... Вот на горе с султаном с этим... Не знали?
Наталья Львовна не знала, и Павлик ей разъяснил в подробностях, что "тысячу двести лет назад - еще при Юстиниане", - если смотреть бы отсюда, с Перевала, видны были бы стены и главы церквей - "византийского стиля" и потом крепостца с башней, это ближе к обрыву в море. Такая же, должно быть, и тогда закрученная проложена была по ребру горы дорога, и по ней сходили и подымались монахи до старости без морщин на лицах, потому что не улыбались никогда и не искажали себя гневом и ничем мирским, - и вот, среди этих монастырей и черных монахов - опальная царица такой красоты, что пастухи (молодые) бросались под копыта ее лошади, когда она съезжала верхом вниз, к морю... Бросались всего только затем, чтобы она, обеспокоясь этим, на них взглянула...
- Насчет пастухов молодых, это уж, конечно, легенда, - пояснил Павлик.
- Нет, отчего же, бог с ними, пусть, - протянула Наталья Львовна. - Это ничего, а то без них скучновато... И двор при ней был какой-нибудь?.. Фрейлины?
- При опальной царице?.. - Павлик добросовестно задумался было, но решил, улыбаясь: - Ну уж, какие фрейлины!.. Фрейлины все в Византии остались...
- За что же она вдруг стала опальная?.. Впрочем, это известно - а вот... Такую красивую, - ну, зачем ее в мужские монастыри? Только искушение лишнее... - И, заметив четкую белую кошечку, пробирающуюся мягко по темному сырому шиферному скату в балке, внизу, оживленно дернула за рукав Павлика:
- Поглядите, какая прелесть!
Павлик поглядел и сказал: "А-а... вижу..." Он думал о том, что монахи тоже любили, должно быть, когда выезжала из своих покоев царица... Может быть, она напоминала им Георгия Победоносца... Конечно, конь у нее был белый, с крутой шеей, с точеными ногами, а хвост трубой...
- Это чья-то с нижних дач!.. Здесь ни у кого нет такой белой...
- Должно быть, с нижних, - согласился Павлик.
- Ну, и что же эта царица, как?.. Она здесь и умерла?.. Или ее простили все-таки?
- Нет, нет, - умерла здесь.
- Не про-сти-ли!.. Бедная женщина!.. Вам ее жалко, Павлик? А почему бы ей и не здесь умереть?.. Чем плохо?
- А вы?..
- Что "я"?.. Эти вон человечки черные, - зачем они там? Вон около барки...
- Турки... песок грузят на фелюгу.
- Зачем?
- Куда-нибудь повезут.
- А-а... посыпать дорожки?
- Нет, на штукатурку, кажется...
- Ну, вы сами не знаете!.. На шту-ка-турку!
- Так мой Увар мне говорил. Я его спрашивал, - я не сам...
- Ну, все равно... "Что я", - вы спросили?.. Нет, мне ее как-то не жалко, эту царицу. Как ее звали, кстати?
- Вот имени я не нашел... Почему-то имени нигде не было... Не нашел... И Максим Михалыч не знает.
- Не все ли равно?.. Дарья, например - царица Дарья.
Павлику это имя не понравилось, и не понравилось ему еще то, зачем шутит Наталья Львовна. Ему же и теперь, днем, припомнилось, - глядят со стороны моря (это было странно, что именно со стороны моря, а не оттуда, с горы) иконописно-широкие грустные глаза, и над ними, прикрывая весь лоб, простая, только непременно с жемчужинами, темная кика, вроде скуфейки.
- Схоронили ее все-таки где же? - спросила Наталья Львовна.
- Здесь. - Павлик представил было, что тело ее вот на таком же паруснике повезли хоронить в Византию (при попутном ветре могли бы доехать за одни сутки), и добавил поспешно и недовольно, точно его обидели: Конечно, здесь.
- А могила ее, конечно, не сохранилась?
- Ну еще бы! Какая же это могила: ведь тысячу двести лет назад!.. И монастыри-то уж растаскали по камешку.
- Может, мы по ним ходим?..
А в это время нанятые Иваном Гаврилычем дрогали, подвод десять, гужом выползали, спускаясь с лесной верхушки горы как раз на открытую упругую желтую дорогу, и на заторможенных колесах, как на связанных ногах, медленно поползли вниз.
- Ну, конечно, монастыри эти пошли на мостовую! - живо ответила себе Наталья Львовна. - И крепость, и эти "покои" (воображаю, какие там могли быть "покои"!) этой царицы Дарьи, и... что там еще?.. И плита, конечно, с надписью: "Здесь погребен прах..." "Прах" - красивое слово!.. Прах!.. И совсем это не идет к мертвому телу.
- Это по-гречески было написано.
- Ах, да... Ну уж, конечно, по-гречески... И как же именно? Не знаете?.. Ну, все равно.
- Или, пожалуй, и по-латыни, - задумчиво сказал Павлик.
Султан в небе растаял, и гора сделалась спокойнее и как-то ниже: будничный - совсем рабочий вид стал у этого Таш-Буруна, похожего на слоновью голову с покорно опущенными бивнями, - как будто и у него появилась сознательная мысль: растаскивают по камешку, сволакивают вниз... время!
- А вы, Павлик, не верите, что кто-нибудь в самом деле под коня бросался?.. Вот вы сказали: легенда. Не верите?
Павлик отвернулся, потому что об его ноге была уже речь раньше, и он сказал, что упал с крыши, со второго этажа, а Алексею Иванычу зачем-то объяснял, что упал будто бы с высокого дерева, и принялось болеть. Теперь ему стыдно стало, что когда-нибудь Наталья Львовна узнает правду; он ответил обидчиво:
- Зачем же в это верить?!. Хорошо и то, что красиво придумано. Тройка, искалечившая его, представлялась ему иногда огненной, как где-то в Ветхом завете; а отец его знал о тройке, что она - купцов Шагуриных, и уж давно вчинил иск за увечье сына, и дело это должно было разбираться весною.
Они вышли к белому шоссе, не тому, которое проводил внизу Алексей Иваныч, а к другому, верхнему, по которому вечно двигались, страшно тарахтя, груженые и пустые длиннейшие арбы. Теперь тоже тарахтело несколько, - везли куда-то на виноградники новые желтые дубовые колья и пустые перерезы, прикрученные веревками.
Павлик видел, что Наталья Львовна не замечает или показывает, что не замечает тех усилий, с которыми он переставлял свои костыли рядом с нею: от этого ему было хорошо с ней, и казалось нужным еще рассказать ей, где и какие тут были тогда селения, крепости, и чем торговали тогдашние купцы по всему этому берегу.
- Да откуда вы все это знаете? - спросила, наконец, Наталья Львовна.
- А вот... есть тут такой Максим Михалыч, он - бывший историк гимназический... У него в книгах роюсь... А откуда я его выдрал?.. Это меня раз повез Алексей Иваныч на свои работы, а он как раз с базара ехал... увидел: гимназическая шинель, - очень обрадовался (здесь ведь нет гимназии), - ну и к себе завез.
- Ишь ты!.. Хороший какой.
- Да, он... вы не улыбайтесь так, - он действительно хороший.
- Павлик, вы будете ученым, - сказала убежденно Наталья Львовна. - И вот, для вас у меня имеются конфеты, я сейчас найду... Не для меня уж, нет для вас именно.
- Не хочу я быть ученым... и конфет не хочу, - буркнул Павлик, обидясь. Но, покопавшись в сумочке, нашла Наталья Львовна несколько длинных леденцов в серебристой обертке и с красной надписью: "Будущность". Слово это Павлика примирило.
По шоссе было легче идти, и отсюда другое было видно, не то, что всегда видел с Перевала Павлик. Здесь вправо вниз бесчисленные, на вид очень легкие и мягкие, сплетаясь, стелились гусиными лапами лиловатые балки, поросшие кустами, и переходили в долину, всю из одних садов, недавно перекопанных, и потому теперь тепло-разодранно-рыжих, с четкими, рабочего вида, деревьями, обмазанными известью с купоросом; влево вниз, тоже за гусиными лапками балок, мрело море, уводящее душу, потому что был редкостный для зимы штиль и горизонт расплылся по воде и небу (на такое море смотреть всегда почему-то нехорошо было Павлику). А прямо перед глазами в лесу на горах, в трех разных точках и очень далеко одна от другой, белели лесные сторожки.
Павлик подумал, что от этих именно трех белых точек, растерянных в огромной пустоши, в лесу, стало грустно Наталье Львовне, потому что она повторила, задумавшись:
- А у меня вот уж будущности нет.
И даже ниже ростом вдруг она показалась Павлику, и меховая шапочка ее... как будто такую же точно носил кто-то очень родной... И только что придумал он, как спросить ее о будущности, как тут двое, не то бродяжек, не то пришлых рабочих, - один в чувяках, подвязанных на манер лаптей бечевкой по суконным чулкам, и в пушистых волосенках из-под старенького картузика, другой - в толстых сапогах-бахилах и в шапке, надвинутой на оттопыренные красные уши, нагнали их, тихо идущих, и второй хриповато крикнул Павлику:
- Эй, парнишка! Это мы на Биюк-Чешму идем?
- Какой тебе здесь "парнишка"!?. Это - панич, а он - "парнишка!". Обращения не знает! - выговорил ему первый, с изумленными мелкими глазками и маленькой бородкой. - Вы ему, господа, извините: он - деревенский, обращения еще не имеет.
Деревенский, с желтыми усами, с носом кривым и длинным, оглядел Павлика и Наталью Львовну, задрав голову, и пошел себе шагать дальше, а пушистоволосый топтался около и говорил, точно комарик пел:
- Он - невежа, он этого не понимает, что нужно вежливо с господами... Нам, стало быть, по соше все итить, - куда соша?
- Да, по шоссе, - сказал Павлик. - Тут верст десять ходу.
- А ночевать там нас пустют, спроси! - крикнул, не оборотясь, невежа.
- Они-то почем же знают, во-от!.. Эх, с таким товарищем прямо мученье!.. Ну, раз село, - значит... пятак дашь, - и пустют... - вкрадчиво поглядел было, как умный пес, потом двинул картуз за козырек и зашлепал дальше.
- Им нужно что-нибудь дать... У вас мелочи нет ли?.. У меня нет, как назло! - заволновалась вдруг Наталья Львовна.
- У меня тоже ничего нет, - Павлик сконфузился было, но добавил брезгливо: - И незачем им давать, таким...
- Какой вы!.. Непременно, непременно нужно! Нужно! Вы знаете, что для меня значил пятак, когда я шаталась? Я ведь побиралась под окошками, вы знаете? Я пела какого-то там Лазаря, - вот вроде как маленькие поют, неизвестно о чем, - сама и сочиняла, только бы пожалостней, а мне краюшки черствые, яйца печеные тухлые, - все бабы, конечно, - и хоть бы кто когда-нибудь этот пятак дал!
- Что вы выдумали?
- Да, "выдумала"!.. По копейке, впрочем, подавали.
Павлик не знал, зачем она говорит это, и смотрел на нее, нерешительно улыбаясь, а она продолжала упрямо:
- Грязища была - по колено, - и действительно ведь ровно по колено, - в селах всегда грязнее, чем в поле, - дождь (тогда весь июнь дожди шли), а у меня всего и теплого было одно одеяло, так я и щеголяла в одеяле, как цыганка... Старик один со мной тогда ходил, Горбунков Кузьма... Вы что так смотрите? Правда!.. Это уж давно было... Это я вот на этих посмотрела, вспомнила, а то я уж забыла...
- Так вы это что же, серьезно?
- Я - всегда серьезно.
- Зачем же вы?..
- Шаталась?.. Потому что боялась этого... Я всегда все делаю, чего боюсь. Боялась, боялась, как это так ходят люди? Вот, взяла да сама и пошла... Ну, ошибка, - ну, глупо вышло, - ну, черт с ним, - не все ли равно?.. - Помолчала и добавила: - А в одной избе три дня прожила, разболелась... Там хозяева оказались хорошие: меня удочерить даже хотели: я сказала, что я безродная... "Мы, говорят, тебя замуж выдадим, - касат-ка!.." Я у них там печку петухами разрисовала, - очень были довольны, - и стихи им читала наизусть... "Какая, говорят, девка-то, золото! Должно, где-нибудь в горничных жила, ума набралась..." Я ведь и зайцем ездила в угольных вагонах... а версты за две до станции нас высаживали кондуктора: тихий ход, - и прыгай себе на шпалы...
Павлик смотрел на нее, и веря и не веря: очень как-то непохоже было, чтобы она ездила в угольных вагонах, ходила в одеяле под дождем, побиралась... Только вспомнив, какие у нее бывали иногда глаза грустные, поверил, наконец, и несмело спросил:
- Вы зачем же это все-таки?.. Чего хотели?
- Ну-у - "чего хотела"!.. Никогда я не знала, чего надо хотеть, и тогда не знала... Пошла и все... Так, что-то мерещилось: монастыри, странники, богомолки... Просто - это было красиво... казалось красиво, издали... Ну, хорошо. Не надо... Красиво и жутко...
- А вблизи?
- Сказала: не надо больше?.. И не надо!.. Вот расскажите лучше еще что-нибудь про свою царицу... как она?..
- Я больше ничего не знаю, - буркнул Павлик.
- И не надо - будем молчать.
Проволокли мимо ребятишки на ручных тележках сушняк из лесу и что-то полопотали громко и весело.
Павлик решил, что это, наверно, о нем, об его костылях, но не счел этого обидным, только подумал: были ли тогда, при царице опальной, такие тележки?.. И вдруг высчитал в первый раз правильно, что тому уж не тысяча двести, а тысяча триста лет. Так удивила его эта ошибка, которую чуть было он не допустил, что тут же, остановясь, обратился он к Наталье Львовне:
- А знаете, штука какая: я сказал вам - тысячу двести лет?.. Гораздо больше: в конце шестого века, в начале седьмого, - значит тысячу триста лет.
- Ну?
- Ошибся... на целую сотню лет!
- Павлик, Павлик!.. Разве не все равно? Тысячу двести, тысячу триста, тысячу четыреста, - какая же разница?
- Не тот век, - бормотнул Павлик.
- Ах, Павлик!.. Это очень скучно быть ученым... И, главное, историком! Вот уж безнадежная наука!.. Что было - было, ну и черт с ним! И зачем вспоминать? Никому не легче, и только всем скучно... Посмотрите, заяц!
Но это не заяц, - это просто рыженькая собачонка мелькнула в кустах, а недалеко в кустах же паслись коровы; коровы были больше все рыжие, и в рыжих кустах мало заметные, как будто копошились сами эти кусты.
Потом потянулись виноградники, попались крашеные ворота, ведущие вниз, в чей-то сад; потом шоссейная казарма в версте от Перевала.
Наталья Львовна сказала весело:
- Вот как хорошо - чинно мы гуляем... Очень сегодня мило... И какие-то загадочные всадники мчатся нам навстречу - совсем, как в вашей сказке!.. Видите?
Шоссе здесь шло, пересекая балки, крутыми изгибами: то появлялось белым треугольным куском из-за срезанного выступа, то пропадало, и так же появлялись и пропадали на нем неясно видные, потому что солнце било в глаза, звонкие верховые. Потом вымахнули грудью из-за последнего поворота, и ясно стало, что верховой-то был один, а другая лошадь в поводу, - иноходцы, караковый и буланый, - ростом небольшие, но красивые сухие лошадки. Верховой издали еще показался знакомым Наталье Львовне, но шагов за десять он и сам заулыбался ей и закричал:
- Замечательно!.. Здравствуйте!.. Не узнали?
И тут же Наталья Львовна узнала Гречулевича.
Поровнявшись, Гречулевич, весь радостно сияющий, еще раз сказал:
- Замечательно! - Ловко спрыгнул, забрал оба повода в левую руку, поздоровался радостно с Павликом, хотя и не знал его, и просительно наклонился к Наталье Львовне:
- Вы умеете верхом?.. А?.. Наверно, умеете?
- Ого! Еще как!
Павлик даже изумился тому, как вся переменилась вдруг Наталья Львовна, стала ребячливой, задорной, и голос звучал низко, по-мальчишески:
- Это здорово!.. И даже седло дамское! Зачем у вас седло дамское? А?
И глядела на этого в глупой жокейке, в зеленой спортсменской куртке, красного, с наглыми глазами навыкат, с колкими усами, с зубами, как у лошади, и с носом, точно серп, - глядела так, показалось Павлику, восхищенно, что за нее сразу стало неловко, а за себя больно почему-то.
- Я давно не ездила!.. Ах, я страшно люблю ездить! Я и в детстве даже... Павлик, вы вот что, голубчик... Мы долго будем кататься?.. Ну, только не фыркай мне в лицо, противный... Влюблена в иноходцев!
- Смирнейший! - говорил, тоже сияя, Гречулевич. - О-о, он любит, когда его дамы гладят!.. Нет, не кусачий, не бойтесь... Кататься? Сколько угодно!.. Хотите, в Биюк-Чешме проедем? Замечательно, что я вас встретил, один восторг... Сегодня уже мое число: девятнадцатое... Мне по девятнадцатым всегда везет!
- В Чешме! Да... в Биюк-Чешме... Это я так сказала? А-а, это - куда те двое пошли, Павлик? Что это значит: Биюк-Чешме?.. Павлик же, скажите же, вы ведь все знаете!
"Что с ней такое? Точно ее щекочут!" - удивленный, думал Павлик и бормотнул угрюмо:
- Нет, я не знаю, что значит.
- О-о, это просто, - подхватил Гречулевич очень живо и очень весело. Биюк значит - большой, а Чешме - источник, родник... А то есть еще Кучук-Чешме - малый родник - тоже деревня.
И глядел на Павлика, как и на Наталью Львовну, одинаково сияюще и красно, с большой готовностью объяснить все на свете.
- Нет, откуда же у вас лошадь с дамским седлом, точно нарочно?! Вы отвозили куда-то какую-то даму? Правда?
- Конечно, если... от вас не скроешь!.. Ну, уж лошади не хотят стоять... Садитесь, я помогу... Давайте сумочку.
- Нет, я ее так вот... Ну, гоп!
Поддержанная Гречулевичем, Наталья Львовна ловко (Павлику не понравилась эта ловкость) вскочила на своего буланого.
Буланый, откачнувшись, перебрал сухими ногами, закивал головой и на товарища косился: скоро ли? Гречулевич поймал стремя ногой, попрыгал немного, как воробей, кстати выправляя подпругу, невнятно подбросил ладное, нетяжелое тело и вот уже уселся гусаром, а Павлик остался на дороге; он еще не вполне осознал, что чувство, его охватившее, была едкая зависть. Показалось только, что слишком много солнца на них двоих, и на уздечках и на стременах, и на рукоятке хлыста Гречулевича, и на подковах внизу, и на белом шоссе под ними.
Наталья Львовна закивала ему весело головой, - точь-в-точь, как ее буланая лошадка, и Гречулевич тоже кивнул раза два или три, коснувшись рукой с хлыстом своей противной жокейки, и уж тронулись было, когда вдруг вспомнила что-то она:
- Павлик! Павлик! - повернула буланого боком. - Павлик, а как же царица ваша?.. Тогда ведь не было дамских седел? Как ей неудобно было, бедняжке!
И засмеялась (первый раз слышал Павлик, как она смеялась - незвонкий, грудной смех), - и, уж не посмотрев на него больше, оба двинулись разом, застучала точная дробь иноходцев, крылом черным отвернуло платье Натальи Львовны, мелькнули кругло лошадиные крупы с хвостами, завязанными тугим узлом, и сухие ноги, снизу белые от известковой шоссейной пыли (с неделю не было дождя) - и вот все пропало за поворотом. Павлик подождал, когда опять зачернели, вырвавшись на белое, - хорошо скакали! - и опять скрылись за другим поворотом, потом опять вырвались выше.
Но на этом белом треугольнике остановились, и, всмотревшись, увидел Павлик тех двух бродяжек, невежу и вежливого, - показалось, что снимали шапку и картузик.
"Значит, у этого лупоглазого нашелся пятак!" - подумал Павлик. И смотрел, пока не пропали они совсем, точно растворились в горах, теплых от рыжего дубового кустарника, в свете, в буре бега, в радости, в неизвестном, - и гремучие арбы, поднимаясь за его спиной, заглушили точное цоканье копыт, которое еще улавливало ухо.
И вот только теперь, когда увез от него куда-то лупоглазый Наталью Львовну, Павлик ясно и полно почувствовал, что он - калека, и что он несчастен, и что он - один.
Он достал "будущность", посмотрел на нее и бросил на дорогу.
День был настолько тепел, что очнулись заснувшие было синие мухи и не только ползали, а даже летали, хотя и очень грузно, около окошек дачки Носарева. Белоголовый Максимка поймал ящерицу и теперь, когда приковылял Павлик, со всех ног бросился к нему с ней, точно и в самом деле сокровище: "Глянь! Глянь-ка-сь!.. Гы-ы!" И сам не мог от нее оторвать глаз. Он только недавно начал говорить и теперь всему на свете чрезвычайно изумлялся вслух: глаза же у него были синие до черноты и склонные к передаче двух только чувств: крайнего восхищения и немого испуга.
- Ишь, хвостом она как! И-ишь!.. Рот разевает!.. Какой у ней ротяка-то, глянь!.. Гы!..
Травы зеленой было много кругом, но ящерка была еще серенькая, и вся пульсировала с головы до хвоста; хвост, отломленный в конце лета, теперь отрастал, однако Максимка попробовал, не втянулся ли он в живот, и подергал.
Так как было воскресенье, то к Увару пришел Иван с дачи Шмидта. Он сидел на верстаке, занявшем почти весь балкончик, аистовым носом своим уперся в Увара и говорил ему вполголоса, чтобы не очень слышно было Павлику:
- Я ведь... разве ж я свово дела не понимаю?.. Почему это так, у всех руки с перекопки ломют, а у меня нет? Потому, секрет этот надо знать: шерстяной ниткой вот против сгиба завязывать, - ну, известно, красной, - и аминь...
Увар, хоть и воскресенье, что-то сбивал заклепками, орудуя киянкой, стучал, кажется, больше, чем надо было, потому что был сердит: это он делал сундук околоточному Жовмиру и наперед знал, что Жовмир скажет: "Не-ет, ты по столярной части не ходок!"... - и сундук-то возьмет, а денег не даст, разве что когда-нибудь через месяц, через два сунет двугривенный.