Кто всегда слыл красивым смолоду, а потом потерял былую красоту – тот поймет. Кто бегал всегда быстрей серны, двигался грациозней лани, а потом разжирел, расплылся – той поймет. Чьи губы пахли как спелые вишни, манили к поцелуям, а теперь сморщились, а зубы – хоть и «американские вставные», сделанные в известнейшей столичной клинике, не спасли от дурного запаха изо рта – тот поймет.
Ах, как это печально – стареть, наблюдая день за днем, как от былого облика, былой гордости и славы остается лишь тень.
Роза Петровна Пархоменко восседала в богато обставленной гостиной своего большого дома в Баковке и смотрела эстрадный концерт по огромному, почти во всю стену, плазменному телевизору.
Зажигали «Бурановские бабушки». Роза Петровна слушала вполуха и гадала – вернулся ли домой ее младший сын Мишка, которого с легкой руки старшего, ныне покойного сына Сашки звали дома Мишель.
Но для нее он всегда – Мишка, младшенький. Нюня, размазня, сопля. Перечисляя все эти нелестные слова, Роза Петровна ощущала в душе нежность к младшему сыну. Как и в детстве. Такой был потешный пацан, такой тощенький, такой недотрога, совсем как девчонка. И вел себя в отрочестве по-девичьи – обижался, плакал, мстил исподтишка. Потом подрос, и выяснилось, что чертовски к музыке талантлив.
И она тут же наняла ему учительницу музыки из числа местных электрогорских «перлов». И пошло-поехало. Думали все в семье, по миру гастролировать станет, по телевизору замелькает. Но нет, видно, не судьба.
Теперь вот оркестриком забавляется тут, в Электрогорске, под боком у нее, у матери.
И еще носится с идеей создать какую-то там «группу» – хор не хор, черт его знает что – из студентов музучилища и местных пенсионеров-песенников.
«Людей надо чем-то занять, мама, – повторяет он постоянно. – У нас тут летом хорошо, природа спасает, а зимой в Электрогорске что? Тьма за окном с трех часов, телик да водка».
И так было, так было, сын. Только еще в оные времена добавлялся дым из заводской трубы, ночные смены да заводской гудок по утрам.
Роза Петровна – тучная, одетая, несмотря на летний день, в теплую вязаную кофту и шерстяные брюки, зажмурилась.
Заводской гудок в Электрогорске в оные времена будил и взрослых и детей. Первых – на завод, вторых – в школу.
Некоторые ненавидели гудок и где-то году этак в шестьдесят пятом добились, чтобы его заткнули.
Но ей, Розе, гудок всегда нравился, несмотря на то что будил ни свет ни заря и до занятий в школе оставалось еще много времени.
Ее лучшая и единственная подруга Ада забегала к ней с утра. Или она, Роза, бежала к Аде на улицу Южную. Ада с матерью жила в частном секторе, в домике с садом, и комнату сдавали всегда жильцам от безденежья.
Роза с отцом и матерью жила в отдельной двухкомнатной квартире на первом этаже заводского дома для рабочих – с газом, с водопроводом.
Перед школой, когда Ада к ней забегала, она всегда первым делом ныряла в ванную: «Можно я в душе вымоюсь? А то мать баню только в субботу истопит!»
Она плескалась под душем, а потом они завтракали, ели то, что мать, торопясь на завод, оставила на столе под полотенцем – кефир и сырники или теплые еще оладушки с яблоками.
Дома у Ады, когда Роза бегала утром к ней, они ели всегда одно и то же – яичницу-глазунью.
Теперь по утрам у Розы Петровны специальная диета от ожирения. Домработница готовит все честь по чести и подает. И скатерть льняная итальянская, и салфетки крахмальные, и сервиз… сервиз Сашка, старший сын, из Венеции привез ей в подарок…
Но нет, не было и не будет никогда пищи слаще и вкуснее в ее жизни, чем та подгорелая яичница на чугунной сковородке, что ели они в детстве с Адкой.
И дело вовсе не в старости, не в том, что семьдесят лет прожито. Все дело в памяти проклятой, что вечно, даже когда зришь по телевизору бодрый эстрадный концерт с бурановскими старушками, возвращает тебя ТУДА.
Куда, в общем-то, незачем возвращаться.
Куда все пути навечно отрезаны.
«Сердце, тебе не хочется покоя… сердце, как хорошо на свете жить…»
Ту же песню утесовскую поет молодой певец, пацан с микрофоном…
Ту самую, под которую они кружились по комнате, тесно обнявшись друг с другом.
Розовая раковина девичьего уха… Словно прозрачный перламутр на солнце.
Май 1955 года, вроде какой-то экзамен они сдали с Адкой на «удовлетворительно» или контрольную написали, помогая друг другу списывать. И потом ринулись к ней домой в сад с цветущими яблонями, в дом с распахнутым окном.
В углу на тумбочке – старый, с войны еще, вишневый приемник «Телефункен». Он как раз появился в том мае в Адкином доме, когда ее мать сдала комнату ЕЙ, ну той… той, чье имя в Электрогорске долго потом не произносили вслух.
Кружили по комнате, тесно обнявшись, смеясь, шепча что-то друг другу на ухо.
Розовая раковина девичьего уха… Нежная, юная, жадная плоть.
Отчего сейчас, когда все это в такой дали и печали, так больно, так тяжко бедному сердцу? Кто поможет, когда остались лишь злоба и ненависть. Боль от потери старшего сына, которого убили. Месть, которую все так ждут.
Отчего же так больно бедному сердцу?
– Мама, как ты себя чувствуешь? Что, неважно?
Сынок младшенький, Мишель, оказывается, тут как тут в гостиной. Вернулся, подкрался, а она даже и шагов не слышала. Телевизор ли в том виноват со стереозвуком? Или та музыка… та песня, что все льется из трофейного немецкого радиоприемника «Телефункен», которым ЕЕ, ту женщину, наградили за то, что она этих немцев убивала на войне без пощады. И она потом везде и всюду много лет, как сама же рассказывала им – девчонкам, куря папиросу «Герцеговина флор», возила приемник с собой.
– Беспокоишься обо мне? – спросила сына Мишеля Роза Петровна.
– Конечно, всегда. Я ведь люблю тебя, мама, очень.
– Я вот тоже о тебе беспокоюсь.
– Напрасно, – Михаил – Мишель Пархоменко прошелся по просторному холлу-гостиной, – у меня все отлично. Вот только что репетицию оркестра закончили. Как твой день, мама?
– У меня теперь все дни одинаковые. Ты мне зубы не заговаривай, Мишка. Я говорю, что беспокоюсь за тебя.
– Не стоит, мама.
– Слухи до меня доходят. Что ты путаешься кое с кем. Я пока отказываюсь верить этим слухам.
– Брось, мама, что ты в самом деле?
– Если это правда, – Роза Петровна грузно поднялась с мягкого дивана, – что же ты делаешь? Выходит, тебе путаться можно, а мне… а я всю свою прошлую жизнь забыть должна, в землю втоптать?
– Мама, да я никогда… что ты в самом деле?!
– Я больше вас всех потеряла. – Роза Петровна – вот кто бы мог догадаться, – сейчас видела перед собой там, в памяти своей далекой, сад майский, весь в цвету, и приемник «Телефункен», изрыгающий теперь не сладкое советское танго, а американский рок-н-ролл. – Никто никогда мне этой утраты не возместит.
– Мама, я никогда не забываю о том, кем был и что сделал для меня старший брат!
– Если слухи – правда, а я дознаюсь, – Роза Петровна сверлила сына взглядом, – я приму меры. Я вижу, ни ты, сынок, ни Наташка – вдова, не очень-то хотите этот груз со мной делить. Что ж… воля ваша. Я решу, как мне поступить.
Вишневый радиоприемник «Телефункен» – там, в той комнате мая 1955-го, – умолк. Четырнадцатилетние подруги Роза Пархоменко и Адель Архипова все еще продолжали кружить в танце, тесно обнявшись, уже в отсутствие музыки.
Приемник выключила та, чье имя в Электрогорске долго, очень долго потом не произносили вслух, используя лишь ее страшное прозвище. Она смяла папиросу «Герцеговина флор» в фарфоровом блюдце, встала с венского стула, на котором сидела, подошла, протянула тонкую, унизанную серебряными кольцами руку и погладили девочек по нежным щекам – сначала Аду, потом ее – Розу.
– Мама, успокойся! Я сейчас принесу тебе твои таблетки. – Михаил Пархоменко как ошпаренный вылетел из гостиной.
Роза Петровна ощущала в душе тупую материнскую нежность к слабости и суетности младшего сына.
Ничего, ничего, ничего, кроме нежности и презрения…
Так мало мужского в нем, а туда же лезет, кобель…
Так мало мужского. Только страсти, только слабости. Нет, на него просто невозможно сердиться.